Я покидаю Ленинград и спешу в Москву: на поиск новых данных и новых идей. В столице такая же жара. Я прибываю в воскресенье. Послеобеденная прогулка в центре по улице 25 Октября, почти безлюдной в этот час. Разомлевшие от жары люди жмутся к узкой полоске тени вдоль, стены на правой стороне улицы. Белокаменные палаты выложены кирпичным орнаментом. Продавщица мороженого не обращает внимания на длинную очередь покупателей. Она занята своим делом: разламывает картонные коробки, складывая их ровным штабелем возле своей тележки. Я иду на Центральный рынок. У прилавков с огурцами, украинской черешней, дынями, картофелем и цветами народу мало. Выхожу во внутренний дворик, где палящее солнце выжаривает такие же пустые прилавки. Я прячусь от солнца в голубом просторном и неуютном мясном павильоне. В нем также никого, лишь воробьи в огромном количестве перепархивают с одной колоды для рубки мяса на другую. Торговки, на прилавке перед которыми разложены ощипанные куры, спят, положив головы на скрещенные руки. Спят и продавцы мяса. Я сажусь на какую-то табуретку и слушаю щебетание птиц, весело снующих по павильону. Прислоняю голову к холодной, обитой железом стене. Одна из птичек неожиданно садится мне на голову, видимо, приняв ее за что-то иное.

Группа голодных пожилых американок и старух-китаянок с детьми движется по улице Горького. Они босы, их одежда замусолена и грязна от долгой поездки из Пекина в Москву. Путь китаянок лежит в Бельгию, где старухи смогут мыть тарелки в гостиницах и посылать в Китай сбережения в твердой валюте. Американки же вернутся в Сан-Франциско, откуда уехали полгода назад с намерением переманить в США артистов и других деятелей китайской культуры, готовых покинуть родину. Дело, однако, не выгорело, пришлось довольствоваться только старухами и детьми. И теперь, возглавляемые этими госпожами из Армии спасения, китаянки в страшных одеждах ходят по ресторанам и выпрашивают объедки с тарелок, оставшиеся после посетителей. Ночуют они на Белорусским вокзале, где им разрешено отдыхать, сидя на лавках. В руках у них тряпичные сумки, на худых плечах болтаются башмаки, слишком тяжелые для таких жарких дней. Я ловлю взгляды американок, растерянных, но все еще упорствующих в сознании важности своей миссии, по сути дела, провалившейся.

Я еду в Ильинское, поселок на берегу Москвы-реки, на поиск Натана Эйдельмана. Вдоль узких затененных тропинок серые или же выцветшие до белизны заборы, сколоченные из досок, лишенных коры и потрескавшихся от дождей и солнца. За ними виднеются стены бревенчатых домов и маленькие застекленные терраски, кажущиеся узорными кружевами, вывешенными на солнце. Почва песчаная. На тропинках тот же песок, что образует русло реки. Его натащили сюда купальщики по дороге домой, после того как освежились на мелководье Москвы-реки. Маленькие деревянные лавочки. На них можно посидеть вечером, выкурить сигарету, щурясь на луну, встающую над дощатыми заборами вместе со скрипачами Шагала.

Наган снимает две комнаты на частной даче. Его мать спит на узкой кровати, он сам — на диване, слишком коротком для него. У Натана ясные глаза на открытом лице младенца, взъерошенные волосы, плотное мускулистое тело, которое он тяжко обрушивает на диван или стулья, даже не пытаясь сдержать падения, после чего диван трещит, а стулья рассыпаются, не увлекая, однако, его за собой: всякий раз, непостижимо как, Натан успевает вскочить, при этом он настолько поглощен своими рассуждениями, что совершенно не замечает устроенного им разора.

— Бонапарт! — восклицает он, довольно потирая руки. — Это может быть подходящим именем для собаки! — А как звали Генерала? — спрашиваю я. Имена сыплются одно за другим, пока в итоге Натан не останавливается на Гагарине.

— Алексей Иванович Гагарин, — уточняет с кровати его мать. Возвращаясь в город, я замечаю, что у стоящих вдоль дороги берез и тополей изнуренные жарой листья безвольно обвисли, словно отекли. Чувствуется, что лето уже достигло апогея, и вот-вот первые капли дождя наполнят воздух свежестью. У ворот огромного железнодорожного депо меня ждет Валерий, чтобы проводить к инженеру Веселикову, знатоку наполеоновских сражений. Через железную дверь мы попадаем в гигантских размеров ангар с паутиной рельсов, по которым снуют новенькие электрические автомотриссы, за ними внимательно наблюдают вороны, обосновавшиеся на решетках под потолком. Ощущение грозы из-за нескончаемого подземного рокота: что сотрясают маневрирующие локомотивы. Отсюда мы входим в здание кубической формы с большими окнами, выходящими вс двор. В зале, где вдоль стен стоят электронные приборы, контролирующие работу двигателей, абсолютная тишина. Несколько сот рабочих в серых комбинезонах, с чистыми до белизны руками манипулируют маленькими клавишами и рукоятками, отчего на панелях вспыхивают разноцветные лампочки. Лифты то взлетают вверх, то проваливаются вниз, в необъятные подземные склады, где в нужном порядке разложены запасные части. Мы поднимаемся на одном из ли где случайного дефекта в металле. Инженер толст, у него светлые табачного цвета глаза, которые он сильно щурит и при этом словно излучает на рассматриваемый предмет или человека слабый свет. Его болезненное недоверие держит тебя на расстоянии и в то же время чем-то притягивает. Чтобы утолить свое историческое любопытство, он пишет работу о походном столе Наполеона, который тот возил за собой до самой Москвы. После чего владельцем стола стал генерал Оболенский из Петербурга. Оболенский подарил его дочери, вышедшей замуж за богатого грузина, а. тот перевез его в Боржоми на свою виллу, стоявшую на берегу Куры, посреди рощи Ликани, где сейчас возвышается престижный санаторий. Инженер выводит нас на улицу точно напротив цеха сборки вагонов, и минуту спустя мы уже пьем чай в компании большой группы сварщиков, сидящих вокруг двух десятков пинг-понговских столов. С кружкой в руке я выхожу из цеха, перекрытого железными фермами, которые поддерживают пыльную стеклянную крышу. Мое любопытство приводит к тому, что я заблудился среди длинных неподвижных составов. Это — рудименты войны. Я замечаю какие-то черные надписи и понимаю, что это немецкие вагоны, которые были использованы для вторжения в Россию. Ржавчина разъела металл, спаяв нижнюю кромку колес с рельсами. С большим трудом мне удается открыть одну из дверей. Я сажусь на деревянную лавку и некоторое время сижу, вдыхая гнилостный запах военного пота. Затем выпрыгиваю из вагона, возвращаюсь к инженеру и почти сразу же покидаю депо.

Теперь я мечусь в поисках молодого архитектора-киргиза, он живет где-то на краю суперсовременного квартала, состоящего из тысяч зданий. Квартал, подобно клещам, охватывает лес, простирающийся аж до Калуги, куда отступил Кутузов, оставив Наполеона среди полыхающей пожарами Москвы, подожженной Генералом, главным героем моего повествования. Я мотаюсь полчаса по этому чудовищному кварталу среди похожих друг на друга как две капли воды домов, но так и не нахожу нужного адреса. Я решаю бегло просмотреть правую сторону широченного проспекта и иду вдоль него до тех пор, пока город не принимает более привычный вид. Я выхожу на автостраду, ведущую в Ленинград, и тут мне приходит мысль съездить в Переделкино, где Тимур обычно снимает дачу.

Вокруг дома фруктовый сад, на его краю небольшой пруд с зеленой водой. Идет дождь. Мы стоим под дубом и смотрим на яблони, с которых стекает вода. Тимур в депрессии, работа над книгой, которую только что закончил, сделала его выжатым лимоном. Во время разговора он то и дело ерошит свои коротенькие волосы. Порой его слова трудно разобрать из-за легкого заикания. Мы возвращаемся в дом. На маленьких раскладных кроватях бугристые матрасы, готовые принять тела родителей Тимура. Рядом — башмаки и неразобранные чемоданы. Отец — толстенький человек в светлой майке поверх пижамных брюк, с прямыми волосами и глазками, словно пуговички из старого перламутра, выглядывающие из петлиц красноватой рубашки. По профессии он «шумовик» в театре и в подтверждение немедля изображает нам треск ломающегося льда во время ледокола на Неве: мягко снимает листок жесткой бумаги и шуршит им. Я закрываю глаза и под этот треск мысленно переношусь в Петербург 1840 года, где проживает мой Генерал. Мать Тимура слушает, довольная. Она похожа на безухого осла с подбородком и зобом, растягивающимся подобно хоботу и теряющимся в широком воротнике халата среди прочих изобильных выпуклостей.

Прогуливаясь, мы доходим до старой церкви, рядом с которой летняя резиденция патриарха всей Руси. Сизые голуби планируют с высоченных куполов и, пролетая сквозь, ветви деревьев, садятся на землю клевать хлебные корки, брошенные старухами, ожидающими начала службы. Мы опускаемся на деревянную скамейку, и Тимур излагает мне собранную им скудную информацию о полковнике Розатти, возможном деде Генерала, покинувшем в конце ХVIII века в возрасте 84 лет Петербург, чтобы уединиться в грузинском монастыре.

Когда я решаюсь отправиться к Черному морю и заняться наконец своим здоровьем, жара оставила Москву, отступив к Кавказу. Самолеты до Тбилиси брались штурмом теми, кто избрал для отпуска месяц сентябрь. Поэтому я покупаю билет на рейс до Одессы, предварительно заказав место на «Адмирале Нахимове», старом пароходе, конфискованном у немцев после войны. На нем я собираюсь проплыть вдоль побережья до самого Батуми. Когда, окруженный чайками, я стою, держась за поручень, на носу корабля, вспарывающем волну, то уже прекрасно сознаю, что главная цель этой поездки в Грузию — не столько забота о собственном здоровье, сколько поиск загадочного деревянного храма, где некогда обитал монах Николаев, он же бывший полковник Розатти, ставший к тому времени дедом генерала Гагарина.

Я располагаюсь в каюте с четырьмя койками и иллюминатором, открывающим взору небольшой кусочек моря. Мои попутчики по плаванию — киргизские крестьяне: муж, жена и их десятилетний сын. Их утопленные в веках глаза напоминают пупки. Из лощинок, продавленных посреди лица, торчат маленькие носы. Самые выступающие части — скулы. К слову, пароход заполнен пассажирами, представляющими все республики, словно подтверждая грандиозную задачу правительства теснее сблизить разноплеменные народы. Перед тем как завалиться на койку, я высовываюсь в иллюминатор, но вижу только борт парохода. Пассажиры, принимающие воздушные ванны на верхних палубах, бросают вниз окурки, и те гаснут в море, напоминая майских светлячков. Дым из огромных труб стелется по воде, прожектора и огни парохода подсвечивают хребет этого дымного шлейфа. Чуть позже появляются чайки, преданные «Адмиралу Нахимову». В ночной темноте они кажутся застывшими на одном месте. Как только я ложусь, в уши лезет глухой, равномерный гул машин, от которого вибрируют железные переборки, дополняемый шагами пассажиров, спускающихся и поднимающихся по трапам. Нескончаемая процессия. Я принимаю снотворное.

Встаю рано. Пароход пустынен. Вдоль борта узкая застекленная галерея. Усаживаюсь на одну из многочисленных ее скамеек. В глубине появляется хромающий пассажир, который с трудом волочит огромный чемодан. Вероятно, ему еще не удалось устроиться. Проковыляв мимо меня, он исчезает в другом конце галереи. Я тоже ухожу. На корме пожилой господин делает загадочные гимнастические упражнения, в которых проглядывает нечто воинственное. Повара в застиранных куртках вываливают остатки пищи из ведер в большие баки, установленные у кормовых поручней. В 8.30 завтрак: сосиски, вареные яйца и стакан кефира. Пароход вновь наполняется людьми. Многие в купальных костюмах. У одного жирного типа на ягодицах татуировка: на левой — кот в процессе охоты за мышью, изображенной на правой. Когда толстяк шествует, мышцы приходят в движение и татуировка оживает. Самые разные газеты и книги лежат на палубе, прижатые темными очками для защиты от легкого бриза. Обед в 13.00. Как только он заканчивается, мы прибываем в Ялту. На холмах множество современных гостиниц, домов отдыха для рабочих, колхозников и интеллигенции. Вместе с группой туристов-казахов я осматриваю знаменитую виллу, где встречались Сталин, Черчилль и Рузвельт. В парке несколько старых кедров клонят к земле усталые красноватые ветви. На такси я добираюсь до Гурзуфа — небольшого татарского местечка на берегу моря с домами, верхняя часть которых нависает над нижней. Здесь находится небольшая дача, где жил Чехов. Совсем рядом с ней лачуга поварихи, над двориком — разлапистая крона огромного фигового дерева, сквозь ветви которого видно море. По одну сторону — пляж с зелеными от водорослей камнями; по другую — дощатый помост, на котором, тесно прижавшись бортами, обсыхают маленькие рыбацкие лодки. В тени фиги стол с порожними бутылками, железная кровать, окрашенная синей краской, и сломанная швейная машинка. Какая-то дикая растительность лезет из всех щелей. На воротах чеховского дома, рядом с кипарисами, мемориальная доска, напоминающая, что именно здесь писатель начал «Трех сестер».

«Адмирал Нахимов» отплывает в десять вечера. Когда мы выходим в открытое море, матрос отцепляет крюки, которыми крепятся баки о мусором, и вываливает в воду их содержимое. На заре я выхожу посидеть на той же скамейке в застекленной галерее. В какой-то момент мне кажется, что вот-вот кто-то появится из-за угла, и я действительно слышу мирные шаги. Шум нарастает, однако никого нет. Я догадываюсь, что идут по коридору надо мной и что звук шагов как бы сыплется с потолка. Меня разбирает любопытство: кто бы это мог быть. Я иду по галерее, стараясь попасть в такт с идущим над головой. Поднимаюсь по трапу на мостик и чуть не сталкиваюсь со странным хромающим человеком с чемоданом в руке. На мгновение наши взгляды встречаются, и он продолжает свою необъяснимую прогулку. Я тоже отправляюсь дальше, поочередно заглядывая в пустые салоны, библиотеку, натыкаюсь на небольшую бильярдную. Кончается тем, что, блуждая по нескончаемым коридорам, я теряю ориентацию и не могу выйти к своей каюте. Я опускаюсь и вновь карабкаюсь по трапам, протискиваюсь сквозь узкие коридоры нижних палуб, пока не выхожу к парикмахерскому салону, где в ожидании клиентов скучает мастер. Я сажусь в кресло, намереваясь помыть голову.

Едва мыльная пена покрывает ее, словно белый парик, из крана перестает литься вода. Парикмахер ругается с кем-то по внутреннему телефону, затем выходит и возвращается с бутылками минеральной воды, которой и смывает мыло с моей головы.

На верхней палубе я обращаю внимание на полную, чрезмерно надушенную женщину, вытирающую пот со щек вышитым носовым платком, который она держит в белых, сверкающих кольцами пальцах. Во время четырех своих замужеств она регулярно посещала самые известные кавказские курорты, какие предписывались ее мужьям, зани-мавшим высокие государственные посты. Сейчас, оставшись вдовой после смерти последнего мужа, она постоянно в поиске места, подходящего для ее задавленных плотью легких. В Москве она находит кислород в парках и на Воробьевых горах. Но это зимой. Летом она приобретает билеты в оба конца на все рейсовые пароходы, курсирующие вдоль черноморского побережья, и плавает взад-вперед, не сходя на берег. Однажды утром, когда она лежит в шезлонге на открытой палубе, с ней здоровается пожилая женщина, худая, элегантная и сильно напудренная, изливая на нее такое радостное изумление, словно увидела родную сестру, восставшую из могилы. Напудренная старуха садится рядом с ней, берет за руку и принимается вспоминать прошедшие годы, ее необычайную красоту, ставшую легендой не только в РСФСР, но и в самых пылких южных республиках. Она напоминает бывшей красавице о зимах в Бaкуpиaни, когда во время прогулок по деревенским тропам она ела мандарины, разбрасывая кожуру по белоснежным сугробам, а поклонники, следовавшие на почтительном расстоянии, подбирали кожуру на память. Старуха вспоминает, как в конце войны, сидя рядом с великим маршалом в машине, принадлежавшей когда-то Геббельсу, та медленно проезжала по проспектам Москвы. Затем вызывает из забвения сочинские пляжи и Бельведер на вершине холма в Кисловодске, где та пила пузырящуюся воду вместе с известным дирижером. Старуха извлекла из сумки пару поношенных туфель, которые той сделал сапожный мастер, глухонемой Гольдин, точавший обувь самым шикарным модницам, и говорит о маленьком ресторанчике в саду Эрмитаж, где подавали чудесную форель, о костюмах в полоску, о шелковых босоножках, о поцелуях, которыми все старались обменяться с красавицей в День Победы на Красной площади, о шубе, что сшила той сама Ефимова специально на похороны Сталина, во время которых, несмотря на то, что толпа текла стиснутая стенами домов улицы Горького, нашу красавицу обтекали и никто ее даже не коснулся. Зато потом — долгие годы без театров, без ресторанов, без модных пляжей. И только однажды, в прошлом году, на улице в Гаграх, словно некая весточка: в колеблющемся воздухе еле уловимый запах знакомых духов, которыми она пользовалась И которые сейчас источает ее распаренная, обильная плоть. Наконец! Вот здесь она сама и можно обнять ее! Неожиданно глаза пожилой женщины от переизбытка чувств наполняются слезами, она спрашивает: «Вы вспоминаете о тех днях, когда вы были молоды?» Толстуха с ужасом поднимает глаза на старуху, глядящую в упор. И вдруг под этой пудрой, смы — ваемой потом вместе с театральным макияжем, узнает черты дирижера, которого нежно любила и чувство к которому сохраняла все эти годы.