Современный Ленинград — это необъятная общественная спальня, простирающаяся от пригородных лесов до полуостровов, уходящих в залив. Дом двух сестер представляет собой квартиру на восемнадцатом этаже, состоящую из одной-единственной комнаты и кухни. Несколько раз Глинка находил здесь приют. Комната заставлена мебелью и статуэтками на хрупких и шатких подставках. В кухне кроме холодильника и газовой плиты этажерка в стиле „ампир» и мягкое кресло со сломанными передними ножками. К спинке кресла пришит большой портрет девушки с лицом, похожим на те, что писал Руссо. На стенах обоих помещений развешаны безделушки и картины. Проходы между стульями и кроватью, стоящей вплотную к стене, — лабиринты, которые сестры преодолевают с грацией гейш.

У Инны блестящие, словно жемчужины, глаза. Два года назад она была на стажировке в Италии, куда приехала с чемоданом, набитым сваренными вкрутую яйцами, банками с помидорами и черным хлебом. Она ни разу не заходила ни в ресторан, ни в тратторию — экономила деньги на поездки по стране и посещение музеев. Ира много моложе сестры, ее грация менее нервна. Глинку они не видели давно, но полагают, что он может быть у одного своего студента, живущего неподалеку. Миша уходит по указанному адресу, а я, расположившись поудобнее на кушетке, стиснутой со всех сторон мебелью, рассказываю об Италии по-итальянски: сестры жаждут насладиться моим голосом и благозвучием итальянского языка. Инна закрывает глаза и слушает меня в каком-то оцепенении. Она кладет голову мне на колени и делается похожей на раненого зверька. А я сейчас просто произношу отдельные бессвязные слова: некий безумный словарь. Сестра ласково ерошит гладкие волосы Инны, та, с закрытыми глазами, сопровождает согласным кивком каждую паузу перебираемых мною словесных четок. Может быть, перед ее мысленным взором вновь проходят улицы и музеи итальянских городов. Я устал, мой голос хрипнет. Я замечаю, что сестры уснули. Тогда я прекращаю свое лишенное смысла соло, являющее просто набор звуков. Проснувшись, сестры рассказывают мне о девушке с портрета, пришитого к спинке кресла в кухне.

Это — Наташа, скромная актриса. Она вышла замуж за английского журналиста и живет в Лондоне. С ней у сестер случилась история с картонными коробками. Наташа обожала пустые коробки из-под шоколадных конфет и, когда уехала в Лондон, оставила свою коллекцию сестрам, которые таскали ее с собой во время многократных переездов. Когда поселились в этой квартире, то увидели, что для коробок здесь нет места, и позвонили Наташе в Лондон, чтобы спросить, нельзя ли от них избавиться. Подруга была так ошарашена, что ответом был лишь взрыв смеха. По всей вероятности, смех означал, что она не подозревала, насколько они глупы, таская за собой этот бесполезный хлам. Сестры положили трубку и заплакали, повторяя сквозь слезы: «Как она измени-лась! Как изменилась!»

Вот уже несколько дней я сиднем сижу в Мишиной квартире, а сам он носится по Ленинграду в упрямых попытках отыскать-таки Глинку или хотя б разузнать, в каком месте Финского залива находится его дача. Я провожу время, мысленно воссоздавая историю Генерала и его денщика-собаки. Удается даже написать несколько страниц. Время от времени мне случается отвечать на телефонные звонки. Чаще всего это молодой, но словно принадлежащий больной женщине голос, который удрученно спрашивает:

— Миша дома?

— Нет, он ушел.

— Скажите ему, что он поступил очень нехорошо. И что он должен позвонить Володиной бабушке.

После обеда я наконец сообщаю Мише эту весть. Он выслушивает ее, кривя рот. Только сейчас до меня доходит, что эта непроизвольная ухмылка несет печать возможной черствости.

— Эсфирь Израйлевна хотела побеседовать с тобой о Страдивари, — говорит он. — Но я обидел ее тем, что отказался просить тебя…

— О чем?

— Да так, о глупости.

— То есть?

— Ей нужен мафиози… ну, один из тех, кто за деньги взялся бы убить человека.

— А где я его возьму?

Она воображает, что все итальянцы — мафиози. Ситуация начинает забавлять меня.

— И что должен сделать этот мафиози?

— Убить одного французского дипломата, который увез во Францию скрипку Страдивари, принадлежащую старухе, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.

— Где же он?

— Кто?

— Дипломат.

— Открыл ресторан в Париже.

— А Страдивари?

— Возможно, послужил этой цели. Правда, француз дал понять, что скрипку у него отняли на таможне…

Миша в изнеможении валится на кровать с видом человека, который больше, чем отдохнуть, хотел бы покончить со всеми бессмысленными поисками. Я сижу .рядом с ним, и история Генерала и его пса все сильнее захватывает меня. Сейчас я больше всего на свете хотел бы встретиться с Глинкой и вытянуть из него все о Петербурге той поры. Именно таким образом, безо всякой договоренности между нами, эта история переходит из Мишиных рук в мои.

— Ты можешь отдать мне все твои заметки об этом событии?

— Бери, только смотри, чтоб у тебя голова не лопнула. Миша протягивает руку, выуживает из рассыпанной по кровати бумажной кучи маленькую тетрадку и протягивает мне. И когда на своем пикапе приезжает Венгеров, именно я спешу спуститься вниз, а Миша неохотно поднимается и бредет за мной..

Дверцы старого пикапа распахиваются с душераздирающим скрежетом, словно крышки от банок с сардинами. Мы выезжаем из города на поиски дачи Глинки, которая находится где-то на берегу Финского залива. Уже десять вечера, но светло, как днем. Слева и справа от дороги березовые рощи скрывают маленькие, выцветшего дерева церквушки. Их устремленные в небо застекленные колоколенки кажутся горящими от неподвижного долгого-долгого заката, отраженного в стеклах. Мы останавливаемся и вместе с другими любопытствующими смотрим на то, как огромный «катерпиллер», вихляя гусеницами, с усилием тянет из кювета опрокинувшийся автобус. Миша пользуется остановкой, чтобы расспросить, не знает ли кто, где находится дача Глинки. Порой нам кажется, что мы едем правильно: уже видны старые избы, спрятанные меж деревьев, привлекательные для тех, кто хотел бы надежно укрыться подальше от глаз людских. Но сколько бы мы не спрашивали о Глинке, никто не слыхал такой фамилии. До той минуты, пока мы не открываем ветхую калитку и не оказываемся на заросшей лужайке, которая кишит свирепыми комарами. Навстречу нам выходит женщина чуть старше сорока и сразу вводит нас в дом. Она никак не реагирует на вопрос, не тайное ли это убежище Глинки. Она обходит молчанием наше любопытство, позволяя нам сохранить иллюзию, что мы нашли то, что искали. Чем хозяйка действительно озабочена, так это тем, чтобы спасти нас от комариных укусов. Она протягивает нам мазь, какую используют в подобных случаях солдаты. Сама она ею не мажется с тех пор, как один старик, живущий отшельником еще глубже в лесу, не убедил ее, что к комарам надо относиться стоически, выказывать им безразличие и не нервничать: «Комары, как собаки: кусают тех, кто их боится».

Сообщив это, она громко хохочет, будто грубый хохот — тоже своеобразное средство отпугивать комаров. Мы ожидали, что она предложит нам чай, в надежде, что вот-вот откуда-нибудь, как чертик из табакерки, выпрыгнет Глинка. Напротив, исчезает то и дело хозяйка: выйдет и вновь появится, займется какими-нибудь мелкими домашними делами. Она приносит нам чай в больших, расписанных цветами чашках, переодетая в вызывающе открытое платье. Только теперь, как бы вспомнив вопрос, с которым мы явились, она отвечает, что синьора Глинки не имеет чести знать, но тем не менее полагает, что его дача действительно стоит на берегу залива. Почему она так думает? Ей кажется, что фамилия промелькнула во время беседы с молодым архитектором, у которого дом в нескольких метрах от моря. Чай, судя по цвету и запаху, зеленый узбекский. Женщина продолжает говорить и смеяться. Она кажется довольной тем, что ей удалось хитростью ненадолго задержать нас у себя. Конечно же, забираясь в эти дебри, она стремилась к одиночеству, но, вероятно, ей порой свойственно желание перекинуться с кем-то парой слов. Я внимательно наблюдаю за ней. Она чересчур эмоциональна: взрывы бурного смеха, которые, казалось, возбуждают каждую клеточку ее упругого, хорошо развитого тела, она обрывает неожиданно и резко. В этом ее нежелании дать себе волю, в этом отказе от более свободной манеры общения, в этом зубовном скрежете я угадываю сексуальную опустошенность. Возможно, даже в наивысший момент физической близости она разражается саркастическим смехом в знак презрения к своей слабости и отвращения к обмороку плоти. А может быть, этот взрыв веселья и служит как раз высвобождению ее сексуальной энергии. Я думаю, и Миша захвачен подобной рефлексией. Действительно, когда мы движемся к калитке, он делает жест, показывающий нам с Венгеровым, чтобы дальше мы шли одни. Он просит подождать его на берегу моря, которое угадывается за соснами, он хочет уточнить с синьорой кое-что об архитекторе — последней ниточке, тянущейся к Глинке. Мы удаляемся по песчаной тропинке. Полночь, но свет словно поднимается от земли. Море — вот оно, сразу же у кромки леса. Финский залив неглубок и усыпан торчащими из воды округлыми валунами. На некоторых из этих темных выступов, поджав лапку, спят чайки. Море очень светлое, как небо и воздух. Пучки высокой редкой травы торчат из песка. Мы наслаждаемся этим мягким и тревожным светом. В конце пляжа возникает и медленно направляется к нам мужчина. Он ступает по воде, создается впечатление, что он бредет среди мерцающих мелких зеркальных осколков. Его брюки закатаны до колен, туфли он держит в руках. Это — Миша. Он подходит к нам и садится на камень, оставляя в воде ноги, словно парит их в тазу. Мы тоже снимаем туфли и садимся на камни неподалеку от него. У него усталый вид, весь он помятый, шея и руки в красных пятнах. После долгой паузы, когда мы уже смирились с мыслью, что его затея оказалась безрезультатной, он открывает рот:

— Я его видел, — говорит он, смеясь смехом робота. — Он не хочет ни с кем встречаться. Он предпочитает назначать встречи заранее и с оговоренным числом лиц.

— Он был у синьоры?

— Нет, на другой даче, глубже в лесу.

— Но синьора с ним знакома?

— Конечно… Однако старается охранять его покой.

— Тебе удалось задать ему какие-нибудь вопросы?

— Кое-какие.

— Ты не спросил, мог ли Генерал иметь немного итальянской крови?

— Он мог быть просто итальянцем. Был, например, такой генерал Паолуччи, сражавшийся против Наполеона.

— Значит, можно сказать, что мать моего Генерала — итальянка?

— Он мог быть сыном какого-нибудь архитектора или артиста… Их было много тогда в России. Больше того, Глинка подсказал, что он мог быть сыном некоего Розатти, первой скрипки, затем полковника и, наконец, отшельника, скрывшегося в загадочном монастыре в грузинских горах.

Миша поднимается и пересаживается на песок, чтобы обсушить ноги. Мы делаем то же самое: Прежде чем уйти, я оборачиваюсь, чтобы еще раз окинуть взглядом валуны, качающиеся в этом море со времен первых ледниковых периодов. Глядя на них, кажется, что где-то затонул корабль, груженный арбузами, и подводное течение медленно сносит их к берегу.

На обратном пути я сижу рядом с Венгеровым, уступив Мише целиком заднее сиденье пикапа, где он и распростер свою утомленную плоть. Дорога и роща спят в лунном свете.

— Я тут набросал кое-какой сюжет… Его славный герой — генерал. События происходят в первой половине XIX века, в Петербурге… — завожу я в надежде заполучить от них еще какие-нибудь ценные сведения.

— Стало быть, он принимал участие в войне с Наполеоном, — подхватывает Венгеров, сразу же увлеченный темой.

— Обязательно, он у меня уже на пенсии. Как он мог одеваться?

— Зимой или летом?

— И тогда, и тогда.

— Зимой — элегантный, длинный, до колен, пиджак, так называемый сюртук, брюки узкие, снизу — на резинке. Фуражка с козырьком. Мундир темно-зеленого цвета.

— А летом?

— Летом — мундир с фалдами.

— Я видел недавно одну старую улочку, дома на которой просто увешаны водосточными трубами, и представил себе, как в ненастные дни Генерал прогуливается по ней с открытым зонтом.

— Только не с зонтом! Офицеры носили шинели — пальто из плотной ткани, с пелериной, специально, чтобы не промокнуть.

— А на ногах?

— Сапоги.

— Мне бы хотелось, чтобы он был очень-беден.

— Это будет неверно. Генерал имел много привилегий, особенно после победы над Наполеоном. Ежемесячно он получал прекрасное пособие и, конечно же, владел землями и домами.

— Тогда каким образом я мог бы разорить его?

— Игрой…

— Какой?

— В карты, например, в знаменитый «фараон», который упоминается у Пушкина в «Пиковой даме».

— А на бильярде он не мог проиграться? — Этот мой вопрос навеян воспоминаниями детства, когда время от времени приходилось слышать, что кто-то разорился, спустив все на бильярде.

— На бильярде, конечно, играли, но маловероятно, чтобы ставки были очень высокими.

— Генерал с бородой?

— Лучше без. После того как Николай Первый сбрил свою, почти все сделали то же самое. — А как они брились?

— Сами. Каждое утро приходил слуга с тазиком, полотенцем и кувшином чистой воды.

— Значит, нужен еще и слуга?

— Обязательно. Больше того, я дарю вам следующую любопытную подробность. Каждый кадровый офицер повсюду возил с собой собственного слугу, которому, с очередным повышением в чине, презентовал старый мундир. Когда затем офицер производился в генералы, слуга подносил хозяину кувшин и тазик, отлитые из всех пуговиц, споротых со старых Мундиров. Ваш генерал тоже мог иметь кувшин и тазик из латуни или другого металла.

— Что бы могло беспокоить его на старости лет?

— В каком смысле?

— Ну, какой-нибудь недуг.

— Подагра или радикулит, например.

— Чем от них лечились?

— Думаю, мазями.

В два ночи мы въезжаем в Ленинград, как раз к разводу мостов. Бывшая столица светла и безлюдна, без теней. Ее дворцы словно плывут в глубоких водах Новы, похожей на зеркало с амальгамой из лунного света.