Она вошла и стала за его спиной. Он не видел ее, но узнал: это она, только она! За девятнадцать лет он так привык к ней, к ее шагам, к шуршанью ее платья и к ее ароматическим маслам!

Едва входила в дом, он уже знал – это она! По скрипу ворот догадывался. По тем совершенно таинственным флюидам, которые излучало ее сердце, ее тело, – такое же молодое для него, как и девятнадцать лет назад, – догадывался! На что только не способна любовь! Разгадать извивы ее невозможно. Проще отыскать секрет мироздания.

Склонился над чистой книгой из кожи и неторопливо водил заостренным тростником, кончик которого в черной краске. С ним это случалось редко – только перед выступлением в Народном собрании. Писание книг он считал уделом людей тщеславных, заботящихся больше о своей посмертной славе, нежели о каждодневном радении о благе народном. Неужели Перикл, вопреки своему твердому убеждению, начал писать книгу о себе, заботясь о посмертной славе?

Он повернулся к ней. Улыбнулся. И сказал:

– Ты удивлена? Ты думаешь: «Вот и его посетило тщеславие». Скажи мне: не так ли?

– Да, – призналась она.

– Вот видишь, Аспазия, как легко и просто прилетают ко мне твои мысли.

Она была словно богиня – нежная и милостивая. Она положила руку ему на голову, едва касаясь волос, в меру жестких, в меру податливых.

– Они всегда летят к тебе, – проговорила она. – Мои мысли всегда о тебе. Поэтому ты легко обо всем догадываешься. Мое желание таково: быть всегда для тебя открытой.

Он отблагодарил ее улыбкой – немного грустной, немного светлой. В нем было много детского. И она порою чувствовала себя матерью его. Он во всем доверял ей. По-сыновнему. Что еще больше обостряло это ее ощущение.

Аспазия села напротив него.

Перикл сказал:

– Я провожу небольшое испытание. Один старец попросил меня испробовать нечто, что превосходит по своим качествам египетский папирус. Стиль для него уже непригоден. Приходится оттачивать тонкий болотный камыш и макать в чернила. Удобство перед дощечками очевидное, но этот запах…

Перикл протянул жене гибкий лист, цветом напоминающий желтоватую деревянную дощечку. На нем ясно обозначались письмена. Но этот запах…

– Что это? – сказала Аспазия, отстраняя от себя неприятный лист.

– Кожа, – ответил Перикл. – Обыкновенная телячья кожа. Она обработана особым способом и высушена. Но не очень хорошо отбелена. Ее удобно сшивать в книгу, и она, несомненно, долго сохраняется. Раньше у меня не было времени, чтобы проверить изобретение старца. Но теперь я могу себе позволить такую роскошь.

– Этот вонючий кусок кожи меня не вдохновляет, – сказала Аспазия.

– И меня тоже. А посему отвечу старцу так: восковая дощечка меня устраивает больше.

Аспазия сказала:

– Едва ли удовлетворит старика такой ответ. Изобретатели – ужасны, их упорство прошибает стены. Он не оставит тебя в покое.

– Не думаю. Кто я теперь для него? От моего решения ничего не зависит.

– Ты увидишь: он не отстанет!

– Тем лучше. – Он снова обратил внимание на кожу. – Какой ужасный запах! Я не хотел бы иметь библиотеку из таких книг. Но этот старец возразил мне. «Тебе, говорит, придется согласиться со мной в тот прекрасный день, когда своенравный египетский правитель лишит нас папируса». Спрашиваю: «А почему лишать нас папируса? С таким же успехом мы можем лишиться и египетского хлеба». – «И лишитесь!» – не без удовольствия воскликнул старик.

Аспазия сидела вполоборота к мужу. Свет на нее падал справа и сверху. Это тот дивный свет, который придавал ее чертам неувядающую красоту, оттеняя то, что особенно привлекает в женщине: гладкость кожи, мягкость линий и легкую поволоку в глазах. В сорок пять лет Аспазия оставалась Аспазией – красивой и нежной, умной и желанной…

– Когда приходил этот старик?

– Может быть, год назад, – ответил Перикл.

– И ты вспомнил о нем только сейчас?

– Увы!

– Где он? В Афинах?

– Может быть, умер.

– Дай мне эту кожу.

Аспазия взяла ее в руки, определила на глаз тонину, испытала гибкость ее.

– К этому запаху легко привыкнуть, – сказала она.

– Ты так полагаешь, Аспазия?

– Не сомневаюсь так же, как и в том, что старик дальновиден.

– Ты тоже полагаешь, что мы можем лишиться египетского хлеба?

– В один прекрасный день это случится.

– И папируса?

– Почему бы и нет? Поэтому я уделила бы больше внимания этой коже, чем ты. Для великого государства, каким являются Афины, папирус не менее важен, чем хлеб. Ты согласен?

– Отчасти. Ибо папирус можно заменить. Дощечками мы обходились и обойдемся в случае нужды.

Аспазия подняла руку:

– Под словом «папирус» я разумею письмо вообще…

Он смотрел как зачарованный на ее руку.

– Афины потому и стали Афинами, что мысль преобладала над грубою силой. Несчастье Спарты в том, что у нее все наоборот.

Перикл усмехнулся:

– Ты говоришь о той самой Спарте, которая бьет нас на поле битвы?

– Именно о ней!

«Какая рука! – думал Перикл. – Недаром Кресилай восхищался ею и специально высек из мрамора ее руку. Но где больше чар: в глазах ее, руках или губах? Вот сидит сорокапятилетняя, и ничуть не проиграет она рядом с двадцатилетней девушкой. Откуда эта женская сила? Кто одарил ее так щедро?! Слава богам, которые породили ее и указали ей путь в Афины! Слава бедному Анаксагору, который показал мне ее!»

– Участь Спарты предрешена, – сказала Аспазия с особенной, мало присущей ей твердостью. – Невозможно удержаться на одной только голой силе, на скрытности и военных успехах. Сила ломит силу, Перикл! По-моему, это твои слова.

– Возможно, – проговорил он, глядя на ее шею.

– А что может победить мысль – высокопарящую и верную?

– Что? – спросил Перикл, любуясь ее локонами.

– Нет такого богатыря! Гераклы в наше время не рождаются. Прометеи тоже.

– Что же из этого следует, Аспазия? – Он бросает короткий взгляд на ее ноги, оголенные до колен. На ее ногти, покрашенные пурпурной финикийской краской.

В ее глазах сверкнула добрая молния. Такая лучезарная, легкая, легкая.

– Это значит, что мысль, прекрасная в своем выражении и обрамлении, поразит человеческий разум больше, чем любая сила. Это значит, что душа – такая тонкая, хрупкая и невидимая – одолеет силу гоплита, сокрушит его щит и испепелит меч. Проследи, Перикл, как время шло от Гомера до наших дней. Илион в наши дни берут не воины, метающие град камней, но поэты и ученые, разящие врага мыслью, повергающие мыслью во прах.

Она говорила тихо, но твердо, смело устремивши взор вперед, точно Фидиева Афина, неукротимая в своей вере и по-женски непреклонная. Она смотрела поверх его головы. Не говорила, а словно бы пела гимн человеческой мысли.

Перикл откровенно залюбовался ею. Формами ее. Той самой стороной женской грани, имя которой Красота. И по мере того, как говорила Аспазия, все больше воодушевляясь, он тем больше восхищался ею, тем больше ощущал наплыв душевной силы, веру в которую с годами начинал терять.

…Оракул был дан весьма ободряющий. И тем не менее Перикл принял все меры предосторожности. Ему шел сорок первый год. Он был в расцвете сил. В стратегионе, на агоре́, Перикл изложил свой план. Получив полное одобрение, он выехал в Мегарскую область, где в гавани Пэги его поджидало войско и корабли.

Перикл тщательно проверил вооружение каждого воина, отсеял больных, взял вместо них добровольцев. Каждого, кто мало-мальски сомневался в своих возможностях, он отстранял, говоря: «Мне нужно войско сплоченное, которому нипочем трудности морского плавания и боя». Так говорил Перикл.

Затем осмотрел корабли. Весьма придирчиво, требуя не только полной готовности к бою, но и отменной чистоты. Он садился у весел, чтобы удостовериться в прочности ремней и удобны ли подушки, на которых сидят гребцы. То, что не нравилось ему, тут же приказывал переделывать.

Потом беседовал он с опытнейшими мегарцами, знающими повадки моря в Коринфском заливе. Все его выводы и замечания тщательно заносились в книги его помощниками.

Через десять дней все было готово к походу. Взяв на борт более тысячи гоплитов, размещенных на тридцати двух триерах, Перикл на рассвете отплыл из Пэги.

Стратег находился на семнадцатой от начала триере. Он выбрал корабль, идущий посредине всего строя, для удобства командования. Его приказы почти одновременно достигали как головы эскадры, так и хвоста ее. Не все начальники кораблей одобрили этот выбор Перикла. Но дальнейшее с очевидностью показало, насколько он был прав.

Вдали от берега было объявлено, что корабли под начальством Перикла движутся к Сикиону, который-де надо проучить за многие дерзости и слепое подчинение Спарте.

На корабле, который Перикл окрестил «Гераклом», стратег выбрал себе место укромное. Он не желал особенно выделяться среди войска и моряков.

Командовал «Гераклом» молодой пирейский моряк по имени Еврисак, сын Брасида. Это был человек храбрый, но малоопытный в боях. Его умение управлять кораблем стояло выше всяких похвал. Оставалось только выяснить, каково будет оно, это умение, в бою, где нет единого писаного закона. Где многое зависит от остроты зрения и ума, от быстрого и решительного принятия мер, открывающих путь к победе.

Этот корабль и начальник его привлекли внимание Перикла неспроста, и он выбрал именно «Геракла», дабы помочь в нужную минуту Еврисаку личным присутствием на борту. Разумеется, он не говорил об этом никому, дабы не уязвить самолюбия молодого моряка из Пирея.

В открытом море Перикл провел маневры. Он убедился в том, как быстро передаются приказы его по кораблям и как скоро могут быть они выполнены. Выучка и решимость должны быть безупречными.

Перикл, стоя на носу «Геракла», наблюдал за тем, как перестраивается эскадра на ходу. Особенно важным считал одновременный поворот всех кораблей в левую или правую сторону, перемещения судов от строя «цепочка», как он называл, к строю «шеренга». Особенное мастерство требовалось здесь от идущих в хвосте кораблей. Ибо именно они обязаны при этом развивать максимальную скорость, в то время как передние снижали ход почти до полной остановки. И все это для того, чтобы дать возможность всем триерам занять свои места в корабельном строю.

Надо сказать, что маневры были изнурительными. Не очень-то приятно перестраиваться десять раз на дню или изображать морской бой, идя против своих же, зная, что это просто игра.

Перикл требовал точного выполнения своих приказов. Взятие «вражеских» кораблей на буксир и абордаж он заставлял повторить не единожды.

Так он готовил свою эскадру еще одну неделю в открытом море. Наконец дал отдых всем в течение суток и поплыл дальше, беря курс на Сикион.

Как известно, город этот в Ахайе изрядно укреплен. Стены его недавно обновлены, рвы заново отделаны. Защитники Сикиона славились своей доблестью.

Перикл пустил слух еще там, в Пэги, что направляется в поход вокруг Пелопоннеса. Может быть, хитрость эта удалась, а может, сами обстоятельства сложились так, что сикионцы заметили корабли Перикла лишь на рассвете пасмурного дня.

Перикл приказал развернуть все паруса и удвоить рвение гребцов. Корабли шли «шеренгой», почти одновременно пристав к берегу.

Сикионцы, спохватившись, удалились под защиту городских стен. Они успели послать гонца к спартанцам с просьбой о присылке подкрепления.

Высадка афинских гоплитов прошла удачно и довольно быстро. К полудню бой разгорелся вовсю.

Еще там, на кораблях, Перикл приказал сколотить из бревен несколько помостов, весьма похожих на плоты, которыми пользуются жители горных краев, сплавляющие лес (например, в Колхиде). Назначение их полностью выявилось у стен Сикиона. Бревенчатые помосты были переброшены через рвы и сослужили пехотинцам отличную службу. Заранее запасся Перикл и стенобитными машинами, которые вовремя доставило ластовое судно, шедшее к Сикиону по приказу военачальника.

Перикл разбил свой лагерь на виду города, разделил войско надвое. Одна половина вела боевые действия против Сикиона, а другая тем временем отдыхала. К концу дня войска менялись своими местами. Стенобитные машины, таким образом, действовали и днем и ночью. Это было необходимо для того, чтобы захватить город до прибытия спартанского подкрепления.

Сикионцы, надо отдать им должное, сражались храбро. Их часовые на стенах вовремя предупреждали об опасности. И воины устремлялись туда, где грозила беда. Однако было заметно, что в обороне немало упущений. Главное – слишком поздно оповестили население о появлении Перикловой эскадры! Внезапность нападения противника со стороны моря оказалась неучтенной. Сикионцы не ждали.

Первая брешь была пробита в стене с западной стороны. Подкоп устроили афиняне столь искусно, что стена обвалилась мгновенно, открывая свободный доступ к городу. Сикионцы пустили в ход камни и кипящую смолу. Они метали дротики и некоторое время сдерживали натиск врагов. Перикл приказал ни днем, ни ночью не давать покоя защитникам пролома. А тем временем готовился новый подкоп под прикрытием настила из бревен.

Сикионцы с надеждой и нетерпением поглядывали на юг, откуда должна была поступить помощь. Но – увы! – она запаздывала. Афиняне же все усиливали свой натиск.

Через десять дней рухнула стена в другом месте – в противоположном первому пролому направлении. Силы обороняющихся были поделены надвое. Перикл направил свой главный удар по первому пролому и овладел частью города.

А помощь Сикиону все не приходила.

Перикл приказал разрушить стены, сровнять их с землею. Это уже не представляло особых трудностей. Легковооруженные уничтожали посевы, сады, строения, находившиеся вне городских стен.

Потребовалось еще несколько дней для того, чтобы победа была полной. Тот, кто присутствовал при этом, говорил: «Вот город, который не скоро подымется, ибо он сровнен с землею». И это было воистину так!

Водрузив трофей на берегу моря, Перикл посадил войска на корабли и отчалил подальше от берега. Ластовому судну приказал следовать на запад, сам же взял курс на север.

А наутро отдал новый приказ: поворачивать на запад, кораблям построиться в боевой порядок. Это было сделано для того, чтобы достойно встретить враждебную керкирскую флотилию, весть о движении которой дошла до Перикла. Но позже выяснилось, что весть эта была ложной.

– Не нравится мне Парал, – сказала Аспазия.

– Что с ним?

– Глаза не нравятся. Они тусклые. Пьет все время воду. Требует похолоднее. Жалуется на боль в голове.

– Наверное, боролся в гимназии дольше обычного, – предположил Перикл. – В двадцать лет это бывает.

– А глаза?

– Переутомился. Сердце тоже устает. И это тотчас же отражается в глазах.

– А боль в голове?

– Наверное, солнце припекло.

– Парал говорит, что ломит ноги.

– Наверное, ловко подставили ему ногу. От подножки это случается. Я сам испытывал это. И не раз.

– О боги! – проговорила Аспазия, молитвенно сложив руки и склонив голову в знак полной покорности их воле. – Отвратите страшную болезнь от Парала!

Перикл вздрогнул. Неужели в довершение ко всему его дом посетит эта ужасная чума?! Нет, это было бы слишком. Разве мало жертв? Умерла сестра.. Умерли близкие и дальние родственники. Что еще надо судьбе?

Он сказал:

– Хорошо, что наш маленький Перикл в горах. Там воздух значительно чище.

– А Парал не послушался, – проговорила она.

– Он уже взрослый. У него свои мысли и свои дела, – заметил отец.

– Люди говорят: «Вот она отправила в горы своего сына, а пасынка оставила в душном городе».

– Мало ли что болтают, – сказал он.

Аспазия вздохнула глубоко-глубоко. Он подумал, что ей недостает воздуха.

– Смерть косит людей, – сказала она.

Да, он знает это. Жестокие набеги лакедемонян загнали жителей Аттики в Афины. Город набит до отказа. Оттого-то и чума. Больные горят словно в огне. Они тянутся к колодцам. Жажда, неутолимая жажда одолевает их. Внутренний жар все время гонит их к прохладе. В конце концов внутренний жар лишает их разума. Обезумевшие люди бросаются с крыш и разбиваются насмерть. Чума никого не щадит! Она – порождение войны со Спартой. Однако надо вытерпеть, выстоять, не поддаваться женскому плачу. Иначе – конец Афинам! Иначе – конец Аттике и ее могуществу! Чума есть следствие войны со Спартой…

– Вы, политики, – сказала Аспазия, – все хорошо объясняете. Умом это можно понять. Но что ты скажешь матери или овдовевшей жене, у которой на руках пятеро ртов? Удовлетворит ли ее твое объяснение?

Перикл, осунувшийся за последние месяцы, полностью сохранил то спокойствие, которое часто выводило из себя его врагов. Они кляли его, а он спокойно их выслушивал. Они поливали его грязью, а он слушал, слушал их внимательно. Они грозились ему, а он терпеливо выяснял все их претензии. О Перикл, до какого же предела простирается твое долготерпение?!

Он опустил голову на свои сильные руки. Большую голову на большие руки. Перикл сказал жене:

– Матерям объяснить все это невозможно. Вдову утешить трудно. Сердце не поймет и не примет всего этого. Однако человек – существо мыслящее. Там, где слабо сердце, должен прийти на помощь разум. Вот единственный путь для спасения Аттики. Другого нет и быть не может!

Аспазия нетерпеливо подняла руку. Это была и та и не та Аспазия. Та была одинокой гетерой. А эта – хозяйка дома, да еще какого! А эта – мать и жена.

– Не кажется ли тебе, что эллины заняты, может быть, очень важным, но весьма неблагодарным делом?

– Каким именно? – спросил Перикл, не подымая головы.

– Это дело – бесценный кладезь для добывания доблести и славы. Это дело – великий клад для историков вроде Геродота и Фукидида. Это дело – путь к славе и бессмертию. А я говорю: нет дела более неблагодарного и ужасного по самой сути своей, чем то, которым по горло сыты эллины.

Перикл медленно выпрямился, скрестил на груди руки и попытался угадать: какое же это такое необыкновенное дело? А потом – немного погодя – спросил:

– О каком деле говоришь, Аспазия?

– Прости меня, но мне казалось, что слова будут излишними. Разве изъясняюсь непонятно? Разве язык мой недостаточно ясен? Я говорю о великом, славном, прекрасном, но безумном предприятии.

– Смысл твоих слов будто понятен. Я только не знаю, к чему они прилагаются?

Аспазия вытянула руку, указывая перстом прямо на Перикла. На глаза его. На самые зрачки!

– Ты, великий Перикл, не можешь понять меня?

– Вот в эту минуту – нет.

– В таком случае мне придется продолжать свою речь.

Перикл кивнул: дескать, придется.

И Аспазия сказала:

– Неужели это не приходило в голову даже тебе? – Она подбоченилась, как истая милетянка. – Неужели? Вот континент, на котором живут люди, говорящие на одном языке и происходящие от одного корня-матери. Это – эллины. Вот острова, разбросанные по трем морям. И на них тоже живут люди одного корня и одного языка с нами. Что же происходит? Что я наблюдаю вот уже с тех самых пор, как я начала кое-как понимать этот свет? А происходит самое непонятное и ужасное: эллины заняты – притом основательно – уничтожением друг друга… Нет и не было в прошлом людей, более искусных в самоуничтожении. Если бы я имела к тому способности, то написала бы об этом целую книгу. Представь себе: искусство самоуничтожения! Как это тебе нравится?

– Я скажу… – начал было Перикл.

– Нет, я еще не окончила свою мысль, – сказала Аспазия. – На берегах Понта, на обширных пространствах Средиземноморского побережья живут и развиваются клерухии. Мы и их втянули в братоубийственную войну. Вдали от метрополии они не чувствуют себя в достаточной мере избавленными от военных невзгод. И если посмотреть с высот Олимпа, где боги держат свой мудрый совет, – нельзя не прийти к печальному выводу: эллины ведут себя столь неразумно и глупо, что даже невозможно рассказать…

– Ты кончила? – спросил Перикл.

– Нет. Хочу высказать еще одну мысль. Я думала над этим по меньшей мере двадцать лет… Когда на нас шли персы, когда эта азиатская туча, способная заслонить солнце, натолкнулась на доблесть эллинов, можно было сказать безошибочно: эллины воюют – они выживут. И недаром воспел эту войну Софокл. Недаром посвятил ей свою жизнь наш друг Геродот. Поэты еще долго-долго будут воспевать это время – время доблести эллинского духа. Но теперь, когда началась эта ужасная война со Спартой, я говорю: победителей здесь не будет!

– Это неверно…

– А я утверждаю: не будет! И откуда им взяться? Тот, кто уйдет целым и невредимым с поля боя, – найдет себе конец дома, на своем пороге: его скосит чума. Кто выживет после ужасной чумы – того подомнут враги. Они появятся, эти враги, они придут непременно с севера, с запада, из-за моря. Непременно придут! Подобно амазонкам. Но тогда уже не будет Тесея! И вечное рабство или полное уничтожение ждет каждого эллина. Вот что я хотела сказать.

Аспазия была взволнована. Цвет лица ее приблизился к цвету папируса. Губы ее позеленели. Глаза горели лихорадочным жаром. Перикл позвал рабыню Евриклею. И сказал ей:

– Холодной воды.

Аспазия приняла киаф с водою, но даже не пригубила.

– Вода – лекарство слабое, – сказала Аспазия. – Когда душа опалена огнем, вода не поможет. Я чувствую себя неплохо. Лучше, чем эллины. – И она улыбнулась. Через силу.

Евриклея – девушка плутоватая, но умная и красивая собою – подождала немного и вышла. Для нее не были новостью горячие беседы между ее господами. И ей не раз приходилось бегать за холодной водой. Но каждый раз она убеждалась в том, что к воде не притрагивались…

– Аспазия, – голос Перикла звучал глухо, словно говорил он из глубины огромной амфоры, – то, что высказала ты, необходимо продумать. В твоих словах заключен большой смысл. Отделаться кратким ответом невозможно. Я обещаю тебе подыскать соответствующие слова с подходящим к данному случаю смыслом и высказать свое мнение… Но трудно, очень трудно промолчать. И не ответить тебе. Хотя бы вкратце. В самом общем виде.

Аспазия готова выслушать его. Но из головы нейдут маленький Перикл, который в горах, и, несомненно, больной Парал. Парал дорог, как родной, он ведь вырос на ее руках. То ли это лихорадка одолела Парала, то ли – упаси Афина! – та самая чума, которая гуляет по Аттике запросто, подобно насморку. Педиаки – жители равнин – страдают от нее больше, чем диакрийцы – жители гор. Это, очевидно, следует объяснить меньшей скученностью и более чистым горным воздухом и чистотой родников. Молодой, но не по летам опытный и внимательный врач по имени Гиппократ с острова Кос полагает, что причина чумы – только скученность, вызванная войной, и в связи с этим загрязненность колодцев. Водопровод Афин – замечательное сооружение Писистрата – тоже немало содействует распространению чумы. Аспазия не очень поверила ему, Гиппократу, хотя в остальном, что не касается чумы, врач, по-видимому, прав. Во всяком случае, соотношение слизи и желтой и черной желчи в человеке имеет первостепенное значение для здоровья. Нарушение гармонии слизи и желчи, равно и воды, приводит ко всякого рода болезням. Этот неутомимый молодой врач – ему не более тридцати – уже снискал себе признание народа, особенно своею добротой и щедростью. Врач не жалеет собственных денег для помощи бедным. Он не берет с них платы, например, сам дает им лекарство. Где он сейчас? Говорят, в Афинах. Аспазия давно не видела его… Где он, в самом деле?..

Перикл встал, прошелся по комнате, заложив руки за спину. Голова его чуть наклонилась вперед. Было такое впечатление, что он пытается удержать ее на тонкой шее. И это удается ему с трудом.

Он сделал замечание, сказав, что Аспазия говорила здраво и во многом справедливо, имея в виду ее личные ощущения, ее личный взгляд на положение вещей. Но кроме такого взгляда существует еще и другой, так сказать, государственный. Он отражает существо дел в государстве и характер судьбы самого государства как такового. То есть это такой взгляд, такое мнение, которое учитывает совокупность судеб гражданина и государства в их гармонии и дисгармонии. Именно подобную точку зрения Перикл попытается высказать в двух словах.

– Разумеется, – продолжал он, – война между эллинскими государствами является трагедией. Если ты помнишь, мы однажды уже беседовали с Софоклом по этому поводу. Я тогда согласился с ним, а он со мною в том, что противоестественна вражда между греками. Я внес предложение в Народное собрание, а Народное собрание одобрило обращение ко всем эллинским государствам о заключении мира и договора о дружбе. Хочу напомнить, как встретили это мое предложение: Спарта объявила, что Перикл, дескать, желает мирным путем, не прилагая никаких усилии, ничем не рискуя, достичь гегемонии Афин во всей Элладе. Я услышал брань вместо трезвого и доброжелательного обсуждения моего предложения. Это надо иметь в виду каждому, кто соприкоснется с нынешними военными делами… А теперь насчет войны. Она сожрет Грецию и каждого эллина в отдельности. Есть ли в этом преувеличение? Нет, это соответствует истине… Я говорил в свое время в Народном собрании, что война несется с Пелопоннеса. И я оказался прав. Она пронеслась, подобно черной птице, со всеми бедствиями. Это – мельница, способная перемолоть в тонкий песок всю Грецию. Война со Спартой в полном разгаре. Но можно ли было предотвратить войну? Да, при одном условии: Афины сложили бы оружие и безоговорочно подчинились Спарте! А что значит «подчиниться Спарте»?

Перикл остановился перед Аспазией и, указывая рукою куда-то далеко отсюда, так ответил на свой вопрос:

– Что есть Спарта? Скрытное в своих помыслах, жестокое по своей сущности и опасное для всего мира государство, где власть принадлежит избранной кучке олигархов во главе с царем. Это государство сильное? – спросишь ты. И я отвечу: не знаю, но оно очень опасное. Государство жестокое к своим согражданам, беспощадное к соседям не может быть воистину сильным. Есть разница между определением сильный и жестокий, опасный. Как определить силу льва? Это зверь опасный? Несомненно. Жестокий? Несомненно. Но вся сила этого зверя направлена к тому, чтобы терзать более слабых. Именно такою представляется мне и Спарта… А теперь я задам такой вопрос: можно ли подчиниться такому государству, как Спарта? Да, если нет другого исхода. Да, если силы у тебя иссякли, если трусость обуяла тебя и твоих друзей, если унизительное рабство предпочтительней почетной смерти на поле боя. Будучи стратегом, избранным народом, будучи облечен властью, данной мне народом, я не мог советовать преклонить колени перед Спартой. Я должен был дать один единственно правильный совет, и я это сделал: сопротивляться Спарте до конца! Может, я ошибся?

– Нет, ты был прав, – подтвердила Аспазия.

– Спасибо! – воскликнул Перикл. – Пусть просмотрят архивы на агоре́ и пусть бросят мне любое обвинение, если был я неправ. Я знаю: враги мои пытаются изобразить дело таким образом, что будто бы я привел Аттику к войне. Неправда! Война пришла бы и без меня! Я просто оттягивал ее всеми средствами. Могу сказать доверительно: мне приходилось тратить ежегодно немалое число золотых талантов на известные цели. Какие были эти цели? Я подкупал государственных мужей Спарты, чтобы оттянуть военное наступление на Афины. И я использовал время на строительство боевых кораблей, на оснащение войск новым и тяжелым вооружением. Вот каковы были мои действия! Что же следует из этого? Что я торопил войну? Что я вызвал ее? Что я виновник в случившемся? Но ведь это противно истине! Любой, кто бы захотел проверить сказанное мною, может сделать это очень просто. На агоре́ сохранились все документы. Мне стало известно, что некий молодой и богатый историк и поэт Фукидид, сын Олора, собирает сведения о войне со Спартой. Если он проявит необходимое внимание ко всем достоверным документам и фактам, то узнает много любопытного. И обязательно придет к такому выводу: в войне повинна Спарта! Только Спарта, которой претит один вид процветающих и демократических Афин.

…Эскадра вышла в море, оставив на берегу до основания разрушенный и разграбленный Сикион. Перикл в качестве стратега поблагодарил всех воинов за верную службу, отметив действия моряков, также принявших участие в осаде Сикиона.

Повернув на запад, корабли пошли следом за ластовым судном, которое избрало путь посредине между двумя берегами Коринфского залива, вдали от любопытных взоров… Перикл тем самым пытался создать впечатление у соглядатаев, что он будто бы довольствуется разрушением и ограблением Сикиона.

Здесь уместно напомнить, что помощь со стороны Спарты Сикиону действительно воспоследовала. Однако она запоздала. И те, кто остался в живых среди городских развалин, горько сетовали на это. Но человеческая натура быстро приспосабливается даже к самым тяжелым поражениям. Пока человек жив, он старается не только выжить, но и, возместив потери, двигаться дальше. Так было и здесь: сикионцы начали вновь приводить в порядок свои жилища и вновь (в который уже раз!) возводить стены. Причем народ дал клятву отстроить все заново и в лучшем виде.

А Перикл во главе кораблей плыл на запад, все на запад… Ночной порою, – пройдя залив в самой узкой его части, там, где чуть не сходятся земли Локриды и Ахайи, – стратег приказал всем начальникам кораблей собраться на «Геракле». И обратился к ним с такой речью:

– Всякая победа имеет две стороны. Так же, как любая монета – серебряная или золотая. Одна сторона едва ли требует каких-либо пояснений. Заключается она в том, что противник побежден, а победители, водрузив трофей, празднуют победу. Одним словом, цель в войне достигнута, и можно диктовать побежденному условия. И тут среди возгласов ликования, в то время как герои увенчаны венками, а павшие торжественно погребены, встает неизбежный вопрос: а какой ценою досталась победа? Нельзя ли было при достижении той же цели понести меньше потерь? Вот как может быть и должен быть поставлен вопрос. Это и есть вторая сторона. Припоминаю битву под Танагрой, где я имел возможность сражаться рядом с моими товарищами. Иной скажет: битву выиграли лакедемоняне. Но какой ценою? Они не смогли поставить нам ни одного условия, ибо сами едва держались на ногах. Вот как обстояло дело!.. К чему я все это веду? Мы победили. Сикион повержен. А я всё эти дни думал: мы потеряли сто двадцать человек. А можно было бы меньше? Да, несомненно. Принимая на себя всю вину, должен отметить, что экипажи иных кораблей действовали нерасторопно. Высадка воинов производилась медленно. Одни уже бились под стенами Сикиона, а другие только-только сходили на берег. Разве это допустимо? Я назначаю маневры по высадке войска на пустынном берегу Этолии – это место хорошо мне знакомо. И только после этого поплывем дальше.

Затем Перикл объявил о новом порядке следования судов. Наилучшим образом проявивших себя он поставил в голове и хвосте эскадры. А тех, которых почитал менее надежными в бою, приблизил к своему «Гераклу», чтобы неусыпно надзирать за ними.

При закате солнца были проведены маневры. Они были повторены на рассвете, после чего эскадра последовала дальше. Результатами Перикл остался доволен. Курс он взял на северную область Акарнании. Конечной же целью в этом походе был город Эниады, в той же Акарнании, у устья реки Ахелой.

– Парал, что болит у тебя?

Юноша безмолвно указывает на голову: она у него трещит. Аспазия заботливо подает воду. Евриклея добыла чудодейственное зелье, но Парал отказывается от него: оно слишком горькое, противное такое.

На кого походит Парал? Что-то от отца, кое-что от матери. Грузная голова, красивый нос с едва заметной горбинкой, глаза, похожие на две маслины, – в них такой ярко-черный огонек. Глаза – это уж от матери. Характером он в отца. Воспитанный сызмалу Аспазией, он относится к ней как к родной… В кого же Ксантипп? Только не в отца! Наверное, со стороны родной матери кто-то был буяном и пьяницей. Но кто? Впрочем, говорят, что и на здоровом масличном дереве попадаются порченые листья. Дем Холарга, из которого происходит Перикл, не был запятнан безобразным поступком кого-либо из его членов. Никогда! Стало быть, пришла пора появиться тому, кто не преминет наложить это самое пятно на семью. Вот и народился Ксантипп.

Аспазия прижала к себе Парала, и тот покорно к ней прильнул. Значит, нездоров. Только больной юноша может так откровенно пожелать ласки. Но кто все-таки истинная мать: та, которая родила, или воспитала с пеленок? Аспазия не рожала Парала, но – видят боги! – она любит Парала не меньше, чем своего мальчика.

Перикл приложил ладонь тыльной стороной ко лбу Парала.

– Тебя знобит? – спросил он.

– Немного.

– Чувствуешь жажду?

– Как будто бы нет…

– Все еще болит голова?

– Да.

– И еще что-нибудь?

Парал указал на ноги.

– А живот?

– Живот? – Парал подумал. – Живот не болит.

– Тебе надо лежать, – сказала Аспазия.

– Что ты думаешь? – спросил Перикл, когда они вышли из комнаты Парала. – Что с ним?

– Не знаю. Но сердце щемит так, что и сказать невозможно. Он всегда казался мне хрупким. Созданием слишком нежным для этой жизни.

Перикл хотел было рассказать о том, как умирают взрослые дети там, на полях битв. Лишенные последних родительских утешений, многие из них умирают молча, туго сжав зубы. Без стенаний и слез. Он рассказал бы обо всем этом, заодно пожаловавшись на то, что даже при его былой власти он, Перикл, был совершенно бессилен предотвратить эти несчастья. Бедствия войны – словно землетрясение, словно гроза в горах: всем страшно, но никто не может остановить их…

Он только сказал:

– Все это – война.

А она:

– И все это – люди.

Перикл взял ее за руку, погладил гладкую кожу, которой почти не коснулось время. И прикрыл веки. Всего на одно мгновение…

…Он сказал ей:

– Аспазия, вот твой дом и вот твое ложе.

Она осмотрела комнату с любопытством, но без страха. А ложе было покрыто пурпурными вавилонскими тканями, под которыми – тонкое льняное египетское полотно. Это полотно – точно шелк. И фракийские шелка обильно свешивались на пол. И тяжелая сицилийская ткань. И тонкорунные шкуры из Колхиды на блестящем полу и – на случай прохлады – рядом с ложем, на скамье.

– Как в старинной сказке, – проговорила она восхищенно.

– Извини, что просто, – сказал он не без мужского кокетства.

– Сколько же ты потратил денег на все это?

– Не много, потому что не столь уж богат, как это кажется моим врагам. Но все это – от души и ради любви к тебе.

Отшумел брачный пир.

Аспазия распрощалась с одиночеством. В двадцать семь лет.

Она казалась легкой, как туман, который скользит ранним утром по пентеликонским склонам: такое сказочное существо.

Она была слишком умна, чтобы полюбить кого-нибудь из многочисленных молодых поклонников женской красоты, но была слишком женщиной, чтобы устоять перед умом Перикла. И вот она у него, в его доме. И брачное ложе – перед ним.

Он сбросил с себя одежду. Погасил светильники, кроме одного, который в углу. В который налито чистое оливковое масло. И она увидела его таким, каков он есть, каким надлежит быть мужчине, который сын своего пола, плоть от плоти его.

Аспазия удивленно разглядывала его – всего, от лба до лодыжек. Она провела пальцем по груди его, где справа алел свежий шрам. Она провела рукою по бедру его, где грубый рубец, прикрыла другой рукой глаза его, а сама внимательно, изучающе рассматривала его, так, как это делают многие, любуясь работами Фидия или Кресилая. Ей это было любопытно. Бесконечно любопытно.

Он стоял, терпеливо снося этот странный осмотр, чувствуя, что мелкая дрожь начинает одолевать его – противная дрожь, как на осенней сырости где-нибудь на севере.

Она обхватила его шею, прильнула к его уху и прошептала:

– Мне не по себе…

– Бедняжка, – проговорил он и поцеловал ее в губы долгим-долгим поцелуем. Была в этом поцелуе и нежность, и грубость солдата, и неистовство моряка, и страстное желание невольного анахорета, измученного сладкими видениями. Ей показалось, что сейчас начнут пытать ее – жестоко и неумолимо. На одно мгновение – всего лишь на одно! – Аспазия испугалась. Она понимала все, но никогда не видела и не ощущала вот так близко льва, алчущею плоти, живой женской плоти.

И когда она обхватила руками его шею, крепкую, словно колонна, и когда он поднял ее и понес к ложу, Аспазии вдруг показалось, что в объятиях бога олимпийского она уносится в небесные сферы, где хорошо и приятно, первозданно, чисто и незапятнанно…

А потом – совсем после – она спросила тихо-тихо:

– Это потому, что любишь?

Он был нем, как рыба: только шевелил губами. Но она догадалась: он произнес «да».

Аепазия прижалась к нему всем телом, крепким и здоровым.

Она спросила:

– И это всегда будет так?

Он смог улыбнуться, ибо уже чуть отдышался:

– Нет. Будет еще лучше.

– Правда?

– Да.

– Разве лучше бывает?

– Увидишь сама.

И Перикл поднес ей вина. Она отпила глоток. Еще один. И еще.

– Хочу вина, – взмолилась Аспазия.

– Разве я скуп?

И он налил снова. И, пока она пила, сказал:

– Я никогда не думал… Я просто не ожидал. Так же, как тогда, когда явился к тебе впервые и увидел не только красавицу, но и умную женщину. Нет, полную ума и знаний!

– Это плохо?

– Нет, совсем не плохо.

– Женский ум?

– Почему бы и нет!

– А говорят, что любят только глупых.

Он прижал ее к себе, и у нее хрустнули косточки:

– Это только болтают.

Она попросила вина. Отпила и дала выпить и ему. Он, кажется, был пьян и без нектара. Перикл все еще пребывал в состоянии малообъяснимом, потому что любовь всегда трудно поддается объяснению, как и хорошая пастушья песня в горах.

Где-то там, на рассвете, когда ночь отняла почти все силы, она спросила его:

– А как те, другие?

– Кто, Аспазия?

– Я же говорю: другие.

Он оперся на локоть: или они сговариваются, или же у всех на уме одно и то же? Перикл не удержался. Захохотал.

Она чуть не обиделась:

– Чему ты смеешься?

– Просто так, – сказал он, дотрагиваясь до нее горячими, как уголья, пальцами. – Все вы спрашиваете об одном и том же.

– Это вполне естественно, милый. Ты бывал в различных государствах. Где девушки прекрасней всего?

– Девушки… Девушки…

– Не прикидывайся скромником, – сказала она. – Они красивы на Кипре?

– Не знаю, – признался он. – А впрочем, говорят, что да. Но колхидянки лучше.

– Я не пущу тебя в Колхиду.

– А если потребуют обстоятельства?

– Тогда дело другое.

– И ревновать не будешь?

– Нет.

Он еще раз переспросил ее я снова услышал:

– Нет.

Долго не спускал с нее глаз Перикл, и она застеснялась, укрылась одеялом. А он спрашивал себя: «Неужели надо прожить сорок шесть лет, чтобы почувствовать себя вполне счастливым с женщиной?»

Он зашептал слова любви. Сначала про себя, а потом и для нее. А точнее – тоже для себя, но вслух.

Прислушавшись к ним, точно со стороны к чужим словам, Перикл вдруг ощутил огромное стеснение: он говорил почти то же, что пишут графоманы в своих книгах. В обычных книгах, которые продают книготорговцы на афинской агоре́. Даже и слова те же. Слова, которые всегда вызывали у него гримасу раздражения.

– Аспазия, – вдруг обратился он к ней, прерывая самого себя на середине фразы, – почему ты не остановишь меня?

– Разве это требуется?

– Да.

– Объясни мне – почему?

Он развел руками:

– Я же терзаю твой слух ничем не примечательными словами и выражениями. Я б на твоем месте…

– Милый, – сказала она, подвигаясь к нему в порыве неизбывной ласки, – ты говоришь так просто, так хорошо…

…Вошел Евангел. Вид у него расстроенный. Видно, что-то худое. И в самом деле – весть его неприятна, особенно для господина.

– Ксантипп дерется, – коротко сообщил раб.

– С кем? – спросила госпожа.

– Началось с того, что Ксантипп выпил. Точнее, он добавил к тому, что принял ранее. Лампидо упрекнула его. Сказала, что не может более терпеть животное, к тому же пьяное.

– И что же Ксантипп?

– Ясно – дал ей такого тумака, что она покатилась за порог. Но ведь и Лампидо не промах. Она, тоже подвыпившая, вылила на него таз грязной воды. И тут началось! Он ее чуть не убил! Мы подоспели вовремя. Вырвали ее из пьяных рук. Досталось всем нам. – И Евангел стер ладонью кровь с разбитого носа.

– Где же он теперь?

– У себя. Мы его связали.

– Хорошо сделали, – сказал Перикл, молча слушавший эту оскорбительную для него историю.

– Может, развязать его? – спросил Евангел ради приличия.

– Ни в коем случае!

Только повернулся Евангел к двери, как дорогу ему преградил Ксантипп. Он сейчас походил на некую обезьяну, которая, говорят, водится в дремучих лесах Ливии – где-то в полуденных краях. Глаза красные, сверкают, как у бешеного. Из ушей и изо рта – бурая кровь. Волосы слиплись в грязный ком. Уста изрыгали нечленораздельные звуки. Это скорее рычанье зверя. На руках и ногах – обрывки веревок.

Перикл прошелся взглядом по сыну, смерил его с головы до ног. На лице – обычное выражение спокойствия и сосредоточенности. Ни слова сыну.

Аспазия не выказывала никаких чувств, чтобы не навлечь на себя гнев этого пьянчужки. Во всяком случае, она никогда не вмешивалась в ссоры Ксантиппа и его жены Лампидо. Впрочем, и это не спасало ее от язвительных насмешек и пьяных гримас буйных супругов.

– Счастливые люди! – прохрипел Ксантипп. – Наслаждаетесь? А мы, значит, в грязи? И голодные, как собаки? Это называется справедливость в прекрасном и счастливом городе Афинах? Так, что ли?

Ответом было полное молчание.

– Языки проглотили? – продолжал пьяница. – А ты, красавица, занявшая место моей бедной матери? Опустила глаза? Молчишь? Не от стыда ли?..

Евангел двинулся было к нему, чтобы постараться немного урезонить.

– Прочь! – заорал Ксантипп. – Я никого же боюсь! Я готов ко всему! – Он скорчил страшную рожу, вроде бы улыбнулся. – А может быть, апокериксис? Лишение наследства, да? Что ж, я давно к тому готов. Я ничего не боюсь! Слышишь? Можешь лишать меня состояния!

Перикл сидел и выслушивал все это. Стыд, унижение, горе – чего только он не испытывал… Боги за что-то гневались на него – это было ясно даже слепцу. Но за что? Разве мало делал он добра людям? Разве не служил Афинам всю жизнь верой и правдой? Ни на одну драхму не увеличил он своего состояния! А ведь мог, вполне мог, подобно другим! За что же все-таки разгневались на него боги?..

Он сказал наконец сыну довольно спокойно (и откуда только бралось у него столько спокойствия?!):

– Апокериксис? Видишь ли, если я сочту нужным, то непременно прибегну к нему.

Нет, он не умел лгать. Не умел изворачиваться. Он говорил то, что думал. Правда, не всегда это шло ему на пользу. Не всегда! Но таков закон его жизни, и изменять ему он не мог.

– Это забавно! – вскричал пьяница. – Значит, ты не решил еще? А чего ждешь?.. Впрочем, может быть, это и верно с твоей стороны – увеличить счет моим грехам: тогда тебе будет легче перед собственной совестью. Ведь так? Не правда ли?

– Да, правда.

– Я так и предполагал. – Ксантипп оглянулся, ища глазами домоправителя. – Ты дашь мне вина, Евангел?

– Нет.

– Почему же?

– Ты уже выпил. Зачем еще?

– Чтобы скорее умереть. Как ты этого не понимаешь? Неужели вам все объяснять?

– Не надо… – Перикл не выдержал, встал и обнял сына. И тот заплакал у него на груди. – Я хочу, чтобы ты жил. Слышишь, Ксантипп?! Хочешь, я пошлю тебя в горы, чтобы залечил ты душевные раны? Вместе с твоей Лампидо, – хочешь? Я дам тебе денег. Воздух вершин освежит тебя. Более того – сделает бодрым. Ты помолодеешь на десять лет. Послушайся меня, Ксантипп.

Сын рыдал, прислонясь к отцу, положив ему голову на грудь.

«И за что же все это, о боги?!»

Так думал Перикл, обнимая несчастного. А сам себе казался еще более несчастным, чем сын…

…Опустошив прибрежную Акарнанию, Перикл со своим флотом приблизился к Эниадам, расположенным в восьмидесяти семи стадиях от берега. Река Ахелой в этом месте довольно широка. Она омывает с востока и юга городские укрепления. В этом – большое преимущество для обороняющихся, ибо они могут бросить все свое войско на защиту западной и северной стороны, почти не обращая внимания на речную сторону, где вполне достаточно иметь небольшие сторожевые дозоры. Периклу не терпелось взять Эниады. Это было бы триумфом и достойным увенчанием всего похода. Но, отдавая себе отчет в предстоящих трудностях и ничуть не преуменьшая их, он собрал совет – всех начальников кораблей и всех начальников гоплитов.

На совете он встретил поддержку своим планам. Удача, сопутствовавшая походу до сего дня, безупречное водительство Перикла вдохновляли. У тех, кто остался в живых, все еще почесывались руки. Надо сказать ради справедливости, что потери убитыми и ранеными были весьма и весьма умеренными.

После совета Перикл уединился с Артемоном, сведущим в различного рода стенобитных машинах.

Стоит сказать два слова об этом ученом.

Это было в Афинах года два назад. Изобретатель по имени Артемон явился к Периклу с предложениями о том, как при помощи машин ускорить падение осажденных крепостей. Периклу понравился этот малый, и с тех пор он не выпускал его из своего поля зрения.

Время от времени Артемон навещал Перикла, показывая ему замысловатые чертежи на папирусе. Чертежей, как правило, оказывалось недостаточно: требовались деньги. Перикл давал их из особых фондов. На эти деньги Артемон строил образцы машин и приводил их в действие.

Изобретения, которые представил Артемон, Перикл приказал спрятать от посторонних глаз и положил ему пятьдесят драхм ежемесячно жалованья.

Задумывая поход в Акарнанию, Перикл взял с собою и Артемона. Он запретил молодому ученому участвовать в бою с мечом в руке. Ему в обязанность вменялось изучение способов для разрушения крепостных стен.

В этом походе Артемону исполнилось двадцать три года. Это был довольно хилый, невзрачного вида молодой человек. И если что и было в нем необычайного, то только глаза: они сверкали даже во мраке – светло-голубые белки и ярко-зеленые зрачки. Весь рыжий и вечно плохо умытый – таков был этот Артемон, которого приметил Перикл и сделал своим советником в изобретательских делах…

Они долго сидели в уединении. Артемон показывал некие письмена и чертежи на папирусе. И так они беседовали вдали от взоров и ушей посторонних.

Сам Артемон впоследствии вспоминал об этом в таких выражениях:

«Перикл спросил меня, есть ли что-либо такое доселе неизвестное людям, что могло бы без особого труда разрушить стены. Сила человеческих рук, говорил Перикл, не очень велика, хотя она и творит чудеса. Война тем и примечательна, между прочим, что не терпит особых проволочек. Самой лучшей войной была бы битва, которая длится всего один час. За этот час должен быть полностью разбит враг и полностью разрушен город. Это кажется сказкой. И это на самом деле сказка. Но это можно представить себе при некотором напряжении ума.

На что я ответил, что стенобитные и иные машины, будучи построенными при некоторой ловкости и изощренности ума, значительно уплотнят время для достижения победы. Для этого следует собрать побольше ученых и дать им в руки побольше денег и рабочих. Тогда все пойдет на лад.

– И мы будем запросто брать города? – спросил Перикл.

– В некотором роде – да, – ответил я.

– Мы этим займемся по возвращении в Афины, – сказал Перикл. – А теперь подумаем: что же испытать здесь, в Эниадах? Какое оружие?

И он начертил на папирусе план города с указанием наиболее уязвимых мест.

– Это сообщили мои соглядатаи, – сказал Перикл. – Но я им верю не во всем. Учти это.

По здравом размышлении я предложил бить стены не там, где это могут предположить эниадцы, а там, где вовсе не подозревают они.

– Это хорошо, – одобрил Перикл, не сводя глаз с рисунков на папирусе. – Какие же места ты предлагаешь?

Я продолжал:

– Вот здесь, на берегу реки. А лучше всего там, где она, изгибаясь, тянется к северу. Стало быть, в юго-восточной части города… Я предлагаю ночной порою собрать здесь плот и рано утром двинуться через реку…

– Один плот? – спросил меня Перикл.

– Нет, не один. Лучше три или четыре. Машины, которые с нами и не были еще в употреблении, должны быть быстро введены в действие. Кроме того, из-за реки должен быть нанесен удар по городу с помощью глиняных снарядов, начиненных серою. Если юго-восточная часть города будет окутана едким дымом – а это совершенно необходимо! – то оборона стен в этом месте сильно ослабнет. А тем временем орудия подкопа и стенобитные машины сделают свое дело. Таков мой замысел».

…На пятнадцатый день битвы за Эниады были брошены в дело все наличные силы афинян. К тем семистам пятидесяти гоплитам, которые могли сражаться, была добавлена часть экипажа кораблей. Но именно только часть: Перикл считал, что флот в каждую минуту должен быть готов к походу.

Эниадцы сражались столь яростно и с таким умением, что афиняне пришли в удивление. Машины, подготовленные Артемоном весьма скрытно, действительно сокрушили в нескольких местах городские укрепления. Однако защитники города живо перебросили сюда достаточное количество воинов, и прорыв не состоялся.

Глашатаи, посланные к городским стенам с предложением сдаться Периклу, дабы не проливать понапрасну кровь, вернулись возмущенными. Им было сказано, что единственное предложение, которое принимают эниадцы, – это следующее: афиняне должны убраться восвояси, пока у них ребра целы. Ответ был не столько ругательский, сколько насмешливый и оттого, по мнению афинян, еще более обидный.

Все последующие дни предпринимались отчаянные усилия, чтобы сокрушить стены. Это отчасти удавалось. Но воины оказывались бессильными действовать в проломах.

Между тем все время приходилось опасаться действий керкирского флота. Он мог показаться в любой час. Встреча с ним не сулила особенных надежд, учитывая боевые действия против Эниады. Получилось так: сражайся все время с оглядкой на море. Плохо обеспеченный тыл – всегдашняя забота наступающего. А здесь, под Эниадами, эта забота была особенной.

Глиняные снаряды, заброшенные в город, причинили противнику немало ущерба. Иначе быть и не могло. И тем не менее спустя три недели Перикл понял, что дальнейшая осада не сулит добра афинянам. Иначе и не могло быть, если неоткуда ждать подкреплений, а имеющимися силами эниадцев не сломить.

В этих условиях Перикл принял единственно правильное решение: он отбыл отсюда столь же внезапно, как и прибыл.

Так закончилась эта битва под Эниадами. Проиграл ли ее Перикл? Пожалуй, нет. Но и не выиграл. Когда в Афинах стали обсуждать этот морской поход – Периклу воздали должное. Но нельзя сказать, что гений Перикла достиг на берегах Акарнании или Ахайи своей вершины…

Было уже совсем темно. Дождь прошел. Но звезд не видно. Значит, тучи, значит, дождь снова может пойти. Прохладно. Ветер поутих. По-прежнему дует порывами. Выбежит на улицу и снова спрячется где-то за углом. Потом снова покажется.

Внутренний двор чист, хорошо ухожен – ни соринки, ни грязи. Небо над ним – почти квадратное. Вода журчит в фонтане. И падает брызгами на мрамор.

Голубой мрамор. Голубые брызги…

Аспазия ушла на женскую половину – гинекей. У Ксантиппа, в дальнем углу двора, совсем тихо: все имеет свой конец, даже буйство, А Парал? Бедный мальчик! Он спит тяжелым сном – весь в поту, с холодной испариной на лбу. Спит и Аттика. И сон ее можно уподобить сну Парала: тоже сон больного!

Перикл запрокидывает голову. Он вдыхает холодный воздух. От него легче, но тяжесть на сердце и в голове остается. Она там прочно свила гнездо. Чем же теперь ее вышибить оттуда?

Перикл поймал себя на том, что разговаривает с самим собою. Правда, он читал вслух Гомера и небольшой монолог из «Персов» Эсхила. Это даже становится смешно: Перикл разговаривает с самим собою, слушает самого себя! Совсем еще недавно его голос раздавался в больших залах. А теперь он имеет полную возможность выступать для самого себя. И то – в ночные часы. Разве это не смешно? Вот бы подслушал комик Гермипп – опозорил бы на весь свет!..

«Так-то, дорогой друг, – обращается к самому себе Перикл. – Ведь ты же сам твердил без конца, что воля народа сопоставима только с волею богов. Не кто иной, как ты сам, вот этими устами, оповещал мир о том, что демократия в Афинах есть высшее выражение и высшее достижение человеческой мысли в области политики и общественного устройства, основанного на справедливости и полном и свободном волеизъявлении народа. Теперь ты сам и на своей шкуре ощущаешь ее силу: ибо ты устранен, ибо ты фактически предан остракизму – пусть почетному, но именно остракизму! Если угодно, можешь утешиться тем, что имя твое не было написано на черепках. Но знай: это утешение слабое! Ты сам во многом выковал то самое оружие, которое сразило тебя и обрекло на прозябание между четырех стен».

Было очень горько от сознания одиночества. Но что поделаешь: такова воля богов!

…Три дня пролежал Еврисак на жестком корабельном ложе. Рана, полученная им во время битвы при Эниадах, оказалась смертельной. Этот камень прилетел из-за стены и попал чуть повыше левого уха. Поначалу казалось, что молодой моряк справится: он пришел в себя и попросил пить, на радость своим соратникам. Но вскоре снова впал в глубокое забытье.

Его перенесли на корабль «Геракл» и уложили. Была пущена кровь. Знатоки утверждали, что все обойдется: Еврисак молод. Однако боги решили совсем иначе. Как было сказано, пролежал Еврисак три дня. Было очень обидно видеть, как этот молодой и красивый лев умирает от крохотной раны.

И он скончался при наступлении четвертого дня. Его друзья задумали было похоронить его по обычаю мореплавателей, но Перикл воспрепятствовал этому. Он приказал изготовить гроб из кипарисового дерева, положить в него труп и залить гроб до самых краев расплавленным воском, дабы предотвратить порчу трупа. В. таком виде несчастный Еврисак был доставлен на родину и предан земле недалеко от афинской агоры́. Между прочим выступил на похоронах и Перикл, хотя это не были похороны государственные. Речь его была краткой, неофициальной и заключала в себе следующее:

«Сегодня, в эту самую минуту, мы прощаемся с Еврисаком, нашим боевым сотоварищем по походу в Акарнанию и другие земли. Я знал его столько, сколько нужно знать воину, сражающемуся бок о бок со своими друзьями. Боги дали ему все – силу, ум, красоту мужскую, а опыт он добывал потом, горбом в трудном походе. Даже если бы он и не командовал «Гераклом», даже если бы он и не был в числе тех, кто ответственно вел соратников против врагов, а только бы делал свое дело в качестве рядового гребца, то и тогда бы он заслужил славу доблестного героя, ибо отдал жизнь за свое государство. То есть он совершил поступок, выше которого нет ни другой доблести, ни другого геройства. И я, так недолго, но так хорошо знавший его, говорю ему свое: «Прощай».

Так сказал Перикл перед разверстой могилой. Говорил он негромко, но очень проникновенно и речь его, записанная тут же, наутро уже ходила по рукам…

В то время как он разглядывал небо, но думал о земле, возле него вдруг появилась Аспазия, почти нагая, в какой-то коротенькой и прозрачной накидке.

– Мне плохо без тебя, – сказала она.

– Я не слышал твоих шагов…

Она была совсем босая.

– Ты простудишься.

– А мне жарко.

– Аспазия, побереги себя.

– Я ждала тебя и не дождалась.

Перикл показал на свою грудь и сказал:

– Вот тут что-то неладно. Наверное, стар уже.

– Дыши глубже, и станет легче.

Он усмехнулся:

– Чтобы стало легче, надо, чтобы легко дышалось всей Аттике.

– Мне трудно думать обо всех. Я просидела час у постели Парада.

Он коснулся пылающими пальцами ее щеки. Ему хотелось успокоить ее:

– Парал поправится. Завтра же пройдет эта лихорадка.

– А я почему-то думаю о чуме, которая гуляет по Афинам. Я приказала Евангелу разыскать врача Гиппократа. Я ему очень верю. Но Евангел не застал его дома.

Перикл обнял ее и увел во внутренние покои. Уложил ее и сам улегся рядом. Он был возле нее и очень далеко от нее.

– Что будет с Паралом? – проговорила Аспазия.

– Он скоро встанет.

– А если нет?

Она вскочила. Глаза у нее были полны слез:

– А если нет?

Он не допускал этого! Как же можно так? Нет, нет, нет!

– А если?..

Она была непреклонна, после всех его утешений повторяла свое: «А если?» В самом деле: а если?.. Перикл почему-то верил в свою добрую судьбу. Он всегда верил. И не мог не верить даже в эти дни, когда, казалось, на него обрушились все беды мира. Все беды!

– Все? – спросила Аспазия. – Неужели все беды?

– Все.

– Нет, – сказала она, – не говори так. И не сетуй на судьбу, умоляю тебя! Ибо есть беда большая, чем просто беда. И еще есть беда значительно большая, чем самая большая беда. Нет, не говори так! Ты не должен жаловаться! Никто не давал тебе обязательства в том, что ты всю жизнь будешь полновластным властителем Афин. Ты должен примириться ради нас, твоих близких. Нет сейчас у нас большего горя, чем болезнь Парала…

– А я почему-то верю… – проговорил он. Но не сказал: во что же верит, давно ли верит и что дала ему эта вера?

Она бросилась на постель, зарылась лицом в подушку. Она, мудрейшая Аспазия, явно теряла самообладание! Было над чем призадуматься!

– Он болен, – повторяла она. – А Перикл далеко от меня. Это моя Аттика! Это мой мир! Слышишь?

Да, это он слышал. И даже очень хорошо. Перикл понимал, что вкладывала она в свои слова нечто большее, чем горе. Она упрекала его. Почему? Потому что это именно он затеял войну с Пелопоннесом. Разве это так? Ведь сама война принеслась в Аттику! Перикла можно укорять, но не больше, чем Зевса: так было угодно судьбе!

Однако она знать ничего не хочет. В Элладе – война. В Афинах – чума. Умирают дети. Гибнут женщины. Война затеяна не кем-нибудь, а правителями… И она говорит в отчаянии:

– Парал все время бредит. Что делать? Жар слишком силен.

Он спрашивает:

– Кто возле него?

– Евангел. Натирает его уксусом.

– Скорей бы рассвело, – говорит Перикл.

– Да, и я жду рассвета. Скорей бы! Я сама побегу в город. Где-нибудь да найду врача!

Перикл встает:

– Я пойду к нему.

Постучали в дверь.

– Это я, – послышался голос Евангела.

Перикл вышел к нему.

– Ему немножко лучше, – сообщил раб. – Уксус понизил жар. Он уже пьет воду. А потом спокойно уснул. Я прислушался к дыханию: тихо спит. Как здоровый. Клянусь богами!

Перикл вздохнул:

– Спасибо, Евангел.

– Спите. И я пойду спать. Улягусь возле него.

– Ты слышала? – сказал жене Перикл, когда закрылась дверь и раб удалился. – Ему уже лучше. Я же говорил, что это лихорадка, что все пройдет.

Она сказала:

– Я все равно пойду к нему. Все ноет вот здесь, – она указала на левую грудь. – Здесь всегда болит перед бедой.

Вдруг снова постучали в дверь.

– Это опять я.

Раб сообщил хозяину, что он все еще дожидается. На прежнем месте.

– Как?! – удивился Перикл. – Он здесь среди ночи?

– Да.

– Разве ты не сказал ему, что поговорю с ним?

– Сказал.

– И что же он?

– Говорит: «Подожду».

– Может быть, он желает услышать это обещание лично от меня?

– Может быть.

– Зови его сюда!

– Как? Прямо сюда?

– Нет, в ту комнату. Где работаю.

Вскоре показался Евангел в сопровождении молодого человека. Такого невзрачного на вид. Худощавого. Немного прыщавого. Но было в его осанке и в выражении глаз нечто такое, что невольно обращало на себя внимание.

– Это ты Агенор, сын Олия? – спросил Перикл.

– Да, я.

Они стояли друг против друга.

– Ты хотел меня видеть?

– Не только, – сказал Агенор очень приятным, таким мягким голосом. – Мне надо поговорить с тобой. Но для этого необходимо время. Но я готов хоть сейчас. Как будет тебе угодно.

– Нет, – сказал Перикл. – Я очень устал, наверное, так же, как и ты. Нам обоим нужен отдых. Может быть, завтра?

– Можно и завтра.

Перикл осторожно спросил:

– У нас будет длинный разговор?

– Не столько длинный, сколько очень важный для меня.

– Тебе говорили, что я очень занят?

– Чем?

Вопрос, признаться, более чем дерзкий. Евангел чуть было не вышвырнул этого мальчишку на улицу. Перикл спокойно отвечал:

– Я пишу.

Это была ложь.

– Тогда другое дело, – сказал Агенор. – Я могу подождать.

Молодой человек был столь решителен и столь упрям в достижении своей цели, что Перикл не решился откладывать встречу на долгий срок.

– Я надеюсь, беседа будет обоюдоприятной?

– Нет, – отрезал Агенор. – Для тебя она будет неприятной.

Перикл подивился этой прямоте.

– Почему же? – спросил он, улыбаясь.

– Так! Это будет разговор о тебе и о демократии.

Перикл продолжал улыбаться:

– Ну что же, в таком случае мы поговорим. Давай условимся: завтра, когда наступят сумерки.

Молодой человек поклонился.

– Я буду точен, – предупредил он и тут же скрылся за порогом.

Перикл и Евангел недоуменно глядели друг на друга. Раб пожал плечами и пошел спать.