Наша труппа была приглашена на званый обед. Но конечно, свой хлеб мы должны были еще отработать. Обед предшествовал вечернему представлению, из-за которого мы, собственно, и прибыли в Инстед-хаус. Но что за великолепное пиршество это было, хотя и являлось всего лишь прологом более пышного, послесвадебного застолья!

Свет раннего вечера струился в широкие окна банкетного зала, были зажжены все свечи в серебряных канделябрах, расставленных по столам, – уверен, на случай внезапного затмения солнца. Невеста, жених, их родители и званые гости расположились на просторном возвышении по центру зала, тогда как мы сидели ниже и должны были благоговейно взирать снизу вверх на сильных мира сего. Соседство мы делили с простыми людьми из поместья и его округи. Насколько позволял мне судить мой опыт работы в театре, на низших по положению внимания обычно не обращают. Поэтому мы с интересом следили за теми, кто сидел на помосте. Число приглашенной знати было столь велико, что помещалась она за столом, который на самом деле состоял из трех, сдвинутых П-образно. Гости занимали столы только с одной стороны, чтобы беспрепятственно обозревать остальной зал, что они и делали время от времени, правда без особого интереса.

У меня и моих друзей впервые появилась возможность рассмотреть невесту, и согласно тому, что мы слышали о нежелании Генри Аскрея связывать с ней свою судьбу, а также собственным обсуждениям возможных причин этого, мы рассматривали Марианну со всем пристрастием. И вскоре вопросы, касавшиеся ее внешности, получили ответы.

У нее что, две головы? Нет.

У нее косоглазие? Отнюдь нет, насколько мы могли судить.

Или у нее лицо в оспинах? Ничего подобного!

Тогда, может быть, ее фигура невыносимо безобразна? И вновь нет. Напротив, сложение Марианны Морленд оказалось изящным и весьма утонченным. Джек Уилсон, Майк Донгрэйс и я с аппетитом обсуждали вырез ее подвенечного платья, демонстрирующий соблазнительную ложбинку, – такой фасон был позволителен для незамужней девушки, коей Марианна еще являлась. В конечном счете мы пришли к выводу, что любой из нас не отказался бы от такой прелестной партии и с готовностью пошел бы под венец. К тому же эта прелестная партия сулила немалое приданое.

Ну а что же наш упрямый жених Генри Аскрей? Последние дни он выглядел менее угрюмым, чем обычно. Пару раз я видел его то в компании Кутберта, то с кем-то из гостей и даже замечал некое подобие улыбки, неуклюжую усмешку, смягчавшую его изможденные черты. Я даже перестал придавать особое значение тому состоянию, в котором застал его в грабовом саду, а также слухам, касающимся его острого нежелания вступать в брак. Возможно, все женихи проходят через испытание сомнениями и тревогами. Что мне было, по сути, известно? (Только то, что, если бы передо мной открылась перспектива женитьбы на, скажем, госпоже Филдинг, меня бы ожидали многие беспокойные дни и бессонные ночи.)

Однако, что бы ни заставило лорда Генри улыбаться несколькими днями ранее, сейчас того веселья как не бывало. Прежнее угрюмое выражение его вытянутого лица вернулось на свое место. Сидя за самым главным столом, он, похоже, полностью погрузился в себя. Я надеялся, что его невеста не воспринимает этого на свой счет, и, судя по ее улыбкам, кажется, так и было.

Родители невесты, Морленды из Бристоля, сидели рядом с хозяевами, лордом и леди Элкомб. Эти бристольцы сияли, как две золотые сонеты. Как добросовестная хозяйка заботится о сохранности любимого комода, без конца полируя и начищая его, так и эта пара – именовавшаяся просто мастер Мартин Морленд и госпожа Фрэнсис Морленд – была защищена от нужды, пока так ослепительно сияла. Было такое ощущение, что ничто не может навредить им, вернее, что все стечет с них, как с гуся вода, если какие-нибудь неприятности вдруг обрушатся им на голову.

Гости все еще продолжали занимать свои места. Фамилии наиболее знатных содержали в себе целые графства: Девоны, Корнуоллы, Сурреи, Ратленды. Менее именитых – названия городов или местечек: Уинчестеры, Экстеры, Дерби. Приятно было видеть среди них судью Филдинга и его дочь, хотя мы и не разговаривали с того дня, как поспорили после визита к Элкомбам. Как видно, натянутая атмосфера во время разговора с хозяевами не повлияла на его присутствие в Инстед-хаусе. Кэйт весело и непринужденно болтала с Кутбертом.

Столы, расположенные чуть ниже помоста, были заняты рыцарями и их дамами в компании с такими личностями, как добрейшего вида священник но имени Браун (который присутствовал при погребении Робина) и местный приходской учитель. Здесь же усадили детей благородных особ, наших маленьких актеров, которым еще предстояло сыграть фей и эльфов. Как и некоторые из моих приятелей, они были так взволнованы перед представлением, что не могли взять в рот ни крошки.

Должно быть, кошелек Элкомба заметно прохудился, как считал Джек Уилсон, поэтому хозяину особняка понадобился союз с Морлендами, однако перед гостями все было обставлено так, словно его богатства неисчерпаемы. Даже наши столы были покрыты дорогими скатертями, мы пили из хрусталя и ели с серебра. Прислугу отобрали исключительно мужского пола, ведь в подобных случаях их работа обходится гораздо дороже, чем женская. Серые шерстяные ливреи были призваны свидетельствовать не только о состоянии Элкомбов, но и о том, с каким вкусом и умом оно тратится. Hecoмненно, здесь прослеживалось влияние миледи.

Что до угощения… До нас дошли слухи, что шеф-повар и два его помощника были выписаны из Лондона специально для свадебных торжеств. А то, что они приготовили… Боже правый! Не могу представить, сколько скота, домашней птицы и рыбы испустило свой последний вздох в угоду нашему удовольствию! Каким же огромным был выбор яств на главном столе, если даже наши ломились от телятины, крольчатины, жареных гусей и кур, – и это было только начало! Мне было бы достаточно куска хлеба и кружки эля – как видите, я сохранил деревенские привычки, к тому же перед представлением у меня обычно плохой аппетит, – однако нам подали манчеты с соусом к ним и восхитительное красное вино. А потом и жаркое из барашка, жаркое из козленка, а еще пирожные и оладьи с повидлом и фрукты с кремом.

Говорят, пиршества устраивают для того, чтобы воспламенять чувства, по крайней мере наши плотские потребности. И в каком-то смысле это было правдой, касательно нынешних празднеств. Поскольку впервые за последнее время я поймал себя на том, что вспоминаю Нэлл и думаю, что было бы неплохо, окажись она сейчас рядом, под рукой, так сказать. И это несмотря на то что в течение ближайшего часа мне предстояло заняться совсем другим делом. Возможно, этот приступ вожделения был спровоцирован появлением на столе леденцов в виде целующихся фигурок, заставляющих сначала задуматься об их назначении подсластить нам жизнь, а потом о том, зачем кому-то хочется целовать другого, чтобы сделать свою жизнь слаще. Вместе с леденцами были поданы цукаты и фрукты в сиропе и аппетитные бисквиты под сладким кремом, называвшимся, как поведал мне мудрый и всезнающий Джек Уилсон, «испанская паста». Удивительное лакомство.

Однако я уже готов был хвататься за живот, когда на столе появились конфеты в форме гербов и вензелей. Джек был сбит с толку, но я, с моей любовью к загадкам, быстро разгадал, в чем тут дело. Засахаренная эмблема яркого цвета представляла собой большой L-образный символ, помещенный в некое подобие изогнутой впадины.

– Это ребус, – пояснил я, – графический каламбур на имя семейства. Элкомб. Вот это «L», а остальная часть в виде кривой впадины – это «комб». Получаем Элкомб.

Я ждал, что Джек похвалит меня за сообразительность, но он почему-то сказал:

– Тебе следовало бы стать школьным учителем, Ник. А то, что интересует меня – это каков этот ребус на вкус. Пожалуй, отгрызу-ка я немного от наших хозяев.

Со всех сторон неслись болтовня и смех под звон бокалов и клацанье столового серебра. Из дальнего угла лились звуки лютни и гобоя, словно приправа к трапезе. Я заметил, что в нашей части зала, как ни странно, гости пытались вести себя за столом прилично. Никто не вытирал рот рукой, зато почти каждый пользовался белоснежной салфеткой, аккуратно прижимая ее к губам. Не наблюдалось озверелой давки ножей или ложек над супницей с мясной похлебкой.

Однако всему есть конец, и, смакуя кусочки, еще перемалываемые зубами, и допивая последние капли из чаши блаженства, мы должны были покинуть пиршество, поскольку наш удел – доставлять удовольствие остальным, в частности Элкомбам, Морлендам и их гостям. Томас Поуп подал незаметный знак, и мы поднялись со своих мест. Меня впечатлило, что Кутберт также вышел из-за привилегированного стола, увидев, что мы собираемся уходить. Истинный актер, промелькнула у меня мысль, и я подумал, что, возможно, он все же немного лукавил, говоря, что «несвободен». Действительно ли ему хотелось сбежать из золотой клетки подальше от беззаботного существования? Думаю, отпрыск благородного семейства вполне мог играть на сцене, до тех пор пока ему за это не платили. Но едва вопрос коснулся бы оплаты, как ему пришлось бы откланяться. Актерский труд – не такое уж прибыльное дело.

Садящееся солнце касалось лучами нашей импровизированной сцены и зрительских рядов, возведенных для того, чтобы дорогим гостям удобнее сиделось и смотрелось. Над всем этим простиралась бесконечная синева вечернего небосвода. В стороне находился сад с изгородью из грабов.

Представление должно было начаться в восемь часов и окончиться, когда стемнеет. Воцарение летней ночи сопровождается завершающими репликами Оберона и Пака, их фигуры мерцают в свете факелов, когда они призывают благословение для новобрачных пар и просят у зрителей снисхождения. Затем на сцену высыпают детишки со свечками в руках и поют песню во славу жениха и невесты.

Дрожь пробежала по моему телу. Думаю, дело было в ожидании спектакля и совсем немного – в мрачном предчувствии. Я участвовал в постановках на открытом воздyxe всего лишь пару раз и никогда прежде в составе слуг лорд-камергера. Разумеется, для многих трупп это было обычным делом, особенно для тех, кто не мог похвастаться собственным зданием театра. Я подумал о братьях Пэрэдайз (интересно, придут ли они посмотреть нашу пьесу?), которые перевозили свое добро с места на место и давали нравоучительные представления на временных подмостках посреди рыночных площадей.

Играть на открытом воздухе… довольно опасное это было занятие. Не из-за ветра и дождя, обычных неудобств, способных уносить слова в сторону или вообще разогнать публику. Скорее тут причина в чувстве, которое я могу описать только как чувство подавленности. Представьте, между актером и остальным огромным миром нет ничего, и бесконечный небосвод нависает над его головой. Человек во всей своей героической мизерности стоит один на один против неба и звезд…

Занавес был натянут между деревьями, ограничивающими «сцену»; за ним мы могли ждать своей очереди и накладывать грим. С нами не было костюмера, просветившего бы нас на тему сценических туалетов или напомнившего об абсолютной нашей незначительности по сравнению с тем, что на нас надето. Тем не менее Джек Хорнер. задействованный в одной из мелких ролей, вызвался пригладить складки и расправить кружева. Возможно, об этом его попросил Синкло. Джек играл Эгея, тиранически настроенного отца Гермии, и Филострата, распорядителя празднеств при дворе Тезея. Так что он появлялся только в начале и в конце пьесы.

Он бегло оглядел меня и сопроводил мой внешний вид парой напутствий.

– Спасибо, Джек.

– Наслаждайся, Николас, – ответил он и отошел в сторону.

Кутберт Аскрей также должен был получить одобрение Хорнера, и я заметил, что с ним Джек ведет себя гораздо более любезно. От внимания Лоренса Сэвиджа это тоже не ускользнуло.

Я все еще находился под впечатлением от его недавней атаки, когда он налетел на меня, не выбирая слов, с требованиями прекратить всяческое общение с Кутбертом. С того дня мы не разговаривали.

– Скажи мне, Лоренс, ты только отца ненавидишь? Или его сыновей тоже?

Не знаю, зачем я это спросил. Возможно, хотел продемонстрировать, что не я один вежлив с Аскреем, или, как назвал это сам Лоренс, занимаюсь подтиранием его зада.

Сэвидж уже облачился в грубую робу Мотка, поэтому и ответил в соответственной манере:

– Я что, обязан обожать это семейство?

– Нет, – признался я. – Нет, конечно. Но с тех пор как мы здесь, вернее, когда мы еще шли по дороге в Инстед-хаус, ты ясно дал понять, что презираешь Элкомба и все, что с ним связано.

– И тебя мучает любопытство?

– Да, я бы хотел это узнать, если мы, конечно, еще друзья.

К моей радости, «невыразительное выражение» лица Лоренса смягчилось, и я даже мог надеяться, что наши отношения вернутся в свое прежнее русло.

– Что ж, Николас, у нас есть немного времени, прежде чем высокомерная публика водрузит свои ягодицы на отведенные ей места.

Выглянув из-за занавеса, можно было увидеть, как к месту представления стекается многочисленная толпа гостей. Девоны и Корнуоллы. Уинчестеры и Дерби. Вся Англия в миниатюре. Некоторые направлялись в сторону сада, чтобы немного прогуляться перед спектаклем. В позолоченном закатом вечернем воздухе неслись смех и громкая болтовня. Наверняка найдутся те, кто, набив живот и повеселев от доброго вина, не устоит от соблазна хорошенько вздремнуть во время представления.

– Позволь я объясню тебе, в чем тут дело, – начал Сэвидж. – Есть одна история о женщине, жившей в районе Чипсайда. У нее было пятеро детей, трое из которых умерли. Младший из оставшихся двоих еще учился ходить, а старший… Старший был уже достаточно взрослым, чтобы понимать, как на самом деле устроен мир. Ее муж умер почти сразу после рождения младшего сына. Он был перчаточником, и женщина унаследовала его мастерскую. А также его долги. Видимо, ей не хватало умения или желания продолжать работу мужа, дело быстро захирело, и его за бесценок купил человек с соседней улицы, долгое время бывший соперником ее умершего супруга. Вдова не очень огорчилась. Она еще сохранила привлекательность, черный цвет был особенно ей к лицу, так что она надеялась выйти замуж, как только положенный срок траура подойдет к концу. До того же времени, чтобы прокормить двоих детей, ей пришлось заняться работой, которая, по ее мнению, была для нее унизительной: стирать белье и тому подобное. Траур окончился, а предложений от женихов, которые бы ее устраивали, все не было. Возможно, слухи о доставшихся ей в наследство долгах мужа распугали всех претендентов на ее руку или же дело было в ее гордости, а она действительно была гордой женщиной. Однако, полагаю, был один человек, однажды отвергнутый ею, но которого в нынешнее тяжелое время она бы с радостью приняла, делай он ей предложение.

Я понимающе кивал, пока Лоренс вел свой рассказ, понизив голос, однако связь между этой историей и Элкомбом оставалась для меня совершенно неясной.

– Дела шли все хуже. Пришлось съехать в трущобы на реке Флит. Там вдове пришлось бороться за то, чтобы с нее и детей не сорвали последнюю одежду. И вот одним прекрасным утром двое сыновей, младший из которых уже твердо держался на ножках, гуляли на улице. Может быть, старший развлекал малыша тем, что рисовал палкой на грязи, или учил считать крыс, бесстрашно шныряющих по набережной. Эти твари выглядели гораздо более упитанными и довольными, чем изгои общества, жившие по берегам этого зловонного потока.

– Да, мне известно это ужасное место, – кивнул я. – Но что же было дальше?

– А вот чтобы узнать, Ник, нам следует подождать окончания истории. Смотри.

Он кивнул в сторону зрительских ярусов, к этому моменту уже заполненных, за исключением центральных рядов, отведенных для жениха, невесты и их родственников. Я был так увлечен рассказом Лоренса, что почти позабыл о публике. Но только почти. Ни один актер не может забыть о своих зрителях.

– Вот и подошел наш час, – сказал Сэвидж и скользнул в сторону.

Я был возмущен. Наверняка он прервал свое повествование на самом интересном месте, чтобы я еще больше захотел услышать его окончание! По-прежнему я не видел никакой связи между Элкомбом и маленькими Сэвиджами, – ведь было очевидно, что старший сын вдовы это сам Лоренс. Однако обсуждение и впрямь следовало отложить на потом, поскольку приближался Томас Поуп в костюме Пака, с целью дать нам последние наставления и приободрить. Особенно внимателен он был к детям, открывавшим представление танцем фей и эльфов.

Фанфары возвестили приход Элкомбов и Морлендов, и это был сигнал к началу спектакля.

Я ждал своего выхода, и пока Ипполита и Тезей ворковали о том, как же долго тянется время перед их свадьбой, я окинул быстрым взглядом публику в поисках Кэйт. Да, вот она, сидит рядом с отцом в одном роду с Элкомбами. И вновь я почувствовал, как меня охватывает дрожь, но, клянусь, на этот раз не из-за волнения перед игрой, но из-за присутствия Кэйт. Она еще ни разу не видела меня на сцене, но я тут же осек себя: вряд ли ей было до этого какое-то дело. И потом, у меня уже не осталось времени для сердечных переживаний, я должен был выйти на освещенную золотом зелень в роли страдающего от любви Лизандра.

Мне не случалось ни читать, ни слышать,  — Будь то рассказ о подлинном иль басня, — Чтобы когда-нибудь струился мирно Поток любви. [17]

Итак, представление началось. Переплетенные судьбы влюбленных, их блуждания по лесу, где извилистые тропинки знаменуют запутанный путь, которым идут люди, преследуя свои желания, вмешательство Оберона и Титании, обладающих силой богов и слабостью к смертным, особый взгляд на проблему любви грубых ремесленников – все это оказалось прекрасным десертом для пиршества. Строки мастера Шекспира приятны слуху своим сладкозвучием, но есть в них и терпкость – результат наблюдений и опыта.

По мере развития действия небеса сворачивали золотой покров дня, чтобы спрятать его в темном ночном ларце. Но поскольку был июнь, смена освещения шла плавно и постепенно. И даже когда вся любовная путаница разрешилась и порядок был счастливо ознаменован свадебными торжествами, запад все еще хранил сияние света, тогда как с противоположной стороны полная луна – этот бледный гость нашего праздника – снисходительно смотрела вниз.

После того как Пак произнес финальную реплику – «доброй ночи вам, друзья. Вы похлопайте, а Робин вам отплатит, чем способен», – детишки вновь выбежали на сцену, чтобы сплясать танец со свечками; огоньки образовывали эффектный сияющий круг на фоне сумерек. Своевременно раздались аплодисменты, возможно столь бурные по причине участия в пьесе дражайших чад многих зрителей, и мы, стоя посреди залитого лунным светом газона, прилежно раскланивались. Вот что значит играть перед высшим светом. Ни тебе шлюх, ни воришек, ни бранящихся солдат и необразованных подмастерьев. Вместо этого вкус, уравновешенность и сдержанность. Долго я бы такого не вытерпел, но, согласен, весьма приятный опыт.

– Ну, как я сыграл? – кинулся ко мне Кутберт, едва мы оказались за «кулисами», если можно так сказать.

Дрожащее пламя нескольких факелов давало мало света – луна справлялась лучше. Здесь мы переоделись в повседневное и сдали сценические костюмы Джеку Хорнеру. Поскольку труппа гастролировала, гардероб «на выезд» предоставлялся менее роскошный, чем для сцены «Глобуса». По сути, это была смесь более дешевых костюмов из кладовых театра и нашей собственной одежды. Ко всему прочему, мы могли не хлопотать над гримом, ведь слабый вечерний свет не мог сравниться с ослепительным освещением лондонских подмостков.

– Как я сыграл? – повторил Кутберт в нетерпении, свойственном всем новичкам. – Я был неплох?

– Ты был великолепен, – ответил я. – Мы еще сделаем из тебя настоящего актера.

И я почти не кривил душой, делая ему комплимент. Он действительно отразил натуру Деметрия. На волне ликования, сопровождающего окончание успешно отыгранного спектакля, Кутберт был так же открыт моим похвалам, как я был готов раздавать их. Его лицо сияло радостью в мерцающем свете факелов.

– Будь уверен, я вошел во вкус. Сейчас я готов пожертвовать всем, что имею, и двинуться в путь вместе с твоей труппой.

– Мы бы с великой радостью приняли тебя, – сказал я, размышляя, что бы сделал с коллегой-аристократом Лоренс Сэвидж или кто-нибудь из наших, но мне не хотелось в такой момент разочаровывать Кутберта.

– Впрочем, все это только мечты, – вымолвил он, словно прочел мои мысли, и лицо его помрачнело. – Мой отец никогда не позволит мне этого сделать.

– Я думал, ты шутишь.

– Я сам так думал. Но почему я должен исполнять роль, которой противлюсь всем своим существом?

Я решил, что Кутберт говорит о роли младшего брата, которая обычно является довольно неблагодарной. Пытаясь вернуть ему вдруг улетучившуюся веселость, я сказал:

– Если бы ты стал членом нашей труппы, тебе бы пришлось играть множество неинтересных тебе ролей. Взять хотя бы меня. За то время, что я работаю со слугами лорд-камергера, меня уже дважды травили, один раз рубили на части и по меньшей мере трижды закалывали шпагой. Остальные роли не лучше: послы, солдаты или члены совета. А еще меня, жестокого убийцу, вообще затащили в заросли, где размозжили череп. Приятного в этом, скажу тебе, мало. Злодеи и чиновники – вот мой хлеб.

– И любовники.

– Эти в моем списке появились совсем недавно.

– Но, Николас, мне бы действительно этого хотелось. Один день быть убийцей, другой – жертвой… Быть победителем в битве, а потом побежденным. Или продавцом ядов по понедельникам, а по четвергам – покинутым влюбленным, глотающим отраву.

Как видно, попытки умалить в глазах Кутберта притягательность театра лишь распалили в нем жажду иметь то, чего у него никогда не будет, пока отец стоит на его пути.

Почти все мои коллеги разошлись, беседуя с лордами и леди или в компании слуг и служанок. Я очень хотел остаться один, наверное, чтобы вдруг случайно встретиться с Кэйт Филдинг и услышать ее мнение о постановке. Поэтому, видя, что мои попытки развеселить Кутберта безрезультатны, я еще раз заверил его, что Деметрий получился что надо – нет, правда, отличная игра, – и поспешил навстречу сгущавшейся темноте.

Почти сразу я натолкнулся на Кэйт. В буквальном смысле. Причем ни я, ни она друг друга не узнали.

Осторожнее, сэр!

Кэйт, госпожа Филдинг…

– Неужели мастер Ревилл?

– Он самый.

– Что ж, вы, похоже, куда-то торопитесь. Не смею вас задерживать!

Мы посмотрели друг на друга. Луна светила над нашими головами. Недалеко в темноте двигались огни факелов, теплый воздух доносил звуки веселого смеха и голосов.

– Нет… вовсе нет. Ничего срочного. Вам понравилось представление?

– Да. И хотя я уже видела «Сон в летнюю ночь» несколько лет назад, но, кажется, она более эффектно смотрится на открытом воздухе и среди зелени.

– Потому что так нам легче вообразить себя юными любовниками, сбежавшими в афинский лес?

– Некоторым из нас, возможно.

– Ах да, я забыл, вам не по вкусу любовная поэзия. Вы полагаете, поэты пишут в пустоту.

– А вы считаете, если я помню правильно, что даже в таком случае вовсе не значит, что они не хотят, чтобы их слова были восприняты со всей серьезностью.

Приятно было сознавать, что она запомнила мою точку зрения, хотя мы и обменивались фразами в довольно воинственной манере.

– Ну, допустим, вы правы, – сказал я. – Кто сказал: «Самая правдивая поэзия – самый большой вымысел»?

– Все тот же мастер Шекспир, полагаю.

– Вот я вас и разоблачил, Кэйт.

– Каким образом, мастер Ревилл?

– Легко. Вы узнаете цитаты, разбираетесь в идеях и взглядах наших авторов. Поэтому я пришел к следующему выводу под видимым 6езразличием к любовным виршам вы скрываете их предпочтена. Признайте, что храните в укромном месте один из последних сборников сонетов, что жаждете и вздыхаете о любви, – в глубине сердца, конечно.

– Похоже, мастер Ревилл, вам никак не выйти из роли. Вы говорите в точности как пылкий Лизандр!

– Допустим, Лизандр тут ни при чем, – возразил я, пытаясь сообразить, как долго еще смогу держать все в тайне.

Да и имел ли я право рассказать ей о своих чувствах? В висках бешено колотилась кровь. Пламя факелов вдруг показалось мне расплывчатым эфиром в нежном, наполненном мотыльками воздухе. Я понял: это, без сомнений, любовь (хотя часть меня продолжала отчаянно сопротивляться наваждению). Все симптомы налицо.

Но едва я открыл рот, чтобы произнести речь, которая могла бы круто изменить мою жизнь (или, скорее всего, оставить все как есть), как увидел, нет, скорее почувствовал, что еще кто-то приближается к нам в темноте.

– Кутберт! – Девушка его тоже заметила.

– Кэйт! Как тебе мой Деметрий? Я был хорош, правда?

– Более страстного любовника мне не приходилось видеть, друг мой.

– Поначалу я немного волновался, но потом все пошло как по маслу. Вот Николас уверяет, что я был просто великолепен.

– О да, – промямлил я, – великолепен.

– Скажи, Ник, когда мы искали друг друга в тумане…

– Когда ты преследовал меня с обнаженным мечом… тебе не приходило в голову, что вместо того, чтобы зайти вот с этой стороны, гораздо эффектнее вышло бы, если…

Я понял, что пора уносить ноги.

– О, боюсь, вы должны меня извинить, мне необходимо вас покинуть, – выпалил я, буквально сбегая от них.

Сказать по правде, появление Кутберта стало для меня своего рода спасением, потому что я опасался насмешек со стороны Кэйт в ответ на объяснения в любви. Но мне вовсе не хотелось обсуждать с ним идеи возможных преобразований в постановке пьесы, сделавших бы ее более захватывающей и смешной.

Нет, в Кэйт он найдет лучшего собеседника.

Мои приятели, вдоволь получив причитавшихся им аплодисментов и похвал, теперь шли и попивали эль, желая восполнить буйное пиршество и возлияния, прерванные необходимостью отыграть в спектакле. Быстро нагнав их и увидев Сэвиджа, я вспомнил, что он должен мне окончание истории о двух мальчиках.

– Послушай, Лоренс, – сказал я, стараясь сдерживать нетерпение, хотя и жаждал услышать продолжение рассказа. – Давай-ка проясним кое-что. И на этот раз обойдемся без тайн и недомолвок. Ты ведь говорил о себе, о своем брате и о своей матери, так ведь?

– Как ты догадался?

– Просто слушал.

Лоренс отхлебнул из кружки местного эля. Потом заговорил:

– Как я уже сказал, двое сыновей бедной вдовы болтались по берегу реки Флит. Младшему вскоре наскучило слушать брата, и он потопал на своих крепеньких ножках на другую сторону улицы, потому что там что-то сверкало на солнце. Старший же замечтался и ухода малыша не заметил.

Все еще одетый в костюм Мотка, Сэвидж сделал паузу для очередного глотка из кружки. Мне показалось, что картина из прошлого вновь разворачивается у него перед глазами. Я бы поторопил Лоренса, но мрачное, сосредоточенное выражение его лица заставило меня промолчать.

– Неожиданно из-за угла показалась группа всадников, скачущих во весь опор, будто сам дьявол хватал их за пятки. Старший мальчик слышит их быстрее, чем видит, и бросается к брату, оказавшемуся прямо у них на пути. Но слишком поздно. Малыша забивает копытами несущаяся лошадь, а затем и следующая. Несутся они так бешено, что тело ребенка отшвыривает к обшарпанной стене дома. Старшего обдает жаром тел всадников и коней, и он поначалу не понимает, что произошло. Он поворачивается и видит съежившийся у стены комок тряпья. На улице всегда полно мусора, но он не помнит, чтобы эта самая груда тряпок находилась здесь прежде. Потом до него доходит, что это такое.

Лоренс еще раз глотнул эля. Глаза его влажно заблестели. Он вспотел. Чуб прилип ко лбу.

– Я перебежал дорогу и поднял этот ком на руки. Томас, конечно, был мертв. Если первая лошадь его не прикончила, то это сделала вторая. Или третья, или четвертая, а потом его с силой откинуло к стене. Череп его был расколот, содержимое вытекло наружу. Моя мать как раз в этот момент вышла по какому-то делу на улицу. Наверно, я плакал или кричал, уже не помню. Мы забрали тельце в дом и уложили на сундук, служивший нам столом. Томасу было всего полтора года.

Лоренс вновь поднес кружку к губам.

– Сестер и братьев, потерянных прежде, я не слишком оплакивал, наверно, потому, что они умирали еще во младенчестве. Но к Томасу я сильно привязался.

– Это страшная история, Лоренс, мне жаль твоего брата, – покачал я головой, – но все же есть правосудие. Уверен, виновников смерти Томаса призвали к ответу.

– Не призвали, – мрачно усмехнулся Сэвидж. Даже зловеще. – Они оказались слишком богаты и могущественны, по крайней мере один из них.

– Но перед законом все равны, – возразил я, твердо веря в то, что говорю.

– Не торопись. Позднее, тем же днем, когда тело Томаса лежало, завернутое в саван, в маленькой колыбельке, его последнем приюте перед могилой, нам нанес визит один человек. Джентльмен, судя по манере говорить и вести себя. Он сказал, что слышал про постигшее мою мать несчастье, и попросил принять его соболезнования. И не только соболезнования, как выяснилось тут же. В руке у него появился тугой кожаный мешочек, и содержимое его он высыпал на крышку сундука, того самого, где недавно лежало тело моего брата. Я видел, как приковали к себе взгляд матери серебряные монеты и как на нее влияли манеры посетителя. Она всегда была падкой на обходительный тон и соответствующее обращение. Как я сказал раньше, я уже был достаточно взрослым, чтобы понимать, как устроен этот мир. Наш гость дал ясно понять, что эти деньги будут принадлежать матери, если она не поднимет вокруг смерти ребенка шумихи или поднимет, но не больше той, которую может себе позволить женщина, живущая в таких условиях, как наши. Этим он хотел сказать, что обитатели местных трущоб мало чем отличаются от крыс, рыскающих по берегам Флит. Почти каждый день чей-нибудь ребенок вываливался из окна, или тонул в реке, или его затаптывала лошадь. Так что ничего из ряда вон выходящего не случилось. В обмен на то, что мать не станет обращаться к следователю, виновная сторона обязуется выплатить ей определенную сумму через три месяца, когда Томас будет благополучно похоронен и забыт. Последнего посетитель не сказал вслух, но это то, что он подразумевал.

– Кем он был?

– Позже я выяснил, что это был не кто иной, как дворецкий Элкомба, Освальд Иден, который до сих пор служит у него и которому мы обязаны столь «теплым» приемом. Он ехал на второй лошади. Думаю, хозяин и слуга спешили по какому-то важному делу. У Элкомба особняк где-то в Уайтфрайерзе.

– Но это был несчастный случай.

Я осторожно огляделся по сторонам, опасаясь, что поблизости мог оказаться кто-нибудь из именитых гостей. Однако все, кто подходил под это описание, вернулись в банкетный зал, и только мы, бедные актеры и горстка простых жителей поместья, бродили по окрестностям сада. И никто, кроме Сэвиджа и Ревилла, заметьте, не был занят столь же серьезной беседой.

– Только несчастный случай, – повторил я.

– О да, Николас, только несчастный случай. Каждый второй ребенок в трущобах гибнет от подобных несчастных случаев, разбивается, тонет или попадает под копыта лошади. А если нет, так чума выкосит. Ничего особенного, совсем ничего.

Мысленно я спросил, тогда почему же это имеет такое значение для тебя, но совесть меня остановила. К тому же Лоренс, сам того не ведая, ответил на мой вопрос.

– Мать колебалась всего мгновение, потом протянула руку, чтобы сгрести деньги с сундука. Монет было так много, что они не могли уместиться в горсти, поэтому она вытянула передник и ссыпала их в него. Передник был запачкан кровью Томаса. Эта картина все время стоит у меня перед глазами. На фоне других жестокостей этого мира то, что сотворили Элкомб и его дворецкий, всего лишь крошечная песчинка, – однако я всем сердцем ненавижу их за это и буду ненавидеть до конца моих дней.

Я ни разу не видел Лоренса в подобном состоянии. Тихий и обходительный, сейчас он был весь красный от обуревавших его чувств, и лицо его покрывали капли пота. Потом он добавил:

– В конце концов, чего еще можно ожидать от сильных мира сего? Копытами своих лошадей они растопчут любого, кто встанет у них на пути. Но я не могу простить свою мать. Вся ее гордость тут же испарилась при виде серебряных монет.

– Что же случилось потом?

– Все просто, Ник. Томас был благополучно похоронен и забыт. После этого наша жизнь изменилась. Через несколько месяцев человек, посланный Освальдом, принес оставшуюся часть денег, плату за пролитую кровь моего брата. Мать, конечно, приняла их, а некоторое время спустя и предложение, которое ей сделал тот самый перчаточник, соперник моего отца. Так что мы вернули себе и дело, и лавку, которые потеряли около года назад. Отчим был порядочным негодяем, но я утешал себя тем, что мать была с ним несчастлива. Он колотил меня, будто имел на это право, пока я не вырос и не стал достаточно сильным, чтобы дать сдачи. Что я однажды и сделал. Потом убежал из дому. Бежал и бежал, пока в один прекрасный день не вступил в труппу лорд-камергера в качестве ученика.

Я и подумать не мог, что история Лоренса настолько драматична. Он предстал предо мной в совершенно ином свете.

– Теперь ты знаешь, почему я ненавижу Элкомба и все, что с ним связано. Всю эту роскошь и власть.

– Тогда зачем ты согласился играть здесь?

– Я актер, до мозга костей. Ты и сам такой. Мы и перед дьяволом сыграем, если прикажут и хорошенько заплатят. Кроме того, я не думал, что вновь почувствую былую боль, пока мы не приблизились к границам поместья. И Освальд, этот заносчивый, высокомерный мерзавец… Признаюсь, не ожидал его застать на том же посту. Вряд ли он когда-нибудь думал, что маленький мальчик из трущоб на реке Флит, наблюдавший, как он сыплет серебро на крышку сундука, однажды приедет в родовое поместье его хозяина.

– Вряд ли он вообще заметил какого-либо мальчика, Лоренс.

– Слуга зачастую куда могущественнее, чем хозяин, – кивнул он, повторяя слова, уже сказанные им однажды. – Да, скорее всего, он меня не заметил. Ни тогда, ни сейчас. А теперь, если извинишь, мне надо еще выпить.

Лоренс, шатаясь, отправился на поиски новой порции эля, оставив меня наедине со своими мыслями, посвященными всему, что я слышал в этот вечер: негодующие реплики Кутберта в адрес своего отца, препятствующего стремлениям сына быть актером; презрительная тирада Лоренса Сэвиджа о богатстве и власти. Если сопоставить эти два взгляда с сопротивлением Генри Аскрея тиранической воле родителя, то выходило, что о владельце поместья нельзя сказать ничего положительного. Вспомнив его холодный, тяжелый взгляд, я признался самому себе, что и я того же мнения.

Я огляделся. Луна освещала зеленую поляну, служившую сценой. К этому времени вокруг уже никого не было. Мои друзья разошлись, а виновники торжества и их гости, думаю, все еще пировали в банкетном зале. Невесту, конечно, уже уложили в постель, со всеми причитающимися почестями, ведь это была ее последняя ночь на этой земле в качестве девственницы. Уверен, спала она в полном одиночестве. Но еще больше я был уверен в том, что лорд Генри вряд ли захочет овладеть ею в их первую брачную ночь. Как и в последующие.

Наша труппа должна была оставаться в поместье еще несколько дней, до церемонии бракосочетания, после которой ожидалось, что мы устроим небольшое праздничное представление, этакий маскарад с песнями и танцами. Но, несмотря на эту предстоящую нам роль гостей-слуг, наша основная задача была выполнена. Осознание этого приводило мои чувства в смятение. С одной стороны, я был рад поскорее уехать отсюда, но с другой стороны… Уехать – значит расстаться с Кэйт Филдинг. Нет, не расстаться… Это звучит так, будто между нами есть какая-то связь. Просто не увидеть ее больше. И хотя Кэйт еще не предоставила мне ни одного шанса, хотя я боялся, что все эти объяснения не приблизят меня к ней ни на дюйм, я знал, что если не найду способа поведать ей о своих чувствах, то буду жалеть об этом всю оставшуюся жизнь.

Поднявшись по длинной лестнице, я вошел в наши залитые лунным светом «апартаменты». Многие мои приятели уже спали, и воздух наполнялся храпом и прочими неконтролируемыми во сне звуками. Сбросив башмаки, я рухнул плашмя на бугристый матрас и попытался заснуть. Из-за завтрашней свадьбы придется вставать рано. Но заснуть никак не получалось. Я снова видел Кэйт. Кэйт окликает меня, пока я прогуливаюсь у озера, Кэйт критикует сонеты, Кэйт протягивает руку к ссадинам на моем лице…

Перед сном в голову лезут разные глупые идеи. Может, мне стоит поранить себя каким-то образом в ее присутствии, чтобы вызвать ее сочувствие и внимание? Нет, она бы тут же разгадала мою хитрость.

Тогда мне надо написать в ее честь сонет, а не полагаться на слова Ричарда Милфорда. Впрочем, сомневаюсь, что и этот замысел Кэйт не раскроет.

Понравилась ли ей моя игра? Она сказала, что пьеса ей понравилась (честно говоря, иначе и быть не могло), но ни словом не обмолвилась о моей игре, о моем страдающем от любви Лизандре. Зато когда встрял Кутберт, она похвалила его, разве не так? Хотя, может быть, она просто не хотела показаться невежливой. В конце концов, он просто играл в спектакле. И ему было необходимо одобрение. «А разве мне оно не было так же необходимо?» – раздавался внутри меня хныкающий голос.

Жалея себя таким образом и сетуя, я, видимо, забылся сном, потому что следующее, что я помню, – это пробуждение от яркого сияния. Сначала я не мог понять, где нахожусь. Луч лунного света нагло бил мне в лицо из оконца напротив. Я прищурил глаза. Почему я проснулся? Слышалось шуршание, какая-то мелкая возня, но не было никаких признаков того, что. кроме меня, еще кто-нибудь не спит. Сам не знаю почему, я поднялся и, не обуваясь, направился к окну, обойдя чью-то кровать. Пол ужасно скрипел. Окно было закрыто наглухо, ночи ведь непредсказуемы. Я попытался выглянуть наружу как можно дальше, но не смог увидеть ничего, кроме бледного лунного глаза, шарящего по густой траве.

Есть в «Сне» одна сцена, когда столяр Пила спрашивает, будет ли светить луна во время представления о Пираме и Фисбе. Моток и Клин обращаются к календарю и обнаруживают, что да, луна должна светить. Ремесленники, как ребята практичные, собираются использовать это обстоятельство в качестве бесплатного освещения. Моток говорит: «Ну что ж, тогда можно не затворять одну оконную створку в той палате, где мы будем играть, и пускай луна светит в окно».

Как по сигналу, луна действительно взошла в тот момент спектакля над нашими головами. И теперь свет ее проникал в узенькие оконные створки. Наша «обитель» находилась под самой крышей, так что в паре футов от окна находился парапет. И створки открывались внутрь. Я потянул за ручку, и после небольшого усилия она поддалась. Свежий ночной воздух хлынул мне в лицо. Я посмотрел на спящих за моей спиной товарищей. Мне не очень хотелось, чтобы они видели, как я вылезаю на крышу.

Оказавшись снаружи, я выпрямился и крепко ухватился за парапетную плиту. Камень еще хранил тепло прошедшего дня, чего не скажешь о сточном желобе под ногами. Думаю, было час или два ночи. По календарю должно было наступить равноденствие, но заря еще и не думала заниматься. Луна безраздельно царила на небосклоне. Редкие облака призрачной пеленой укрывали звезды. Где-то ухала сова Я выглянул за парапет и будто оказался на краю утеса такой головокружительной высоты, что мне почудилось, будто все предметы внизу расплываются и раскачиваются. Прямо передо мной лежала наша недавняя сценическая площадка. Перед ней – зрительские ряды. Чуть поодаль – грабы, окружающие сад. Слышалось мягкое журчание фонтана. И отдаленный собачий лай.

Вытянув шею и повернув голову, я увидел край дома, а дальше, за угловой башенкой, освещенную луной кромку леса, где окончил свои дни слабый умом Робин. Как быстро Филдинг изменил свое мнение и признал, что дикарь умер собственной смертью, – если только можно сказать так про самоубийство!

Я вновь перевел взгляд на сад. Как обнаруживалось с высоты, планировка его напоминала шахматную доску. С одной стороны он был разделен на клетки тропинками и низкими изгородями, а лунное сияние было достаточно ярким, чтобы освещенные его части отбрасывали густые, темные тени. С другой – скульптуры, фонтан Нептуна и летняя беседка были подобны фигурам, расставленным по клеткам и готовым к игре или уже передвинутым.

Я моргнул. Потом моргнул еще раз. Мне показалось, что в лунном свете одна из беломраморных скульптур, расположенных в центральной части сада, шевелится. Вот замерла, а теперь опять шевелится… У меня мурашки поползли по коже. Потом я заметил, как неясная тень отделилась от обширной темной части сада и двигается навстречу освещенной. Двигается и замирает, двигается и замирает. Как будто что-то замыслила, какую-то хитрость или хуже. Белая фигура, похоже, совершенно не подозревала о том, что черная неумолимо подкрадывается к ней. Я чуть не закричал, чтобы предупредить. Но побоялся выдать себя. Лишь беззвучно раскрыл рот и стал свидетелем странной картины: белая и темная фигуры встретились и схватились друг с другом. Потом в ночном воздухе раздался сдавленный крик.

В тот же самый миг на лик луны наплыло облако. Эффект был подобен внезапно потушенной единственной в помещении свечи. Ко времени, как луна появилась вновь, декорации уже сменились. Ни единой двигающейся фигуры, ни белой, ни черной, в саду не было. Лишь ночь и тишина. Более ничего.

Я подождал, но чувства подсказывали: то, чему суждено было случиться, уже случилось. Тем не менее некоторое время я еще стоял на месте, держась за парапет. После, замерзший и напуганный, я влез обратно в окно, бесшумно закрыл его и на цыпочках, по скрипучему полу пробрался к своей кровати. Лег и закрыл глаза. Лунный свет больше не попадал мне на лицо – передвинулся в дальний угол наших «покоев». На смену прежним образам Кэйт пришла бессвязная череда видений. Огороженный от остального мира сад, поделенный на квадраты света и тьмы, размытые сцепившиеся фигуры. Сдавленный крик.

Я стал свидетелем какого-то представления, игры. Но какой? И кто были игроки?

Спал я всего несколько часов. К моменту, когда я проснулся, серый предутренний свет уже вытеснил из нашей комнаты бриллиантовое лунное сияние. Пели птицы. Вспомнив увиденное ночью, я подумал, что, возможно, знаю, что за игра это была: игра моего воображения. Может, все это мне просто приснилось (может же человеку присниться, что он проснулся). Ну а если я действительно вылез через окно на крышу, что я действительно мог увидеть или услышать? Неясные тени, крики жертв ночных животных. Только и всего. Успокоив себя таким образом, я вновь забылся беспокойным сном.

Но все-таки игра имела место быть, и игра смертельно опасная, и настолько же серьезная, поскольку несколько часов спустя, утром – едва Инстед-хаус засуетился перед близившейся свадьбой наследника поместья, – в грабовом саду было обнаружено тело Генри Аскрея, второго лорда Элкомба. Способ убийства был страшен: лорда с чудовищной силой натолкнули на стрелку солнечных часов, находившихся рядом с беседкой. Первым (не считая убийцы, конечно) его увидел один из садовников. Он обнаружил своего хозяина лежащим ничком на солнечном циферблате, с раскинутыми руками и ногами. Сначала садовник не узнал его. Он решил, что это один из гостей или даже кто-то из тех жалких лицедеев, напившийся вдрызг и заснувший здесь в такой вот неудобной позе. Но потом, подойдя ближе, он увидел безжизненное выражение распахнутых глаз своего господина. Рот был раскрыт, обнажились зубы.

Поначалу садовник не понял, что за черный треугольный предмет лежит на груди умершего. Только когда другие слуги, в том числе и дворецкий Освальд, пришли, чтобы опознать и убрать труп, выяснилось, что это был зауженный конец длинного медного гномона, чья вполне безопасная тень служила указателем времени. Он проткнул сердце и прошел насквозь. Скорее всего, Элкомба толкнули на циферблат и затем удерживали с невероятной силой и яростью, чтобы стрелка не только пронзила спину и сердце, но и вышла наружу из его груди. Черной она была от запекшейся крови. Под давлением металл погнулся, но не прежде, чем достиг цели своего назначения.

«Tempus edax rerum» – было написано по кругу циферблата. В случае с хозяином Инстед-хауса эти слова оправдали себя: время действительно пожирает все.

Происшедшее можно было бы принять за несчастный случай. Элкомб, возможно, перебрав вина прошлым вечером (хотя трудно представить, что такого хладнокровного человека, как он, может погубить такая банальная вещь), или поддавшись приступу ярости, или же забывшись, поскользнулся и упал на солнечные часы в собственном саду, напоровшись на стрелку циферблата. А в мучительных попытках освободиться он только способствовал еще более глубокому проникновению в его тело острого, как кинжал, медного гномона.

Но все же тут чувствовался злой умысел человека. И тому доказательством стал Генри Аскрей-младший, которому надлежало в день летнего солнцестояния обручиться с наследницей Морлендов. Он показался на одной из тропинок сада, пока Освальд и бывшие с ним слуги отходили от первого шока и ужаса. Молча они разглядывали тело, соображая, как осторожнее всего снять его с гномона, чтобы унести в дом. Аскрей был в одной рубахе и бриджах. На лице его читалось недоумение. Одежда была сплошь запачкана кровью, бесспорно, его отца. Ему начали задавать вопросы, но он отмалчивался или же просто был не в состоянии говорить. Он остановился, слегка приоткрыв рот и даже не посмотрев (как позже вспомнили) на тело Элкомба. Потом вновь пошагал, словно был не в себе, словно его вовсе не касалось, что это утро – утро его женитьбы Освальд отдал приказ остановить его, двое крепких ребят схватили сына и наследника погибшего хозяина, отвели в дом и заперли в одной из комнат на нижнем этаже.

Я едва ли могу описать то оцепенение и последовавший за ним беспорядок, воцарившиеся в поместье, едва разлетелась новость об убийстве Элкомба. Смерть любого человека оставляет мрачный отпечаток в душах тех, кто его хоть как-либо знал. Так было со смертью Робина. Но эта, вторая по счету страшная смерть не шла ни в какое сравнение со смертью лесного жителя. Вернее, потрясение от нее. Поскольку один человек ушел в иной мир, обитая лишь на границе с миром людей, а второй жил в самом его центре. Чтобы объяснить точнее, Элкомб был вроде огромного колеса, от движения которого зависели сотни простых людей, от садовников до пивоваров, от поваров до егерей. Любили ли лорда или ненавидели, или же он с презрением относился к своим подчиненным – было не важно. Он являлся гарантом того, что множество мужчин, женщин и детей могут рассчитывать на кров, еду и одежду в обмен на работу в его поместье. И эта смерть, причем смерть при странных обстоятельствах, перевернула мир Инстед-хауса вверх дном.

Даже мы почувствовали всю горечь потери. В конце концов, Элкомб пригласил нас в свой дом, и, каковы бы ни были причины его к нам благосклонного отношения, мы могли только благодарить его за проявленное к нам внимание.

Однако беда была не столько в подвешенном состоянии, в котором оказались подчиненные лорда, сколько в его последствиях.

Во-первых, смерть Элкомба стала настоящим семейным горем для леди Пенелопы и Кутберта. Вдова весь день не выходила из покоев, Кутберт вообще исчез. Для них ужасным ударом было узнать, что виновник смерти Элкомба – это их плоть и кровь. Истинный кошмар отцеубийства.

Но это еще не все. Наступавший день должен был быть ознаменован важным событием для Инстед-хауса. Самые знатные люди страны съехались сюда на бракосочетание Генри Аскрея и Марианны Морленд. Но теперь отец жениха был зверски убит, а сам жених заперт в собственном доме. Раскол и ненависть в знатной семье явились миру в самой неприглядной и страшной форме.

Разумеется, о свадьбе уже не было речи.

Прежде чем день подошел к концу, большинство гостей разъехались по домам, кто с каменным лицом, кто с заплаканным. Я был свидетелем того, как Морленды садились в свою карету. Люди склонны с интересом наблюдать за тем, как другие переносят физические или душевные муки, так что я оценивающе рассматривал чету Морлендов, заметно утерявших свой вчерашний блеск. Лица их прелестной дочери я не видел – она опустила вуаль. Но когда она садилась в богато украшенную карету, споткнулась, и мать подхватила Марианну под руку. Внезапно я проникся сочувствием к этой девушке, с которой даже не имел чести разговаривать и к которой ни разу не был ближе чем в десяти ярдах. Вряд ли она сама выбрала Генри Аскрея себе в мужья. Скорее всего, за нее это сделали охотившиеся за титулом родители. Кто знает, по собственной воле она шла под венец или смирилась с желанием родителей?

Как я заметил прошлым вечером, между будущими мужем и женой особых проявлений чувств не было: ни обожающих жадных взглядов, ни коротких рукопожатий. Но каково бы ни было их отношение друг к другу, сейчас девушка тяжело страдала. Ситуация была слишком болезненной, чтобы разбираться в ней и чтобы оставаться в этом месте. Проснуться утром в день свадьбы в трепетном предвкушении и вдруг обнаружить, что все рухнуло. Вернуться в родительский дом, не выйдя замуж… Репутация, возможно запятнанная навеки, и неясное будущее… Скорбь об убитом человеке, который должен был стать ее свекром, и еще большая – о несостоявшемся муже, скорее всего сотворившем ужасное преступление…

Вот что ожидало молодого Генри Аскрея: арест, заключение, обвинение, суд, приговор. И затем неизбежное наказание, которому подвергаются все убийцы. Два первых звена этой цепи уже были выкованы, на подходе было третье. Под замком его держали недолго. Ближе к вечеру следующего дня из Солсбери приехал следователь. Совет присяжных, представленный людьми из окрестных деревень, в том числе и из Сбруйного Звона, был поспешно созван управляющим Сэмом заранее. Едва этот джентльмен появился, они тут же, как добропорядочные граждане, бросились выносить приговор а сидели они в том самом помещении, где проходили репетиции нашей труппы), но потом выяснилось, что до этого еще надо предъявить обвинение в убийстве. Следователь предвидел такой ход событий, потому что привез с собой двух судей. Они немедленно сообщили, что требуется рассмотрение данного дела в суде, и уехали тем же вечером, забрав с собой арестованного Аскрея в Солсбери. На дворе уже были сумерки, поэтому весь эскорт гнал лошадей галопом, чтобы успеть назад до темноты. Адам Филдинг во всем этом участия не принимал, полагаю, из-за дружеских отношений, в которых он состоял с семьей Элкомбов.

Процесс шел удивительно быстро, но это объяснялось тяжестью преступления и общественным положением жертвы. Большинство считало, что Генри не место в отцовском доме и что лучше ему переехать в другое, более приличествующее его нынешнему положению. Этим местом являлась городская тюрьма в Солсбери, где он должен был оставаться до рассмотрения его дела, которое должно было состояться в течение недели.

На допросе Генри сообщил, что обнаружил тело отца в саду еще раньше утром и что, наверное, тогда и испачкал кровью одежду. Больше он не сказал ничего. Это продолжительное молчание, помимо очевидных улик, вроде запачканной кровью одежды, обличало его как несомненного убийцу. Возникало только одно предположение о возможных мотивах, о котором вдруг заговорили все: Генри Аскрей должен был покориться тирану-отцу и жениться на Марианне Морленд помимо своей воли. В конце концов, проблема разрешилась накануне свадьбы. Говорили, что Генри случайно или намеренно встретился с отцом в саду. Что, возможно, он предпринял последнюю попытку убедить Элкомба избавить сына от нежеланного ярмо супружества. И возможно, принялся обвинять отца в том, что тот заботится только о себе и своем благополучии и ему нет никакого дела до счастья собственного чада. Элкомб же, в свою очередь, мог рассмеяться ему в лицо и посоветовать не глупить и не мучиться оттого, что он не любит свою будущую жену и что она ему даже не нравится. Для этого есть шлюхи. Возможно, отец насмехался над ним в плане мужской силы.

Возможно… Возможно…

На самом деле никто не знал, как все было в действительности, однако все были уверены, что перед ними фрагмент диалога, случившегося между лордом и Генри за миг до того, как последний ударил первого или оттолкнул его от себя. По злому велению случая отец стоял спиной к солнечным часам и торчащему вверх медному гномону. Когда же «кинжал» врезался в тело между ребрами и пронзил сердце, что сделал сын? Застыл ли на месте, ошеломленный и забрызганный кровью, пока отец бился в агонии? Ждал ли невозмутимо того, что будет дальше? Или накрыл рот Элкомба рукой, чтобы прекратить крики и стоны? Или же, почуяв запах крови и придя в ярость, воспользовался моментом и протолкнул тело отца вниз, на поверхность циферблата, пока конец стрелки, окровавленный и скользкий, не прорвался через грудь лорда?

Как видите, версий было множество и столько же на подходе. Сплетни, слухи, одинаково исполненные скорби и негодования, сходились только в одном: молодой Генри той ночью все же не мог сознательно прийти к решению убить отца. Во-первых, если вы планируете совершить подобное, то вряд ли выберете для своей цели открытый участок сада и такое неподходящее и странное оружие, как стрелка солнечных часов. Во-вторых, все соглашались, что Генри не подходит под «типаж» убийцы, что бы это ни значило. Хотя он и был угрюмым молодым человеком, подавленным и просто глубоко несчастным. И несчастным еще более глубоко из-за приближающейся свадьбы. Я могу это подтвердить, ведь я видел его однажды в саду, бормочущим и проклинающим все на свете.

В общем, планировал ли он убийство отца или нет, уже не имело значения. Исход этого дела мог быть только один. Ни одно его слушание не длилось бы более получаса. Против Генри никто не собирался свидетельствовать, равно как и в пользу его невиновности, но даже если бы таковые нашлись, то их показания не возымели бы никакого влияния на решение присяжных. Потому как против Генри Аскрея восставали его собственное, практически полное молчание, его окровавленная одежда и его известные разногласия с отцом накануне свадьбы. Все это вместе представляло собой убедительное доказательство вины молодого человека. И судьба его была очевидна: его вздернут публично, как обычного преступника, и труп его будет болтаться на веревке, доступный всеобщему обозрению. Ведь только государственные изменники имели право быть казненными в безлюдном дворе на плахе.

Королева, и лишь она одна, могла отменить приговор. Впрочем, одинаково справедливо можно заметить, что не было ни одной причины, по которой королева Елизавета пожелала бы помиловать безнравственного молодого человека, отнявшего жизнь у одного из ее самых влиятельных придворных, даже если этот молодой человек был сыном того самого придворного. Я думал, хоть и немного цинично, что лучше бы Генри Аскрею иметь хоть часть тех обходительности, грации и жизнерадостности, коими обладала наша владычица. Но нет. Ничего подобного за ним не наблюдалось. Он был, без сомнения, конченым человеком, доживая последние дни в тюремной камере в Солсбери.

Что же могло произойти дальше? Полагаю, Кутберт унаследовал бы титул и поместье, и если ему не суждено было топтать подмостки, то, во всяком случае, он мог бы стать покровителем актерской труппы, другими словами, сыграть роль, согласно велению его сердца.

События, которые я здесь описал, развернулись в течение пары дней, и разумеется, в этот промежуток времени жизнь за стенами погруженного в траур особняка продолжала идти своим чередом, вернее, некоторое подобие жизни. Завершались приготовления к погребению лорда Элкомба. Его должны были похоронить в семейном склепе, рядом с отцом, первым обладателем титула. Леди Элкомб почти не покидала своих покоев, хотя несколько раз я видел ее облаченную в черные одежды фигуру рядом с домом. Также ее замечали в обществе либо бледного Брауна, либо высокомерного дворецкого.

Освальд взял на себя заботы об управлении поместьем. Однако сейчас, когда старый хозяин был убит, нынешний томился в тюрьме, а новый еще не был официально титулован, он считал себя не просто временным исполнителем обязанностей, но полноправным господином всего, что видел вокруг. Каждый раз, как я видел лицо Идена, мне вспоминалась промерзшая земля холодным зимним утром. А его длинные руки были похожи на две иссохшие жилы, болтающиеся по бокам.

Судя по всему, наша труппа тоже должна была покинуть Инстед-хаус. Делать нам здесь было больше нечего. О «Сне в летнюю ночь» быстро позабыли, как и о намечавшемся маскарадном празднике (иначе и быть не могло). Однако Ричард Синкло и Томас Поуп после долгого совещания между собой и парой-тройкой компетентных коллег сообщили, что слуги лорд-камергера останутся в поместье на похороны Элкомба. Поскольку, объяснили они, милорд был верным поборником театрального искусства, и мы обязаны оказать ему услугу, проводить в последний путь. Без сомнений, Синкло и Поуп верили в то, что говорили. Проводить в последний путь – это благородный поступок. Мы не имели ничего общего, например, с лавочниками, чьи отношения с покупателями строго зафиксированы в доходной книге. Взаимосвязь между нами и нашими друзьями и покровителями была гораздо глубже, совсем иного уровня. Кроме того, наверняка обсуждалась мысль, что со смертью хозяина Инстед-хауса связь с его семейством не должна быть прервана. На место прежнего придет другой. А в лице Кутберта мы уже обрели страстного поклонника театра.

Несмотря на это, самые молодые участники труппы были готовы уехать в Лондон немедленно, кроме некоторых, вроде Уилла Фолла, у которого здесь оставалась сердечная зазноба, хотя он и пожаловался мне, что его замарашка Одри не желает с ним встречаться под предлогом всеобщего горя.

У Лоренса Сэвиджа имелось свое, весьма циничное, мнение насчет задержки нашего отъезда.

– Все потому, что эти ублюдки нам еще не заплатили и вряд ли заплатят, ведь Элкомб мертв. Так что старики Синкло и Поуп решили, что хотя бы поедим и попьем задарма еще немного, к тому же тут до похорон рукой подать. А похороны пробуждают отменный аппетит. Представь себе, наверняка нам скормят объедки со свадебного пиршества.

– Ситуация, обратная той, что была в «Гамлете», – кивнул я. – На этот раз яства перекочуют со свадебной трапезы на похоронную.

– В такой пьесе тебе еще не случалось играть, не правда ли? – хмыкнул Лоренс.

Что касается меня, я вовсе не горел желанием уехать как можно скорее, поэтому не огорчился из-за задержки. Не потому, что надеялся преуспеть в отношении Кэйт Филдинг… Но потому, что эти надежды все еще теплились во мне. Что ж, вечное заблуждение влюбленных. Ведь порой достаточно лишь одного взгляда украдкой издалека. О большем я и не мечтал.

Как я уже говорил, Адам Филдинг не участвовал в аресте Генри Аскрея, однако оставался с дочерью в поместье на случай, если потребуется его помощь или слово утешения вдове и ее младшему сыну. Или же мне просто хотелось так думать.

Но я еще не рассказал о собственной версии смерти Элкомба. Тот момент, когда я стоял ночью на крыше дома и разглядывал шахматную доску-сад, где, будто переставляемые невидимыми руками пешки, навстречу друг другу двигались черная и белая фигуры, – тот момент был похож на сон. Бледный свет луны, плеск воды в фонтане, крадущаяся поступь черной фигуры, внезапно наплывшее на луну облако, скрывшее подробности происходящего, потом сдавленный крик… Действительно ли я это видел, или мне все померещилось, особенно после истории Сэвиджа о человеке в черном, откупающемся кровавыми деньгами за убийство маленького ребенка?

Но, судя по тому, что мне говорили чувства, а не разум, это был никакой не сон. Инстинкт мне подсказывал: в саду действительно были эти фигуры и некое… взаимодействие между ними. Может, это был тот самый момент убийства Элкомба? Я постарался припомнить расположение фигур относительно солнечных часов и беседки. Но все, что я смог увидеть своим внутренним взором, – лишь размытая картина, где ни один из предметов не являлся достаточно четким, чтобы его опознать. Сам факт того, что я мог стать свидетелем убийства, крайне меня тревожил, так что я попытался найти другое объяснение увиденному, но не смог, как ни силился. Что ж, если предположить, что это действительно было убийство Элкомба, что я и правда наблюдал именно за этим, тогда что же, черная фигура – это Генри Аскрей, а белая – его отец? Ерунда какая-то. На мой взгляд, если рассматривать вопрос с данной точки зрения, то осторожное, быстрое передвижение тени больше ассоциировалось с повадками Элкомба, тогда как белая фигура могла быть его злополучным сыном. И хотя после их столкновения я ничего не видел, думаю, как это заведено в природе, тьма поглотила свет. Тем же должен был закончиться спор между отцом и отпрыском, если только он имел место быть.

И все же, когда тело Элкомба обнаружили, на нем было его обычное черное одеяние. А на появившемся вскоре Генри – белая рубашка и светлые бриджи, сплошь забрызганные кровью убитого лорда. Получается, если отец подкрался к сыну и случилась потасовка, то устраивавшего засаду постигла та участь, которую он готовил жертве: и белая пешка съела черную. Но остается вопрос: зачем отцу вообще «подкрадываться» к сыну? Разве он не добился от наследника чего хотел? Генри вот-вот должен был жениться на Марианне и предоставить тем самым родителю деньги, в которых тот так нуждался. Зачем Элкомбу понадобилось так рисковать, устраивая среди ночи встречу с сыном?

И еще был вопрос, касающийся времени. То, чему я стал свидетелем, произошло в промежутке между часом и двумя ночи, до рассвета было далеко. И что же мы имеем? Сын Элкомба убил отца и остальные четыре-пять часов оставался в саду, бродя в окровавленной одежде по аллеям и дрожа от предутренней свежести? Что ж, может быть и так. Человек с помутненным рассудком вполне мог так поступить. Человек, только что убивший собственного отца. В конце концов, что теперь для него время?

Отец… время… Возможно, молодой Аскрей хотел остановить время, чтобы отложить момент свадьбы, – навсегда.

Вот какие мысли, если только это можно назвать мыслями, роились в моей голове. Думаю, размышляя таким образом, я лишь стремился найти повод отложить то, что должен был сделать. Рассказ об увиденном не смог бы вызволить Генри из тюрьмы. Скорее лишь усугубил бы его положение, подтвердив его вину. Но я четко понимал, что не могу, не имею права молчать. И человеком, которому я собирался поведать мою историю, вновь должен был оказаться судья Адам Филдинг.

Но прежде необходимо было выяснить вещь несколько иного толка. Как помните, Лоренс открыл мне причину своей ненависти к Элкомбу и его окружению. Еще больше он ненавидел свою мать за то, она приняла откуп за смерть маленького Томаса. Что он тогда сказал? «Я ненавижу их обоих за то, что они сделали, и буду ненавидеть до самой смерти». Итак, первым умер хозяин. И вполне естественно подумать, не так ли, что у Лоренса был очевидный и ясный мотив к убийству. В конце концов, последний раз, когда я его видел, он, пошатываясь, отправился бродить в темноте, разгоряченный выпивкой и еще более воспоминаниями о смерти брата и предательстве матери.

Разве не справедливо предположить, что он, окончательно опьянев, свалился где-нибудь недалеко от места, где мы играли пьесу, а потом, проспавшись, спустя несколько часов, обнаружил Элкомба, бродящего по саду по причине бессонницы? Далее следует сцена яростного спора между двумя мужчинами. Мой коллега напоминает лорду об инциденте, случившемся много лет назад, когда спешившие куда-то всадники задавили маленького мальчика. Возможно, Элкомб уже не помнит ничего подобного. Он, возможно, просто отмахивается, пропускает мимо ушей (ему ведь есть о чем подумать: о свадьбе старшего сына и о богатом приданом невестки). Возможно, отпускает шутку по поводу того, в чем его обвиняют. В конце концов, что есть ребенок нищенки для одного из величайших людей страны? Произнесенные им слова приводят Лоренса в ярость. Актер толкает лорда так резко, с такой силой, что тот надает и напарывается на гномон. Лоренс давит на тело сверху, или невозмутимо наблюдает за корчами своего врага, или бросается прочь, напуганный тем, что сделал.

Я знал Сэвиджа не слишком хорошо, только как своего коллегу по труппе. Его обходительность и доброжелательность были просто незаменимы, когда в пьесе фигурировал колоритный злодей. К тому же роли в комедиях были его очевидным коньком. Он был мягким, общительным, с легким характером. Вот почему я был удивлен, даже шокирован его рассказом о смерти маленького брата. Не узнай я правды, я бы никогда не подумал, что детство и юность Лоренса были омрачены таким ужасным обстоятельством. Но потом я вспомнил (может быть, это был не совсем верный ход моих мыслей) о роли, которую он играл в «Сне в летнюю ночь». Моток превращается в осла, хотя о том и не подозревает, и становится надменным бездельником. Это превращение, вызванное любовной путаницей. Однако ненависть также способна изменять облик и придавать ему формы гораздо более уродливые и менее комичные, чем ослиная голова. Мог ли Лоренс превратиться в кровожадного дикаря, руководимого ненавистью и страхом перед Элкомбом?

Честно скажу вам, я очень сомневался. И все еще был склонен доверять тому, что подсказывала мне о Лоренсе интуиция. Но я не мог быть абсолютно уверен. Только в том случае, если в ночь убийства он находился в нашей «обители» наверху, где спит по крайней мере большинство из нас, можно было бы с уверенностью говорить, что он непричастен к смерти Элкомба. Где находилась его кровать, я точно вспомнить не мог. Наверное, на противоположной стороне комнаты, у окна, четвертая или пятая по счету после моей. Но в том-то вся и загвоздка: где он устроил себе ночлег в ту злополучную ночь, я не знал. Некоторые мои приятели, взбудораженные успехом представления и в предвкушении развлечений, которые сулит гастрольная поездка, так и проболтались где-то до утра. Спрашивать, где именно и не видели ли они случайно Лоренса Сэвиджа, было бессмысленно: это означало лезть не в свое дело. Мы можем отвечать друг за друга на сцене, но, за исключением чрезвычайных ситуаций, никого не касается, где и как ты проводишь свои свободные от работы часы.

Мне оставалось лишь одно. Я должен был спросить у самого Лоренса. Я попробовал сформулировать то, как начну с ним разговор. Выходило малоубедительно: «Ну, Лоренс, ты, наверно, очень рад, что его светлость убит…» или «Я видел кое-что странное, когда стоял на крыше той ночью, Лоренс…» Однако, когда наша встреча состоялась, Сэвидж избавил меня от труда подыскивать нужные слова, перейдя сразу к делу. Из чего я сделал вывод, что его волнует тот же вопрос.

– Говори, Николас.

– Мне необходимо кое-что выяснить, Лоренс.

Мы решили пройтись вдоль южного фасада дома, недалеко от сада, где был убит Элкомб.

– Я догадываюсь, что ты имеешь в виду. Это связано и с историей, которую я тебе рассказал, так ведь? Про мою мать, про брата и про Элкомба с его дворецким.

На миг мне показалось, что Лоренс собирается признаться, что все выдумал. Что это была просто байка.

– Я бы не хотел, чтобы мои слова были восприняты неправильно.

Так и есть, он все придумал.

– Я не отрицаю произошедшего в трущобах Флит. Я видел это собственными глазами. И я не собираюсь отрицать, что… ненавижу… ненавидел Элкомба. Я сказал то, что сказал. И не возьму слов обратно. Но ты должен понять, когда я рассказывал про Томаса, я был пьян и… измучен воспоминаниями. Рассказав тебе обо всем, я испытал огромное облегчение. Ты отличный слушатель, Ник.

– Спасибо, – сказал я немного сконфуженно, не зная, как на это реагировать.

– Если честно, я желал ему смерти и его дворецкому тоже, но теперь я понимаю, насколько осторожным следует быть с тем, что говоришь, особенно если ты пьян, или зол, или все вместе.

– Будь на этот счет спокоен, Лоренс. Элкомб убит рукой человека и стрелкой солнечных часов, а не чьим-либо резким словом.

– О, благодарю тебя.

Лорен положил мне руку на плечо, словно с его души сняли тяжкий груз. Наверное, он мучился, проводя параллели между своими проклятиями и смертью врага. Видите ли, это в природе актеров и поэтов, глубоко верить в силу слов и бояться ее.

– В свое время, думаю, он вдоволь наслушался грубых и резких высказываний в свой адрес, – добавил я.

– Не сомневаюсь, – подхватил Сэвидж.

– Так где ты был той ночью?

– Почему ты спрашиваешь?

– Из чистого любопытства.

– Точно не могу сказать. Помню, что выпил, а после того как мы поговорили, выпил еще. Думаю, в таком состоянии я болтался где-нибудь. А потом завалился спать там, где меня сморил сон, потому что, открыв глаза, обнаружил, что лежу на траве. Следующее, что помню, я лежу в одежде на своей кровати и за окном начинает светать.

– То есть каким-то образом ты должен был взобраться по всем этим ступеням к нашей комнате и отыскать в темноте свою кровать.

– Естественно, Ник. Не Горчица же с Бобом меня туда затащили. Я Моток только на сцене, даже если веду себя как осел.

– Вовсе нет, никогда, – поспешил я заверить его, не желая будить в нем ни малейшего раздражения. – А когда ты… э-э-э… прогуливался, ты не заметил ничего… вернее, никого… рядом с садом?

– Там была целая куча народу. Однако вряд ли я могу вспомнить, кто именно.

– Да, разумеется.

– А что видел ты? – Внезапный встречный вопрос показался мне несколько резким. – Наверняка все эти расспросы неспроста.

– Я был на крыше, – сказал я, – и мне показалось, что в саду кто-то ходит. Но сейчас я думаю, что это мне только померещилось.

Лоренс полюбопытствовал, что именно мне померещилось, и я вкратце описал ему, что видел. В конце концов, он тоже был со мною откровенен, и за мной в каком-то смысле оставался долг. Но конечно, ничего конкретного о фигурах в саду он сказать не смог, только намекнул, что, вероятно, я выпил немного больше, чем помню. Либо так, либо просто игра лунного света и тени. И моего воображения.

Тем не менее чем больше я об этом думал, тем сильнее крепла во мне уверенность, что я действительно видел то, что видел. Но что именно? Оставалось только обратиться к Филдингу. Лучшего я придумать не мог. Но надо сказать, во второй раз идти к нему с очередными сомнительными подозрениями относительно смерти я как-то опасался и все думал, не получится ли прежнего эффекта, когда после беседы с четой Элкомбов судья внезапно заявил, что все мои выводы и наблюдения беспочвенны и надуманны.

Как всегда, Филдинг что-то писал, и я почувствовал вину за то, что отрываю его. Тем не менее он сказал, что все в порядке, и попросил рассказать, с чем я пришел. На этот раз Филдинг не принял меня за фантазера, но отнесся к моим словам очень серьезно и дважды просил повторить историю от начала до конца. Другими словами, подошла моя очередь быть допрошенным по всем статьям. Его интересовало все: точное время, причина, по которой я решил, что на дворе стояла глубокая ночь, проснулся ли я оттого, что услышал крик или зов о помощи, или от шума, в общем, что именно был за звук. Я повторил, что ничего не слышал, а если и слышал, то сознание надежно хранит эту информацию от меня. Я проснулся оттого, что лунный свет падал мне в лицо. Почему я пошел к окну? Для чего я вылез наружу? Что именно я увидел, когда посмотрел вниз, на сад? Как долго я стоял у парапета? Я видел две фигуры или три?

В завершение всего Филдинг заставил меня изобразить, как именно двигалась черная фигура, когда подкрадывалась к белой. Пригнувшись, я перебежками пересек комнату судьи, не забыв во время остановок воровато оглядеться по сторонам. Как актер, я должен уметь быстро перевоплощаться, так что я на некоторое время стал ночной тенью, подбирающейся к своей добыче. Филдинг зааплодировал, то ли в знак молчаливой похвалы, то ли потому, что увидел достаточно. Потом по его же требованию я выпрямился, чтобы изобразить уже белую фигуру, подрагивающую и переминающуюся с ноги на ногу, не смеющую даже обернуться вокруг. Пока я это проделывал, меня не покидало малоприятное чувство, что я собираюсь напасть сам на себя.

– Ну как, сэр? – спросил я, окончив импровизированное представление.

Он тяжело опустился в не очень удобное на вид кресло. Таким мрачным мне еще не приходилось его видеть. Взгляд его серых глаз будто был направлен внутрь него самого, и на его открытое лицо набежала тень. Неудивительно, что смерть Элкомба и заключение Генри стали для судьи тяжелым ударом. Уныние и хаос, воцарившиеся в особняке, кажется, не обошли стороной и этого славного человека.

– Что, Николас? – рассеянно спросил он, словно все еще обдумывал то, что я ему показал.

– Признаться, я немного волновался, решив рассказать вам эту историю, ведь мы не разговаривали с вами со времени беседы с Элкомбами. А теперь, когда я прихожу к вам с делом, которое даже для меня самого является довольно туманным, вы подвергаете меня подробным расспросам и, кажется, всерьез воспринимаете все, что я говорю.

– Сейчас тяжелое время для семьи и всех, кто с ней знаком. – Филдинг, похоже, проигнорировал подразумеваемый мной вопрос. – Потеря главы семейства – это всегда страшное испытание. А потеря его при столь жестоких обстоятельствах – это вдвойне тяжкий удар. Арест обвиненного в смерти отца сына… – Судья покачал головой – дескать, слова здесь бессильны. – Кроме того, нельзя забывать, как страдают Пенелопа и Кутберт, потерявшие мужа и отца, а теперь еще над ними нависла опасность потерять и сына с братом.

Перед глазами у меня предстала одетая в черное фигура леди Пенелопы. Кто знает, что творится у нее на сердце? Разве что священник Браун или Освальд, который постоянно был рядом с ней. Что до Кутберта то после смерти отца он практически исчез из виду.

– Вы тоже считаете, что Генри Аскрей убил свое го отца? – спросил я.

– А вы сами что думаете, Ник?

– Я долго пытался понять, что именно я увидел тогда в саду, что именно произошло у меня на глазах. И если мое зрение не сыграло со мною шутку, то я видел человека, одетого в черное, который, похоже, собирался напасть на другого, одетого в белое. Но только чем все закончилось, мне неизвестно.

– Потому что облако закрыло луну.

– Именно так.

– Тем не менее кое-что здесь сходится, – заметил Филдинг. – Должно быть, затем последовала схватка между лордом Элкомбом и его убийцей. Вы видели самое начало, пролог, так сказать.

– Я не совсем уверен в этом…

– Почему же?

Я не хотел признаваться судье, что в собственном представлении ассоциировал темную фигуру с Элкомбом, а белую – с его сыном и что в данном случае лорд – безжалостный, не терпящий возражений, – скорее перехватил бы занесенную над ним руку, чем позволил бы насадить себя на гномон.

Поэтому я сказал:

– Потому что на дворе была глубокая ночь, а тело нашли только утром. И если я видел схватку между Генри и его отцом, то, выходит, сын все последующее время оставался в саду, замерзший и окровавленный.

– Вместо того чтобы вернуться в дом, умыться и уничтожить запачканную одежду.

– Верно?

– Так поступает осторожный, думающий человек, который желает оградить себя от грозящего ему наказания. Выходит, Генри потерял и смекалку, и желание.

Я кивнул. Это вполне соответствовало моим догадкам о душевном состоянии Генри. В конце концов, тот факт, что юноша оказался в саду, измазанный кровью и совершенно растерянный, хотя и мог являться признаком его виновности в случившемся, в то же время свидетельствовал в пользу совершенно обратного: Генри не был убийцей, не был человеком, заметающим следы.

– Тем не менее отца он не убивал. Я в этом абсолютно уверен, – твердо заявил Филдинг. – Я знаю мальчика с его малых лет и наблюдал, как он растет. Он странный паренек, угрюмый и замкнутый, но он не убийца.

– Что же тогда нам делать, Адам? Его же повесят!

Судья поднялся. Мрачное выражение его лица сменилось решительным.

– Нам придется положиться на собственные ум и сообразительность, чтобы доказать невиновность Генри.

Должно быть, преимуществом его позиции являлись обширные знания английских законов и судебного дела, но даже я, человек в этих сферах несведущий, понимал, что как только человек попадает в тюрьму, можно считать его случай безнадежным. Обвинения выдвигаются только против виновных, это все знают.

– Но как?

– Мы найдем того, кто убил лорда Элкомба.

Некоторое время спустя мы уже стояли перед роковыми солнечными часами в саду. От всей конструкции остался лишь каменный пьедестал, а медный циферблат и гномон разъединили и убрали, когда снимали тело Элкомба. На камне сохранились бурые следы крови. Как и на траве вокруг. Пение птиц наполняло воздух теплого утра. Порхали бабочки. Солнце светило с обычной его отстраненностью и безразличием.

Пока мы направлялись к саду, Филдинг объяснил мне, зачем я ему понадобился. Ему хотелось, чтобы, я помог ему восстановить ход событий, расставить, так сказать, фигуры на доске (я рассказал ему о схожести между планировкой сада и шахматной доской). Было бесполезно объяснять, что я уже пытался это проделать и потерпел фиаско. Нам предстояло осмотреть место убийства.

Как и в случае с участком под деревом, на котором повесился Робин, Филдинг опустился на четвереньки и тщательно исследовал землю возле пьедестала. В идеале нам бы подошла грязь, сырая и мягкая, на которой хорошо видны отпечатки ног, но дождя не было с тех пор, как наша труппа прибыла в поместье. Впрочем, несколько вмятин в земле по сторонам от пьедестала и чуть подальше от него я все-таки обнаружил. Филдинг объяснил мне, что это:

– Их оставил Генри Аскрей, старший, имею в виду. Последние его следы на этой земле. Представим: он напоролся на острие гномона. Он не может освободиться, потому что у него нет сил или возможности оттолкнуться, чтобы поднять свое тело. В смертельной агонии он колотит ногами по земле, колотит так сильно, что оставляет эти глубокие выбоины. Бедняга.

Меня передернуло от описанной картины.

– Но больше тут ничего нет. Только многочисленные следы людей, снимавших тело. Ничего такого, чего бы я не заметил.

– О чем вы?

– Я уже был здесь. Утром, когда обнаружили Элкомба. Однако во второй раз можно увидеть то, чего не замечаешь в первый.

Этого человека отличала удивительная смесь наблюдательности и ума. Вспомнить хотя бы, с какой точностью он проанализировал меня тогда, в его доме в Солсбери. Кэйт, без сомнений, унаследовала эти качества.

Наверное, образ судьи меня вдохновлял, потому что я тоже рискнул проверить свои силы в умении делать логические выводы:

– Думаю, лорд Элкомб был знаком с убийцей. То есть если это не был его сын, то человек, которого он знал.

– Почему вы так решили?

– Он ему доверял, – ответил я. И потом добавил, вдруг поняв, что такое вполне допустимо: – Или ей.

– Только давайте не будем еще более усугублять положение вещей, Николас. Просто допустим, что это был мужчина. А теперь говорите, что у вас на уме.

– Будьте терпеливы, сэр, вам придется смириться с тем, что я думаю не так быстро, как вы. Итак, кроме раны, которую проделало острие гномона, на теле не было никаких следов насилия.

– Пожалуй, вы правы, – согласился Филдинг.

– Одежда молодого Генри была запачкана кровью отца, однако ни на его лице, ни на его руках не было царапин и ссадин.

– Это значит, что борьбы между отцом и сыном или между ними и кем-нибудь еще не было.

– Да, – сказал я, чувствуя себя менее уверенным в том, что говорю, чем это звучало.

– И все-таки человек мертв.

– Он не ожидал нападения. Элкомб ведь не был вооружен. Его никто не сопровождал. Если он пришел сюда, чтобы встретиться с кем-то, или же встретил кого-то случайно, то не думал, что ему что-то угрожает. И позволил этому кому-то приблизиться, чего бы не случилось, встреть он чужого или врага.

– Согласен.

– Наверняка они перебросились парой фраз, воз можно, Элкомба оскорбили или обвинили в чем-то, и оба все еще стояли слишком близко друг к другу. Тот, другой, мог наброситься на лорда, застав его врасплох, и толкнуть на солнечные часы. А может, он даже не толкал. Просто отступил и поспешно скрылся. При таком раскладе не потребовалось бы никаких особенных усилий или борьбы, чтобы убить Элкомба. Это было проще простого. Поэтому я и предположил, что убийцей могла оказаться и женщина.

Но прежде чем я это произнес, я понял, что не в состоянии представить, чтобы кто-нибудь мог смутить или застать врасплох Элкомба, тем более особа женского пола.

Адам Филдинг раздумывал, поглаживая бородку.

– То есть если мы собираемся найти настоящего убийцу и снять обвинения с молодого человека, то, следуя вашим догадкам, мы должны присмотреться к кругу приближенных Элкомба или тех, кому бы он по крайней мере позволил подойти на близкое расстояние.

– Да, мне так кажется, – сказал я, начав уже сомневаться, что правильно сделал, выдвинув свою версию.

– Тем не менее то, что вы видели ночью, не может быть связано со смертью Элкомба. Вы рассказали о засаде, о том, что одна фигура подкрадывалась к другой. Но это совершенно не походит на то, что вы описали только что касательно убийства лорда.

– Я не знаю точно как, но полагаю, все это связано.

– Что заставляет вас так думать?

– Моя интуиция.

– Что ж, вещь, порой заслуживающая доверия не больше остальных.

– Сэр, у меня есть вопрос. Смерть Робина, ну, лесного жителя… Не может ли она быть как-либо связана с тем, что случилось с Элкомбом?

Филдинг ответил сдержанно:

– Разумеется. Все это связано.

– Вы нравитесь моему отцу, – сказала Кэйт. – Он хорошо о вас отзывается.

– Правда?

– О ваших остром чутье и воображении. Он говорит, последнее у вас особенно развито.

Что это было? Неужели комплимент? Или мне тонко намекнули, что я законченный фантазер?

Вновь я и Кэйт прогуливались вдоль озера рядом с домом. Вели мы себя до крайности благопристойно и чинно, спешу заметить. Заметить с сожалением. Никаких открытых деталей туалета. Кэйт держит меня под руку…

Мы обошли пруд кругом и, выбрав тенистое местечко на склоне холма, уселись на траву, наслаждаясь открывающимся видом на восточный фасад особняка. Вход в него был окаймлен черным полотном. Несмотря на этот символ траура, в который был погружен дом, солнце светило так же ярко, как в тот момент, когда наша труппа оказалась на территории поместья.

– Что-то не похоже на вас, Николас. Ни фантазий, ни поэзии…

Я отметил это «Николас», как и то, что Кэйт проявила заботу обо мне и сообщила, что думает на мой счет судья Филдинг. Не скрою, мне было очень приятно, что Кэйт обратилась ко мне по имени, однако я ничего не мог с собой поделать: мне казалось, что тут есть какой-то подвох. Воздух здесь был буквально пропитан подозрительностью – что неудивительно там, где произошло убийство. Поэтому радостно колотившееся в присутствии Кэйт сердце слегка унялось, в основном вследствие последних мрачных и совсем неромантичных дней. И все же ладони мои взмокли и во рту пересохло.

– Боюсь, я не взял с собой сегодня Ричарда Милфорда. Он остался под подушкой.

– Где, я уверена, сладко посапывает. Но может быть, вы порадуете меня импровизацией?

– Я не поэт, Кэйт, совсем не поэт…

– Несмотря на богатое воображение?

– Мне требуется вдохновение.

Я надеялся, что девушка не станет настаивать на проверке моих (несуществующих) поэтических способностей, однако не хотел оставлять без ответа ее подтрунивания.

– И что же может вас вдохновить?

– О, ну как… обычные вещи… мимолетность красоты… изгиб бровей… весенний ветерок… угасание природы осенью… уста возлюбленной…

– Так вы влюблены?

Я запнулся, чуть не сказав, что она и есть моя возлюбленная, но вместо этого заявил:

– Однажды вы сказали относительно строк моего друга Мил форда: «Не думаю, что он вообще вдохновлялся какой-нибудь женщиной». Вот вам мой ответ.

– По-моему, мы всё уже знаем о весенних цветах и об осенних листьях. Разве нет? – поменяла она тему разговора, устремляя взгляд вдаль, поверх озера. – Если бы я жила в городе, я бы о нем писала… если уж говорить о поэзии. О его видах и запахах… О его величии и влиянии на людей…

– Но вы говорили, что у вас тетя живет в Лондоне. Так что вы должны быть с ним знакомы не понаслышке.

– Только в качестве гостя.

– Я тоже гость, задержавшийся там на два года, ко и всего.

Странно, что я, по сути, решил признаться в своем провинциальном происхождении, желая произвести впечатление на даму. Обычно я предпочитаю выдавать себя за потомственного лондонца. Наверное, я понял, что достучаться до сердца Кэйт можно, лишь оставаясь честным и открытым.

– Да, я помню, вы приехали откуда-то из здешних мест. Ваши родители жили в деревне.

– Мой отец был священником в графстве Сомерсет. Он и моя мать погибли.

– Я тоже рано лишилась матери, но я немного ее помню, – отозвалась Кэйт. – Отец часто рассказывает о ней. Говорит, я на нее похожа.

– Думаю, она была… красивой женщиной.

Клянусь, запнулся я не для пущего эффекта.

– Ну, отец пристрастный свидетель, – лукаво улыбнулась Кэйт.

– Все свидетели пристрастны, – возразил я легкомысленно, – особенно когда сами полагают, что нет.

– Я как раз слышала, что вы стали свидетелем чего-то очень странного той страшной ночью.

Я смутился и не без легкого раздражения понял, что Филдинг не держит секретов от дочери.

– Да, я рассказал вашему отцу о том, что видел. Или что мне показалось. Но я бы не хотел, чтобы эта история стала известна всем и каждому.

– Почему нет?

– Потому что все происходило как во сне, в ночном кошмаре… размытые очертания, неясные образы… Вам ведь не понравилось бы, что посторонние болтают о ваших снах.

– Я посторонняя?

– Вы не так меня поняли. Может, лучше поговорим о чем-нибудь другом?

Простите, если рассердила вас, Николас.

Кэйт коснулась моей руки. Господи, ради этого стоило сердиться, хотя она и не смотрела на меня.

– Что это в воде? Вон там…

Я проследил ее взгляд, но не заметил ничего, кроме солнечных бликов на поверхности озера. Кэйт, однако, встала и подошла поближе к тростниковым зарослям у кромки воды, прикрывая глаза рукой и пристально всматриваясь вперед. Я остановился рядом с ней.

– Где?

Вместо ответа она указала рукой. Ничего, кроме мелкой ряби и покачивающегося тростника у берега. Но потом, дальше того места, куда я смотрел, там, где вода была темнее, а глубина больше, мне померещилось какое-то движение. На поверхность вдруг вырвались какие-то пузыри, и все это сопровождалось непонятным шипением.

Сначала я подумал, что это рыба, невероятно большая рыба, просто чудовищно огромная. Мне захотелось отойти от берега подальше, но присутствие Кэйт меня остановило. Что бы ни скрывалось там, на глубине, оно вряд ли могло выползти на сушу. На подводное существо это не было похоже; скорее на длинный белесый предмет цилиндрической формы, поднимающийся со дна озера, двигающийся медленно, по спирали и распускающий вокруг себя волны. Разглядеть яснее, что это было такое, не представлялось возможным: вода была слишком мутной, а отражение в ней солнечного света слишком ослепительным.

Кэйт ухватилась за мое плечо. Я слышал, как прерывисто она дышит.

Разрешить загадку нам так и не удалось. Едва это нечто готово было оказаться на поверхности, разоблачив наконец себя, как тут же нырнуло обратно, будто водяной или кто-нибудь похуже рывком утащил этот странный предмет ко дну. На его месте возник водоворот, потом гладь успокоилась, и все стихло.

Мы стояли, ошеломленные, Кэйт все еще держалась за меня. При других обстоятельствах я был бы только счастлив этому, счастлив представившейся возможности успокоить и защитить ее. Но, по правде говоря, меня самого трясло.

– Что это было, Николас?

– Хотел бы я знать. – Меня передернуло. – Что-то тут нечистое.

– Ник, ты просто обязан это увидеть, – заявил Уилл Фолл.

– Ты повторяешься.

– Мы надеемся, что Пэрэдайзы порадуют нас чем-то особенным.

– Уилл, ты говоришь, как второсортный обыватель, уж прости, – поморщился я, даже не пытаясь сделать тон более мягким. – Такое впечатление, что ты актеров раньше не видел.

Я, Уилл и его подружка Одри направлялись в амбар, где Пэрэдайзы давали очередное, так сказать, поучительное представление для работников поместья. Меня мало удивлял тот факт, что в столь печальное время, перед похоронами лорда Элкомба, они решили, что имеют полное право ставить свои пьески. Ведь, несомненно, ими двигали куда более возвышенные стремления, чем наши низменные коммерческие соображения.

– Я вовсе не клевещу на нашу труппу, – заявил Уилл, – но эти братья напоминают мне время, когда театрализованные представления были совсем иного толка, нежели сейчас.

– Ну да, ты ведь такой старый.

– Эпоху, которая была более откровенной, – продолжал Уилл, не обращая внимания на мои слова, – лишенной изощренности.

– Так и говори: то время было грубым и бестактным.

– Нет, я скажу: грубо отесанным и безыскусным.

– Что то же самое.

– Думай как хочешь, Ник. Но я очень хочу посмотреть, что еще они могут вытворять со своими веревками и ремнями. Нам очень понравилась та сцена с Иудой, правда, Од? Было совсем как по-настоящему.

На красном лице коротышки Одри, топавшей рядом с Уиллом, изобразилось удивление, что к ней обращаются с вопросом, она смутилась и пробормотала что-то нечленораздельное.

– Интересно, кого убьют сегодня? – беспечно произнес Уилл.

Я считал, что в свете недавних событий подобная фраза весьма не к месту, но упрекать Фолла не имело смысла: он был в своем репертуаре. Как раз в безыскусном и неотесанном.

Как и несколько дней назад на представлении об Иуде, сейчас в амбаре вновь собралась толпа в крестьянских робах; я заметил Сэма, деловитого управляющего и хранителя веревки, а также моего информатора Дэви. Интересно, что, несмотря на эту импровизированную сцены и декорации, публику охватило неподдельное волнение в ожидании спектакля. И что бы ни собирались представить на суд зрителей Питер, Пол и Филип на этот раз, я не сомневался, история обязательно должна была включать в себя убийство или самоубийство, – все как в реальной жизни.

Однако, вероятно, чтобы отвлечь людей от трагических событий, произошедших в поместье, братья выбрали притчу другого толка, не содержавшую в себе сцен насилия: библейскую историю о богаче и Лазаре. Вы ее знаете. Богач живет в своем роскошном дворце, а бедняк у его ворот. После смерти богач попадает в ад, а бедняк в рай, где покоится в довольствии и радости на пажитях Отца нашего Авраама. Это утешение всем беднякам (или людям не очень богатым), ибо нам воздастся за наши страдания и лишения на земле. И самое главное, богачи обречены на вечные муки за роскошь, которой обладали при жизни.

Большинство людей, если бы пришлось выбирать между удовлетворением своих прихотей или тем, чтобы их врагов постигло наказание, выбрали бы второе. Так что это была притча из разряда, так сказать, приносящих удовлетворение алчущим справедливости сердцам.

Поначалу я решил, что публике будет неинтересна пьеса без сцены убийства, – как будто было недостаточно того, что случилось в нескольких сотнях ярдов от того места, где мы сейчас стояли. Однако Пэрэдайзы не зря ели свой хлеб. Они знали, как увлечь публику, используя при этом достаточно примитивные краски и приспособления. Высокомерие богача и смиренность Лазаря; падение первого в ад и вознесение на небеса второго. Этот трюк был исполнен с помощью все тех же ремней и весов, на которых «вешался» Иуда. И в тот момент, когда Пол – Лазарь Пэрэдайз медленно поднялся в воздух, к потолочным балкам под дырявой крышей, Филип – Богач Пэрэдайз провалился, вернее, повалился на желтую солому, олицетворявшую яркий пламень ада, где тут же и начал с усердием корчиться. Такие одновременное вознесение и падение вызвали в толпе восхищенные вздохи. Даже я был вынужден признать, что братья знают толк в веревках и ремнях.

Питер Пэрэдайз, исполняющий роль праотца Авраама, поведал нам о пропасти, разделяющей рай и ад, и что никто не может ее преодолеть. Опять твердя свое «братья и сестры», как будто его жизнь от этого зависела, он призывал нас обернуться спинами к достатку и удовольствиям и позаботиться о нашей бессмертной душе, избавив ее от растления. Мне показалось, собравшаяся разношерстая публика с трудом понимает подобные вещи. Что они знали о достатке? Начнем с того, что я об этом знал. Всякий раз, когда я наблюдал выступление Пэрэдайзов, это имело форму проповеди. Братья, по крайней мере Питер, являлись троицей священников. Мой отец, стоя на кафедре, тоже прибегал к маленьким хитростям для пущей эффектности. Разница между двумя ремеслами, как оказалось, небольшая.

Но Питер все же сделал ошибку. В своем активном подстрекательстве толпы эмоциональными речами он переступил грань разумного. В какой-то момент – не могу вспомнить, в какой точно, – он перешел от обобщенных разглагольствований, которые в общем-то никого конкретно не обижали, на личность погибшего лорда. Вот, рокотал Питер, вот он, Богач, вот оно, богатство, и власть, и высокомерие. А теперь, где он, этот возгордившийся? Где? Брови Питера сомкнулись еще плотнее, борода его встопорщилась еще более торжественно. Он оглядел толпу, будто ожидая увидеть среди собравшихся почившего Элкомба. Затем он указал в сторону Богача, все еще корчившегося на соломе. Элкомб отправился туда, куда заслужил. В самое пекло ада, где он обречен на вечные муки и страдания.

Мне стало не по себе. De mortuis nil nisi bonum – так говорят (если только что-нибудь смыслят в латыни). О мертвых мы должны говорить только хорошее, хотя бы из страха, что станут говорить о нас самих после нашей смерти. Что бы ни сделал плохого лорд Элкомб в своей жизни, его тело все еще не было предано земле, а эти лезущие напролом «святоши» уже очерняют его память. Толпа, до этого времени согласно и даже с радостью внимавшая словам «проповедника», призвавшего избегать богатства, которого у этих людей и не предвиделось, теперь забеспокоилась и зашевелилась. Люди начали перешептываться. И едва голос Питера Пэрэдайза набрал новые обороты, раздались выкрики:

– Эт нещесно!

– Не такой уж и худой был наш хозяин!

– Богатство его сгубило, как ни крути.

Чуткий, внимательный актер тут же приспособил бы свое выступление под эти признаки разногласия и протеста, и лучше бы Питеру было тут же замолчать, однако в нем воспылал дух священника, несущего Слово, и такие мелкие неприятности вряд ли могли его отпугнуть от исполнения миссии. Помня о потасовке в Солсбери, я не на шутку забеспокоился. Эти братья поднимали шум везде, где появлялись. А поскольку, как поведал Кутберт, братьями они вовсе не были, послание их могло быть каким угодно, но не братским.

Как и в прошлый раз, я взял стоявшего рядом приятеля за плечо, давая понять, что пора уходить. Однако второй рукой Уилл обнимал свою подружку и был так увлечен, щупая ее грудь, что вряд ли был способен уделить мне какое-либо внимание. Так что я развернулся, чтобы пойти к выходу.

И столкнулся нос к носу с дворецким Освальдом. Не знаю, как долго он тут стоял, рядом с выходом, следя за гротескными телодвижениями Пэрэдайзов и слушая яростную речь Питера. Но его вытянутое, бледное как у мертвеца лицо выражало крайнее неодобрение (как всегда, впрочем). А столкновение со мной, видимо, побудило его к решительному протесту:

– Эй, вы! Что происходит? Совсем из ума выжили?! – промолвил он. – Как язык у вас повернулся городить такое в доме, где царит траур?

Опешив, я решил, что это он мне, прежде чем сообразил, что Освальд метит в троицу на сцене. Его странный надтреснутый голос, напоминающий шорох листьев, оказывается, таил в себе завидную силу. Люди в недоумении и тревоге обернулись. Управляющий Сэм весь как-то съежился. Создалось впечатление, что вокруг – застигнутые врасплох ученики, прогуливающие занятия. Освальд стоял, вытянув длинную правую руку и пальцем указывая в сторону сцены, чтобы уточнить, к кому он обращается.

Питер Пэрэдайз замолк на полуслове, притворяясь, что только что заметил присутствие Идена.

– Кто тут имеет смелость прервать Слово Божие?

Амбар погрузился в гнетущую тишину. Конечно, большинство работников, находившихся здесь, не состояли в прямом подчинении Освальду, но все в поместье знали его как сурового надсмотрщика. Полагаю, Питер Пэрэдайз тоже. Следующие же слова Идена это и подтвердили:

– Как видишь, это я, дворецкий Освальд! И я говорю, что вы без должного уважения относитесь к дому, памяти умершего и к постигшему его горю!

Вы бы не смогли устоять перед этим сухим, уверенным голосом, услышь вы его. И вам пришлось бы признать, что Иден имел некоторое право говорить в таком духе. Как признала это толпа, несмотря на свой естественный страх перед Освальдом.

– Мы уважаем лишь Слово Господа нашего, брат мой.

Солнечные лучи, попадавшие в амбар сквозь прорехи в крыше, внезапно будто стали еще жарче. Воздух, в который из-за многочисленных ног взметались клубы пыли, словно налился свинцом. Раздался всеобщий вздох потрясения. Вот она, настоящая драма!

– Нет уж, умник. Здесь вам придется уважать мое слово. Вам не хватает должных манер, чтобы разглагольствовать тут во время всеобщего траура.

В толпе с готовностью закивали головами и принялись поддакивать, и не только потому, что людям хотелось выслужиться перед Освальдом. Скорее наоборот: дворецкий просто вновь напомнил им о том, что есть хорошо и правильно. Это был вопрос порядочности. Может, лорд Элкомб и был истинным дьяволом на земле, но это еще не значит – по меньшей мере так заведено у англичан, – что можно осуждать человека после того, как он умер.

Даже Питер Пэрэдайз, облаченный в белую робу и с лицом, еще более белым от клокочущего в нем праведного гнева, понял, что утерял свое влияние на слушателей. Пол и Филип, «выбравшись» из ада и «спустившись» из рая, встали по обе стороны от незадачливого оратора. Вида троица была довольно жуткого. Впрочем, как я заметил, Освальд им ни в чем не уступал. Питер спустился с возвышения в конце амбара, служившего сценой, и направился к дворецкому сквозь расступающуюся толпу. Я бесцеремонно остался стоять там, где стоял, совсем близко от дворецкого. Уилл Фолл и Одри куда-то пропали. Что ж, им было чем заняться.

Освальд же и Питер, оказавшись лицом к лицу мерили друг друга взглядами, и их дыхание смешивалось в одно. Актер-проповедник уступал Освальду пару дюймов в росте, но с лихвой компенсировал это другим. Наряд Идена, кажется, был еще чернее, чем обычно, – в знак скорби о хозяине, тогда как старший Пэрэдайз, облаченный в белое, словно символизировал собой избранного, а за спиной у него стояли два так называемых брата, готовые следовать за предводителем, куда бы он ни шел.

Повисло молчание, наконец Питер промолвил:

– Осторожнее, дворецкий.

– Думаете, провозглашая добродетельность, вы можете болтать все, что вам вздумается?

– У меня на то разрешение миледи, брат мой, – прогромыхал Питер.

– Больше нет. Я здесь по ее приказу сообщить вам, что вы должны уехать.

– Мы подчиняемся только прямым указаниям леди Пенелопы.

– Госпожа сейчас слишком занята другими делами, чтобы сообщать о своем решении лично.

– Нет ничего важнее деяний Господа нашего, Освальд. Ты должен смириться.

– Пока хозяин был жив, – покачал головой дворецкий, – он терпел бродяг вроде вас только потому, чтобы доставить госпоже удовольствие, но теперь в вас нет нужды.

Похоже, такой ответ сразил Пэрэдайза наповал. Во всяком случае, борода его сконфуженно опала. Если их покровительница действительно лишила труппу своей милости, то братьям здесь больше нечего было делать. Питер, наверное не находя что ответить, просто повторил:

– Осторожнее, дворецкий.

На что Освальд отреагировал очень странным для него способом. Он засмеялся. Из неожиданно широко распахнувшегося узкого рта Идена раздался непонятный звук, более похожий на потрескивание сухих дров в огне. От этого смеха у меня свело челюсть.

На Пэрэдайза он также произвел огромное впечатление, слова едва ли могут это описать. Если вы без конца играете то Бога, то Авраама или Моисея, естественно, в конце концов вам начинает казаться, что все вокруг должны вас непременно уважать и чтить. Питер сделал шаг назад и воздел руку, как тогда в Солсбери, когда собирался пометить печатью греха лоб Каина. Но Освальд был непоколебим.

Тогда Пэрэдайз прибег к последнему предостережению:

– Говорю тебе, дворецкий, как Господь Бог покарал твоего хозяина, так Его десница настигнет и тебя, в самый неожиданный момент. Стрелы времени в руках нашего небесного покровителя, и ни один смертный не в силах отнять у него лук.

Иден никак не отреагировал на эти грозные поэтические излияния. Поэтому «святоша», смирившись с тем, что ему не удастся запугать этого человека, обошел его и вышел из амбара. Следом – Пол и Филип. И вновь в амбаре раздался всеобщий вздох, на этот раз – облегчения и отчасти сожаления, что за словесным «побоищем» не последовало рукопашного (случись такое, я бы поставил на Освальда).

Дворецкий, похоже сам неплохо разбиравшийся в театральных эффектах, выждал паузу, прежде чем одарить суровым взглядом притихших работников. Люди не смели смотреть ему в глаза.

Устало и с презрением он вымолвил:

– Вы, глупые ленивые твари, отправляйтесь работать.

Смиренно, будто пристыженные школьники, люди двинулись к выходу. Я ждал в стороне, желая показать, что к ним не отношусь. С минуту Освальд рассматривал меня, но, когда я уже чувствовал, что более не выдержу его взгляда, он отвернулся и ушел.

По дороге обратно я вновь и вновь мысленно возвращался к тому, что увидел и услышал. День стоял тихий, теплый, щебетали птахи, но душа моя находилась под гнетом недавних событий.

Я имею в виду убийство лорда Элкомба. Я не переставал обдумывать то, чем поделился с Фиддингом, в частности предположение, что Элкомб хорошо знал убийцу, поэтому и подпустил его так близко. Но, как показала мне сцена в амбаре, расстояние между врагами тоже может быть незначительным, особенно когда вот-вот начнется драка.

Последние слова Питера въелись мне в память. Все эти стрелы времени и карающие десницы… Ерунда, конечно, у времени нет стрел. Время – это ничто, хотя и забирает у нас все, что мы имеем. Но некое подобие стрелы было у солнечных часов – гномон. Если нам вдруг понадобится отыскать стрелу времени, то в результате мы доберемся до солнечных часов. Только ли случайностью был этот образ, использованный Пэрэдайзом? Или же подспудным намеком на то, как умер Элкомб? Если так, то это было вызвано лишь личным отношением к гибели лорда самого Питера. Он явно не скорбел о кончине богатого безбожника.

Вот что еще беспокоило меня: если вы постоянно играете Бога, сколько раз предстоит это проделать, прежде чем действительно сыграть его? Легко ли войти в образ наместника Господа, обладающего властью посылать стрелы времени в намеченную цель? Вернее, трудно ли? Оборвать жизнь, которую вы – вернее, Бог – считаете недостойной?

Я остановился посреди небольшого пролеска, являвшегося зеленой границей поместья. Неужели я серьезно считаю, сказал я себе, что Пэрэдайзы взяли на себя роль судей, чтобы приговаривать и наказывать? Я огляделся. Недалеко находился домик Сэма, где я обнаружил веревку Робина. Если так, если эта «святая троица» возомнила себя карателями Господними, то при чем тут был слабоумный из леса? Видите ли, я исходил из мнения Филдинга, что обе смерти каким-то образом связаны, и мое собственное чутье подсказывало мне то же.

Внезапно я вспомнил бессвязную болтовню Робина о дьяволе. Называть дьяволом того, кто считает себя Богом на земле, – весьма обидно. Достаточно обидно, чтобы захотеть заткнуть обидчику рот. Не так ли? Пэрэдайзы весьма ловко управлялись с веревками и ремнями, не хуже моряков, снующих по реям и мачтам. Когда они прибыли сюда? До или после того, как обнаружили тело Робина? Немного раньше, я был уверен. И где-то на краю моего сознания возникли кое-какие мрачные подозрения.

В этот момент со стороны донесся смех и звуки какой-то возни. Я насторожился, но потом понял, в чем дело, и успокоился. Не узнать густой, низкий хохот, перекрывавший тонкое хихиканье, было невозможно.

– Уилл? – решил я удостовериться.

Короткий девичий взвизг, потом тишина, потом мужской голос в ответ:

– Ник?

– Нет, лесной дух, намеренный пресечь ваши безнравственные делишки.

– Проваливай, Ник. Нам с Одри надо обсудить кое-какие сплетни.

Новый взрыв смеха. Похоже, как ни тяжело Одри переживала смерть хозяина, она быстро оправилась.

Я пошел прочь. Знание того, что некоторые вещи неподвластны стрелам времени, весьма обнадеживает.

Обстановка в поместье день ото дня становилась все более гнетущей. Внезапная смерть Элкомба сковала всех нас наподобие того, как особняк был увешан черными полотнищами и лентами. Несмотря на всю красоту этого места, в самом его сердце таилось что-то страшное, что-то нечистое, как я недавно сказал Кэйт.

В последний день перед похоронами я решил прогуляться, вырваться из гнетущей обстановки. В ходе приготовлений к погребению Элкомба в особняке невозможно было находиться из-за мрачной, удручающей атмосферы. Выражение моего собственного лица стало таким несчастным, что невозможно было смотреть. Все, казалось, забыли, что такое смех или улыбки. Может, я и преувеличиваю, но совсем немного.

Так что я шагал по пролеску и даже подумывал засвистеть, но скорее это была некая форма защиты, а не естественное стремление. И хорошо, что я не решился, потому что вскоре увидел идущих мне навстречу леди Элкомб, Кутберта и Кэйт Филдинг, поглощенных разговором. Я было порадовался, что миледи находится в столь молодой компании, когда заметил приближающегося к ним Освальда. Дворецкий склонился над ухом леди Пенелопы, вероятно напоминая ей об обязанностях находящейся в трауре вдовы, так что бедная женщина отделилась от остальных. Также я миновал Адама Филдинга, такого же мрачного и нахмуренного, как и другие. Мимоходом он пожелал мне доброго утра.

Что ж, подумал я, однажды наступает момент, когда ты понимаешь, что хватит с тебя всеобъемлющего траура, и ты не собираешься более пить горе из общей чаши, тем более что предстоящие похороны – не твои.

На душе у меня полегчало. Я как раз шел по длинной аллее, являющейся главным подъездным путем к особняку. Это было похоже на побег из тюрьмы или, как сказал бы Кутберт, из клетки с золотой решеткой. Я шел и шел, без какой-либо цели, и неожиданно оказался в Сбруйном Звоне, деревушке, начинающейся сразу же за границей поместья. После громоздкого величия особняка здесь меня встретили милые, уютные домики с узкими окнами и покосившимися дверьми. Всё здесь, даже сараи, было в стиле английской глубинки, а мусорная куча у въезда в деревню источала на утреннем солнце откровенный, резкий запах. Имелись тут и скромная церковь, и вполне толковый кабак, названный в честь кого-то по прозвищу Долговязая Дубина, а также кузница, пекарня и так далее. По единственной улице сновали прохожие, мимо громыхали телеги. Простота этого места напомнила мне родной Мичинг.

Но похоже, убежать от проблем не так легко, как кажется. И это касалось не столько поместья, сколько процесса, шедшего сейчас в Солсбери. Я заметил типа, шедшего, покачиваясь, в мою сторону. Что-то удивительно знакомое было в его походке. Вот только что? В правой руке он держал бутылку, к которой прикладывался буквально на каждом шагу. Но по-моему, только для виду. Бутылка была пуста. Потом послышалось:

– Это нещесно.

Где я уже слышал это? Ну конечно же, на рыночной площади в Солсбери, когда Пэрэдайзов потеснил какой-то пьяница. Это был тот самый выпивоха, Том, – так, кажется, его звали? – которого долбанул по голове Каин. Как видно, возлияния были для него обычным делом не только по вечерам, но и в утреннее время.

Никто на него не обращал внимания, пока он ковылял по улице. К нему, наверное, давно привыкли и перестали замечать. Возможно, он жил где-то тут. Я старался не смотреть на него слишком пристально, когда проходил мимо, но зато он покосился на меня, и взгляд его был, как у всех пьяниц, вечно настороженных, что вслед им заметят что-нибудь насчет их пропитого вида.

– Эй, ты…

Я не обернулся.

– Я грю, ты. Чужак…

Точно. Он обращался ко мне. Я прибавил шагу, надеясь, что, как и положено дурной дворняжке, он отстанет от меня, едва я миную его территорию. Но мне не повезло.

– Стоять, грю.

Я остановился, чтобы высказать все, что о нем думаю. Вокруг уже начали собираться прохожие, в надежде на небольшую стычку или что-нибудь похуже. Шатаясь, Том приблизился ко мне. Со своими свиными глазками, при дневном освещении он выглядел не более привлекательно, чем в свете факелов на рыночной площади. Я отступил, сжимая кулаки на случай, если ему взбредет в голову кинуться на меня с бутылкой. Еле стоя на ногах, он замер в нескольких футах от меня, в нос мне ударил кислый запах плохого пива. Он протянул мне какой-то свиток:

– Это твое.

– Мой Лизандр, – сказал я, узнавая плотный бумажный цилиндр по знакомому обтрепанному краю.

Свиток был аккуратно обвязан веревкой с пометкой «HP» и инициалами прежних Лизандров. Конечно, после того как мы отыграли «Сон», в репликах моих нужды особой не было, но если ты на гастролях, то лучше беречь листок с написанной на нем ролью как зеницу ока, чтобы по возвращении в «Глобус» сдать хранителю. Переписывать реплики для актеров – это рутинная работа, и если ты теряешь свой лист или роняешь в суп, хранитель имеет право вычесть стоимость работы по восстановлению текста из твоего жалованья.

Как только Том – из неотесанного деревенщины вдруг превратившийся в доброго самаритянина – вручил мне свиток, моя рука автоматически потянулась к мешочку на поясе. Оказалось, он развязался, вот почему слова мастера Шекспира оказались на пыльной улице посреди Сбруйного Звона.

Я взял свиток из грязной руки Тома. К счастью, деньги были на месте, и, вынув из мешочка пенни, я вручил его своему благодетелю в знак благодарности за радение о процветании драматического искусства. Он осмотрел монетку на свету и поплелся, не сказав ни слова, в сторону «Долговязой Дубины», чтобы успеть потратить вознаграждение, прежде чем оно куда-нибудь денется. Собравшиеся разбрелись, кто куда, остался лишь один человек.

Он подошел ко мне:

– Вы, должно быть, мастер Ревилл.

– А вы, кажется, преподобный Браун, – кивнул я.

Это был тот самый священник. Маленький, пухлый человечек, проповедник из Сбруйного Звона, гость на предсвадебном вечере и утешитель леди Пенелопы.

– Откуда вы меня знаете, сэр? – спросил я.

Он-то не спросил у меня того же. Ведь догадаться было нетрудно по его одеянию.

– Меня потрясла ваша игра накануне этого страшного события. От судьи Филдинга я узнал ваше имя.

Несмотря на то что комплимент был связан с трагическим происшествием, все же это был комплимент. А актеры обожают комплименты, пусть они исходят из уст самого дьявола. А если уж вас расхваливает священник, то ваша святая обязанность не только принять, но и искренне порадоваться похвале. К тому же я с благоговением и уважением относился к тем, кто носит сутану. Из-за моего отца, как понимаете.

– Так вам понравилась постановка?

– Нет, мастер Ревилл. А если и да, то это удовольствие было столь сильно омрачено последовавшей за ним трагедией, что стало неуместным.

Это было произнесено почти как упрек.

– Я понимаю вас, простите, что спросил.

– Вы, актеры, тут ни при чем. Вы отлично поработали. Не умаляйте своей заслуги.

Такие речи мне нравились больше. В этом кругленьком человечке ощущались открытость и откровенность, так что в самые краткие сроки и посредством ряда вопросов моя жизнь была разложена по полочкам. Как я родился и рос недалеко отсюда, в Мичинге, в семье священника, как погибли во время эпидемии чумы мои родители, как после этого я отправился в Лондон пытать счастья, искать заработка, и не то чтобы я всегда помышлял быть актером или ехал в столицу только для этого, но, пояснил я, это было по крайней мере искренним и даже благородным зовом моего сердца, хотя отец никогда не был хорошего мнения о театре.

Я все болтал и болтал… Наверное, потому, что вырвался на время из угнетающей обстановки в Инстед-хаусе.

– Я не вижу вреда в театрах, – произнес мой новый знакомый, пока мы неспешно прогуливались по деревушке.

Попадавшиеся нам навстречу люди приветствовали священника с радостью и заметным уважением.

– Однако чаще всего церковная кафедра – это враг сценических подмостков, – возразил я.

– Вознаграждать добродетельных. Наказывать грешников. Так что кафедра и подмостки выструганы из одного дерева.

Браун предпочитал изъясняться несколько рублеными фразами. Выговор у него был верный, не режущий слух, однако чувствовалось в этом акценте какое-то напряжение, что делало его не похожим ни на лондонский, ни на местный диалект.

– Так всегда и бывает, отступники всегда получают по заслугам, – согласился я, припоминая похожую беседу с Кутбертом. – Или почти всегда. Хотя чаще достается невинным.

– Остается только верить, что на небесах им воздастся за их добродетель, мастер Ревилл.

– Согласен. Сейчас вам, похоже, приходится много времени проводить в Инстед-хаусе.

– Бедный дом.

– Бедный? Ах да, я понимаю…

Какой бы рубленой ни была манера речи Брауна, тон его был исполнен глубокого сострадания. Человек, который провожал Робина в последний путь. Он сказал:

– Людям крайне необходимо утешение.

– У моего отца не было столь… э-э… разноликой паствы. Ваши прихожане живут и в особняке, и в деревенских лачугах, одни знатны, другие совсем простого происхождения.

– Возможно, он просто не делал между ними различий.

– Вы хотите сказать, потому что все мы равны перед Богом. – Я хотел показать, что благочестивые помыслы мне не чужды.

– Я так не думаю, – возразил этот странный священник. – Кто сказал, что Господь покинул этих простых людей в их лачугах. Расскажите мне о прихожанах Мичинга.

Я рассказал, что помнил. О могильщике Джоне, о Молли, жившей в конце аллеи Спасения, о друзьях моего детства, в частности о Питере Эгете. Пока я рассказывал, мы дошли до конца улицы и повернули обратно.

– У меня был похожий приход. На севере, – сказал Браун, когда я замолчал.

Это проясняло вопрос относительно его акцента. Дальнейшее развитие беседы было прервано все тем же Томом, вывалившимся из кабака. Похоже, он счастливо пропил полученный от меня пенни и теперь вернулся на улицу в поисках очередной милостыни. В его руке по-прежнему была зажата пустая бутылка. Будто какой-то талисман.

Том ковылял и выкрикивал свой боевой клич:

– Это нещесно!

Поравнявшись со мной и Брауном, он брякнул:

– Этт нещесно, прподобный, неправильно!

Удивительно, какие чудеса проворства и скорости проявил священник, несмотря на свои бочкообразные формы. Он подскочил к пьяному и примирительно промолвил:

– Ну конечно, неправильно. А вот ты прав.

Внезапно он выхватил у Тома бутылку, по-дружески взял его под руку и, стоически перенося спиртные пары, чуть ли не клубившиеся вокруг пьяницы, кротко повел его по улице, что-то приговаривая тихим голосом. Перед этим, правда, он помахал мне на прощание рукой.

Куда они направились, я не знаю. Может, Браун обойдет с Томом всю деревню, а потом пихнет в самый центр вонючей мусорной кучи у въезда, а может быть, как и полагается доброму христианину, отведет напившегося домой.

Но каков бы ни был конечный пункт этого путешествия, я не мог не поразиться той покорности, с которой Том позволил священнику себя куда-то увести. Как сказал Браун, людям крайне необходимо утешение.

Похороны Элкомба стали мрачным событием. Хочу сказать, крайне мрачным, учитывая страшные обстоятельства его кончины и то, что его старший сын до сих пор томится в тюрьме в ожидании суда. День его стремительно приближался, но прежде, чем наследника должны были обвинить и повесить, предстояло похоронить отца в семейном склепе. И все обитатели поместья должны были отдать последнюю дань памяти своему умершему хозяину. Утром в день похорон мы выстроились во впечатляющую своей длиной вереницу, тянувшуюся от парадной лестницы до апартаментов четы Элкомб. Гроб с телом лорда, укрытый черным бархатным покрывалом с вышитым на нем семейным гербом, стоял в дальней комнате. Все ведущие к ней покои также были декорированы черной тканью, зеркала в них были отвернуты к стенам.

Пока мы медленно продвигались к дальней комнате я вспомнил, как вместе с Филдингом шел тем же путем на беседу с Элкомбами. Тогда на носу была свадьба; теперь – похороны. Некоторые из знатных особ, прежде приглашенные на потерпевшее крушение бракосочетание, теперь вернулись в Инстед-хаус, чтобы присутствовать на погребении. Впрочем, их очередь почтить память Элкомба наступала после работников и слуг. Однако среди именитых особ я не приметил ни Марианны Морленд, ни ее родителей. То ли они почтительно остались в стороне, не желая обижать чувства скорбящих, то ли их отсутствие было знаком того, что с Элкомбами их связывало все, что угодно, только не любовь.

Леди Пенелопа и Кутберт стояли рядом с гробом, солнце светило им в спину. Чуть подальше – преподобный отец Браун. Легким кивком он поприветствовал меня, когда увидел. Снова мне подумалось о широте его паствы – от влиятельных лордов и леди до деревенских пьяниц. Тут же поблизости стоял Освальд. Он пристально изучал лица взрослых и детей, подходивших к гробу, чтобы перекреститься или поклониться. На счету его была одна небольшая победа: изгнание Пэрэдайзов. Сразу после стычки с Питером в амбаре братья собрали свой скарб и поколесили прочь из поместья, хотя, как я слышал, далеко они не уехали и остановились где-то в окрестностях. Конечно, дворецкий был прав: у обитателей поместья имелись гораздо более важные дела, чем кривлянье набожных шутов.

Подошла моя очередь, я посмотрел на вдову и ее сына. Лицо леди Пенелопы укрывала вуаль, а обычно спокойные черты Кутберта теперь напоминали скорее непроницаемую маску. Взгляд мой он встретил с абсолютным равнодушием. Браун поджал свои пухлые губы. Я перекрестился над обтянутым бархатом гробом и направился к выходу. Лоренс Сэвидж на эту церемонию не пришел. Очевидно, его давнюю ненависть не могла унять даже смерть Элкомба. Или же он не был уверен, что сможет со всей серьезностью подойти к делу, оказавшись у гроба своего врага, и не удержится от довольной улыбки, радуясь участи человека, убившего его младшего брата.

Едва выйдя из покоев Элкомбов, я столкнулся с Адамом Филдингом и его дочерью, ожидавшими своей очереди. Кэйт была прекрасна. Траур удивительно шел ей. Мы не общались с ней с того дня, как увидели что-то странное на озере.

– Николас, – поприветствовал меня судья.

– Ваша честь.

– Какой печальный долг мы все здесь выполняем. И что нам еще предстоит.

И это были не просто слова. Судья выглядел глубоко потрясенным навалившимся на Инстед-хаус горем.

– Да, – все, что я смог сказать.

– Вы скоро уезжаете?

– Да, как только пройдут похороны. Нам больше здесь делать нечего. Слуги лорд-камергера исполнили свой долг. Мы выедем рано утром.

– Значит, завтра вы будете в Солсбери? – спросила Кэйт.

– Возможно, точно не могу сказать.

– Остановитесь в «Ангеле»?

– Все эти вопросы решает Ричард Синкло.

– В таком случае, где бы ни нашла приют ваша труппа, вы переночуете у нас, в нашем доме, – заявила Кэйт.

– Вы слишком добры ко мне, – сказал я, радуясь ее словам, как младенец, хотя это было не более чем обычное приглашение.

Но сначала, Николас, мне надо кое-что выяснить, – сказал Филдинг, поглаживая бородку и мрачно глядя на меня.

– Сэр?

– Хорошо ли вы знаете ваших коллег?

– Мы работаем вместе, дышим одним воздухом и делим друг с другом кров. Этого достаточно, чтобы ответить утвердительно.

– Тогда, после похорон, не могли бы вы отобрать несколько наиболее надежных ваших приятелей? На которых действительно можно положиться. Включая вас, разумеется.

– Они все заслуживают доверия. Ну, почти все.

– Конечно, Николас, – кивнул Филдинг, и впервые за все это время в его глазах вспыхнула задорная искорка. – Все надежны, на всех можно положиться. Но те, которых вы выберете, должны быть еще и достаточно сильными.

– А вот здесь вы проявляете свое незнание вопроса, сэр, уж простите меня. Чтобы зарабатывать на жизнь, актеру необходимо уметь все: и прыгать, и танцевать, и драться. Сила – одно из первых требований.

– Я рад, что вы с такой гордостью отзываетесь о своей профессии, – сказал судья, но от меня не укрылись ироничные взгляды, которыми обменялись они с дочерью.

– Так, значит, я должен сделать это после похорон?

– Да, за церемонией последуют поминки, на которых ради приличия нам придется присутствовать. Но как только вы соберете своих, мы покинем остальных, предоставив им возможность заесть свое горе.

– И куда же мы пойдем? Для чего мы вам нужны?

– Я бы предпочел сейчас не распространяться о подробностях дела, – уклончиво ответил Филдинг.

На ферме полно сильных мужчин. Вы могли бы выбрать кого-нибудь среди работников, – не унимался я, желая выведать его намерения.

– Я бы предпочел актеров.

– Чтобы разыграть небольшую сценку?

– Возможно, – кивнул судья, – но это не то, к чему вы привыкли.

Понимая, что о цели намечающегося предприятия мне сейчас ничего не узнать, я ограничился тем, что выяснил точное время и место, где мы должны будем встретиться.

Почему-то я не был удивлен просьбой Филдинга. Большого энтузиазма она во мне также не вызывала, но делать нечего. Отступать было поздно.

Поминки были еще более сдержанными, чем сама церемония погребения. Мой личный опыт в таких вещах был весьма скуден. В дни, когда отец читал проповеди на похоронах, я предпочитал уходить гулять в поле или корпеть над учебниками. Но все-таки я замечал, что вопреки тому, что проводы человека в последний путь занятие весьма невеселое, в течение оставшейся части дня преобладало более приподнятое настроение. Всякий раз, наблюдая за людьми, вернувшимися с похорон, особенно когда они были уже сыты и выпили достаточно эля, мне казалось, что я взираю на новоявленную расу бессмертных. Они говорили и вели себя так, будто сами никогда не умрут, такими шумными и чванливыми они становились. Я вспомнил, как однажды, при похожих обстоятельствах в доме новоиспеченной вдовы Блэкмен, желая укрыться от толчеи и гомона, я поднялся наверх и обнаружил эту самую вдовушку, всю такую разгоряченную и энергичную в…

Впрочем, это совсем другая история, и ее сейчас не обязательно рассказывать.

Ничего похожего на описанную мной оживленную атмосферу, жившую в детских воспоминаниях, на похоронах Элкомба не было. Тон Брауна, когда он произносил речь над гробом, был исключительно торжественным. Думаю, прямолинейность и простое обращение священника очень импонировали миледи. Кто-то тихо напевал или нашептывал молитвы, создавая тем самым небольшой фоновый шум. Ни одной слезинки не стекало по щекам вдовы из-под густой вуали, ни одного стона не сорвалось с ее губ. Кутберт и еще трое из наиболее преданных умершему людей внесли гроб в склеп позади часовни. Священник и леди Пенелопа с приближенными вошли следом, мы же остались ждать снаружи. Когда они вернулись, тяжелые двери склепа закрылись с таким лязгом, словно это клацнули челюсти самой смерти. Я вздрогнул.

Поминки устроили в том же зале, где прежде пировали в честь свадьбы, и так же ближе к вечеру. Но, как я и сказал, это было лишь сухое соблюдение обычая, ничего похожего на то, что я помнил из детства. Никто из присутствующих не мог забыть предыдущего пиршества и отделаться от ощущения болезненного контраста с нынешней трапезой. И если потерять мужа это одно (например, вдова Блэкмен не тратила время на демонстрацию своих страданий), то осознание, что сын погибшего настолько ненавидел или боялся своего отца, что убил его, должно было удваивать тяжесть страданий: внезапная смерть и вероломство в самом сердце семьи.

Как вы знаете, Филдинг твердо верил в то, что Генри невиновен, поэтому задался целью вычислить настоящего убийцу. Думаю, актеры понадобились ему как раз для проведения расследования. Но, клянусь жизнью, я понятия не имел, что он задумал. Поэтому, просто положившись на судью и его здравый смысл, я сделал то, о чем он меня просил, и «завербовал» Уилла Фолла и Джека Уилсона, благо оба они были молодыми и крепкими парнями. Зная, что порой намек куда важнее реального факта, я вскользь упомянул о таинственном деле, которое нам предстоит (не мог же я дать им понять, что мне самому ничего не известно). Кстати, Уилл согласился сразу же. Из чего я сделал вывод, что увлечение кухаркой шло на убыль; возможно, он понял, что ни одна деревенская зазноба не стоит того, чтобы возвращаться к плугу и пахоте. Иначе бы он нашел массу причин отказаться.

А вот сидевший близко к нам Майкл Донгрэйс, который исполнил в «Сне» роль Гермии, все услышал и вызвался присоединиться к нам сам. Я открыл было рот, чтобы указать ему на его слишком юный возраст, как вдруг понял, что возражения в данном случае бессмысленны. Слишком юный для чего, в конце концов? Филдинг ведь не потрудился разъяснить суть вещей, только потребовал ребят сильных и выносливых. А Майкл как раз таким и был, не зря же исполнял женские роли. Так что я не стал противиться его участию, только сказал, что они должны ждать моего сигнала, в то время как сам занимался тем же, то и дело поглядывая в сторону Филдинга. Трапеза вскоре должна была подойти к концу, пора бы уже…

Но тут неожиданно к нам подсел Кутберт, одетый в черное, с бледным как мел лицом, и я услышал от него весьма неожиданные слова.

Я помнил, как он заявил после спектакля, что бросил бы все ради возможности присоединиться к труппе. Помнил, с какой горечью он говорил, что отец никогда не позволит ему так поступить. Похоже, именно эту тему он и собирался со мной сейчас обсудить. Он наклонился над столом, приблизив ко мне свое лицо:

– Мастер Ревилл, вы, вероятно, помните нашу последнюю беседу?

– Вы правы… милорд. Это было как раз после вашего триумфального дебюта в роли Деметрия.

– Мне больно думать о том, что в сиюминутном гневе, взволнованный представлением, я мог сказать такие вещи, о которых бы стоило промолчать.

– О том, чтобы стать актером?

– Да. – Тень тяжкой боли появилась на его лице. – И о том, что отец мне не позволит.

– Я помню. Золотая клетка и так далее…

Кутберт вновь поморщился:

– Думаю, я могу рассчитывать на то, что вы окажете мне услугу никогда не вспоминать о моих глупых, необдуманных словах.

– О каких словах речь?

– Спасибо. Я вам очень признателен.

Кутберт вернулся на свое место за столом на возвышении, где сидели близкие родственники погибшего и знатные знакомые. Я был потрясен его словами, и это напомнило мне то, о чем я почти забыл. Во всей этой ситуации, среди выгадавших и пострадавших от смерти Элкомба, положение Кутберта было самым завидным. Это же очевидно. Ему, может быть, теперь и не светила возможность подняться на актерские подмостки, но поскольку брат его был заключен в тюрьму (и по сути уже являлся висельником), перед ним открывались куда более существенные перспективы, я имею в виду наследование поместья, как говорится, по велению долга. Леди Пенелопа в данном случае сохраняла пожизненное право на имущество умершего мужа, однако хозяином поместья становился все-таки Кутберт.

Неохотно жуя то, что лежало на тарелке, я сидел и думал. Несмотря на сладость здешнего воздуха, было в нем что-то зловещее. Если предположить, что Кутберт готов унаследовать фамильное состояние, само шедшее к нему в руки, значит, он молча признает виновность своего брата в смерти отца. Я попытался поставить себя на место младшего Аскрея. Если бы у меня был брат, считал бы я целое поместье достаточным искуплением за поруганную честь семьи – и даже за личное горе, – которое бы повлекла за собой его казнь? Я не был столь наивным, чтобы думать, будто все люди похожи. Не все семьи связаны узами любви и долга, особенно в тех высоких кругах, из которых происходили Аскреи и им подобные. Нет и закона, по которому все братья обязаны любить друг друга. Порой обоюдная братская ненависть берет начало с самых пеленок. В голову мне пришли слова из истории о первом убийце на земле: «Разве сторож я брату моему?»

Я перевел взгляд на Лоренса Сэвиджа, жадно набросившегося на еду и напитки, словно желавшего нанести как можно больший ущерб продовольственным запасам дома своего врага и вызвать дополнительные расходы. Впрочем, враг его был уже мертв. «Разве сторож я брату моему?» Лоренс пытался быть таковым для маленького Томаса. И потерпел крах. Я внезапно понял, что этот гнев, до сих пор не утихающий в его груди, был направлен на него самого за то, что не уберег младшего брата от гибели.

Я едва не пропустил взгляд Филдинга, проходящего мимо нашего стола, так глубоко я погрузился в эти мрачные размышления. Судья предупредил, чтобы все выглядело естественно, так что Джек, Уилл, Майкл и я уходили по одному, через небольшие интервалы, будто бы по нужде. Впрочем, и без нас было полно сновавших по залу гостей и слуг, так что нашего ухода никто не заметил. Как объяснил Филдинг, не то чтобы дело было крайней секретности, но лучше его обсуждать в отсутствие любопытных свидетелей. В этом плане, конечно, поминки предоставляли широкие возможности для любителей подслушивать.

Оказавшись снаружи, мы пересекли лужайку и направились к озеру. Впервые за все время нашего пребывания в этом большом и мрачном доме небо стало затягиваться темными облаками, в воздухе чувствовалось какое-то напряжение. Адам Филдинг ждал на берегу. Я представил ему своих спутников, он приветственно кивнул каждому, а потом вкратце объяснил, что от нас требуется. Наблюдательный человек, глядя на нас, заметил бы, что мы воспринимаем происходящее, как захватывающее приключение.

У самой кромки воды покачивалась старенькая лодка. На дне ее лежали мешки из дерюги, а сама она на вид едва могла вместить двоих. Я не терплю воды, поэтому стоял в сторонке, пока друзья отталкивали лодку, хотя было ясно как день, что в капитаны этой команде судья прочил меня. Ну почему концы моей судьбы всегда уходят в воду? Этой самой судьбе должно быть хорошо известно, что у меня врожденное, прямо кошачье отвращение к этой вероломной стихии.

Чем дальше, тем хуже. Приятели мои с легкостью запрыгнули в лодку, беспечно располагаясь по местам. Должно быть, они прежде работали паромщиками на Темзе (хуже оскорбления придумать невозможно). Я же поскользнулся и чуть не упал в воду, пока перебирался через борт Я уселся на корме (как видите, даже сухопутные крысы вроде меня знают, что это такое). Покрытая зыбью поверхность воды простиралась, казалось, до самого горизонта. Джек приподнял край дерюги, и нашим глазам предстали несколько мотков веревки и целая груда крюков и кошек. Уилл привычным движением взялся за весла, словно за пару хороших кожаных вожжей. Майкл устроился на носу.

Мы сидели и ждали, а судья на берегу с заметным волнением всматривался в сторону особняка. Вскоре показалась Кэйт, направляющаяся к нам по зеленому склону, и мое сердце отчаянно забилось. Я приосанился, желая выглядеть перед ней бывалым моряком. Мои друзья обменялись многозначительными взглядами. Ну и пусть, какое мне дело до того, что они знают о моих чувствах? Кэйт улыбнулась нам всем, и мне показалось, что меня она все-таки выделила. Взявшись за руки, отец и дочь двинулись вдоль берега.

Как по команде, Уилл опустил весла в воду, и лодка заскользила по тревожно плещущейся воде. Филдинг и Кэйт шагали быстро, чтобы не упустить нас из виду. В прибрежных зарослях закрякала утка, и мы дернулись от неожиданности. В спину мне дул холодный ветер, намокшие штанины прилипли к покрытым мурашками ногам, которые, как я теперь заметил, были увиты зелеными водорослями. Над нашими головами величаво проплывали облака, эти небесные галеры. Лодка миновала заросли водяных лилий и тростника, и тут Кэйт остановилась на берегу и указала в нашу сторону. Я сказал Уиллу «сушить весла».

– Точно здесь? – спросил Джек.

– Трудно сказать, отсюда все выглядит совсем по-другому, – ответил я.

– То самое место, да, Николас? – спросила Кэйт. Прозрачный воздух делал слышимость прекрасной К тому же мы находились всего в нескольких ярдах от берега. – Мы сидели вон там, под теми деревьями!

Друзья переглянулись еще более многозначительно.

– Думаю, да!

– Вы сообразите, что надо делать? – спросил Филдинг.

Вместо ответа я взял одну из кошек, которую Джек заблаговременно привязал к веревке, и перебросил через борт со всей своей «сухопутной» небрежностью, так что лодка сильно закачалась и мы едва не перевернулись. Лодка черпнула воды. Я беспечно посмотрел на остальных, словно говоря: «Не волнуйтесь, я знаю, что делаю». Уилл Фолл только глаза закатил, а Кэйт всплеснула руками и закричала:

– Осторожнее, Ник!

Поверьте, ради этого я готов был и в воде оказаться.

– Большую рыбу собрался ловить, Ник? – спросил Майкл.

– Не рыбу, Майк. Наш бравый кормчий будет выуживать мертвецов, – отозвался Уилл.

– А что мы ищем? – спросил Майкл уже более серьезным тоном. – Судья сказал искать, а что именно – не уточнил.

– Нечто белесое, – ответил я.

Джек посмотрел на меня с недоумением.

Мы должны были поднять что-то со дна озера в этом самом месте. Это все, что было известно моим друзьям. Сам я знал немногим больше. Просто Филдинг решил, что виденное нами с Кэйт заслуживает пристального внимания и изучения. Почему он так решил, я не имею ни малейшего понятия.

– Немного подгреби, Уилл, – попросил Джек, разматывая веревку, чтобы кошка ровно скользила по дну. – Давай маленькими кругами, потом сделаешь большой. Посмотрим, что там за дрянь на дне.

Моя оплошность с кошкой чуть не потопила нас, поэтому я был счастлив передать дело в руки Уилсона. Мне не хотелось выглядеть нелепо в глазах Кэйт. Уилл мастерски управлялся с веслами, пока мы расширяющимися кругами плавали над местом поиска. Майкл всматривался в воду, Джек травил веревку, стараясь удерживать крюк на самом дне. Я же, сидя на корме, занимался тем, что снимал водоросли со штанин, изредка поглядывал вокруг и заодно прикидывал, какая под нами глубина. Из бравого капитана меня разжаловали в юнги.

Внезапно лодка замерла и задрала нос кверху, словно ее кто-то схватил сзади. Веревка в руках Джека натянулась так сильно, что он едва не потерял равновесие. Посыпались проклятия, но сообразительный Уилл быстро подал назад, чтобы ослабить натяжение. Сначала мы решили, что это рыба, но после маневра Фолла веревка опала, тогда как рыба продолжала бы тянуть ее. Кэйт и ее отец с берега внимательно наблюдали за нашими передвижениями.

Джек потянул веревку. Никакого эффекта. Он потянул сильнее. То же самое. Только столп воздушных пузырьков вырвался на поверхность, сопровождаемый запахом сырости и какой-то гнили. Шею мне обдало холодом. Но я сумел взять себя в руки, а заодно принял командование на себя.

– Майкл, Уилл! – приказал я. – Сместитесь на противоположный борт для противовеса. А ты, Джек, тяни. Я помогу.

Я взялся за грязную веревку, и вместе мы принялись тащить кошку наверх. Вскоре сопротивление ослабло, зато прибавилось весу. Столп пузырей со свистом взмыл к поверхности и замерцал недобрым светом в солнечных лучах.

– Отлично, ребята! – похвалил нас явно довольный Филдинг.

Дюйм за дюймом мы с Джеком, тяжело дыша, подтаскивали нашу добычу к поверхности, и тут раздался некий звук, нечто среднее между отрыжкой и хлюпаньем. Лодка сильно раскачивалась.

На поверхность, словно гигантский пищевой комок, отрыгнутый озером, всплыла мочалка из буро-зеленых водорослей. Кошка прочно застряла в этом мотке осклизлых стеблей. Вот и вся наша добыча! В нос ударил острый запах разложения.

Я посмотрел на Филдингов и пожал плечами, словно извиняясь. Что теперь? Но они не обратили на меня внимания. Их взгляды были прикованы к тому, что находилось у меня за спиной.

Я повернулся.

Чуть поодаль, в дюжине футов от лодки, из озерной глубины вырывалась еще одна порция воздушных пузырей. В конце концов, на поверхности показался человек. Сначала появилась белая голова, потом плечи, потом туловище. Отвратительно одутловатое лицо было сплошь облеплено зеленой слизью.

Мы вновь едва не перевернулись, отпрянув в панике, настолько велико было потрясение.

– Господи, избави нас! – выдохнул Джек.

Майкл побледнел как полотно. У Фолла отвисла челюсть. Думаю, со мной произошло то же самое.

На берегу Кэйт замерла в ужасе. Только судья сохранил присутствие духа:

– Успокойтесь, джентльмены. Вреда он вам не причинит.

Позже я часто думал, знал ли он, что мы обнаружим?

Как бы то ни было, судья был прав. Тело в воде никому уже не могло навредить. Должно быть, мы растормошили сгусток водорослей, а тот, в свою очередь, побеспокоил тело, оно всплыло и теперь покачивалось на волнах с раздутой, как бочонок, грудью. Интуиция говорила, что именно это мы и видели с Кэйт. Оно подошло к поверхности, но затем снова погрузилось в глубину. Думаю тогда, пару дней назад, оно не готово было всплыть окончательно. Всем известно, что утопленники обладают собственной волей, они всплывают и опускаются на дно, когда им заблагорассудится. Белесый цвет раздувшемуся телу придавали лохмотья ткани, в которую оно было завернуто. Эти лоскуты только оттеняли наготу утопленника, его зеленовато-восковую бледность. Они были похожи на колыхающиеся корневища водных растений.

Немного придя в себя, мы смогли действовать вполне самостоятельно и не ждать указаний Филдинга. Собственно, ведь для того он нас и собрал. Пожинать этот «урожай» со дна озера. Утопленник во многом облегчил нам задачу, самостоятельно выбравшись на поверхность.

Даже не пытаясь подтрунивать друг над другом, как это было в самом начале «плавания», и вообще ограничиваясь односложными словами, а то и вовсе невнятным бормотанием, мы оттолкнули в сторону моток водорослей и погребли к покачивающемуся, как поплавок, телу. Правда, немного не рассчитали скорость и проплыли чуть дальше, немного задев труп. Он на миг осел, словно готовый вновь пойти ко дну, но через мгновение снова закачался на поверхности, непотопляемый как пробка. Что я вам говорил о своенравии утопленников!

Распухшее, залепленное водорослями лицо с рас крытым ртом безразлично глядело на нас снизу вверх пустыми глазницами. Последняя деталь вызвала во мне приступ отвращения.

Я отвел взгляд, радуясь, что на трупе все еще сохранялось некое подобие ткани, иначе рыбешки давно уже принялись бы за лакомый кусок. Я и Джек, пыхтя и отдуваясь, обвязали веревками ноги и верхнюю часть туловища утопленника, после чего Уилл с заметным трудом принялся грести к свободной от тростника части берега. Ближайшее такое место находилось рядом с тем, откуда мы отплыли.

К тому времени, как мы дотащили труп до суши, Кэйт (скорее всего, по велению своего отца) уже бежала к дому, чтобы привести помощь. Сам Филдинг шел по берегу, не переставая пощипывать бородку. Весть о том, что произошло на озере, должно быть, уже разнеслась по округе, поскольку вскоре сбежалась целая толпа слуг и гостей поместья. Солнце светило им в спину, так что они были похожи на стаю черных стервятников.

Позже, возвращаясь в мыслях к этим событиям, я никак не мог взять в толк, что заставило их покинуть «проводы» одного мертвеца, чтобы увидеть поднятого с глубины другого.

По мере приближения я мог лучше разглядеть их лица, и все они выражали замешательство, волнение и ужас. Филдинг, остановившийся впереди остальных, выглядел не лучше. К счастью, вытаскивать из воды тело нам не пришлось, этим занялись другие, под руководством судьи. И если посреди озера утопленник казался вздувшимся и толстым, то теперь, когда его положили на траву, этот несчастный выглядел съежившимся и жалким. Люди обступили тело. Филдинг и кое-кто из присутствующих нагнулись было, чтобы осмотреть тело, но, думаю, пораженные видом лица с пустыми глазницами и разинутым ртом, отпрянули. Никто, как видно, человека этого не знал, или, по крайней мере, не был достаточно уверен, чтобы опознать.

То, что произошло со мной дальше… Я не знаю, как это объяснить. Может быть, так на меня повлияла эта сбивающая с толку находка посреди озера, может быть, все эти люди, похожие на стервятников, ошеломленно взирающие на восковое тело утопленника. Но вдруг между мной и недавними плакальщиками будто опустилась пелена, за которой мне виделось просто скопище живых существ, под стать стаду животных. Не знаю, понимаете ли вы меня. Вот лежит мертвый человек, абсолютно голый, если не считать пары лоскутов, прикрывающих его тело. А вот и стадо одетых в траур, вдруг сбежавшихся посмотреть на еще один труп прямо с поминок Элкомба. Было ясно как день, что никто – ни они, ни мы – не представляет, что делать дальше. Помню, однажды я видел похожую картину в детстве: стадо коров собралось вокруг мертвого теленка. Одна из телок, наверно его мать, облизывала его в тщетных попытках вернуть к жизни. Остальные стояли вокруг, равнодушные и недвижные.

Эта немая сцена у озера длилась всего несколько мгновений, но мне показалось, что целую вечность.

Итак, все мы стояли как вкопанные. Кроме одного.

Посмотрев поверх голов, я увидел фигуру, отделившуюся от толпы. Освальда узнать труда не составило. Я знал, что если кто и способен прояснить ситуацию, то только дворецкий. Так предсказывала мне моя интуиция.

Едва я решил выяснить, что Освальд тут делает, как толпа зашевелилась. Словно кто-то снял заклинание, и люди заговорили одновременно. Кто-то кинулся к лодке, чтобы укрыть тело лежавшими там мешками, другие решали, кто и куда понесет тело.

Я пошел за дворецким. Проходя мимо Филдинга, в глазах его я увидел собственные тревогу и молчаливое понимание.

Только что описанное мною – то, как нам помогали вытаскивать на берег тело, всеобщая скованность и молчание собравшихся вокруг нашей находки, – все это произошло быстрее, чем я об этом рассказываю. Поэтому неудивительно, что со стороны особняка продолжали прибывать люди, любопытствующие узнать, из-за чего тут вся эта суматоха. В обратном направлении двигались только двое: дворецкий Освальд и актер Ревилл. Похожий на жердь, Освальд заметно торопился, но ни разу не обернулся, что меня и насторожило. Словно у него что-то на уме, словно он спешит по какому-то делу, которое предпочитает оставить в тайне.

За ним легко было уследить: он не прятался и вокруг никого не было. Обойдя особняк с южной его стороны, он спустился по западному склону-пустырю в сторону леса Робина. Я помедлил, прикидывая, как поступить лучше, и двинулся туда же немного с другой стороны. Если дворецкий кого-то искал, то понятно, почему не оглядывался и не смотрел по сторонам: был слишком сосредоточен на том, что впереди. Достигнув кромки деревьев, его худощавый силуэт исчез среди теней.

Выждав немного, я побежал следом, а когда поравнялся с деревьями, сбавил темп и отдышался. Вот он, вновь передо мной, зеленый массив леса, тревожащий и непредсказуемый.

Освальд зашел в него немного левее, рядом с тем местом, где я впервые повстречался с Робином; недалеко рос и вяз, на котором дикарь повесился. Я пересек границу между низиной и кущей и принялся думать, что делать дальше. И тут откуда-то слева донесся чей-то разговор, тихий, буквально шепотом, так что слов нельзя было разобрать.

Осторожно я двинулся в сторону голосов. Впрочем, иначе передвигаться в лесном полумраке было сложно. Тон говоривших постоянно балансировал на грани раздражения, он то вскипал, то опадал. Я приблизился к крошечному пятачку открытого пространства, посреди которого стояли две фигуры: темная и светлая. Прямо перед моим носом рос какой-то куст, так что я решил укрыться за ним, присев на корточки. Одежда моя все еще была сыровата после поездки по озеру. Разобрать что к чему в сумеречной тени леса было трудно, но некоторое преимущество у меня все же имелось: я знал одного из говоривших. Освальд стоял практически напротив того места, где я прятался, лицом ко мне и своему собеседнику. Что касается последнего, то моему взгляду была доступна лишь его широкая спина.

– Вам больше нечего тут делать, – сказал Освальд.

– Вы позвали меня только для того, чтобы сообщить об этом?

– Свое вы отработали.

– Меня подобные вещи мало волнуют. Хлеб насущный и средства к существованию.

Было что-то знакомое в этом голосе. Кто же это такой?

– Как же вы живете? – презрительно фыркнул дворецкий.

– Как птицы, брат мой.

Ну конечно, это же Питер Пэрэдайз! Массивное телосложение, неизменное «брат мой» всем и каждому… Но с чего вдруг Освальду понадобилось разговаривать с тем, кого он сам недавно выставил из поместья?

– Как птицы? То есть червей и мух собираете?

– Я имею в виду, живем тем, что нам дают. Что Бог нам посылает, – ответствовал Пэрэдайз с усталостью и с чувством достоинства в голосе.

– А что, если он пошлет вам… вот это?

Освальд замахнулся, словно хотел ударить Питера, но опустил руку. Весьма неожиданный поворот событий: дворецкий, обычно столь невозмутимый и сдержанный, поддался желанию применить физическую силу.

– Говорю тебе, Пэрэдайз, вы злоупотребили оказанным вам гостеприимством.

Иден произнес фамилию актера, как сплюнул.

– Старая песня.

– Знаешь, что бывает с теми, кто злоупотребляет гостеприимством? Если говорить вашими же словами, тьма будет их единственным приютом и ночлегом.

– Как это случилось с дикарем, которого нашли болтающимся на дереве?

– Именно так.

– И как случилось с твоим хозяином?

– Не смей упоминать его имени.

– И с тем, кто не успел отрастить жабры, чтобы жить под водой?

Удивительно, как быстро слухи о найденном в озере теле достигли ушей Питера Пэрэдайза!

– Как видишь, здесь… опасное место, – промолвил Освальд.

– Я вижу, что это место греха и разврата, – ответил Пэрэдайз. – Но раз уж ты заговорил о тех, кто отправляется во тьму, то их гораздо больше, чем тех, кто остается здесь. Если уж на то пошло, брат мой, мертвые всегда должны численно превосходить живых. И не стоит забывать, что не для всех это будет тьма. Так что ты меня не запугаешь.

Действительно, не похоже было, чтобы слова Освальда и несостоявшаяся попытка начать драку возымели хоть какое-то действие на Питера Пэрэдайза. В сущности, я наблюдал сейчас ту же сцену противостояния, что и в амбаре после представления о Богаче и Лазаре. Взаимный обмен угрозами. Правда, в тот раз кулак первым занес Пэрэдайз, тогда как теперь роли поменялись. Повисла пауза, после которой Освальд шагнул в чащу.

Пэрэдайз подождал немного, потом повернулся и тяжело вломился в заросли, рядом с тем самым местом, где я прятался. Его седая всклокоченная борода и нахмуренные брови проплыли в лесном сумраке. Один взгляд в сторону и вниз – и он бы меня увидел. Впрочем, смотрел Питер только вперед.

Я тоже решил подождать. Подождать и подумать. Потом я отправился вдогонку дворецкому. Из этих двоих он казался наиболее осведомленным в происходящем. Треск веток выдавал продвижение Освальда в глубину леса, и мне было любопытно узнать, куда он направляется.

Похоже, блуждание по зарослям стало входить для меня в привычку, и к тому же довольно глупую. На сей раз я в этом убедился. Вы уже достаточно наслышаны о том, какой я мастер по части того, чтобы заплутать в чаще, так что времени тратить зря не стану, только скажу, что настал момент – всего через несколько минут, как я двинулся по следам Освальда, – когда я вдруг обнаружил, что не слышу больше, чтобы кто-нибудь впереди прокладывал себе путь среди деревьев. Я остановился, затаив дыхание.

Пришлось признать – я упустил его. Что ж, родиться охотничьей собакой мне не случилось.

Но тут сзади хрустнула ветка; выходит, Освальд, если только это был он, каким-то образом сделал крюк и теперь находится у меня за спиной.

Бездна разделяет лихорадку погони и ужас от преследования. Дворецкого я считал опасным типом, возможно доведенным до отчаяния, и терять ему было нечего. Заметил ли он, как я уходил с того мрачного сборища (то есть с поминок)? Я боялся пошевелиться и обернуться, опасаясь, что в сгущающейся темноте Освальд без труда сможет заметить бледное пятно моей физиономии. Но я знал, что он прямо за моей спиной. Я чувствовал его присутствие буквально затылком.

Я запаниковал. Затаив дыхание, я бросал затравленные взгляды по сторонам. В глубине леса уже царила ночь, хотя солнце еще не село. Мрачные облака затянули небо. Видимо, ясная июньская погода исчерпала себя. Мне показалось, я узнаю верхушки ближних деревьев. Это было убежище Робина, его логово, вернее, гряда старых лесных великанов, окаймлявшая поверху насыпь, под которой оно находилось.

За спиной у меня раздался шелест листьев. Потом прекратился. И раздался вновь. Кто-то осторожно крался в моем направлении. Без колебаний я рухнул на четвереньки. Наверное, мною руководил инстинкт. Словно животное, я вперился взглядом в темноту, пытаясь обнаружить нору, ведущую в берлогу Робина. Вот она! Я пополз вперед, но ошибся. Оказывается, когда стоишь на четвереньках, все вокруг выглядит иначе. Затравленным зверем я вертел головой по сторонам. Встань и встреть своего врага как человек, говорил я сам себе, но не находил в себе сил сделать этого. Скорее чувствуя, как темный силуэт приближается ко мне, я метнулся в противоположном направлении и совершенно случайно обнаружил, что позади меня – нора в убежище лесного дикаря. Эта вонючая, грязная нора теперь показалась мне такой родной и уютной. Узкий лаз расширился в вымоину под корнями деревьев. Едва заметные остатки света пробивались сквозь сплетение корней.

Я затаился. Ситуация была подобна той, когда мелкий зверек укрывается в своем жилище, тогда как хищник рыщет неподалеку, принюхиваясь в поисках входа. Я изо всех сил напрягал свой слух, но до меня доносились лишь звуки леса. Может быть, я ошибся, и Освальд не хитрил, не делал крюк, чтобы застать меня врасплох, и все, что я услышал и увидел, являлось лишь игрой моего перенапряженного рассудка. Но и в этом случае я считал, что лучше пока сидеть в норе Робина и не высовываться. Более безопасного места в лесу сейчас было не найти, хотя прежде, сказать по правде, эта берлога меня пугала.

Откинувшись на локтях назад – раз уж мне предстояло просидеть здесь некоторое время, я имел право расположиться так, как мне будет удобно, – я рукой сдвинул какой-то предмет. На ощупь он походил на коробку. Я, естественно, сразу же вспомнил шкатулку, которую мне показывал Робин и которую позже я показывал Филдингу, с ее животным (те жуки) и растительным (обрывки бумаги) никчемным содержимым. Похоже, дикарь хранил тут целую коллекцию коробочек. Я потряс находку. Внутри что-то лежало. Я крепко сжал ее в руках, в надежде позже исследовать ее тщательнее.

Время шло, и я начал уставать от сидения в темноте. Звуки снаружи – шорохи, шуршание, неясные вздохи – напоминали все что угодно, только не присутствие рядом человека, так что я сделал вывод, что если кто и был там, то уже, должно быть, устал от ожидания, как и я, и ушел.

Мои догадки оправдались. Никто не схватил меня, едва я выполз на свежий воздух. Никто не пустился преследовать меня, пока я спешил покинуть погрузившийся во мрак лес, на ходу зарекаясь ни за что на свете более не пересекать его границ. Вздох облегчения вырвался у меня из груди, едва я достиг открытого пространства. Солнце садилось. Вокруг никого не было. Я посмотрел на шкатулку, которую держал в руках. Она была очень похожа на ту кожаную, в которой я нашел жуков и бумаги и которая разбилась, упав на землю. По сути, кто-то будто бы наспех присоединил ее отлетевшую крышку на место. Очень неожиданное и странное наблюдение.

Я осторожно открыл шкатулку. Никакие жуки на этот раз внутри не копошились. Там были аккуратно сложенные бумаги. Что ж, опять Ревиллу выпало на долю что-то найти, – следовательно, после, как водится, он должен выставить себя дураком.

Поэтому, прежде чем броситься со всех ног сообщать Филдингу последние новости, мне надо было быть уверенным, что находка действительно того стоит. Вынув стопку бумаг, я бережно опустил шкатулку на землю. Потом развернул листы. Около полудюжины довольно плотных и незатертых. Сердце мое забилось чаще при виде крупного почерка, которым они были исписаны. Не изысканный, но я бы сказал, четкий и достаточно разборчивый.

Достаточно разборчивый, чтобы понять смысл. Который, однако, был… одновременно очевиден и туманен. Я прочел бумаги. Запутался и прочел снова. Обрывки некой истории. Перед глазами у меня стала возникать картина, подобно тому как очертания пейзажа проступают сквозь туман, который тает временами, позволяя разглядеть линию холмов и долин, прежде чем сгуститься вновь и оставить вас в неведении и недоумении по поводу того, где вы находитесь и в какую сторону вам двигаться.

Тщательно сложив листы обратно в шкатулку, я сунул ее под мышку и со всех ног бросился к особняку и к моему руководителю в подобных делах мировому судье Адаму Филдингу.

– Я должен рассказать вам одну очень печальную мелодию, миледи.

Прямая как струна, леди Пенелопа сидела в кресле посреди одной из комнат покоев, которые она совсем недавно делила со своим супругом. На ней было черное платье, лицо закрывала вуаль. Траур продлится еще много месяцев, хотя по обычаю скоро черный цвет в одежде можно будет заменить темным пурпуром. Я вдруг поймал себя на том, что размышляю о ее шансах выйти замуж во второй раз, и счел эти шансы довольно высокими. Недавно ей пришлось перенести тяжелые испытания – жестокая смерть мужа, заключение сына в тюрьму и его надвигающаяся казнь, – но ее особая красота не померкла. Найдется немало охотников до ее титула и изысканных черт. Кроме того, я заметил, что брак сам по себе сродни старой, доброй привычке. И когда узы его разбиты смертью одного из супругов, для большинства людей это лишь переходный момент на пути к очередному браку. Словно поменять костюм, ибо трудно бродить по этому миру нагими, да еще и в одиночку.

– Поверьте мне, Пенелопа, – продолжал Филдинг, – я бы не прибег к этому собранию, если бы то меня не вынудили обстоятельства. Обстоятельства, которые касаются всех нас.

Причину, по которой судья обратился к леди Элкомб по имени, я узнал лишь позже.

Леди Пенелопа грациозно – едва ли не кокетливо, как мне показалось, – кивнула Филдингу своей по-монашески укрытой в черное головой. Скоро вы снова окажетесь замужем, подумал я, изумляясь невероятной женской способности выносить тяготы судьбы, которые раздавили бы мужчину.

– Вряд ли что-нибудь сравнится с тем, что я уже пережила, – сказала она.

Адам Филдинг оглядел тех, кто был в комнате. Кроме самого судьи, леди Элкомб и меня здесь находились еще три человека: разумеется, Кэйт, Кутберт Аскрей и Освальд (который и виду не подавал, что недавно был в лесу). За окнами стояла ночь. В руке Филдинг держал те самые бумаги, которые я отдал ему двумя часами ранее. То, что он обнаружил в этих листах, столь его поразило, что он сразу же потребовал этого собрания в присутствии миледи, ее сына и дворецкого, извинившись за необходимость нарушить ее траур.

– Сегодня вечером мой молодой друг обнаружил эти бумаги в убежище Робина. Он правильно сделал, показав их мне. В них содержится история, которую только вы, моя госпожа, можете подтвердить. И хотя это грозит причинить вам новую боль, вы обязаны это сделать, поскольку, уверяю вас, – если эта история является правдой, – мы сможем снять с вашего сына Генри обвинение в убийстве отца.

Я заметил, как крепко ухватились пальцы леди Пенелопы за подлокотники кресла. Но она ничего не сказала. – Миледи, должно быть, вы помните, как незадолго до дня свадьбы я беседовал с вами и лордом Элкомбом о смерти Робина.

– Да, я помню.

– Ваш супруг рассказал, что этот несчастный был рожден в поместье, а затем мать увезла его отсюда. Когда он вернулся, никто не знает, но с тех пор он жил в лесу, и, как видно, на протяжении долгих лет. Возможно, Робин решил вернуться в родные края после смерти матери, хотя никому не известно, жива ли была на тот момент Веселушка – так, кажется, ее звали – или же мертва.

– Откуда же людям это знать? – Голос леди Элкомб выдал напряжение последних дней, она произнесла эти слова почти шепотом.

– Действительно, откуда? – подхватил Филдинг. – Она была простой женщиной, даже имя ей заменяло прозвище, данное местными работниками.

– Я в то время здесь еще не жила, – снова шепот.

– Не совсем так, моя госпожа. Впрочем, Веселушка и впрямь покинула Инстед-хаус вскоре после вашего переезда сюда.

– Вы уверены в том, что сейчас говорите, судья Филдинг? – спросил Кутберт, подойдя к матери, словно желал ее защитить.

Прелестное лицо Кэйт выглядело встревоженным, не знаю только, из-за ее ли отца или из-за леди Элкомб.

– Не могу сказать, что полностью, – кивнул Филдинг. – Поэтому я должен быть крайне осмотрителен. Возможно, будет лучше, если я расскажу вам эту историю. В конце концов, то, что написано тут, в этих бумагах, может оказаться неправдой.

– Так расскажите же, и покончим с этим.

– Хороню, миледи. Жила-была одна молодая женщина, которая только что вышла замуж и приехала в поместье мужа. Через полгода она исполнила свой долг перед супругом, родив ему наследника. Поскольку ребенок появился на свет преждевременно, некоторое время думали, что он не выживет. Но он не умер, и с каждым днем в нем прибавлялось сил и здоровья. Он рос буквально по часам. Однако родительской радости не суждено было длиться долго, поскольку вскоре стало ясно, что с малышом что-то не так. Не с его телом, но с его разумом. Мать это быстро поняла, как и отец, – даже если он не мог в этом себе прямо признаться. Жестокосердной эта супружеская пара не была, по крайней мере, они не поспешили избавиться от малыша, бросив его на произвол судьбы или отнеся в лес, как поступили бы наши предки. Но родители не могли смириться с мыслью, что этот несчастный дурачок, этот слабоумный… однажды унаследует поместье. Лучше бы он умер. Многие дети умирают. Особенно нежеланные. Но этот был совсем иного сорта. Каким бы немощным ни являлся его ум, физического здоровья мальчику было не занимать, – будто бы вся отводившаяся ему сила сосредоточилась в мышцах, не коснувшись разума. Кто может осуждать родителей за то, что они чувствовали и что они сделали? У них было одно преимущество – о рождении ребенка знали единицы. Малыш был недоношенным, как я сказал, и, когда стало очевидно, что он слаб рассудком, были приняты все меры, чтобы его существование оставалось в тайне.

Глубокая тишина воцарилась в комнате, освещенной лишь слабым светом нескольких свечей. Я удивлялся жестокости Филдинга, и оставалось только верить, что подобная тактика была необходима для достижения задуманного им. Леди Элкомб сидела вполоборота, но, как и остальные, ловила каждое слово судьи.

– В то время в поместье на ферме жила женщина, прозвище которой свидетельствовало о ее беззаботном нраве и распущенности. У нее тоже был сын, долговязое, хромое создание, росшее само по себе. Без сомнений, не единственный ее ребенок, правда, остальные уже лежали в могилах. В частности, совсем недавно она разрешилась бременем, и ребенок, проплакав неделю, отдал Богу душу. Вот к этой особе, вероятно, и обратились родители слабоумного малыша… Или, возможно, обратился только его отец. Многих детей отдают на поруки кормилице. Та может быть простой женщиной, но обязательно хорошего нрава, ибо всем известно, что дитя впитывает характер свой кормилицы вместе с ее молоком. Вот и эта женщина была обычной крестьянкой, но отнюдь не святая. Скорее неряха с дурной головой. Распущенная и ленивая. Вот поэтому родители… или только отец… решили отдать ребенка ей. Они понимали, особенно усердствовать в воспитании малыша она не станет и если не уморит его до смерти, то и печься о его здоровье тоже не будет. Так что Мэри приняла на воспитание наследника поместья, а его отец и мать умыли руки, избавившись от первенца подобным путем.

– Нет, – глухо произнесла леди Элкомб, смотря в сторону. – Нет, умоляю, не думайте, что мать забыла свое несчастное дитя. Она знала, что будет наказана за то, что совершила. Она думала, Господь Бог заберет у нее жизнь или, по меньшей мере, сделает бесплодной.

– Но этого не произошло, – сказал Филдинг более мягким тоном. – Она родила еще двоих сыновей, здоровых и умных детей. Отец был доволен. Наследование поместья – обеспечено. В подтверждение тому родители дали старшему мальчику имя первенца. Долг жены был исполнен. Как и долг кормилицы Мэри, либо она сделала то, чего от нее хотели. Потому что вскоре после того, как ей отдали ребенка, она исчезла. Уехала из поместья со своим увальнем сыном и крошкой воспитанником. Был ли последний жив, или его бросили в лесу, никто не знал. В любом случае, какова бы ни была его судьба, исчезновение Веселушки наверняка принесло огромное облегчение молодым родителям. Возможно, они заплатили ей за то, чтобы она уехала… или же отец сделал это в одиночку… Главным оставалось одно: проблема решена. История умалчивает о том, как и на что жила Мэри в чужом далеком городе. Но ее собственный сын по каким-то причинам покинул мать и вернулся в родные места. Привыкший к суровой нищенской жизни, молодой человек поселился в лесу на границе поместья, где и коротал с тех пор свои дни. Одежду он мастерил из шкур лесного зверья, питался кореньями и ягодами и тем, что приносили ему из особняка. Он называл себя Робином. Или же его так прозвали. Дикарь, лесной житель. Что до Мэри, то она в конце концов одумалась. Встала на путь истинный, или ее кто-то наставил. Она прослыла самой богобоязненной жительницей того города и дни своей буйной молодости вспоминала с раскаянием и стыдом. Умерла она тихо, в своей постели – по меньшей мере, я надеюсь, что так и было, поскольку историю я веду с ее собственных слов, так что о кончине Мэри мы можем только догадываться.

Адам Филдинг помахал кипой бумаг. Он расхаживал по комнате, повествуя о событиях прошлого задумчиво и размеренно, будто бы не прочел об этом, а придумывал все тут же сам. Леди Элкомб сидела неподвижно. Остальные стояли, настороженные и ошеломленные.

– Перед смертью кормилица Мэри написала что-то вроде… исповеди. Где и описала вкратце случившееся в ту давнюю пору. В основном же она рассказывает о ребенке. Не о неуклюжем пареньке, вернувшемся в поместье, а о том, которого ей отдали на воспитание и которого она с собой и увезла. Поскольку, видите ли, он не умер и не был брошен в лесу. Наоборот, он жил… хотя это не было на руку ни ему самому, ни кому бы то ни было еще. Несмотря на свой бестолковый нрав, Мэри заботилась о малыше, как могла, со всей нежностью, на которую была способна. Возможно, ей был дан шанс стать настоящей матерью. Так что мальчик вырос сильным и здоровым, хотя и слабоумным.

Внезапно раздался резкий, полный отчаяния всхлип. Плечи леди Пенелопы сотрясались от немых рыданий, хотя она заставила себя замолчать. Сердце мое сжалось от жалости к этой женщине, прошлое которой разоблачалось таким вот путем. Но, думаю, саму ее вовсе не это заставляло сейчас так страдать.

– У него было имя, данное ему при крещении. Генри, так его звали, в честь отца. И мальчик не был окончательным идиотом. Рассудок его хранил некую способность понимать, подобие здравого смысла. Достаточное, чтобы уяснить то, что говорила ему «мать», его кормилица. И какие истории она ему рассказывала! Обрывки тех любимых в детстве рассказов он сохранял в своей памяти и будучи уже взрослым. Это были библейские притчи. Возможно, о Каине и Авеле в том числе. И должно быть, Мэри не раз повторяла историю о том, откуда сам Генри родом, историю о большом особняке и о благородном семействе. Думаю, мальчик слышал это неоднократно, поскольку дикарь Робин рассказывал то же самое. Правда, о последнем мне поведал другой участник этой истории, лично имевший возможность убедиться, что Робин считал себя наследником какого-то большого поместья. В случае с лесным жителем это только игра воображения, разумеется, – столько лет жить в одиночестве посреди чащи, как тут не лишиться рассудка. Но Генри действительно слышал рассказы о богатом наследстве от Мэри. Но разве он не был наследником знатного дома, сыном именитого человека, первенцем могущественного и состоятельного аристократа? Разумеется, был. Возможно, Мэри говорила мальчику, что его отец избавился от него, когда он был совсем маленьким. Или что она была его настоящей матерью, – а это в каком-то смысле сущая правда. Кто знает? Единственное, что мы можем утверждать, – это то, что в укромных уголках своего рассудка Генри хранил намерение вернуться в поместье и в семью, о которых так часто слышал. После смерти Мэри в том городе его больше ничто не держало. Взяв с собой предсмертное письменное признание своей матери, он отправился на юг. Домой. Днем он шел по полям и лесам, на ночь укрывался там, где находил убежище, стараясь держаться в стороне от людей. Одежда его была белого цвета, наверное, потому, что ему этот цвет представлялся цветом траура, или потому, что так его одевала Мэри. В конце концов, естественно, после сна на голой земле и долгого путешествия одеяние его истрепалось и запачкалось. А матери рядом, чтобы позаботиться о нем, больше не было.

Вновь со стороны кресла донесся сдавленный, всхлипывающий звук. Филдинг говорил теперь бегло, уверенно, и дело тут было не в безжалостности его рассказа. Позже я понял, что таков был единственный способ ему самому сохранять спокойствие по мере приближения к трагической кульминации повествования: оставаться лишь рассказчиком, излагающим ясно, четко и максимально доходчиво для адресата.

– И вот теперь история входит в несколько неясную фазу, – продолжал судья. – Однако мы должны постараться получить всю картину целиком, по возможности логически дополняя ее с помощью нашего воображения. На кону человеческая жизнь. Достигнув границ поместья, где был рожден, Генри узнал его – не по воспоминаниям, конечно, но по рассказам Мэри. Большой особняк на холме, озеро и прочие достопримечательности. Дом. Но хотя юноша был дома, кто мог узнать об этом? Ведь он привык быть осторожным, словно животное. Он не был в состоянии объявить о себе по всем правилам, единственное, что могло тут помочь, – это исповедь умирающей женщины. Читать он не умел, но каким-то образом понимал, что эти листы для него жизненно важны. Он решил укрыться в лесу. И, как вы понимаете, здесь у истории может быть только одно продолжение. В чаще он, естественно, натолкнулся на это странное создание, звавшееся Робином. В каком-то смысле у них была одна мать. Так что можно было называть их братьями. Генри недоставало ума, чтобы научиться читать, однако он мог повторить, что он наследник большого поместья и прилегающих земель, и тут, представьте, он находит еще одного претендента на это место, оспаривающего его права, другого слабоумного, годами верившего в то, что ему причитается богатое наследство.

Кутберт Аскрей не удержался от резкого смешка. Как и остальные, он с интересом ждал кульминации, и, видимо, иначе он на подобный поворот событий отреагировать не мог. Я заметил, что взгляд Кэйт направлен то на отца, то на леди Элкомб.

Соперники, будь они лесные жители или императоры, неизменно начнут конфликтовать. Ни в одном государстве не может быть двух королей. Они будут драться до тех пор, пока один не выйдет победителем и не поставит ногу на тело врага. Наша история – не исключение. Слабый умом Генри был силен физически, возможно, гораздо сильнее того, кого я зову его «братом», – человека, многие годы остававшегося самому себе хозяином и чья сила за это время была жестоко подточена полуживотным существованием. Несложно предположить, что случилось дальше. Не прошло и нескольких дней после появления Генри, как оба люто возненавидели друг друга и сделались заклятыми врагами. И если преимущество Робина заключалось в знании леса, то Генри мы можем приписать силу… и свирепость. Продолжение нам известно. Одной летней ночью или ближе к утру Генри подкрался к Робину и убил его. Помня истории о ненависти Каина к Авелю, о том, как сын Давида Авессалом повесился на дубе, и то, как покончил с собой Иуда Искариот, Генри повесил Робина на дереве.

Адам Филдинг замолчал и остановился посреди комнаты. Голос его сделался хриплым. Похоже, его уже мало беспокоило то, что он сейчас просто рассказывает «историю», поскольку, по существу, он уже добрался до самой сути дела. Я опустил взгляд и с изумлением заметил, что мои руки сжаты в кулаки. Снаружи в окна глядела гнетущая темнота, и мне захотелось, чтобы поскорее наступил рассвет.

– Но все же эта трагическая повесть здесь не оканчивается. Я вновь не могу быть абсолютно уверен в том, что происходило далее, и никто не может. Но мне кажется… лорд Элкомб и его несчастный отпрыск, вернувшийся за причитающимся наследством, случайно встретились. Мастер Николас Ревилл был тому свидетелем, так что он может нам поведать, что именно он увидел той лунной ночью.

Услышав свое имя, я понял, что должен описать то походившее на сон видение, где были сад, напоминающий шахматную доску, и белая с черной фигуры. С запинками (куда уж мне до беглости и уверенности речи Филдинга!), я подробно рассказал о том, что видел, или думал, что видел, то и дело сожалея, что меня вообще понесло в ту ночь к окну.

Затем судья вновь взял на себя роль рассказчика. Он говорил мягко, теперь с заметным трудом, ибо последовавшее описание той страшной ночи было, несомненно, самым ужасным во всей этой истории.

– Итак, моя госпожа, похоже на то, что произошла встреча этих двух людей, отца и отвергнутого сына. Вряд ли между ними состоялся какой-нибудь бурный спор, поскольку Генри – я имею в виду Генри-сына – был не способен вести подобного рода разговоры. Были ли вообще произнесены какие-либо слова, никто никогда не узнает. Посреди ночи белая фигура позабытого отпрыска возникла перед его отцом, и тот, скованный ужасом, столкнулся лицом к лицу с ребенком, от которого избавился много лет назад. Дал ли Генри каким-либо образом понять, кто он такой? Узнал ли его родитель, интуитивно или как-то еще? Я не смею осуждать несчастного слабоумного за злой умысел. Он не ведал, что творит, не думал о последствиях. Каким-то образом отец отпрянул… споткнулся… и упал на диск солнечных часов, стоящих посреди сада. Гномон пронзил его сердце, и лорд Элкомб быстро умер.

Филдинг вновь замолчал и тяжело вздохнул.

– Все это, конечно, очень интересно. – Голос, на удивление ровный, принадлежал Кутберту Аскрею. Он покинул свое место рядом с матерью и вышел на пятачок слабого света, посылаемого единственным канделябром в комнате. – Очень интересно, – повторил он, – но какие у вас есть доказательства, ваша честь?

В этом вопросе мне почудилась легкая насмешка. Адам Филдинг молчал какое-то время, пощипывая по привычке бородку.

– Как я сказал, многое в этой истории мы должны оставить на усмотрение нашей собственной логики и воображения. Но, несомненно, доказательства имеются. Я прав, моя госпожа? – спросил он мягко.

Впервые леди Элкомб посмотрела судье прямо в глаза и убрала с лица вуаль. Она заговорила голосом, столь же удивительно спокойным, что и у ее сына:

– Вы правы, судья Филдинг. Такой ребенок действительно был… Его отдали на воспитание кормилице при тех самых обстоятельствах, которые вы описали. Но перед престолом Господним я буду отрицать, что это было сделано в надежде, что он умрет. По крайней мере, я такого никогда не хотела.

Адам Филдинг кивнул в благодарность за то, что она сказала.

– Когда та женщина уехала, я действительно решила, что ребенок умер. Потом родились другие дети и заняли место того… которого больше не было на свете.

– Пенелопа, – произнес Филдинг все тем же мягким тоном, – вы знали, что Генри, ваш первенец, вернулся домой?

– У меня были подозрения.

– И более ничего?

– Застать нас в такое время! – внезапно воскликнула леди Элкомб с негодованием. – Поставить все под угрозу!

Сначала я решил, что вдова имеет в виду свадьбу, но потом понял, что следом за мужем она встревожилась, что сын вернулся, чтобы мстить и мучить их. И поэтому, вместо того чтобы по-матерински радоваться возвращению того, кто давно был забыт, она восприняла Генри как угрозу. В конце концов, в особняке жил уже другой Генри, свадьба которого должна была состояться со дня на день. Появление в поместье слабоумного несчастного моментально ставило все под сомнение. По закону титул и земли Элкомба должен был наследовать именно он. Так что своим присутствием Генри-первенец мог перевернуть жизнь Элкомбов вверх дном. Понятно, что мать это совсем не радовало.

Судя по всему, помимо хладнокровия, ее натуре была присуща и безжалостность.

– Что ж, более он никому не сможет причинить вреда, – произнес Филдинг тоном, в котором чувствовалась борьба глубокого сожаления и ярости. – Он покоится на дне озера. Точнее, его обряжают в саван в одной из подвальных комнат вашего дома, миледи. Вероятно, не в подвале следовало бы ему лежать, учитывая его происхождение. Тем не менее вскоре он присоединится к отцу.

– Чепуха, – сказал Кутберт. – Откуда нам знать, что этот тип тот, за кого вы его выдаете? Говорю вам, судья Филдинг, вы клевещете на меня и мою мать, в то время как это тело, поднятое из озера, к нам не имеет никакого отношения. Обычный бродяга, утопленник, какой-нибудь Том Простачок. И даже если слова моей матери правда, это еще не доказывает, что тело в подвале – мой брат.

Там, где боль леди Элкомб укрывалась за молчанием или сдержанным комментарием, муки Кутберта обращались в гнев. И я прекрасно его понимаю. Услышать вдруг, что у него есть еще один брат, да к тому же слабоумный калека. Потом узнать, что именно этот брат убил его отца, а не тот Генри, что томится в солсберийской тюрьме… Да это самого дьявола приведет в ярость.

– Это действительно твой брат, – сказала леди Элкомб своему третьему сыну.

Последовавшее молчание нарушил лишь тихий возглас Кэйт Филдинг.

– Откуда вам знать? – не унимался Кутберт. – Вы не можете быть уверенной после стольких лет.

– Это «тело», как ты его назвал, я видела. Мать способна узнать свое дитя при любых обстоятельствах, сердцем. Но у Генри была особая отметина. У него всего три пальца на левой руке. – Теперь леди Пенелопа заметно дрожала. – Это уродство у него с рождения. И теперь он лежит там внизу, недвижный и бледный. Это Генри.

– Вы ничего нам не говорили, сударыня, – сказал Кутберт.

Он имел в виду не трехпалую руку, а всю эту ужасную историю с первенцем в целом.

– Я надеялась унести эту тайну в могилу, но Господь не позволил.

При тусклом свете мне показалось, что единственная слезинка медленно стекает по ее щеке. Даже если и так, леди Элкомб не утерла ее.

И вновь вмешался Кутберт, то ли пытаясь защитить мать от дальнейших унижений на публике, то ли давая волю собственному гневу и замешательству.

– Очень хорошо. – Он громко сглотнул. – Очень хорошо. Но откуда нам знать, действительно ли он встречался с моим отцом.

– Я могу прояснить здесь ситуацию.

Теперь на свет выступил дворецкий Освальд. Его вытянутое, морщинистое лицо вполне дополнял голос – трескучий, как старый пергамент.

– Сам я не видел, как хозяин встречался со своим сыном, но судья Филдинг, думаю, все рассказал верно. Поскольку встреча лорда Элкомба и этого человека была назначена. Мой хозяин был очень великодушен, проявив ко мне некоторое доверие в столь деликатном деле. Исход той встречи, думаю, был как раз таким, как описал судья.

Я ждал, что Филдинг надавит на дворецкого. Кто назначил встречу? Как вообще можно устроить свидание с идиотом, который не в состоянии определить, который час и день? И вообще для чего его устраивать? По-моему, это не имело смысла или оставалось не совсем ясным.

Судья не задал ни один из этих вопросов, чем меня удивил. Вместо этого он сказал:

– Благодарю вас, Освальд. Вы сможете подтвердить под присягой, что намерения вашего хозяина по этому делу были вам ясны в полной мере?

Освальд промолчал, едва одарив Филдинга кивком.

– Миледи, не будете ли вы столь же любезны в письменном виде составить отчет об этой истории вашей семьи? Для доподлинного подтверждения существования вашего старшего сына, который теперь мертв.

Леди Элкомб ничего не сказала, даже не шевельнулась.

– Ради спасения другого вашего сына от виселицы, – настаивал Филдинг.

– Видимо, весь свет должен узнать о нашем позоре, – сказала она со смирением.

– Николас?

– Мм… что? – Я отвлекся, соображая, что же про исходит.

– Вы можете под присягой подтвердить то, что видели в саду?

– Разумеется, ваша честь. Но видел-то я совсем немного.

– Что ж, вся эта история собрана по кусочкам. Но, составленных вместе, их будет достаточно, чтобы освободить Генри Аскрея из тюрьмы. Это так же точно, как и то, что мертвый Генри виновен в смерти своего отца.

– Но как же все-таки… как же Генри оказался в озере? – спросил я, поскольку более никто, кажется, не задавался этим вопросом.

– После того как отец затих, я думаю, он, находясь в крайнем смятении, побрел прочь, – объяснил Филдинг, с небрежностью в голосе. – Должно быть, Генри запачкался кровью и решил отмыть ее в озере. Или утопился в отчаянии. Разве это имеет значение? Теперь уже все кончено.

– Да, – кивнул я.

Но разумеется, кончено еще ничего не было. Я это прекрасно понимал. Да вы и сами видите.