Фараон Эхнатон (без иллюстраций)

Гулиа Георгий Дмитриевич

Часть вторая

 

 

В парке южного дворца Мару-Атон

Вечер великолепен, как на панно зодчего Юти: иссиня-черное небо, медно-золотая луна, словно только что отлитая на синайских медных рудниках, черно-зеленые пальмы и сикоморы, неподвижные, как гранитные глыбы, и вода – такая светлая и прозрачная вода.

Здесь, в отдаленном углу дворцового парка, почти пустынно. А там, на пруду, музыка и пение, смех и яркие огни. Фараон отдыхает с Кийей.

Пруд достаточно просторен. Достаточно глубок. В длину – триста шестьдесят локтей и три тот, в ширину – сто восемьдесят локтей и четыре тот. Глубина почти равномерна – семь локтей. Посредине – островок, отдохновенье для взора: с пальмами, шатром пестроцветным, зеленой, подстриженной травою.

Вода – цвета неба. По ночам – чернильная. И огни на ней – как живые.

Царица-мать Тии увела отсюда его высочество Эйе – старинного друга своего покойного мужа. Она сослалась при этом на головную боль. Правда, фараон заметил: «Еще со времен его величества Джосера все знатные дамы ссылаются на головную боль, когда желают удалиться».

Царица выбрала открытое место – подальше от стен, деревьев и кустов. Так вернее уберечься от посторонних ушей.

Они неторопливо осмотрелись вокруг: никого! Вдали звучит музыка. Она подобна пению тысячи птиц, наделенных природой высоким певческим мастерством. Казалось, даже лунные лучи звенели, как струны: таков был вечер, и такова была музыка…

– А мне совсем не весело, – проговорила царица.

– Была бы моя воля – сюда бы вовсе не явился. Не знаю, почему я здесь? Мне кажется, что я долго лежал, сраженный тяжким недугом: все во мне перегорело, ноги едва носят. Голова пуста. Как тыква. Дорогая Тии, у меня нет от тебя тайн: дело очень плохо.

– Я только что то же самое хотела сказать тебе, достопочтенный Эйе. Кому же я скажу, если не тебе? Близкие уходят: одни – на поля Иалу, другие – всё дальше и дальше от сердца. Скажи мне, что случилось? Сын мой избегает меня, словно я прибыла из вражеского стана. Что же будет дальше?

Царица говорила тихо, почти шепотом. Она стояла ровно, такая маленькая рядом с высоким и сухим, как старый тополь, Эйе.

– Пути царице Нафтите отрезаны, – жестко проговорил Эйе. – Больше никогда не появится она ни здесь, ни в Главном дворце. Считай, что посажена под замок. Как птичка в золотую клетку.

– Он так решил?

– Пока нет. Но дело идет к этому.

– Отговорить его невозможно?

– Ты же знаешь его нрав!

Царица глубоко вздохнула. Такая маленькая, со вздернутым носом митаннийка. Аменхотеп Третий сосватал ее у царя Митанни. Однако мира с Митанни она не принесла.

– Увы! – сказала Тии. – Я знаю его хорошо… Когда родился мой сын, нам всем казалось, что не проживет он и дня. Но каким он стал могучим!..

– Духом, – поправил ее Эйе.

– Да, духом. Он поставил на колени врагов своих. Он свергнул великого Амона! Кто бы это сумел сделать?

– Только твой сын!

– Да, только мой сын! И вот когда он достиг вершины, с ним происходит что-то невообразимое… Я спрашиваю: что будет с Кеми?

Эйе ответил:

– То, что суждено.

– Разве в делах государственных полагаются на судьбу? – Царица поправила парик, поплотнее закуталась в шерстяной платок, как это делают женщины Митанни.

– Нет, – ответил Эйе, – но с некоторых пор – да.

– Как это понимать, Эйе?

Жрец не сразу ответил. Он прислушался к музыке, поглядел на лунные блики, рассыпанные на земле.

– Дело в том, что никто не знает, что собирается делать Кийа. Каковы ее планы? Кто знает? Фараон влюблен в нее по уши…

– Да, но мой сын умеет отделить чувства от дел. Это качество или свойство – как тебе угодно! – характера никогда его не подводило. Вспомни, что ты говорил когда-то.

– Что именно? Что ты имеешь в виду?

– Ты сказал мне однажды: «Твой сын сломает себе шею. Он взялся за непосильное. Сокрушить жречество Амона не так-то просто. Ибо за жрецами – вся знать».

Жрец не стал отрицать: да, действительно, он говорил нечто подобное. Насколько помнится, он хотел тогда предостеречь от непродуманных шагов. Свергнуть Амона в Кеми – это все равно что сбросить луну с неба, эту самую луну, которая так ярко светит. Эйе решил освежить царицыну память.

– Твой сын вознамерился совершить это неслыханное дело в один год. Выслушав мои возражения, он переменил срок: два года! А ушло на это больше десяти лет пота, крови и жизни! Десять лет на то, чтобы можно было наконец сказать: Амон свергнут! Но я спрашиваю тебя: Амон свергнут? Жречество побеждено? Знать, противостоявшая замыслам фараона, низринута в бездну?

– Да, – ответила царица не колеблясь.

– Нет! – в тон ей произнес жрец.

– Ты уверен, Эйе?

– Да.

– У тебя есть доказательства?

– Да. Ты видела, как тлеет огонь в золе? Его не видно глазом. Если поднести ладонь на близкое расстояние, то жар дает о себе знать. Я полагаю, что в Кеми, в глубине его, тлеет нечто подобное. Но сквозь золу увидеть это не так-то просто. Ее величеству не мешало видеть сквозь толщу золы.

– Ты говоришь о…

– Да, о Нафтите… Она помогала, она содействовала кое-что увидеть. То, что ускользало порою от его глаза.

Музыка доносилась отчетливо. Особенно с порывами ветерка, дувшего с Хапи. Заливались флейты. Точно соловьи…

– Я совсем не знаю Кийю, – почти простонала Тии. – Нет, я видела ее, она красива, привлекательна. Но больше ничего не могу добавить к этому. А ведь она – соправительница!

Царица произнесла это последнее слово с таким значением, что Эйе даже насторожился, может, старая царица знает больше того, что говорит? Не делится ли с нею сын заветными мыслями?

«…Да нет же, нет! Старая Тии, милая старая Тии никогда не лгала мне. Я помню, как однажды явилась ко мне, пренебрегая опасностью, чтобы сообщить наиважнейшую фараонову тайну о походе на хеттов. Тайну Аменхотепа Третьего, своего мужа… Тии не станет скрывать от меня и сейчас, если только владеет хотя бы малейшим секретом…»

– Он таится от меня, – пожаловалась Тии на сына. – Он молчит, как сфинксы в храмах Мен-Нофера. И я ни о чем не могу спросить, потому что она все время с ним.

Флейты залились веселой трелью. Только в Кеми способны играть подобным манером и услаждать слух своего владыки. Нет в мире лучше этих флейт!..

– Мне сообщили, Тии, что Нафтита сильно грустит. Она плачет тайком.

– Не поверю!

– Да, да, плачет.

– Нафтита? Эта гордая дама? – Тии посмотрела на Эйе снизу вверх: маленькая, сильная женщина на мудрого мужчину – высокого и худого. – Если злые языки и сообщили это – ты не придавай никакого значения!

– Не злые языки, Тии, а твоя внучка. Принцесса Меритатон.

– Как? Эта девчонка?! – Тии топнула ногою. – Задам же я ей таску. И не посмотрю, что у нее муж.

Эйе улыбнулся:

– Не надо. Я уже сказал ей все что полагается.

– Сказал?

– И очень даже внушительно.

– И что же она?

– Кажется, уразумела.

– О бог великий наш, Атон! Как все мы малы и как обширен Кеми! Как же управлять им, если вокруг такие болтушки, такие легкомысленные дети!

Эйе не стал ее переубеждать. Напротив: он добавил, что детей, мол, вокруг развелось довольно много. Главная беда заключается в том, что дети эти – царственные. Если случится нечто ужасное, то кто поведет Кеми по дороге благоденствия? Кто?!

– Ты спрашиваешь меня, Эйе?

– Да, тебя.

Ах, эти флейты! И эти арфы, чьи гордые, низкие звуки только что коснулись уха! Сейчас бы слушать да слушать их, вместо того чтобы…

– Тебя спрашиваю, Тии.

Эйе настойчив. Он желает услышать ее ответ. А ведь знает всё наперед. Так зачем это ему? Чтобы в чем-то убедить ее? Или что-то проверить? Упрочить свое мнение или опровергнуть его?

– Кто поведет Кеми? – спрашивает Тии.

– Да. После нас. – Эйе не говорит: «после его величества». Вместо этого он употребил более туманное: «после нас». А кого это «нас»? Царица-мать? Пенту? Хоремхеб? Сам Эйе?

– Не знаю, как тебя, но меня одолевают мрачные предчувствия.

– Какие?

– И сама не могу разобраться. Звери, говорят, предчувствуют землетрясение. Они разбегаются в разные стороны. Прячутся в укромных местах. Кто им сообщает о предстоящем несчастье?

– Не знаю.

– И я не могу сказать кто.

– Ты же не зверь, Тии?

– Я – мать, Эйе.

Оркестр заиграл танцевальную мелодию. К флейтам и арфам присоединились барабаны. «Рабыни исполняют любимый танец фараона, – подумал Эйе. – Не слишком ли сгущаем краски? Его величество не хуже любого зверя чует опасность. Если он находит время для веселья, значит, не все так уж плохо, как кажется…»

– Я верю в него. – Эйе кивнул в сторону пруда.

– А головные боли?

– Он еще молод. Всего тридцать пять, Тии!

– Он – совсем маленький. Для меня. И я должна думать о нем, если это даже и ни к чему. Все, что делал мой покойный муж, все, что делает сын, не может, не должно рассыпаться в один злосчастный день!

Барабаны неистовствовали. Они даже заглушали звуки остальных инструментов.

– Нет, – отрезал Эйе.

– Ты совершенно уверен?

Эйе вытянул вперед свою смуглую, сильную руку:

– Это – рука. Не правда ли? Вот так я уверен!

– Очень, очень?

– Да, очень!

– Я всегда доверяла твоей мудрости. Твоим чувствам.

Эйе поднял руку, протестуя против этого самого – «твоим чувствам». При чем чувства, когда речь идет об управлении государством? Таким, как Кеми: огромным, сильным, процветающим. Дело вовсе не в чувствах. На чем основана сила и крепость государства? На беспрекословном повиновении народа. Пока слово фараона священно и железно – прочность государственной власти обеспечена…

– Да, да. Конечно, – пробормотала Тии, думая о своем.

Эйе продолжал:

– Гранит менее прочен и более податлив разрушению, чем наше государство. Это надо себе представлять совершенно отчетливо, Тии. Допустим на одно мгновение, что его величество не пожелал бы низвергать Амона. – Жрец помолчал. – Я говорю, допустим на одно мгновение. Кто, спрашивается, посмел бы поднять руку на божества Кеми? Кто?

Она пожала плечами. Эйе продолжал:

– Вот именно: и я не знаю – кто?.. Прежде всего, мы должны вознести хвалу нашим предкам: фараонам Нармеру, Джосеру, Хуфу и многим другим. Они породили высочайшее слово, крепкое, как само небо. А что такое слово? Только ли слово? Нет, не только! А палки? А спины, по которым свободно гуляли палки? Воистину уши народа на спине его! Они хорошо слышат палку, когда она на спине. Хорошо понимают ее язык. Слово-палка понемногу сделалось словом-камнем, словом-скалой Кеми держится на этом слове! Если хочешь проверить прочность Кеми, спроси сначала: каким стало слово, наше древнее слово, исходящее из Великого Дома?

– Ты вселяешь уверенность, Эйе.

– Я говорю истину, Тии!.. Слово фараона столь же твердое, каким оно было и в незапамятные времена. Более того: оно еще тверже, ибо со временем это качество усиливается. Ибо палки семеров действуют с большей изощренностью. Ибо сами семеры и все князья научились слушаться его величества так, как никто еще не умел. Ни в какие времена!

«…Мой сын зашел слишком далеко. Его делу нужна прочная основа. А есть ли она?..»

Но Эйе был убежден: основа непоколебима! А может, успокаивал ее? Говорил приличия ради? Его глаза… Они не обманывали. Но можно ли доверять глазам царедворца? Жизнь во дворце как весы: за каждой чашей следят зоркие глаза. Сотни глаз. То алчущих власти людей. То жаждущих богатства, то тщеславных, то завистливых, то враждебных. О, боже, чего только не бывает во дворцах?!

– Скажи мне, Эйе: знаешь ли ты Кийю?

– А зачем ее знать?

– Тебе следовало бы познакомиться со вторым лицом в государстве.

– Зачем?

– Чтобы решить, как вести себя в соответствующее время.

– Разве это зависит от молодой женщины по имени Кийа?

– Но эта молодая женщина – соправительница!

– Ты так думаешь?

Эйе странно, очень странно взглянул на Тии. Трудно сказать, улыбался ли он. Или это была гримаса крайнего злорадства? Губы его дрогнули. Такие мясистые, добрые губы (не злые, во всяком случае)… Эйе покладист. Это несомненно. Эйе предан фараону так же, как был предан его отцу, покойному Аменхотепу Третьему.

– Я не думаю, Эйе: Кийа объявлена соправительницей1 Или это мне приснилось? По-моему, и ты склонился пред нею, когда она показалась в Окне явлений.

– Правда?

– Все шутишь, Эйе?

– Я не шучу, дорогая Тии.

Она медленно зашагала по широкой аллее. Он пошел за нею, чуть сбоку от нее и немного сзади. Музыка как бы сама приближалась к ним. Словно плыла навстречу. Флейты заливались соловьями. Арфа теперь звучала явственнее. Особенно когда приумолкли барабаны.

Он заговорил снова. Как можно тише. Чтобы только она могла расслышать:

– Тии, вот мое мнение. Надеюсь, оно не расходится с твоим. Я очень сожалею о разрыве с царицей. Нафтита была опорой. Ему. Всем нам. Она была мужчиной, когда дело касалось государственных дел. Это очень важно, Тии, чтобы и в постели мужчине шептали нужные слова. Полезные для Кеми. Я не знаю, что будет шептать Кийа.

– И я тоже.

– Но пока он здоров, меня ничто не пугает.

– Меня тоже.

– Он не свернет.

– А Хоремхеб?

– Что Хоремхеб? Этот солдафон знает свое дело и свое место. Когда нужно – его позовут.

– А я его боюсь. И шрама на лице его боюсь. И роста его. И глаз. И мыслей, которые в его сердце.

– Которого у него нет.

– Верно, сердца нет… Пусть мой сын ушлет его в Та-Нетер. Или в Ретену. Или в Ливию.

Эйе замотал головой:

– Его величество желает, чтобы Хоремхеб оставался на своем посту.

Тии опустила голову.

– В таком случае – бойся Хоремхеба!

– Не так ты выразилась.

– А как надо?

– Да убоимся все мы Хоремхеба!

– Если угодно, Эйе, если угодно…

До конца аллеи было далеко. Но уже виден пруд, островок на нем и плавающие ладьи. На берегах, на островке и на ладьях горят огни. Много огней. Отражаясь на колеблемой волночками поверхности, огни увеличиваются числом. И тогда кажется, что весь мир залит светом.

Эйе и Тии подошли к берегу. Как раз в это время мимо проплывал фараон. На леопардовых шкурах возлежала Кийа. Лежала так, словно родилась царицей. Его величество приметил мать. Поднял руку вверх, приветствуя ее. Судя по всему, фараон веселился бездумно. Как не веселился вот уж давно. Кийа сделала вид, что занята своими мыслями и никого и ничего не замечает…

Музыканты следовали за своим владыкой. На отдельной ладье. Они играли, что называется, от души.

Фараонова личная стража – всегда вооруженная с ног до головы – и сегодня стояла в полной боевой готовности: на островке, на берегах, на стенах, окаймлявших Мару-Атон – Дворец увеселений. Эйе обратил внимание на то, что стражи нынче было больше, чем обычно. И он не преминул указать на это обстоятельство царице-матери.

– Он веселится, – заметил Эйе, – но главного не забывает.

Тии схватила его за руку и прерывающимся голосом спросила:

– Эйе, а от нее уберечься можно?

– От кого, Тии?

– От смерти.

Он деланно засмеялся. Это было слишком явно: через силу засмеялся.

– Тии, ну какие у тебя мысли?! В такой прекрасный вечер! Я…

Она остановила его:

– Добрый, добрый Эйе! Мы с тобою уже не молоды. Я предвижу день, когда мы порознь уйдем на поля Иалу. Раньше – я, а ты – попозже. Разве не пристало думать о том часе? Как ни говори, Эйе, я всегда предпочитала этот мир полям Иалу. Так думали и мои предки. И они передали мне это ощущение. Вместе со своей кровью. Но оставим в стороне все это. Я думаю о сыне. Он велик. Он могуществен. В зените славы и величия. Даже здесь, на глади этого пруда, он – бог, властитель всего сущего. А я думаю о смерти. Под эту чарующую музыку. Спрашиваю тебя: где его смерть? Он распорядился вырубить в Восточных горах гробницу для Нафтиты. Теперь – для Кийи. Для меня – почти готова. А о себе он не думает. Скажи мне: кто же вместо него позаботится о его вечном жилище? Кто?!

Эйе сказал:

– Соправительница.

Царица недовольно махнула рукой.

– Может быть, его высочество Семнех-ке-рэ?

– Этот мальчик, Эйе?

– Почему бы и нет? – И нетвердо добавил: – Его высочество Тутанхатон, может быть? Когда подрастет…

– Бедный немощный мальчик! Я его очень люблю. Он вырос на моих глазах. Такой хилый и такой слабый!

– Учти, Тии, твой сын тоже не из богатырей. Однако полюбуйся – сколько наворотил! И слово фараоново, как в старину, равняется самуму в пустыне. Когда желтая земля взвивается к небесам. И летит быстрее птицы.

– У него все чаще болит голова. Пенту не напасется снадобий. Нет, не проходит даром ни поверженный Амон, ни посрамленные жрецы его, ни тайная и явная война с Уасетом!

Снова мимо них проплыл фараон вместе с Кийей. На этот раз она улыбнулась царице. Дружелюбно кивнула. И ладья растворилась в темноте и зареве светильников, перемешанных в праздничном беспорядке.

– Она молода и красива, – как бы завидуя, проговорила царица.

«…Нет, я не скажу ей о том, что думаю, что происходит на этом свете. Когда в государстве случается нечто из ряда вон выходящее – к нему следует внимательно присмотреться. На протяжении двух тысячелетий чего только не бывало! С царицами не только расходились, но порою принуждали их к молчанию. Вечному молчанию ка дне Хапи или в волнах Великой Зелени. Однако Нафтита – не просто царица. Она была душою того дела, за которое боролся фараон. Она была и рядом, и в сердце его! И недаром клялся он ей в вечной любви. Когда царица Нафтита, по существу, заточена в Северном дворце, надо повнимательнее осмотреться вокруг и решить, что ушло из Великого Дома вместе с царицей, а что – осталось. Когда на море возникает волна, она никогда не остается одинокой. Рядом уже бегут другие. Какие это волны и в чей борт они ударят?.. Где Пенту? Сейчас очень нужен Пенту…»

– Ты так глубоко задумался, Эйе, что не слышишь моего голоса.

– Неужели, Тии? Почему-то заныла грудь, и я подумал – не от этой ли прохлады?

– Возможно, Эйе. Мне пора домой. Я молю ею величество Атона, чтобы сохранил он Кеми и его владыку.

– И я молю, Тии.

Он подвел ее к носилкам. Тии обернулась к нему и почти умоляюще прошептала:

– Не оставляй меня, Эйе.

Жрец поклонился ей глубоким поклоном. Полог, расшитый золотом, закрылся, и здоровенные рабы-эфиопы, окруженные стражами, плавно понесли тяжелые носилки.

 

На островке веселья

Возбужденный, с румянцем на щеках, его величество сошел с ладьи и направился под Навес раздумий. На полу лежали новенькие циновки и подушки – жесткие и мягкие. На низеньких столиках – холодные гуси, вино в высоких и тонких сосудах, фрукты. Фараон любил, чтобы хлеб подавали в последние мгновения перед едой: пахнущий горячей печью хлеб! Кийа заняла место рядом с фараоном. Потребовала холодной воды и фруктов на меду.

Музыканты высадились на берегу против дворца. Стража безмолвно занимала положенное ей место. Царедворцы тихо переговаривались на аллеях.

– Мне показалось, – сказала Кийа, – что ее величество чем-то обеспокоена.

– Тебе это именно показалось.

– Эйе или нездоров, или тоже чем-то обеспокоен.

– Тоже показалось!

Кийа громко рассмеялась. Схватила его руку и горячо поцеловала ее.

– Очень люблю, – призналась ее величество.

Она вся сверкала: и глаза и лицо. Все тело! Кийа излучала свет, точно солнце. Боже, откуда в ней столько мощи – женской неиссякаемой мощи?! Неужели когда-либо суждено иссякнуть этой светочи, несущей сердцу столько радости? Он мысленно сравнивал ее то с пучком золотого луча во тьме, то со сладчайшей песней, то просто с женщиной во плоти и крови, но рожденной небесами, зачатой там где-то, в самых чистых и высоких сферах…

– Тебе показалось, – повторил он. – Напротив, они были веселы за обедом. Разве ты не заметила этого?

– Наверно, я думала только о тебе.

– Это плохо.

– Думать только о тебе?

– Да.

Кийа удивилась. Она задышала часто-часто. Не могла взять в толк, о чем он говорил. Почему же это плохо, если фараон, если муж – в мыслях ее? В положении соправительницы она должна, она обязана понимать все!

– Режь мне руку, – сказала она с улыбкой, протягивая матовую кисть, чуть тронутую загаром, – режь руку, но я не уразумела твоих слов.

Он взял длинную кисть, взял длинные, тонкие пальцы в свою некрасивую, маленькую руку. Нет, он не видел ничего подобного! Никогда!

– Дорогая Кийа, ты обязана размышлять о делах государственных: мы же теперь не на ладье, а под Навесом раздумий. Обо мне – потом…

– Верно! – вскрикнула она, точно маленькая. – А я и позабыла! Обещаю тебе: здесь, на этом месте, выкинуть из головы все, кроме государственных дел.

Он потрепал ее по щеке. И тут же признался себе, что не встречал никогда таких щек: упругих, нежных, здоровых. «Я счастлив», – сказал он про себя. И долго глядел на нее немигающими глазами…

– Хорошо, – сказал он, тряхнув головой, – мы сейчас выясним одно дело. Я за него строго спрошу.

Фараон приказал перевезти на остров начальника, ведавшего делами переписки с иностранными государствами. Тот уже ждал вызова на берегу. Со свитками папирусов в руках. И не без трепета…

Вскоре начальник писцов – немолодой, худощавый мужчина на кривых ногах – повалился наземь перед их величествами. Полежав некоторое время, он поднял голову: медленно, медленно, медленно, чтобы не ослепнуть от сияния божественного лика.

– Встань, Усенинефер! – приказал фараон.

Писец поднялся на ноги и присел в отдалении. Не совсем далеко, – чтобы хорошо было слышно каждое фараоново слово. И мгновенно превратился во внимание.

– Скажи мне, Усенинефер: каков мой приказ насчет переписки с иностранными державами?

– Все письма показывать тебе, твое величество.

– А еще?

– Спрашивать тебя, прежде чем составлять их, твое величество.

– А еще?

«…Что же может быть еще? Его величество допрашивает слишком строго. Это значит, что начальник писцов позабыл самое важное…» Кийа ждала с нетерпением ответа Усенинефера.

– Писать на языке того государства, куда направляется письмо, – проговорил начальник писцов на одном дыхании.

– Верно!.. Почему же в таком случае ты отправил письмо царю Митанни на нашем языке?

Усенинефер пытался вспомнить, когда и какое письмо было отправлено в Митанни. Прекрасная память его величества изумляла всех. Он помнил все. Он знал, сколько мер зерна в закромах, сколько воинов на границах и сколько гарнизонов в чужих пределах. Его величество видел все, ибо был богом. В чем еще и еще раз убедился потеющий от страха начальник писцов Усенинефер.

– Да знаешь ли ты, о каком письме идет речь?

Усенинефера вдруг осенило, и он сказал: да!

– Ее величество хочет услышать твое слово об этом злополучном письме, Усенинефер.

Писец сказал:

– Твое величество, – он смотрел в самые зрачки Кийи, – мы требуем выдачи беглеца, который убил своего начальника в Северном Ретену. Всадил нож в спину, между лопаток, и бежал в Митанни. Согласно договору, царь Митанни обязан вернуть преступника.

Фараон кивнул: дескать, все это так.

– Но скажи мне, Усенинефер, на каком языке ты написал письмо?

Начальник хлопнул себя по лбу:

– Достоин наказания, твое величество! Письмо написано на нашем языке.

– А надо бы?

– На языке Митанни, твое величество.

Фараон помолчал. Встретился взглядом с Кийей. Он предлагал решить ей. Она это поняла.

– Вернуть письмо! – приказала Кийа, – Написать новое.

Усенинефер повалился наземь. Он царапал землю носом. Лизал ее языком, как телок солоноватый камень.

– Оно далеко, твое величество. Гонец его величества мчится быстрее ветра!

Тогда фараон запустил руку себе за пазуху и достал папирус.

– Этот? – спросил он.

Усенинефер не поверил своим глазам! «Это бог! Это бог! Он достает через пустыню. Через Великую Зелень. Через горы. Вот ноги мои совсем ослабли. Колени мои обратились в воду. И кости все обратились в воду…»

Фараон сжал губы. Глаза его стали точно песчинки. В солнечный день. Такие блестящие точки. В них много гнева. Много ярости. И челюсти у него задрожали. Словно бы перед припадком.

Начальник писцов оцарапал землей нос свой. Он плюхнулся лицом на землю, как на воду. И алая кровь показалась на носу. И на левой щеке тоже.

А фараон не сводил с него глаз. Благой бог закипал, как вода в походном котелке воина: медленно, медленно… Тем сильнее охватывало волнение каждого, кто бывал свидетелем его гнева…

Кийа развернула свиток. Вдобавок ко всему он оказался написанным иероглифическим письмом, а не упрощенной скорописью. Его величество ненавидел старинное письмо и мечтал о новом, более простом и доступном каждому. Эта нелюбовь зародилась в нем при жизни отца, еще в те годы, когда старый учитель Ихотеп обучал его премудрости письма. Он говорил своему ученику: «Уши твои – на спине твоей». И колотушки следовали за колотушками. Его величество Аменхотеп Третий приказывал Ихотепу: «Царевич должен быть грамотен, как никто. Ты, Ихотеп, отвечаешь за это головой. Колотушек не жалей. Будь строг, требователен, не давай ученику своему спуску». А ученик был хилым, тщедушным ребенком…

Фараон Эхнатон торопил ученых мужей: «Сделайте письмо попроще. Сделайте его легким». Но ученые мужи, распластавшись перед ним, твердили свое: «Будет исполнено, твое величество. Однако божественное письмо требует к себе сугубого внимания… Будет исполнено, твое величество». И до сих пор не исполнено! И палки гуляли по спинам ученых мужей. А до сих пор все еще не исполнено!

– О, великий бог наш, дарующий жизнь всему сущему, гневом пылающий, подобно отцу нашему Солнцу, если угодно будет обратить слух свой к гласу послушного воле твоей…

– Будет угодно! – отрезал фараон.

Начальник писцов приободрился… «Его величество обращает ко мне слух свой. И гнев в глазах его проходит, подобно песчаной буре в пустынях Запада. И милость его идет вслед за бурей, как прохлада…»

– Виновный будет строго наказан, твое величество, а глаза и руки мои верно будут служить тебе…

– И ее величеству. – Фараон кивнул на Кийю.

– … и ее величеству. Ни спины, ни шеи, ни пальцев не пожалеем, дабы искупить вину свою. А бумагу сам перепишу на языке Митанни и отправлю с нарочным, как приказывал твое величество.

– Хорошо!

Усенинефер живо поднялся, отряхнул пыль с одеяний своих коротким, едва заметным движением рук. И со свитком попятился назад. До самой воды. Где уселся в лодку. И, не переставая кланяться, отплыл на другой берег.

Следующим на приеме оказался семер Ахетатона его светлость Псару-младший. Сын Псару-охотника. Бесстрашного ловца зверей. Попадавшего в глаза, в уголок воробьиного глаза. С тридцати шагов. Псару-младший глодал кожу в сапожной мастерской, когда его приметил фараон. Псару-младший гнул спину, тачая башмаки, когда его величество приказал ему: «Псару, встань! Отныне ты будешь служить мне». А через четыре года его величество сказал ему: «Псару, ты верно служил мне. Я желаю тебя видеть во главе моей прекрасной столицы, которая точно дитя, недавно родившееся – чистое и ясное». Псару сделался по воле фараона семером столицы, великого Ахяти на берегах животворной Хапи. Псару сам, своими руками клал камни в основание города. Он видел, как тысячи и тысячи рабов – азиатов и эфиопов – строили дома и храмы, рыли пруды и бассейны, сажали деревья и прокладывали дороги. И дороги, покрытые гранитными плитами, и улицы, политые вавилонской смолой, – гладкие, как полы во дворце. Чего только не сажали на городской земле! В огромные лунки, в которые засыпалась привезенная с берегов Хапи плодородная земля, сажали смоковницы, и пальмы дум, и виноград различных сортов, и гранатовые деревья, и пальмы финиковые, и миндальные деревья, и фиги. Тысячи и тысячи рабов и разного ремесленного люда рвали камень у подножия Восточного хребта. Обрабатывали его и привозили в город Ахяти. Каменотесы день и ночь горбились над глыбами. Строители месили глину, гасили известь. Плотники стругали балки и доски. Маляры красили ворота, двери и оконные рамы. Мастера из древнего Мен-Нофера – умельцы златорукие – ставили в окна слюдяные пластинки и дорогие цветные стекла из Джахи. День и ночь трудились зодчие. Ваятели и живописцы соревновались меж собою в своем искусстве, ибо его величество обращал на них особое внимание.

И за три года вырос Ахяти. Была пустыня – и стал сказочной красоты город, не виданный во вселенной. Город осматривали приезжие из соседних и из далеких стран – послы и купцы. И все они диву давались: ибо чудо азиатов Ниневия была по сравнению с Ахяти как бы деревней рядом со столицей. И все это видел Псару-младший сам. Чудо, чудо свершилось: за три года поднялась столица. Как бы из бесплодных песков. Как бы сама собою. Как в сказках времен фараона Хуфу!

Если бы Псару-младший не был сам свидетелем всего по милости его величества, то едва ли поверил бы в такое чудо. Ведь многие, слушая его рассказы, покачивают недоверчиво головами. Многие – это иноземцы. Многие – это те, которые живут в Уасете и Мен-Нофере и не выезжают оттуда, прикованные к своим любимым городам. Эти древние города, так же как Ей-н-ра, как Саи, овеяны легендами, сказаниями народа. Там каждый кирпич и камень способен пересказать всю древнюю древность Кеми: от основания царства его величеством Нармером и до нынешних дней. Но пускай нету этих сказаний и легенд среди горожан Ахяти! Есть зато сказочная столица, новая, как новорожденное дитя, светлая, как день, и могучая, как сердце льва! Это и есть чудо из чудес. И недаром широко раскрывают глаза хитроумные азиаты, и недаром трепещут враги Кеми, не смея поднять на нее руку. Ибо такова сила Ахяти, в котором и мудрость, и мощь, и красота, и бесстрашие Кеми. А кто поставлен семером во главе этого города? Безвестный Псару-младший! Поднятый из пыли и грязи. Из тесного чулана. Из вонючей мастерской. Оторванный от кожи, которую глодал от голода. И кто это сделал? Его величество! Который не посмотрел на его происхождение. И скорее всего – вопреки этому происхождению. Который желал видеть вокруг себя поменьше знатных и побольше умелых и преданных людей. Потому что так приказал ему отец, великий Атон, гуляющий по небу, как у себя водворе. Ибо Кеми и есть его двор!..

Фараон встретил столичного семера недобрым взглядом. И долго-долго молчал. Ни слова не промолвила и Кийа. Она потупила взор. Несчастный семер трепетал, не зная, в чем провинился перед великим фараоном. В это мгновение он бы с удовольствием перемолол на своих зубах кусок гранита, – лишь бы уйти отсюда подобру-поздорову. Но кто может сказать, что на уме у благого бога, пока не разверзлись уста его и слова его не достигли слуха? Может быть, пожурит он за нерадивость или придумает страшное наказание за то же самое, о котором потом долго будут помнить на земле Кеми? Но самое страшное, когда его величество молчит, когда взгляд его подобен летящей стреле. Тогда вымаливаешь у бога: скорей бы услышать даже самое страшное, скорей бы вонзилась стрела в самое твое сердце!

Фараон заговорил глухим, идущим откуда-то из-под земли голосом:

– Псару, моих ушей коснулись недобрые вести. Город, который дороже для меня сердца моего, выказывает неповиновение…

– О нет, великий царь, этого никогда не будет!

– Я хотел сказать: не весь город. Но недостойные его горожане.

– Это так, твое величество.

– Один из рекрутов плакал подобно женщине. Он не желал поднять меч в защиту своей земли. И еще другой последовал его примеру.

– Твое величество, они не сговаривались.

– Тем хуже!

– Это несмышленыши, влюбившиеся в ляжки девиц.

– Можно ли оправдывать воина, привязанного к женской одежде?

– Никогда, твое величество!

– Если воина ждут ратные подвиги?..

– Никогда, твое величество!

Фараон насторожился:

– Что – никогда, Псару?

– Я хочу сказать, твое величество, что нет оправдания молодому воину, бегающему от службы в войске.

– Только ли эти двое проявили неповиновение?

– Нет, твое величество! Пятьсот палок получил еще некий юноша-каменотес. За то же самое.

– Он жив?

– Он умер, твое величество. Истек кровью.

– И это все происходит в Ахяти?

Семер молчал. Ему было стыдно. Очень стыдно! Почему не расколется земля в это мгновение и почему не провалится в ее страшный зев семер Псару?

Фараон сказал, обращаясь к Кийе:

– Надо ли приписать все это моей мягкотелости?

Она отрицательно покачала головой.

– Тогда, может быть, – нерадивости семера?

Кийа подумала.

«Вот пришла моя смерть от руки этой прекрасной женщины, пылающей любовью к его величеству». Так сказал про себя Псару-младший.

Кийа сказала:

– Псару неповинен.

Фараон вздрогнул. Будто его самого обвинили в сих грехах. Уставился на Кийю. Непонимающе. И чуточку растерянно.

– Наверно, виноват я сам, Кийа.

– Нет, твое величество.

– Так кто же?

– Только не семер Псару! Разве не он наказал юношу?..

– Юношей, – поправил Псару, дрожащий.

– Ах, вот как! Это еще больше облегчает участь семера. Воистину невозможно во всем подозревать своих слуг. Подозрение ведет ко всеобщей подозрительности. Оно заражает поголовно всех. И тогда даже верховный владыка не останется вне подозрения.

Его величество вообразил себе, что не Кийа, а кто-то другой – более мудрый, многоопытный – говорит за ее спиной. Он сказал:

– Повтори, что ты сказала.

И Кийа – слово в слово:

– Воистину невозможно во всем подозревать своих слуг. Подозрение ведет ко всеобщей подозрительности. Оно заражает поголовно всех. И тогда даже верховный владыка не останется вне подозрения.

Еговеличество весело развел руками, а Псару испугался такой защиты. Готов был вовсе от нее отказаться. Его величество знает, что говорит. Когда говорит. Кому говорит. Сомнениям не должно быть места…

Вот он, его величество, мыслями где-то далеко. В заоблачных сферах, где верховодит его златоогненный отец. Его величество беседует с ним, как всегда в часы раздумий. В мгновения раздумий. Отец небесный никогда не оставляет своего сына без советов. Он не жалеет ни сил, ни времени для благого бога на земле. Не требуя благодарности. Безо всякой корысти. Ибо он – отец фараона.

И благой бог соизволил сказать:

– Кийа права. Она права!

Потом помолчал и добавил:

– А Псару не прав. Он совсем не прав!

И тут холодный пот прошиб моложавого семера. Он стал вроде бы каменный. Ибо слишком тяжелы для сердца слова его величества.

Кийа походила на молодую львицу, готовую вступить в единоборство. Фараона эта прыть забавляла. «Тридцать пять лет прожил я. Видел зло. Видел добро. Собственноручно творил и то и другое. Смотря по тому, что повелевал отец небесный. Я достиг подобия великой пирамиды, и весь мир – у моих ног. И вот сегодня вижу женщину, которой ничего не стоит возразить мне…»

Он был прав. Но почему же забыл он ту, другую?.. Ту, которая не раз противопоставляла ему свое мнение. Точнее, пристегивала к своим мыслям его мысли. И давала понять, что победил он, а не она. И делала она это во имя общего дела. Разве его величество позабыл обо всем этом?

Семер стоял неподвижный. Деревья в саду как бы застыли вместе с ним. И луна на небе. И небо само. И пруд, в котором горели отблески светильников, и царедворцы – молчаливые и строгие.

Кийа горячилась:

– Я не могу понять, твое величество, твоих слов: одно из них исключает другое. Если одно говорит «да», то другое – «нет». Надо ли доискиваться особого смысла, или смысл их столь ясен, что труден для восприятия смертных? Если – последнее, то молю тебя повторить, дабы могла составить себе ясное представление.

Фараон усмехнулся. Он поднял правую руку и ладонью взялся за собственный затылок. Словно там была боль. Или там мог отыскаться ответ для Кийи.

Он сказал:

– Вот кто-то приложил раскаленную медь и жжет мне затылок. Словно тавром метит меня. А разве я – бездушная скотина, которую метят тавром в чужом стаде? И откуда эта боль? Угодна ли она отцу моему, плывущему в широких сферах, где все чисто и спокойно? Кто мне ответит?

И он застонал.

Кийа испуганно привстала, наклонясь вперед. Пытаясь заглянуть ему в глаза. Однако он остановил ее властным жестом левой руки, не отнимая правую от затылка:

– Не надо, Кийа! Я разговариваю с ним!

Она подала знак семеру, и тот попятился к ладье, стоявшей у низкого причала. И когда кормчий заработал веслом, семер взглянул на луну и мысленно поблагодарил ее. Ему было безразлично, кто это: само божество солнца или злой страж мира. Псару-младший был убежден, что заступник и благодетель его там, наверху. На небе. А каков он – не важно…

Фараон пришел в себя. У него перестал ныть затылок. Боль удалялась к вискам. И на них потерялась. Точно испарилась. Он повеселел. Как всегда после приступа. И только теперь заметил, что семера нет.

– Я приказала ему удалиться, твое величество.

– Какая же ты умница!

– Тебе лучше?

– Да.

И как всегда после болей, он почувствовал великий прилив сил. Фараон привлек к себе Кийю и прошептал:

– Хочу быть с тобой.

Он шептал нежно. Как ветерок среди пальмовой рощи. Где-нибудь в оазисе. Среди песчаной пустыни. Где дуновение ценится особенно. Как и ласка его здесь, в этом огромном городе необъятного царства.

 

Шери

Это известие поразило Нефтеруфа: в столицу прибыл Шери. Зачем? Когда? Это ему было невдомек. Ничего не сказал по этому поводу молодой человек, сообщивший о приезде Шери самым доверительным образом. Бывший каторжник тотчас передал новость Ка-Нефер.

– Он здесь? – спросила она, крайне удивленная.

– Да.

– Где он остановился?

– В доме одного парасхита…

Ка-Нефер поморщилась. Ко многому она приучила себя. Однако эти потрошители покойников внушали ей отвращение и страх.

– Ничего, ничего, – успокоил ее Нефтеруф, – парасхит – не самое страшное существо. Меня интересует кое-что поважнее.

Нефтеруф прислушался к уличным звукам: там было тихо в этот утренний час. Ахтой спал в своей комнате. Вполне безопасное время для беседы.

Нефтеруф продолжал, как бы проверяя ход своей мысли:

– Что означает это неожиданное появление Шери? Я спрашиваю и тебя и себя. Если бы я мог безошибочно ответить на этот вопрос, поверь мне, Ка-Нефер, я бы не утруждал ни себя, ни тебя. Как он решился? И что означает этот визит?

Ка-Нефер развела упругими и длинными руками, на концах которых – упругие и длинные пальцы. Нет у нее на это готового ответа. Сама ждет объяснений. От Нефтеруфа. Она особенно красива в это утро. Словно бы и не уставала вчера. Словно бы выспалась как следует. Словно бы и не размышляла полночи над всякой всячиной…

Он прошелся по комнате в крайней растерянности. Для него не существовало красавицы. Все его интересы сходились на этом деле, которое таило в себе так много таинственного. В самом деле: приезд Шери – показатель крайней обостренности положения. Но какова эта обостренность? Что сулит она?

И он заговорил, как бы с самим собой:

– Допустим на одно мгновение, что дело наше оборачивается самым скверным образом. Тогда бы Шери не следовало казать сюда носа. Зачем лезть в пекло? Достаточно было бы подать нам знак. Значит, дело не так уж плохо. Если не плохо, то каково оно на самом деле? Настало время действовать? Возможно. В этом случае вполне резонно его появление в столице. Здесь он может быть полезней, чем где бы то ни было! Я тешу себя мыслью, что все обстоит именно таким образом, а не иначе. – Он остановился, посмотрел на нее просветленным взором, в котором – надежда, надежда, надежда на лучшее! – Итак, я прихожу к окончательному заключению: наша победа близка!

Ка-Нефер подивилась его рассуждениям. В них все как будто гладко. Но ничего определенного. Ничего обоснованного. Всё – от чувств, от сердца, но не от разума! Разве в серьезном предприятии допустимо подобное?

Он угадал ее мысли. Словно кудесник какой-нибудь.

– Ка-Нефер, я – человек с мясом и кровью. Я много ошибался в жизни и, наверное, ошибусь еще не раз. Ты меня слышишь?

Она сказала:

– Да. Слышу.

– Мне показалось, что ты далеко отсюда.

– Нет. Я тоже размышляю.

– Я сказал, что, наверное, ошибусь не раз в своей жизни.

– Если бы не было ошибающихся, Нефтеруф, откуда бы брались мудрецы?

Он рассмеялся:

– Ты права. Я почти выболтался. Теперь твоя очередь.

Ка-Нефер – женщина мудрая. Не по летам. У нее в голове – тысячи змей, и каждая из них – с умом самого умного человека. Ка-Нефер видит дальше, чем кто бы то ни было. Чутье ее тоньше звериного. Это – азиатская тигрица с тигрятами. То есть сама предосторожность и прозорливость. Вот кто такая Ка-Нефер!

– Ты умнеешь день ото дня, – лукаво щурясь, произнесла Ка-Нефер.

– Я?

– Да, ты, Нефтеруф. Ты уже не ругаешь фараона. Ты понял, что ругать – занятие пустое. И не безопасное дело. Дело – вот что больше подобает мужчине.

Нефтеруф сорвал с себя парик и отбросил его в угол.

– Ты права! Мне сказать нечего. Рад, что поумнел. Было бы хуже, если бы я услышал от тебя: поглупел!.. Но это мелочь… Разве не замечаешь, что я – весь внимание?

Женщина не торопилась делиться своими соображениями:

– Ты все узнаешь сегодня, Нефтеруф.

– Мне готовиться к чему-нибудь опасному?

– Возможно. В нашем положении это никогда не мешает.

– Если даже Шери скажет: «Покинь этот город», – я никуда не уйду отсюда.

– Из этого дома или из города?

– Из города!

Ей это было немножко неприятно. Лучше бы он сказал – «из этого дома». Однако она постаралась отвлечься от сугубо личных желаний. Они заслонялись более величественным и, несомненно, более важным. Ка-Нефер сказала:

– Я знаю Шери. Он – человек, который видит пустыню за горами и за пустыней – оазис. Шери никогда не пойдет прямо, подставляя грудь вражеским стрелам. Он попытается обойти укрепленные места. Он отыщет тропы, по которым никто не хаживал.

– Это очень плохо! – воскликнул Нефтеруф. – Я предпочитаю путь прямой, бесстрашие – окольным тропам.

Ка-Нефер усмехнулась. И Нефтеруф вдруг ощутил ее превосходство над собой, ее мудрость – над своей и глубину ее души. «… Она очень умна, и ум ее может отпугнуть иного мужчину. Если Ахтой еще не знает этого и не соприкоснулся с ее умом, то только потому, что неимоверно занят своим ваянием. Глина для него важнее ее мыслей, глубина ее сердца меньше значит, чем кусок обработанного камня. Ваятель, пожалуй, и не подозревает, с кем делит ложе. И хорошо это! Что бы случилось с ним, если бы ощутил ее превосходство – вот так же, как это ощущаю в эти мгновения я?..»

– Ты не прав, Нефтеруф. Грудь не надо подставлять врагу. Это знает любой воин. Что же сказать о человеке, связанном нитями с судьбами многих людей – близких и дальних? Имеет ли он право идти напролом? Скажи мне: имеет?

Невозможно было противоречить, и он отрицательно покачал головой.

– Вот видишь, и ты согласен! Разговор веду вот к чему: Шери прибыл в столицу неспроста. Я последую за Шери, если даже ему завяжут глаза. Я сделаю все, что он прикажет. Поверь мне: он знает нечто, чего не знаем мы с тобой. Если это так, то скоро-скоро нам придется, может быть, и грудь подставить, и жизнью поплатиться. Или восторжествовать, может быть. Фараон – поверь мне! – осведомлен, но не обо всем. Над дворцом вот уже много лет стоит грозная тень Эйе, того самого Эйе, который рядом с фараоном! Хоремхеб тоже плетет свои интриги. Начальник стражи Маху тоже не дремлет. Пенту старается разгадать вихрь, бушующий вокруг дворца. И фараон этим вихрем отрезан от людей, как пальма, окруженная со всех сторон песками! И это счастье для нас. Чем фараон слабее, тем лучше!

Нефтеруф бросился на колени перед госпожой дома, прижал ее руки к груди своей.

– Скажи мне, о мудрая, – проговорил он шепотом, – неужели качается та ненавистная пальма! Я верю тебе! Я жажду твоих слов!

Она не чуралась похвалы. Приняла ее как должное.

– Да, Нефтеруф, качается. И, пожалуй, сильно.

Он любовался ею, как божеством. Этот суровый человек, изведавший мрак земли. И, еще больше понизив голос, спросил словно пророчицу:

– А цель моей жизни увижу ли? Я увижу пальму, поверженную во прах?

– Да, – без обиняков ответила Ка-Нефер.

Бывший каторжник порывисто встал, отошел от нее на несколько шагов.

– Почему я так верю тебе, Ка-Нефер, я – ничему и никогда не веривший?

И то, что он услышал, заставило поверить ей еще больше. Больше, чем себе. Чем богу. Чем всем божествам Кеми.

– Потому, Нефтеруф, что любишь меня…

– Что ты сказала?

– Любишь… Любишь…

Произнося эти слова – в некотором роде священные для него, она сладко потягивалась. Как дитя. Точно ее никто и не любил никогда. Точно в первый раз испытала она это чувство.

А он еще раз убедился в ее превосходстве. Он походил на мальчика, попавшегося на мелкой шалости: чувствует угрызения совести и тем не менее не желает признать вину за собою…

– Не надо, – сказал он твердо, – не будем спорить. Но я клянусь богами, что напомню тебе это раннее утро и твои слова.

Она прикрыла лицо ладонями. Словно застеснялась чего-то…

Бывший каторжник осторожно подошел к ней и поглядел на нее сверху. Точно на живительный родник, бьющий в пустыне. Но нет, нельзя отвлекаться ни на мгновение! Что-то будет вечером? В домике парасхита Сеннефера. По дороге в Город мертвых. А женщинам – что? У них сердце на первом месте. И душа. А разум часто ютится где-то на задворках. В укромном уголке.

Ка-Нефер обворожительно красива. Настоящая женщина! Телом. Лицом. Руками и длинными, как у серны, ногами…

Он медленно отвернулся от нее, быстро – чуть не бегом – подошел к стене и прислонился к прохладному кирпичу. Чтобы остыть немного… А она, не видя его, но все досконально чувствуя, повторяла:

– Любишь… Любишь… Любишь…

– Замолчи, – взмолился он.

– Любишь.

– Я прошу тебя.

– Любишь.

– Я убегу из этого дома.

– Любишь.

– Будь по-твоему. Только замолчи!

– Хорошо, – согласилась она.

Он зафыркал. Будто вытащили его из воды. Будто успел побывать в пасти крокодила. Его била мелкая, неприятная дрожь. Он сел на пол… И услышал голос, доносившийся с небес:

– Не скрою, Нефтеруф, ты вошел в сердце мое. Ты выжег на нем клеймо свое, и я теперь уже никогда не потеряюсь. Если пожелаешь найти меня. Если пожелаешь шевельнуть пальцем – пойду за тобой и не оглянусь на порог дома своего. Ибо душа моя – с тобой. Вот говорю я, и только боги в свидетелях. И если захотят они внять моей просьбе – я буду счастливейшей из женщин.

Это была речь сильной, рассудительной и любвеобильной. Теперь ему уж не совладать со своим чувством, которое – видят боги! – сдерживал, согласно клятве, данной, там, во глубине гор. Он сказал тогда: «Ты, Нефтеруф, никогда не познаешь никаких радостей – ни духовных, ни телесных, – пока не отомщены твои родные, пока не отомщено оскорбление, нанесенное единственным человеком – фараоном Эхнатоном! До того ты не познаешь ни радостей, ни смеха, ни любви, без которых человек – не человек!» Так говорил себе Нефтеруф, добывая золото для казны владыки Кеми. Может быть, он отступил здесь, в Ахетатоне, от клятвы своей?

– Ка-Нефер, твой дом стал мне кровом и защитой в бедственном положении, когда я вынужден даже имя свое скрывать от людей Я клялся под землей. Я отринут от радостей до поры… Разве изменилось что-нибудь, чтобы нарушить клятву? Разве не продолжает властвовать фараон в Ахяти? Разве по-прежнему не попираются права великого города Амона – Уасета? Все, все по прежнему! Не изменилось ничего, кроме того, что Нефтеруф бежал из заточения, бежал для того, чтобы исполнить волю богов…

Все это он высказал пылко, как юноша, убежденно, как муж многоопытный. Но он ни разу не возвысил голоса. Ни разу не пошевелил рукой, дабы подкрепить жестом свое слово Он говорил так, словно повторял давно заученную, хорошо запомнившуюся молитву. Он уже сидел ровно, как фигурка ушебти. Едва шевелил губами. Ка Нефер с трудом улавливала его слова. И когда Нефтеруф сказал все – на одном дыхании, хозяйка дома молчала долго-долго.

«…Он очень уязвлен. Он очень несчастен в своем положении. Долго мытарился, но верил. Верил в судьбу свою, которую предопределяют боги. Ему предназначена великая судьба, ибо Нефтеруф достоин ее. Пусть тьма окутывает его путь, пусть он пока унижен и принужден скрываться наподобие летучей мыши. Разве сильные не добьются своего? Разве не для них существует земля? Не для робких, но сильных, умеющих идти в потемках и находить свою дорогу…»

Он ждал ее слов. Что скажет эта прекрасная дама, запечатленная в гипсе и камне многих ваятелей?

Но в это самое мгновение вошел Ахтой – свежий, отоспавшийся, умытый. Он приветствовал госпожу дома и ее гостя. Был полон сил и желания работать.

Ахтой с радостью сообщил (точно об этом шел разговор только что):

– Наш учитель и начальник Джехутимес нашел черточку, которая оживила лицо ее величества. Он взял резец и провел маленькие бороздки в уголках губ. И живой камень – каким и было изваяние, вышедшее из-под его рук, – окончательно ожил. И кто бы ни посмотрел на портрет ее величества, не может не произнести похвальных слов.

– Это хорошо, – бесстрастно сказала его жена.

– Еще бы! Любимая наша царица как бы снова возведена на престол. На этот раз не жрецами, но ваятелями.

– Это так, – подтвердил Нефтеруф. – Я чуть было не выронил из рук сосуд с водой, когда увидел каменное изваяние, подобное живому существу.

За завтраком Ахтой продолжал восторгаться скульптурой. Однако она еще не окончена. Недостает царственной короны, которую мастерит Ахтой. Но пройдет время, и корона будет готова. Мир удивится мастерству Джехутимеса…

– Да? – обронила Ка-Нефер.

– Разумеется! – подтвердил Ахтой. Он поднял высоко кусок жареного гуся. – Я клянусь вот этим сладчайшим куском!

– До того ли сейчас царице, Ахтой?

Ахтой перестал жевать. Вопросительно уставился на Ка-Нефер. И сказал, обращаясь к Нефтеруфу:

– Она, как видно, совсем похоронила царицу.

Нефтеруф пожал плечами: это не его ума дело…

– Ты что-то хотел сказать, Нефтеруф?

– Я? Нет, ничего. И что мне говорить? Мое дело – маленькое: поди принеси воды! Помоги замесить глину. Вот мое дело. И еще: поскорее избавить вас от себя, чтобы самому стать на ноги.

– Слышишь? – обратился к жене Ахтой. – Наш гость, как видно, недоволен нами. Ему не терпится покинуть нас.

– Это правда? – Ка-Нефер сделала вид, что удивлена.

– Правда, но не совсем, – сказал бывший каторжник. – Мне хорошо здесь. И даже слишком. Это и служит причиной…

– Хорошее отношение к тебе – причина?! – вскричал Ахтой.

– Да. Не стоит испытывать терпения милых хозяев…

– Выпьем вина, – предложил Ахтой. – Оно улучшит состояние духа.

Нефтеруф не заставил себя упрашивать. Он прильнул к чарке, точно изжаждавшийся бородатый азиат.

Вскоре Ахтой и Нефтеруф покинули дом: их ждала работа в мастерской Джехутимеса.

Появление Шери в хижине Сеннефера было неожиданным. Парасхит даже не поверил своим глазам. Шери был без парика – пыльный и усталый, как каменотес. Его квадратное лицо, угловатые челюсти, ровный – без выступа – подбородок выдавали прежнего Шери – аристократа, человека воли и ума. Прямо с порога он объявил:

– Сюда явятся двое. Едва ли ты знаешь одного из них. Но при появлении другого ты не должен выказывать ни удивления, ни страха.

– Страха?

– Да.

– Кто же это будет?

– Узнаешь в свое время.

– А тот… другой… кто он?

– Его имя Нефтеруф…

– Нефтеруф. Странное имя. Оно мало известно в долине Хапи.

– Это имя вымышленное. Носящий его сбежал из рудников. Человек из знатного рода был сослан в золотые копи. И сбежал. Он стал нищим. Его сородичи погибли или прозябают в горах. Они питаются ящерицами. И проклинают день своего рождения. Нефтеруф явился сюда для отмщения.

Шери поднял правую руку вверх. Он продолжал:

– Вот так, уважаемый Сеннефер: одни сделались парасхитами, другие – нищими, третьи одичали, как волки. Но всех их объединяет одно: ненависть к фараону, ненависть к имени его и ко всем единомышленникам его.

– И жажда мести, – добавил Сеннефер.

– Истинно сказано, уважаемый!

Парасхит усаживает гостя на циновку. А сам идет во двор.

Уже поздно. Город уснул. Погашены огни на главных воротах дворца. Первая ночная стража обходит опустевшие улицы. К дворцовой пристани уже не пристает ни единая ладья. Столичный перевоз в последний раз принимает запоздалых путников. К полуночи, к полуночи клонится время…

Вокруг хижины парасхита пустынно и темно. Мрачная тишина на земле.

Трижды обходит вокруг хижины Сеннефер. То постоит и прислушается к тишине, то припадет к земле и озирается, точно зверь в камышах Хапи. И, успокоившись, уходит к себе в хижину, чтобы сообщить Шери, что все спокойно. А когда послышались шаги на дороге, Сеннефер тотчас же предупредил:

– Кто-то идет.

Он вышел к порогу. И вскоре ввел Нефтеруфа.

– Я здесь, – сказал вошедший.

– И я здесь, – ответил Шери.

Они обнялись. А Сеннефер старательно закрыл дверь на деревянную щеколду.

– Вот Сеннефер, – сказал без дальних околичностей Шери. – Правда, он не ел землю комьями, но принужден копаться во внутренностях покойников. И это великий Сеннефер из Ей-н-ра! Дом его предан огню, закрома его разграблены, земли присвоены фараоном.

– Рад видеть тебя, Сеннефер, – приветствовал его Нефтеруф. – Нелицеприятный Шери всегда говорит чистую правду. Я привык ему верить. Его слов достаточно, чтобы имя твое сделалось дорогим для меня.

Сеннефер почтительно поклонился:

– Уважаемый Нефтеруф, не побрезгуй, вкуси от скудного ужина и попробуй пива. Я совсем не ждал ни Шери, ни тебя. А желудок мой привык к скудости.

Ради приличия Нефтеруф пожевал вяленой рыбы и запил пивом. Если бы сказали лет десять тому назад там, в Уасете, что придется ему сидеть в обществе заговорщиков в хижине парасхита, то привлек бы болтуна к судебной ответственности. Но нынче он находится именно в положении заговорщика, именно в хижине парасхита! Не удивительно ли это? Один из славных отпрысков знатного уасетского рода и жилище бедняка – не правда ли, нечто невообразимое?! И это произошло по воле одного существа – не важно, божественного или земного он происхождения! Это случилось на цивилизованной и великой земле Кеми! На берегах священной реки Хапи. Ну, не удивительно ли это?!

– Нефтеруф, – сказал Шери, – я предупредил Сеннефера. Хочу то же самое сказать и тебе. Сейчас сюда, в эту хижину, заявится важный господин… Некий царедворец… Ни ты, ни Сеннефер не должны выказывать никакого удивления. Ни словами, ни видом своим, ни выражением глаз своих.

Экспансивный Нефтеруф не выдержал:

– К нам? Царедворец?!

– Тише, тише, Нефтеруф! Никогда не забывай: в столице имеют уши даже стены, и полы, и потолки! Здесь одно огромное ухо. Такое невообразимое. Оно слышит даже шорох в камышах Дельты. Берегись соглядатаев, Нефтеруф! Умерь свой пыл, будь человеком холодным, как рыба. Это моя большая просьба. А точнее – приказ.

– Повинуюсь, – пробормотал Нефтеруф и с силой прижал ладонь к губам. У наго даже челюсти хрустнули возле ушей.

– С этим самым царедворцем буду говорить только я. А вы слушайте и запоминайте.

– А ежели он обратится к нам?

– Отвечайте коротко. Односложно.

Шери был сосредоточен, сдержан. Словно готовил себя и своих единомышленников к большому испытанию. Он поджал под себя ноги, скрестил на груди руки. Глядел прямо перед собой. Куда-то вдаль. Сквозь стены этой хижины.

Нефтеруф знал его давно. Еще в детстве слышал его имя. Потом они встречались в Уасете. Учились в школе. Вместе заучивали иероглифы. Чуть ли не одновременно получали палочные удары, отпускаемые щедрой рукою ученого жреца. Шери всегда отличался от других. Даже в те годы. А теперь он – признанный вождь невидимой, тщательно запрятанной оппозиции. Верховный глава ее. И в случае необходимости – ее командующий. К нему стекаются все недовольные, все противники фараона. Как и следовало предполагать, один из недовольных обосновался в самом дворце. Очень любопытно узнать – кто же? В конце концов, эго и не важно. Главное – здесь Шери, к которому все единомышленники испытывают безграничное доверие. Без такого доверия невозможно затевать борьбу против фараона…

Сеннефер вышел во двор и снова трижды обошел хижину, зорко всматриваясь в темень, припадая к земле и нюхая ночной воздух. Все тихо. Все спокойно в этом заброшенном уголке столицы. И он вернулся на свое место, бросив короткое:

– Никого!

Шери начал издалека:

– На горе Кеми родились два фараона: Эхнатон и отец его – Аменхотеп Третий. Что было до них? Кеми процветал, повсеместно царили покой и порядок. Люди работали. За них думали фараоны. Например, Тутмос Третий. Он воевал. И каналы строил. Ссылал непокорных за пятый порог и в Ливийскую пустыню. Разве плохо было? Кеми процветал! Враги его трепетали. Бывало, фараон чихнет в Уасете, а ему в Эфиопии и Ретену говорили: «Будь здоров!» А что теперь? Нас теснят. Нам не кланяются в Джахи. Хетты презирают. Митанни смеются. Эфиопы ждут удобного дня, чтобы сокрушить нас. И это спустя очень много лет после того, как наши предки свергли гиксов и на престоле Кеми воцарился его величество Яхмос Первый. Что же теперь? Вместо того чтобы двигаться вперед и держать на почтительном расстоянии наших врагов…

Шери поочередно посмотрел то на Сеннефера, то на Нефтеруфа.

– Он, – Шери указал пальцем через левое плечо, в сторону города, – он не нашел ничего лучшего, как разогнаться, подобно драчливому барану, и сокрушить изваяние Амона. Нашего тысячелетнего божества. Который в сердце и в печени у нас, в голове и душе. Он решил, что лоб его все может. Но ведь и носорог – страшное животное юга – расшибает свой лоб. О какое-нибудь прочное дерево или о бивни слона. Можьо стереть имя великого бога Амона со стен храмов и обелисков, но нельзя вырвать его из сердец тысяч и тысяч людей. Можно сгноить в рудниках сотни знатных фамилий Уасета, Мен-Нефера и Ей-н-ра, но невозможно завоевать благосклонность даже немху. А почему? Да очень просто!

Шерп пояснил: потому, что немху требует не гимнов Атону и песнопений, но более существенного. А именно: должностей, земли, участия в прибыльных походах на чужие государства. Вот что надо немху! А что дает фараон? Пока что одни обещания. А ведь прошло целое десятилетие! Обещания, обещания, обещания! И несть конца им. Они повторяются, как молитвы. С той же убежденностью, монотонностью и – увы! – с тем же результатом. То есть протянутая рука немху, рука просящая, не получает ничего, кроме воздуха, который над ладонью. Кого же может удовлетворить воздух, если даже подарить его вместе с небесами?

Нефтеруф и Сеннефер с интересом слушали его рассуждения, резонно полагая, что вслед за ними воспоследствуют важные предложения. Ни того, ни другого не требовалось убеждать в чем-либо Их ненависть к фараону и его царедворцам была непоколебимой. Она родилась не сегодня и даже не вчера. Фараон сам нажил себе врагов, сам собственноручно изготовил их с большим прилежанием, подобно гончару, обжигающему глиняные кувшины. Может быть, Шери сам пытался кое-что освежить в своей памяти? И в памяти своих друзей? Возможно, это были его мысли вслух, раздумья вслух, так необходимые порой человеку, идущему на слишком большой и рискованный шаг. Теперь уже это никто с достоверностью не определит. Однако если мертвая земля способна запоминать слова, высказанные со страстью необыкновенной, то она, несомненно, когда-нибудь воспроизведет спокойную внешне, но горячую по сути своей речь Шери.

– Дальше? – попросил Иефтеруф. – А дальше?

Шери не торопился. Отпил глоток пива и снова скрестил руки на груди.

– Поймите меня: я все веду к тому, чтобы и я и вы точно уяснили себе, что делается в стране Значит, так: недовольны немху, ожесточена знать, бурлит возмущением загнанное в угол жречество Амона. Что еще надо? На то у нас и глаза, и уши, чтобы все видеть, все понимать. Что следует из того, что вы услышали?

Но не дал он слушателям и рта раскрыть. Он сам ответил на этот вопрос:

– А следует вот что: у нашего великого государства глиняные ноги. Вот смастерил их гончар и приделал. Разве на глиняных ногах удержишься?

– До поры до времени…

– Верно, Сеннефер. И эта пора может наступить раньше, чем предполагаем.

– А может, уже настала?

– Нефтеруф, ты это утверждаешь?

– Нет, спрашиваю, размышляя, Шери.

– Я пришел в этот город для того, чтобы сообщить: да, эта пора настала!

Нефтеруф на мгновенье застыл. И Сеннефер тоже. И вдруг беглый каторжник схватил руку Шери и облобызал ее молча, как пес, который по-своему благодарит доброго хозяина.

Сеннефер, воздев руки, горячо молился богам. И повторял про себя: «Неужели?.. Неужели?.. Неужели?..»

Вдруг за дверью послышались шаги.

– Он!

Шери убежден, что это именно он.

– Открой, Сеннефер!

Старик быстро поднялся на ноги и подошел к двери, за которой словно поджидала его сугубая опасность.

– Смелей, Сеннефер!

Шери и не допускал мысли о том, что это может быть кто-нибудь иной, кроме него. Которого ждали. И Сеннефер осторожно откинул деревянную щеколду и приоткрыл дверь. Узкая полоска неяркого света упала на того, кто стоял за порогом.

В хижину вошел тучный, отдувающийся человек. Точно из воды вылез. Кто же это?

– Добро пожаловать, Маху! – сказал негромко, совсем негромко Шери. И встал навстречу вошедшему.

Да, это был Маху, начальник дворцовой стражи, в чьих руках, если можно сказать, ежемгновенно находилась жизнь его величества. Которому доверялся владыка обеих земель Кеми. Который был глазами, ушами и опорой его величества. Кто не знал Маху? Даже дети слышали его имя. Им пугали непослушных и шаловливых. Им говорили: «Вот придет Маху и задаст тебе трепку», «Маху отрежет тебе уши», «Усни – или заберет тебя страшный Маху». Нет, даже дети были по-своему знакомы с этим Маху, не говоря о взрослых. Ею имя заставляло трепетать сердца и нагоняло дрожь на каждого, кто находился между Дельтой и Эфиопией. И семеры хорошо понимали, что за птица Маху. Если его светлость Эйе олицетворял, по их разумению, хитрость и коварство, Хоремхеб – оголтелое воинство, то Маху являл собою жестокость беспримерную, о которой, может быть, и не догадывался даже сам фараон. Многие спрашивали себя: «Как может его величество – жизнь, здоровье, сила! – терпеть жестокосердного, неумолимого человека вроде Маху? Или это совершенно необходимо для власти фараоновой?» И вот этот самый Маху является сюда, в эту хижину. Зачем?

«…Если и Маху здесь, – подумал Нефтеруф, – значит, дело значительно серьезнее, чем это можно предположить. Если живая плеть фараонова – а Маху именно плеть – считает возможным покинуть дворец и побеседовать с заговорщиками, то дело наполовину выиграно. Это значит, что власть шатается, очень шатается. Да и Шери не стал бы попросту рисковать ни собой, ни своими единомышленниками…»

Сеннефер:

«…Великий Амон позвал сюда этого Маху, который только таким образом может искупить свою вину перед богом. Этот случай посылает ему Амон-Ра, ибо Маху виновен не меньше самого фараона. Вот так выясняется и проверяется прочность власти, пытавшейся сокрушить тысячелетнее божество, которое во плоти и крови всего Кеми, всех его людей…»

Маху:

«…Вот эти трое. Один из них несчастный парасхит, другой – неизвестный миру человек, но, судя по виду его, довольно решительный. Можно ли опереться на столь жалкую силу в таком невероятно трудном деле, как борьба с фараоном?..»

Он не торопился присаживаться, исподлобья осматривал комнату и ее обитателей.

– Ты здесь среди преданных тебе людей, Маху, – счел необходимым предуведомить его Шери. – Я хочу сказать, что любое твое решение останется между нами. Никто об этом не узнает, кроме стен.

– Стены не менее опасны, чем люди, – изрек Маху. И уселся на низенькую скамеечку.

– Уважаемый Маху, – сказал Сеннефер, – неужели и ты опасаешься соглядатаев?

Маху долго молчал. Потирал руки, точно они озябли. Громко сопел. Бросал любопытствующие взгляды на каждого из троих мужчин. Такие быстрые взгляды. Словно камешки в полете…

– Когда один, – начал он, – устанавливает слежку за другим, приходится набирать соглядатаев. Не одного, не двух и не трех. Много соглядатаев! Потому что один подозреваемый всегда связан со многими другими. Значит, слежка разрастается. Что делать? Приходится следить и за соглядатаями, и за соглядатаями соглядатаев, и за соглядатаями соглядатаев соглядатаев. Что же получается?

Шери покачивал головой. Он-то хорошо знал, что получается.

– Как мастерят корабельные канаты? Берут льняное волокно. Оно не толще волоска. Волокно к волокну. Еще волокно – и уже суровая нить. Суровая нить к суровой – толстая нить. Из тысячи таких нитей, искусно сплетенных, и получается канат – с руку. В обхват! И уж в таком канате найти изначальное волокно, проследить за извивами его пути так же трудно, как найти меченую песчинку в Западной пустыне. К чему я клоню? А вот к чему: когда великий владыка набирает когорту осведомителей, толпу соглядатаев, неимоверно возрастающую числом, то каждый из нас имеет равную возможность попасть во власть к этим крайне любопытствующим людям. И уже болезненно любопытствующим. Не важно, во имя чего были собраны они, кто собирал и куда направлял. Я слежу за тобой, ты – за мной, мы оба – за третьим, втроем – за четвертым. Буду краток: создающий эту силу часто попадает сам в ее сети. Скажи мне, Шери: прав я или нет?

– Прав, – без обиняков согласился Шери.

– Вот почему и я боюсь этих стен, хотя направляю соглядатаев сам и они у меня вот здесь. – Маху сжал руку в кулак – до хруста жирных пальцев.

Нефтеруф спросил:

– И ты сам, уважаемый Маху, вот так же в их власти?

– Именно. Только им много легче, чем мне.

– Я выйду посмотрю, все ли в порядке, – сказал Сеннефер.

Маху ухмыльнулся. Эта усмешка на его багровом лице, подсвеченном светильником, была скорее устрашающей, нежели добродушной.

– Не утруждай себя, Сеннефер, мы все находимся под недреманным оком моих соглядатаев. Они оцепили твою хижину.

Нефтеруф невольно съежился, точно на него замахнулись. Только спокойствие Шери – если только Шери был спокоен – удерживало его от бегства.

Маху сказал:

– Время идет, Шери. Что ты имеешь сообщить мне? И должен ли я слушать в присутствии этих уважаемых господ?

– Да, Маху.

– Что же, я весь внимание.

Шери твердо заявил:

– Каждый из нас готов пожертвовать своей жизнью!

Маху кивнул.

– Все вместе или порознь! Мы сказали себе: жизнь или смерть!

– Достойные слова!

– Больше невозможно терпеть его…

– Ты хочешь сказать – Эхнатона?

– Да! Попранное имя Амона должно быть восстановлено.

– Зачем?

– Как – зачем? – удивился Шери.

– Вот именно: зачем?

– Дабы величие Кеми было вечным…

– Та-ак…

– Дабы униженные знатные фамилии вновь обрели свою прежнюю силу.

– Неплохо бы…

Вдруг раздался зубовный скрежет. Словно лев голодный поднялся из-под земли. И, завидя людей, заскрежетал зубами, предвкушая добычу. Здесь, в этой хижине, действительно пребывал лев, но лев в образе Нефтеруфа.

– Уважаемый Маху, – сказал он, с трудом сдерживая себя, чтобы не возвысить голос до крика, – вот мои руки – они способны разорвать дикого буйвола. Возьми их и прикажи им содеять нечто. Невиданное. Неслыханное. Они долго пребывали в безделье. Они способны нанести удар, от которого содрогнется мир!..

Словно желая удостовериться в этом, Маху через плечо поглядел на руки Нефтеруфа – волосатые, мускулистые, налитые кровью.

– Мало, – буркнул царедворец.

– Чего мало?

– Рук!

Шери сказал:

– У нас есть еще.

– Где?

– Здесь, в этом городе…

– А еще?

– В Уасете.

– Мало!

– В Мен-Нофере.

– Мало!

– В Дельте.

– Недостаточно!

– И во дворце.

Маху вопросительно уставился на Шери:

– Во дворце?

– Да.

– Кто же это? Можно узнать?

– Да.

– Кто же?

– Ты!

Маху усмехнулся:

– Ты считаешь, что этого предостаточно?

– Вполне!

 

Далеко за полночь

Его разбудили по велению фараона и препроводили во дворец. Бакурро-писец был воистину удивлен: в такой поздний час? И к самому его величеству? Это что-то небывалое! Или к хорошему это. Или к чрезвычайно дурному.

Он посматривал на стражников, вооруженных пиками и легкими щитами, и думал о своем. Небольшого роста, тщедушный писец выглядел жалким по сравнению со здоровенными воинами дворцовой охраны. Со стороны могло показаться, что ведут арестованного.

Вот идут они. Пересекают двор. Еще двор. Сад. Дворик. Еще дворик. Сад. Зал. Еще зал. Зал с колоннами. Открытый дворик. Зал. Комнаты. Коридоры. Коридорчики.

Перед небольшой дверью – заминка. Стража не смеет переступить порога. Они молча указывают на дверную ручку. Бакурро считает удары сердца: один, два, три… Не сосчитать! Он перед спальней его величества. Святая святых, лицезреть которую и не мечтал. Не чаял даже во сне… Будь что будет: он открывает тяжелую дверь.

Царь сидит, подогнув под себя ноги. На мягких подушках. Среди ярких светильников. В легкой одежде. Грудь – нараспашку. Держась за левую сторону груди. Надменный. С первого взгляда надменный. А на самом деле – с выражением тоски на лице и в глазах.

Бакурро припадает лбом к прохладному полу, на котором изображение сочной травы, зеленого папируса и мелких птиц.

– Сядь! – Фараон указывает на длинную, низенькую скамью. – Ты удивлен, Бакурро?

Теперь Бакурро не боится. Почему-то вдруг осмелел. Способен даже отвечать. И ясно мыслить.

– Нет, твое величество.

Вот он, благой бог. Небольшой. Тщедушный. Можно сказать, двойник Бакурро. Если говорить о плечах, животе и ногах.

– Ты не удивлен, что зван так поздно?

– Нет. Потому что, твое величество, Кеми живет и действует и днем и ночью, требует к себе внимания и днем и ночью.

– Это верно, – проговорил фараон. Он направил на писца указательный палец левой руки (правой продолжал растирать сердце). – Почему-то странно ведешь себя, Бакурро?

– Я?

– Да, ты. Я часто наблюдаю за тобой. В тронном зале. Ты не такой, как все. Ты, по-моему, всегда думаешь о чем-то своем. Ты вечно отсутствуешь, хотя находишься вблизи

– Я размышляю, твое величество.

– Это хорошо. Мысль отличает человека от домашнего скота. Мысль, не знающая сна ни ночью, ни днем.

– Истинно так, твое величество.

– Я давно обратил на тебя внимание. И решил поговорить с тобой… Сколько тебе лет?

– Сорок, твое величество.

– Чуть постарше меня.

– Лет на пять, твое величество.

– Разве это много?

– Да, много. Я уже чувствую старость…

– Правда? – обрадовался фараон. – А я – нет!

– Жизнь, здоровье, сила! – воскликнул Бакурро в приливе чувств.

– Я часто слежу за тобой, Бакурро.

– Не замечал этого, твое величество.

– Ты не такой, как остальные. Имеешь ли ты награды?

– Да. И самую высшую.

– Когда и за что ты получил ее?

– Только что. А за что – не ведаю. Эта беседа – высочайшая награда для смертного!

Правду ли он говорит? Правда ли это, Бакурро? А ну-ка подыми глаза на его величество.,. Прямее гляди! Гляди не мигая!..

«…Нет, этот скриб говорит правду. Я был знаком с его отцом. Тоже скрибом. И отец отца был писцом. Но, насколько помнится, они не знатного происхождения. Один из предков Бакурро ходил в азиатские походы с войсками Тутмоса Третьего. Честные, честные люди! И зачем ему лгать? В его черных глазах – одна правда. Они не мигают. Он не прячет их, не отводит в сторону».

– Умеешь ли говорить правду, Бакурро?

Писец не спешит с ответом.

– Прямой ли ты человек, Бакурро?

– Твое величество, тебе я скажу только правду.

– Это очень хорошо! Ты даже не можешь представить себе, как это хорошо! Нельзя жить с человеком под одной кровлей и лгать ему. Это невыносимо! А кровля у нас одна – небо!

– Истинно сказано, твое величество… От детей я требую только правды.

– Что же, Бакурро, ты на правильном пути. А вот скажи мне: что ты думаешь о фараоне? Когда слушаешь его. Или записываешь его слова. В тронном зале… Я многих писцов вижу насквозь, словно слюдяную пластинку. И не раз спрашивал себя: о чем думает в это мгновение этот скриб? То есть какие мысли одолевают тебя?

– Когда записываю слова твоего величества?

– Да. Мои слова. Только правду!

– Никто никогда не интересовался моим мнением.

– Даже твой начальник?

– Да, и он тоже.

– Хотя бы твоим мнением о папирусе, на котором пишешь?

– И это его не интересовало.

– … хотя бы о чернилах?

– Зачем? Он полагает, что все ему известно и без меня.

– … хотя бы о каком-нибудь иероглифе?

– Ни о чем!

Фараон подумал: каково жить на свете, если твое мнение никому не нужно? Он поставил себя на место этого скриба, разбуженного среди ночи. Может быть, он спал в это время с женой? А ведь может быть!..

– Послушай, Бакурро: ты спал один или с женою?

– С женой.

– Она молода?

– Вдвое моложе меня.

– Ты, наверное, проклинаешь меня?

Писец покраснел, как вавилонский индюк.

– Хорошо, – сказал фараон. – Не ты, так твоя жена ворчит.

– Может быть!

– Ты мне нравишься, Бакурро! Неужели она такая горячая, что не может без тебя и часа?

– Не может, твое величество. Особенно ночью.

– Как?! Ты имеешь ее и днем?

– Если выпадает свободный час. Она же наполовину азиатка, а наполовину – негритянка.

– Где же ты нашел такое сочетание двух огней?

– Здесь. В столице.

У фараона озорно засветились глаза, подобно двум звездам Сотис. Его восхитила прямота скриба. У его величества появилось желание выяснить кое-что более серьезное, нежели любовь к молодой и горячей жене.

– Думал ли ты когда-нибудь о Кеми и его владыке?

– Да, твое величество.

– Что же ты думал?

– Я очень боюсь…

– Говори, говори, – подбадривал фараон писца.

– Оглядываюсь назад – и вижу вереницу десятилетий, сотен лет. Они теряются где-то далеко-далеко… Мне кажется, что я попадаю в ночь, у которой нет конца. Так велико время, стоящее позади нас. Потом я смотрю вперед…

– И что же? – нетерпеливо перебил фараон.

Писец пожал плечами. Ему не хотелось огорчать его величество. Особенно в эту позднюю пору. Но фараон ждал. Напряженно. Выставив мощный подбородок.

– Впереди, мне кажется, на нашем пути – туман…

– Что? Что?! – воскликнул фараон.

– Туман.

– Какой такой туман?

– Мрак, твое величество.

– Гм… Мрак… При чем здесь мрак? Не можешь ли ты изъясниться поточнее?

– Могу.

– Так за чем же стало дело? Я жду, Бакурро!

– Твое величество, я спрашиваю себя: что будет с Кеми через сто лет? Слушаю твои слова, записываю их, а сам себе: что будет с Кеми через сто лет? Что будет с Хапи? С нашими внуками и правнуками?

– Разве это входит в твои обязанности, Бакурро?

– В том-то и дело, что – нет! Поэтому храню в сердце свои заветные мысли. Они остаются со мною. Мне с ними и легче… И тяжелей…

Писец замолчал.

«…Любопытная личность! Вот сидит он: записывает чужие слова. А своих немало! Впору бы записать их. Бакурро думает… Бакурро глядит в будущее. А ведь это – прерогатива фараона. И его ближайших помощников. Эти тоже обязаны смотреть вперед. Да кто из них что скажет?! Молчат, а если раскроют рты – непременно солгут. А этот – нет. А этот, как видно, правдив…»

– Бакурро, говори же, говори! – приказал фараон. – Что ты видишь, кроме тумана?

– Разве этого мало?

– Сказать по правде – нет. Но разве туман не кончается? Он имеет обыкновение испаряться…

– Не знаю, – мрачно проговорил Бакурро.

– Но почему же – туман? – допытывался фараон, – Я приказываю договаривать мысль. Раскрыть ход твоих рассуждений!

Писец неожиданно схватился за голову. Сорвал с себя парик, точно он был из железа и сковывал ему голову.

– Твое величество! – чуть не вскричал он, чуть не плача проговорил он. – Рассуди сам: Кеми охвачен со всех сторон, как обручем винная бочка. Есть такие бочки в Митанни… Они – деревянные. Представь себе: знающий свое дело бондарь изготовил такие прочные и тесные обручи, что каждая составная часть деревянной бочки кричала бы невообразимо, если бы умела кричать.

– Отчего же, Бакурро, кричала бы?

– Оттого, что тесно, оттого, что нельзя вздохнуть посвободнее. Так и Кеми: каждый из его сынов сдавлен со всех сторон, ему заказан путь, обруч не дает ни малейшей возможности сойти с места. Как известно, не все воины выдерживают четкий строй, который требуют военачальники Что же можно сказать о человеке, о каком-нибудь Псару-землепашце, о каком-нибудь Бакурро-лодочнике? Они едва дышат, твое величество. Власть князей жестока: того не смей, этого не смей! Того не говори, этого не молви! Иди вправо, а не влево! Теперь влево, а не прямо! Скажи мне, твое величество, сколько может этого самого «того нельзя, этого нельзя» выдержать даже такой долготерпеливый человек, как наш?

Царь барабанил пальцами по скамье, на которую опирался рукой. Он желал слушать, а не говорить. Слушать, не прерывая своего собеседника. Кивком головы он подбодрил писца.

– Твое величество, отчего песку так много в пустыне? Откуда взялся песок? Раньше, в прежние времена, там были одни камни: большие, средние, маленькие. Но камни. Однако солнце палило нещадно. С утра и до вечера. Едва успевали остыть за ночь, чтобы снова нагреться на нестерпимом солнцепеке. И когда выяснилось, что испытанию этому не предвидится конца, камни стали лопаться один за другим. Они не выдерживали зноя, твое величество. И на месте одного камня появились тысячи песчинок. Они засыпали все живое – каждую травинку, – и отсюда пошла пустыня. Если обруч, о котором я говорил, будет все туже затягиваться, то что получится?

– Ты хочешь сказать – пустыня?

Писец коротко кивнул. И выражение лица его было такое, точно Кеми на его глазах превратился в выжженную солнцем пустыню. Очень ему жаль Кеми, где он родился, вырос и будет погребен с почестями или без них…

– Твое величество, люди государства, подобного нашему, не могут долгое время жить, точно воины в казармах где-нибудь в провинции Гошен или на земле Синайской.

– Ты, стало быть, пророчишь нашей стране погибель?

– Да.

– Скорую?

– Этого я не знаю.

– Ты именно это имел в виду, когда говорил о тумане?

– Да.

Царь опустил большие, тяжелые веки:

– Ты сказал страшную вещь, Бакурро.

– Возможно. Но ты сам повелел быть откровенным,

– Бакурро, скажи мне, как по-твоему: могу ли я сделать что-нибудь, чтобы рассеять туман?

Писец чувствовал себя крайне неловко: пойти против своей совести он не мог, а сказать все до конца – не решался. И в то же время он зашел слишком далеко в своей откровенности, и останавливаться посредине просто бессмысленно. Ибо если уж заслужил гнев его величества, запоздалым молчанием не искупишь вины.

«…Лет шесть я замечаю этого скриба. Что-то необычное в его прилежании и в этой мечтательности, которая прорывалась, может быть, против его воли. Я не раз вспоминал о нем. Но почему же ни разу не удосужился поговорить с ним? Неужели же только Мерира или Пенту, только Эйе или Хоремхеб должны быть моими собеседниками? Впрочем, что я говорю! Разве мало было разговоров с самыми различными людьми из немху, а то и просто из бедняков? Однако, чтобы найти такого откровенного, как этот Бакурро, надо хорошенечко постараться…»

– Бакурро, продолжай. Доставь удовольствие!

– Изволь, твое величество.

Бакурро совсем успокоился. Сердце билось ровно-ровно. Дыхание ровное-ровное. Словно беседует со своим закадычным другом, а не повелителем вселенной.

Вдруг фараон побледнел. Схватился за сердце. Широко раскрыл рот, словно воздуха недоставало ему. Это продолжалось несколько мгновений. У него на лбу выступил холодный пот. Такой обильный. И улыбнулся.

– Теперь лучше, – сказал он.

– Что с тобой, твое величество?

– Даже не знаю. Ноет вот здесь. – Он взял руку Бакурро и приложил к сердцу. – Вот здесь. Ты не знаешь, Бакурро, что это может быть?

– Твое величество, ты попросту утомился…

– А у тебя сердце болит, Бакурро?

– Вот здесь?

– Да, здесь. Под седьмым ребром.

– Болит.

– И часто?

– По ночам.

– Теперь ты нравишься мне еще больше. У нас с тобой не только одинаковые заботы, но и болезнь… А чем ты лечишься, Бакурро?

– Ничем.

– Ты не пьешь вот такой гадости? – Фараон поднял глиняный сосуд и отпил из него вонючей жидкости. – Это мне советует Мерира. А в том сосуде – лекарство Пенту. Каждый из них называет снадобье «эликсиром жизни» Я пью из обоих сосудов. Поочередно. Вперемежку. Что ты скажешь?

– Не доверяешь им, твое величество?

– Я?

– Да, ты.

– Разве сын Атона может снизойти до этого? Да и что может сотворить даже самая страшная жидкость?

– Отнять жизнь, например.

– Ты думаешь?

Фараон опасливо взглянул на Бакурро, словно бы тот достал нож из-за пояса. Но тут же тряхнул своим коротко подстриженным париком. Громко засмеялся:

– Это невозможно, Бакурро! Невозможно не верить! Иначе вся жизнь превратится в сплошную муку. Ибо даже такой всесильный сын бога Атона, как я, не может обойтись без человеческих рук. А раз не может – должен доверять. Не может не доверять. Хотя бы самым близким.

– А если обманут?

– Ты не так выражаешься, Бакурро. Скажи лучше: а если обманывают?.. В настоящем времени!.. Да, да! Меня нещадно подводят. Где только могут. Поймал – накажи. Не поймал, – значит, верь. Так ведется со времен его величества Нармера… Что бы ты предложил взамен?

– Не знаю, твое величество. Ты уже сделал невозможное, возвеличив великого бога нашего Атона и посрамив Амона. А ведь Амон родился раньше Нармера. Это сделал ты, твое величество! Так неужели же не можешь победить обмана?

– Ты хочешь это знать?

– Очень.

– Так слушай: не могу! Бога победить легче.

Теперь уж схватился за сердце Бакурро:

– Умоляю тебя, твое величество, не надо! Услышать из твоих уст подобное признание – значит потерять веру в себя, в самую жизнь и в бога!

– И тем не менее это так – У фараона сверкнули глаза, он плотно сжал губы. Что-то хищное пробудилось в нем. Ему словно было очень и очень приятно помучить этого маленького, слишком много думающего писца.

Бакурро казался подавленным.

– А теперь, твое величество, я могу сказать лишь одно: туман не только не рассеется, но он окончательно окутает Кеми, и тогда, пользуясь его покровом, нас возьмет под мышки или хетт Суппилулиуме, или митанниец Душратту, или еще какой-нибудь нечестивый азиат. Теперь я это могу повторить даже под пыткой. После того как выслушал тебя.

Фараон махнул рукой. Было что-то безнадежное в этом жесте. А может, это показалось писцу? Все может быть: в этот поздний час, когда болит сердце и тяжесть в голове…

– А кто тебе запретит, Бакурро, повторять правду?

– Может, Эйе?

– Нет.

– Пенту?

– Нет.

– Мерира?

– Нет.

– Хоремхеб?

– Нет.

Писец развел руками: дескать, ничего не понимаю….

– А тут и понимать нечего, Бакурро: все они будут рады-радешеньки, если слова твои сбудутся.

– Разве так ненавидят они Кеми?

– Нет, они ненавидят меня!

Фараон произнес эти слова так равнодушно, будто говорил о преимуществах фиников перед винной ягодой или наоборот. И улыбался при этом. Словно следил за боем баранов из Ретену. Или петухов из Джахи. Он сказал это так, точно это ему было известно давным-давно. А сейчас – только повторил надоевшую истину.

– Ты велик, ты очень велик! – искренне произнес писец.

– Тебя так удивили мои слова, Бакурро?

– Нет.

– А что же?

– Твоя терпимость, твое величество. Это она повергла меня в столь сокрушительное недоумение.

– Плохой стиль, Бакурро. Архаики много. Ну кто говорит в наше время «повергла меня»? Пылью древних папирусов отдает, Бакурро. А ведь ты не просто писец, но царский!

Скриб покраснел. Как мальчик. Он поднял руку до уровня своих ушей, поклонился глубоким поклоном:

– Прости меня, твое величество. Я слишком много копаюсь в древних книгах… Это, наверно, очень плохо.

– Отнюдь, – сказал фараон. – Это совсем неплохо. И тем не менее надо оставаться самим собой. Ты меня понял?

– Да, твое величество, понял.

– А теперь о терпимости. Эти люди, – фараон указал широким жестом на дверь, – мои царедворцы – подобны куклам, которых показывают детям на уличных представлениях. Они – без души и без сердца. Это – то самое, что именуется государственной властью. Без них погибнет Кеми. Без них младшие перестанут уважать и слушаться старших. День превратится в ночь, а ночь – в день.

Голос фараона зазвучал твердо, повелительно.

– Нет, – возразил Бакурро, – это как раз то, что нас погубит.

– Что ты говоришь? Разве Кеми существует один год?

– Нет, не один.

– Благодаря власти!

– Может быть…

– Неслыханной дисциплине…

– Может быть.

– … подобной граниту.

– Может быть,..

– … железу…

– Может быть… Но вспомни, твое величество, об обручах и бочке…

– Ну, вспомнил…

– Бочка держится, пока крепок обруч и пока есть вино или пиво в бочке. Но не дай бог, если иссякнет жидкость: бочка мгновенно рассохнется. Обручи не помогут! И она развалится. Потом и не собирешь ее.

– Но ведь без обруча она развалится еще быстрее.

– Может быть.

– Или ты имеешь в виду не бочку из Митанни?

Скриб сказал тихо, очень тихо и покорно:

– Я имею в виду жизнь, твое величество. Только жизнь.

Фараон медленно встал, держась за сердце. Глубоко вздохнул: раз, другой, третий…

– Пойдем наверх, – предложил он.

Они вышли в коридор и по неширокой лестнице поднялись на плоскую крышу. Здесь было прохладно. Дул ветерок с реки. Небо – высокое, звездное. Великий город давно спал и видел сны. Кто скажет – какие? Этого не угадает даже благой бог. Кто бы заподозрил, какие роятся мысли в голове совсем еще не старого скриба? А вот поди ты: человек оказался незаурядным, воистину откровенным и с любопытными мыслями! Кто бы это подумал, глядя на прилежного Бакурро? Хорошо, что его величество видит зорко, подобно волшебной птице нехебт!.. А тут сны! Сколько людей – столько и снов. Особенно в Ахетатоне, где жизнь бурлит, – неуемная столичная жизнь, где тысячи вельмож, высших чиновников, различных начальников, скрибов, ваятелей, зодчих, виноградарей, садоводов делают свое дело и посылают распоряжения во все концы Кеми. Его величество все еще держался за сердце.

– Здесь хорошо, – сказал он.

– Очень, твое величество.

– И сердцу получше.

– Моему тоже, твое величество.

– Свежий воздух целительней всех заклинаний Пенту.

– Я никогда их не слышал.

– И лучше его снадобий…

– Возможно.

Фараон схватил руку писца – такой нежной, чуть влажной рукою:

– Бакурро, а все-таки нет бога величественней Атона!

– Он наш отец и покровитель, твое величество!

Фараон подвел писца к самому краю площадки:

– Погляди, Бакурро: мир холоден, темен, слеп. А почему? Потому, что отец мой, великий Атон, ушел с небосклона. Вообрази себе на мгновение: что произошло бы, ежели б он ушел совсем? Исчезло бы тепло с полей, каналов, рек и морей. Растения перестали бы расти. Все живое поблекло бы. Сникло. Умерло в конце концов.

Лицо фараона казалось голубым. Совсем бескровным. Луна сделала его таким. А глаза его засверкали в темноте еще сильнее. От них трудно было оторваться.

Его величество подвел скриба к восточной стороне. И указал на горный хребет, который скорее угадывался на расстоянии, нежели улавливался глазами. Царь смотрел на писца, а руку вытянул вперед, как полководец, призывающий к наступлению.

– Но достаточно отцу моему, Атону, показаться над хребтом и краешком своим взглянуть на Кеми, как все живое тянется к нему, все ликует и возвеличивает имя его. Тепло и свет несет он нам. Жизнь дарует земле! Скажи мне, где, чей и какой бог может взять на себя так много забот о детях своих?

– Нет такого бога! – в экстазе воскликнул писец.

– Верно, Бакурро! И он – отец мой, родивший меня и поставивший у кормила Кеми, над народом большим, могучим, как сама страна, как Хапи несокрушимым и неиссякаемым вовек. – Фараон вдруг заговорил шепотом, очень доверительно, приблизившись близко к своему маленькому, едва заметному подданному: – Бакурро, только мне дано раскрыть тайну его величества отца моего и поведать о ней людям, открыть им глаза и дать им лицезреть деяния его. По ночам, когда все спит, когда спишь и ты, мне является его голос и повелевает сыну своему исполнить волю его в Кеми и во всех землях сопредельных. Да, Бакурро, это говорю я, ибо истинно!

Писца прошиб холодок – такой пронзительный, заставляющий дрожать колени. Его величество вдруг показался огромным, воистину колоссом, упирающимся в небо. Скриб упал на колени и целовал ноги его, и одеяние его, и руки его. Благой бог был милостив: он не отталкивал раба своего, но продолжал говорить:

– Во имя бога моего, отца моего я повергнул во прах множество фальшивых богов. Целое сонмище во главе с нечестивым Амоном, со всеми жрецами их и приспешниками. Я низвел в сточную яму все имена богов Кеми, богов каждого города и всех городов вместе взятых. Растлевавших сердца на протяжении тысячи лет и еще тысячи лет. Я смахнул их, точно старые глиняные чаши, и они разбились вдребезги, и не собрать теперь даже осколков. Это сделал я, вот этой самой рукой, – фараон потряс десницей, – и во веки веков это будет так, а не иначе! Так будет, Бакурро, только так! Сильнее всего свет. И он есть у бога нашего. Горячее всего огонь. И он весь в пламени золота, и золото подобно нестерпимому пламени. – Его величество торжественно прочитал новые стихи:

В сердце его – огонь величавый,

Пламенеющий пламенем вечным.

На челе его – огонь золотой,

Неостывающий,

Неумирающий,

Жизнетворный огонь!..

Он не закончил. Фараон схватился за сердце – уже который раз в этот вечер. Виновато улыбнулся:

– Бакурро, почему болит сердце?

– Ты устал, твое величество. Много трудишься.

– Так велит мне отец…

– Он желает тебе долголетия.

– Знаю.

– Он огорчится, узнав, что болит сердце.

Фараон сделал несколько шагов. Прошелся еще раз – назад. Вздыхал: глубоко, глубоко.

– А теперь – не болит.

Благой бог был доволен: не болит. Скрестил руки на груди. Уперся в кадык тяжелым подбородком. И, медленно повертываясь на каблуках золоченых сандалий, беглым взглядом осматривал город – творение рук своих. Сделав полный оборот, он сказал:

– Спит. Пойдем и мы спать…

 

Награды

В полдень следующего дня к мосту, перекинутому через Дорогу фараона, стали стекаться сановные люди. Одни из них шли пешком, других несли на носилках. Военачальники прибывали на боевых колесницах. Очень скоро Дорога фараона оказалась основательно запруженной – ни пройти, ни проехать. Только перед самым мостом – свободное пространство: около десяти шагов в окружности.

Слева и справа от Дороги тянулись кирпичные стены дворца, прерываемые пилонами или небольшими переулками, отделявшими один двор от другого или сад от двора. На пилонах сверкали разноцветные флаги. Воины дворцовой стражи, выстроенные с обеих сторон моста у его оснований, высоко вздымали боевые штандарты. Легкий гул висел над толпою, разодетой пышно, по-праздничному.

Но мало кто знал, почему, по какому поводу собрались придворные. Можно было догадаться, что царь кого-то поблагодарит, наградит наградою или объявит о каком-нибудь важном решении. Давно уже привыкли к тому, что он не советуется с советом старейшин, а выбирает советников каждый раз по своему усмотрению. А все-таки по какому случаю это торжество? Далее Эйе не знал этого. Но делал вид, что в курсе всего…

– Твоя светлость, – обратился к нему Тефнахт, начальник строительства всех царских памятников, – не скажешь ли, что ждет нас через несколько мгновений?

Эйе улыбнулся загадочной улыбкой:

– Ты очень хочешь это знать, Тефнахт?

– Нет, в самом деле, – вмешался Нехемпаатон. (Как начальник царских виноградарей, он по праву находился недалеко от моста, на котором вот-вот покажется его величество.) – В самом деле, что будет? Вероятно, кое-кого ждет награда…

Эйе иронически заметил:

– Неужели же собрали нас для того, чтобы дать взбучку?

И опять на его бесстрастно-мудром челе – загадочная улыбка. «… С нашим царем происходит что-то неладное. Еще совсем недавно он и шагу не делал без того, чтобы не испросить совета. Иное дело, что фараон мог поступить по-иному, вопреки советам. Так сказать, повернуть круто, куда вздумается. А теперь?.. Даже Мерира, преданный беспредельно, начинает обижаться. Тяжело занемогшего Мериру это очень обижает… Но что делать? Его величеству, наверное, виднее…» Мерира Первый, верховный жреп Атона, которого царь «поставил вместо самого себя» в главном храме Пер-Атон-Эм-Ахетатон, – этот Мерира вот уже несколько месяцев тяжело болен. И никто не знает чем. Но и с больным можно было бы посоветоваться. Но нет… Кийа, Кийа, Кийа… Теперь она вершит судьбу Кеми, если только слово «вершит» применимо к кому-либо, кто рядом с фараоном…

К Эйе протиснулись главный ювелир его величества Мериптах, старый зодчий Бек, надутый вельможа Яхмес, огромный жрец Панехси (подлинный негр). Пареннефер, омывающий руки царя… Все они сгорали от любопытства. Эйе делал вид, что все знает, даже то, чего не знает.

Поодаль от них стоял Туту – заносчивый, хитроумный, как азиат, Туту, ведающий иностранными делами, начальник всех царских опахал, начальник обеих сокровищниц царя и начальник всех царских работ. Он глубокомысленно молчал, ничем не выдавая своего неведения. Эйе незаметно следит за ним: может быть, этот льстец осведомлен получше самого Эйе?

К Туту наклонился Хоремхеб и что-то прошептал ему на ухо. Туту кивнул. Хоремхеб оскалился. Еще что-то сказал. Туту снова кивнул…

«…Пройдоха Туту, наверно, давно все пронюхал. Не в пример Хоремхебу. Этому солдафону. Мимо Туту ничего не пройдет. И такие люди всегда в почете. Они нужны. Без них не обходятся. Единственное, чего не умеет Туту, это писать гимны. Зато он льстит царю. С видом знатока. Можно подумать, что всю жизнь только и делал, что гимны строчил…»

– Уважаемый Эйе кое-что скрывает от нас, – сказал Пареннефер. Он картавил, и не всегда было ясно, что он говорит. Когда-то он брил бороды. Из брадобреев попал в большие люди. Но так чурбаном-брадобреем и остался…

– Да, скрываю, – важно ответил Эйе.

– Ручаюсь – и ты не знаешь…

– Как сказать!

Бек – сухощавый, старый, умудренный жизнью ваятель – сказал:

– Право повелителя скрывать свои намерения, Право слуги – доискиваться их.

– Что я и делаю, – проворчал Пареннефер.

– Пока что без успеха. Я же предпочитаю нечто другое…

– Что именно?

– Набраться терпения.

Пареннефер ухмыльнулся А Бек:

– Что, разве не так, Пареннефер?

– Так, только так, уважаемый Бек!

Вдруг громкий шепоток пронесся над великосветской толпой. Заиграл оркестр, укрытый под мостом. Хор жрецов запел торжественную песню. Не прошло мгновения, как вверху, в большом проеме, показался его величество Наф-Хуру-Ра Нефер-Хеперу-Ра Уен-Ра Эхнатон. Позади него на полплеча шагала ее величество Кийа. И каждый, кто стоял перед лицом фараона, склонился в глубоком и долгом поклоне. И не было никого, кто бы не склонился. И не было никого, кто бы не выказал его величеству покорности и безграничной любви. И оркестр играл торжественно и громко..

Фараон прищурил глаза и внимательно оглядел Дорогу. Какое приятное зрелище! Первые люди Кеми изогнулись в верноподданническом поклоне. Спины, спины, спины. Головы где то внизу. Одни спины! А еще – и зады.

Музыка оборвалась. Медленно разгибала спину толпа И тут раздался голос Или, начальника царских покоев. Он читал по свитку. А стоял он позади их величеств.

Эйе подумал:

«. А ведь совсем недавно все было по-иному… Рядом стояла Нафтита. Их окружали прелестные дочери. Никогда бы не получил свитка этот дерущий свою глотку Ипи. Но время летит быстро. Не успеешь оглянуться – и над твоей седой головой появится новый повелитель…»

Эйе оглянулся вокруг – медленно, сановно, с дежурной улыбкой на губах. А глаза – настороженные. А в голове – разные, очень разные мысли. И о том, и о сем. Кстати и о будущем повелителе. Если случится самое худшее с его величеством… «Кто же? Кто?.. Что-то не видно его высочества Семнех-ке-рэ… Мальчик Тутанхатон играет в камешки. У Нафтиты. В Северном дворце… Так кто же?..»

Эйе скользит острым взглядом по лицам: жирным, худым, старым, моложавым, молодым, юношеским… Кто же? Кто?.. Этот? Едва ли. Тот? Никогда! Грузно, как гранитный обелиск, вкопан в Дорогу Хоремхеб. Он ни на кого не смотрит. Ни вверх, ни вниз, ни вправо, ни влево… Хоремхеб, Хоремхеб… Эйе говорит «нет» – и взгляд его скользит дальше, дальше, по кругу. Где же все-таки Семнех-ке-рэ? Разве не ему было обещано соправительство? Не он ли истинный престолонаследник?

Ипи оглашает царский указ. Царская милость безгранична. Она отмечает каждого верного слугу, как бы далеко или близко он ни находился. Глаз его величества верен. Щедрость его общеизвестна. Вот и нынче открылось его большое сердце навстречу своим рабам, присутствующим вот здесь, у подножия высокого моста, на Дороге фараона.

Называется имя Эйе. Царь улыбается своему старому наставнику. Руки Кийи сыплют золото. Чистое золото. Сверкающее на солнце, как огонь. Круглое, изогнутое в виде молодого месяца золото. Золото в слитках. Все это падает сверху нескончаемой щедростью. Эйе благодарен. Он ловит награду. А царь улыбается. Дарит ему свою благосклонность и золото. Благой бог простирает над ним свои руки, отмечающие наградой верного слугу.

Называется имя Туту… Имя Хоремхеба… Имя больного, безнадежно больного Мериры Первого… Слышно: Панехси, Пауах, Хотияи, Яхмес, Нехемпаатон, Ипи, Юти, Бек, Джехутимес, Усер, Пенту, Апи…

Эти и многие другие имена. Знакомые всем. Известные всем. В обеих частях Кеми. Имена разносятся по Дороге. И каждый названный громко возвеличивает его величество, ее величество, весь Великий Дом благого бога… Награды, награды, награды… Очень много наград. Они сыплются, как звезды в звездопад. И весь мир ликуя смотрит на его величество. Фараон простирает благодарственные руки отцу своему. Который вверху. Который в небе. Прямо над головой. Каждый луч которого – анх – жизнь, – дарующий тепло всему сущему на земле.

Голос Ипи называет имя Бакурро.

– Кто это? – спрашивает Хоремхеб.

Туту удивленно пожимает плечами:

– Кто это?

Эйе с трудом вспоминиет это имя. Кто это? Чем заслужил награду, милость его величества? Какой Бакурро? Может, писец? Если нет, так кто же?

На середину круга выходит Бакурро: ровный, бледный, взволнованный. Бросается наземь. Лежит, распластавшись. Пока его величество молчит. Но вот слышится короткое: «Встань».

Писец подымается. Недостойный. Не смеет поднять глаза.

– Бакурро, – слышит Бакурро голос его величества.

– Бакурро, – произносит Кийа.

– Он здесь, твой раб, – говорит Бакурро.

И к его ногам сыплется награда. Он не успевает подбирать золото на земле. Снова и снова падает с неба золото. И все удивленно глядят на это чудо – ибо награду получает безвестный писец. И все спрашивают себя: за что? Одни – с любопытством великим, другие – с завистью.

Бакурро смущен. Подавлен. Не ожидал этого. Но кто же ожидал? Писец пятится назад. Как бы не наступить невзначай на ноги какому-нибудь великому вельможе!.. Снова заиграл оркестр. Хор запел торжественный гимн Атону, взирающему на великих мира сего с необозримой небесной голубизны.

Его величество медленно проходит на западную половину дворца. На полплеча от него – Кийа. Такая прекрасная в этот день. Угодная его величеству и великому богу на небе.

Флейты продолжают заливаться сладчайшими звуками. Арфы приятно раздирают душу. Голоса мужского хора возносят горячую любовь богу Атону.

Высшие сановники медленно движутся к воротам, что направо. Чтобы отобедать с его величеством. На свежем воздухе. Под широким навесом среди широкого двора.

Бакурро остается один. С большой наградой. Очень тяжелой. А ему кажется, что все это во сне. Вернее, продолжение вчерашнего сна, когда он возвратился к себе домой после беседы с его величеством.

Бакурро один.

Совсем один…

 

Решение

Нефтеруф осторожно переступает порог. Так выходит лев на лесную прогалину: неслышно, готовый ко всему.

– Госпожа, ты одна?

Ка-Нефер кивает: да, одна. Ахтой приглашен на церемонию к Прекрасному мосту, который перекинут через Дорогу фараона.

– Там раздают награды, – сообщил Нефтеруф. – Госпожа, к тебе – гость.

Из-за спины Нефтеруфа показался Шери. Внешне спокойный. Сосредоточенный. Мудрый.

Ка-Нефер протянула ему обе руки. Она была очень рада. Давно не видела Шери. Это ее наставник. Ее спаситель. Ка-Нефер преклонила колени.

– Добро пожаловать, уважаемый Шери, – сказала она.

Он быстро поднял ее, поцеловал отеческим поцелуем в лоб. Прижал ее к своему сердцу.

– Я знал, что ты станешь красавицей. Но я не думал, что сердце твое будет кремнем и сама ты – вся как кремень.

Она усадила дорогого гостя. Принесла в кувшине прохладного пива, пшеничных лепешек и холодной телятины. Шери не прикоснулся к еде. Мигом перешел к делу. Точно не было у него ни мгновения свободного времени.

– Я хочу говорить, Ка-Нефер.

– Здесь нет никого, кроме нас.

В комнате было сумеречно и оттого прохладно. Все трое сидели на циновках. Легкая занавеска на окне колыхалась под дуновением речного ветерка.

– Ка-Нефер, я хочу, чтобы ты знала мое мнение. Если заметишь в чем-либо неточность – останови меня Слишком дело велико. Оно должно быть обдумано всесторонне. И никто не должен чураться замечаний – крутых ли, доброжелательных ли. Повторяю: слишком велико дело, за которое взялись. На нас с надеждой смотрят наши единомышленники. Позор нам, если мы сплошаем по своему высокомерию или невежеству!

– Ты прав, Шери.

– Трижды прав, – подтвердила Ка-Нефер.

Шери сделал жест – как бы разворачивая папирусный свиток – и заговорил медленно и тихо, словно читая по нему.

– Начну с допущения. Допустим, что в скором времени боги призовут фараона на поля Иалу. Это может случиться. И по воле богов. И по воле людей. Вроде нас с вами. Итак, фараона не стало. Я говорю: допустим! Кто может прийти на смену? Так сказать, на законном основании? Кто?

– Его высочество Семнех-ке-рэ, – ответила Ка-Не-фер.

– А Тутанхатон? – сказал Нефтеруф.

Действительно, эти два лица казались главными претендентами на царский престол Кеми. И не только беседующим в доме Ка-Нефер. Знатоки династической преемственности тоже держались такого же мнения. Но Шери почему-то повторял: «Допустим. Допустим».

– Допустим, случится по-вашему: Семнех-ке-рэ или Тутанхатон. Первый хотя и молод, но кое-что собой представляет, а второй совсем уж мальчик. Сколько ему лет? Семь?

– Девять, – ответила Ка-Нефер.

– Пускай все одиннадцать! Пусть пятнадцать! Это же не правитель! Семнех-ке-рэ – тоже не муж многоопытный. Ему, наверно, не больше двадцати трех.

– Учти, – заметил Нефтеруф, – этот, нынешний, вступил на престол… Когда вступил?..

– В семнадцать.

– Вот видишь! Значит, не следует пренебрегать молодыми годами.

– Это верно, – согласился Шери. – И тем не менее – не мужи! Мальчики! А изверг, подобный этому, рождается раз в сто лет. Согласны?

Ка-Нефер кивнула.

– В таком случае, – продолжал Шери, еще больше сбавляя голос, – остается выяснить: кто же будет стоять за их спиной? Кто? – Он остановился. Поглядел на Нефтеруфа. На Ка-Нефер. – Кто! Эйе?! Туту? Хоремхеб? Пенту?.. Может, Мерира Первый? Впрочем, этот тяжело занемог и едва ли подымется… Вон их сколько! Эйе очень хитер. Двуличен. Опасен. Себе на уме. Может молиться Атону. Но не только. Если нужно – земным поклоном поклонится Амону. Поверьте мне, это так…

Но с ним никто не собирался спорить.

– Туту… Когда речь идет о дворцовых интригах – не надо упускать из виду никого. Даже пройдоху, каким, несомненно, является Туту. Он знает инородные языки. Лопочет по-хеттски. Изъясняется на митанни. Арамейцы понимают его. И эфиопы тоже. Ему нельзя отказать в способностях. Способен, я бы сказал, на все. Его приход был бы равносилен гибели Кеми. Но у него много недоброжелателей. Путь к трону ему заказан!

– Если только не сговорится с Хоремхебом или еще с кем-нибудь.

– Это, я думаю, исключено, Нефтеруф. Но как вам нравится Хоремхеб, этот военачальник в соку, забияка, задира, бездушный солдафон?

Ка-Нефер хорошо была знакома с ним. Даже нравилась ему, и они встречались (об этом Ка-Нефер, разумеется, умолчала). Он груб и в отношениях с женщинами. Силища из него, как выражаются продавцы пива, так и прет. Это бык необузданный! Это лев на ловле! Не мужчина, а дьявол! Ка-Нефер невольно улыбнулась. Улыбка эта не прошла незамеченной Нефтеруфом.

«…Неспроста у красавицы дрогнули губы. При имени Хоремхеба. Я могу понять его вкус. Впрочем, так же, как и ее. Такие женщинам нравятся. Грубая сила привлекает… К тому же – военный! На боевой колеснице. Чего еще надобно?»

Шери сказал:

– Вот кто опасен! Он! В случае каких-либо колебаний, которые могут произойти в дворцовых стенах, бравый военачальник и полк тяжело вооруженных могут посадить на престол совершенно неожиданное лицо. Поэтому я хочу, чтобы Хоремхеб не выпадал из нашего поля зрения. Дальше – Пенту. Но он слишком стар. Склонен мудрствовать. Часто витает за облаками. В общем, человеколюбив. Такие не умеют захватывать власть.

Ка-Нефер была поражена осведомленностью Шери, который живет далеко от столицы и бывает здесь лишь кратковременными наездами Стало быть, у него имеются осведомители. И, наверное, не один и не два. А иначе откуда бы черпал он свои познания о дворцовой жизни?..

– Вы понимаете? – продолжал Шери. – Скажем, отправляется на поля Иалу фараон, которому давно надлежало бы оставить в покое страну и народ. На его место садится, скажем, Семнех-ке-рэ. Зная его, мы должны предупредить себя: истинным правителем будет… ну, хотя бы Эйе, или Хоремхеб, или Туту. На что мы можем рассчитывать в этом случае!

Нефтеруф сжал кулаки:

– Я готов ко всему, и мне безразлично, кто будет после! Лишь бы не этот, пустивший нас по миру, сделавший нас нищими, бродягами, голодными шакалами пустыни! Неужели это важно – кто?! По-моему, самое главное, чтобы не он! Одно воспоминание об этом тонколицем чудовище об этом женоподобном сущестзе приводит меня в бешенство. Курва он – вот кто!.. На надо рассуждать, что будет после! Скажи: что делать сейчас? Скажи: как поступать мне? Жизни своей мне не жалко! Я отдаю ее вам! Скажите только: что делать мне?! Вложите меч в мою руку и укажите, когда и куда идти!.. Курва он – вот кто!..

Гнев его был огнеподобен. Решимость несокрушима… Шери положил ему руку на плечо. Подержал ее. Помолчал. Успокоил друга:

– Нефтеруф, ярость твоя благородна и уместна вполне. Однако прошу тебя, выслушай до конца, порассуждай вместе со мной. Поспокойнее. Поспокойнее…

– Я здесь целый месяц, и мне надоело безделье!

– Согласен: надоело. Но разве ты полагал, что все совершится в один день?

– Нет, не в один…

– Малейший промах – и мы погибли! Погибло дело, ради которого мы здесь, ради которого мы готовы отказаться от жизни!

– Я все понимаю, Шери. Я хочу сказать одно: меня не интересует, что будет потом. – Нефтеруф подчеркнул интонацией слово «потом». – Важно, чтобы не было его! – Он подчеркнул и это местоимение. – Послушай, Шери, кто бы ни явился после… после, хуже этого не может быть! Никогда! Согласен?

– Ты, пожалуй, прав.

Ка-Нефер сказала:

– Уважаемый Шери, Нефтеруф, несомненно, прав. Он говорит чистую правду. Кто сокрушил наше влияние в Азии? Фараон. Кто довел виднейших людей Кеми до разорения? Фараон. Кто попытался замахнуться на великое божество, кто стер имя всеблагого Амона в храмах? Фараон. Нет, Шери, трудно вообразить себе что-либо худшее!

Шери нетерпеливо махнул рукой. Замотал головой, давая понять, что все это давно известно и надоело ему.

– Клянусь богами, вы ломитесь в открытую дверь. Оба! И ты, Ка-Нефер, и ты, Нефтеруф. Верно, очень важно избавиться от него. Но все-таки надо думать о будущем. Или по-прежнему будем влачить жалкое существование? Представим себе, что явится некий Хоремхеб и потопит всех нас и всех единомышленников наших в водах Хапи. Должны мы это иметь в виду или нет?

Вопросительным взглядом, полным укоризны, он уставился на Нефтеруфа. Он ждал ответа. Ждал выражения доверия к себе.

– Шери, ты многое видишь, а еще больше знаешь. Я и Ка-Нефер не нахвалимся тобой. Но ты должен понять и мое нетерпение.

– Понимаю.

– Мои муки, которые терпел в горах… Под землею.

– Сочувствую. Глубоко.

– Скажи мне слово… Прикажи… Укажи пальцем на дорогу, и я пойду по ней. Не размышляя. С мечом в руке!

Шери был непреклонен:

– Нет, Нефтеруф, я не буду приказывать. Не буду указывать пальцем прежде времени. А почему? Потому, что неудача – значит конец всему…

– Главное, чтобы конец этот настал и для него!

– Будь мудрее. И можешь не сомневаться: победа придет…

– Сама?

– С тобой! С нею! Со мной! С нами! – проговорил Шери, указывая пальцем на Ка-Нефер, на Нефтеруфа, на свою грудь и широко обведя вокруг себя обеими руками. – Ясно?

– Это – да, – сказал бывший каторжник.

– Теперь – два слова, и я перехожу к тому, что интересует тебя более всего, Нефтеруф. Значит, так: наиболее вероятно, что предъявят свои права на престол Семнех-ке-рэ и Тутанхатон. Повторяю еще раз: и тот и другой сами по себе не представляют большой силы. Даже в качестве фараонов. И нам придется иметь дело или с Эйе, или с Хоремхебом. Или с Туту и Пенту…

Нефтеруф был посвящен в это самое «нам». Речь шла о крупной оппозиционной партии, действующей в глубокой тайне. Впрочем, об ее существовании фараон и его окружение не только догадывались, но в какой-то мере были осведомлены. Однако в самом окружении фараона находились люди, в той или иной мере поддерживавшие партию знати и жрецов Амона, Как мы видели, Маху сделал свой выбор. Что же до таких вельмож-семеров, как Эйе и Хоремхеб, – они не проявляли особого рвения в борьбе против знати и жрецов Амона. С каждым годом убеждались они, что фараон заходит слишком далеко, что фараон все чаще обходится без их советов, все делает по-своему. Каждый из семеров не мог не замечать, что фараон взвалил на себя почти непосильную тяжесть, которая могла бы раздавить любого крепыша. Сколько же можно выносить эту муку, связанную с борьбой против бога и против знати? Союз старого бога Амона и старой знати, изощренной в интригах, слишком крепкий орешек, чтобы можно было расколоть его просто. Даже обладая властью фараона обеих земель Кеми. Даже понукая слаженной армией чиновников… Шери учитывал все это. Он не торопился. Что такое год в таком деле, как борьба не на жизнь, а на смерть? Одно мгновение! И надо действовать здесь наверняка. И людей, подобных Нефтеруфу, – безусловно, полезных в определенное время, надо держать в узде. Они злы – и это очень хорошо. Но злость – не всегда добрый советчик. Скорее всего наоборот…

– В чем же заключается «главное»? – продолжал Шери неторопливо, словно рассказывал детям сказку о Синехуте и страшной змее, понимавшей человеческий язык. – Слушайте меня внимательно. То, что скажу я, не повторяйте даже про себя. Забудьте об этом. До особого условленного знака. Это не должны слышать ни стены, ни окна, ни двери, ни пол, ни потолок. Я уж не говорю о человеческих ушах.

Он попросил чистой воды. Не вина, не пива, но воды.

«Значит, внутри у него – огонь, – подумал Нефтеруф. – Сердце у него словно камень на солнцепеке – вот-вот треснет. Он хладнокровен только внешне. Забота и страх у него спрятаны глубоко. И оттого, может быть, хуже ему, чем нам…»

Шери отпил несколько глотков воды, поставил чарку на скамеечку. И тут Ка-Нефер заметила, что пальцы у него дрожат. Едва-едва. Почти невидимо. Но дрожат. Вода в этом отношении свидетельствует лучше глаза.

Шери говорил так тихо, что казалось, говорит только для себя. А сказал он вот что:

– Я бы не взял за себя и сломанного горшка, если бы не подумал о том, как быть с фараоном. Он должен уйти! Куда угодно. На поля Иалу. Или еще куда-нибудь подальше! Правитель, не пощадивший божества, не пощадивший знатных людей Кеми и его славного града Уасета, не должен вызывать сожаления. Что бы с ним ни случилось… Давайте подумаем: что же может случиться с ним?..

Шери загнул большой палец.

– Умрет своей смертью, – сказала Ка-Нефер, и ноздри у нее раздулись. О, как она ненавидела фараона! И ненависть эта – от Шери, воспитавшего ее…

– Верно, Ка-Нефер.

– Почему он должен умереть? – спросил Нефтеруф хозяйку дома.

– Как всякий живой. В свое время.

– Когда? Сегодня или через десять лет?

– Этого никто не скажет.

– Почему же? – сказал Шери. – Фараон – не камень. Нефтеруф, ты видел фараона?

– Давно не видел.

– Он болен. Он, может быть, умирает в эти мгновения.

Нефтеруф чуть не подскочил. От удивления. От радости. Он готов расцеловать Шери.

– Нет, нет, – остановил его Шери, – он и не помышляет об этом. Но, как всякий, может умереть в любой день и час. Сегодня, завтра или через десять лет…

Нефтеруф недовольно засопел. Ка-Нефер выпила вина – уж слишком напряглось ее сердце…

– …или через десять лет. К чему я это говорю? К тому, чтобы не слишком надеяться на естественную смерть, а действовать самим. Вспомним, как был убит его величество Тети…

– Его спровадили на поля Иалу телохранители, – проворчал Нефтеруф.

– Верно. А его величество Аменемхет Первый?

– Убит в собственных покоях.

– Это так!

– Ты удалился в седую древность, Шери. А мы живем в новые времена. Я полагаю, что фараон более предусмотрителен.

– Возможно. Но я полагаю…

Нефтеруф остановил его:

– Не продолжай, Шери. Выслушай меня. Приспела моя пора. Дай и мне сказать слово… Я отвечу – как?.. Смотри сюда: видишь мою руку? Я ею могу уложить быка. Дикого. Любого возраста. А теперь гляди! – Нефтеруф выхватил кинжальчик из-за пояса – искусно спрятанный кинжальчик, сверкающий, как звезда в ночи – Вот он! Он достает до сердца, как пчела до цветка. Он вынет душу из груди в одно мгновение. Он может все… В моих руках. Вот он, вот моя рука и вот – я!

Глаза Нефтеруфа сделались алыми от злобы. Пальцы, сжатые в кулаки, побелели от напряжения. Кинжальчик, подобно змее, извивался во все стороны.

Шери очень доволен. Шери потирает руки. Ка-Нефер залпом пьет вино. О, какой герой этот Нефтеруф!..

– Друг мой, Нефтеруф, ты показал нам «как». Но ты ничего не сказал о том, когда и где…

– Об этом следует подумать сообща… Я слышал, что фараон бывает в мастерских ваятелей.

– Да, это так, – подтвердила Ка-Нефер.

– В мастерской Джехутимеса я таскаю воду в горшках и замешиваю глину. Готов месить навоз и всяческое дерьмо. Вы знаете, ради чего я готов на многое. Я жду его. Руки в глине, а я жду. Таскаю воду – и жду. Подметаю полы – и жду. Я все-таки его дождусь!

– Это ты устроила Нефтеруфа в мастерской?

Ка-Нефер утвердительно кивнула.

– Очень хорошо, Ка-Нефер!

– Шери, я полагаю, что именно в мастерской проще всего встретить его величество.

– Не только в мастерской, – заметил Шери. – А во дворце?

– Туда сложнее проникнуть.

– Кому? – Шери повторил свой вопрос: – Кому?

– Я имела в виду Нефтеруфа…

«…Старик все предусмотрел. Умница, умница, умница! В таком деле надо смотреть в оба, а думать за семерых. Видеть сквозь стены. Слышать то, чего не слышат другие. Я не удивлюсь, если фараон отправится к своим предкам сегодня же. Разве Маху сидит сложа руки? И неизвестно, что собирается делать Эйе. Или Хоремхеб. Ясно одно: недоброжелателей у фараона немало. Это так! Но что толку? Нельзя же тянуть без конца…»

И Нефтеруф говорит вслух:

– Если волк обложен со всех сторон – это еще не значит, что он пойман и что охотники могут предаваться отдыху и веселью.

– Не значит, Нефтеруф, – согласился Шери.

– Волки имеют привычку огрызаться. Даже в предсмертные мгновения. Я это знаю хорошо. Особенно волки матерые.

– Тоже верно.

– Мне придется снова повторить свое: не слишком ли мы медлительны? Не очень ли уповаем на всякие чрезмерно благоприятные обстоятельства, которые заставляют себя ждать?

– А что делать?

– Я говорил: действовать, Шери!

Ка-Нефер сказала:

– В поспешности есть свои недостатки. В промедлениях – свои. Где же середина, та самая верная середина, которая нам необходима? Имейте в виду: у фараона чуткий слух и длинные руки. Кто может утверждать, что он пребывает в полном неведении? Кто скажет, что ничего не знает о нас? А этот Маху? Разве он бог? Он тоже человек. И ему тоже не чуждо предательство. Если, не дай бог. смекнет, что дело наше обречено.

Но Шери решительно отмел это подозрение. Кто-кто, а Маху сказал свое слово. Предательство дорого ему обойдется. Это ему доподлинно известно… Шери обратился к бывшему каторжнику:

– Я прошу одного, приказываю об одном: ты не должен предпринимать ничего такого… Понимаешь? – ничего! – пока не известишь нас – меня или Ка-Нефер. Если фараон явится в мастерскую – присмотрись к нему, прикинь все, будь хладнокровным. Возьми себя в руки!

Нефтеруф что-то промычал.

– Что ты сказал, Нефтеруф?

– Ничего.

– Ты меня понял?

– Да.

– Не торопись. Если это говорю я, значит, знаю, что говорю. Ты слышишь, Нефтеруф?

«…Он слишком озлоблен. Он – словно зверь. Ничего не слышит. Да и не может слышать…»

Шери поглядел на бывшего каторжника долгим взглядом. Велика обида этого отпрыска виднейшего рода Уасета. Нефтеруф сделает свое дело. Наверное сделает… Будь что будет!..

 

Любимые семеры

Хоремхеб подъехал к дому Эйе на боевой колеснице. Огнедышащие кони не то чтобы довезли его, а буквально домчали на крыльях. Точно птицы из древних сказок.

Военачальника провели через сад, разросшийся бурно, словно рос он целое столетие. Сикоморы были необычайно тенисты. А гранаты? Где найдешь лучше этих? Пальмы – тоже одна краше другой. А клетки с обезьянами? Где клетки с обезьянами? Ему показали клетки. Каких тут нет обезьян! И маленьких, точно собачки, и пушистых, как кошечки, и краснозадых, с гривою, как у льва. Правда ли, что собранию этих обезьян может позавидовать зверинец его величества?

Начальник покоев, встретивший Хоремхеба, подтвердил, что обезьяны, принадлежащие Эйе, превосходят разнообразием обезьян фараона.

– Как ты сказал? – переспросил Хоремхеб.

– Твоя светлость, я сказал «обезьян фараона».

Начальник покоев Эйе был молод, хромоног. Он изрядно покраснел, сообразив, что сказал нечто двусмысленное. Хоремхеб зычно рассмеялся, ткнул молодого человека кулачищем в живот.

– Хорошо сказано – обезьяны фараона! Клянусь богом, хорошо! Как тебя звать?

– Нахтиу, твоя светлость.

– Прекрасно, прекрасно, Нахтиу! Ты прав: мы все обезьяны фараона! Обезьяны его величества. Ха, ха, ха, ха! Ведь и ты тоже обезьяна!

Нахтиу стоял багровый от смущения. Как понимать этого грубого военачальника? «… Им хорошо шутить да посмеиваться. А вдруг этот разговор дойдет до ушей царя! Что это значит – обезьяны фараона? Это можно понять как самоунижение. Но можно и совсем иначе… Хоремхебу – что? С него спроса не будет. Палки могут запрыгать по спине Нахтиу. И совсем даже просто…»

– Твоя светлость, я имел в виду настоящих обезьян. Тех, которые в зверинце его величества.

Хоремхеб расставил ноги шире плеч, оперся руками на бедра, выставил вперед могучую грудь. Смешно вертел большими глазами и беззвучно смеялся.

– Нахтиу, а что же имел в виду я?

– Твой несчастный слуга не может этого знать.

– А ну посмотри мне в глаза!

«…Хоремхеб – любимый семер его величества. Так же как Эйе. Только Эйе стар, а Хоремхеб – в расцвете сил. Одно слово его светлости – и Нахтиу костей своих не соберет! Почему он с таким пристрастием допрашивает об обезьянах?..»

– Смотри мне в глаза, смотри!

«…Малый, как видно, из трусоватых. Это очень смешно – обезьяны фараона! А разве это не так? Мы и есть обезьяны его величества. Бегаем, словно в клетке. Кувыркаемся. Потрясаем задами – кто красным, кто костлявым…»

Лицо у Нахтиу – квадратное. Почти луна, которая на небесах: от ушей и до ушей – то же, что от лба до подбородка. В общем, настоящий сын Кеми. Только хром. Это большой недостаток. Для воина. А для начальника покоев, наверное, достоинство. Не напрасно же держит его Эйе… А глаза у Нахтиу – черные-черные. Как уголь. Почти навыкате. Немигающие. Как у честного человека.

– Что – испугался, Нахтиу?

– Н-нет, – с трудом выговорил Нахтиу.

Хоремхеб взял его за подбородок, как мальчика:

– Ты обозвал нас обезьянами. И правильно сделал!

– Нет, нет! – воскликнул Нахтиу в тревоге.

Но Хоремхеб не слышал его. Он шагнул к широкому крыльцу. А Нахтиу стоял растерянный, не понимая толком, что же случилось и какой смысл вложил этот грубый военачальник в эти невинные слова: «обезьян фараона». А что, ежели Хоремхеб передаст это выражение господину Эйе, да еще с каким-нибудь особым значением? Нет, надо подслушать, что скажет Хоремхеб хозяину.

Нахтиу бросился к северному крыльцу, к кустам, которые там росли…

Эйе встретил знатного гостя в большом зале и провел на крыльцо – тихий, укрытый от речной прохлады уголок.

– А у тебя занятный слуга, – сказал Хоремхеб.

– Который? – спросил Эйе.

– Нахтиу.

– Да, он малый с головой.

– Я это тотчас же уразумел. Он обозвал нас обезьянами фараона.

– Как? – Эйе насторожился.

– Обезьянами фараона…

Нахтиу больше ничего не слышал. И этого вполне достаточно. Он осторожно вышел из кустов и со всех ног – насколько ему позволяла хромота – бросился прочь: надо же посоветоваться о том, как быть. Как быть, если Хоремхеб ни с того ни с сего обвинит его в тяжком грехе – болтливости?..

А Эйе и Хоремхеб продолжали беседу, позабыв про «обезьян фараона».

– Глубокочтимый Эйе, я пришел за советом. За дружеским советом, – подчеркнул военачальник. – Нас так сильно теснят в Азии, что скоро не останется там ни одного клочка из наших стародавних владений.

– Теснят, говоришь?

– Да, достопочтеннейший. Никогда еще не были мы так унижены этими азиатами.

– Да?

– Это совершенно достоверно.

– Какой ужас!

«…Старик ловко притворяется, что ведать ничего не ведает. А между тем все известно ему. Причем из первых рук. Его людьми кишмя кишит Кеми от Дельты до Скалистых гор. А делает вид, что только что проснулся…»

– Да, достопочтенный Эйе, я неоднократно докладывал об этом его величеству…

– И что же?

– Я ничего не уразумел из его ответов.

– Они были так глубокомысленны?

«…Старик хочет подловить меня на слове. Но из этого ничего не получится…»

«…Этот военачальник из тех, которому палец в рот не клади – откусит. И не извинится при этом. Не могу понять фараона: зачем он держит при себе этого вояку? Не лучше ли отправить его куда-нибудь подальше? Например, в Джахи. Пусть там и воюет с хеттами…»

– Возможно, что слова его величества были столь же образны и глубоки, как и гимны его. Но я человек грубый. Я понимаю только приказы.

Эйе скосил на него глаза: дескать, не прикидывайся младенцем, не пытайся дурачить старого буйвола.

– Да, разумеется, слова его величества не всегда доступны нашему пониманию. Его устами говорит божество – сияющее и согревающее нас. Приходится напрягаться, чтобы уяснить полностью смысл его слов.

– Досточтимый Эйе, слова, которые изволит произносить его величество, – жизнь, здоровье, сила! – никогда не будут полностью осознаны нами. Ибо что мы по сравнению с сыном бога? Воистину обезьяны, о которых говорил Нахтиу. Его величество – жизнь, здоровье, сила! – видит вселенную, слышит биение наших сердец. Он здесь, на пороге, и говорит нам: мир вам, слуги мои, рабы мои!..

– … Обезьяны мои.

– Как?

Эйе преспокойно повторил:

– Обезьяны мои.

Хоремхеб так и остался с открытым ртом. От удивления.

Эйе сказал:

– Вот что, уважаемый Хоремхеб: или мы будем лицемерить и терять время даром, или поговорим как люди, кровно заинтересованные в процветании Кеми. Я так думаю. Знаю: и ты рассуждаешь так же. Не можешь иначе. Не так ли?

Хоремхеб махнул рукой: дескать, верно – пора перестать дурака валять, пора поговорить откровенно.

– Давно пора, – заметил Эйе.

«…Или Эйе предаст меня, или он и в самом деле чем-то недоволен. На всякий случай буду осмотрителен. Этот старик не из тех, которые говорят прямо. За каждой высказанной мыслью в запасе у него две: одна – для собственного оправдания, если это нужно будет, а другая – для нанесения удара. Итак, три мысли разом. Это более чем достаточно…»

«…Рубака? Драчун? Грубиян? Этот молодец далеко пойдет, ежели вовремя не обкорнать ему крылья. Мне говорили – и, как видно, неспроста, – что смотрит он несколько дальше, чем на Эфиопию или Синайский полуостров. Тщеславие полководцев не имеет предела, если почувствуют, что дают им волю, что разрешают действовать по их усмотрению. Такой полководец избирает своим врагом не столько Душратту или Суппилулиуме, сколько своих друзей, до которых он может легче достать…»

Эйе сказал:

– Да, ты прав, Хоремхеб: Азию мы теряем. Правда, не окончательно. Есть еще возможность спасти тамошние владения.

– Есть, твоя светлость, есть!

Учтивый Эйе спросил гостя, что бы он желал испробовать: жареного гуся или курицу, кусок говядины на вертеле или телячье сердце на кизиловой палочке? Хоремхеб нарочито задумался. Он сказал, что Пенту не советует злоупотреблять мясом. Пенту говорит: поменьше мяса и побольше зелени – любой зелени, вплоть до обычной травы. На вопрос Эйе, не превратится ли человек в этом случае в жвачное животное? – Хоремхеб ответил, что Пенту оставляет этот вопрос открытым. Оказывается, в Митанни прекрасный обычай, есть мясо только в вареном виде и только в крайнем случае – поджаренным на вертеле. Эйе сказал, что это и в самом деле прекрасный обычай. По-видимому, вода – кипящая вода – вымывает из мяса какие-то вредные частицы. И тогда мясо предстает в самом чистом, натуральном виде… Но если слушаться Пенту до конца – до его мельчайших советов, сказал Хоремхеб, то совершенно нельзя пить воду, обыкновенную воду из благословенной Хапи, дарующую жизнь, и воду из оазиса в пустыне. А почему, спрашивается? Потому, утверждает Пенту, что человек состоит из воды и огня. Между водой и огнем – вечное противоборство – то побеждает огонь – и тогда человек жаждет воды, то побеждает вода – и тогда человек тучнеет. Нет нужды добавлять воду к воде. Что скажет на это уважаемый Эйе?

Семер усмехнулся, таинственно подмигнул военачальнику. Разве это требует особых пояснений? Если стоит вопрос: можно ли воду пить или нельзя, то лучше всего – во избежание душевных переживаний – пить вино или пиво.

– Го! – воскликнул военачальник, хлопнув в ладоши. – К твоей мудрости, Эйе, не подкопаешься. Если вода вызывает смущение, то вино или пиво – напитки, не допускающие двух толкований. А раз это так, то пить вино – есть истинное благо для мужчины. Вода и огонь, содержащиеся в вине – особенно в хорошем вине, – так сдружились, что никогда не повредят человеку.

Эти слова гостеприимный хозяин расценил по-своему и приказал слугам вскрыть лучшие амфоры с прошлогодним вином – белым и красным – и доставить сюда в нескольких кувшинчиках. Если вино было выбрано довольно быстро, то с выбором еды гость явно мешкал.

– Гусь – жирный, – сказал он.

– Курица устранит этот недостаток гуся.

– Я ел ее нынче утром.

– Тогда – говядина. Тот самый кусок, где располагаются почки.

Хоремхеб расхохотался:

– Который поближе к моче?

– Если угодно, к моче.

– Не могу понять: почему лучшие куски именно те, которые поближе к почкам?

– Очевидно, поэтому и человек зарождается где-то между мочой и калом.

– Верно! – гаркнул военачальник. – Если прекрасные создания, каковыми я почитаю женщин, зарождаются недалеко от мочи, то я без колебаний выбираю почечную часть говядины!

«…Этот человек – воистину мужлан – ограничен в своих возможностях щегольнуть более тонкой шуткой. Бедный Хоремхеб! Палатки, бивуачная жизнь и муштра воинов не могли привить ему тонкого вкуса. Впрочем, может, это и лучше. Моча – тоже неплохая мишень для солдатского юмора. Вот он напьется немного, и тогда пойдет в ход всякое дерьмо. Что может быть, например, веселее такого рассказа? – митанниец вымазал хетта своим дерьмом, хетт в отместку обмочил митаннийца с головы до ног… Весь лагерь ржет от удовольствия и требует новых рассказов подобного же рода. Или вот еще излюбленная тема: десять ассирийских воинов насилуют пленную вавилонянку, а той – недостаточно, и бородатые ассирийцы с позором разбегаются…»

Эйе не ошибся: достаточно было Хоремхебу осушить две чарки вина, как он принялся рассказывать бесконечную историю про одного арамейца, который для начала вымазался в дерьме, потом обмочился, не сумев употребить молоденькую пленницу… И так далее…

Однако Хоремхеб не так уж прост, как это может показаться. Своим продвижением по службе он целиком обязан его величеству. Род его, скажем прямо, не выдается ни знатностью своей, ни подвигами. Его величество приметил в нем нечто и сказал: быть Хоремхебу военачальником! И стало по сему. Малозаметный офицер превратился в любимого семера. Разумеется, всего этого не заслуживают одними только грубыми шутками. Нельзя отрицать: Хоремхеб способен на многое. Если нужно – пойдет по головам друзей. Угрызений совести не почувствует – в этом можно быть уверенным. Что еще? Смел. Напорист. Храбр. И груб, как всякий солдафон. Не считаться с ним – просто невозможно. У него реальная сила – полки! В руках у него меч!

Хоремхеб разжевал мясо подобно волку, пожирающему антилопу. И очень скоро обрел пристойное и благодушное настроение.

Эйе – этот многоопытный и хитроумный муж, поседевший в дворцовых интригах, – ожидал главной темы разговора, ради которой навестил его Хоремхеб. Однако паук не торопился: он чувствовал по едва заметному дрожанию паутинок, что время приближается…

Шутки Хоремхеба неожиданно оборвались, его взгляд задержался на чарке с вином. Затем вскинул вверх две черные-пречерные сливы, которые служили ему глазами, и сказал:

– Эйе, не объяснишь ли мне, что это делается с его величеством? – жизнь, здоровье, сила!

Эйе безмолвно покачал головой. Разве сам Хоремхеб понимает хуже, что делается с его величеством? И в то же время старый семер чувствовал, что военачальник пытается завязать откровенный разговор. Его, несомненно, что-то тревожит. Эйе очень хотелось бы знать, что это за тревоги. Очень бы хотелось! Но слов поощрения Хоремхеб не услышит. Эйе будет только и только слушать… Молчать и слушать…

«…Старая лиса – всезнайка. Но делает вид, что только-только народился на свет. Эйе много потрудился на благо фараона. Его советы были главными во всех делах его величества. Его и Мериры, который, кажется, испускает дух (что, несомненно, к лучшему). Он ждет, чтобы я все выболтал, Я, значит, буду изливаться, а он – неопределенно кивать головой. Если вдруг его величество пронюхает о нашем разговоре – Эйе, как всегда, окажется в стороне… Нет, как бы не так! Дай-ка я его помучаю…»

Хоремхеб отпил глоток вина:

– Меня беспокоит его здоровье…

– Меня тоже, уважаемый Хоремхеб.

– Нельзя ли убедить его величество, чтобы больше предавался отдыху, нежели государственным делам?

– Мне это не удалось. Попробуй ты.

«…Значит, молчишь, Эйе?.. Что же, попробуем с другого конца. Пощекотал тебя под мышками – ничего не вышло. А что, ежели попробовать пятки?..»

– Уважаемый Эйе, ее величество Кийа очень всем понравилась в день раздачи наград.

– Да?

– Очень, очень! Она держалась с подобающим величием и очень даже скромно.

– Что же, Хоремхеб, скромности у нее не отнимешь.

– Она была неимоверно ярка в своем пурпурном одеянии, и золотой урей к лицу ей.

– Справедливо, Хоремхеб, справедливо.

«…Этот семер стоял чуть ли не у колыбели Нафтиты. И он вовсе не чужой старой царице Тии. И он приложил немалое усилие к тому, чтобы его величество стал тем, кем является сейчас. Он всегда соглашался с его величеством, при любых обстоятельствах, неизменно утвердительно кивал ему. Поддакивал. Но надо отдать справедливость этому Эйе – ни один суд не выявит его причастия ни к одному делу: ни к худому, ни к доброму. Ведь это надо суметь! Надо обладать для этого особым характером!..»

– Со всех сторон, уважаемый Эйе, я слышал одно: его величество сделал свой выбор! Его величество остановил свой взор на достойнейшей!

– Возможно, Хоремхеб, возможно.

– Родить шесть девочек и ни одного мальчика – это тоже никуда не годится! Несчастная Нафтита, уединившаяся в Северном дворце, должна понимать это.

– Разумеется, разумеется.

– Его величество день и ночь мечтал о сыне. Любя ее.

– Да, да, да…

– Но сына так и нет…

– Да, да, да…

– Его величество сделал свой выбор…

– Он сделал. Сделал свой выбор, Хоремхеб.

Эйе предложил гостю кусок поджаренного мясаг воистину львиный кусок: огромный, ало-коричневатый, чуть с кровью, исходящий дымком. У Хоремхеба разгорелись глаза, как у зверя, пересекшего Восточную пустыню.

– Клади, уважаемый Эйе, так и быть – клади.

Огромный слуга осклабился и по знаку Эйе ловким движением высвободил вертел. Мясо шлепнулось на огромное глиняное блюдо.

– Возьми себе этой заморской зелени. Ее привезли мне с острова Иси. Ее, говорят, хетты обожают.

– А чего только они не обожают?! – спросил Хоремхеб. – Они все сжуют. Как ни говори, а все-таки – азиаты. Хотя и чуть получше и почище этих жителей Ретену и вавилонян.

– Митаннийцы тоже любят зелень.

– Да. Она у них пахучая. Чуть острая. Чуть кисленькая.

– И даже горькая имеется.

– Ты меня убедил. Эйе: беру себе этот сноп зелени. Если только превращусь в телка – грех на твоей душе.

Они выпили за здоровье его величества, за процветание великого дома в Ахетатоне и всего Кеми. Хоремхеб сказал несколько слов, а Эйе – в три раза больше и цветистее. Словно за спиной их стоял сам фараон или главарь его соглядатаев – Маху. Поразмысливши, Хоремхеб разразился похвальным словом, обращенным к земному божеству. Эйе слушал его, набравшись терпения (этого у него хватало).

– Верно, Хоремхеб, верно, – поддакивал он.

Хоремхеб, распалясь, стал превозносить военные начинания его величества, которых, как полагал про себя военачальник, вовсе не существовало, если не считать позорного отступления в Азии, в Ливийской пустыне и Эфиопии. Что же, собственно, остается? Военные парады на дворцовом плацу?

Эйе прикинулся несмышленым барашком. Он все кивал да кивал, попивая вино. Только раз вставил слово в нескончаемую речь Хоремхеба. Гений фараона недосягаем и необозрим, говорил Эйе. Но лучшее из творений – армию – воистину увековечил ратными подвигами…

– Чем? – спросил настороженно Хоремхеб.

– Подвигами.

– Какими, Эйе?

– Ратными. Ратными.

У военачальника вздулись на шее жилы. Покраснел и раздавил на зубах кость. Эйе даже вздрогнул от хруста.

«…Эйе издевается. Явно издевается. Только – над кем? Над его величеством или надо мною?..»

– Эйе, под ратными подвигами твой светлый и глубокий ум разумеет отступления?

– И отступления тоже.

– Такое беспорядочное бегство, Эйе?

– А почему бы и нет?! Если нет другого выхода.

– Оставление своей земли врагу, Эйе?

– Да.

– И скота, Эйе?

– К сожалению, да.

– И людей, Эйе?

– Все бывает, Хоремхеб, все бывает. Только величайший человек, превосходящий умом его величество, мог бы охватить единым взором его деяния, кои суть наши победы.

«…Здесь определенно кто-то сидит. В этих кустах. Или за занавеской, скрывающей дверь. Иначе невозможно черное называть белым. Не иначе как Эйе задумал подвох. Но какой? И к чему? Чтобы навредить мне?»

Сумерки, сумерки надвигались. Эйе приказал принести светильников. Тех, что покрупнее. Алебастровых. Не столько для того, чтобы усиливать свет, сколько для обогрева: он не любил прохладу месяца паони. Лучше – эпифи, со зноем, пряными запахами лугов и полей, скрипом телег, увозящих урожай. В месяц эпифи можно пустить в ход опахала, холодное пиво прогонит зной. А паони требует теплых одеяний, ночи слишком прохладные, а со стороны Дельты веет настоящим холодом. Пусть паони чуточку лучше предыдущего – фармути. Все равно – оба плохи.

Три светильника поставлены вокруг обедающих. С ними пришел уют. И тепло. Хоремхеб попросил, чтобы светильники поставили подальше от него. Ему не только не зябко, но просто жарко. Огонь в достаточном количестве содержится в вине. Для чего светильники?

Эйе обложился мерлушковыми шкурами. Укрыл ноги шкурой леопарда.

– Человек должен беречься в месяцы фармути и паони, – сказал он.

Хоремхеб весело добавил:

– И в эпифи – от зноя, и в тот – от воды, и в хойяк – от болезней легких. Словом, весь год!

– И все-таки – фармути и паони! Когда вода в человеке побеждает огонь. Так учит Пенту.

Хоремхеб махнул рукой:

– Если послушать мудрецов, то впору ложиться в саркофаг с самого дня нашего рождения! Я плохо знаю древние книги, а нынешних вовсе не читаю. Однако сказывают, что есть умные люди, которые говорят: делай только то, что приятно, что доставляет тебе удовольствие. Я держусь этого правила.

– Люди, живущие на запад от хеттов, как утверждают наши моряки, – люди умные. Они как раз и следуют твоему правилу, Хоремхеб. Неизвестно только – все ли? Или есть среди них и умные и глупые? Потому что в каждом народе поровну и тех и других.

– Глупых больше, Эйе!

– Не спорю. Мне попалась очень старая книга. Ее отобрали у одного могильного вора. Этот негодяй залез в гробницу, затерявшуюся в песках, разграбил ее, причем одного золота унес на двадцать дебенов. А может, и больше. У него отобрали хорошо сохранившийся свиток. Хаке-хесеп той местности, где был пойман вор, подарил мне свиток. В нем сказано, что глупцы рождаются вперемежку с умными, как мальчики и девочки. Дети, зачатые в месяц эпифи, глупее тех, кто зачат в мехире.

– О, великий Атон! – воскликнул Хоремхеб. – Это большая для меня радость.

– Почему, Хоремхеб?

– Его величество родился в месяц хойяк, – значит, зачат их величествами в месяце мехир.

Эйе улыбнулся. Но Хоремхеб казался серьезным. Настолько, что Эйе захотелось от души посмеяться. Однако благоразумие, как всегда, взяло верх.

– О да, Хоремхеб, это радует и меня. – Подумал немножко Эйе и спросил: – Когда же родился ты, Хоремхеб?

– В месяц месоре. В самый разлив Хапи.

– Счастливчик!

– Да, на свой месяц не жалуюсь. А ты, Эйе, когда зачат? Или твоя мать скрывала это?

– Нет, я все знаю. Увы, в месяц эпифи!

Хоремхеб расхохотался. Потряс за плечо семера:

– Не верь, Эйе, старой книге. Лучше поверь мне – ты всех умнее, рожденных во все месяцы года: и в месоре, и в хойяк, и в тот. Словом, во все, во все месяцы!

– Ты скрашиваешь мою обиду на месяц эпифи.

– И не бывало! – ответил солдафон, не поняв иронии. – Я бы тоже хотел родиться в один месяц с тобой!

– Благодарю тебя.

Хоремхеб спросил хозяина: не будет чего сладкого? Лучше всего засахаренных фиников. И хорошо бы пирожное – ак. Которое с орехом, а тесто замешено на меду.

– Будет и ак, будет еще кое-что.

– После мяса жареного всегда хочется сладкого, – признался военачальник. Его сильная плоть могла бы потребовать и еще кое-что, от чего некоторых валит тотчас же наземь. Например, напитка уа-ам. Его готовят так: красное вино смешивают с белым. К ним добавляют крепкого пива и несколько ложек меда, настоящего, чисто пчелиного – бийт. В сосуд с этой смесью нарезают персиков, яблок или груш. Хлебать этот напиток истинное удовольствие, особенно если плоть крепка и совершенно здорова…

За сладким Хоремхеб спросил в упор:

– Что собирается делать новая госпожа Большого Дома?

Эйе развел руками.

– А я знаю, – не без грубого лукавства сообщил Хоремхеб.

– Что?

Эйе отстранил пирожное, к которому и не притрагивался.

– Знаю, – повторил военачальник.

– Я слушаю тебя.

– Откровенно?

– Да. Откровенно.

Хоремхеб сказал так, словно речь шла еще об одном куске пирожного ак, которое оказалось особенно вкусным:

– Отрывать головы. Как цыплятам. Сначала – тебе. Потом – мне. Потом Маху. И еще Туту. И еще…

– Постой, постой, – остановил его Эйе, – это что-то из сказок.

– Каких еще сказок?

– Самых обыкновенных. Которые для детей.

– Прости, уважаемый Эйе, если чем-нибудь не потрафил тебе. Но мой долг – всегда говорить правду. Особенно тебе. Впрочем… – Хоремхеб поднял чарку. Поглядел на донышко. – Впрочем, может быть, все это сказки. Я же знаю, как любит тебя его величество. Он никогда не даст в обиду своего любимого семера.

Эйе помрачнел:

– Он любит не только меня. Не менее горячо относится он и к тебе. Уж мне-то все хорошо известно, уважаемый Хоремхеб.

– Что делают два любимых семера его величества, когда они вместе? – Хоремхеб высоко поднял чарку. – Они пьют за его величество – жизнь, здоровье, сила! Пусть благой бог царствует сто лет в своем Большом Доме! Только сто лет! Не меньше!

Они выпили.

«…Хоремхеб выдержал характер: ни словом не обмолвился о цели своего прихода. Однако догадываться кое о чем можно. Солдафону кажется – и не без основания, – что в Большом Доме что-то не ладится. В Большом Доме – большие недоразумения. Это ясно. Вознамерился ли Хоремхеб заручиться моей поддержкой или предлагает мне свою дружбу? Или предупреждает о какой-то опасности? Но какой? С ним ухо надо держать востро. Предаст тебя – и бровью не поведет. Всадит кинжал, не переставая улыбаться… И все-таки он чем-то серьезно обеспокоен…»

«…Этот Эйе притворяется сфинксом. Одним из тех, что торчат среди песков недалеко от Мен-Нофера. У меня совесть чиста: приехал к нему с открытым сердцем. А он?..»

– Уважаемый Эйе, мудрость твоя известна в обеих землях Кеми. Люди неспроста говорят: вот человек, думающий мудро. Неспроста говорят: вот человек, достойный быть первым семером. Неспроста говорят, вот человек, рука которого знает все тайны письма, великий писец настоящий! Ухо его величества внимает тебе, ибо ты есть ум и совесть Кеми. Семеры внимают тебе, говоря: вот он, наставник наш. Поверь мне, уважаемый Эйе, не потому говорю, что вкусил от твоей трапезы и испробовал твоего прекрасного вина, а потому, что это – потребность сердца моего и языка моего.

«…О боги, попротиводействуйте силам земным, которые укрепили бы власть этого Хоремхеба перед лицом любых испытаний Большого Дома…»

«…Старик, когда же наконец ты избавишь нас от своего лукавства и вечного ни „да“ ни „нет“? Неужели так мало места за гробом? Или оскудели просторы полей Налу?..»

Так беседовали в этот сумеречный час два великих семера, два любимца его величества. И ни один провидец в Кеми, ни один смертный или бессмертный не мог бы предсказать, что в этот вечер месяца паони сидят друг против друга будущие фараоны великой империи.

Их тщеславие явно изжаждалось. Однако сами они оказались слабее своей судьбы. И еще слабее – обстоятельств.

 

Любовь, любовь, любовь…

Тихотеп не мог без нее. И Сорру чего-то недоставало, если не видела Тихотепа хотя бы издали. Одного или обедающим в лавке Усерхета в кругу друзей-ваятелей. Он подумывал о том, чтобы сделать ее госпожой в своем доме. По-видимому, Усерхет потребует выкупа. И немалого… Верно сказано, что нет жены более скромной и послушной, чем арамеянка. Шутники рассказывают, что ежели хочешь быть счастливым, то надо взять трех жен: египтянку, которая будет экономно вести хозяйство, арамеянку, на которой безнаказанно можно вымещать злобу, и митаннийку, веселей которой нет женщин в целом свете.

Друзья советовали Тихотепу решаться поскорее. Они предлагали свои услуги для переговоров с лавочником. «Сорру прошла сквозь огонь и воду – не будет лучшей жены». В этот вечер она явилась к нему одетая в лучший наряд: платье тончайшего вавилонского шелка, новый парик каштанового цвета, вокруг шеи – бусы из Джахи и дорогие браслеты из «небесного железа». Она была прохладна, как чистая вода в лучшем из оазисов. Приникни к ней, испей хотя бы малую толику – и ты поймешь, какое это чудо!

Он смерил ее с головы до ног, словно видел ее впервые. Эдfк восхищенно. И вдруг ощутил глубокое уважение к богу, который создал вместе с этим миром и все сущее, и несравненную Сорру. Почему она день ото дня становится все краше, прозрачней, невесомей, выше, тоньше, нежнее, ровнее, горячее, притягательнее? Какая такая сила бушует в ней, превращая ее из создания греховного, земного в существо, спустившееся с неба?

Тихотеп был наслышан о старухах, которые чарами своими способны сотворить несказанное чудо. Они превращают мужчин в ослов, красавиц в дурнушек, уродливых – в неписаных красавиц, здоровых – в больных и прокаженных – в цветущих людей. Сорру не нуждается в услугах подобных старух. Это несомненно! И все-таки невероятно: она цветет, все цветет, поражая красой.

Он казался удивленным, подавленным, растерянным в одно и то же время. Ей вдруг почудилось, что он не признает ее. Или позабыл ее. Это случается с теми, кто поражен дурным глазом. Может, это завистницы? И они неизведанными путями застлали глаза подобием тумана?..

Так стоят они друг против друга. За его порогом. В его доме. Среди светильников, освещающих небольшую комнату неверным светом.

– Скажи же слово, – просит она. Он говорит:

– Это ты? Сорру?

– Я! Только я!

– Скажи мне, кто сотворил тебя такой красивой?

– Разве я красива?

– Ты – несравненная красавица! И хорошеешь с каждым днем!

Сорру чуть не плачет от радости. Да нет же, плачет она. Слезинки скатываются по розовым, розово-матовым щекам.

– Кто же этот чародей?

– Сказать?

Она счастлива. Она плачет от радости. Она словно бы готова взлететь.

– Скажи.

И она шепчет:

– Любовь.

– Кто?

– Любовь, любовь, – повторяет она. – Твоя любовь!

Тихотеп стоит грустный. Молодое лицо, точно позаимствованное из лучших набросков Джехутимеса и Юти, немножко расслабло, немножко вытянулось, немножко побледнело,

– Что с тобой? – шепчет Сорру. Делает два шажка иповисает у него на плечах. Осторожно. Не отрывая носков от пола.

Он тряхнул головой. Как сонная лошадь, отгоняющая сон. Как птица, расправляющая крылья. И он увидел ее во всех красках ее, во всей живости ее, как радугу над морем, как живой блеск самоцветов из Та-Нетер. Обнял ее, поднял на руки, отнес на ложе, благоухающее листьями диковинных деревьев Юга.

Ониулеглись рядышком. И он взял ее пальцы в свои и рассматривал так внимательно, словно желал уличить в чем-то недозволенном. Пальцы были тонки и нежны. Он подивился им.

«…Это пальцы принцессы. Пальцы, созданные для тончайшего рукоделья и любви. Их первое призвание – ласка. Их дело – ласкать любовников, то нежно, то грубо. Вдыхать новые силы в мужчину, изнемогшего от бурной страсти… И бурной и необузданной. В меру извращенной. Но непременно извращенной…»

Он смотрел в потолок. По-прежнему грустный. Машинально перебирал ее пальцы. Сорру чувствовала, что он где-то в другом месте. Не могла не чувствовать, ибо научилась наблюдать за мужчинами и по незначительным изменениям выражения лица определять настроения. Научилась этому против своей воли, как учится молодая львица добывать пищу, развивая в себе нюх и величайшую чуткость ко всякого рода шорохам ипискам.

Она не выдержала и спросила его:

– Ты, кажется, недоволен, что я пришла сюда… Может, нездоров?

– Угадала.

– Нездоров, значит?

– Да. Но это – особая болезнь.

– Какая же?

– Даже не болезнь.

– А что же?

– Как объяснить тебе, Сорру? Особое состояние души, когда вроде бы ничего и не болит, но все тело ноет.

– От этого есть хорошее средство, Тихотеп.

– Вино?

– Да.

– Нет, Сорру, оно не поможет.

– Почему?

Он прикрыл глаза, не переставая перебирать ее пальцы. Потом сжал их немного… Чуть сильнее. Еще сильнее.

– Не больно, – сказала Сорру. Ваятель тотчас выпустил руку.

– Я же сказала – не больно.

Сорру прижалась к нему. Приподнялась – и прильнула губами к его губам. Они казались холодными, чуть одеревеневшими. Ей однажды сказал ливийский купец: «Сорру, твои поцелуи могут и мертвого оживить». Это хорошо запомнила Сорру. Много еще лестного говорили ей самые разные мужчины – молодые и пожилые, юнцы и старики… Но на сей раз искусство ее оказалось бессильным.

Сорру не спускала глаз с Тихотепа. Его взгляд, всегда такой бездонный, нынче вдруг обмелел, поблек его густой цвет. Она была раздосадована: неужели вот так кончается любовь?

Он обнял ее, прижал уста к ее уху и зашептал:

– Не сердись, Сорру. Это настроение такое…

– И виною этому…

– Не ты.

– Кто же?

Тихотеп привстал. Усадил ее рядом с собою, обхватил ее за талию.

– Виноват, может быть, сам бог.

– Бог?

– Да, Сорру. А больше виновных и не вижу. Это он располагает и добром и злом. Он творит милость и отвращает одних от других.

Сорру сказала:

– Тебе не нравилась моя задумчивость. Теперь мы поменялись ролями. Я стала легкомысленной от любви. А ты грустишь…

Молодой ваятель покачал головой:

– Каждый, кто любит Кеми и предан его величеству, не может не грустить. – Судя по ее недоуменному взгляду, Тихотеп понял, что требуется некое более подробное пояснение, на которое у него не было ни сил, ни желания. Поэтому проговорил вполголоса и скороговоркой: – Разрыв между его величеством и Нафтитой – нечто большее, чем это казалось. Когда дом дает трещину, надо проследить, куда эта трещина тянется…

– Куда же тянется, Тихотеп?

– Она не просто тянется, но боюсь, что обнаруживает зияющую, мрачную пустоту.

– Это что-то страшное?

– Пустота, которая может поглотить всех нас. Пророчество, разумеется, не из самых приятных.

Сорру не сразу сообразила, что же такое может произойти.

– О какой пустоте ты говоришь, Тихотеп?

Как?! Надо еще и объяснять, о какой пустоте идет речь? А беспокоит ли ее что-либо, что не имеет прямого отношения к ее родине или любви? Например, судьба Кеми.

– Что? Что? – удивилась Сорру.

– Судьба Кеми, – повторил он.

– Милый, милый, – проворковала она, – ты меня путаешь с царицей. Или с самим фараоном. Скажи мне: правда, ты спутал?

– Так, стало быть, ты не забиваешь себе голову подобной мелочью?

– Откровенно говоря, нет. При чем здесь я? С меня вполне достаточно моих забот. А я тебя не узнаю. Всегда такой веселый. А нынче? Послушай, Тихотеп: если не фараоном, то семером ты быть вполне достоин. А я подумала, что ты влюбился в какую-нибудь красавицу. Скажи: не влюбился? Поклянись, что нет!

– Неужели, Сорру, ты никогда не пытаешься заглянуть в будущее той страны, в которой живешь?

– Куда? Куда?

– В будущее.

– Кто об этом просит меня? И кто я здесь? И какое имеет значение, заглядываю или нет?

У нее такое детски нежное, такое наивное выражение липа, что ему стало вдруг весело. Он упал на ложе и беззвучно рассмеялся.

– Что с тобой? – сказала она. – Чему ты теперь смеешься?

– Просто так… Или ты очень умна?.. – Он осекся.

– Или… Продолжай… Договаривай, Тихотеп.

– Или очень глупа?

Сорру не обиделась:

– Правда? Ты так уверен в этом?

– В чем?

– Что я глупа!

– Совсем не уверен. Я задаю вопрос. Или – или?..

Она надула губы…

– Пусть буду дурой! Мне это все равно. Лишь бы любил меня! Когда я люблю – только люблю! Я забываю о невзгодах. Мне кажется, что я счастлива.

Ну, что ей сказать? Ведь известно же: женщины что зелень, растущая на лугах. Траве нужны соки, нужны свет и тепло солнца. Может быть, еще и чириканье птиц. А до остального ей нет никакого дела. Любовь для женщины – все. Она не может без любви. С любовью она вынесет любые испытания. Посади ее с милым на пустой кораблик, и она поплывет в Та-Нетер. А то и еше дальше! А Западная пустыня? Разве она преграда для влюбленной женщины, сердце которой притягивается другим сердцем?

– Послушай, Сорру, есть в жизни вещи, которые важнее любви?

– Не знаю. Может, ты назовешь, что именно важнее?

– Назову.

– Я слушаю.

– Государственные дела, например.

– О них заботится фараон.

– Допустим.

– И семеры его.

– Хорошо!

– И хаке-хесепы.

– Тоже верно!

– Вот видишь! – заключила Сорру. – Есть кому подумать о делах государственных.

– Ты совсем-совсем не о том! Дай-ка поясню по-своему… Представь себе, что мы завтра лишаемся крова…

Он подождал: что она скажет? Сорру ничуть не удивилась этому:

– Разве у всех над головою крыша? Я знаю немху, которые живут в норах, как крысы. Они зажимают рукою рты – чтобы негромко – и клянут фараона и его семеров.

– Вот как! Почему же они клянут?

– Потому что живут, как под крокодилом. Знаешь? – как человек, попавший под это чудовище. Правда, немху полагали, что пришло их время, что знать повержена и настало их время. Оказывается, не так! Совсем не так! Они – все эти немху, вся эта голодающая чернь – сосут кожу. Сырую кожу вместо мяса. Разве это жизнь?! А ты говоришь – крыша! Без нее можно еще обойтись. А вот без хлеба – как?

Тихотеп посерел:

– Послушай, Сорру, ты, по-моему, живешь вполне сытно. Откуда эти сведения?

– Разве у меня нету глаз?

– Они есть и у меня.

– Значит, плохо видят.

– Я же не слепой!

– Можно не быть слепым и не видеть.

– Ты меня удивляешь!

Сорру обхватила реками его шею. Приблизилась к нему близко-близко. Совсем близко: глаза в глаза.

– Скажи мне, Тихотеп, только откровенно: что ты знаешь о жизни немху? Что знаешь о жизни других городов? Разных деревень и поселений – дальних и близких?

Она показалась ему сильной, упорной. Трясла его, точно спал он непробудным сном.

– Ты скажешь мне что-нибудь?

Тихотеп улыбнулся:

– Я люблю тебя.

– Нет! Этого уже мало! Ты сам снова пробудил во мне маленького мудреца. Отвечай: может ли жить немху хуже, чем он живет?

Он молчал.

– Собака тоже существует. И скот домашний. И звери в пустыне. Точно так же, как существуют немху: от зари до зари – в трудах и заботах, с надеждой на лучшую жизнь после смерти. Не так ли?

– Тебе лучше знать.

Она надула губы. Уронила руки на колени, опустила голову:

– Тихотеп, ты весь ушел в свои каменные изваяния.

Он расхохотался.

– Для тебя камень – это жизнь.

Тихотеп не переставал смеяться.

– Ты живешь при дворце, как семер.

Он чуть не захлебнулся в смехе. Упал на ложе. Содрогаясь всем телом.

Она все больше и больше злилась:

– Оглянись вокруг: сколько нищеты! Сколько горя!

Ваятель слушал ее, продолжая смеяться.

– И самая несчастная из всех – я!

В одно мгновение Тихотеп поднялся, осторожно обнял ее. Как истинный художник, он оценил Сорру.

– Любимая, – сказал он, – если бы не ее величество Нафтита, я бы сказал, что из всех женшин мира ты – самая истая женщина.

– Ты говоришь слишком по-ученому. Я не очень хорошо понимаю тебя.

– И не тщись понимать! Я сам не всегда разумею собственные речи. Я хочу сказать, что неожиданными поворотами мыслей, настроения ты являешь саму женственность.

– Являю? – удивилась Сорру.

– Женщину со всеми достоинствами и недостатками.

«…Тихотеп грамотен, умен, сведущ во многих делах. Недаром приблизил его Джехутимес, который, говорят, великий ваятель. Он в нашей лавке – всегда на почетном месте. Его уважают. Тихотеп – его близкий друг. И почему-то удручен…»

– Ты любишь Нафтиту?

Ваятель всплеснул руками:

– Что ты мелешь?

– Ты же сам сказал.

– Что я сказал?

– Что Нафтита дороже, чем я. Поэтому ты в плохом настроении.

Тихотеп сказал:

– Чтобы твои собственные кривотолки не сбили тебя, я кое-что объясню. Представь себе, что человек садится в ладью, чтобы переплыть Хапи в том месте, где особенно много крокодилов. Садится в ладью и – о, ужас! – обнаруживает сильнейшую течь. Борта рассохлись, смола отстала, и вода бежит, словно по оросительному каналу в месяц месоре. А на том берегу – прекраснейшая из женщин. Возлюбленная его. Преданнейшая ему. И он хотел бы взять ее в жены. Но ладье не доплыть до берега. Она неумолимо идет ко дну. И прожорливые пасти крокодилов тянутся к нему. – Тихотеп замолчал. А потом спросил: – Что ты на это скажешь?

Вдруг она сделалась ни жива ни мертва. Сорру живо представила себе несчастную женщину, которая ждет возлюбленного. О, бедная, бедная женщина на том берегу Хапи! Неужели она явится свидетельницей его погибели?.. Сорру прикрыла лицо руками. Ей почудились вопли – душераздирающие, громогласные: живой плач женщины, теряющей любимого… Когда он, применив небольшое усилие, отнял руки от лица ее, по щекам Сорру катились крупные слезы, как дождинки в Саи или на острове Иси.

– Ты плачешь, Сорру?

Она, всхлипывая, кивнула.

– Не расстраивайся, прошу тебя.

– Мне жаль ее.

– А его?

Сорру не ответила. Наивность ее была беспредельна и натуральна. Душа ее чиста, как только что изготовленный и высушенный папирус: пиши на ней любые письмена! Тихотеп попытался смягчить впечатление, произведенное на молодую женщину неприхотливым рассказом.

– Сорру, я имел в виду наш Кеми, когда говорил о ладье. В образе плывущего на ладье представил себя…

– А та, которая на берегу?

– Это – ты.

При этих словах она разрыдалась. Ему стоило больших усилий слегка успокоить ее. Помогло простейшее и испытаннейшее средство: долгий, горячий поцелуй. После этого он смог продолжить свой рассказ:

– Если с Кеми случится худшее, разве избегнем ее судьбы и мы? И что значат все песни любви по сравнению с этой катастрофой? Я это вдруг ощутил вчера. Когда узнал о грозящей опасности.

– Любовь ни с чем нельзя сравнивать. Она выше бога.

– Не богохульствуй!

– А я говорю – выше, – упрямо повторила Сорру.

– Для вас, азиатов, все равно – что бог, что любовь!

– Нет, не все равно, Тихотеп: любовь превыше всего! А вы здесь, в Кеми, слишком начитались старинных книг и слишком завозились со своими письменами. Между тем лучшие письмена – письмена любви!

Она произнесла эти слова с глубокой верою в них, со всей страстью и горячностью.

– Вы слишком расчетливы, – продолжала она, – ваши познания заслоняют от вас самые благороднейшие чувства. Не далее как сегодня утром два господина поспорили в лавке. Дошло до оскорблений. Но не до драки! Они расселись по разным углам и принялись строчить жалобы судье. Да разве так поступают мужчины!

– А как же, Сорру?

– Они решают спор в рукопашной схватке.

Тихотеп подумал, что вдобавок ко всему – перед ним дитя несмышленое. Неужели же драку возможно предпочесть судебному разбирательству? О, великий боже, как отстали эти азиаты, сколь они невежественны! Даже прекрасная Сорру готова разрешать споры своими кулачками.

Она была полна, презрения к тем двум спорщикам:

– Нахохлились, как воробьи, добыли письменные приборы и папирус – и давай писать жалобы. Быстро-быстро. А потом кинулись к судье искать справедливости!

– Сорру, они поступили разумно.

– Да?

– Вполне!

– И ты бы вот так строчил жалобу?

– Если бы оказалась в том необходимость.

– Некий муж застал у своей жены любовника….

– Прискорбно.

– Как же он поступил, Тихотеп?

– Не знаю.

– А я знаю.

– Так расскажи, Сорру.

– Он привлек любовника к судебной ответственности. Собрал свидетелей и уличил того в подлости.

– Сорру, он поступил по закону. Разве – нет?

Нет, это выше ее представлений о ревности и верности. Мужу следовало отрубить голову и ей и любовнику!..

– Какая жестокость! – воскликнул ваятель.

– Нет, – решительно возразила Сорру, – если любишь – пойдешь на все! Что такое человек без любви? Просто камень на дороге. Булыжник. Кремень, из которого высекают искру посредством кресала. Небесного железа. Я всей душой ненавижу бесчувственных.

«…Львица, львица эта женщина! Она с одинаковой страстью растерзает врага и приласкает возлюбленного. Такая никогда не оценит ни пирамиды Хуфу, величайшего творения Хемиуна, ни изваяний Иртисена, ибо они не имеют даже косвенного отношения к тем чувствам, которые обуревают Сорру. Я раньше сравнивал ее, как и всех женщин, с травой. Нет, она львица – и мысли, и поступки ее необузданны, как у львицы. Вот что!..»

– Хорошо, – сказал он примирительно, – пусть мы, жители Кеми, слишком расчетливы, не ревнивы, мало воинственны и чрезмерно привержены к законам.

– Вы просто сутяги, – добродушно заметила Сорру.

– Сказано довольно-таки крепко.

– Вас хлебом не корми, а дай возможность пописать жалобы, по судам побродить. Отбери у вас земли немножко, сотую долю аруры – в суд! Изменила жена – в суд! Оскорбил сосед – в суд! Раб ушел – в суд!

Тихотеп схватился за голову.

– Сорру! – вскрикнул он. – А что бы делала ты, будь мужчиной?

– Что? – Глаза у Сорру зловеще сверкнули. – Я бы прирезала обидчика. Собственноручно!

– Да, Сорру, скажу тебе по правде: Изидой тебя не назовешь.

– Я и не прошу.

– И ни Изида, и ни Ашторет…

– Я же сказала тебе, не стремлюсь походить на них…

– Впрочем… – Он легким нежным движением коснулся ее соска. – Пожалуй, есть в тебе кое-что от Ашторет.

Она оттолкнула его руку, подбоченилась, высоко подняла голову:

– А я и не стыжусь! Да, я женщина, подобно Ашторет. Я служу Ашторет и предаюсь прелюбодеянию во имя Ашторет.

– А я обожаю тебя именно за это, – сказал Тихотеп.

И, как все их встречи, закончилась тем же и эта. Она медленно скинула с себя шелковые одеяния. Обнажилась. И он прильнул к пупку ее – такому тугому и маленькому, как у детей. Живот ее теплый и упругий, словно только что выпеченный хлеб. Покрыт ровным загаром.

Он разделся. Стал к ней спиной, будто сопоставлял рост ее со своим. По сравнению с ним была она маленькой и хрупкой. Обхватила бедра его. И застонала…

Он поднял ее на руки. Обошел комнату вокруг три раза. Целуя ее. Не переставая целовать.

– Я несу тебя, как свет, – сказал он.

– У тебя большие руки.

– Несу, как аромат таинственный, невообразимо прекрасный.

– Ты соткан из жил, Тихотеп.

– И груди у тебя как две птички: вдруг вспорхнут, как сказано в одной старинной книге.

– Они жаждут тебя.

– И ты горячая, как камень посреди пустыни.

– Так остуди же меня!

– Чем? – спросил он дрожащим голосом.

– Ты знаешь сам…

Он искал губами ее губы. Она их прятала. Прятала, изнемогая и шепча:

– Любовь… Любовь… Любовь…

 

Среди ваятелей

Юти и Бек находились в мастерской Джехутимеса, когда неожиданно появился фараон вместе с Кийей. Джехутимес показывал своим друзьям набросок рельефа на плите: царь протягивает руки к его величеству Атону, как бы читая торжественный гимн в честь божества света и тепла. Ахтой и Тихотеп стояли сзади гостей, почтительно слушая объяснения Джехутимеса. В это время и появился фараон вместе с Кийей. Их сопровождал эскорт из дворцовой охраны.

Ваятели не сразу заметили высоких гостей. Послышался нетерпеливый топот коней, впряженных в колесницу его величества. И тут же показался его величество. Самолично. А за ним – Кийа. Старый Бек проворнее других опустился на колени, приветствуя благого бога. Остальные последовали его примеру.

– Он! – сказал громко один из тех, кто в соседней комнате замешивал глину. Было произнесено весьма выразительно это самое «он». Не требовалось даже переспрашивать, кто такой «он».

Нефтеруф кинулся к занавеске, чтобы удостовериться, на самом ли деле «он». Бывший каторжник осторожно раздвинул занавеску, которая вся в тяжелых складках. И он увидел то, что увидел: благой бог царственно улыбался, оглядывая мастерскую и коленопреклоненных ваятелей. Было что-то особенное в этой невзрачной фигуре, в этом остром, как кинжал, лице, в его глазах, во всей осанке. Божественность? Пожалуй. Уверенность? Пожалуй. И даже сила. Все вместе – и одно, и другое, и третье, пожалуй.

Кийа держалась скромно. Как бы в стороне. И в ней было что-то возвышенное. Надо отдать ей справедливость. Или это, может, от близости к его величеству? Так или иначе, она – царица. К ней можно относиться как угодно, однако в величии Кийе не откажешь…

Нефтеруф снова перевел взгляд на фараона. Так вот он! И вот он каков теперь! Одного его слова оказалось достаточно, чтобы весь блистательный род Нефтеруфа пошел прахом! Дуновение уст его – и Нефтеруф очутился в недрах земли. Глубоко под землей! Чтобы копать землю, подобно кроту. И добывать золото для него…

Рука бывшего каторжника невольно потянулась к кинжальчику, с которым Нефтеруф не расставался ни днем, ни ночью… Вот так, вот: один прыжок! Подобно зверю. И все сомнения кончаются. Месть совершается. В мгновение ока Кеми обретет нового правителя. А с новым правителем…

Лоб у Нефтеруфа вспотел. От напряжения. Бывший каторжник неотрывно глядел на фараона. До боли в висках. Что отделяло его от верховного правителя Кеми? Десять локтей да занавески? Разве это преграда? Это один… всего-навсего один прыжок…

«…Восемь лет мечтал об этой встрече… И днем и ночью думал. Давно решил, как поступлю я в эти мгновения. Я говорил себе: не буду думать. Я говорил себе: это будет удар молнии. Я говорил себе…»

В это время кто-то мягко положил руку на плечо Нефтеруфа. Очень мягко положил. Но рука тяжелая. Тяжелей и не придумаешь. И услышал за собой сопение. Так сопит носорог, почуявший опасность.

Нефтеруф резко поворотился назад. И увидел перед собой то, что увидел: увидел черное лицо и белые зубы. Красные губы и белые глаза. Негра увидел Нефтеруф. Такого огромного. Рукастого. Мускулистого. Курчавого. Улыбался негр улыбкой и доброй и недоброй. Нефтеруф не сразу разобрался, что же здесь происходит.

Чернокожий сказал тихо, тихо, тихо:

– Его величество выглядит очень хорошо.

– Да, – вырвалось у Нефтеруфа.

Чернокожий продолжал:

– Я видел, господин, с какой любовью взирал ты на нашего властителя – жизнь, здоровье, сила! Я тоже люблю его. Очень люблю. Мы все любим его. Он – словно Хапи. Такой великий.

От негра пахло чесноком. И мясом. Негр шепелявил. Негр был косноязычен. С трудом понимал его Нефтеруф К тему же негр шептал. Тихо, тихо…

– Да, да – сказал Нефтеруф.

– Смотри, смотри, – советовал негр, не отнимая руки от плеча. Нефтеруф хорошо уразумел одно: он в прочных объятиях этого негра. По-видимому, телохранителя его величества. Нефтеруф понял очень хорошо: фараон далек от него, как звезда Сотис, управляющая разливом Хапи. Это он понял! И еще понял: не надо двигаться. Ни вперед, ни назад. Ни вправо, ни влево… Прощай, мечта!..

– Смотри, смотри, – шептал зловеще чернокожий.

Его величество эдак внимательно, внимательно присматривался к коленопреклоненным. Немножко придирчиво: может, не нравилось ему что-нибудь? Но что? Фараона ведь не ждали. Естественно, ваятели не приоделись подобающим образом. За исключением Бека и Юти, которые были гостями. Джехутимес – в пыли. Ахтой – в глине. Тихотеп – желтый от пыли. Фараон полуобернулся к Кийе и сказал:

– Вот эти люди – ваятели. Подобных им не знает Кеми. Все ваятели мира недостойны стоять рядом с ними.

Он как бы говорил: вот каковы они, и все они – прах передо мною.

Она кивнула ему. И, чуточку сощурив глаза, по-прежнему стояла безмолвно. И весь вид ее свидетельствовал о том, что благоговела она перед этими знаменитыми людьми Кеми. Которые верноподданные и ее величества. Рабы ее. Послушные слову ее.

Потом его величество обратился к ваятелям. Он говорил вполголоса. С укоризной. Как бы с обидой на них. Медленно сгибая правую руку в локте и прикладывая ее к груди. И снова опуская. Неторопливо. Плавно. И речь его была ясной и неторопливой. Он дважды или трижды оборачивался к Кийе, как бы доводя свои мысли до ее сведения. Словно говорил главным образом для нее. Пожалуй, не было другого правителя в Кеми, который лучше подходил бы для этой высокой, божественной должности, чем его величество. Ему чутко внимали все ваятели, которые ждали знака, чтобы подняться на ноги. Поскольку знак не подан – то ли нарочно, то ли по рассеянности его величества, – они продолжали пребывать коленопреклоненными. Однако вскоре выяснилось, что фараон не был рассеянным, но действовал обдуманно, как во всех своих делах.

Он сказал доподлинно:

– Все мы созданы его величеством Атоном, и благословение его с нами! Ибо он есть бог-владыка всего сущего на земле и созданного им. Его величество, отец мой небесный, говорит со мной, и мои слова – суть высказанные им в его священных и тайных беседах. Кеми – лучшее творение бога всесветного, и всевидящего, и всетворящего. А лучшее в Кеми – ваятели и писцы его, зодчие и музыканты. Ибо созданное ими – бесценно. Я заявляю вам от имени отца моего, несущегося в золотой колеснице через голубое поле неба, что негоже вам, достойным сынам, на коленях стоять вот так, даже в моем присутствии. Это говорю я. Надеюсь, в последний раз. Бек, мудрейший и почтеннейший, который здесь, и все остальные, которые здесь, должны подняться гордо. Во весь рост. Потому что на них благодать царя их и отца царя ихнего, бегущего по небесам.

Сказал его величество, и рабы его поднялись с земли. Согласно его пожеланию. Ибо желание его величества – закон для рабов его. Тогда Кийа сделала несколько шагов вперед и оказалась как бы окруженной прославленными ваятелями. И, обращаясь к его величеству, сказала:

– В уши мои проникла речь проникновенная, исполненная справедливости и мудрости. Пусть отныне так и будет под этими сводами, где каждая рука неоценима и прославляет государство наше, и Великий Дом – прибежище благого бога.

– Джехутимес, – сказал его величество, – показывай твои работы, которые не успел посмотреть. Услади глаза мои, потому что камни оживают под ударами твоего молотка.

Джехутимес хорошо умел слушать наставления его величества. Впрочем, как Бек и как Юти. А тот, кто не очень это умел – наподобие Май, – нынче в далекой пустыне пьет из бурдюка вонючую воду, и снится ему по ночам этот прекрасный город. И мастерские. Где власть фараона имеет пределы. Потому что фараоны могут завоевать Ретену или Ливию. Но нет силы, кроме силы ваятеля, которая в состоянии изваять нечто прекрасное. Это не раз выражал в своих суждениях фараон. А нынче он высказал это в столь определенной форме, что нельзя допустить в отношении каждого его слова двух толкований…

Джехутимес показывал свои камни и гипсовые слепки. Он переходил от одной работы к другой. Его величество осматривал каждое изваяние придирчиво, с величайшим вниманием.

А негр не отступал от Нефтеруфа. Он дышал жарким дыханием. Прямо в затылок. И бывший каторжник понимал, что не уйти от этого верзилы. Нефтеруф приметил еще нескольких человек, настороженно дежуривших по разным углам мастерской. И не понимал, откуда взялись они. Однако было ясно: охрана фараона достаточно надежна. Всякая мысль о покушении – сущее безумие… И с этого мгновения Нефтеруф изображал верноподданного. Он восхищался его величеством сверх меры. Подобострастно вздыхал. И повторял, обращаясь к негру:

– О, как он велик! О, как он мудр!

Негр кивал ему, тараща глаза. И говорил:

– Да. Да. Да…

Его величество подошел к одному из изваяний, явно не оконченных и потому покрытых грубым холстом. Джехутимес решил, что фараон прикажет снять покрывало.

Проницательный фараон словно бы увидел сквозь покрывало то, что скрывало оно от посторонних. Он круто повернулся на месте и сказал:

– Не следует ли сильнее подчеркивать формы лица и тела, имеющие своеобразность? Не похожие на других. И полностью отказаться от приукрашивания.

Неизвестно, к кому из ваятелей был обращен этот вопрос. Бек, как самый старший из них, отвечал:

– Твое величество, это и есть самый жгучий вопрос всех времен. Насколько мне известно, даже в незапамятные времена – во времена, скажем, Имхотепа – находились умные люди, полагавшие, что надо схватывать самое главное.

Его величество заметил с усмешкой:

– И все-таки всех изображали похожими на Осириса или на Тота.

– Да, так было.

– Почему?

– Потому что, твое величество, не нашлось человека, который до конца мог бы понять эту истину и рассказать о ней другим. Подобно тому как это делаешь ты.

Фараон попытался разобраться в словах старого ваятеля: каково в них соотношение истины и лести? Зная Бека, его величество не допускал подобного исследования. Это было бы оскорбительно для Бека и мало приятно для самого фараона Значит, в словах Бека – сущая правда. Говоря откровенно, разве не он, Эхнатон, неустанно требовал одного: не раболепного сходства, но соответствия натуре, подчеркивания отличительного, опуская частности? Нет, Бек не льстит. И зачем нужна старому ваятелю эта лесть на пороге смерти? Даже устрашающий случай с ваятелем Май, сосланным под благовидным предлогом на каменоломни в качестве начальника, не может оказать действия на смелого Бека…

Таким образом, его величество убедил себя, что Бек говорит правду, говорит искренне и ему должно оказываться полное доверие.

– А если бы нашелся такой человек? – спросил фараон, возвращаясь к словам Бека.

– Тогда бы, твое величество, Джехутимес родился бы на тысячу лет раньше.

– И не было бы его с нами?

– Да, твое величество.

Фараон воздел руки к небу:

– Благодарю тебя, отец мой, что Джехутимес живет именно в мое время! – Он обвел присутствующих пытливым взглядом. Сказал: – И ты, Бек. И ты, Юти. И ты, Ахтой. И ты…

Его величество запнулся.

– Тихотеп, – подсказал Джехутимес.

– И ты, Тихотеп! Хорошо, что вы живете сейчас, в этом славном городе Ахяти! – За подтверждением сей мысли фараон обратился к Кийе.

– Верно! – сказала она. – Это очень хорошо!

– Кстати о столице, – продолжал фараон. – Будем откровенны: она построена не то чтобы на живую нитку, но не очень прочно. И не очень тщательно…

– Ты требовал быстроты, – сказал Юти.

– Верно.

– Город поднялся за три года, – добавил Бек.

– Верно. И не столь уж прочен.

Джехутимес сказал:

– Истинно так.

– Доказательства ни к чему, – сказал фараон. – Пойдемте, и я покажу следы спешки. На каждом шагу. Почти на каждом. Что? Не так?

Опять же неизвестно, к кому обращен вопрос.

– Так, подтвердил Джехутимес. – Это так!

А про себя:

«…Его величество видит сквозь землю. Он знает, что делается в небесах. Неужели же не знать ему города, возведенного им самим?..»

Фараон прислонился к стене. А мыслями – где-то далеко, далеко…

Кийа спросила Джехутимеса:

– А что под тем покрывалом?

Ваятель ответил не сразу. Все опустили глаза, кроме его величества, который был где-то далеко.

– Твое величество, это голова одной дамы…

– В самом деле? – Кийа загорелась любопытством. – А нельзя ли посмотреть?

– Работа еще не окончена…

– И очень хорошо… Хотелось бы знать, как выглядят неоконченные работы.

Не смея ослушаться, не смея перечить ей, ваятель сорвал покрывало. И Кийа загляделась. На нее, очень хорошо знакомую… Вдруг почувствовала себя неловко под умным, снисходительным и веселым взглядом этой дамы…

Потом обернулась к Джехутимесу:

– А по-моему, работа готова. Вы ничуть не польстили этой даме. Она и в самом деле прекрасна.

Фараон как бы пришел в себя. Присмотрелся к изваянию.

– Надо закончить его, – посоветовал он. – Надо увенчать головным убором.

Это он произнес бесстрастным, вялым голосом. Казалось, устал фараон. Или по-прежнему мыслями был где-то далеко.

– Да, – ответил Джехутимес, – сейчас работается головной убор. Мы нашли наконец подходящий материал. Нам нужны и камни для глаз. Не простые, но особенной прозрачности.

– Надо закончить… Надо закончить… – повторил его величество и направился к выходу. И в это самое время, когда поворачивался лицом к выходу, – встретился с глазами Нефтеруфа. Сверкавшими в складках занавески. Бывший каторжник увидел его глаза – темно-карие, немножко задумчивые, немножко болезненные, немножко испуганные. Много можно было прочесть в этих глазах!.. Фараон не обратил внимания на Нефтеруфа: мало ли кто смотрит на его величество?!

Царь шел медленно. По-видимому, дожидаясь Кийю, которая разговаривала с ваятелями. Все о том же, незавершенном, по мнению Джехутимеса, портрете Нефертити. Джехутимес был поражен ее доброжелательным тоном. Словно Нефертити и вовсе не было в живых: эдак почтительно, без тени раздражения или ревности.

Бек подумал:

«…Эта женщина пошла далеко. Но она пойдет еще дальше…»

Джехутимес отдал ей должное: так может вести себя только великая женщина, умудренная жизнью, сумевшая подняться над мелочами, над очагом и над горшками для варки похлебки. Так могла бы вести себя одна-единственная женщина в мире: ее величество Нефертити…

Фараон нетерпеливо кашлянул. И Кийа заторопилась к нему. И они вышли оба, между тем как за ними в почтительнейших позах следовали ваятели. Перед тем как подняться на боевую колесницу с позолоченными спицами, его величество сказал Джехутимесу:

– Больше гордости. Учтите: вы – фараоны в своем деле. – Поднявшись, он закончил свою мысль: – Ни один фараон Кеми, начиная с Хуфу, не может сделать то, что делаете вы.

Он положил руку на плечи Кийи, стоявшей рядом с ним. И подал знак трогаться.

Ваятели склонились в глубочайшем поклоне.

 

Письмо в Хаттушаш

[25]

Поздно ночью Тахура закончил письмо. Оно получилось достаточно большим. Но ведь и дело не маленькое. Если говорить скромно. Барыши Тахуры не исчисляются талантами. Золото здесь присутствует как бы незримо. Потому что это – много золота, много талантов, огромное количество дебенов. Их сейчас нет. Но они будут. Для этого нужна победа хеттов, его величества Суппилулиуме. Вот это настоящий барыш! А караван товаров и мешок золота – мелочь! Сущая мелочь, недостойная Тахуры, которого ценит лично царь Суппилулиуме.

Тахура отправит это письмо нарочным. Но не хеттам. А в Вавилон. К себе на родину. Оттуда оно попадет в руки его величества, и он скажет: «Не дремлет, не дремлет Тахура – верный мой слуга, чутко слушающий мои речи». Так скажет великий Суппилулиуме. Ибо победу ему, точнее, ключи к победе добудет Тахура, который здесь в обличье купца…

Он писал арамейскими письменами на папирусе. И когда поставил в конце свою подпись, позвал Усерхета. Лавочника, у которого снимал комнату этот заезжий вавилонский купец. Лавочник поразился размеру письма. По его мнению, это была целая книга.

– Торговый отчех должен быть подробным, – со значением произнес Тахура

– Понимаю.

– Чтобы хозяин мой – главный хозяин – узрел все таким, как оно есть на самом деле.

– Разумеется, разумеется.

– А иначе какой прок разъезжать с товаром?

– Никакого нет проку.

– Послушай, Усерхет, я хочу прочесть тебе – нет, нет! – не все письмо! Это было бы утомительно и для меня и для тебя! Но не сверить с твоим мнением главные мысли – не могу.

Лавочник кивнул. Уселся на циновку. А купец приблизил к себе светильник. Глянул вопросительно на Усерхета.

– Все спят. Все спокойно, – сказал лавочник. И Тахура прочитал:

«Уважаемый хозяин мой Ташшут, пишет тебе работник твой, преданный тебе и усердный в своем деле Тахура из великого города великого Кеми, что на священной реке Хапи. Пишет, моля богов ниспослать…» Это пропустим. Дальше: «Город Ахетатон красив и удобен для жителей. Это столица вселенной, достойная его правителя. Его величество Нефер-Хеперу-Ра Уен-Ра Эхнатон здоров – да ниспошлет ему великий Атон сто лет счастливой жизни!..» Это для порядка, Усерхет. На случай, если перехватят письмо. Сейчас перейду к главному. Вот здесь. (Купец молчаливо пробежал папирус.) Слушай, Усерхет: «Что касается цены на золото, то оно нельзя сказать, что очень дорого или очень дешево. Блестит не очень ярко. И это понятно почему: вокруг мало золота, все больше хрупких глиняных горшков. В одном ларце не умещаются. Или побьются горшки, или вывалится золото». – Купец спросил лавочника: – Будет ли это ясно для читающих в Хаттушаше?

– По-моему, да.

– В таком случае послушай и это место. Оно очень важное. «Золото всегда в цене, даже если оно и потемнело слегка от пыли или отгрязи. Но ведь неизвестно, сколько оно будет блистать. Учти, мой хозяин, ветры здесь дуют знойные и песчаные, особенно летом, и надеяться на то, что слиток будет сверкать при любых обстоятельствах, – невозможно. То же самое следует сказать и о горшках. Я бы с удовольствием купил их для тебя, да больно уж дорогие. В Ниневии или Вавилоне они значительно дешевле. И в Митанни тоже. На всякий случай готовь деньги, побольше денег. Они, наверное, будут нужны в ярмарочный день…»

Купец уставился на Усерхета;

– Ну?

– Все очень верно.

– Уверен?

– Вполне. Уверен, потому что это так. Неиначе. Доверенные люди мне сказали: его величество – золото – среди хрупких горшков. Иметь дело с горшками плохо. Горшки бьются на суше или тонут в воде. Нафтита не просто жена. И Кийа не просто наложница сженской половины дворца. Это две силы. Противоборствующие. Значит, насчет воза – все правильно. От слова до слова. От начала и до конца.

– И я так думаю, Усерхет. Я тут тоже нюхал. Подобно неутомимой крысе. Мы с тобою одного мнения. Не так ли?

– Истинно, Тахура!

– Вот еще одно место в письме, которое я хотел бы прочесть тебе. Слушай, Усерхет: «Я предлагал свой товар многим немху. Но они отказались покупать. Не потому, что цена дорога. А потому, что нету у них золота. Один дебен – это состояние. Так живут немху. Они просили отдать товар с тем, что заплатят за него в будущем году. Но я не согласился». Что скажешь, Усерхет?

– Скажу, что и это правда. Потому что немху уже голодают. Обещанное фараоном не выполнено. Его величество уже повернулся к ним задом.

Купец был рад: хорошо, что у них одинаковые мнения. Это очень хорошо! Ибо его величество Суппилулиуме имеет здесь и глаза и уши. Много глаз и ушей! И он будет слагать все услышанное от Тахуры и слышанное от других, имен которых купец не знает и никогда не узнает…

– А теперь скажи мне, Усерхет: вот письмо досталось писцам фараона.

– Так что же?

– Что скажут писцы?

– Они прочтут твое письмо.

– Это верно.

– Они скажут: вот купец, преданный торговым делам. Что еще скажут?

– Не знаю.

– А больше и ничего, Тахура! – Усерхет приложил ладони ко лбу, точно голова пылала от жара. Помедлил и сказал. – Я бы добавил нечто…

И замолчал. Купец не стал торопить его. Налил себе прохладной воды и прополоскал горло. Еще раз налил и снова прополоскал.

– Холодная вода полезна, – сказал он.

Усерхет продолжал молчать.

– Могу приписать, Усерхет. На свитке есть место.

– Да, да, Тахура…

И опять замолчал.

«…Этот лавочник умен. В Хаттушаше умеют находить людей. Неглупых. Преданных за большие деньги. Лавка приносит меньше прибыли Усерхету, чем золото, текущее к нему из Хаттушаша. Его величество Суппилулиуме не скупится на золото, если оно идет на пользу ему. Усерхет, несомненно, весьма умный и полезный человек…»

– Тахура, – проговорил лавочник, словно только что пробудился от глубокого сна. – Хочу посоветовать нечто. Если будешь согласен, то сделаешь приписку. А если нет, то скажешь мне об этом.

Купец кивнул в знак согласия.

– Если, прочитав твое письмо, его величество в Хаттушаше спросит: «А что случится с Кеми, если боги призовут к себе его фараона? Кто станет у кормила великого Кеми?» – что ответишь, Тахура?

Купец был поставлен в затруднительное положение…

«…Этот лавочник далеко смотрит. У него не глаза, а магические стекла, которые выплавляются в Джахи и способны показывать и увеличивать малозаметные вещи. Он прав, он трижды прав, этот лавочник!..»

– Усерхет, если предложишь ответ на этот вопрос, – я тотчас же припишу его.

Купец развернул свиток, достал с полочки чернильный прибор, заключенный в пенал из черного дерева. Лавочник сказал:

– Кийа объявлена соправительницей. Ты это знаешь, Тахура. Когда умирает правитель – случается многое. Часто – самое непредвиденное. Вместо подготовленного заранее правителя приходит другой. Царица Хатшепсут наследовала престол своего супруга. А как будет с Кийей?

Купец пожал плечами.

– Поэтому, Тахура, надо предусмотреть нечто. Что именно?.. Допустим, не Кийа. Так кто же? – Лавочник загнул большой палец на левой руке. – Первое: Семнех-ке-рэ может сесть на престол. Вполне может. Ну, а если не Семнех-ке-рэ? Кто же, если не он? Принц Тутанхатон? Возможно! Вот теперь и суди: Кийа, Семнех-ке-рэ, Тутанхатон… Я бы сказал так: эта женщина посильнее обоих мужчин. Я бы сказал больше: боги ошиблись, создав Кийю женщиной, а этих двух – мужчинами. Следовало бы – наоборот.

– Твоя мысль мне по душе, Усерхет.

И Тахура без дальних слов сделал в своем письме такую приписку:

«Купец, давший обещание купить все масло для умащения, сказал: „Если почему-либо я не куплю масло, то обяжу купить его своих помощников. Или жену, которая ведает моим хозяйством, или моих двух близких родственников. Они, правда, молоды, неопытны еще, однако надеюсь, что товар понравится и им“.

– Настоящий муж должен все предусмотреть, – сказал Тахура, довольный припиской. Потирая от удовольствия руки, он шумно прополоскал горло.

Лавочник молчал. Морщил лоб сверх меры: как всегда, Усерхет много и напряженно думал…

 

«Как в гробнице»

Его высочество Семнех-ке-рэ осторожно приоткрыл дверь. Комната казалась пустою. Было сумеречно в ней, неуютно. И он собирался было прикрыть дверь. Но его позвали. Это был ее голос.

Семнех-ке-рэ не сразу приметил Нефертити. Она сидела в углу. На высокой скамье. Ровная. Как на троне.

– Ты один? – спросила Нефертити.

– Один.

– А где Меритатон?

– У себя. Отдыхает. Как чувствуешь себя, твое величество?

– Я? – Нефертити скрестила руки на груди. Эдак энергично. – Откровенно?

– Если это не тяжело для твоего сердца.

– Как в гробнице, милый Семнех-ке-рэ.

– Как в гробнице? – повторил он. Он казался грустным, усталым, растерянным.

– Да.

Он не знал, что и сказать. Почему же как в гробнице? Живой человек никогда не должен закапывать себя прежде времени. Это только на радость врагам…

– Кому, Семнех-ке-рэ? Врагам?

– Да. Врагам.

– А где они?

Его высочество еще больше смутился. Теперь он в полумраке разглядел все: ее, высокий стул со спинкой, скамьи и погасшие светильники из алебастра. В маленькие, расположенные чуть ли не под потолком окна пробивался сине-фиолетовый вечерний свет. Точнее, это было небо сине-фиолетового цвета. А еще точнее – куски неба. По размеру окон, коих было три. Каждое окно – квадратное: три локтя на три.

Семнех-ке-рэ присел на скамью. Слева от ее величества. И он ответил на ее вопрос:

– Враги – это вчерашние друзья.

Она была бледная. Сосредоточенная. И бесконечно усталая. Будто долго-долго болела лихорадкой. Страшной и цепкой лихорадкой, которая выжимает из человека последние соки. Увы! – она осунулась, хотя и сохраняла прежнюю осанку. И даже состарилась. О, бог великий и милосердный, прекрасная Нефертити состарилась! Как не идет к ней это страшное слово! Состарилась за какой-нибудь месяц!

– Ты это хорошо сказал, Семнех-ке-рэ. Врагов надо искать среди близких друзей. Такова правда о власть предержащих. Разве может сделаться твоим кровным врагом какой-нибудь житель Та-Нетер или кто-нибудь из шарданов? Твои первые враги – твои помощники. Ежедневно принимающие пищу вместе с тобой и готовые на лесть сотни раз на день. Вот где надо врагов искать! Даже хетты ни причем! Разве они заперли меня в этих холодных покоях? Разве враги мои пришли из Митанни или Ретену? Или из Вавилона? Арамейцы – враги? Ливийцы или эфиопы?

Семнех-ке-рэ съежился. И шея его ушла куда-то в грудь. Великаном, правда, никогда не был. А тут он стал совсем небольшим. Маленьким. Малюсеньким.

– Как чувствуешь себя? – спросила Нефертити. – Я не видела тебя целых две недели.

– Плохо, – признался он.

– Почему плохо?

– А почему должно быть хорошо? Разве есть основания для радостей? Я не могу видеть эту женщину. А приходится!

Нефертити вздохнула:

– Я ей не завидую.

– У тебя душа тонкая и благородная.

– Нет.

– Что – нет?

– Не в душе дело. Я просто кое-чему научилась. Нагляделась. Кое-что уразумела. Наше счастье, что мы, люди, можем кое-чему поучиться. В отличие от холодных камней. И сказать по правде, мне даже жаль не себя. Даже совсем не жаль! Но дело великое, которому отдала бы жизнь, будет ли жить?

Она приподнялась на руках. Подалась вперед, готовая совершить прыжок. Подобно серне.

Семнех-ке-рэ не мог ответить односложно – «да» или «нет». Дело зависит от людей. Люди зависят от смерти. Их время строго отмерено. И человек во времени – как цыпленок в скорлупе: за грань не перешагнуть!

Она подняла правую руку. И решительно возразила:

– Я не говорю о маленьком, личном деле. Но о деле, которое в сердце многих. Которое ведет страну. Куда? По определенному избранному пути. Если этот путь зависит только от одного человека, от одной жизни, от количества дней его жизни, – значит, дело его маленькое, других мало касающееся. Скажи мне: права я или нет?

Семнех-ке-рэ и тут не мог ответить односложно – «да» или «нет». Это очень сложный вопрос. Можно сказать, запутанный. Мало, чтобы за тобою шли тысячи и тысячи с открытыми глазами и сердцами. Но и враги твои должны быть бессильными. Не потому, что их мало. Или оттого, что они подавлены. Или стерты в порошок. Или загнаны в пустыни. Или зарыты живьем в землю. Где-нибудь на границе с Эфиопией. Враги должны обессилеть. Сами по себе. Обессилеть оттого, что им нечего противопоставить тебе, твоим мыслям, твоим действиям, твоей мудрости.

На свете немало любителей бараньих битв. На этих битвах все происходит как по уговору: бараны разбегаются и честно сшибаются лбами. Кто победит? Тот, чей покрепче лоб! Да, только он и победит! Но люди – не бараны. И никогда баранами не будут, хотя, наверное, когда-то и походили на скотов. Мысль должна сшибиться с мыслью. Чья победит? Чья мысль восторжествует? Боевая колесница, какой бы тяжелой ни была, никогда не докажет правоты, если рядом с нею, точнее, впереди ее не летит мысль. Яркая, правдолюбивая, хватающая за сердце прекрасная Мысль.

Семнех-ке-рэ говорит горячо. Убежденно. Чуть даже сердито. Милейший Семнех-ке-рэ – и вдруг сердито! Она почему-то всегда относилась к нему по-матерински – снисходительно и нежно. Может, потому, что вырос на ее глазах? И уж, конечно же, совсем не представляла его на троне. Властолюбия у него, наверное, хватает. Как у многих из тех, которые окружают трон. Но достанет ли ума? Правда, никто из фараонов никогда не жаловался на недостаток ума. Но это ровным счетом ничего не значит. Эхнатону никто из близких его и в подметки не годится. У него – и воля и ум. Это царь по призванию. Царь по рождению. Царь по образу мышления и по рукам своим царь! Надо отдать ему справедливость. Было бы хорошо, если бы и здоровьем он был настоящий царь. Царь без здоровья все равно что бесплодная жена…

Человек, к несчастью, недолговечен. Он приходит – и не спрашивают на это его согласия. Он уходит. И тоже не спрашивают согласия. Даже не интересуются его мнением на этот счет: все ли успел сделать в жизни? Построил ли себе гробницу? Достаточно ли ее украсил? Эхнатон подчинен общему закону. Закон этот столь же бесчеловечен, сколь и человечен. С ним приходится считаться, что Эхнатон и делает. Но благоразумен ли он? Можно предположить, что на троне останется Кийа. Что это? Новейшая царица Хатшепсут? Она поведет Кеми? И куда поведет? Вокруг нее останутся Эйе, Хоремхеб, Маху, Туту… Останутся ли? Кто же будет править на самом деле? Если не Кийа, то Семнех-ке-рэ. Или мальчик, милый мальчик – Тутанхатон. Допустим. В том же окружении? Кто же будет подлинным правителем: Семнех-ке-рэ, Тутанхатон или это самое Окружение? Как пожелает повернуть судьбу Кеми и Великого Дома бог единый и милосердный, Атон, сияющий в небе?..

О Семнех-ке-рэ с юных лет говорили, что он симпатичен, вдумчив, внимателен к окружающим. Во дворце его любили почти все. Его высочество не был заносчивым, тщеславие его проявлялось достаточно умеренно. Мягкий характер Семнех-ке-рэ устроил бы всех: сторонники и ярые приверженцы бога Атона были уверены, что его высочество будет в их цепких руках, а приверженцы Амона надеялись с помощью Семнех-ке-рэ – буде он когда-либо станет фараоном – вновь восстановить величие Амона, его жрецов и смертельно обиженной знати.

Источником мягкости его характера Пенту, например, считал образованность. Семнех-ке-рэ был начитан. В десять лет он свободно писал и читал. В пятнадцать – прекрасно разбирался в старинных текстах, начертанных на заброшенных гробницах и разграбленных пирамидах. В двадцать лет женился на умной Меритатон, и с этого дня его прочили в фараоны. Эхнатон никогда не опровергал этого утверждения. Недавно чуть было не объявил своим соправителем. Но и после женитьбы на Кийе фараон всячески подчеркивал свою благосклонность к Семнех-ке-рэ.

Любые резкие перемены в Большом Доме всегда потрясают. Особенно – обитателей его. В редких случаях это чувствует народ. Говоря откровенно, Семнех-ке-рэ был убежден, что разрыв его величества с Нефертити будет подобен землетрясению или затмению солнца. Однако ничего похожего не произошло. Все оказалось значительно проще. До обидного просто! Словно бы ничего и не шелохнулось, словно бы прекрасная царица не оказалась в «гробнице». Впрочем, его высочество и до сих пор уверен, что в Кеми все спокойно лишь только потому, что народ не знает всей правды о любимой царице. И эту мысль он довольно пылко высказал Нефертити.

Царица поразилась его наивности. Какое дело народу до дворцовых переворотов и интриг? Кто знает, что происходит за этими высокими стенами, в Ахетатоне? Кто правит сейчас? Кто будет править через час? Пленные шарданы рассказывают, что где-то на Западе, на островах Великой Зелени, царей выбирают всенародно. Но это больше похоже на сказку. Кеми испокон веку держится на незыблемой власти фараонов. Народ здесь ни при чем. И не было еще силы, которая сокрушила бы Кеми…

– А гиксы? – спросил Семнех-ке-рэ.

– Что – гиксы?

– Разве мало они правили нашей страной?

– Нет, почему мало? Двести лет. Так пишут в старых книгах.

– А ты говоришь – незыблемо!

– Двести лет – не вечность! А власть фараона – преемственная и единая, достославная во веки веков!

Семнех-ке-рэ вернулся к россказням шарданов

– Они болтают многое, – заметил он небрежно.

– Все это сущая ерунда! Кто согласится сложить свою власть? Кто?! Царь?!

– Да, царь. Так говорят шарданы, Нафтита.

Ее величество сказала, что в Кеми происходит нечто странное. Молодые люди, говорят, верят некоторым россказням иноземцев. Не подозревая того, что пленные из самых злостных побуждений могут обманывать несмышленых.

– Да нет же! – возразил его высочество. – Мне доподлинно известно, что за Ливийской пустыней живут некие люди. Эти люди знамениты тем, что выбирают царя.

– Выбирают? – поразилась царица. – На какой же срок?

– Три по три года.

– На девять лет?

– Они говорят: три по три! Каждые три года они устраивают как бы проверку. Подобно тому как некогда праздновали у вас хебсед.

– Тогда, говорят, убивали царя.

– В праздник хебсед?

– Да.

– Увы, убивали! И выбирали себе нового.

– Какой ужас!

Царицу вдруг пробрал холод.

– Так было некогда у нас, – продолжал Семнех-ке-рэ. – Те, которые живут за Ливийской гауетыней, не убивают царей. Не выдержавших проверку – просто изгоняют.

– А потом?

– Выбирают другого.

– Они погибнут! – проговорила царица, насупив брови.

– Напротив, они процветают.

– Ты это видел сам, Семнех-ке-рэ?

– Нет, я слышал рассказы. Всего-навсего.

Нефертити покачала головой. Она вытянула перед собою руку и указательным жальцем дала понять: «Нет!» Так, как это делают немые на рынке Ахетатона.

– Семнех-ке-рэ, – еказала царица опечаленно, – я полагаю, что все это – не твое мнение.

– Что именно?

– Насчет выборных царей.

– Я же сказал: все это слышал от чужеземцев.

– Ты должен позабыть об этом!

– Я-то позабуду, глубокочтимая Нафтита, но сделают ли то же самое и другие?

– К твоим словам прислушиваются.

Семнех-ке-рэ улыбнулся. Мягкой, чуть болезненной улыбкой. Откуда эта болезненность у двадцатипятилетнего молодого человека? Ничем особенным, кажется, не болен. Так откуда же она?

Как жаль, что Нефертити не могла подарить его величеству ни одного мальчика. Шесть девочек! Всё девочки да девочки! А как он желал мальчика! Как надеялся каждый раз, когда узнавал о ее беременности. Всё девочки да девочки! Хорошие, славные, но девочки: Меритатон, покойная Мактатон, Нефернефру-Атон-Ташери, Анхесенспаатон, Нефернеферура, Сетепенра… Хорошие, милые, любимые, хрупкие… Девочки, девочки, девочки… На кого же полагаться из близких? На слабенького Семнех-ке-рэ и маленького Тутанхатона?..

Нефертити стоило большого усилия, чтобы не разреветься. Нет, ее слез не должны видеть! Даже знать об этом не должен Семнех-ке-рэ! Ни он, ни кто-либо другой! Не важно – близкий или далекий… Разве что дочери?.. Разве что они?..

– Я хочу одного, – проговорил Семнех-ке-рэ, – хочу, чтобы подольше жил его величество. Чтобы болезнь поскорее оставила его…

– Какая болезнь? – спросила Нефертити.

– Его болезнь…

– Он здоров… Он очень здоров, – резко сказала Нефертити. – Царь не щадит себя. Он весь в думах. И днем и ночью… Один радеет за всех. А у него всего-навсего одно сердце!

Семнех-ке-рэ немного поразился. Разве женщины – брошенные мужьями женщины – не становятся азиатскими тигрицами? Разве великая злоба не зарождается в их душе? Злоба против мужа, бросившего ее…

– Нафтита! Ты удивляешь меня, Нафтита!

– Чем же?

– Я не могу сказать…

– А ты – обязан.

Семнех-ке-рэ встал. Прошелся перед нею. Стал перед нею. В комнате – показалось – совсем не темно. Или его осветила сама Нефертити? Или небеса засветились ярче?.. Небеса, которые изливаются сюда через окна…

Он был совсем небольшой. Точнее, большой отрок. Телосложением. Ростом. «… О, Кеми многострадальный! Те, которые опора тебе, сами нуждаются в крепкой опоре…» Нефертити видела его – своего зятя – во весь рост С головы до ног. От тонких ног до хрупких плеч…

– Нафтита, – прошептал он.

– Слушаю…

– Ты – великая царица.

Ей стало смешно.

– Откуда ты это взял, Семнех-ке-рэ?

Но ему было не до смеха. Он сказал:

– Несмотря ни на что, ты любишь его величество!

Нефертити сказала твердо, решительно:

– Мы должны его любить, Семнех-ке-рэ. Потому что все мы – дети Кеми и бога единого и мудрого Атона!

– Воистину, Нафтита!

Он поклонился ей. Церемонным поклоном. Каким кланяются только истинной и великой царице.

 

Просьба Джехутимеса

В поздний час, когда лавка Усерхета обычно пустует, неожиданно заявился… Как бы вы думали – кто? Сам Джехутимес. Начальник ваятелей. Любимец его величества. Зашел один. Без друзей. В этот очень поздний час.

Первейший закон лавочника: ничему не удивляться. Мало ли кому вздумается забрести к нему? В лавке – вкусная еда. Здесь – красивейшие девушки. Здесь каждого почитают. Здесь внимание, услужливость крайняя. Не важно, что сменилась в городе первая стража. Не важно, что звезды устало светят. Небесное вращение идет своим чередом. Земная жизнь – своим. Что же до Усерхета, – он может и вовсе не спать. Прикорнет на час – и отдохнул. Так он провел всю жизнь и достиг уважения. Некоторого богатства. Собственными трудами и стараниями. И голова у него – своя. Он всегда думает ею. Без посторонней помощи…

Лавочник встретил ваятеля радушно. То горбясь в поклоне, то выпрямляясь с улыбкой.

– Я работал целый день, – сказал Джехутимес. – Я работал, и глаза мои не видели ничего, кроме камня. Даже и не заметил, как ушли мои помощники.

– Разве они не простились с тобой?

– Возможно… Я ничего не слышал…

– Как это так? – Лавочник был изумлен. Как это человек может ничего не слышать и ничего не видеть, погруженный в работу? Разве так работают?

– Всякое бывает, Усерхет. Вот иду и думаю: зайду-ка в лавку, – может, найдется кусочек гуся у доброго хозяина?

Лавочник усадил Джехутимеса. В лавке было совсем пусто, если не считать некоего мужчину, доедавшего ужин. То был рослый, средних лет человек. На вид – крепыш. На вид – самый обвгкновенный крестьянин, который месит грязь на поле своем. Под палящими лучами. Обвязав голову льняным платком. И месит, и месит, и месит грязь…

Откуда этот усталый с дороги и не успевший помыться крестьянин?.. Джехутимес, признаться, рассчитывал, что нынче, в это позднее время, сумеет поговорить с Усерхетом с глазу на глаз.

Лавочник сообразил, в чем дело. Его профессия – явная и тайная – научила его читать в душах, догадываться о большом по незначительным признакам, увидеть то, что неведомо другим. И он поспешил с разъяснениями:

– Досточтимый Джехутимес, этот человек, поедающий мясо с превеликим удовольствием, – мой родственник. Он живет в хесепе Эмсух. У него там небольшой надел, земли. Зовут его Ипи.

– Ипи?

– Да, так же, как начальника царских покоев. Однако этот Ипи живет много хуже того Ипи.

– Наверное, Усерхет, наверное, – согласился ваятель.

– Да что я говорю?! Этот Ипи ест глину и песок. А того Ипи, царского, грязь не касается, даже золоченой обуви.

– Возможно, Усерхет, возможно.

– Да что я говорю, Джехутимес?! Этот Ипи спит на соломе, и блохи пьют из него кровь и зимой и ла том. А тот, царский Ипи не знает, что такое блоха – ездят ли на ней верхом или же охотятся за нею в камышах!

– Пожалуй, это так. Пожалуй.

– Да что я говорю, Джехутимес?! Этот Ипи привык слушать музыку своего живота. А тот Ипи услаждает слух свой только арфой, только флейтой, только пением голосистых певцов и певиц!

– Все может быть, Усерхет.

Лавочник не на шутку распалился. Он сжал кулаки. Жилы на шее его вздулись. Пот выступил от напряжения у него на лбу.

– Да что я говорю, Джехутимес?! Не только это! Ипи и вся его семья ест грязь и молотый камень, который стачивает зубы. А тот Ипи угощает свою семью дикой уткой, куропаткой и мясом домашней птицы.

Джехутимес молчал.

– Да что я говорю?! Смотри, сколько детей у этого Ипи! – И лавочник начал счет: – Уа, сон, хемет, афт, туа, сас, сехеф…

– Сесенну, – подсказал крестьянин.

– Да! Сесенну!.. Восемь, восемь, восемь! Восемь ртов. Восемь желудков. И все хотят есть. Хотят хлеба. И мяса. И жира. – Усерхет обратился к крестьянину: – Ипи, поклонись этому великому господину, который ежедневно видит царя, как ты меня сейчас.

Ипи встал, сделал шаг вперед и чуть было не расшиб в поклоне лоб.

– Великий господин, – сказал он, – все, что говорил Усерхет, – истинная правда. Пять десятилетий я живу на свете. Конечно, это удивительно, что я живу. О чем это говорит? О том, что живу. А еще? О том, что человек – существо препротивное, Он может жить. Он создан только для этого. Набей желудок любым дерьмом – и ты будешь существовать. Мы собираем целый день травы. Всей семьей. Мы собираем крапиву. Мы собираем траву миу и траву уму. Мы собираем даже уад-уад, от которой дохнут мухи.

– Что это за травы? – спросил ваятель. – Я не слыхал о них ни плохого, ни хорошего.

Крестьянин пояснил:

– Это так называем мы, неграмотные люди. Они растут на болотах. Наш просвещенный хаке-хесеп смеется, когда слышит эти слова. Он прибыл к нам из Мен-Нофера. Этот город славится своей ученостью испокон веку. И наших трав не разбирает… Но я совсем не о том, господин великий. Если бы твоя милость снизошла на нас и ты бы выхлопотал для меня пол-аруры земли. Рядом с моим полем есть такой свободный участок. И мы с семьей кое-как прожили бы свой век. Не умерли бы с голоду.

Лавочник сказал:

– Теперь ты слышал все сам, Джехутимес.

Ваятель присел на скамью. Он и в самом деле был очень утомлен. А тут еще этот крестьянин, расстроивший вконец своим рассказом. О, бог милосердный, какая нищета в этом великом государстве, где чудесные города подымаются в мгновение ока на голом месте!

– Как называется твоя деревня, Ипи?

– Моя? Там, где я живу с семьей?

– Да. Твоя.

– Она называется, господин великий, просто: Лягушечий Помет.

– Как?

– Господин великий, Лягушечий Помет!

Ваятель недоверчиво взглянул на лавочника. Но тот кивнул:

– Да, Джехутимес, так и называется эта деревня, потому что достойна только этого имени. А как еще называть деревню, где жители ее, подобно кротам, живут в земле и гложут землю? Сухую и твердую.

– А ты видел, Ипи, лягушечий помет?

– Нет, господин великий.

– Он что – зеленоватый?

– Не могу знать.

– А может, коричневый? Наподобие земли.

– Не знаю. Чего не знаю, того не знаю! Но какое это имеет значение, господин великий?

– Ровно никакого! Мне никогда не приходил в голову лягушечий помет.

Крестьянин уселся на свое место, обсосал свои пальцы, испачканные жиром.

– Ипи, – сказал Джехутимес, – я могу изваять тебя. В камне или гипсе. Могу подарить тебе глыбу базальта. Но я не могу передать тебе ни клочка земли.

– А попросить? – с надеждой спросил крестьянин.

– Кого попросить?

– Все равно кого: его величество – жизнь, здоровье, сила! Носителя опахала справа от царя, начальника всех земель. Да мало ли кого? Милости – для меня. Только и всего.

– Ипи, вся ли твоя деревня голодает?

– Почти вся, господин великий!

– Им земля не нужна, твоим соседям?

– Наверное, нужна.

– Допустим, ты получишь, а – они?

Крестьянин задумался. Вернее, не мог уразуметь, при чем – он и при чем – они? Но вдруг смекнул:

– Господин великий, дни моей жизни исчисляются днями, а их – месяцами. Вот и заключи отсюда: кто в самом бедственном положении в деревне Лягушечий Помет?

– Ты! – крикнул лавочник. – Ты! Я знаю все. Я знаю все!

– Наверное, так, – пробормотал удрученный ваятель. – Наверное, так…

Крестьянин бросился на колени перед Джехутимесом. Ваятель попытался поставить его на ноги, но тщетно. Этот костлявый крестьянин оказался очень тяжелым. К тому же сопротивлялся этому.

– Господин великий, – продолжал Ипи, чуть не плача, – скажи мне, ответь мне на мой один вопрос: почему мы, пашущие, возделывающие злаки, вскармливающие скот и посылающие наших детей умирать в далеких походах, должны дохнуть с голоду? Почему нет у нас земли, когда мы без нее не можем? Это все равно что жреца оставить без жертвенника, сапожника – без молотка, рыболова – без сетей.

– У вас должна быть земля, – сказал ваятель. – Это я могу обойтись без земли.

– Это правда! Это правда! – воскликнул крестьянин. – Наш фараон – жизнь, здоровье, сила! – говорил то же самое. Правда, давно говорил. Но мы не видим земли! Где она?

– Я завтра же навещу его светлость Туту, – пообещал Джехутимес. – Я скажу ему: вот крестьянин Ини, у него нет земли…

– Есть, но очень мало, – поправил его дотошный Ипи.

– Есть, но очень мало…

– Если стою на ней, то уж курице негде ступить.

– Я все это расскажу его светлости Туту. А потом я зайду сюда и передам его слова Усерхету.

Крестьянин достал, из дорожной сумки кусок грязного папируса. Протянул его ваятелю:

– Вот здесь все сказано. Это писал наш деревенский писец.

– Хорошо, Ипи, я оставлю твою жалобу у себя.

Крестьянин бросился целовать ваятелю ноги. Смущенный Джехутимес с мольбою смотрел на лавочника, давая понять, что ему неловко, очень тяжело.

– Почему же? – возразил лавочник. – Пускай Ипи изольет душу. Его не убудет, если поцелует ноги такому великому человеку.

Наконец Ипи встал, попятился к столику. Ваятель попросил вина: для себя и для Ипи. Выпив чарку, Джехутимес сказал лавочнику:

– Усерхет, мне надо поговорить с тобой.

– Я весь внимание…

– Где же мы поговорим?

– Здесь же!

Пока они обменялись этими словами, крестьянин исчез. Ваятель так и не понял: сам ли Ипи догадался или ему подал знак лавочник.

– Усерхет, сядь вот здесь, напротив меня. Так удобнее… Я пришел к тебе неспроста.

– Я слушаю, Джехутимес, внимательней, чем слушает ягненок зов своей матки. Я слушаю тебя так, как слушает прилежный сын наставления отца.

– Спасибо, Усерхет. Я пришел, чтобы сказать нечто и попросить тебя, чтобы сердце свое обратил к этому делу и сделал добро. Добро для человека, которого люблю. Ибо он мне как бы младший брат.

– О Джехутимес! – воскликнул лавочник. – Мне приятно слышать эти слова. И тебе достаточно выразить желание, чтобы оно было исполнено твоим слугою. Ибо нет для меня большей радости, чем служить тебе, великому господину.

Джехутимес уподобился камышу, который прислушивается к плесканию разливающейся Хапи. «… Лавочник чрезмерно предупредителен, лавочник обещает, не зная, о чем буду просить. Это значит, что разговор будет слишком долгим.»

– Усерхет, – торжественно начал ваятель, – у меня работает молодой друг. По имени Тихотеп. Ты его знаешь. Он тебя знает. Ты его уважаешь. И он тебя уважает.

– Истинно! Истинно! – горячо отозвался лавочник. – Я и в самом деле уважаю его, потому что он достоин этого. А гневаться ему на меня не из-за чего… Он аккуратно погашает долги. Мне не приходится бегать к судье. Мне не приходится писать жалобы. Тихотеп исправен. И он – в сердце моем.

«…Ладно, уважаемый Усерхет, художник кухни, мастер половника и вертела! Посмотрим, как заговоришь ты после… После моего предложения…»

«…Ну-с, уважаемый ваятель, не думай, что имеешь дело с глыбой дикого камня. Мы тоже кое-что понимаем, хоть и не ваятели и не тремся возле его величества. Выкладывай, выкладывай свои мысли, говори, чего тебе надобно. И мы с тобой хорошенечко поторгуемся. Ведь не приходят же такие великие люди с простым делом!..»

– У тебя в лавке служит девушка. По имени Сорру.

– Верно, Джехутимес, верно! Эта девушка из тех, у которых работа горит под руками. Она с детства привычна к работе. Но не только. Она обходительная девушка. Все, кто бывает у меня, твердят в один голос: вот истинно прекрасная девушка! Я за нее заплатил кучу золота. Арамейские купцы – большие скряги. У них песка не выпросишь в пустыне.

«…Ну а ты! Ну а ты, господин лавочник, достойный сын Кеми, двоюродный брат Хапи, плоть от плоти торгашей и скупердяев?! Мы посмотрим сейчас, сколь широка душа твоя и насколько щедро сердце твое…»

– Так вот, Усерхет: мой друг и брат младший – так я называю Тихотепа – полюбил Сорру. И Сорру полюбила Тихотепа, тебе хорошо знакомого.

Лавочник сделал вид, что крайне удивлен этим сообщением. Как, этот Тихотеп любит эту Сорру, а эта Сорру?! Когда это они успели влюбиться? Они объяснялись? Они переписывались? Они сносились через какое-нибудь третье лицо?..

«…Ах ты, старый плут Усерхет! Тебе все до конца разжевывать? Тебе, первому своднику в столице? Тебе, который содержит лавку ради веселых и продажных девиц?..»

– Уважаемый Усерхет… – Ваятель выдержал довольно большую паузу. Потом снова повторил это обращение и снова немножко помолчал. (С этими лавочниками иначе невозможно.) – Они не только знакомы. Они любят друг друга. Они не только любят на расстоянии, но не раз и не два виделись друг с другом. И не только виделись, но и возлежали на ложе любви…

– Как?! – возмутился Усерхет. – И все это за моей спиной?!

– Почему – за спиной? На твоих глазах, Усерхет. И к тому же за те самые деньги, которые ты получил.

– Я?!

– Да, ты.

– Деньги – за Сорру?

– Именно! За Сорру.

– Возможно ли, Джехутимес?

– Не огорчайся, Усерхет. Тем более что слава о твоих девицах – прекрасна.

– Это верно, девушки у меня отменные.

– Твой вкус приводит всех в восхищение.

– И это верно!

– Они любят друг друга, Усерхет. Тихотеп предлагает серебро и золото. И я надеюсь, что договоримся с тобой.

Усерхет принялся длинно и нудно перечислять все достоинства Сорру: кулинарные, хозяйственные, рыночные и прочие женские…

– Вот насчет женских – ты не распространяйся, – перебил его ваятель, – они хорошо известны.

– Пожалуй, – согласился Усерхет.

– Думаю, что их оценил не один Тихотеп. – Джехутимес улыбнулся.

– Пожалуй.

– Если только сам ты случайно не прошел мимо…

Лавочник ухмыльнулся.

– Прошел или не прошел?

– Джехутимес, для этого я уже стар.

– А все-таки?

– У меня своя недурная женская половина. Там одни красавицы, если не считать моей жены.

– Она стара?

– К тому же и корява. Суха, как пальмовый ствол, сваленный бурей. Но с нею в мире и дружбе живут остальные красавицы, которых я не пускаю в эту лавку. Они – только для меня.

«…Старая обезьяна! Для тебя бы я припас краснозадую из зверинца его величества. Что ты смыслишь в женщинах? Ты получше жарь своих гусей и мясо на вертеле. Вот твое истинное призвание…»

– Сорру – наша любимица. Я бы не задумываясь продал бы любую другую рабыню. Но Сорру?.. Я даже не знаю, что тебе и ответить.

– Почему не знаешь? Назови плату. Я назову – свою. И мы на славу поторгуемся.

– Сейчас? – спросил лавочник.

– Не сходя с места. Прямо вот здесь.

– В таком случае я принесу вина. Нельзя торговаться без вина. Дело не выгорит.

– Тащи вино!

В лавке стоял полумрак. Горели всего два светильника, нещадно чадя копотью. Пахло жареной рыбой. Глинобитный пол был мягок, как ковер. От него веяло теплом. Рядом, за стеной, кто-то храпел. Не очень громко. Не на весь дом. А так – довольно терпимо. С мягким присвистом.

Лавочник разлил вино. Предварительно показав печать на глиняной пробке, Джехутимес прочел: «Лучшее вино из вин Ахетатона».

«…Усерхет решил торговаться не на шутку. Подать такое вино – это кое-что да значит! Боже милосердный, хватило бы времени до утра! Судя по кувшину, разговор предстоит долгий…»

Усерхет подал фруктов, засахаренных фиников. И холодный кусок мяса. Такой большой кусок. Рассчитанный скорее на льва, чем на человека.

– Достаточно было бы одного мяса с вином, – сказал ваятель, ища глазами нож.

– Всему свое время, – изрек лавочник.

– Тоже верно. А кто это храпит, Усерхет?

– Где?

– За стеной.

Лавочник прислушался. Махнул небрежно рукой:

– Один купец. Не то из Вавилона, не то из Ниневии. Кажется, из Вавилона. Эти вавилонские что воробьи: их везде полно. Снуют себе по миру. Ездят, плавают, торгуют, обманывают.

– Как все, Усерхет! Как все! – проговорил ваятель и напомнил хозяину, что на столе отсутствует весьма важный предмет: нож.

 

Аудиенция

По зову фараона в Большой приемный зал явились Пенту и Эйе. Они решили совершенно определенно: его величество в благодушном настроении. Вроде бы так оно и было поначалу: стариков фараон встретил учтиво, предложил им скамьи. Спросил: не предпочитают ли циновки? С ними вроде бы уютней, меньше официальной сухости. Ибо эти колонны ужасны – они подавляют человека. Когда-нибудь придется заняться ими и придумать что-то более приемлемое. Об этом надо поразмышлять, не откладывая в долгий ящик. Так или иначе многие храмы и здания в Ахетатоне следует заменить более капитальными, каменными постройками. Не ровен час: пойдет ливень – счастье, что его не было! – и от столицы останется одно воспоминание…

«…Его величество, как видно, решил перестроить город. Для этого он и вызвал нас. Судя по выражению лица Эйе, он ничего об этом не знает. Он тоже удивлен, хотя изо всех сил пытается не выдавать этого…»

…Его величество полагает, что, не трогая того, что возведено, можно недалеко, тут же, рядом, построить новые каменные здания. Говоря откровенно, с этой целью – точнее, для предварительных предположений – он поручил Тефнахту, начальнику строительства памятников царю, подыскать подходящий каменный карьер. Он не должен находиться на большом расстоянии. Ни к чему возить камень издалека…

«…Несомненно одно: фараон затевает новое строительство. Его уже не устраивает этот город. Ему нужен более долговечный, более просторный, более величественный. Ему нужен совет, и он получит его. Я вижу, Пенту несколько смущен этой неожиданностью. Но что поделаешь? Фараона надо знать…»

Эхнатон так и не получил ответа: циновки или скамьи? Тогда он предложил то, что было, – скамьи. Такие удобные, пахнущие смолою, тяжелые скамьи.

Когда они уселись, его величество сказал:

– Ну, о городе – это между прочим. Мы еще поговорим об этом. Я хотел поделиться с вами другими мыслями. Мне нужен ваш совет.

Еще больше удивились и Пенту и Эйе. Какой совет? О чем? Если не город, то что же?

– Не очень давно… – сказал его величество, – а сказать точнее, совсем недавно я беседовал с одним невзрачным писцом Ты, Эйе, и ты, Пенту, наверно, не знаете его. Хотя допускаю, что видели в глаза. И – может быть – диктовали ему. Звать его Бакурро…

– Как?

– Бакурро.

– Такой маленький, плюгавенький? – спросил Эйе.

– Да, да.

– Тщедушный такой? Который тени своей боится? – поинтересовался Пенту.

– Он самый… Я проговорил с ним почти полночи…

– Полночи?! – удивился Пенту.

– Да.

– И это при том, твое величество, что я запретил тебе ночные бдения?

– Ага. При этом.

– Неразумно, твое величество.

– Согласен. Но бывают мгновения, когда ты до смерти нуждаешься в собеседнике…

– Мы же к твоим услугам, твое величество. В любое время. И дня и ночи…

– Спасибо, Пенту. Но мне требовался именно Бакурро. Он мне сказал нечто. И об этом думаю все время.

Фараон обошел вокруг семеров. Он сделал несколько кругов прежде чем остановился, чтобы продолжить свою речь. Он сказал:

– Этот писец Бакурро – человек мыслящий. Мне казалось по первому впечатлению, что он пишет только чужие мысли. Только по взгляду его замечал, что это не совсем так. Я вызвал его на разговор. На откровенный. Я полагаю так: человек, который тебя интересует, должен говорить откровенно или ничего не говорить. Не так ли?

Пенту сказал: «Так». А Эйе неопределенно пожал плечами.

– Поэтому между нами состоялся откровенный разговор. Он высказал свои мысли. Открыто. По-моему, не страшась ничего и никого… Чем всегда опасны маленькие люди? Чем опасны? – повторил фараон.

– Твое величество, – сказал Эйе, – мы слушаем тебя со вниманием.

– Я скажу чем: ему терять нечего! Если ты, Пенту, или ты, Эйе, подумаете о своих угодьях, прежде чем скажете «да» или «нет», – этому Бакурро терять нечего. Писец нужен везде, в отличие от семера.

Фараон не без злорадства взглянул на своих семеров. Впрочем, они ничуть не испугались слов его величества. Цену себе они знали…

– Что же говорил этот Бакурро?

– Это любопытно, – сказал Эйе.

– Очень, – поддержал его Пенту. – Смерть как хочется услышать, что сказал этот Бакурро-писец.

– А вы не смейтесь раньше времени над Бакурро. – В голосе фараона зазвучали недобрые нотки. – Бакурро полагает, что чем сильнее наша власть, тем скорее рухнет Кеми.

– Что рухнет?

– Кеми.

– От сильной власти?

– Выходит, так… Хочу послушать вас: что скажете? Уж слишком убежденно он говорил, чтобы плюнуть на его слова и позабыть. И слишком мрачно, чтобы согласиться с ним. Чтобы найти в себе мужество и сказать ему: «Ты прав».

Фараон вдруг заволновался. У него порозовели щеки. Крепко сжались челюсти, и проступили желваки под скулами. Глаза превратились в щелочки. Подбородок – такой немного лошадиный подбородок – угрожающе выступил вперед.

– Этот Бакурро рассказал нечто вроде древней притчи. Где-то в Митанни – а может быть, еще дальше – делают деревянные бочки. Под вино или пиво. Эти бочки скрепляют обручами. Бакурро говорил о слишком тесных объятиях этих самых обручей. Эти объятия, насколько я уразумел, и погубят наше государство. Вот какова его мысль! А теперь я буду молчать. А вы будете говорить.

Он сел на скамью без спинки. Сел ровно. В ожидании, что скажут семеры.

«…Его величество встревожен. Не буду я Эйе, если это не так! Глупое предсказание некоего Бакурро не может произвести столь сильного впечатления. Здесь что-то не так. Подожду-ка этого Пенту…»

«…Эйе молчит. Между тем ему следовало бы раскрыть рот. Он ближе к его величеству. К тому же у него нюх, как у лиса пустыни: дохлятину чует за много-много сехенов. Есть мудрое правило: не торопись! Не буду забегать вперед. Не ребенок я…»

– Я слушаю вас, – сказал его величество.

«…Кто же из них начнет первый? Эйе? Но ведь у Эйе правило – выждать! Выждать, подумать. Подумав, промолчать. Если это возможно. Если нет, сказать нечто, что ни к чему не обязывает… Пенту? Пожалуй, он. Этот многоопытный и честный старик слишком научен жизнью. То есть настолько научен, что пытается разглядеть нечто на том месте, где давно ничего нету… Итак, эти мои любимые семеры будут выжидать, что скажет другой, по возможности упрятав свое мнение в ворохе витиеватых фраз… Вот глубоко вздохнул Пенту. Набрал воздуха в легкие. Наверное, что-то скажет… Вот-вот скажет…»

Пауза была слишком длительной. Становилось неприлично. Его величество мог подумать о своих семерах бог знает что! Делать нечего – надо говорить… И Пенту начал:

– Твое величество, насколько я понимаю, некий Бакурро-писец…

– Вовсе не «некий», Пенту! Он сидит в моем зале и прилежно записывает.

– Стало быть, писец Бакурро высказал мысль, которая встревожила твое величество. Мысль его не нова. Я это утверждаю. Я читал документы одного судебного следствия, происходившего при его величестве Гор Нахтнеб-Тейнефер-Иниотефе Втором. Это почти восемьсот лет тому назад. Я все сосчитал. Я считал вместе со звездочетом Усером Младшим.

– Что же случилось в столь незапамятное время, Пенту? – Фараон обменялся коротким взглядом с Эйе. Царедворец лукаво подмигнул. Как это расценить? Да как угодно!

– А я скажу, что случилось! В то время тоже жил некий двойник Бакурро. Того звали несколько иначе: Ани. Кузнец по ремеслу. Сын кузнеца. И внук кузнеца. Мастер он, как видно, был отменный. Да только в голове было что-то не так. Как у всех отменных мастеров. И вот…

Тут фараон остановил семера.

– Не торопись, – сказал он. – Повтори-ка.

– Что повторить?

– Как, это значит: в головах отменных мастеров?..

– А что же? Я верно сказал. Если мастер отменный – у него своя голова. Сам думает. Сам все видит.

– Своя голова у каждого, Пенту?

Семер замотал головой. Как мул на водопое.

– Нет, твое величество. Смею заверить: не всегда! А у отменных мастеров – всегда своя голова. Возьми, к примеру, Джехутимеса…

– Своя голова! – с удовольствием произнес фараон.

– Бек…

– Своя голова!

– Юти…

– Своя!

– Вот видишь, твое величество! Мои слова подтверждаются.

– Что же они делают со своей головой?

Эйе хмыкнул: в самом деле – что делают?

– Они высказывают при помощи своей – а не чужой – головы, свои, а не чужие мысли. Только и всего!

Фараон обеими ладонями изобразил подобие качки на море:

– Своя голова. Свои мысли. Своя голова. Свои мысли…

– Бакурро смутил тебя. А тот, Ани-кузнец, смутил его величество Гор Нахтнеб-Тейнефер-Иниотефа Второго. В чем разница? Во времени, твое величество!.. Ани говорил: надо восстановить праздник хебсед в том виде, в каком он существовал некогда. А что это значит? Убивать фараонов! Вот что значит! Потому что, говорил Ани-кузнец, нельзя терпеть правления одного человека. Нельзя терпеть, чтобы слово одного человека было как камень и руки у всех, и языки у всех были связаны тем словом. Вот о чем думал Ани!

– Зачем это ему нужно было, Пенту?

– И об этом тоже сказано в тех старинных папирусах Ани хотел одного, свободы.

– Чего? Чего? – сказал фараон, морщась.

– Свободы.

– Зачем она ему?

– Не знаю.

– Разве он был раб?

– Нет он был немху. Но дай им волю, – Пенту указал пальцем на стену, – дай им волю, и тогда не того еще потребуют… На чем держится государство? На твердом, словно камень, слове его величества, их величеств, всех правителей Кеми ныне, присно и во веки веков! Да, да, да!

Пенту закончил свое слово, трижды хлопнув ладошами.

– Но что ты думаешь о Бакурро?

– Что думаю?! – Семер всплеснул руками: разве он выражается неясно? – Что думаю?! Бакурро недалеко ушел от Ани. Они словно бы сговорились Они изъясняются одними словами Этот Бакурро придумал притчу о каком-то сосуде из Митанни. В этом все отличие его от Ани. Да разве в этом суть? Бакурро произносил слово «свобода»?

– Не помню. Может быть.

– Не произносил, так произнесет! Ведь осмелился же изложить твоему величеству нечто, что, по моему глубокому убеждению, идет во вред Кеми.

Фараон опустил голову и вскинул ее, выпрямляя спину.

– А теперь – ты, Эйе.

Эйе кивнул. Почесал кончик носа. Почесал затылок. Почесал лоб. Точнее, слегка потер его двумя пальцами, точно хотел разгладить морщины.

– Что еще сказал этот Бакурро?

– Разное. Но меня заинтересовала притча о митаннийской бочке, – сказал фараон.

– Потому, что это самое важное?

– Да, важное.

– Потому, что именно в этом увидел твое величество нечто?

– Да.

Эйе продолжал, как бы рассуждая сам с собою:

– Царский писец, лицезреющий великого владыку, слышащий его слово и записывающий его слово на папирусе, вдруг обращает твое внимание на некую сказку. Или притчу. Это не меняет дела. Неизвестно: придумана притча где-то далеко или сочинил ее сам писец? Ибо, как известно, писцы всех времен были мастаками на этот счет. Ум их постоянно бдит. Глаза как бы шарят в поисках чего-то. Им даже не спится по ночам. Писцы всех времен были источниками неких мыслей, которые шли не на пользу.

– Ты имеешь в виду всех писцов?

Эйе не торопился с ответом. Как это понимать: всех писцов? Поголовно всех? Каждого, кто выучился грамоте?..

– Твое величество, грамота во все времена была источником… Как бы это сказать?.. Грамотные всегда о себе много воображают. Это надо иметь в виду. Если этого они не говорят прямо, то это вовсе не значит, что они думают о себе иначе. Я хочу сказать следующее: ухо всегда надо держать востро по отношению к скрибам. Скриб с чернильным прибором и папирусом в руках – опасный человек. Он может покорно записывать все твои слова. Но при этом он может в душе, втихомолку поиздеваться над тобой, если почему-либо твои слова не по нраву ему.

– Вот как! – воскликнул фараен, будто только что ему открыли глаза на дерзновенное поведение скрибов. Будто сам не знал этого.

– Твое величество, можешь поверить мне: писцы – народ не совсем надежный. Я хочу сказать: следует почаще заглядывать в их душу. Очень и очень глубоко. Для чего? Для того, чтобы распознать нечто, что может быть обращено во вред самодержавным владыкам. Есть один путь, чтобы вернее держать их в руках.

– Какой же это путь? – нетерпеливо спросил фараон. Пенту кивнул: дескать, это очень важно знать.

Эйе загнул большой палец левой руки;

– Один путь: душить…

– Как? Как?

– Душить, – невозмутимо повторил Эйе.

– Кого душить? – Фараон аж приподнялся со скамьи. Это для него было неожиданно.

Эйе улыбнулся:

– Ну, не в прямом смысле. Но – почти. Чтобы не оставалось у них времени на разные там дурацкие размышления…

– … Дурацкие размышления, – произнес фараон. Повторил, как эхо.

– Дело, дело и еще раз дело – вот удел скриба! Слова влетают ему в ухо, и он их записывает на папирусе. Надо, чтобы гнул он спину. Над письмом. И не разгибал спины. Над письмом. Был послушателем великих слов. Вот участь, справедливая участь скриба!.. Такую участь готовили им дальновидные самодержцы, наиболее рукастые правители. И трон бывал непоколебим!

– Есть и другой путь, – сказал Пенту.

– Какой же?

– Тоже очень ясный путь, – ответил Пенту. – Но в нем имеется большой изъян.

– Любопытно…

– Человек – существо думающее. А скриб – тем более! Тут нужна мера.

Эйе заметил, что мера необходима во всем. Даже животворный разлив Хапи не должен переходить предначертанных богом границ.

– А как установить пределы? – спросил Пенту.

– Какие пределы?

– Мышления.

– Их устанавливает его величество, – торжественно провозгласил Эйе.

– Каким образом?

– Своим волеизъявлением. Своим приказом.

Пенту не удовлетворил этот ответ. Он сказал:

– Когда цыпленок зародился в яйце – его нетрудно заметить: достаточно просмотреть на свет. Или чуточку потрясти возле уха. Или разбить яйцо… Но как быть с мыслями?

– С какими?

– Которые в голове скрибов.

Фараон с интересом следил за спором семеров. «… И этот и тот, несомненно, люди умные. Больше того, хитрые! Особенно Эйе. Многомудрые и многоопытные они. Говорят дело. Хотя вроде бы и расходятся во мнениях, но в конце концов сойдутся на главном. Не могут не сойтись! Ибо они живут на одной ладье, плывущей в мировом океане, и деваться им некуда…»

Пенту пояснил.

– Узнать, что творится в голове скриба, так же трудно, как угадать намерения сытого льва. Голову скриба не просветишь, подобно куриному яйцу. Не разобьешь ему голову, чтобы выяснить, какие там копошатся мысли. Чем больше станешь запугивать его, тем глубже уйдет в свою нору. Подобно мыши. Ругая тебя в душе, станет скалить зубы в неискренней улыбке. Глядя на тебя нарочито грустными глазами, будет издеваться над тобой под сурдинку. Разве не так?

Эйе ответил:

– И так, и не так.

– А как же?

– Пенту, ты хотел сказать о другом пути. Каков же он?

– Очень прост, Эйе! Корми скриба получше, пои вином самым отборным, плати побольше золота, создай ему жизнь лучистую, как звезда Сотис…

– И тогда?..

– И тогда – он твой раб. Душой и телом. Он будет верно служить тебе. И никакая митаннийская бочка не придет ему в голову. Ты вправе спросить: откуда ты это взял. Скажу: премудрость сию открыл не я. Она была известна – притом очень хорошо – и во времена Пиопи.

– Я не понимаю, – вмешался фараон. – Я не понимаю: разве жизнь не меняется? Разве Пиопи тоже ломал себе голову над угадыванием мыслей каких-то писцов?

– Да, твое величество, – ответил Пенту. – Даже такой великий и старый фараон, как Пиопи Второй, не мог точно решить, какой путь лучше: первый или второй?

– А нет ли третьего пути? – Фараон показал три пальца, словно Пенту был глух. – Нет ли третьего?

– Третьего? – Царедворец обхватил голову руками так, как если бы она трещала от боли, раскалывалась на части. – А зачем третий, твое величество? Разве что совместишь эти два пути! Правда, можно и так: дать отменного пирожного, а затем закатить здоровенную затрещину. Это, говорят, тоже помогает.

Фараон кивнул. Этот кивок поощрил мудрого царедворца к дальнейшей импровизации. Пенту картинно развел руками:

– О бог, великий и милосердный! Что может быть более поучительным, чем затрещина после пирожного? Как бы плохо ни было оно выпечено – все-таки покажется искуснейшим произведением кулинара! А почему? Потому, что затрещина – хуже. Рассказывают, что однажды нечто подобное применил его величество Дедкара-Асеса. В незапамятные времена. Об этом я читал на скале за третьим порогом. Так он учил уму-разуму своего писца. И он благополучно царствовал двадцать восемь лет.

Эйе молча улыбался. Так, чтобы не выдать улыбку. Эдак таинственно. Многозначительно.

– Ты хочешь что-то сказать? – спросил его фараон.

– Я?

– Да, ты!

– Нет, ничего… Ничего особенного…

– А все-таки? Поведай нам…

– Право, ничего…

Его величество ударил ладонями себя по коленям, давая понять, что достаточно наслушался всякой всячины и что теперь будет говорить сам. Он прошелся несколько раз взад и вперед. Тут же. Недалеко: пять шагов вперед и пять – назад. А потом внезапно стал у колонны и прислонил к ней голову.

– Я внимательно слушал вас. Скажу правду. Хотя знаю, что не всем она нравится. Отец мой всевышний свидетель тому, что я не раз проигрывал от своей прямоты. И тем не менее…

Фараон смотрел наверх. Словно бы испрашивая совета у бога, который в голубых сферах. На челе его и в глазах его обозначилась сыновняя покорность и послушание В самом деле: он прислушивался. И только ему ведомые слова доносились сверху, и губы его величества, казалось, покорно повторяли их. Фараон стоял, не шевелясь и не глядя на собеседников…

– Да, я размышлял над словами этого писца Бакурро. Взвешивал их. Я не мог поступить иначе. Ибо запали они глубоко в мою душу. Имеющий уши не должен пропускать слова, обращенные со стороны. В противном случае для чего уши? Я спрашиваю: для чего? Если уши нужны любому – они стократ требуются правителю. Ибо в руках его судьба всего мира. Поэтому я и слушал Бакурро. Поэтому, но не только…

Его величество внимательно прислушивался к звукам, которых не слышит никто, кроме верного и почтительного сына его величества Атона. Царедворцы сидели словно бы каменные…

– Я слушал этого Бакурро еще и потому, что говорил он вещи необычные Которые не доводилось мне слышать. Возможно, что нечто подобное и случалось прежде в Кеми. В давно прошедшие времена. Возможно, говорю. Если это так, то необходимо признать некую неизменность времени. Между тем известно, что мир не видел еще города, подобного Ахяти, и той молниеносной быстроты, с какой он был возведен. Нет, мир не знал этого!..

Постепенно голос его величества становился все более твердым. Взоры фараона были обращены на семеров, сидящих в почтительных позах. Взгляд его величества стал подобен взгляду птицы нехебт – беспощадным и всевидящим…

– А гимны, сложенные в этом великом городе? Разве в Кеми слышали прежде что-либо подобное?

– Нет, – сказал Эйе.

– Нет, – подтвердил Пенту.

И это была правда. Его величество хорошо это знал. Так же как его враги – явные и тайные. Причем и те и другие отдавали ему должное. В самом деле, когда и кто складывал гимны благозвучнее? А музыка, которой сопровождались они? Кто вдохнул жизнь в эти арфы и флейты, в эти лиры и барабаны? Верные слуги его величества, которые чутко слушали советы фараона и в точности исполняли их. Или изваяния Джехутимеса, Юти, Бека?.. Разве не свидетельствуют они о том, что Кеми ушел вперед от седых времен, когда строились пирамиды вблизи Мен-Нофера? Нет, нельзя согласиться, что в Кеми ничто не меняется. Значит, не мог и двойник Бакурро произнести в точности те слова, которые говорил в ту ночь этот писец Бакурро…

«…Его величество во что бы то ни стало хочет чем-то отличаться от фараона Нармера, фараона Джосера и их потомков. Если Пенту посмеет разуверить его в этом, то навлечет на себя великий гнев. Фараон сам скажет, что отличает его от великих предшественников и что сближает. Он сам обо всем скажет…»

Эйе смотрел в одну точку: на небольшую щербинку на гладко отполированном каменном полу Смотрел, думал и слушал. А Пенту от усталости прикрыл глаза. Но он не спал. Он никогда не засыпал в присутствии его величества. Ему удобнее было слушать с закрытыми глазами. Фараон знал эту его привычку.

– Я размышлял над словами Бакурро. Не мог я иначе. Выслушав вас и внемля советам моего отца Атона светозарного, я решил обнародовать указ…

Где-то меж колонн, в конце зала, мелькнула фигура начальника царских покоев Ипи. Царь приказал ему прислать двух писцов. И тот бросился выполнять приказание.

Его величество уперся рукою в колонну, точно намеревался сдвинуть ее с места. И сердито сказал:

– Вот прикажу я, вот прикажу я нечто. И весь Кеми – от Порогов и до Дельты, от Азиатских пустынь и до Ливии – превратится в базальт. И сейчас мы крепки, и сильны, и непобедимы. Но я сделаю Кеми подобием единого лагеря воинов. Это будет базальтовый бивуак. Даже дыхание у всех должно быть одинаково равномерным. Не говоря о шагах. По сравнению с которыми шаги лучшего полка покажутся расхлябанными. Вот прикажу я это и сделаю!.. Я обнародую этот указ!

Царь сжимал кулаки. Он казался кулачным бойцом. Каких обожают в азиатской Ниневии.

Это было поразительно: грозный тщедушный царь! Но главное в другом: что это будет за указ? О чем?

 

Этой ночью

– Кийа.

– Я слушаю тебя.

– Кийа.

– Твое величество, я здесь…

– Кийа.., Ты не так меня называешь…

– А как же называть тебя, мой любимый?

– Вот так, как назвала.

– Хорошо, мой любимый.

– Это твои груди?

– Нет, твои. Они принадлежат тебе.

– Потому, что люблю их?

– Потому, что ты – господин мой.

– Они тверды, как яблоки.

– Это плохо?

– Я люблю их.

– Яблоки?

– Нет, твои груди…

– Эти груди – твои, мой любимый…

Эхнатон ищет глаза. Ее глаза. А вместо них – глубокая глубина. Он ищет ее губы. А вместо них – прохладные гранаты: такие большие, такие гладкие, такие притягательные. Он жаждет взять ее всю. В свои руки. В свои объятия. А вместо нее – обжигающее, невесомое пламя. О Кийа, кто родил тебя? Неужели же женщина во плоти? Или ты рождена там, на небе, возле отца великого Атона?..

– Послушай, Кийа, порою ты кажешься существом сказочным.

– Что же во мне сказочного?

– Или святою…

– Это еще что?!

– Я боюсь притрагиваться к тебе.

– Обними меня.

– Мне кажется, что проснусь однажды и не увижу тебя. Все окажется сном.

– Крепче обними!

– А может быть, я – это сон?

– Сжимай же посильнее… Я люблю, когда ты причиняешь боль…

– Вдруг ты проснешься и – не будет меня…

– Молчи…

– Ты будешь плакать?

– Прошу тебя, замолчи.

– Кийа, ты будешь плакать по мне?

– Вот я зажимаю тебе рот…

Его величество с каждым днем все сильнее ощущает одно: не может без нее! Она – в сердце его. Она – жизнь его. Как он мог без нее до сих пор?.. Он прижимается губами к ее уху и шепчет едва слышно:

– А ты сына родишь?

– Я рожу много сыновей. Я молода. У нас должно быть их много. Очень много.

– Именно сына?

– Только сына. Потому что люблю тебя… А когда любишь, говорят, желания сбываются.

– Да, это правда.

– Может, я уже зачала сына?

– Может быть. У меня не было сына. Одни дочери. Я не знаю, что с ним делать-то?

– С сыном?

– Да.

– Надо сделать ему обрезание…

– Это я знаю…

– А потом растить богатыря.

– Каким образом?

– Доверь это мне, возлюбленный мой.

– Доверяю…

Он целует мочку ее уха… Упругую, как бобовое зерно…

– Откуда у тебя такая мочка?

– Она вкусная?

– Вкуснее меда.

– Она тоже твоя, любимый.

– А это?

Он мизинцем – едва-едва мизинцем, кончиком его – касается углубления в животе. Крошечного углубления на белой чаше…

– Он тоже мой, Кийа?

– Конечно.

– Совсем?

– Совсем, совсем…

– Совсем, совсем, совсем?

Его величество дурачится от счастья. От избытка чувств… Горячей щекой припадает к животу. Он словно пчела на цветке.

Она смеется. Ей приятно. Эхнатон на вершине счастья – она-то хорошо понимает!

Он спрашивает не без лукавства!

– А если я умру?

– Сначала – я.

– Если – я?

– Но ты же повелел строить гробницу для меня?

– Так что же?

– Значит, раньше умру я!

– Неправда!

И он снова припадает к ней. И снова и снова спрашивает себя: «Кто же изваял ее? Где этот величайший ваятель?» Спрашивает себя, а сам знает – кто. Не может не знать. Это он! Это он, сияющий на небе!..

Он замирает. Обнимая ее. Слившись с ней… Нет откуда она? Кто изваял ее? И почему приблизил ее к себе так поздно?!

Кийа запрокинула руки. (Подмышки у нее гладкие, словно галька морская. Они тщательно выбриты цирюльниками.) И соски тоже рвутся вслед за руками. Куда-то кверху. Или в сторону. Такие розовые. Бледно-розовые.

Глаза ее полузакрыты. Она обессилела от любви. Ибо он – сильный. Ибо он – любимый. Она родит ему сына. Еще сына. Сыновей. Сколько захочет – столько и родит…

Ночь. Глухая ночь. Спит земля. Не спит только стража. И не спит Кийа. Не спит его величество.

– Ты устал?

– И не бывало!

– Ты жаден до любви.

– До твоей любви. До твоей!

Они смотрят вверх. При свете одного-единственного светильника потолок кажется небесным шатром. Под которым летают птицы. Написанные рукою Юти…

Может быть, проходит час… Он говорит:

– Я не говорю: буду любить вечно. Однажды уже говорил. Правда, не тебе. Но мне хочется доказать это…

И снова лежат. Безмолвные. Счастливые.

Ему захотелось вина. Ей тоже. Они садятся. Полунагие. И пьют глотками. Глоточками. Порою каплями. Наслаждаясь. Как любовью. Такое хорошее вино. «Лучшее вино Атона в Ахетатоне…»

– Послушай, – говорит он, – я сочиняю указ. Я разошлю его всем хаке-хесепам. Во все провинции. Я повелю высечь слова указа на гранитных столбах. И поставить те столбы во всех провинциях. И пока будут стоять те столбы с теми текстами – будет цел и неприступен Кеми. Во веки веков!

Вспомнив об указе, его величество на радостях поднимает чару. Выше головы. На всю вытянутую руку. А потом пьет ее залпом. Единым духом…

– Если мы были вот такими, – говорит фараон и крепко сжимает кулак, – то теперь, после указа, будем такими. Это указ о том, как нам дальше жить. Он превратит Кеми в единый военный лагерь. Несокрушимый кулак! Власть провинций обратится в ничто! Власть фараона усилится неимоверно!

Его величество сжал кулак изо всей мочи. Даже косточки на тыльной стороне побелели. Хрустнули суставы. Небольшой, но внушительный кулак получился. Кийа тронула, погладила его. Одобрила:

– Хорош кулак!

Фараон доволен. Очень доволен. Посмотрим, что скажут брат Суппилулиуме, брат Душратта, брат Узиру и прочие братья-враги, чтоб им пусто было! Кеми крепок, един, как никогда. Но этого мало: он будет словно базальт! Ни единого ворчанья не услышит его величество. Дисциплина, дисциплина и еще раз дисциплина! Как в войсках. Да еще похлеще! Это единственный путь. Для Кеми. Иного нет и быть не может!..

Фараон продолжал любоваться кулаком. Вместе с Кийей. Она согласилась с его мнением. Да, голова в государстве должна быть одна. Как сказал некий мудрец в старину: «Остальные головы должны или повиноваться, или преспокойно уходить в могилу». Одна голова – одна мысль, одна воля! И тогда можно спокойно спать. Благоденствие Кеми будет обеспечено. А Хапи будет течь при всех обстоятельствах, пока сияет на небе его величество великий Атон…

– Это так! Это так! – подтверждает фараон.

А знает ли Кийа, кем был навеян этот указ? Ну конечно, не знает! Откуда ей знать, если он ничего не говорил – ни единого слова – об этом самом писце Бакурро? Иногда бывает так: хороший совет получаешь от того, который мыслит совершенно противоположно. То есть твой советчик убежден в одном, а подсказывает тебе нечто другое. Правильное, по твоему убеждению. Неправильное, по его мнению…

– Тебе не кажется, что этот писец более не нужен?

– Нет, почему же, Кийа? Напротив, я хочу дать ему повышение.

– Это зачем же еще?

– Он будет моим постоянным советчиком. Негласным. Он посоветует одно, а я, может быть, сделаю иначе. Он человек прямой. Вроде хорошо отполированного бронзового зеркала. Нельзя же без зеркала. Верно, нельзя?

– Пожалуй.

– Вот и без Бакурро нельзя. Пускай убедится в том, что Кеми процветает вопреки его словам. Назло ему.

«…Или это новый любимец, или невинная причуда его величества? Неужели какой-то писец, неведомый миру, будет давать советы владыке Кеми? Это настолько смешно, что об этом надо молчать. Надо рассказать обо всем Маху. Он, наверно, примет меры. Наверно, примет. Маху свое дело знает…»

Фараон продолжал размышлять вслух. Он все может. Стоит пожелать ему – и Суппилулиуме будет повергнут во прах. Душратта замолчит. А этот вьюн Узиру исчезнет с лица земли. Только этого его величества пока что не желает. Тутмос Третий дошел чуть ли не до гор, которые за Митанни. А для чего? Ради дани? Пожалуй. Однако все прекратится в любой день, если нет поблизости гарнизонов. Но и гарнизоны – до поры до времени. Если говорить серьезно, вернее всякой дани – занятие вражеской страны. Не войском, но идущим за ним народом. Но кто же на Кеми желает переселиться в неопрятную Азию? Кто? Разве что преступники, которым все безразлично – что на каменоломню, что в Азию! И эфиопам тоже придется поразмыслить, почесать затылки, умерить свой пыл И ливийцам – тоже. Одним словом, Кеми поставит врагов на место. У них колени станут что вода. И кости все станут что вода!

Она слушала и радовалась. В самом деле, почему бы не прекратить все эти разговоры насчет того, что его величество трусит, боится войны, предпочитает отступление наступлению? Почему бы не развязать руки Хоремхебу? Этот…

Фараон решительно перебил ее:

– Нет, я не говорил, что начну войну. Об этом и не заикался. Я сказал нечто другое: Кеми будет словно кулак, он будет единый: с одним биением сердца, с одним дыханием, с едиными мыслями. Вот такого Кеми враги убоятся. И без войны. А воевать зачем же? Без нужды не стоит! Ведь каждую войну – рано или поздно – надо заканчивать. Но как? Сам придумаешь конец? Или его навяжут тебе? Понимаешь, Кийа, это очень многотрудное дело – война!

Да, она отдает себе отчет. И тем не менее. Надо ли без конца сдерживать Хоремхеба? Если у того чешутся руки – в добрый путь! Дорога в Азию открыта. В Эфиопию – тоже…

– Дороги войны всегда открыты, – многозначительно сказал его величество. – Хапи разливается не когда угодно А в определенное время. Для этого священная река избрала месяц тот. Не эпифи или месоре. Но – тот. Ты запомни это, Кийа.

Его мысль не требовала дальнейших пояснений.

– А еще учти, Кийа: для покорения других стран и народов недостаточно одного оружия. Колесниц боевых. Щитов непробиваемых. Копий и стрел. Пращей и палиц. Когда мы приходили в Азию, каждый солдат, кроме оружия нес с собою и своего бога: кто – Амона, кто – Атума, кто – Анубиса, кто – Тота, кто – Ра-Гора-Ахути, кто – Озириса, кто – Изиду, Шу, Маат, И не только азиаты, но и мы сами не понимали своего собственного святого воинства. А нынче? Нынче все воочию видят и превозносят единого и великого бога нашего, который сияет на небе и который избрал меня своим единственным сыном.

Она схватила руку его величества. Она целовала руку.

– Я сказал тебе, Кийа: великая Хапи для разлива избрала месяц тот. Я говорю тебе: я сам изберу месяц, в который воины мои разольются, подобно Хапи, – в сторону Та-Кефт, и в сторону Эфиопии, и в сторону Митанни. И дальше. И дальше На Восток На Запад. И моря подчинятся нам. Кефтиу и Иси будут подобно Саи и Ей-н-ра – нашими, совсем нашими. Подобно ступеням, ведущим все выше и дальше.

– Да, да, да, – шептала Кийа прижимаясь к нему. Его величеству рисовались необъятные просторы Та-Нетер, и Западного моря, и Восточных государств, и всех государств Та-Кефт – богатых и многолюдных…

Он сказал как о деле завершенном:

– И благодаря чему все это?

– Тебе!

– Не совсем: благодаря указу. Который повезут во все концы.

Он скосил взгляд. И увидел то, что увидел: два маленьких стража на груди ее, пахнущей благовониями. Они стояли розовоголовые. Упругие. Зовущие.

И осторожно. Очень осторожно. Затаив дыхание. Дотронулся пальцем. Сначала до одного. Потом до другого соска.

Его величество был счастлив…

 

Тахура снова пишет

«Досточтимейший и мудрейший хозяин мой, которого любит и всегда слушает его слуга покорный Тахура, ныне торгующий товарами в великом Кеми!

Тахура молит богов о ниспослании тебе и всей твоей семье такой благодати, которой ты один достоин. И боги внемлют моим молитвам, которые есть просьбы раба твоего купца Тахуры.

Товар я продаю. Нельзя сказать, что быстро, нельзя сказать, что медленно. Купец, к которому я прибыл и который есть великий купец этой земли, пребывает в добром здравии. Он хорошо покупает товар. И да будет так всегда! Купец этой земли, как достоверно известно, крепок ныне здоровьем. Его помощники надеются служить ему, говоря: «Вот господин наш, умелый в торговых делах и сильный духом и сердцем своим».

Те же из его помощников, которые надеялись когда-нибудь заменить хозяина своего на посту его, теперь пали духом. Ибо хозяин их дал слово прожить много лет. Если почему-либо это не случится по воле богов, то мое предыдущее письмо о его помощниках полностью остается в силе. Эти помощники, невзирая ни на что, сильно соперничают меж собою. На кого же они надеются? На покупателей своих? Однако должен сообщить с радостью, что покупатель спит или дремлет, не принимая участия в великой ярмарочной торговле. И это на благо твоему величеству, ибо хозяин ярмарки здесь с его интригами – сам по себе, а покупатель сей страны с его заботами – сам по себе.

А теперь я хотел бы узнать у твоего величества: не будет ли каких-либо указаний относительно покупки льна и цены на лен? И если будет на то твоя щедрость, я бы нижайше просил прислать твоему слуге сколько возможно талантов золота или серебра. Ибо жизнь здесь не дешевая, и на еду, не говоря уже об угощении купцов, уходит немало дебенов.

Спешу также сообщить, что твой покорный слуга узнал и о том, что главный купец, о котором я говорю, возьшел намерение укрепить кровлю своей лавки. Да еще и подпереть стены до такой степени свежими подпорками, чтобы лавка не только хорошо служила, но и вызывала бы страх у соседних купцов. А страх этот, как тебе доподлинно известно, бывает оттого, что один купец делается богаче и сильней и тогда норовит подавить своих соперников по торговым делам.

Так сказывали нынче весьма сведущие в торговле люди.

Остаюсь рабом твоим покорным, послушателем слов твоих, в надежде на известия от тебя

Купец Тахура.

Писано в городе Ахетатоне в месяц паони 17 года царствования его величества Нефер-Хеперу-Ра Уен-Ра Эхнатона».

 

Полная готовность

Сеннефер вошел молчаливый, слишком ровный в спине. Молча кивнул хозяйке. Молча поднялся по лестнице.

Ка-Нефер раздвинула льняную занавеску: в комнате стало светлее. Яркое вечернее небо заиграло в широком оконном проеме,

Нефтеруф сидел в углу. Его не сразу заметил парасхит. А как только заметил – кивнул. Тоже молча.

– Дома мы одни, – сказала Ка-Нефер. – Муж ушел к Тихотепу.

– Зачем? – спросил осторожный Сеннефер.

– У него помолвка с девушкой из лавки Усерхета.

– Значит, мы одни?

– Мы здесь втроем. – Ка-Нефер улыбнулась.

«… Красивая, слишком красивая женщина. Слишком красива – слишком ветрена. Как мог Шери довериться ей? А Нефтеруф? Живя под одной кровлей с нею, как поручился он за свою плоть? Мужчина в соку и красивая женщина в важном деле – это гибель для дела. Это все равно, что хетт в одной лодке с жителем Кеми. Это все равно, что Амон и Атон в одном храме…»

Сеннефер смерил холодным, сосредоточенным взглядом пронзительно красивую женщину и льву подобного Нефтеруфа. Он не одобрял. Не понимал того, как мог этот бывший каторжник довериться красавице, которая достойна украсить женскую половину любого правителя мира.

«…То ли я ему слишком понравилась, то ли он сердит на меня. А за что?.. Он, как видно, очень осторожен. Он осторожен, как лев на водопое. Он явился в дом, где никогда не бывал. Он подозрителен. Он умудрен опытом…»

«…Сеннефер кажется напуганным. Или ошеломленным. Старик словно бы языка лишился. Вот он сидит. Сидит и молча озирается. Вот он сидит, и страх на плечах его, испуг в глазах его…»

Сеннефер даже вздрогнул, когда внизу послышались шаги. А это был Шери. Мудрый и неторопливый Шери. Который умел выжидать, подобно пауку. Он перешагнул через порог и сказал:

– Здравствуйте все, кто под этой крышей!

Голос у него твердый. Звенит подобно бронзе. Казалось, что он принес с собой добрые вести. Казалось, что только-только спустился с небес, где парил в чистых сферах.

Шери усадил рядом с собой Ка-Нефер. Он обнял ее за плечи, словно дочь. Жестами пригласил старика и бывшего каторжника поближе к себе. И они уселись – голова к голове, лоб ко лбу. Так и уселись в кружок. Такой тесный, что было слышно, как бьются их сердца. Очень тесно было. И очень гулко бились сердца. И с этой поры не существовало более красавицы. Ни мужчин. Одни заговорщики Только они!..

Шери достает кусок папируса. Такой изрядный кусок – амаге по ширине, два амаге да еще один пат по длине. Он расстилает на полу этот папирус. На котором четырехугольники. Они выведены умелой рукой. Их изобразил человек с острым глазом. Как у коршуна. Шери взял два цвета: черный и красный.

– Вы видите?

Шери ткнул пальцем в самый большой четырехугольник.

– Что здесь? – спросил Нефтеруф.

– Это дворец. А вот здесь, – Шери переставил палец, – вот здесь – воздушный мост. Вы знаете этот мост? Под ним проходит Дорога фараона. Вы знаете этот мост?

Нефтеруф прошептал:

– Дайте мне обыкновенный молоток. Который у каменотесов. И вы через три дня не найдете на месте этого моста.

– Слушайте же дальше. Завтра утром вот из этих ворот выйдет тот, ради которого мы собрались. Ворота помечены красным. Это – стена, которая тянется вдоль Дороги. От ворот до моста – десять шагов. Это – узкие ворота. Боевая колесница будет ждать его у ворот. Обратите внимание: от ворот до колесницы – пять шагов. Пять больших шагов. Шесть – коротких. Я пометил это место красным. Это цвет крови. Ты понял меня, Нефтеруф?

У бывшего каторжника раздулись ноздри. Он в упоении прикрыл глаза. И прошептал:

– Я напьюсь его крови. Я напьюсь его крови…

– Да, Нефтеруф, ты отомстишь. Ты очистишь Кеми от этого изверга.

Так сказал Шери. Это были его слова. Не чьи-нибудь. Раз Шери подумал, раз он произнес свои мысли громко, для всех, – значит, он знает, что говорит, когда говорит и кому говорит.

Нефтеруф пояснил:

– Я буду стоять под сикоморой. От дерева до колесницы – сто шагов. Я пойду к колеснице от сикоморы. Не спеша. Готовый прибавить шагу…

– …если того потребуют обстоятельства, – уточнил Шери.

– Если потребуют обстоятельства, – повторил бывший каторжник. – Нож у меня на груди. Я точил его целую неделю. Это хеттский нож из настоящего железа. Им можно бриться. Это настоящий хеттский нож. Из их столицы Хаттушаша. Его мне продал один купец, по имени Taxypa. Я сказал ему, что я – мясник. Он сказал: «Этот нож в одно мгновение свалит бегемота, который в болотах Юга». Я сказал ему: «Я и есть охотник на бегемота».

– Покажи мне этот нож. Покажи нам, где ты его носишь?

Нефтеруф отпрянул назад. Он словно бы подпрыгнул. И оказался в двух шагах от папируса. Оказался на коленях – чуть откинув голову и выпятив грудь:

– Нож со мною!

Но никто не видел этого хеттского ножа. Где он? На груди? Сбоку? Под мышкой? Где нож, который продал ему купец Тахура?

Нефтеруф достал его, и клинок – узкий, как жало змеи, – сверкнул в сумеречном освещении.

– Я точил его на камне…

Нефтеруф положил нож на свою грубую ладонь и обнес каждого, словно лакомством. По мнению мужчин, нож во всех отношениях был превосходен. А Ка-Нефер содрогнулась.

– Это смерть. Это смерть, – сказала она.

– Да, смерть! – Нефтеруф спрятал нож. – А это – чарочка.

Нефтеруф достал – тоже неведомо где спрятанную – глиняную чарочку. Такую маленькую.

– Я выпью его кровь, – сказал он с удовольствием.

Шери насторожился:

– Как это – кровь?

– Очень просто: наполню чарку – и выпью. Для меня будет слаще меда.

– Пусть, – сказал Сеннефер, – пусть пьет.

– Я отхлебну его теплой крови. Прежде чем прикончат меня стражники…

«…Какой ужас! Он говорит о своей смерти так, словно бы собирается на чужие похороны. Я бы не смогла! Я никогда не смогла бы!.. А Шери, а Сеннефер смог бы?.. Наверное, нет. Наверное, нет…»

– Я буду неподалеку, – тихо сказал Шери. – Одного из стражей уложу я. Того самого, кто руку на тебя подымет.

– Нет! – возразил Нефтеруф, – Нельзя так! Нельзя умирать всем! Кто же будет мстить дальше? Нет, Шери, тебе не следует ввязываться. Другое дело, ежели я промахнусь. Или схватят меня за руку.

Каждый обдумывал эти слова. В них содержалась правда. Здравый смысл требовал именно этого. Нельзя иначе. Нельзя оставаться совсем без головы!

Ка-Нефер интересовало нечто иное. Она размышляла о другом. Пожалуй, о более существенном. Ка-Нефер обратилась к Шери:

– А если… А если фараона не будет на месте? Ведь может же статься такое! Может же передумать он в самое последнее мгновение и остаться во дворце? Может, Шери?

Шери ответил не задумываясь:

– Может, Ка-Нефер.

«…Он это говорит спокойно. Или Шери видит дальше всех, или заранее примирился с неудачей? Тогда фараон сделает все, чтобы окончательно успокоить своих врагов…»

– Может, Ка-Нефер, может! А посему принимаем такие меры: его светлость Маху будет внимательно следить. У него на лбу выскочат десять новых глаз. Если этот ублюдок перерешит ехать, его настигнет смерть в спальне, в зале – большом или малом, в коридоре, на крыльце, на дорожке сада! Это решено!

Шери чеканил каждое слово. О, в эти мгновения он выказал себя большим и сильным человеком!

Вот он сидит ровно. Вот он говорит спокойно. Вот он дышит равномерно. И лицо его не выдает волнения.

Иное – Нефтеруф: этот весь пылает, глаза у него навыкате, сопит, точно буйвол в болоте, скрежещет зубами. Он бы съел фараона живьем. Обглодал каждую кость. Напился крови. Уж очень крепка обида на фараона! И злоба Нефтеруфа безгранична, точно пустыня на Западе…

Сеняефер как бы размышляет вслух:

– У ворот… Недалеко от воздушного моста… В двух шагах от боевой колесницы… Удар в спину… Меж лопаток. Маху будет начеку… – Вдруг старик вскидывает глаза, хватает папирус, мнет его у себя на груди. – А если не будет?.

Он впивается взглядом в Шери. Будто хочет сразить того. Вот-вот набросится в ярости.

– Что – не будет, Сеннефер?

– Маху… Если Маху не окажется начеку?

– Он поклялся, Сеннефер.

– Это хорошо, что поклялся. Но если… если…

– Исключено, Сеннефер, исключено!

– А все-таки?

– Говоришь невозможное!

– Шери, а если?.. Ну, все-таки, Шери?.. А?.. Подумай, Шери. Это бывает раз в жизни. Подумай, Шери…

Шери уверен. Убежден. Он отметает невозможное,

– Ну, а если? Ну, а если, Шери?

Три пары беспокойных, встревоженных глаз устремлены на него. Словно из засады. Ждут ответа затаив дыхание. Не без тревоги. Не без страха. Можно подумать, что в ожидании прыжка разъяренной пантеры. А разве не так? Царь, пожалуй, хуже пантеры! Никому не будет тогда пощады! Зашьют в льняные мешки и осторожно опустят на дно Хапи. И закроется вода над головой. Хоть и священная река, но вода есть вода: в ней тонут, задыхаются, теряют рассудок…

Логика Шери-заговорщика неотвратимо ясная: в случае неудачи сам Маху поплатится жизнью. В первую очередь… Можно задать себе вопрос: разве предательство исключено? Конечно, можно задать и такой вопрос… Предательство никогда не исключалось. Их всегда хватает, этих предателей. Что же касается Маху – всякое подозрение по отношению к нему должно быть отметено. Безоговорочно. Для этого у Шери имеются достаточные основания… В этом заговоре участвует строго ограниченное количество лиц. Это не восстание народа. Или восстание рабов. Заговор, можно сказать, дворцовый. Он никого не касается, кроме как самих заговорщиков. В этом все удобство дворцового заговора! Конечно, можно было бы кликнуть клич и собрать недовольных под штандарты большого восстания Но этот путь не годится. Там, где замешан народ, – не жди ничего путного. Речь идет о вполне определенной вещи: о беспощадной мести людей знатных и славных, униженных и ославленных фараоном-ублюдком. Поскольку заговор ограничен самым узким кругом людей, успех его зависит только от этого узкого круга. И больше никого не касается! Вот почему Шери уверен и отметает мысль о предательстве…

– Если только, – заключает довольно мрачно Шери, – нет предателей среди нас. – И вдруг – грубо, резко, оскорбительно: – Ты, Нефтеруф?

– Я? – говорит бывший каторжник. – Я?.. Никогда!

– Может, ты, Сеннефер?

Сеннефер холоден, как базальтовый камень:

– Нет, Шери, нет.

– Может, ты, Ка-Нефер?

Молодая женщина отрицательно качает головой Эдак неторопливо. Медленно…

– И я тоже – нет, – сказал Шери. – Маху тоже – нет! Что же еще надо вам?

«… Наше счастье, что с нами мудрый и великий Шери. По сравнению с ним Нефтеруф – этот красивый самец – выглядит несмышленышем. Он чрезмерно горяч. Чувства застилают его ум… А Сеннефер слишком стар. И слишком тщедушен. Его удел – мудрствование. Его стихия – рассуждения, подсказка, советы…»

Ка-Нефер тщательно обдумывает слова Шери. Она согласна с ним. Она готова идти за ним куда угодно.

– Теперь вы уверены? – спрашивает Шери.

– Да! – отвечают одновременно Нефтеруф и Сеннефер.

– В таком случае прочь всякие сомнения! Сильнее бейтесь, сердца! Станьте тверже, руки! Бьет час!

Шери говорит негромко, но кажется, что слушает его весь Кеми – от Дельты до Первого порога. А может быть, еще дальше. В нем бьется такое сдержанное, такое укрощенное им самим буйство, что невольно возвышает над сонмом обыкновенных людей. Именно таким представлял себе Нефтеруф главного противника фараона…

– Я напьюсь его крови, – подтверждает свое неукротимое намерение бывший каторжник. – Я все равно не удержусь, как бы меня ни отговаривали!

– А мы и не отговариваем, – говорит Шери.

– Это хорошо! Это хорошо!

На улице раздались негромкие голоса. Кто-то постучался в дверь. Ка-Нефер мигом вскочила со своего места и кинулась вниз. Шери улыбнулся едва заметно.

– Явился, – сказал он. – Маху держит слово.

Шери сказал это, не выглянув на улицу. Даже не повернув головы

– Вот опустились носилки… Вот выходит грузный Маху. Рабы помогают ему войти в дверь. Не узка ли она для него?..

Не успел Шери произнести последнее слово, как Маху появился самолично. Он пропустил в комнату Ка-Нефер, но не перешагнул порога Так и остался там.

Шери медленно оборотился к нему. Не вставая. Между тем как Нефтеруф и Сеннефер почтительно склонили головы.

Маху сопел. Как обычно. Одет обыденно. Даже невзрачно. Но украшения – дорогие. Бусы – из сердолика. Золотые и серебряные перстни на пальцах. Меч на бедре в золотой оправе.

Молча оглядел комнату. Ничего не говоря. И неясно, каково настроение его перед великим часом.

Он сказал:

– Вы обсудили это?

И указал пальцем на кусок папируса.

– Да, – ответил Шери.

– Нефтеруф готов для дела?

– Да, готов.

– А ты, Сеннефер?

– И я.

– И ты, Шери?

– Что за вопрос?

– Спрашиваю, – значит, так надо.

– Готов и я.

– И Ка-Нефер?

– И я тоже, твоя светлость.

Задавая вопросы, Маху становился все более торжественным. Голос его звучал все более уверенно.

– Слушайте меня все! – Маху поднял руку. – Слушайте внимательно. Не пропускайте ни единого слова мимо ушей своих. – Что-то жестокое, что-то радостное, невообразимо мрачное и вместе с тем высокое нарастало в нем, отражаясь в его взгляде, в его голосе, на его челе. – Так слушайте же: его величество… правитель Верхнего и Нижнего Кеми…

Бам! Бам! Бам! Бам! – это стучат сердца. Нет, невозможно слушать Маху: душа не выдержит! Скорее, скорее, Маху!..

– Его величество умер!

– Что? – Шери встал. – Что ты сказал, Маху?

Остальные словно языки проглотили. Ка-Нефер припала к стене. Чтобы не упасть.

– Он еще теплый, – со злорадством сказал Маху. И, для вящей убедительности заглядывая каждому в глаза, продолжал: – Кийа безутешна. Она рыдает. Она в отчаянии Эйе молчит, как молчите вы.

Шери пробормотал:

– Он умер?.. Он умер сам?

– Да. Схватился за сердце. Хотел что-то сказать, но в горле заклокотала слюна. Он был мокрый от пота. И бледен, как папирус. И когда к нему наклонилась Кийа…