Однажды вечером, в ноябре, я шел домой из Побле-Сек, проработав целый день кем-то вроде детектива. Иными словами, провел несколько часов, устроившись напротив дома, где раньше жила Нурия, и наблюдая за происходящим. Время от времени я менял точку обзора, переходя из кафетерия на удобно расположенную скамейку, а оттуда за столик у окна затрапезного бара. Со всех трех мест отлично просматривался вход в дом. Времени переварить услышанное в начале недели от деда ангела и, в частности, переварить новость о родственных отношениях Поннефа и Нурии вполне хватало. Не могу сказать, что сообщение это меня порадовало, но оно хотя бы помогло до известной степени понять, если не оправдать, поведение Нурии в Убежище. Правда, все равно оставалось загадкой, зачем она меня заманила к отцу, а также действительно ли испытывала ко мне нежные чувства или просто прикидывалась страстно влюбленной, или и то и другое.

Ничего, что могло бы оправдать мои надежды на то, что Нурия либо Поннеф сохранили какие-либо связи с объектом, за которым я наблюдал, не произошло. Юная дама, снимающая ныне квартиру Нурии, вышла в какой-то момент со своим приятелем, затем вернулась в полдень, а в три или около того снова ушла. Никого из других жильцов, уходивших и приходивших домой в этом промежутке времени, я не узнал и, после того, как единственная моя знакомая удалилась во второй раз, решил, что с меня достаточно.

По пути домой, повинуясь внезапному импульсу, я сделал крюк и зашел в скверик, где мы с Нурией иногда встречались во время обеденного перерыва и перекусывали. Еще издали заметил, что наша скамейка свободна. Это меня немного ободрило. Словно остатки чудесного мира, в котором мы пребывали, сохранились в мире неодушевленном. Впрочем, иллюзия вскоре растаяла. Я присел, отдавшись воспоминаниям об этом месте и обо всем, с чем оно связано, и постепенно погружаясь в состояние, близкое к полной прострации. Когда ко мне пристал угрожающего вида тип с просьбой дать закурить, я даже не ответил, а поднялся со скамейки и побрел вниз по Рамблас в сторону площади Сан-Хауме.

Подошел я туда в тот момент, когда невдалеке от мэрии притормозил белый фургон. У входа в мэрию стоял полицейский. Учреждения только-только открывались после долгого обеденного перерыва. Стоял прохладный осенний день, солнце висело уже низко над горизонтом, отбрасывая янтарный свет на площадь и здания с неброско окрашенными стенами. Уличные фонари еще не зажглись.

Из фургона вышел мужчина в рабочем комбинезоне и, стоя ко мне спиной, открыл заднюю дверь кузова. На мгновение я отвернулся, сделал шаг в сторону, уступая дорогу приближающемуся мотоциклу, а когда вновь посмотрел в ту сторону, пространство между фургоном и зданием мэрии было заполнено кроликами. В руках мужчина держал короткоствольное ружье довольно древнего вида. О ужас, я узнал своего соседа Ману! Тут же вспомнилась дата: как раз сегодня должен состояться суд, на который он просил меня прийти. Занятый своими проблемами, я забыл о данном ему обещании. Так или иначе, сейчас мы имели по меньшей мере тридцать кроликов, мечущихся перед зданием и еще больше выскакивающих один за другим из фургона. Одинокий полицейский, не сводя глаз с Ману, потянулся к переговорному устройству. Но остановить неизбежное ему было не под силу. Ману принялся палить по кроликам. На булыжную мостовую полетели клочья шерсти, полилась кровь. Несколько кроликов застыли на месте, испуганно наблюдая за побоищем, другие слепо помчались кто куда, третьи, обнаружив невдалеке от входа в мэрию горшки с чем-то похожим на капустные листья, принялись деловито жевать, не обращая внимания на массовую гибель собратьев. Ману извлек из верхнего кармана комбинезона обойму с патронами, неловко перезарядил двустволку и дал еще один залп, целя на сей раз в любителей капусты. После второй атаки площадь быстро опустела, прохожие и туристы сломя голову кинулись в боковые улочки, ведущие к собору и в направлении Рамблас. На противоположной стороне Сан-Хауме тоже поднялась суматоха.

Две группы полицейских — четверо появились из мэрии, еще больше из расположенного напротив президентского дворца — бросились одновременно на Ману и на кроликов. Осмотревшись, я обнаружил, что из гражданских лиц остался в центре площади один. Я направился к Ману в ту самую минуту, когда одна из двух групп вооруженных полицейских в полном составе бросилась на землю и изготовилась к стрельбе. Краем глаза я заметил засевшего на крыше дворца снайпера и подумал, что и другие, должно быть, тоже заняли удобные позиции для стрельбы.

Усиленный репродуктором голос приказал Ману прекратить огонь, бросить оружие на землю и стоять, где стоит. Ману с удовлетворенным видом озирал поле боя. Уцелевшие кролики разбежались, некоторые даже вернулись к фургону и запрыгнули в открытую дверь. В руках Ману держал две очередные обоймы. Услышав голос в репродукторе, Ману, казалось, в первый раз заметил полицию.

— Дьявол! — взревел он, явно наслаждаясь минутами своего триумфа. — В жопу всех вас. В жопу мэра. В жопу папу!

Репродуктор повторил команду бросить оружие.

Тут Ману заметил меня и, автоматически вскинув в приветственном жесте дробовик, позвал по имени. Вид у него был как у человека, испытывающего одновременно замешательство и облегчение. Раздался одиночный выстрел, и, не думая о собственной безопасности, я кинулся к соседу. Он выронил ружье и упал на колени, схватившись за плечо и морщась от боли. В две-три секунды нас окружили полицейские. Слава Богу, подумал я, рана у Ману как будто нетяжелая. Если снайпер и целился в плечо, стрелок он действительно отменный. Кровь сочилась сквозь ткань комбинезона, Ману по-прежнему стоял на коленях и на чем свет стоит ругался, как ругаются только в Андалузии.

Нас обоих запихали в подъехавший полицейский фургон и отвезли в главное управление на улице Лаэтана. Там пришлось подождать, пока придет полицейский хирург и осмотрит рану. Ману сделали укол и почистили рану. Пуля прошла через мышцы, не задев кости.

Затем нас разделили. Ману отвезли в госпиталь, меня препроводили в какой-то кабинет, где стали задавать идиотские вопросы о том, нет ли у меня связей с террористическими организациями. Пришлось объяснять, что Ману — мой сосед и что я просто пересекал площадь Сан-Хауме, когда появился он и началось побоище. Я также кратко описал беды Ману, связанные с разведением кроликов, добавив, что, с моей точки зрения, он прав, считая, что городские власти необоснованно преследуют его. Отвечая на очередной вопрос, я сказал, что не думаю, будто он страдает душевным недугом, однако признал, что временное умопомрачение возможно. Думал, это все, сейчас меня отпустят, но полицейский чин потребовал, чтобы я назвал имя свидетеля, готового подтвердить мою добропорядочность, своего рода гаранта моей принадлежности к человеческой расе. В обычных обстоятельствах я бы обратился к владельцу издательства, в котором раньше служил, но после возвращения из Убежища я с ним не общался. Да и не хотелось втягивать его в эту дурацкую историю. И тут я вспомнил про барона. Он адвокат и относится ко мне неплохо. Я извлек из бумажника его визитку и протянул полицейскому. Увидев имя, тот удивленно взглянул на меня.

Через двадцать минут в здание полицейского управления с тем спокойно-уверенным видом, какой приличествует человеку с таким аристократическим именем и профилем, вошел барон Ксавьер Видаль-и-Вилаферран. Он поручился за мою добропорядочность, и инцидент с истреблением кроликов был исчерпан. Меня больше не подозревали в пособничестве Ману, я подписал необходимые бумаги, и барон спросил, не уделю ли я ему полчаса. Мы проследовали в ближайшее кафе, где он скромно выбрал угловой столик и заказал чай.

— Ну, как вы? — участливо начал барон. — Вид у вас ужасный. Не заболели, часом?

Я пожал плечами.

— Да нет, просто тяжелая неделя выдалась.

Барон помолчал, словно прикидывая, стоит ли развивать тему моего здоровья, но потом отказался от этой мысли и перешел к предмету, о котором и хотел со мной поговорить.

— Вчера мне стало известно, что канадская полиция обнаружила вашего друга Поннефа. Как выяснилось, у него и там есть группа последователей. За ним присматривают, но ничего противозаконного он пока не совершил. Я верю в канадцев. Недаром же говорится: «от маунти не уйдешь».

Я кивнул, слегка удивленный тем, что барон знает такие выражения. Маунти, на канадском жаргоне, полицейский из королевской конной полиции.

— Будь я вашим адвокатом и если бы мы обратились в испанскую полицию, — продолжал он, — то, формально говоря, можно было ходатайствовать об ордере на экстрадицию по обвинению в похищении и насильственном удержании. Немного странно, конечно, слишком много времени прошло, и тем не менее, если хотите, такой запрос можно сделать.

Я заколебался, думая, что ответить. Больше всего я боялся, что, если Поннефа привлекут к ответственности, Нурии могут предъявить обвинение в сообщничестве.

— Не стоит, — проговорил наконец я. — Слишком долгая песня. К тому же не сомневаюсь, что Поннеф способен обеспечить себе лучшую юридическую поддержку. На свет выплывет множество некрасивых подробностей из его прошлого, а я подозреваю, что церковь неохотно делится сведениями о бывших священнослужителях. Процесс затянется на годы. Газеты и все такое прочее… А что будет с Нурией Разаваль? Я-то считаю ее жертвой безумных идей Поннефа, но, боюсь, у суда может сложиться другое мнение.

На сей раз я замолчал надолго, пытаясь представить, как вся эта история может повлиять на мои шансы хоть когда-нибудь увидеть Нурию. Без нее мне было плохо. Очень плохо. Думал я и о безутешной матери. А ей-то у себя в Маканете каково будет читать душераздирающие судебные отчеты?

— Ее семье может несладко прийтись, — вымолвил я, словно приглашая барона поделиться еще кое-какой информацией.

Любопытно, например, узнать, как сочетается защита интересов семьи Разаваль и предложение начать судебное преследование Поннефа.

Но он промолчал, и я вынужден был продолжить:

— Люди вроде Поннефа всегда выплывают на поверхность. Не удивлюсь, если ему удастся избежать экстрадиции. А пока мы соберем необходимые свидетельства, пройдет вечность. Нет, обвинений против него я выдвигать не буду. Спасибо, однако, за предложение.

Но вынося это резюме, я не мог не думать о том, какие испытания мне пришлось пережить, не мог не вспоминать иронические реплики Шона Хогга и более милосердную версию Евгении, будто весь этот эпизод в моем изложении всего лишь литературный вымысел. А Поннеф со своими адвокатами наверняка предложит объяснение, которое окончательно дискредитирует мой рассказ.

Барон немного помолчал и заговорил с улыбкой:

— Есть еще кое-что. Это касается Поннефа и его уверенности, будто он и Бернар Роше — одно и то же лицо.

— Да?

— Видите ли, на протяжении нескольких лет у меня была возможность читать копии текстов, в которых упоминается имя Бернара Роше. Судя по всему, он совершенно не похож на человека, которого описывает Поннеф. По-моему, это должно вас заинтересовать.

Барон выжидательно посмотрел на меня, словно испрашивая разрешения продолжить.

Я пошел ему навстречу:

— Поннеф утверждает, будто Роше пользовался уважением в кругу таких же, как он, перфекти, что его даже всячески понуждали бежать из Монсегюра, когда туда нагрянула инквизиция. Чтобы сохранить веру в неприкосновенность.

— Ясно. Примерно так я себе это и представлял, — откликнулся барон. — Андре создал культ, основанный на ложном или сознательно искаженном толковании истории. Видите ли, катары на самом деле не придавали особого значения индивидуальному совершенству — вроде того, каким Поннеф наделяет Роше. Достоинствами перфекти в их глазах оставались кротость, бедность и свобода от уз материального мира. Поэтому если некоторым перфекти и удалось вырваться из Монсегюра, когда его осадили крестоносцы, то направлены они были общиной с совершенно определенной и ясной целью — преломить хлеб и утешить верующих. Невозможно представить, чтобы община дала какому-то одному священнику-маньяку возможность избежать доли своих собратьев, брошенных в костер, и спасти свою шкуру только ради того, чтобы сформировать из своих единомышленников немыслимую группу так называемых Избранных — тех, кому предстоит возродиться.

— Иными словами, — встрял я, — особое положение Роше в движении катаров, о чем твердит Поннеф, — это миф?

— Вот именно. Бернар Роше был отступником. Он отошел и от католической веры, и от катаров, организовав секту внутри секты. Он установил собственные правила. Собратья-катары не слишком-то почитали его, да и историки инквизиции не чрезмерно преувеличивали роль этого человека. Но на его стороне были некоторые преимущества, защищавшие его как броней. Прежде всего — аристократическое происхождение. Он находился в родстве с арагонской королевской семьей, чьими вассалами были владыки Лангедока, включая графа Тулузского и других видных вельмож в этих краях.

— Так что же в конце концов случилось с Роше? И с Гаском?

— Роше был пленен, но благодаря вмешательству испанских родичей избежал костра. В отличие от шестнадцати своих последователей, двое из которых были, как и он, перфекти. Все они, и это как раз правда, были выданы инквизиции пастухом из Мелиссака Раймоном Гаском, который утверждал, будто Роше околдовал его жену Клэр. Согласно скрупулезным исследованиям историков, у Роше действительно была с ней любовная связь. Правда, Роше эти обвинения отвергал, заявляя, что Клэр Гаск — это на самом деле его дочь, родившаяся, когда он был еще студентом, до принятия обета воздержания.

По приговору суда инквизиции все катары из этой группы, за исключением Бернара Роше и Раймона Гаска, были сожжены на костре. Гаск ходатайствовал о помиловании жены на том основании, что она была околдована Роше, но безуспешно. Католики-инквизиторы не склонны были признавать невиновность женщины. В конце концов, разве не Ева соблазнила Адама? Вот Клэр Гаск и сожгли вместе с ее земляками. Роше же передали властям королевства Арагон, где его, дабы не портить отношений с Ватиканом, приговорили к пожизненному заключению. Правда, обстоятельства этого заключения были поистине странными. Демонстрируя несвойственное себе, особенно в таких делах, чувство юмора, суд инквизиции постановил, что еретик Раймон Гаск должен служить тюремщиком Роше и не оставлять своего подопечного до самой его смерти. Нарушение этого приговора карается смертной казнью. Таким образом, получается двойное заключение — верный некогда последователь становится надсмотрщиком собственного учителя. Местом заключения выбрали башню Вилаферран. Коей я, — пояснил с легкой улыбкой барон, — являюсь наследником и владельцем.

Я с удовольствием готов вас там принять, если возникнет желание пожить подальше от города, — продолжал он. — Башня эта представляет немалый интерес. Славное место, тихое, уединенное. Приезжайте, право, отдохнете, подышите свежим горным воздухом. На случай моего отсутствия секретарю будут даны все необходимые указания. Ну а пока, может, вам стоит пойти домой и поспать немного? Что-то неважно вы выглядите, — повторил он, хотя и с таким видом, будто лишь сейчас это заметил.

Я посмотрел на свое отражение в зеркале, висящем на противоположной стене. Круги под налившимися кровью глазами, длинные нечесаные волосы, недельной давности щетина… Барон прав.

— Хорошо, но сначала мне надо выяснить, как дела у моего соседа. А потом его жене все рассказать. — Я поднялся и накинул пальто. — По-моему, ничего хорошего его не ожидает.

— Если он отдавал себе отчет в том, что делает, — равнодушно пожал плечами барон, — стало быть, он преступник. Если нет, его скорее всего объявят невменяемым. В любом случае вы правы, — ничего хорошего.

Барон вернулся со мной в полицейское управление, и мы вместе поговорили с сотрудником, который допрашивал меня утром. Он сообщил, что Ману находится под полицейской охраной в одной из городских больниц. В сопровождении офицера полиции либо адвоката его можно навестить.

— Я поеду с вами, — к моему удивлению, предложил барон. — Мне почти по пути.

Мы сели в «мерседес», и водитель барона отвез нас в университетскую больницу. Ману содержался в палате на верхнем этаже. Охранявший его полицейский при нашем появлении поднялся, отложил газету и вышел в коридор.

Ману сидел на кровати, рука подвязана. На нем была светло-голубая пижама с больничной меткой, пришитой над нагрудным карманом. При нашем появлении Ману вздохнул, посмотрел на меня, перевел взгляд на барона и решил его не замечать. Я подтянул стул поближе к кровати, а барон остался стоять на некотором расстоянии, спиной к окну.

— На суд ты так и не пришел, — с упреком буркнул Ману.

— Извини, вылетело из головы. Одно дело возникло.

Ману пристально посмотрел на меня.

— Приятель, ты ужасно выглядишь.

— Ну вот, теперь и ты завел ту же песню. Сам знаю.

— А кто это, легавый? — Сказано было так, чтобы барон услышал.

— Нет, адвокат.

— Правда? — Ману повернулся к барону: — Извините, шеф. Надеюсь, вы понимаете, что полицейские у меня сейчас особых симпатий не вызывают. — Он указал взглядом на перевязанную руку.

— Еще меньше симпатий вы вызываете у кроликов, — в тон ему откликнулся барон.

— Верно. Напрасно я все это затеял. Но хотелось показать себя. Кровь в жилах кипела. — Ману поморщился от боли и повернулся ко мне: — Слушай, сделай одолжение, налей напиться.

На столике у кровати стоял графин и пустой стакан. Я плеснул в него воды и протянул бедняге.

— Мне разрешили позвонить жене, — продолжал он, — но ее не оказалось дома. Будь уж до конца другом, когда вернешься к себе, скажи, пусть принесет мне дорожную сумку.

— Непременно. Но скажи, а с тобой-то что будет?

— Не знаю. Может, посадят на несколько недель. Если повезет, штрафом отделаюсь. Не знаю уж, что хуже. Нынче утром в суде меня отпустили под залог. Вряд ли они еще раз повторят ту же ошибку.

Ману уперся взглядом в стену. Он был бледен и изможден — в равной степени от пережитого и болеутоляющих лекарств, которыми его напичкали.

— А знаешь, что самое плохое? — вздохнул он, немного помолчав. — В суде меня даже не пожелали выслушать. Ведите себя прилично, не выражайтесь, уважайте суд — только это и твердили. Можешь себе представить? «Уважать суд? — спрашиваю. — Вы хотите, чтобы я вас уважал? А почему вы меня не уважаете? Ведь я всего лишь осуществляю право каждого испанца разводить кроликов».

А они знай свое: гигиена, здоровье, безопасность. «Ваша честь, — спросил я, — а почему в Барселоне так сильно воняют канализационные трубы?» Судья только отмахнулся, гаденыш этакий. Высокомерно так повел рукой. «В таком случае, — говорю, — я сам вам скажу, почему они воняют. Потому что в них спускают ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ГОВНО. Говно, которым срут каждый день. Мое говно, ваше, ведь вы, ваша честь, наверное, тоже срете. Все срут. Не только мои кролики». Тут судья грохнул молотком по столу. Неуважение к суду. Большой штраф. Даже два штрафа, один за отказ от повиновения, другой за неуважение к суду. Мне сказали, что городские власти уберут моих кроликов в течение двадцати четырех часов. Тогда я пошел домой, переоделся, заглянул к тебе, но тебя не было. Успел запихать кроликов в фургон до появления полиции. Единственное сегодня убийство кроликов будет совершено мною, решил я.

Ману помолчал, явно измученный произнесенной речью.

— Слушай, — наконец пробормотал он, — вздремну-ка я, пожалуй. Не забудь передать жене мою просьбу.

— Все будет сделано, Ману. — Я поднялся со стула. — А ты не переживай.

Он посмотрел на меня сквозь полуприкрытые веки.

— Не беспокойся, переживать-то я как раз и не собираюсь.

— Ладно, пока.

— До скорого.

Мы с бароном вышли из палаты, и наше место сразу занял полицейский. Вид у него был довольно понурый. Я сказал барону, что доберусь до Санта Катарины сам, и мы пожали друг другу руки. Мне надо было побыть одному. Я купил бутылку «Фундадора» и отправился домой, постучав по пути в квартиру Ману. Жена его оказалась дома и, узнав о случившемся, в отчаянии заломила руки. Забормотала что-то о разводе, но я уже поднимался к себе.

Дома натянул вязаный свитер и включил радио. Передавали музыку Малера. Я прошел на веранду, открыл бутылку коньяка и лег в гамак. Вечер был безоблачный и холодный, но коньяк, бегущий по жилам, словно огонь по деревьям, не давал ощутить холод. Я смотрел на звезды и чувствовал, как на меня наваливается пустота.