Он встретил ее у башмачника. Забежала по срочному делу: у нее сломался каблук. Это была крестьянская девушка – кровь с молоком. Башмачник – такой расплывшийся от излишнего потребления селедки и пива – взял ее ножку в свои ручищи и не отпускал. Он говорил:

– Такая ножка – и такая туфелька! Что же делать?

У него лоснились глаза. А она хохотала, держа в руках тяжелую корзину с провизией.

– Молодой человек, – сказал башмачник, – на твоем месте я бы взял у девушки эту ношу.

– Она тяжелая, – сказала девушка.

Рембрандт протянул руку, и девушка обожгла его взглядом-молнией.

– Не отдает корзину, – проговорил он виновато.

– А вот и отдам! – сказала девушка.

Рембрандт подивился ее игривости. Сколько ей лет? Двадцать? Или меньше?

Башмачник принялся наконец за ремонт каблука. Рембрандт отвел глаза, чтобы не видеть маленькой, такой удивительной ножки. Кто она все-таки? Он упер взгляд в мостовую.

– Молодой человек! – вскричал башмачник. – На твоем месте я бы не туда глядел. Ты понял меня, господин студент?

Она хихикнула при слове «студент». Это его немного задело. Что тут смешного? Или она вообще хихикает невпопад? Дурочка, что ли?

– На меня смешинка напала, – сказала девушка. – Я смеюсь с самого утра. Как бы не расплакаться к вечеру.

– Не расплачешься, – успокоил ее башмачник. – Скорее кто-нибудь через тебя расплачется.

– Как это – «через тебя»? – улыбнулся Рембрандт.

– А так! Очень просто. Ты что, нашего языка не понимаешь? Или у тебя от латинского ум за разум зашел?

– Не зашел, – буркнул студент.

Башмачник обул девушку, а мелочь бросил в шкатулку.

– Господин студент, изволь проводить девушку. Слышишь?

– Не глухой, – сказал Рембрандт, позабыв, зачем, собственно, зашел в мастерскую.

Она расправила юбку, убрала локон под белоснежный чепчик и засеменила рядом с ним.

– Как вас зовут? – спросила она весело.

Он назвал свое имя, да так невнятно, что девушка переспросила.

– Ну, Рембрандт, – сказал он, глядя себе под ноги.

– А меня Маргарета.

– Красивое имя.

– Что вы сказали?

– Ничего.

– Нет, вы что-то сказали, – пристала она.

– Красивое имя, говорю. Вам далеко шагать?

– Мне? – Маргарета удивилась. – Я же не солдат, чтобы шагать. – И хихикнула.

– Вам не идет хихиканье, – сказал он резко.

Она надула губки. И они пошли молча. Он остерегался смотреть в ее сторону.

– Я живу в этом доме. Отдайте корзину.

Он молча повиновался.

– Спасибо!

Он почему-то засопел. Как бычок.

– Я часто гляжу на улицу. Вон из того окошка в первом этаже. – Она не торопилась домой.

– Которое занавешено? – выдавил он из себя.

– Когда я дома – занавеска раздвинута. Она из двух половинок. А вы бываете на этой улице?

– Буду бывать, – сказал он чужим голосом.

– До свидания, господин Рембрандт. Это ваша фамилия?

– Нет, имя.

Она была бесстрашная. Говорила с ним свободно и даже вызывающе.

Он резко повернулся и ушел. Чуть не побежал.

Рембрандт не удержался: рассказал об этой встрече Ливенс. Признался, что по сравнению с ней выглядел настоящим чурбаном.

– Это неважно, – заметил Ливенс.

– Как так?

– А так. Она наверняка служанка. Избалованная мужчинами.

– Как это – избалованная мужчинами? – хмуро спросил Рембрандт.

– А так. Разве ты не знаешь их?

– Кого это?

– Женщин.

– А зачем?

Ливенс расхохотался.

– Славный ты парень, Рембрандт. Может, сходишь со мной в один дом. У тебя найдется пять флоринов?

– Зачем?

– Затем! Всего пять.

– Пять? – Рембрандт проглотил язык.

– Да ты, брат, совсем наивный. Держись возле меня – не прогадаешь.

Они расстались. Он так ничего толком и не понял.

Дома его ожидала печальная новость: Геррит споткнулся на крутой лестнице, свалился, как мешок, и поломал руки и ноги. Чуть не рассыпался совсем. Это сообщил Адриан.

Мать и Лисбет тихо плакали. Отец с доктором был наверху.

– Как это случилось?

Лисбет пожала плечами. Мать не расслышала вопроса. Адриан сказал:

– Он останется калекой. Ноги поломаны… Они оказались хрупкими, как стекло.

– Горе, горе, – запричитала мать.

Совсем недавно Рембрандт пребывал в особенном мире – непонятном, но привлекательном, потрясшем его существо до основания. И вдруг – такое!.. Неужели господь бог за несколько приятных минут наказывает большим несчастьем? За что же?

Доктор спускался вниз, цепко держась за перила. Он остановился посреди комнаты, оглядел присутствующих.

Адриан сказал:

– Может, обойдется?

Доктор молчал.

– Неужели на всю жизнь?

– Все мы ходим под богом, – уклончиво ответил доктор. – Не будем терять надежды. Я вечером буду у вас. Господин ван Рейн знает, что делать. Все подробно расписано. Там! – Доктор указал пальцем наверх и удалился.

– Это горе, – повторяла мать.

Адриан побежал по лестнице, махнув рукою Рембрандту, чтобы следовал за ним…

Человек понемногу ко всему привыкает. Такое уж существо. Вроде собаки, что ли. В доме о несчастье Геррита уже говорили спокойнее, рассудительнее. В самом деле, не попрешь же против воли божьей? Хорошо, что хоть душа удержалась в теле. Могло быть и хуже. В самом деле, что есть жизнь человеческая? В прошлом году вошел в Рейн близкий сосед. И утонул. Говорят, что был пьян. Допустим. А рыбаки, которые только-только оставили гавань? Налетел на них смерч и – девять душ как не бывало на свете! А молнии? Они же бьют прямо с неба, как испанские арбалеты, – беспорядочно, не разбирая, где правый, где виноватый. Взять Геррита. Шел здоровый, полный сил. И не думал спотыкаться. Мгновение и – калека! Кто мог ждать этого?

За обедом уже шел деловой разговор. Отец круто бросил всего одну фразу:

– Геррит теперь не работник.

У матери хлынули слезы. Лисбет опустила голову. Адриан сказал:

– Отец, не горюй сверх меры. На что же я здесь?

А Рембрандт молчал. Наверное, ему следовало заверить родителей, что можно в мельничном деле положиться и на него, как на Адриана. Но он не мог выговорить того, что не было в помыслах. Поэтому-то и молчал. Как селедка, выброшенная на дюны.

Отец успокоил:

– У меня сил пока хватит. А ежели Адриан бросит свое башмачное ремесло и встанет рядом – вообразите, что это будет?

Адриан заверил отца, что закроет свою лавку и целиком отдастся мукомольному делу. Неужели он оставит семью в беде? Пусть Геррит и Рембрандт знают: Адриан будет работать за троих.

– Почему же за троих? – Отец перестал жевать. Потянулся за стаканом пива.

– А как же, отец?! За себя. – Адриан загнул один палец. – За Геррита. – Загнул другой палец. – И за него. – Он кивнул на Рембрандта. – Мы же не допустим, чтобы парень бросил университет. Верно говорю?

Мать вытерла глаза. С умилением посмотрела на сына, который так силен, что может работать за троих, и к тому же так благороден.

– Когда мы воевали за принца Оранского, – сказал отец, – мы воевали и за двоих, и за троих, а то и за четверых. Как придется. Потому что жизнь требовала. Я вижу, что в моем сыне течет кровь его предков, которые свергали испанцев. – И старик отхлебнул пива.

Лисбет не удержалась от колкости:

– А Рембрандт молчит…

– Что же мне говорить? – Рембрандт ни на кого не смотрел, в свою тарелку уставился.

Адриан не одобрил поведение младшей сестры. Все уже сказано, и достаточно ясно. О чем может быть разговор? Только ради разговора? Рембрандт должен учиться. Это давно решено. И возвращаться к этому не следует.

– Он учится рисованию? – с невинным видом спросила Лисбет.

Отец и Адриан вопросительно уставились на Рембрандта. Эти простые люди, преданные своему делу и верные своему слову, полагали, что каждый говорит правду, и только правду. Говорит то, о чем думает, и не кривит душой.

– Ты хочешь сказать что-нибудь, Рембрандт? – Отец говорил жестко.

– Нет, ничего.

– Совсем ничего? – вопросил Адриан.

– Пока ничего.

Вроде бы все предельно ясно.

Мать сказала хриплым, простуженным голосом:

– Сейчас сказать ему нечего. И не надо. Ежели что и придется – скажет в свое время. Правда?

Рембрандт молча кивнул.

– Вот видите, он же ничего не говорит. Он слушает, как и подобает доброму сыну и брату. Слышишь, Лисбет? И перестань задавать дурацкие вопросы!

Лисбет прикусила язычок.

– Схожу на мельницу, – сказал Хармен Герритс. И встал из-за стола, шумно отодвигая скамью.

Рембрандт молча доедал обед.

Яну Ливенсу Рембрандт сообщил очень коротко:

– Брат свалился с лестницы.

– Он был пьян?

– Нет.

– Ему плохо, что ли?

– На всю жизнь калека. – Больше ничего не добавил к своему сообщению Рембрандт. Он запомнил слова одного мельника: никого особенно не волнуют твои несчастья, поменьше распространяйся о них. У каждого своя беда на гряде.

Ян Ливенс спросил:

– Мы пойдем к мастеру Сваненбюргу?

– Может быть.

– Сегодня?

– Это к спеху?

– Нет.

– Тогда пройдемся по Хаарлеммерстраат.

– К этой красотке?

– Может быть, – пробормотал Рембрандт и убыстрил шаг.

Тот дом стоял слева. И окно находилось слева, если смотреть на дом с противоположного тротуара. Рембрандт пошел медленнее, скосил взгляд.

– Занавески… – сказал Ливенс. – Птички нет дома…

Да, похоже, их плотно сдвинули. Чистенькие, кремового цвета занавески.

И Рембрандт бросился вперед как угорелый.

– Ты что? – попытался остановить друга Ливенс.

Но куда там! Рембрандт бежал стремглав.

В конце улицы – довольно длинной – Рембрандт сказал:

– А можно к мастеру сегодня?

– Я же предлагал.

– В университет я больше не ходок. Довольно с меня всяческой премудрости.

Ян Ливенс поддержал его в этом важном решении. Он сказал:

– В таких случаях говорят: жребий брошен.

– Да, брошен, Ян. Если даже и допускаю ошибку.

– Что скажут домашние? Ты с ними советовался?

– Нет.

– Так как же?

– Веди меня к нему! Посмотрим, что он скажет.

– Надо взять с собой тетради. Все до одной.

– Я вырву чепуховые рисунки.

– Оставь все.

– Я вырву дурацкие зарисовки.

– Ты упрям, как восточный осел.

– Возможно. Но я все-таки сожгу всякую дребедень. Чтобы не позориться.

– У мастера верный глаз.

– Тем более вырву. Сожгу. И пепел развею… Где он живет?

– Недалеко от церкви. В двух шагах от университета.

– Он стар?

– Не очень. Наверное, под пятьдесят. У него жена Фьоретта. Итальянка.

Он шел рядом с Ливенсом и думал о своих домашних. Как они отнесутся к его решению? Ведь жребий брошен! Не в его нраве отступать… Университет оставит. Это как пить дать. Три года вовсе не потеряны. Но дальше? Извините! Жизненная дорога совершает крутой поворот. Здесь уже так: или – с головой в рисование, в живопись, в офорт, или – бросай все, забудь о карандаше и тетрадях и садись за латынь. Учи Аристотеля и Эразма, читай Цицерона и Овидия… Немного страшновато, конечно, при мысли о том, что скажут родные. Как поведут себя отец и Адриан. И не столько отец, сколько Адриан, на которого теперь ложится вся тяжесть в семье.

И все же… Если Сваненбюрг откажется от нового ученика – придется поискать другого учителя. Если ему откажут в поддержке отец и Адриан – найдет другой выход. Он отыщет кусок хлеба и стакан воды, но от принятого решения не откажется. Нет и не будет у него другой жизни, кроме как мастера цеха Живописцев. Дорога уже пошла прямо и никуда не свернет…

Он говорит Ливенсу:

– Господин Сваненбюрг строг?

– Очень. Но и справедлив. Он требует неукоснительного послушания.

– Зачем ему это?

– Чтобы из учеников вышел толк.

– Это хорошо!

– У него приветливая жена. Она жалеет учеников.

– Сколько требуется взноса?

– Для начала?.. Он сам назовет – сколько.

– Ян, вот что скажу: я бросаю университет.

– Сначала послушай мастера.

– А я уже решил.

– Не торопись с этим.

– А я уже поторопился. Не понравлюсь мастеру, уеду в Харлем или Амстердам. Ты слышал такое имя – Франс Халс?

– Да, его очень хвалит мастер Сваненбюрг.

– Или подамся в Антверпен. Ты слышал имя – Рубенс?

– Его тоже хвалит мастер.

– Ян, а мне уже нравится твой Сваненбюрг. Я заявляю: жребий брошен!

– Ты больно горяч. И упрям. А вот и дом, где живет мастер. Давай переведем дух…