И снова потянулись томительно однообразные, похожие один на другой дни патрульной службы. На этот раз в Семельганской долине. Это благодатный край, словно созданный для счастья людей. И земля здесь плодородная, черноземная, и сады тучные, и вода с гор бежит прозрачная и студеная, и климат мягкий. Словом — живи на этой земле, трудись и радуйся! И когда мы впервые увидели местных жителей — стройных, сильных и гордых мужчин, прекрасных женщин, от которых глаз не отвести, — так и подумали: вот место на земле, где человек достоин называться человеком, где царствует труд, уважение друг к другу, мир и согласье. Но стоило нам поближе познакомиться с этими людьми, и мы поняли, как обманчиво первое впечатление: были они такими же несчастными, как и их братья в других краях страны.

— Когда был повешен Моаззез-хан, когда правительственные войска в пороховом дыму прошли по Курдистану, громя феодалов, мне думалось, что на смену феодализму придет более совершенный и справедливый строй, — задумчиво сказал мне Аббас. — А посмотри, что делается вокруг! Кровь и слезы, страдания и душевные муки. горе...

— И гнев, — подсказал я. — Ты заметил, как они смотрят на нас?

Аббас печально покачал головой. Потом вдруг судорожно стал расстегивать ворот.

— Стыдно, Гусо, стыдно носить эту форму! Позорно выполнять приказы тех, кто жестоко угнетает народ, кто...

Разговор этот шел в казарме, и нас могли услышать. Я крепко сжал руку друга.

— Перестань, Аббас. Ты же знаешь, что иначе нельзя. Нам надо сохранять силы, связи, выиграть время для борьбы...

Он вырвал руки и раздраженно сказал:

— Сохранять силы!.. Проходят месяцы, годы, а мы служим трону, как холуи тянемся перед такими ничтожествами, как Довуд-хан.

Я понимал его состояние, но чем мог утешить?

— Давай напишем письмо учителю Арефу, — сказал я, — расскажем, что здесь творится, посоветуемся.

— Согласен — сказал он, успокоившись, — давай напишем письмо.

Уединившись, мы начали писать Арефу.

— С чего же начнем?— спросил Аббас. — Может, с рассказа того старика?

— О земле, на которую не ступала нога завоевателя?

— Да, с этого и начнем.

Мудрый старик говорил о мечте народа, выраженной в легенде.

...Мы встретились с ним несколько дней назад. Было это у подножия горы, с которой низвергался грозный, клыкастый и могучий водопад. По краям водопада гора поросла кустарником, на котором в эту пору не было ни одного листочка. Вода пробила в скале глубокую впадину, растеклась, образуя озерко, а потом устремлялась в долину по неширокому руслу, усеянному гладкой галькой. У озерка видны были следы множества копыт — сюда крестьяне пригоняли скот на водопой. Удивительный старик тоже привел сюда небольшую отару овец. Они толкались, суетились у воды, потом стали пить, а он, как величавое изваяние, стоял в стороне, облокотясь на сучковатую палку. На вид ему было лет семьдесят. Высокий, сухощавый, с седой бородой, он был похож на древнего мудреца, каких изображают в книжках. На нас он словно бы не обратил внимания, терпеливо ждал, когда напьются овцы. Мы сами подошли, поздоровались по-курдски:

— Салам, баво джан!.. Здравствуй, отец!..

Он глянул на нас из-под седых нависших бровей, — и нам как-то неловко стало от колючего недоброго взгляда чабана.

— Салам, — сердито ответил старик. — Если вы курды, то как могли допустить, чтобы священную эту землю топтали враги вашего народа?

И столько горечи и презрения было в его голосе, что. мы опустили глаза.

— Не надо нас винить, баво джан! — ответил я. — Мы люди подневольные, нам приказывают — мы идем... делаем.

Глаза старика сверкнули.

— Вам приказывают грабить и без того бедных людей— и вы грабите! Посмотрите, что осталось в домах у крестьян — только голые стены. Лошадей, ковры, ценности — все вымели солдаты! Вот эта отара — все, что удалось спасти жителям селения. Так может быть, вы и последних овец угоните? Забирайте — подавитесь!..

— Мы понимаем ваш гнев, баво джан! — возразил Аббас, — но мы не собираемся грабить вас и отбирать овец. которые принадлежат здешним крестьянам. Мы тоже осуждаем действия правительственных войск, которые прошли тут перед нами. Конечно, участников мятежа следовало наказать, но брать последнее у трудовых людей — это недопустимо! Старик покачал головой.

— Вы осуждаете, а сами служите в тех же войсках...

— А что мы можем сделать? — развел я руками,— другого выбора пока нет...

— Да, жить можно по-разному, ребята, — снова покачал головой старый чабан. — Вы знаете, что ни один завоеватель не ступал на эту землю?.. Даже всесильный Искандер... Александр Македонский не смог войти в Семель-ган: каждый, кто мог держать оружие, встал на защиту родной земли, все дороги, все тропинки были перекрыты, много славных сынов Семельгана полегло тогда, но врага не пустили. А теперь с нами случилось то же самое, что и с нашим земляком Сохрабом, — он все земли прошел, ни от кого не знал поражений... а убил его родной отец...

— Баво джан, — обратился к нему Аббас, — мы читали «Шахнаме» и знаем о подвигах Сохраба. Но разве он родился здесь?

— Конечно, — с гордостью ответил старик, — это всем известно. Рустам на пути в Туран останавливался в нашей долине, влюбился в красавицу Шамана, женился на ней, и она родила Сохраба. Он вырос, поехал искать отца, и тот, не зная, что перед ним родной сын, убил его в схватке!..

— Так вы говорите, что эта печальная история снова повторяется? — спросил Аббас.

— Истину говорю — повторяется, — старик кивнул с достоинством. — Мы не пустили на свою землю чужестранцев, а губят нас свои же братья. Подумайте об этом.

Овцы напились и теперь щипали скудную, желтую траву на склонах горы. Старый чабан взмахнул палкой, крикнул, и отара потянулась по дороге в долину.

— До свидания, баво джан! — сказали мы, но гордый старик даже не оглянулся. Для всех нас это была очень памятная встреча.

...И вот теперь мы решили описать эту встречу в своем послании Арефу.

— Пиши ты, — сказал Аббас, — у тебя слог лучше.

Я взял перо и стал писать, а Аббас подошел к окну. И остановился, думая о чем-то.

— Ну, вот послушай,— сказал я, закончив свое послание.

Он слушал, не перебивая, потом сказал:

— Можно было и покороче. Но ничего, учитель поймет!.. Теперь надо про настроения солдат в эскадроне добавить... фактов побольше.

— Надо бы Пастура, — высказал я давнюю мысль,— -все-таки удивительный он человек. Как он тогда с Довуд-ханом столкнулся!

Но Аббас не согласился со мной.

— Если фамилию не называть, то все равно ничего не будет ясно, а называть опасно — мало ли что, — сказал он.

Я вздохнул и согласился, что называть фамилию в письме нельзя А про то, как прощались мы с Лениным, все-таки написал...

Утром, как обычно, мы выехали в патрульный объезд. Ночью прошел небольшой дождь, и земля была влажная, над горами клубился туман, небо было затянуто тучами. Ветер гнул черные ветви деревьев, забирался под одежду, и мы ехали согнувшись в седлах, сутулясь, пряча лица.

Черные поля тянулись по обе стороны дороги и были пустынны и печальны, словно заброшенные людьми.

Показались глинобитные домики селения. Летом, наверное, это прекрасное место: у каждого дома был разбит сад, и все село утопало в зелени. Но сейчас здесь было неуютно, пожалуй, оттого, что солнце не показывалось и дул студеный ветер. Людей не было видно, и только у крайней кибитки женщина набирала хворост, сложенный под навесом. Одной рукой она прижимала к себе уже большую охапку, а второй все подкладывала, видимо, готовясь топить печь. Нас не видала, занятая своим делом. Была она немолода, из-под платка выбивалась седая прядь.

Услышав топот копыт, она оглянулась, резко выпрямилась и изменилась в лице. Хворост посыпался ей под ноги. Секунду она смотрела на нас широко раскрытыми глазами — и вдруг дико закричала, бросилась бежать по грязной улице.

Аббас посмотрел на меня недоуменно. Я тоже ничего не понял. На крик женщины из домов выходили люди. Ее подхватили под руки и увели, успокаивая.

Улица снова опустела, но я чувствовал, что за нами наблюдают десятки глаз.

— Тут творится что-то неладное,— сказал Аббас,— надо выяснить, в чем дело.

Во дворе одного дома, за глиняным, размытым дувалом мы увидели старика, совсем дряхлого. Он смотрел на нас слезящимися глазами и беспрерывно тряс головой, может, от болезни, а может, приветствуя нас. Поздоровавшись с ним почтительно, как подобает со старшими, мы спросили, что это за женщина тут кричала и не случилось ли чего в селе?..

Продолжая кивать, старик заговорил хриплым, дребезжащим голосом:

— А вы не обижайтесь на нее, сыночки, не обижайтесь... Больная она. Не в себе. Вот и кричит неизвестно почему... А мы все народ смирный, все налоги исправно платим, власть всем сердцем уважаем!.. А женщина больная, не обращайте на нее внимания...

— Что же с ней?— спросил я.— Может быть, ее надо показать врачу, в Боджнурд отправить?

— Зачем ей врач, сынок? Она, когда солдат не видит, то совсем почти здоровая, по хозяйству все делает... без солдат ее болезнь не берет... Спасибо, сыночки, не надо ей врача.

— А почему она так солдат боится?

— Обидели ее. Тут до вас войска проходили... Только у тех... штаны синие... Вот штанов синих она теперь особенно боится. Эх, эти штаны!..

— Это были гвардейцы из Тегерана, — сказал мне Аббас.

— Из Тегерана, сынки, из Тегерана, — подхватил старик, еще сильнее тряся головой. — Они самые, в синих штанах!.. Налетели среди белого дня с криком, свистом, стрельбой... Стали девок и молодых бабенок хватать, кто под руку подвернется. А у нее, у этой, значит женщины, сын был единственный, мужа-то лет десять назад сердар Моаззез-хан зарубил. Сын за мать заступился, а они, значит, его погубили... С тех пор и находит на нее... Но вы не думайте, она женщина смирная.

— И много ваших погибло? — играя желваками, спросил Аббас.

— Много, ох как много, дети мои! — вздохнул старик. — Как из села поедете, так по левую руку кладбище увидите. Все свежие могилки, значит, после того проклятого дня появились.

Аббас стеганул коня и поскакал через село по опустевшей улице. Мы поехали следом. Все молчали. Я видел, что рассказ старика взволновал солдат до глубины души, заставил задуматься.

На окраине села, на пригорке, огороженное низеньким дувалом раскинулось кладбище. Много поколений сельчан нашли здесь последний приют. Мы подъехали к Аббасу, который понуро сидел, на исхудавшем коне, и тоже остановились. Я насчитал много свежих холмиков. Над ними развевались на ветру разноцветные лоскутки, привязанные к воткнутым в землю веткам.

Никто не сказал ни слова. Только когда село скрылось из глаз, Аббас промолвил сквозь зубы:

— Отольются извергам горькие слезы народа!

Вечером, когда мы вернулись в казарму, дневальный сообщил, что меня спрашивал какой-то человек... с седыми усами... Обещал опять зайти. Я долго ломал голову, кто это здесь мог знать меня? Так ничего и не придумал. А человек тот действительно пришел. Меня вызвали, и я вышел за ворота, накинув шинель. Под фонарем стоял Пастур и улыбался...

— Откуда вы? — удивился и обрадовался я. Посмеиваясь, он ответил:

— Я же говорил, что мы встретимся. Сейчас я из Мораве-Тепе. Еду в Боджнурд. Салар-Дженг попросил меня передать вам письмо.

Он достал из кармана небольшой пакет и протянул мне.

— Теперь я частенько буду проезжать через Семель-ган, — добавил он. — Когда буду возвращаться в Мораве-Тепе, разыщу вас. Сможете письмо Салар-Дженгу передать? Только вот так, на виду, встречаться нам нельзя. Я дам знать, где нам лучше встретиться. Ну, пока до свидания! В Боджнурд никаких поручений не будет?

— О, если можно, я напишу коротенькую записку, — обрадовался я.

Пастур засмеялся.

— Зачем же коротенькую! Я подожду.

Быстро вернувшись в казарму, я взял лист бумаги и написал: «Дорогая моя, любимая... Драгоценное сокровище... милая Парвин! Мне так тяжело в разлуке, так хочется увидеть тебя, обнять, прижать к груди. Единственное, что утешает меня, — это друзья, соратники, единомышленники. А их, оказывается, повсюду много. Один из них и передаст тебе это письмо. Нас много, а будет еще больше, и я верю, мы добьемся своего, добудем свободу своему народу. И тогда уже ничто не сможет нас разлучить, любимая моя! До свидания. Целую много и крепко!..»

Пастур терпеливо ждал меня за воротами.

— Это я вручу,— заверил он меня.— На словах что-нибудь передать?

Я смутился. Но, набравшись храбрости, сказал:

— Передайте ей, что я верен клятве и всегда буду ждать!..

— Передам, Гусейнкули-хан,— серьезно произнес Пастур.

Оставшись один, я стал читать письмо.

«Дорогой друг Гусейнкули-хан, — писал Салар-Дженг. — Это письмо вам передаст надежный и верный товарищ, настоящий патриот. Можете говорить с ним обо всем, не таясь. Он в курсе всех событий. Время от времени он будет навещать вас, и через него вы будете получать весточки от меня.

У нас в Мораве-Тепе жизнь идет, наверное, так же, как и у вас в Семельгане. Служим трону верой и правдой, хотя эта служба становится совершенно невыносимой. Да и вокруг творится такое, что стыдно в глаза смотреть. Народ мечтал о свержении феодализма и надеялся на добрые перемены, а попал, как говорится, из ярма в ярмо!.. Так называемые освободители грабят простой народ самым подлым образом, в иных домах даже кошмы не осталось. Слезы не высыхают на глазах женщин, а мужчины в гневе сжимают кулаки. Да только что они могут сделать против оружия?..

Живут здесь в основном туркмены, народ гордый и красивый. Они долго были независимы, а теперь изнывают под пятой шаха...

Думается мне, что долго так продолжаться не может, народный гнев найдет выход. А мы в эти тревожные дни должны разъяснять людям, что происходит на нашей многострадальной земле. Пусть и солдаты и крестьяне поймут, что без борьбу не добиться свободы и счастья!.. Нужно призывать народ к борьбе с угнетателями!

Передавайте привет Аббасу и всем друзьям.

Напишите, какое у вас настроение, что намереваетесь предпринять».

Что ж, пожалуй, Салар-Дженг прав, долго так продолжаться не может. Грянет взрыв, и надо быть готовыми к этому.