Этот старичок на стене ведет себя очень странно. Неверный свет свечи урывками падает на него и высвечивает золото лица и золото халата. И, представьте себе, он что-то шепчет. Довольно внятно. Кажется, напоминает о первых и последующих днях в мастерской Якоба Изакса Сваненбюрга, когда некоего студентика Рембрандта заставили тереть краски. Так работать не доводилось даже на отцовской мельнице. Геррит и Адриан на мельнице жалели младшего, а здесь? Кто отнесется к нему с должным вниманием? Впрочем, бывший студентик и не просит пощады. Этого у него нет в голове. Если нужно – он не отойдет от краскотерок в течение суток. Он не устанет переливать масла из одной колбы в другую, чтобы получше отбелить их. Если нужно, он будет по ночам кипятить масла, готовить лаки в полном согласии со строгими требованиями мастера…

В те далекие лейденские времена сердце не знало усталости, глаз был верный, руки, привычные к солодовым мешкам, денно и нощно терли краски, готовили лаки, отбеливали масла. Госпожа Сваненбюрг – добрая итальянка – удивлялась трудолюбию сына мельника с берегов Рейна, а мастер был непреклонен: с каждым днем ужесточал свои требования. Он словно бы не ведал ни снисхождения, ни жалости. «Три краску, вари лак, отбеливай масло» – вот его ежечасные слова. Чтобы сгладить мужнюю строгость, итальянка кормила разными итальянскими кушаньями.

… Вот только вспыхнула свеча, и старичок уже задает немой вопрос: «Ну и как, господин Рембрандт ван Рейн? Довольна твоя душа?»

Проклятый старичок!

А разговор с домашними получился очень тяжелый. Лучше бы всю жизнь мешки таскать и молоть солод.

Он долго не мог решиться его начать. Что-то сдавливало горло. Потом отпустило. Но не совсем. Выпив глоток пива, он сказал:

– Мастер Сваненбюрг хороший человек…

За столом все замерло. Четыре пары глаз удивленно уставились на него. Недоставало лишь Геррита…

– Какой такой Сваненбюрг? – спросил наконец Хармен. Он говорил непочтительно, но эта нарочитая непочтительность относилась к сыну, а не к мастеру Сваненбюргу.

– Уважаемый мастер. Он долго жил в Италии. Пишет прекрасные картины.

– На самом деле прекрасные? – съязвил отец.

– Все хвалят.

– Допустим. Что из этого следует?

Лисбет затаила дыхание. Адриан предвидел бурю. Мать уже готовилась вступиться за Рембрандта.

Рембрандт засопел – верный признак волнения. Эта привычка у него с детства.

– Я буду учиться живописи.

– Как?! – вскричал отец.

– Учиться буду. Живописи.

– А университет?

Рембрандт посмотрел отцу в глаза, посмотрел на мать и Адриана.

– Я оставлю университет.

Отец откинулся назад. Лысина заблестела, словно стекло на ярком свету. Кадык обнажился. Щеки еще больше впали. Он, казалось, сразу постарел на много лет.

Адриан легко мог подлить масла в огонь. Однако повел себя в высшей степени благородно. Возможно, даже против своей совести. Он сказал:

– Каждый в жизни находит свое место. Перед тем как найти – он ищет. Ведь и я искал. Я не собирался быть мельником. Меня увлекали башмаки. А Рембрандта?..

Мать сказала:

– Я подам жаркое.

– Жаркое подождет, – сказал отец и сверкнул глазами. – Каждый из них что-нибудь да преподносит. Геррит основательно улегся… А этот – со своим рисованием… С ума спятил! – Отец выложил на стол худощавые руки. – Что делает настоящий человек? Он выбирает работу. Находит опору в жизни. Чтобы себя кормить и семью содержать. Вам нужен пример? Ходить далеко не надо. Вот он, живой пример, – Адриан! Если бы не он, я бы просто сгинул. Он выбрал себе настоящую, полезную для него и для людей работу. И не ошибся. За ним как за каменной стеной и сестра, и брат – один и другой. – Отец вдруг вспылил, негодующе посмотрел на Рембрандта. – Ладно, со мной можно не считаться, я – родитель, я должен гнуть спину ради детей. А он? – Хармен указал на Адриана. – С ним-то надо было посоветоваться?! Он такой же кормилец, как и я.

Рембрандт насупился.

– Я спрашиваю: с Адрианом кто-нибудь советовался? Все мы умники, все сами с усами. Приди и скажи: так, мол, и так, желаю учиться этому самому… Как его? Рисованию. Желаю вечно побираться, ибо я не видел мастера в полном достатке. Это вам не хлеб, не мельница, не солод, без которых человек не обходится. А что? Мазня! Разве люди голодают без нее? Или жажда их одолевает? А те из маляров, которые живут в некотором достатке, рабски угождают каждому пузатому богачу. Да, да! Я говорю правду и только по совести! Потому что художник – не мельник и не башмачник! Даже не золотарь!

Рембрандт слушал отцовы речи, сидя недвижно, точно каменное изваяние. Адриан время от времени кивал, словно поддакивал. Мать все-таки решила подать жаркое, а Лисбет сбегала в чулан за пивом.

– Что ты молчишь, Адриан? Может, я не прав?

Адриан собирается с мыслями. Он во многом согласен с отцом, но и брату вредить не желает. Надо как-то смягчить гнев отца и убедить, елико возможно, упрямца.

– Сухое мясо, – сказал Хармен, пробуя жаркое.

– Оно перестояло, – объяснила хозяйка.

– Да, сухое! Но я готов терпеть еще более сухое, обуглившееся, чем слушать россказни про всякие там рисунки… Да что вы все, в рот воды набрали? Скажите же хоть что-нибудь поперек или подайте знак согласия. – Хармен уставился на Адриана.

Тот пожевал мясо, по-мужицки проглотил, запил пивом.

– Я… – начал было он.

– Что – я?

– Потружусь за всех – лишь бы в доме был мир.

– Та-ак, – проскрежетал Хармен.

– В конце концов, Рембрандт мальчик неглупый, – сказала мать. – Он ничего такого плохого не совершит. Если не получится, вернется на мельницу.

– А годы?

– Что годы?

– Годы-то идут, – пояснил Хармен, – и мы не вечные. Мы будем плодить нищих бездельников?

– Почему нищих? – удивилась мать.

– А потому!

– Почему бездельников?

– Все потому же!

Мать осмелела:

– Я ничего не пойму. О чем речь?

– А он прекрасно понимает! И на ус наматывает, – сердился Хармен. – Разве вы не видите, как он слушает и в душе, может, смеется над нами, как мы тут пытаемся наставить его на истинный путь.

Адриан обратился к брату:

– Ты что-нибудь скажешь?

– А что?

– Ну обо всем этом.

– Вы же сказали всё. – Рембрандт больше не притрагивался к еде.

– Что мы сказали?

– А всё.

– Это не объяснение, Рембрандт. – Адриан начал возмущаться.

– Вы всё сказали и за себя, и за меня.

– Слышите? – саркастически усмехнулся Хармен. – Он даже не желает входить в обсуждение дела, которое касается не только его, но и нас.

– А что тут обсуждать?

Хармен махнул рукой. Яростно принялся за жаркое. Потребовал еще пива.

Мать подложила Рембрандту кусок мяса.

– Он еще ничего не тронул, – сказала Лисбет.

– Не твоего ума дело, – осадила ее мать. – Ты ешь, Рембрандт, а то встанешь из-за стола голодным.

Хотел Рембрандт сказать, что кусок не лезет в горло после стольких горьких слов, но сдержался. И правильно сделал, ибо Хармен понемногу переменил тон. Он сказал, что бог наказал их. А за что, спрашивается? Наказал: искалечил Геррита, сбил с панталыку Рембрандта. Не хватает еще одного бедствия. Но какого?

– Чтобы Рейн затопил Лейден, – сказал Хармен. – Тогда все стало бы на свое место.

– Можно придумать еще кое-что, – сказал Адриан улыбаясь.

– Что, например?

– Все крылья пообломать мельницам. Ураганом.

– Говорят, случалось, – сказал Хармен.

Мать обрадовалась такому обороту. И скороговоркой сообщила:

– Я была совсем маленькой. Поднялся ветер и сорвал не только крыши, а и всю мельницу свалил.

Рембрандт наконец-то принялся за еду.

Лисбет еще раз сбегала за пивом, хотя ее об этом и не просили…

Мастер Сваненбюрг собрал своих учеников, рассадил на чем попало и стал объяснять, что главное для художника, особенно во время его ученичества. Рембрандт слушал, глядя в рот учителю. Ян Ливенс, кажется, немножко скучал. Или делал вид, что скучает, ибо все ему уже хорошо известно.

Добрый художник был искренен в меру своих возможностей, отпущенных богом. Часто ссылался на годы, проведенные в Италии, и на живописные работы в Ватикане. Он говорил складно, неторопливо, как бы пытаясь аккуратно вложить мысли в голову неразумным, но подающим надежду молодым людям.

– Я хочу подать вам, – говорил он тусклым голосом, – наиважнейший совет, который постоянно должен быть путеводной звездой живописца. Спрашивается: о чем речь? Стараться, чтобы полотно повторяло оригинал? Разумеется, это важное условие. Живая природа должна оживать под кистью. Это – непреложный закон. Мне скажут: а правило перспективы? Да, и это очень важно. Зритель должен ясно судить о том, что ближе к нему и что дальше. Однако есть правило, следовать которому не только важно, но совершенно необходимо, то есть настолько, что без него нельзя даже мыслить работу мастера. Многие итальянцы следовали этому закону. Но не могу сказать, чтобы ставили его во главу всего дела. А я говорю вам, я утверждаю: это главное для живописца, с него начинается все, им кончается все. Если сравнить сам процесс живописания с прекрасной поэзией, то подготовку к нему следует назвать грубой прозой. Даже не грубой прозой, а работой, скажем, приказчика в мануфактурной лавке. Но без этой прозы нет живописи, нет истинного искусства. Наверное, вы догадались, к чему я клоню. Извольте, господа: я говорю о краскотерках, о подготовке красок и масел для живописи, о выборе земли, выборе различных поддающихся размельчению камней, необходимых для цветовой гаммы. Как обжечь землю, как и где выбрать ее, как смешать с маслом и как растереть, до какой степени измельчения? Ясно ли я говорю, господа?.. Если не научитесь отлично готовить, попросту говоря, тереть краски, считайте, что вы никогда не будете писать настоящие картины. Они у вас или быстро пожухнут и потрескаются, или очень скоро потемнеют, или же лишатся той живописности, которая, казалось, уже достигнута вами. Вот что значит – тереть краски! Вот что значит – отбеливать и выбирать масла! Вот что значит – хороший лак для живописца! Это бальзам для египетского бальзамировщика, который сохранял тело на века. Ясно ли я говорю, господа?.. Я заключаю: надо научиться тереть краски, создавать материал, из которого вы впоследствии создадите живую природу на мертвом холсте. Это, как выражались эллины, есть альфа всего нашего дела.

Так говорил живописец Якоб Сваненбюрг. И не всуе говорил – он твердо приучал своих учеников к тому, что сам искренне исповедовал…

По воскресным дням Рембрандт торопился на Хаарлеммерстраат, чтобы взглянуть на заветное окно на заветном фасаде. Но где же шаловливая Маргарета? Неужели перешла к другим хозяевам? Почему ни разу не приоткрылись занавески?

Рембрандт поначалу не придал особого значения словам девушки, с которой невзначай познакомился у башмачника. Но время шло, и получалось, что его просто провели. Может, она вовсе и не Маргарета… Но зачем понадобилось ей водить его за нос? Ведь он вовсе не набивался в друзья.

Ян Ливенс объяснил очень просто:

– Она обыкновенная болтушка.

– Каков смысл ее болтовни?

– А никакой! Выкинь ее из головы.

Выкинуть можно. Однако Рембрандту надо уразуметь: почему она вела себя так, а не иначе? Он же не приставал к ней, не домогался ее внимания…

– Вот что, Рембрандт… – Ян Ливенс положил руку на плечо друга. – Я хочу сказать нечто…

Рембрандт слушал рассеянно, поглядывая на заветное окно. Почему все-таки занавеска даже не шелохнется? Была ли то насмешка бывалой кокетки или стряслось с нею что-то непредвиденное? В самом деле, он же не тянул ее за язык, не просил о встрече. Все сама…

– Рембрандт, – продолжал Ливенс, – у меня есть тебе совет. Он тебя наверняка заинтересует.

Рембрандт оторвался от окна.

– Совет? Какой?

– А вот такой. Сказать по правде, очень и очень простой. Товарищеский. Дружеский. И ты, надеюсь, оцепишь мое расположение к тебе.

Начало было интригующим. Рембрандт последовал за Ливенсом, который повел друга прямехонько на берег Рейна. Река то ли текла, то ли замерла. Приходилось внимательно присмотреться, чтобы определить ее течение. Плыли небольшие рыбачьи суденышки, от них расходились плавные волночки, как в тихом пруду. В самом деле, Рейн в пределах города был очень ленив…

– Послушай, Рембрандт, ты, я вижу, влюблен… Ладно-ладно, не влюблен, а просто тебя заинтриговала красотка. Но тебе не кажется, что занимаешься ты делом бесплодным?

– Что значит «бесплодным»? – возмущенно спросил Рембрандт.

– Не сердись. Я называю вещи своими именами. Поскольку это так, имей мужество выслушать. А если надоедаю, могу прекратить свою болтовню.

– Нет, я слушаю.

– Что ты заметил у мастера Сваненбюрга?

– Я? – Рембрандт подумал. – Картины, что ли?

– Скажем, картины. А еще?

– Его супругу Фьоретту?

– Верно. Дальше.

– Кошечку на окне, что ли?

– Верно. А еще?

– Что – еще?

– А Мария? Ты, кажется, не приметил самого главного.

– Эту служанку, что ли?

– Именно! Ты заметил, какие у нее губки? А ноги? Она как-то мыла пол в прихожей, и мне в глаза бросились ее ноги. Знаешь какие? Да ты не смейся… Они словно бутылочки, и крепкие, как бутылочки. Башмаки грубоватые. А в них прелестные ножки…

– Прелестные? Как же ты умудрился разглядеть?

– Очень просто. Для этого я даже палец о палец не ударил. Она сняла башмаки, чтобы переобуться. А меня не видела. Вот я и подсмотрел.

– Ей много лет…

– Да, двадцать пять.

– А это у кого узнал?

– Госпожа Сваненбюрг как-то обронила. В разговоре с одной гостьей. И – представь себе! – эта Мария уже вдова.

– Что так?

– У нее был муж моряк. На судах плавал. В тропические страны. Однажды, говорят, судно пришло в Роттердам без ее мужа. Беднягу схоронили где-то в теплом океане.

– Да, невеселое это дело – остаться в таком возрасте вдовушкой. А дети у нее есть?

– Нет.

– Это она тебе сказала?

– Нет, все госпожа Сваненбюрг.

– Она смешно говорит…

– Итальянка же! Зато послушал бы, когда она сыплет на мужа град итальянских словечек.

– Тараторит?

– Страшно. Но очень красиво. Вроде бы поет.

Они шли вдоль Рейна. Подул ветерок, и полдневный зной несколько спал.

«Вроде бы моложе меня, – подумал Рембрандт, скашивая взгляд на друга, – а хватка у него зрелая… Запросто приметил Марию… В самом деле, эта служанка улыбается очень мило. И бедра носит, как настоящая бюргерская дочь… Наверное, этот Ливенс прав, когда говорит о ее ножках…»

– Вот я и говорю, – наставлял Ливенс, – чего ты время зря теряешь с этими своими бесплодными походами на Хаарлеммерстраат. У тебя под рукой лакомый кусок… Ей-богу!

Рембрандт остановился:

– А почему ты сам не займешься Марией?

– Откровенно?

– Да.

– У меня уже есть одна краля. Тоже вдовушка. Такая пухленькая. Лет ей за тридцать.

– Ты что, за бабушками приударяешь?

Ливенс присвистнул:

– Ты еще сосунок. Если тебя кормят, поят, ласкают, всячески голубят? Отказываться от этого? Подумай, умная голова!