Вечером, после домашних работ, семья вновь собралась за столом. Теперь Матрона чувствовала себя уверенней.

С кладбища они вернулись к обеду. Она пришла чуть позже и, увидев их во дворе, поняла, что они еще не смирились с потерей, горюют, никак не могут поверить в смерть близкого, дорогого для них человека. Смерть отняла что-то у каждого из них, и жизнь их разом стала беднее.

“Как не позавидовать ей, этой женщине, которой они остались верны даже после ее смерти, – подумала она. – А их самих разве можно в чемто упрекнуть? Разве можно запретить им чувствовать свое горе? Успокойся, Матрона, – одернула она себя, – они и так держатся, как могут, стараются не задеть, не обидеть тебя, и ты должна быть благодарна им. Дай-то Бог и тебе понять их, принять их горе, тогда и они примут тебя и поймут: та, что сочувствует им, горюет вместе с ними, не может быть просто чужой женщиной”.

Доме стоял печальный, потерянный, думал о чем-то своем. Потом окинул взглядом домашних, увидел понурившуюся у калитки Матрону и глубоко вздохнул.

– Вот так, – сказал он неопределенно и подошел к ней. Она испугалась вдруг, почувствовала дрожь в коленях. – Вот так, – повторил он. – Нет больше нашей матери. Она никогда уже не приласкает нас, никогда не поругает. Нет Бога над нами, если такие люди, как она, умирают… Не обижайся на нас, Матрона, мы еще не привыкли жить без нее. – Он опустил голову, помолчал немного. – Не печалься, не думай, здесь нет никого, кто бы косо смотрел на тебя. Поверь мне, ты чем-то напоминаешь нашу мать. Твой голос, – он запнулся на мгновение, взглянул нее, – кажется мне знакомым, как будто кто-то близкий говорит…

Она обмерла: ждала упреков, а услышала голос родной души. Сердце ее сжалось, глаза наполнились слезами. Ей хотелось обнять Доме, прижать его к груди, к сердцу. “Доме, – хотелось ей сказать, – если qepdve не обманывает меня, то ты мой сын. Если нет, то, ради Бога, расскажи мне, как ты попал в этот дом? Кто твоя настоящая мать, та, что родила тебя?” Но она сдержалась, не промолвила ни слова. Собралась, попыталась унять слезы, боясь открыться, выдать себя.

– Пусть душа моя станет опорой вашей жизни! – сказала она дрожащим голосом.

Они, конечно, не могли понять причину ее слез и с удивлением смотрели на нее.

– Бабуся, почему ты плачешь? – обнимая ее, спросила Алла

– Знаю, что тебе трудно, – сказал Доме, – но ничего, скоро ты привыкнешь к нам.

И снова его слова взволновали ее.

– Пусть моя душа станет опорой вашей жизни, – повторила она.

И добавила:

– Как же была счастлива та, кого вы называете матерью…

Когда сели стол, Матрона почувствовала себя свободнее, чем утром. Она не встревала в их разговоры; когда обращались к ней, отвечала коротко – два-три слова, не больше. Прислушивалась к тому, что говорили за столом, стараясь понять недосказанное, уловить каждую обмолвку, но нет, о том, что ее интересовало, за столом не было сказано ни слова.

“Терпи, – сказала она себе, – твой день придет… Глядишь, старик не выдержит, проговорится, а может, я и сама у него что-то выведаю”.

Уако произнес тост за детей, и она вся превратилась во внимание.

– Матрона, а у тебя не было детей? – спросила жена Доме.

Растерявшись, она едва не начала рассказывать о своем мальчике, о неизбывном горе своем. Если Доме и в самом деле ее сын, он поймет, вспомнит страдания, которые ему пришлось пережить в детстве, догадается, что она его мать. Конечно же, вспомнит, ведь ему было тогда больше четырех лет… И снова она сдержалась, отложив все до лучших времен. А пока Доме и сам мог рассказать своей жене то, что знал от Чатри.