Да, это был он – Гиппократ. Перикл уже видел его однажды и даже беседовал с ним (правда, на ходу). Невысокий, склонный к полноте человек лет тридцати с небольшим. Как и положено настоящему врачу, Гиппократ, по-видимому, сам перенес какую-то болезнь: на губах его еще не зажили прыщи.

Впечатление от больного далеко не лучшее. Верно, жар поутих, что свидетельствует о преобладании в крови желтой желчи над чёрной. И это хорошо. Однако непрерывная ноющая боль в костях, особенно в коленных суставах, – признак плохой. Плохой в том смысле, что наводит на сомнение: а нет ли здесь начала этой самой чумы, которая становится в Афинах повальной?

– Допустим, есть, – мрачно предположил Перикл.

– В таком случае придется лечить соответственно, – сказал Гиппократ. – Главное, что придется сделать, и я уже распорядился об этом, – прочистить желудок. В этом отношении я очень доверяю египетским врачевателям и жрецам. Они требуют трехдневного обязательного очищения желудка для всех. Раз в году. Я бы эту меру применял чаще, скажем, раз в месяц. – Врач возвратился к разговору о Парале: – Итак, мы считаем, точнее – предполагаем как наихудшее, – что это чума. Лечение и молодость больного, мне кажется, сделают свое дело. И я рассчитываю на покой и благоденствие в этом всеми уважаемом доме.

Перикл обратил внимание на глаза Гиппократа: голубоватые, в обрамлении очень черных – иссиня-черных – ресниц. Откуда такие глаза на острове Кос? А впрочем, все давно смешалось и невероятно перемешалось в этом мире. Ничему не следует удивляться…

Врач настоятельно советовал принять меры предосторожности, ибо черная желчь имеет обыкновение испаряться из крови и она носится в воздухе, попадая через ноздри в кровь здорового человека. Чеснок и лук, потребляемые обильно с пищей и без нее, как бы отпугивают пары желчи и создают, таким образом, некую защитную сферу.

– Хорошо, – сказал Перикл, – отныне чеснок и лук будут желанными в нашем доме, хотя терпеть их не могу.

– Это ради здоровья, – улыбнулся Гиппократ.

– Для них, – проговорил Перикл, указывая рукою на дверь. – А мое здоровье – кому оно нужно?

Гиппократ поднял руку:

– Как это так? Я бы никому не поверил, что слова эти произнесены великим Периклом, если бы не слышал их сам.

Гиппократ говорил звучно, четко произнося всю фразу, точно опасался, что не всё расслышат, точно пытался преодолеть некую глухую пелену, которая между ним и слушающим. Этот молодой врач уже снискал известность не только в Аттике. О нем уже слышали и в других государствах. Популярности его содействовали не только глубокие – не по летам глубокие! – познания во врачебном искусстве, но и бескорыстие его и сердечность его, когда дело, например, касалось бедных людей. Говорили так: если нет у тебя денег, но есть болезнь – обратись к Гиппократу; если тебя другие врачи приговорили к смерти – найди Гиппократа, он тебя вылечит; если тяжело у тебя на душе – Гиппократ найдет для тебя слова утешения, ибо слово тоже лечит…

– Твоя жизнь нужна народу, – сказал Гиппократ, сопровождая слова красноречивым жестом, как бы подкреплявшим эту мысль.

– Какому народу? – Перикл говорил серьезно, без тени иронии.

– Афинскому.

Перикл махнул рукой.

– И не только афинскому!

– Кому же еще?

– Всей Элладе!

Перикл имел на этот счет вполне определенное, твердое мнение.

– Нельзя, – сказал он, – говорить от имени всех. Если взять одного человека, то и тот на дню по нескольку раз может переменить свое отношение к тому или другому предмету. Что же говорить о целом народе или народах, населяющих сопредельные государства или более дальние? Я бы никогда не советовал выступать от имени всех, пока не опросил всех. Всю жизнь это было моим правилом, которому следовал неукоснительно.

– Пожалуй, это так, – согласился врач, – однако я знаю мнение своих пациентов.

– Что же они думают?

– Ждут, – сказал Гиппократ.

– Кого?

– Тебя!

– Разве они не знают решения афинского народа?

– Знают.

– Что же им еще надо?

– Тебя! Тебя недостает в Народном собрании. Я так думаю. И пациенты мои так думают.

Эта твердая убежденность Гиппократа, наверное, не возмущала Перикла. Напротив, в глубине души он был очень доволен. Ибо и он был человеком. И все-таки та сторона человеческой натуры, которая анализирует в первую очередь собственные недостатки, преобладала в нем. Самодовольство отсутствовало почти полностью. Это счастливое обстоятельство – а иначе его никак не назовешь – благополучно проводило его между Сциллой и Харибдой. А сколько Сцилл и сколько Харибд расставляет судьба на нашем пути?!

– Не стану тебя переубеждать, – проговорил примирительно Перикл. – Допустим, что это так. Но ведь на деле все обстоит иначе, поскольку мы с тобою беседуем здесь, в этом доме, где хозяин его отторгнут от общества самим обществом.

– Это вовсе не так! – возразил врач.

– То, что это мой дом?

– Нет.

– Что я отторгнут?

– Да.

– О боги! – Перикл воздел к небу обе руки и запрокинул голову. – Разве этот разговор происходит не в Перикловом доме? Разве эти стены не стали для меня позлащенной тюрьмой?

Врач не сдавался. Он вел себя как тот борец, который давно положен на обе лопатки и тем не менее не сдается.

– Настанет день… – начал Гиппократ.

– Ответствуй мне, Гиппократ: может, я и в самом деле все еще стратег, но я об этом не ведаю сам, ибо вот тут у меня… – и Перикл, приставив к виску пальцы, прищелкнул ими, как это делают вавилонские купцы, когда хотят показать, что под черепной коробкой не все в порядке.

– Нет, – сказал врач, смеясь, – там все в должном порядке. А иначе бы я молчал. Непорядок там, на агоре́, в Народном собрании! Но в тот день, когда они придут в себя и поймут свою ошибку, – будет поздно. Вот чего я опасаюсь!

– Не будем препираться относительно того, что слишком явно, – сказал Перикл. – Меня интересует другое: что творит эта проклятая чума? Какие на этот счет сведения?

Гиппократ развел руками. И это не понравилось Периклу, ибо жест врача не оставлял места для утешения. Что можно сказать, если народ Аттики – почти весь – согнан войною в Афины? Скученность невообразимая! Люди живут меж Длинных Стен так, словно бы это хоромы какие-нибудь. Скученность всегда содействует разлитию в крови черной желчи. Отсюда – все беды! Добавим еще и голод. Добавим душевные невзгоды, неуверенность в завтрашнем дне. Что еще надо? Разве мало всего этого для того, чтобы люди валились от тяжкого недуга, а сам недуг превращался в эпидемию, то есть в повальное заболевание? Ждать какого-либо чуда не приходится. Человеку нужен простор, а его нету!

– О просторе говорить не приходится, – сказал Перикл. – Битва разгорелась не на жизнь, а на смерть. Спарта признает один мир: если мы станем на колени. Но возможно ли это?

– Никогда! – громко произнес Гиппократ. – По моим наблюдениям, афинский народ готов пройти через любые лишения, лишь бы отстоять свое дело.

– Это так, – подтвердил Перикл. И, подумав немного, взвесив различные доводы, снова повторил: – Это так.

Тени прошлого проходили перед его глазами. Будущее рисовалось в его воображении. Сопоставляя их, он приходил к утешительным для себя выводам. Ибо верил и в разум и в силу Афин. Отчасти и то и другое было его детищем. Но только отчасти. Разве способен один человек изменить природу государства, все его содержание, весь характер его народа в течение жизни одного поколения? Очевидно, нет. Следовательно, нельзя приписать какой-либо одной личности все благие дела Афин и его народа. Века ковали волю и разум Афин. Только поэтому стало возможным блистательное существование этого великого государства. И народ, единый в пониманий своей цели, – есть основа основ этого государства, будущее которого обеспечено его демократией, его строем, противоположным спартанскому. Но надо сказать откровенно: управление Афинами требует долготерпения и силы, особой терпимости к другим. В Спарте все совершается как будто бы по мановению руки: дисциплинированный народ, безропотное подчинение царю, отсутствие дискуссий!.. Афины уже доказали свое превосходство: это было в Мидийскую войну. Персидская туча шла на Элладу. Казалось, достаточно рявкнуть грому из этой тучи, как эллины падут ниц и запросят пощады. В это страшное время кто взял на себя главенство в войне, кто принял на себя удары? Афины. Вот именно тогда, в ту пору, доказали они свое превосходство в эллинском мире! Тщетно теперь возвращаться к спору, кто выше – Спарта или Афины. Это решено историей. Это уже известно всему миру. Не споры нужны эллинам, но мир и руководство, исходящее от Афин…

Поделившись этими мыслями с врачом, Перикл спросил, что думает он по этому поводу.

Гиппократ держался того мнения, что в словах Перикла много справедливого. Но есть один пункт, который вызывает не то чтобы сомнение, не то чтобы… Одним словом, имеется спорный пункт.

– Какой? – вопросил Перикл.

– Относительно гегемона среди эллинских государств.

– Этого добивается Спарта.

– Насколько я уразумел – и Афины…

– Да, это так, – без обиняков отвечал Перикл. – В то время как у Афин для этого имеется воистину неоспоримое право и основание, таким правом и основанием не обладает Спарта.

– Это с нашей точки зрения.

– Если угодно, с общей, философской, – сказал Перикл. – Пусть философия, как высшее выражение человеческого духа и его мощи, скажет свое слово по этому поводу. Впрочем, она уже сказала.

– В пользу Афин?

Перикл утвердительно кивнул.

…Десять наиболее быстроходных кораблей оставили синопскую гавань, направляясь в Колхиду, точнее, в столицу Северной Колхиды – Диоскурию [1] . Соблюдая всегдашнюю осторожность, Перикл плыл на шестом от головы корабле. Еще в Пирее он окрестил это новое судно «Аполлоном», ибо оно как бы олицетворяло красоту человеческой мысли, создавшей его. Неутомимый Артемон посоветовал изменить контур поперечного сечения судна и самый киль его несколько утолстил в средней и кормовой части. От этого получился некоторый подъем против кормы, нос как бы слегка задрался. И мачты он несколько утяжелил в самом основании их, влив расплавленный свинец в особую пазуху, которую устроил там, где киль сопрягается с мачтами. С одной стороны, казалось, что судно глубже осело в воду и оно потеряет скорость. С другой же, ввиду уменьшения поверхности трения о воду из-за незначительного погружения носовой части, скорость увеличилась: ход стал живее сравнительно с другими судами, и улучшилась маневренность. Число рядов весел оставалось без изменения, хотя первоначально предполагалось довести их до пяти: вместо триеры – пентера! В конце концов Артемон решил выбрать триеру, ввиду ее некоторых уже проверенных мореходных качеств. Таким образом, название «Аполлон» вполне подошло этому красивому детищу Артемона-изобретателя…

Погода на Понте соответствовала приподнятому настроению Перикла. Ему очень понравился Синоп. Здесь он увидел собственными глазами благоденствие этого заморского владения Афин, где проживало немало клерухов, являвших истинную афинскую доблесть и воспитанность.

Верный своей натуре, Перикл в течение всего Понтийского похода время от времени проводил маневры. Если корабли находились в открытом море, он имитировал морской бой, деля число кораблей на равные или неравные части. Если эскадра плыла мимо пустынных берегов, то устраивались учения по высадке сухопутных войск. Перикл, надо отдать справедливость, выискивал любую возможность, чтобы проверить способность своих морских сил к битве. Хотя Афины и показали всему миру, что могут плавать где угодно и когда угодно, не опасаясь никого, тем не менее приходилось постоянно быть начеку. Не от этого ли – от постоянного бдения – проистекало морское могущество Афин?

Когда показались снеговые вершины Кавказа, Перикл спросил ученого историка и ритора, который сопровождал его в качестве помощника по части описания похода:

– Не там ли прикован Прометей?

На что получил ответ:

– Да, в этих самых горах.

Поскольку достоверно известно, что орел клюет печень несчастного мученика и по сей день, Перикл заинтересовался способом передвижения для того, чтобы достичь той самой скалы, где прикован Прометей: нет ли к тому месту удобных речных путей и сколько дней пути? И так далее…

Молодой историк по имени Сокл не знал этого, но высказал предположение, что поскольку с тех пор, когда был схвачен богами Прометей, нет достоверных известий о том, кто и когда видел героя собственными глазами, – едва ли укажут путь к скале даже аборигены этой страны. Сокл сказал, что в Диоскурии живет некий знаток старины, колхидец по имени Семе́л, и что этот знаток мог бы показать дорогу, если таковая существует.

Перикл, по словам его сподвижников в Понтийском походе, интересовался и другими рассказами, рожденными в незапамятной древности. Плавание Язона на «Арго» и стычка его с царем Колхиды из-за «золотого руна» занимали Перикла почти все плавание. Он неоднократно возвращался к этому рассказу, выясняя все новые подробности Язонова плавания.

Перикл сказал Соклу:

– Об этих странах, которые в горах Кавказских, много любопытного рассказывал мне Геродот.

– О, это великий муж! – воскликнул Сокл. – Я мечтаю увидеть его и поговорить с ним.

– Геродот – прежде всего прекрасный писатель. Он мне показывал некоторые, еще не обнародованные, свои книги. Поэзия его примечательна тем, что возбуждает мысль, будоражит воображение.

Сокл высказал суждение, что немножко странно читать сейчас «Историю», которая ближе к чистой поэзии и искусству, нежели к науке. Дескать, в наше время бо́льшую цену имеет не то, ка́к написано, а что́ написано.

– Разве прекрасная форма, выражающаяся в блестящем лексиконе и очаровательной строфике, утеряла свое значение?

Сокл говорил о своем собственном мнении, ни у кого его не заимствуя. Поэтому мог объясняться свободно, не боясь исказить чужую мысль. Он сказал:

– Любое сочинение есть слагаемое двух принципов.

Перикл кивнул.

– Принципа соблюдения правдивости в рассказе и принципа окрыления или окрыленности этой правды.

– Как ты сказал? – спросил Перикл.

– Принципа окрыленности. Так принято сейчас называть форму. Если бы у птицы существовали одни крылья – она никому не была бы нужна, поскольку нет самой птицы. Поэтому справедливо считать птицу правдою повествования, а крылья ее – формой повествования. Крылья несут птицу. Но если нет птицы – нет правды, – нечего и нести. Тогда нет работы для крыльев.

Перикл подивился рассуждению Сокла. Признаться, он не ожидал, что на его корабле плывет ученый, тонко разбирающийся в поэзии, которую сам он почитал труднейшим делом.

Возвращаясь к разговору о Геродоте, Сокл заметил, что, несмотря на странную для нашего времени форму, когда автор как бы нарочито одевает правду в сказочные одеяния…

Но тут его перебил Перикл:

– Я не согласен с тобой, Сокл. Если бы ты знал поближе самого Геродота, который мне близкий друг, то не стал бы осуждать его книги. Верно, в душе он поэт. И его желание, чтобы книги, писанные им, читались легко и увлекательно, вполне понятно. Разве мало книг, которых не прожуешь?

– Верно, не мало!

– Сейчас все грамотны, – продолжал Перикл. – Кому не лень, берет в руки стиль и пишет все, что лезет из головы. А лезет многое. Часто – несусветное. Графоманы – на каждом шагу. В свое время я учредил должность чиновника по делам поэзии. Через год он сошел с ума, ибо приходилось читать такое, от чего нельзя было не сойти с ума исправному чиновнику.

Молодой человек оставался при своем мнении. Он высказался в том смысле, что поэзию пытаются совать во все места, подобно радушной хозяйке, подающей гостям кипрские сладости. При такой кажущейся щедрости правда оттесняется в угол, а на первое место выступает разнаряженная, словно девицы на панафинейских торжествах, кокетливая форма.

Перикл спросил:

– А твои сверстники тоже так думают?

Сокл ответил:

– Одни согласны со мною. Но иные идут еще дальше.

– Как это понимать – еще дальше?

– Они полагают, что можно писать – и даже нужно, – не обращая внимания на форму, правда должна быть совершенно неприглядною…

– Так и говорят – неприглядною?

– Да, так. То есть они хотят оказать, что только голая, только ничем не прикрытая правда должна явиться достоянием читателя любой книги. В противном случае книга ничего не стоит и объявляется лживой.

– Вот оно как?! – удивился Перикл.

В этой беседе проявилось еще одно качество Перикла: в разговоре с собеседником живо интересоваться тем, чем интересуется сам собеседник. (Многие биографы отмечали это его качество. Современники Перикла не упускали случая, чтобы подчеркнуть эту черту. Мы в данном случае следуем той же дорогой…)

– Я, – говорил Сокл, – не соглашаюсь с такой крайней степенью определения ценности книги. У меня своя середина, хотя и подвергаюсь именно за это осмеянию. – И он пояснил: – Осмеянию со стороны этих самых крайних.

Перикл спросил его, как он смотрит на сочинения египетских писателей, имея в виду, что и те часто смешивали прекрасный вымысел с прекрасной правдой.

– А разве бывает прекрасная правда? – едко спросил Сокл.

– Говорят, что да, бывает.

– Нет, – отрезал Сокл, – нельзя делить правду. Правда одна: неприкрашенная. Горька она или сладка, приятна или неприятна, прекрасна или уродлива в каких-то своих частях, – она прежде всего едина.

Перикл слушал очень внимательно, пытаясь понять ход рассуждений молодого ученого. И не столько ход, – сколько – через них – самого Сокла.

– Да, – убежденно говорил Сокл. – Посуди сам: прекрасная правда! Значит, есть еще и обыкновенная? Но этого нельзя допускать, чтобы не лишить смысла это прекрасное слово. Правда есть правда! Неделимая. Она прекрасна уже тем, что является правдой, прекрасна своей истинностью.

– Вот как далеко мы зашли, – заметил, смеясь, Перикл, – а ведь, казалось, начинали совсем с простого.

Он попросил Сокла свести его с Семе́лом, который в Диоскурии…

– Сегодня хорошая погода, – сказал Гиппократ. – Я хочу сказать – обычная. То есть жаркая. Это плохо для болящего.

– Наверное, – согласился Перикл.

Он приказал Зопиру разыскать Евангела, чтобы тот торопился сюда, но управитель медлил. А почему – неизвестно.

– Нам надо дождаться его, – сказал Перикл врачу.

– Почему? Дорогу найду я сам.

– Я бы хотел выдать тебе соответственное вознаграждение, – объяснил Перикл.

– Я еще буду у тебя, – сказал Гиппократ. – Не могу оставить больного без глаза на долгое время. Как тебе, наверное, известно, я не беру с бедных. Но ты, к счастью, не принадлежишь к их числу. У тебя я возьму – для того, чтобы иметь возможность помочь неимущим.

Перикл проводил врача до порога и распрощался с ним.

После этого он пересек внутренний двор и прошел к больному сыну.

У постели Парала сидела Аспазия. Она о чем-то тихо шепталась с юношей.

– Отец, – позвал больной, – входи же смелее, мне уже лучше.

Перикл подошел к сыну легким, пружинящим шагом. Заглянул в глаза. Пощупал лоб, мокрый от холодной испарины. Посмотрел на жену, на глаза ее, серые от усталости и забот. Присел на краешек постели.

– Как понравился врач? – спросил он сына.

– Молодой, но очень строгий.

Голос у Парала хрипловат. За два дня у него отросла борода. И лицо побледнело сверх меры.

– Нет, он не слишком строг. Я с ним долго разговаривал. – Перикл обратился к Аспазии: – Мы поговорили даже о политике. Любопытно, что все считают себя прирожденными политиками. Подобно тому как все воображают себя знатоками поэзии.

– В этом нет ничего удивительного, – сказала Аспазия, – политика, так же как поэзия, касается всех.

Перикл выбросил руки вперед, точно от чего-то оборонялся.

– Разумеется, разумеется, – сказал он, – касается всех! Было бы обидно, если б это было не так. Меня только смущает почти полная неосведомленность в самом существенном. И при всем этом – рассуждения, полные амбиций.

Парал дотронулся до руки отца:

– Разве и врач плохо осведомлен?

– В чем? В политике?

– Да.

Перикл помедлил с ответом. А потом, немного спустя, сказал:

– Нет, к нему это не относится. Но полагаю, что медицина ему ближе.

– Вы в чем-то не поладили?

– Отнюдь! Многие его рассуждения мне по сердцу. – И опять к жене: – Мы, наверное, утомляем Парала своими разговорами?

– Боюсь, что да.

Перикл умолк, еще раз прикоснулся ладонью ко лбу Парала и удалился.

…Корабли Перикла приближались к великой Диоскурии. Город вставал в утреннем тумане по правому борту. Отсюда, с корабельного носа, он казался огромным. То есть таким, каким и был на самом деле.

Перед входом в гавань – в открытом море – его встречал главный начальник флотилии Гудас, сын Гудаса. Его легкий корабль – опрятный, недавно выкрашенный – специально предназначался для торжеств. Он был вроде афинского судна «Саламиния».

Гудас развернул свой корабль и пошел параллельным курсом. Он приветствовал Перикла, в то время как Перикл отвечал на это приветствие подобающим образом.

У входа в гавань Перикл приказал своим кораблям перестроиться. И вошел в гавань первым, подняв приветственные вымпела. Гудас плыл немного впереди, как бы указывая безопасный путь к незнакомому причалу.

Перикл обратил внимание на прекрасной работы каменный маяк, возвышавшийся над массивным молом. Бухта, будучи естественным убежищем для кораблей, едва ли требовала дополнительной защиты от непогоды. И тем не менее мыс на севере и мыс на юге города были удлинены посредством молов, насыпанных с большим искусством.

Едва «Аполлон» коснулся черным, просмоленным бортом каменного причала, как Гудас поднялся на корабль и приветствовал высокого заморского гостя следующими словами:

«Великий господин! Страна наша знает твое имя, а его величество царь наш Караса Второй наслышан о твоих подвигах и твоем мудром правлении. Если учесть, что узы, соединяющие наши страны, окрепли еще в незапамятные времена, то вполне понятна наша радость видеть тебя гостем. Как известно, великий господин, под защитою стен нашего города проживает немало греков и других народов, союзных с Афинами. Сюда вместе со мною прибыли предводители греческого населения, которые будут приветствовать тебя. Его величество просил передать тебе при этой встрече: «Добро пожаловать в нашу страну в качестве гостя! Мы много наслышаны о величии Афин и во многом хотели бы подражать этому великому городу». В этих словах заложена главная суть нашего гостеприимства и нашего сердечного чувства. Я рад сообщить тебе, великий господин, что мы встречаем друзей с большим радушием и весьма жестоки по отношению к врагам, кои таят злые замыслы против нас и нашего государства. Мне доставляет удовольствие напомнить, что в нашем народе, в памяти его, живы рассказы древних о том, как знакомились и как вместе созидали жизнь наши народы в самых разнообразных случаях. Должен заверить тебя, великий господин, что мы в меру своих сил защищаем жизнь и имущество подданных царя и наших гостей, нашедших у нас временное или постоянное обиталище, хотя и не помышляем о том, чтобы сравнивать себя в богатстве или могуществе с твоим государством.

Великий господин! Твое посещение Диоскурии, которая есть столица нашего достославного государства, будет иметь особое значение, простирающееся далеко за пределы Понта. Наши с вами друзья узнают о тесном и живом союзе, а враги подивятся крепости наших уз и сделают для себя необходимые заключения. Больше всего мы ценим мир. Он дает нам возможность свободно заниматься любым достойным промыслом в горах и на море, жить в соответствии с нашими представлениями о благе и счастье.

Я еще раз хочу повторить слова его величества: «Добро пожаловать в нашу страну», которые на нашем языке – языке апсилов – звучат так: «Бса́ла сабе́й а́пса а́дга!..» [2]

Так говорил номарх Гудас, сын Гудаса, приближенный царя Карасы Второго. И в знак особенно доброго расположения к Периклу и другим греческим мореходам преподнес амфору отменного вина и сосуд с местным медом, весьма ценимым всеми иноземцами. Это были знаки доброй воли. Перикл же в свою очередь, памятуя об обычаях этой страны, подарил Гудасу прекрасные афинские сосуды из обожженной глины, раскрашенные черным лаком.

По всем признакам начало было ободряющим. Сойдя на берег, Перикл увидел целую толпу греческих поселенцев. Это были, главным образом, ремесленники и купцы, торговавшие с колхами и другими племенами Колхиды.

Перикла приветствовал некий Эвдемон. Он назвал свое имя, филу и дем, откуда происходит. Вот его слова доподлинно:

«Мне выпала большая честь приветствовать тебя на этой земле, где многие эллины нашли приют и благое к себе расположение жителей Северной Колхиды. Не будет преувеличением, если скажу, что никогда еще не было так приятно видеть посланцев нашей матери-родины. Это сегодняшнее чувство, которое особенно волнует нас и делает особо торжественным этот час, проистекает еще оттого, что нашу родину и ее мощь представляет не кто иной, как сам Перикл, прозванный Олимпийцем. Насколько проста твоя натура, настолько же высок твой авторитет и обширна слава твоя во всем Понте, не говоря уже о прочем мире. Я хочу заверить тебя, что мы, живущие здесь, вдали от матери-родины, отчасти и по твоему совету, каждодневно и ежечасно помним о величии Афин и стараемся в меру своих способностей содействовать укреплению их величия».

Так говорил Эвдемон. И в знак почтения к Периклу преподнес золотой меч, выкованный колхидскими мастерами. Это был воистину прекрасный подарок, долженствовавший напоминать Периклу об эллинах, которые в Диоскурии. Они играли немалую роль в торговле с Колхидой. В этом смысле они представляли интересы Афин, как некогда представляли Милет. Но те времена давно отошли в вечность. Сам Милет сделался всего-навсего провинцией Афин, только по названию союзником.

Перикл поблагодарил Эвдемона и его друзей. Он им сказал немало приятных слов, вселяя в них бодрость и веру в силу и благородство Афин.

Наилучшим способом общения с аборигенами – своего рода искусством – следует считать тот, который был принят греческими поселенцами в Диоскурии. Не столько сила, сколько умелая торговля и добросердечие, проявленное здесь греками, создали им условия для обеспеченной и нормальной жизни. Все это было, видимо, усвоено еще милетянами. Враждебность пришельцев не могла бы здесь породить ничего, кроме враждебности, а это в свою очередь привело бы к крушению планов афинян. В Колхиде требовался ум – торговый и политичный, с помощью которого возможно было бы расширение торговли. Афины нуждались в здешнем хлебе, шерсти, лесе, меде. В горах Колхиды никакая пришлая сила неспособна к победе. Только мирные намерения и мирное общение приводили к успеху, что и было учтено еще первыми поселенцами. И с тех пор это стало традицией.

Перикл приказал собрать необходимые сведения о великом городе Диоскурии, о Северной Колхиде и ее царе. Он обратил внимание своих помощников на поведение поселенцев, нашедших единый язык сердца с аборигенами. А еще приказал он ознакомиться с мореходными приемами различных колхских племен и попытаться выяснить, в чем именно состоит их ловкость и сила в морских делах…

Евангел сообщает о своих беседах на агоре́: кого́ видел, что́ говорят, что́ думают о войне со Спартой. Раб озабочен. Рабу невесело. Плохо складываются дела. Хуже некуда!

– Вторжение лакедемонян в Аттику – это начало нашего конца. Так сказал некий философ. Один мой знакомый шепнул мне, что этот философ с острова Саламина. Уж очень растрепанный мужчина и, сказать по правде, не очень чистоплотный. «Я, говорит, непрестанно в пути – много дней и ночей». А откуда и куда бежит – не сказывал.

– А он в своем ли уме?

– Возможно, что рехнулся. Что такое война? Одни умирают, другие сходят с ума, а третьи – наживаются, богатеют без меры. Это и есть война.

– И это тоже говорит тот растрепанный философ?

– Нет, это мои слова. А разве не так?

– Я слушаю тебя, Евангел, слушаю!

– Философу возражали. Следующим образом: можно ли говорить о победе ночи над днем, то есть над светом солнца? Нет, нельзя! Стало быть, нельзя одолеть Афины, потому что Афины – луч света.

– В каком смысле, Евангел?

– Слушай дальше… А почему – луч света? Посмотрим, где свобода? Где свобода мысли и духа, разума и поэзии? Разумеется, в Афинах. Значит, Афины непобедимы. Значит, участь войны решена. Она окончится за пределами Аттики. Так возражали философу.

– Что же он?

– Философ был упрям. Он свои доводы подкреплял примерами.

– Убедительными?

– А это суди сам. Вот первый пример: где обходятся безо всякой пощады с теми, кто не согласен с царем? В Спарте! Где ведут нескончаемые споры по поводу того, что кажется несправедливым? В Афинах! Стало быть, кому удобнее воевать? Спарте. Ей же будет обеспечена и победа. Потому что войну выигрывает не болтун, но тот, кто молча, скрытно, без огласки, вершит свое дело. Философа поддержал какой-то моряк.

– И что же? С ним согласились?

– К счастью, нет.

– Почему же к счастью?

– А иначе не останется места для веры в богов, – сказал раб. – В их могущество. В их мудрость. Тогда не будет и счастья. А что человек без счастья? Вещь, не больше!

– Так решили спорщики на агоре́?

– Да… Философ продолжал стращать.

– Чем же?

– Он говорил: вот погибает Аттика. Та самая, которая бесстрашно поднялась в рост на пути персов.

– Почему же Аттика погибает?

– Так говорил он.

– Но – почему? Почему? Чем подтверждал он свой домысел?

– А разве это не так? Посмотри, что делается в городе: он понемногу пустеет. Негде хоронить мертвых. А скоро будет и некому. Процессии похоронные и плач! Плач над городом! Это самая страшная война, когда ты со щитом идешь против чумы, против голода, против холода. Страшная потому, что щит не помощник. И меч тоже. Разве это не так?

– Ты спрашиваешь меня? А там, на агоре́, не дали тебе ответа на этот вопрос?

– Нет, почему же! Они отвечали, как могли. Часто невпопад. Там, где нужен рассудок, чувство – плохой помощник. Я видел проявление чувств, но что-то плохо обстояло дело с рассудительностью …

– Это никуда не годится, Евангел.

– И я так думаю.

– Значит, кое-кто считает эту войну проигранной?

– Да

– Аспазия, в Афинах полагают, что война проиграна.

– Кто полагает?

– Некий философ и некий моряк.

– Это еще не Афины! Разве ты не знаешь, что Афины славятся обилием болтунов?

– Да, это верно.

– Афинянина хлебом не корми, только дай посудачить.

– Есть такое, Аспазия. Я сам не раз страдал от болтовни афинян.

– Нельзя сказать, что болтают поголовно все. Но многие подвержены этой болезни.

– Некогда эту болезнь называли еще демократией, Аспазия. Разве ее уже хоронят в Афинах?

– Разве болтовня и демократия одно и то же? Но извини меня, у меня голова идет кругом. Я ни о чем не могу думать; перед моими глазами – только Парал.

– Не надо думать об этом. О самом худшем. Боги все рассчитали. Мы в их власти. Не надо плакать, Аспазия.

– Разве я плачу?

– Извини меня, Аспазия, мне показалось.

– Но я близка к этому. Вот здесь, на сердце, – точно камень. Мне трудно дышать – ком в горле. Есть ли на свете предчувствие?

– Наверное, есть.

– Значит, жди беду. Паралу плохо. Ему очень плохо…

– Врач, кажется…

– Это верно. Гиппократ доволен, а я – нет. Я слышу чей-то незнакомый голос. Я не понимаю слов, которые он нашептывает. Но я боюсь его. Словно бы понимаю его. Оттого мне и страшно. И оттого хочется плакать.

– Аспазия, я не узнаю тебя! Кто всегда поддерживал меня? Ты! Кто подавал мне верную руку в минуту опасности? Ты!.. Аспазия, ты ли это? И все это тогда, когда вся семья нуждается в твоей помощи! И ничьей больше! Аспазия, ты молчишь? Аспазия, скажи хотя бы слово…

– Зопир, ты поступил нерадиво.

– Эти овощи сгнили. Их надо выбросить, господин.

– А почему сгнили?

– Не успели употребить их в пищу.

– А почему?

– Мы мало едим, господин.

– Стало быть, меньше покупать надо.

– Это листья, господин. Их даже никто не считает.

– Неправда, Зопир. Мы должны считать все. Каждую маслину, каждый листик салата, луковицу каждую. Расточительство, Зопир, никогда не было достоинством человека.

– Может, сохраним их?

– Эту гниль?

– Да, гниль.

– Придется швырнуть на помойку, Зопир.

– И я так думаю.

– Сколько оболов мы заплатили за них?

– Маслины – собственные, господин. Ничего не платили. А капуста стоила десять оболов. Эти груши – тридцать два обола. Вот и все, господин.

– Нет, Зопир, не все. Маслины тоже стоят денег. Это мой труд, твой труд, труд моих предков. Это – плоды земли. Земля денег стоит!

– Наверное, так, господин.

– Можешь поверить, это так, а не иначе. А теперь рассуди, Зопир: я расточителен, мой сосед расточителен, сосед соседа тоже. Что же получится в итоге?

– Не знаю, господин.

– Разорится государство.

– От одного кочана капусты?

– Если угодно, от одного. Наперед я приказываю строжайше соблюдать…

– Я буду скупее скупого.

– Может быть, и так, Зопир. В Афинах многие недоедают. Голод стучится у наших ворот, а ты изволишь шутить.

– Нет, я говорю серьезно.

– В таком случае будь скуп. Будь скареден. Пусть смеются над тобою. Считай каждый обол в моем доме. Учи этому и других…

– Что же все-таки делать с этой гнилью?

– Поступай как знаешь, Зопир. И скажи Евангелу, чтобы подсчитал убыток и записал в свою книгу… Зопир, достаточно ли ясно я выражаюсь?

– Да, господин.

– В таком случае прощай.

…И царь сказал Периклу:

– Вот столица моя и земля государства моего встречают тебя с подобающими почестями, ибо ты глава великого и дружественного нам государства, ибо слава о доблести твоей шагнула сюда, на берега Понта. Я повелел показать тебе Стену, которая в нашей стране. Ее строили двести лет.

И Перикл в сопровождении почетного эскорта отборной колхидской конницы выехал из города, переправившись через бурную реку, именуемую Ко́ракс. На левом берегу этой реки и расположена Диоскурия с гаванью и крепостью. Переправа через реку легкая, ибо здесь наведен мост наподобие того, каким пользовался Ксеркс на Геллеспонте при вторжении в Элладу: на ряд лодок, скрепленных между собой канатами, положен настил. Такого рода переправа весьма шаткая, она требует сноровки, особенно от всадников. Однако дешевизна ее и быстрота наводки делают ее достаточно удобной. В дни паводков мост без труда удлиняется при помощи лодок, которые всегда наготове под навесами на берегу.

Перикл хвалил этот мост, а Гудас, сын Гудаса, передал царю слова заморского гостя. И колхи весьма были польщены похвалой.

В двухстах стадиях от Коракса начинается эта самая Стена, которая в тридцать с лишним раз протяженнее афинских Длинных Стен. На левом берегу реки, именуемой Клишура, поставлена крепость, отменная и толщиною стен и расположением своим. Эта крепость как бы дает начало Стене, восходящей в гору, а затем окаймляющей город огромным полукругом, в середине которого и есть Диоскурия со множеством поселений и деревень, пашен и лесов. А также и болот, изнуряюще действующих на человека в летнее время.

Перикл поднялся на многоэтажную крепость, в основание которой бьют волны. Отсюда открывается вид на море и ближайшие леса и горы. Между Периклом и Гудасом произошел доподлинно следующий разговор.

Перикл спросил:

– Эта Стена обращена против кого?

Гудас сказал:

– Из-за гор приходят к нам некие варварские племена, разоряющие города наши и деревни. Еще в древности было решено преградить путь набегам с помощью этой Стены, название которой «Великая». И она в самом деле Великая.

Перикл сказал:

– Да, я вижу, что она великая, раз она тянется на многие сотни стадиев…

Тут его прервал Гудас:

– Почти две тысячи стадиев в этой стене, многократно усиленной башнями и крепостями. Есть крепости на этом протяжении, кои обеспечены и водой, и зерном, и всем необходимым скотом для мяса на многие месяцы вынужденной осады.

Перикл сказал:

– Вижу воочию, сколь неимоверен был труд того, кто клал эти камни. И не просто клал, но поднимал их на эти кручи вместе с песком и известью.

Гудас сказал:

– Вот на этой стене, которая есть фасад этой башни, укреплена надпись, высеченная на камне нашими древними письменами.

Перикл спросил:

– Что гласит эта надпись?

Гудас сказал, словно бы читая подпись:

– «Эту крепость заложил Ээт, сын Амара, в месяц сева на десятом году своего царствования». И есть еще приписка: «Отсюда пойдет начало стене, долженствующей стать Великой, ибо такова воля его величества царя Ээта, сына Амара».

Перикл спрашивал о тех варварских племенах, что живут за стенами и на севере, за горами. Он сказал также, что собирается плыть в Пантикапей, что в проливе Киммерийском. И что не поплыть туда он не вправе, поскольку тамошние клерухи, тревожимые варварами, весьма об этом просят. Гудас сказал, что в этом случае – будут приданы Периклу колхидские суда в необходимом количестве для пущей безопасности флота. Перикл поблагодарил и просил передать благодарность его величеству.

Перикл попросил Гудаса указать пустынный берег, где бы можно было провести маневры по высадке пехотинцев. А если будут приданы греческой эскадре колхские корабли, то нельзя ли провести совместные морские маневры? Потому что войска – будь то пехотинцы, всадники или моряки – превращаются в слабое сообщество людей, если постоянно не поддерживается их боевая выучка посредством регулярно проводимых маневров.

Вечером того же дня его величество приказал сопровождать Перикла в Пантикапей номарху флота принцу Гуаде. Этот номарх считался – и по праву! – наиболее опытным в мореходном деле. Что касается морских сражений, он их провел не менее десяти – и всегда с неизменным успехом…

Маневры кораблей состоялись недалеко от гавани, к югу от Диоскурии. Высадка небольшого числа гоплитов прошла удачно. Перикл был доволен. А на следующий день был разыгран морской бой. Десять кораблей колхидцев двинулись против афинян. Перикл задумал охватить широкой дугой «вражеские» корабли. На что Гуада ответил маневром, именуемым «двойным заходом»: одни корабли проводят короткий обхват противника, в то время как другие более широкой цепью окружают сражающихся, не давая противнику уйти от полного истребления.

Два афинских корабля были взяты на абордаж. Третий взят на буксир, и его колхидцы пытались вовсе вывести из сражения.

Видя все это, Перикл приказал развернуться носами и…

Снова полил дождь. Снова подул ветер. И на сердце стало тоскливее, холоднее, неуютнее. Евангел сообщил, что в Пирее пошел град. С куриное яйцо. Это совсем-совсем плохой знак.

– Люди сведущие говорят, что град, да такой крупный, – это к большому несчастью.

– Как? – удивился Перикл. – Разве бывает несчастье больше того, которое постигло Афины?

– Да, – сказал раб уверенно, – бывает.

– Я что-то не припомню…

– Оно еще впереди. – И Евангел сделал долгую паузу, наподобие трагического актера в пьесах Эсхила. – Самое большое несчастье то, которое впереди. Это же давно известно.

– А ты, пожалуй, прав, – сказал Перикл рабу.

К обеду явились Геродот и Зенон. Первый был моложе второго лет на пятнадцать. Однако философ выглядел почти одних лет с историком. Если и старше, то года на два или три.

– Благодарю богов, – воскликнул Перикл, – что послал ко мне именно вас, именно в эту минуту – не раньше и не позже! Вот пора, когда человек пьет цикуту от тоски и сознания своего ничтожества.

Геродот казался веселым. Необычайно веселым. И он признался, что немножко выпил. Более обычного.

– Это почему же?

– Все потому же, – и Геродот указал на высокое окно под потолком, через которое виднелось серое небо, все в серых барашках.

Перикл приказал подать обед. И побольше вина. Ведь если не пить сегодня, когда явились два лучших друга, то когда еще пить?

– Сказано прекрасно, – поддержал Перикла Зенон. – Когда же еще пить? Именно сегодня! В эту погоду! Я имею в виду погоду политическую и погоду… вот эту самую… погодную погоду. Очень скверную.

– Я политикой больше не занимаюсь, – предупредил Перикл.

– А чем же?

– Жизнью. Живу – и все!

– Не верю! – Зенон весело подмигнул Геродоту.

– А я верю, – отозвался Геродот. – Что дала ему политика? Заточение меж четырех стен после многолетнего и честного служения Афинам? Нет, я не согласен быть политиком. Я рад, что гляжу в прошлое, а не в будущее. И вовсе не интересуюсь сегодняшним днем!

– Рассказывай! – пробурчал Зенон. – Вы, историки, первые политики. Только умело прячете свое лицо. А по мне – это есть первое преступление. Почти кража. И даже хуже!

Геродот не проявил особого желания поспорить всерьез. И он высказался в том духе, что, мол, общество ныне до того неустойчиво, а мнения меняются столь быстро, что нет никакого смысла ни щеголять своей прозорливостью, ни защищать себя, ни тем более свою профессию. Надо в этом отношении брать пример с кошки…

– С кого? С кого?! – спросил, чуть не крича, Зенон.

– С кошки… Да, да, с той самой, которая «мяу-мяу»! Как поступает кошка, когда ее осуждают все и нещадно ругают? Знаете, как?

– Нет, – сказал Зенон.

– Она тем временем молча уплетает за обе щеки. Совсем молча.

Зенон поморщился. Он заметил, что только историки способны так нескладно шутить. Но если им очень хочется походить на кошку – пожалуйста! Эта роль все-таки лучше, чем роль мыши, которую ест кошка.

С приходом друзей Перикл оживился. Перестал думать о погоде и цикуте. Он вмешался в спор, чем подлил масла в огонь. Перикл не стал на чью-нибудь сторону. Напротив, даже не высказал открыто своего мнения. Двусмысленность его слов и подогрела ученых. Он сказал так:

– Не знаю, кто прав из вас. Может быть, Зенон. Но, может, и Геродот. Зенон ограничивается насмешками над историками, не приводя никаких доказательств. А Геродот, если и прав, все же неспособен загнать своего противника в угол.

Историк сказал:

– Я могу загнать Зенона в самый угол, словно мышь. Но это труд напрасный: он начнет доказывать, что вовсе не приперт, но пребывает в углу в самом блаженнейшем состоянии. Его диалектика нам хорошо знакома!

– Вранье! – возразил Зенон. – Все это вранье!

– Насчет угла, что ли?

– И насчет угла, и насчет мыши, и насчет блаженства. Все вранье!

– Ты хочешь сказать, Зенон, что трудно угадать наперед твои доказательства?

Философ покачал головою и сказал со сдержанной злобой:

– Не только угадать трудно, но едва ли ты поймешь их.

– Почему же я не пойму?

Зенон ответил очень просто:

– Во-первых, потому, что тебе будет лень угадывать. Во-вторых, потому, что вы, историки, едва ли способны на шутки, у вас не развито чувство смешного. И, в-третьих, наверняка ничего не смыслите во времени, в которое живете. Оно для вас застыло где-то лет сорок тому назад.

Он сказал, что приведет всего-навсего одно доказательство, чтобы убедить в этом историка. Зенон продолжал:

– Вот сидит человек. Он думает. И под влиянием размышлений волнуется. Поделим время на секунды и на десятые доли секунды. Проанализируем настроение думающего в каждое мгновение, и мы увидим, что человек не волнуется, настроение его не меняется, расположение духа его вполне нормальное. Подобно этому историк, нанизывающий событие на событие, но не улавливающий…

– Я не понял, – признался Перикл.

– А я понял, – сказал Геродот. – Понял хорошо: Зенон привык дурачить своих слушателей на агоре́ и спутал нас с ними. С зеваками.

– Нет, не спутал! – проворчал Зенон. – Тебя-то не спутал!

– Что ты сказал?

– Я говорю, не спутал. Это же невозможно! Потому что ты и есть зевака с агоры.

– Я? – Геродот сбросил с себя гиматий. – Я готов подтвердить в единоборстве свою правоту: зевака – тот, кто ляжет на обе лопатки. И этим будешь ты и никто иной!

Зенон обратился к Периклу:

– О великий Перикл! Что вижу в твоем доме? Полунагой историк пытается доказать свою правоту, словно юнец в гимназии, тем же способом. Других у него нет!

Геродот требовал единоборства, но в это время подоспел Евангел с рабынями: они принесли обед. Историк, забыв про единоборство, вырвал у одной из рабынь кувшин с вином.

– Слава вам, боги! – Зенон воздел обе руки. – Наконец-то вы пристроили к месту своего любимца!

Но Геродот не обращал на это внимания: вино было слишком вкусным…

…Корабль понесся вперед, подгоняемый ветром, который неистово дул в искусно поставленные паруса, а полсотни гребцов убыстряли движение корабля. Перикл стоял на «Аполлоне» и видел этот неистовый бег; таран казался неизбежным. А Гуада командовал на корме «Диоскурии». Он требовал быстроты и еще раз быстроты!

Перикл разворачивал корабль, пытаясь уклониться от гибельного столкновения. Положение создалось почти натуральное, как в настоящем сражении. Это очень нравилось афинянину: весь смысл маневров, по его мнению, и заключается в предельном приближении к условиям битвы.

Гребцы по левому борту усиленно выгребали, в то время как с правого два верхних ряда сушили весла, а в нижнем ряду создавали дополнительное сопротивление, гребя против движения, чтобы корабль живее поворачивало вправо. От этого поворота – от четкости и быстроты – зависело все: либо произойдет таран, либо корабли разминутся, едва коснувшись друг друга бортами.

Периклу нравились действия Гуады: смелые, рискованные, – словом, как в бою…

Афиняне приналегли на весла, и «Аполлон», круто повернув, двинулся вправо. Расстояние между кораблями сократилось почти до стадия, но теперь видно было, что тарана удалось избежать.

Прошло несколько мгновений, и кормчий доложил Периклу, что «противник» пройдет по левому борту на расстоянии весла. Так оно и случилось: корабли, чуть не задев друг друга, уже уходили в противоположных направлениях.

Перикл приказал прокричать Гуаде:

– Поздравляю!

На что получил ответ:

– Поздравляю и тебя!

В общем, это была победа обоих кораблей.

На правом крыле афинян разыгрался бой между тяжеловооруженными и колхидской пехотой, посаженной на корабли.

Колхи орудовали легкими мечами и щитами – тоже легкими (деревянная рама, обтянутая буйволовой кожей). Такое вооружение делает воинов чрезвычайно подвижными по сравнению с гоплитами. Но последние, став друг к другу спинами, организовали неприступную оборону.

Перикл и Гуада направились именно на это место, чтобы увидеть действия своих воинов.

Все у колхидцев шло хорошо, пока греки оборонялись, окружив мачту. Но вот круг их начал расширяться. И колхидцам пришлось отступать. Подбадривая друг друга криками, они пытались ворваться в эллинский круг, воистину железный. Но это не удавалось. До поры до времени.

Наконец один из шустрых колхидцев в удивительном прыжке очутился в середине греков, за их спинами. И отвлек на себя внимание близстоящих гоплитов. В самый яростный момент бой был прекращен. Перикл сказал, что колхи действовали решительно и смело. С его стороны это было великодушно…

Достойно быть отмеченным путешествие Перикла и его соратников в глубь Северной Колхиды, в городок, именуемый Дсеге́рда [3] , который в горах, на расстоянии трехсот стадиев от Диоскурии. В этом месте здешний колхидский царь владел дворцом, куда переезжала летом его семья – от мала до велика. Здесь климат отличается сухостью вследствие того, что болота отдалены, а горы – рядом.

Лихорадка, которая поражает людей, живущих на заболоченных равнинах, тут мало кому знакома. Летний зной в Дсегерде скрадывается прохладным, а подчас и холодным ветром, который дует со скалистых, покрытых снегами гор. И родники в горах отличные: начало свое они берут у ледниковых кромок. Оттого-то они и целебны для человека.

Царь Караса радушно принял Перикла и показал ему крепости в горах, воистину недосягаемые для противника. На вопрос, когда были сооружены эти столь мощные стены, царь ответствовал, что, наверное, их заложил царь Ээт. Надо сказать, что этот царь для колхов все равно что Тесей для афинян. Жил он давно, а народная молва о нем столь ярка, что Ээт кажется полубогом. Впрочем, так же, как и Тесей. Однако подвиги сего царя не запечатлены столь точно, как подвиги Тесеевы. Возможно, что седая древность многое сокрыла от нынешних поколений. На просьбу Перикла показать книги, описывающие доблести царя Ээта, колхидцы пояснили, что в те времена не было папирусов, как в Египте и Греции, но что писали тогда на неких черепках. Эти черепки с течением времени обращались в камни для возведения стен. Далее колхи сказывали, что на многих крепостных стенах сделаны надписи, из коих можно узнать, когда и как правили цари. Одну такую надпись, учиненную на кирпиче, показали Периклу. Они не походили на греческие, или египетские, или вавилонские. Вот что прочли апсилы на своем языке, а потом перевели на греческий: «Эту крепость заложил Дуамей, потомок царя Ээта, во славу свою и войска в месяц уборки хлебов на третьем году своего царствования».

Папирус в этой стране стоит очень дорого по той причине, что доставляется из Египта через Грецию. Греческие купцы сильно завышают цену, ибо египтяне не всегда с охотой продают папирус, который в настоящее время у них самих в большой цене, так что один и тот же лист используется по нескольку раз для различных текстов. Навощенные же дощечки, привозимые из Греции в обмен на лес и мед, тоже в порядочной цене. В туземных школах дети пишут на камне или обожженной глиняной пластинке каким-либо мягким камнем, чаще всего мелом.

…Потом был задан пир.

В отличие от афинян, здесь трапезничают сидя. Лежать или полулежать совершенно невозможно, не только за неимением специально для этого предназначенных лож, но и по причине обычая: здесь все должны сидеть ровно за низенькими столиками. Перикл спрашивал своих: отмечен ли этот обычай у Геродота? На что последовал такой ответ: Геродота занимало то, что сходно у колхов с египетской жизнью. Геродот, к примеру, отметил склонность колхов обильно приперчивать блюда, как это делают египтяне.

Говоря про перец, царь Караса съел целых два стручка и вовсе не покривился и не выказал какого-либо неудовольствия. А, напротив, очень хвалил перец за его обжигающую способность.

Перикл поставил возле себя колхидский пифос и пил из него родниковую воду, говоря, что во рту у него огонь. И что огонь этот, дескать, требуется погасить.

На это царь возразил:

– Если все мы примемся тушить подобные пожары, у нас недостанет воды.

– Неужели, – спрашивал Перикл, смеясь, – вода дороже гостя, который буквально горит от вашего гостеприимства?

– Нет, мы просто ни во что не ставим воду, и мы опасаемся обиды со стороны гостя, который может заподозрить нас в скаредности. Для тушения перца у нас есть вино.

Перикл пошутил в том смысле, что, дескать, предпочел бы в настоящую минуту общаться с хозяевами, которых можно было бы уличить в скупости.

Беседуя таким образом, оба человека – и хозяин и гость – выказывали друг другу истинное и искреннее уважение.

…По части поведения греков, проживающих в Диоскурии, Перикл наставлял их так:

– Какова главная цель поселений афинян? Торговля. Ибо без нее Аттика задохнется, как если бы человека на целый день или на неделю заперли в герметический ящик – подобие гроба. Верно, Аттика опирается на свою силу. Но не только. А сила знаний? А сила искусства? А сила философии и прочих других наук? Разве это не главная сила, способная подчас перешибить силу мускульную, силу меча? Поэтому необходимо рассуждать мудро и мудро строить свои отношения с аборигенами… Бывают случаи, когда приходится применять и силу. Случалось это в Синопе, во Фракийском Херсонесе, в Сицилии. Так, вероятно, будет еще не однажды и в разных местах. Но здесь, в Диоскурии, как вести себя? Если прибегать к силе, то едва ли Можно победить народ, построивший стену длиною в три тысячи стадиев и крепости, подобные тем, которые я видел. Поэтому дружба и доброе согласие между греками и колхидцами должны стать основой афинской политики на Понте. Невозможно прибегать к оружию каждый раз, как только появляется недовольство в среде купцов. Разум должен торжествовать во всех случаях, когда речь идет о взаимоотношениях с другими народами. Что это значит? Это значит, что афинское проникновение на берега Средиземного моря, на Понте и в других краях должно проводиться настойчиво, но без особых военных осложнений. Мы не боимся их, но пойдем на них лишь в случае крайней необходимости. Это касается в первую очередь варваров, в отношениях с которыми без применения в надлежащих случаях силы, видимо, не обойтись. Я заверяю вас торжественно, что Афины во всех случаях сумеют сдержать свое слово. И пусть колхи знают, что Афины верны слову своему, будь то слово воина, слово купца или слово друга.

Так говорил Перикл грекам в Диоскурии…

Когда вошел Алкивиад, обед, как выражаются ливийские варвары, был в полном разгаре. Геродот и Зенон уговорили Перикла дать себе немного воли, то есть выпить вина.

– Это вино, – сказал Геродот, – не раз спасало меня от хандры на морях и в пустынях. Пей и ты!

Зенон поддержал его. Человек, который выпил, – совершил благое дело: успокоил себя – раз, подал пример другим – два и поубавил запасы зелья – три! Чего еще надо?! Хорошее настроение – дело государственное. Будь на то воля Зенона – он бы учредил особые награды пьянчужкам, а после их смерти организовал бы для них государственные похороны.

В этом вопросе окончательно сошлись во взглядах Геродот и Зенон. Они обнялись в знак согласия. Вот в это самое время и появился Алкивиад. Молодой, двадцатидвухлетний красавец, пышущий здоровьем, неунывающий и не чурающийся ни вина, ни женщин.

Он сказал:

– Что я вижу? Два немолодых мужа обнимаются столь нежно, что это наводит меня на некоторые веселые мысли. Между тем на улице я встретил прелестное создание богов. Оно шло в противоположную мне сторону, и я не мог познакомиться поближе.

Перикл погрозил ему пальцем:

– Ты знаешь, Алкивиад, что я не терплю разврата.

Зенон тут же восстал:

– Что я слышу? В нашем демократическом государстве зажимают рты? Запрещают испытывать чувства?.. Я протестую!

Перикл улыбнулся в усы, жестом пригласил к столу Алкивиада. Он сказал:

– Зенон, разве в Афинах все допустимо?

– А почему бы и нет?!

– Что скажет Геродот по этому поводу?

Историк доел маслину, запил вином:

– Что скажу? Ничего не скажу!

– А вы знаете, – вспомнил Зенон, – что человек – в общем-то существо молчаливое?

– В каком смысле? – спросил Алкивиад, не очень-то благоволивший к остроумию этого философа, которого считал, как говорится, доморощенным. Невелика заслуга болтать там про всякие черепахи и зерна, про Ахиллеса и про стрелу, которая будто бы повисает неподвижно в воздухе. Доказательства Зенона хороши только за столом, где много яств и напитков.

– В каком смысле? – Зенон уставился на молодого человека широко раскрытыми глазами. – Я говорю: человек – существо молчаливое.

– Бессловесное, что ли?

– Вроде.

Перикл сказал тихо:

– Докажи.

Зенон того и дожидался:

– Слушайте же: что такое голос? – Он указал на свою глотку. – Голос, спрашиваю, что это такое?

Все молчали.

– Голос рождается вот здесь, под кадыком. Воздух, прорываясь из легких наружу, издает звук, подобно тому как это мы наблюдаем в авлосе. Каждому мгновенью соответствует свой звук, который вообще ничего не выражает. Из мгновений состоит минута, из минут складывается час. Что же выходит?

Зенон потянулся к вареному мясу.

– Чепуха выходит! – сказал Алкивиад.

Философ покосился на молодого богача:

– Ты так полагаешь?

– Не только я. Так думают все. Весь мир.

– Во-первых, никто тебя не просит отвечать за всех, тем более – за весь мир. Во-вторых, ты, насколько понимаю, человек, а не ягненок. То есть ты должен уметь мыслить абстрактно, отвлеченно.

– Допустим.

– Тогда ты должен допустить и это! – Философ поднял кверху указательный палец.

– Что именно?

Зенон заговорил спокойно, размеренно, по-своему убедительно, во всяком случае, с большим желанием убедить:

– Что человек – существо молчаливое. К этому надо прийти с помощью рассуждений, логического обдумывания, с помощью диалектики. Если ты согласен в том, что ни одно мгновение ничего собою не выражает, – то есть если говорящий или поющий ничего не выражает в любом отдельно взятом мгновении, – то сумма таких мгновений тоже ничего не выражает. Человек или бессмысленно мычит, или вообще ничего не говорит.

Алкивиад задумался на короткое время, уронив на грудь красивую голову с черными прядями волос.

– Сдавайся, – посоветовал ему Перикл.

– Во имя чего?

– Логики!

– Вопреки здравому смыслу?

Философ запротестовал:

– При чем здесь здравый смысл! Я же доказал свою мысль при помощи абстракции и логики.

Алкивиад прибегнул к последнему, самому убедительному аргументу. Он поднял высоко фиал и сказал:

– Если послушать тебя, Зенон, если согласиться с тобой, то ведь и смертей не бывает на войне. Ведь, по-твоему, и стрела не летит, а всего-навсего остается в покое в каждое отдельно взятое мгновение. Тогда я спрашиваю: кого поражает стрела?

– Она поражает тех, кто лишен возможности мыслить.

Геродот захлопал в ладоши:

– Хорошо сказал!

Алкивиад махнул рукой и опрокинул фиал не как воспитанный афинский гражданин, а как варвар. Он обратился к Периклу:

– Послушай, о Перикл, – а палец он нацелил на Зенона, – пока в Афинах не переведутся подобные болтуны – мы будем проигрывать битвы спартанцам. Я давно об этом думаю и пришел к твердому убеждению. Невозможно слушать рассуждения, которые идут вразрез с рассудком, с обычным здравым смыслом!

Перикл взял сторону философа. Он высказался в том смысле, что современное государство, – а не государство времен Троянской войны, – живет и благоденствует только благодаря мыслительным способностям его граждан. Философия есть высшее украшение человеческого разума. Она дает силу, способную вести государство не только вперед, но и наиболее верным путем. И чем больше философии, чем она разнообразнее, чем больше задает работы уму – тем лучше. Пусть, говорил Перикл, никто не заблуждается относительно силы лакедемонян. Сила есть фактор меняющийся, зависимый от различных причин. Главный же фактор – мысль. Если оскудевает она – урон государству! Если окаменевает она – урон государству. Только мысль, бурлящая, подобно потоку, только чистая мысль, подобная слезе, поможет в самую тяжелую годину. И пусть никто на этот счет не заблуждается…

Алкивиада разве убедишь? Ухмыляется себе улыбкой сатира. Уперся глазами в стол и похрустывает челюстями. Алкивиад тот самый человек, который, как говорят в Мидии, еще не вырос, но уж голос свой подает, как большой, как взрослый. А впрочем, повзрослеет ли когда-либо Алкивиад? Сомнительно. Но почему же Перикл души в нем не чает? Чем полюбился ему этот богатый молодой человек, кумир девушек, герой панафинейских празднеств и прочих увеселений? Вряд ли кто-нибудь с достоверностью ответит на эти вопросы, потому что Перикл – тоже человек, у него тоже свои слабости…

– Нет, нет, – твердит упрямо Алкивиад, – болтовня до добра не доводит! Почему все болтуны мира должны сходиться именно в Афинах? Почему, спрашиваю?

– Как? – Перикл предельно суховат. Сдержан, но суховат. – Как? Разве это не есть доказательство нашего свободомыслия, демократии, подлинного народовластия? Ты ведь готов обозвать болтуном всякого, кто мыслит и испытывает потребность поделиться своими мыслями с другими. Хорошо, что Афины притягивают таких людей.

Алкивиад прибегает к крайнему средству в споре, сказать по правде, недозволенному. Он говорит:

– Если признать афинское государство безупречным, а болтунов единственными представителями этой безупречности, значит, справедливо, Перикл, что ты сидишь среди этих стен, а не выступаешь в Народном собрании.

Как ни был хладнокровен Перикл, как ни старался он сдержаться, но на сей раз он посерел. Прямо на глазах. В одно мгновенье!

Алкивиад, наверное, понял (но слишком поздно), какую нанес рану своему наставнику. Но делать нечего: слово выпущено, и оно летит, подобно стреле, но не той, о которой говорит Зенон, а настоящей – поющей в полете свою смертельную песню.

Перикл пытливо оглядел своих собеседников, словно желая удостовериться, о чем их мысли. Алкивиад очень часто высказывается скоропалительно. Многие считают его чрезвычайно легкомысленным. Верно, годы его такие, что к тяжелым раздумьям не располагают. Напротив, это годы легкомыслия, ибо двадцать два года – не сорок лет! И тем не менее… Одни полагали, что Алкивиад непременно вырастет в авантюриста, что верить его обещаниям нельзя. Но друзья видели в нем человека незаурядного, не по летам развитого, умеющего быстро все схватывать. Не последнюю роль в упрочении этого мнения играло его происхождение (если говорить по-старому) – весьма уважаемая фила и уважаемый дем. Перикл принадлежал к тем, кто видел в нем человека больших политических способностей, могущего принести несомненную пользу отечеству, если только верно наставить его. (Будущее показало, сколь прискорбно ошибался в этом случае Перикл.)

– Что же ты предлагаешь? – спросил Перикл Алкивиада. – Упразднить демократию, установить тиранию, передать власть олигархам или возвести кого-либо на царский трон, наподобие Спарты? Потому что есть два пути: демократия и тирания. Третий мне незнаком.

Алкивиад молчал. Но недолго.

– Если, – сказал он, – ненавистная нам Спарта возьмет верх в этой ужасной войне, стало быть, строй лакедемонян более живуч. Мне кажется, это ясней ясного.

– Ошибка! – воскликнул Перикл. – Заблуждение! Жизнь на земле – не сплошная война. Любая война когда-нибудь да кончается, и тогда встает вопрос: что же дальше? Вот я и спрашиваю: что могут противопоставить в мирное время нам лакедемоняне?

– Ничего, – бросил Геродот.

– Им нечего будет сказать, – поддержал Зенон.

Алкивиад не согласился. Он сказал так:

– Пока установится мир на земле – нас не будет. Нас сметут с лица земли.

– Кто сметет?

– Спартанцы. Или кто-нибудь другой. Тоже мало склонный к болтовне.

– Это невозможно, – проговорил удрученный Перикл. Его очень огорчило, что любимец высказывает нехорошие идеи. Говорилось ли это все по недомыслию или из злого упрямства?

– Мне неясно одно, – сказал Геродот, – относятся ли слова Алкивиада к чистому прорицанию или это его убежденность? То есть убежденность в том, что тирания лучше демократии?

Это пахло обвинением. Политическим. Алкивиад, не будь дурак, сразу смекнул. И попытался извернуться:

– Я говорю, что так будет. Я говорю: спартанцы извлекут выгоды из своего строя. Но это вовсе не значит, что я отдаю предпочтение одному или другому строю.

Но тут вцепился Зенон:

– Позволь, как это понимать: не отдаю предпочтения «одному или другому строю»?

Перикл дал возможность выговориться гостям.

Зенон доказывал, что Алкивиад, – возможно, по своей молодости и неопытности, – является настоящим представителем той малочисленной группы афинян, для которых все равно, что творится в мире, лишь бы жилось им привольно. Они даже готовы идти под власть Спарты. Они пойдут в услужение даже к варварам – только бы попользоваться благами этой жизни. Нечего сказать, прекрасное желание! Но ведь и те коровы, которые пасутся на горных склонах или на равнинах, тоже ищут сочной травы, тоже стремятся к чистым родникам. Спрашивается: в чем же состоит отличие этих любителей хорошо пожить в человечьем обличье от тех, кто мычит на поле?

Геродот согласно кивал головой, прихлебывал вино и закусывал хлебом, смоченным в вине (самый верный способ напиться). Алкивиад, слушая Зенона, вначале потихоньку посмеивался. Но, выслушав его до конца, помрачнел. Словно побитый школьник, сидел он, пытаясь угадать, на чьей стороне Перикл. А потом бросил короткую фразу:

– Что же дальше?

– Ты хочешь – дальше? – вскричал Зенон. – Ты хочешь – дальше? А то, что выслушал, – мало этого? Ну что ж, я готов «дальше»: ненавижу выскочек!

– Кто же выскочка? – спросил Алкивиад, и дыхание сперло в зобу.

– Ты!

– Почему?

– Ясно как на ладони.

Алкивиад все больше менялся в лице. Его красивые черты стали резче, заострились, глаза налились кровью, как у драчливого быка.

– Ясно? – произнес он не своим голосом. – Это может быть ясно там, в твоей вонючей Италии.

– Элея вовсе не вонючая, – сказал Зенон с чувством превосходства. – Элея – настоящий город, и там живут люди, которые поумнее некоторых моих афинских знакомых.

Дело зашло слишком далеко. Спор потерял не только форму, которая всегда должна быть изящной, но даже остроту, поскольку оскорбления никогда не бывают действительно острыми. И вот тут вмешался Перикл.

– Как хозяин этого дома, – сказал он, – который равно для всех друзей гостеприимен, прошу тебя, Зенон, и тебя, Алкивиад, прекратить препирательства, ибо ничего путного они не дают ни уму, ни сердцу. Я думаю, что и с этой и с той стороны сказано немало оскорбительных слов…

– Я ничего такого не говорил, – огрызнулся молодой человек.

– Тем хуже, если ты даже не замечал своих слов, – продолжал Перикл. – В споре мы не всегда владеем собой. Он имеет свои законы, и они властно действуют, они толкают нас в свое русло, подобно бурной речке, бьющей челн то в бок, то в корму…

Алкивиад сказал:

– Все знают, что учитель Зенона Парменид – заядлый поборник аристократов. Я поражаюсь тому, как ученик подстраивается под демократичного афинянина. Это мне кажется невероятным и противоестественным.

– У Парменида был свой взгляд..,

– А у тебя? – Алкивиад приник губами к вину.

– У меня – свой.

– В чем же в таком случае заслуга учителя?

– В том, что он был учителем: он учил мыслить самостоятельно, а не повторять его собственные мысли.

– Я не удивлюсь, – зло продолжал Алкивиад, – если Зенон докажет, что учителя вовсе и не существовало. Для этого у него наверняка масса доказательств.

– Нет, делать это я не собираюсь…

– Слава богам!

И тут воцарилась тишина. Тишина после горячих разговоров. Такая всегда кажется необычной.

…Ради Перикла были устроены маневры колхидской конницы и пехоты. Место выбрали в горах, где скалы, глубокие лощины и тесные долины рек.

Царь и его гость взобрались на высокий утес, весьма удобный для наблюдений. Он возвышался над местностью, и было хорошо видно, что делается далеко вокруг, на склонах гор, что в ущелье – на дне его – и что на гребнях.

Отрядами командовали колхи Екупа и Ласаца, а конницами – Камсас и Гача. Два войска по три тысячи человек были накануне отведены друг от друга на расстояние дневного перехода. И с каждым войском – своя конница. Как только рассвело и утренний туман поднялся выше соседних гор, Перикл занял почетный наблюдательный пост. Он следил за всеми передвижениями войск. Это ему всегда доставляло большое удовольствие. В этих играх он чувствовал себя как в родной стихии.

Войско Екупы и Камсаса вошло в узкое ущелье. Оно продвигалось довольно быстро, выставив вперед пятерых вооруженных всадников с пехотинцами. По сравнению с афинским строем колхи шли свободнее, не придерживаясь сточного шага и не выравнивая шеренги. Царь это объяснял следующим образом:

– Наша страна – горная. Одна гора громоздится на другую, один хребет – на другой. Трудно держать строй шеренги, в которой двести или триста вооруженных воинов. В этом случае нас легко бы одолел противник, распыляющий свое войско на мелкие части. Мы стараемся давать бой среди гор, добиваемся перевеса, а там – и победы.

Между тем показалось войско Ласацы и Гачи. Оно пыталось взобраться повыше, на гору, чтобы действовать оттуда, поскольку «верхнее положение» войска в горах предпочтительнее. Словно угадывая этот замысел, Екупа с войском тоже начал взбираться наверх. Достойно было удивления то, как шустро поднимались кони. Небольшой рост, приземистость и выносливость отличали их от лошадей, взращенных равнинами. И в этом смысле колхи всегда имели преимущество над пришлым противником.

Как видно, Екупу заметили в войске Ласацы. Это можно было заключить из того, что Ласаца отрядил человек пятьдесят и скрытно выслал их во фланг Екупе. В свою очередь Екупа тоже приметил движение противника и распорядился быстрее взбираться на вершину горы, покрытую лесом.

Противники выслеживали друг друга, прячась, как лесной зверь.

Перикл наблюдал с величайшим вниманием и любопытством. Он никогда не упускал случая поучиться чему-нибудь, добыть нечто новое для себя, а добыв, применить его ко благу Аттики…

– Я пришел, чтобы проститься, – сказал Дамонид. Он произнес эти слова прямо на пороге, не успев еще перешагнуть его.

Он почему-то казался веселым. Его заостренный нос, плохо расчесанная борода и спутанные волосы придавали его хорошему настроению еще больше натуральности.

– Хорошие вести? – спросил Зенон, оглядывая веселого Дамонида.

– Куда уж лучше!

– В таком случае займи место за нашим столом. Рассказывай. Нам очень нужны хорошие новости.

Дамонид признался:

– Я очень голоден. Маслины, хлеб и вино – что может быть лучше?

– Ягненок лучше! – сказал Алкивиад.

– Пожалуй.

Дамонид подсел к пирующим, поднял фиал. Обвел всех чрезмерно возбужденным, но веселым взглядом:

– Вы очень невнимательны.

– Это не так.

Все обратились к Периклу. И он снова повторил:

– Это не так.

Дамонид пожал плечами:

– Не понимаю, откуда у тебя такая уверенность? Мы с тобою почти одних лет, а чувствую себя робким, нерешительным.

– А это не так, – снова повторил Перикл.

– Ты хочешь сказать, что ты внимателен?

– Да.

– В таком случае – говори.

– У тебя неприятности. Притом большие.

Дамонид искал на тарелке маслину посочнее. Он словно не слышал Перикла. И продолжал улыбаться.

– Притом большие.

Дамонид блаженно отхлебнул вина.

– Я похож на убиенного? – спросил он. – Разве я не веселый?

– Нет, веселый, – сказал Алкивиад, присматриваясь к Дамониду. – Похоже, что ты получил в наследство серебряные рудники.

Геродот не согласился с Алкивиадом:

– Не серебряные, а золотые!

– И я так думаю.

Это было сказано Зеноном.

Перикл покачал головой. Та грусть, которая тяжелым грузом лежала на душе, проявилась вдруг совершенно явственно на лице его, особенно в глазах:

– Рассказывай, Дамонид, как они выместили на тебе злобу к Периклу.

– Какую злобу?

– Не скрывай ничего…

– А мне и скрывать нечего. Все хорошо: завтра на рассвете я покидаю Афины.

Сказав это, Дамонид припал к фиалу, точно никогда и не пивал вина. Потом попросил воды и напился так, как пьют только в детстве: со вкусом, с придыханием, как вол.

Более всех, как ни странно, огорчился Алкивиад. Он не верил ушам своим. Как? Дамонид, этот замечательный патриот Афин, предан остракизму? За что?

Геродот и Зенон молчали, словно громом пораженные. Хмель как рукою сняло. А к Периклу неожиданно вернулось его обычное спокойствие. Теперь улыбался он. О чем-то соображал.

– Мне жаль тебя, Дамонид, – проговорил Перикл. – Они хотели бы выгнать меня, но выместили злобу на тебе. Это не тебя предали остракизму. Меня изгнали… Если моего советника лишают города, который многим ему обязан, – значит, не в советнике дело…

– А в ком же?

– Во мне. Я же сказал: во мне! Мои недруги мстят мне. Однако не понимаю, почему они вымещают злобу именно на моих друзьях. Ведь я же не умер! Я жив еще и могу держать ответ…

Он схватился за голову, точно она разламывалась на части:

– Почему они не судят меня?

– Уже судили, – сказал Дамонид. – А вторично за одно и то же не судят в этом великом и справедливом городе. Ты, по моему разумению, получил сполна и больше всех. Эвоэ! Я пью за тебя, великий Перикл. Эвоэ!

– И мы тоже! – крикнул Алкивиад.

В комнате было достаточно света и без светильников. Но они горели, потому что Перикл не терпел тоскливых сумерек, сумерек без игривых языков пламени! Свет! – что может быть лучше света? Пятеро мужчин обедали неторопливо, устав от разговоров и споров. Но Перикл не выдержал:

– Кто же все-таки больше прочих хулил нас?

– Кто? – Дамонид припомнил: – Лакедемоний… Иппоник… Пириламп… И другие богачи и скототорговцы…

– Кто поднимал голос за тебя?

– За меня?.. Клеонт, сын Фания.

– Молодец!

– Архонт Сокл… Алкмеон… Протид…

– Молодцы!

Дамонид поднялся с места и торжественно провозгласил:

– Слушайте меня, о мужи афинские! – И продолжал менее торжественно, но с полной верою в свои слова: – Скоро я буду далеко от вас. Но вы еще помянете меня и вот по какому поводу… Они, – Дамонид указал на дверь, – придут сюда, к нему, – он снова указал на Перикла, – и станут просить прощения. Они, – снова указал рукою на дверь, – будут целовать ему ноги, упрашивая занять прежний высокий пост, которого они лишили его так необдуманно. Считайте, что дан оракул.

Он выпил фиал и, не говоря более ни слова, направился к выходу.