Долгое ее молчание жена Доме истолковала по-своему: если человек задумался о чем-то, ушел в себя, – зачем ему мешать, лезть с разговорами? Она чистила, резала лук, и кто знает, сколько бы ждала еще, если б не услышала этот тяжкий стон.

– Что с тобой? Болит что-нибудь? – встревожилась она.

– С сердцем что-то, пропади оно пропадом.

– Дать сердечные капли?

– Нет, не надо, – сказала Матрона и подумала вдруг, что после невольной ее обмолвки столь долгое молчание, закончившееся непроизвольным стоном, может подтвердить подозрения жены Доме или вызвать новые. – Не надо, – повторила она с благодарностью в голосе. – Это у меня с детских лет. От запаха мокрого пуха мне каждый раз делается плохо, прямо сердце останавливается. – Взглянув на жену Доме, она поняла, что та не ребенок вовсе, ее не так-то просто обмануть. Заботливость ее совсем не означала, что она все сказанное принимает на веру. Иначе оторвалась бы от дела, а то все режет и режет свой лук, будто остановиться не может, режет, пряча глаза, и раздумывает, небось, с чего это Матроне так неможется.

– Сказала бы мне, – как бы между делом проговорила жена Доме, – я бы и ощипала, и сварила.

– А знаешь, почему я не переношу этот запах? – сказала Матрона, глядя на жену Доме и стараясь привлечь ее ответный взгляд. – Когда-то в детстве у меня был цыпленок. Красивый такой, расцветкой похожий на горлинку. Он был ручной, всюду бегал за мной, как привязанный… Както раз у нас во дворе гнали араку. Когда закончили, сняли крышку с котла, чтобы барда остыла перед тем, как перелить ее в бочку. А цыпленок в это время подпрыгнул, взлетел и упал прямо в котел. Я выхватила его из кипящей барды и окунула в холодную воду. Он еще был живой, раскрывал клюв, шевелил лапками, пытался взмахнуть крыльями. Я смывала с него барду, мыла и плакала, а запах мокрого пуха и перьев не давал мне дышать. Цыпленок все реже раскрывал клюв, и мне казалось, что он тоже задыхается из-за этого запаха. С тех пор стоит мне обдать кипятком курицу, как начинаются мои мучения. – Матрона говорила, и сама удивлялась себе. Когда-то в их селе действительно был такой случай – цыпленок свалился в барду, но это произошло у кого-то из соседей, и сама она ничего не видела, ей рассказали потом; она и помнить не помнила о злосчастном цыпленке, пока не приспела нужда както отвлечь жену Доме, заговорить ей зубы. Однако старания Матроны, похоже, пропали даром: та не очень-то и прислушивалась, продолжая резать лук и думая о своем.

Слушать не слушала, а кое-что уловила.

– Малышей всегда жалко, – произнесла она с грустью и снова умолкла.

Замолчала и Матрона. Надо было продолжать разговор или начать новый, но она не знала, о чем.

– Матрона, – услышала она через некоторое время. Жена Доме отложила, наконец, нож, села на стул и смотрела прямо на нее.

Она тоже прервала работу.

Обе волновались, и каждая чувствовала волнение другой.

Жена Доме хотела что-то сказать, но никак не могла решиться, боясь зайти так далеко, что вернуться назад уже будет невозможно.

Матрона же страшилась разоблачения, и ей оставалось только ждать.

– Если бы ты встретила сегодня своего сына, – глухо, невыразительно начала жена Доме, – если бы встретила, ты бы узнала его?

Матрона ждала этого, но все же растерялась.

– Узнала бы, говоришь? – словно желая удостовериться в услышанном, спросила она.

– Да.

Ей не хотелось торопиться с ответом. Сначала надо было понять, почему жена Доме спросила об этом – из праздного любопытства или по делу.

– Кто знает. Как сказать, – пожала плечами Матрона. – С тех пор, как я потеряла его, прошло сорок лет. Остаются ли у мужчины в таком возрасте какие-то детские черты?

Если до сих пор жена Доме сдерживалась, то теперь заторопилась вдруг, будто прорвало ее.

– А может, у него был какой-то знак, который остается на всю жизнь? Тогда ты могла бы сказать, если заприметишь кого-то: осмотрите-ка его, может, у него в таком-то месте такая же отметина, как у моего сына? Может, он и есть мой сын? – жена Доме уже не пыталась скрыть волнения.

Матрона же тянула время, стараясь успокоиться и быть готовой к любому повороту.

– Отметина, говоришь?

– Да, да. Какой-нибудь знак. Родимое пятно, или шрам, сама понимаешь.

Жена Доме, не мигая, смотрела ей в глаза, словно предупреждая: не надейся обмануть меня, как бы ты не хитрила, я все прочитаю в твоих глазах. Матрона тоже не отводила взгляд, будто отвечая: читай, если умеешь, там все написано. Взгляд-то она держала, но и с волнением едва справлялась, боясь выдать себя и в то же время понимая, что лучшего случая узнать что-либо ей может и не представиться. Жена Доме, говоря о знаках и отметинах, конечно же намекала на родимое пятно над левой бровью своего мужа, пятно, похожее на гусиную лапку. Оно было на виду и само просилось на язык. Но шрам…

– Нет, не было никаких отметин, пасть бы мне жертвой за него. Чистенький был, как белый ягненок… Если бы что-то такое было, какойто знак, как ты говоришь, я бы по одному обошла всех людей, всех до edhmncn – в каждом селе, на каждой улице, я бы нашла его, будь хоть какая-то примета.

– Даже шрама нигде у него не было? – настаивала жена Доме. – Дети же бегают, играют – долго ли пораниться?

– Шрам, говоришь? Шрам у него был, взять бы мне его болезни, но за столько лет вряд ли от него остался какой-то след, что там еще можно увидеть? – она говорила, будто только сейчас вспомнив о шраме и опечалившись, а сама внимательно следила за женой Доме, за каждым ее движением.

– Какой шрам? – спросила та в нетерпении.

– Шрам от раны, – не торопясь, словно продолжая вспоминать, произнесла Матрона.

– Где? В каком месте?

– На ноге.

Жена Доме вздрогнула:

– На ноге?!

Тут уж Матроне настал черед схватиться за сердце. Теперь она знала, что у взрослого Доме есть шрам на ноге, не зря его жена так дернулась. Чтобы успокоить ее, Матрона, помедлив немного, сказала:

– На правой стопе, на самом подъеме. – Она помолчала, соображая, стараясь придумать что-то правдоподобное, и продолжила, горестно покачав головой: – Корова ему на ногу наступила. Рана вроде и небольшая была, а заживала плохо, наверное, грязь в нее попала. Он сильно хромал, бедный…

– Но рана все-таки зажила? – допытывалась жена Доме. – Он поправился?

– Кто знает? Пока был со мной, рана еще гноилась. Да и после вряд ли зажила сразу… Наверное, он так и остался хромым.

Разговор закончился, и они умолкли, задумались, не зная, как быть. Чтобы оправдать наступившее молчание, обе принялись за работу, однако вскоре – и тоже разом – остановились, глянули друг дружке в глаза и смутились, чувствуя каждая неправду другой, а уж свою – тем более. И в то же время обе понимали, что их отношения так или иначе в самом скором времени отразятся на семье, в которой свела их судьба, а значит, надо отбросить в сторону недомолвки и поговорить по душам. Однако думать об этом было намного легче, чем продолжить разговор, но уже без недомолвок, хитростей и словесных ловушек. Они тяготились не только затянувшимся молчанием, но и взаимной неприязнью, которая возникнув, казалось бы, из ничего, росла и ширилась в тишине невеликого пространства их общего дома. Каждой хотелось преодолеть себя, сделать первый шаг к сближению, но обе не решались, не зная, что именно надо сделать и как это будет воспринято. Кто знает, сколько бы они еще молчали, если бы на веранде не послышались чьи-то шаги – тут они облегченно вздохнули.

Их спасительницей оказалась Белла. Она принесла войлочную подстилку, бросила ее в угол и устало, будто через силу, произнесла:

– Мама…

– Что с тобой, дочка?

– Я хочу пойти на речку, к папе.

– Иди, конечно, кто тебе запрещает, – улыбнулась жена Доме. – Или ты хочешь, чтобы я отнесла тебя, как ребенка, на руках?

– Я боюсь сельских собак. И дедушка сказал… – Белла замялась.

– Что сказал дедушка?

– Чтобы я кого-нибудь послала к источнику, за минеральной водой.

Жена Доме рассмеялась, и девочка притихла, нахмурившись.

– Пошли, конечно, кого-нибудь, – продолжала смеяться ее мать. – Сама видишь, тут полон дом людей, и все помоложе тебя. Кому хочешь, тому и приказывай…

Матрона прислушивалась к их разговору и, радуясь девочке, самому ее появлению, так вовремя разрядившему обстановку, думала о чистоте и наивности детской души, о том, как душа замутняется с возрастом, и человек, начиная творить свой быт, очень быстро теряет ощущение света и радости жизни.

Между тем курица была уже общипана и, положив ее в кастрюлю, поставив на огонь, Матрона сказала:

– Я схожу, принесу воды. Да и овец пора проведать. – Она улыбнулась жене Доме: – А ты оставайся, свари курицу… Пойдем, Белла.