Сулла

Гулиа Георгий Дмитриевич

Часть первая

Римляне идут на Рим

 

 

1

Лошадь была в мыле. Едва доскакала до палатки и чудом удержалась на ногах. И дыханье ее скорее походило на предсмертный храп.

А всадник?

И про него бы можно сказать: едва на ногах стоит. Он бросил поводья подбежавшему солдату, вытер лицо льняным платком, который держал в зубах от самого Рима, точно маленькое знамя. Это знамя – знак беглеца, знак всадника, спасающего свою жизнь. Платок можно сжевать вместо еды. Платок овевает шею, немного остужает кровь. Так, по крайней мере, полагают те, кому доводилось скакать много миль, спасая свою жизнь. Нет, когда борешься за каждое мгновение, когда над тобою занесен меч и ты прижимаешь голову к конской гриве, – даже платок тебе подмога, даже платок кое-что да значит…

Сумерки спускались на землю Кампаньи. Нынче они не казались голубыми, легкими, невесомыми, как об этом поют поэты, – они казались тяжелыми. Густым медом стекали они по склонам Везувия и, стекая, наполняли собою всю Кампанью. И этот военный лагерь близ Нолы, эти солдатские палатки, казалось, не выдержат тяжести сумерек.

Он вошел в палатку, которая была чем-то средним между солдатской палаткой и просторным шатром полководца. Вошел не сразу: постоял немного, откинув полог, у входа. И здесь те же густые и тяжелые сумерки, что и на дворе. И здесь – несмотря на огонь светильников – та же давящая, неприветливая, сумеречная серость, мрачная, как на дне морском.

Ему предложили скамью. Так утомился, что трудно даже присесть. Необходимо отдышаться прежде всего: будто не его несла лошадь, а сам бежал вперегонки рядом с нею. От самого Рима до Нолы.

Подали вина и воды. И он осушил оба глиняных сосуда. И только теперь явственно различил тех, кто был в палатке: вот легат Фронтан, квестор Руф, центурион-любимец Децим, вот центурионы Люций Басил и Гай Муммий, вот преданный слуга Корнелий Эпикед, прибывший в лагерь еще вчера из бурлящего Рима (так приказал господин).

Вопросов же задавали. Он тяжело дышал, и все ждали – что скажет. Лицо его казалось настоящей этрусской мозаикой, составленной из красного и белого цвета. Красные пятна на ветру побагровели, а белые поблекли. Светло-голубые глаза странно фосфоресцировали на фоне этой старинной, – казалось, откопанной любителями древностей, – мозаики.

И оттого, что он молчал, и оттого, что сумерки все густели и густели, и оттого, что никто не смел прервать молчания, – тягостнее становилась тишина, все покрывалось в воображении самой мрачной краской. Война с Митридатовой империей, сулившая блага и несметные сокровища, казалось, отодвигалась на неопределенное время из-за безобразий в Риме, учиненных сторонниками Мария – этого молодящегося старикашки. В лагере ждали приятных вестей из Рима, после которых войска незамедлительно поплывут за море, в Малую Азию. А вместо приятных вестей – очень неприятные. И наконец, прибытие Суллы, вид которого, молчание которого ничего доброго не сулят.

Эпикед налил еще вина и еще холодной воды. Поставил сосуды на низенький складной столик и отошел в сторону.

Его господин снова жадно выпил и вино и воду. Лицо его понемногу приняло обычный цвет и обычное выражение. Глаза чуточку поблекли, вроде бы поуспокоились. Можно было ожидать, что Сулла, придя в себя, расскажет наконец о римских делах. Это будет свидетельство из первых рук, а не слухи или же сплетни какие-нибудь, тревожившие Нолу вот уже который день.

– Да, – сказал наконец Сулла, – да! Я ожидал этого. Должно было случиться именно так, как случилось. Ибо такова логика вещей. Такова философия предательства.

Он оглядел всех, кто находился в палатке. На каждом задержал пронзительный взгляд своих голубых глаз, точно спрашивал: «Ну, а ты? Со мною ли ты? И до конца ли со мной?»

А потом снова потребовал у своего слуги вина – только вина, потому что оно способно утихомирить страсть, остудить сердце и вернуть мыслям их холодное течение.

Этот пятидесятилетний Сулла не бросал попусту слов. Он говорил «да» – и это было «да». Он говорил «нет» – и это было «нет». Это был настоящий мужчина. Так думали многие. А разве нет? Разве не оказал он Марию бесценную услугу, когда тот беспомощно топтался в Нумидии в прошлую, в Югуртинскую войну? Разве не пленил Сулла Югурту? Разве тем самым не содействовал он благополучному для Рима исходу Югуртинской войны? Да что там говорить! Да что там перечислять военные деяния Суллы! Разве не видят этого зрячие? Разве не слышат об этом имеющие уши? Воистину Рим сошел с ума, спятил с ума сенат, и лишился рассудка старикашка Марий, исходящий завистью к успехам Суллы!

Есть человек и есть Человек с большой буквы. Один живет, плывя по течению, добывая счастье, если даже не очень благоприятствуют ему судьба и боги. Такой человек мелок в удачах и жалок в несчастье. Он не умеет радоваться настоящей радостью и горевать настоящим горем, ибо страсти его мелки, как мелок и ничтожен сам он.

Но есть Человек доподлинный. Хозяин своим словам. Товарищ в бою. Идущий смело вперед. Влекущий тебя за собой и умирающий рядом с тобой одной и той же смертью. И слово его – как кремень. И обеты его словно высечены на скале, на которой не меркнут священные слова. Ему сопутствует счастье всегда и везде, боги благоволят к нему, и наградой ему – триумфальный лавровый венок. Истинно таков Сулла!

Вот он сделал некое движение головою и туловищем, точно желал продолжить свою, чуть начатую речь.

– Какой сейчас стоит год от основания Рима? – вопросил Сулла. И сам же ответил; – Шестьсот шестьдесят шестой! Какое прекрасное сочетание сотен, десятков и единиц. Один человек, занимающийся мантикой, сказал мне; «Три шестерки в общем сочетании цифр по вавилонским понятиям – знаменательный показатель. В этом году случится нечто, что потрясет Рим». Я спросил его: «А что же, собственно, может случиться?» На что гадатель, к словам которого у меня полнейшая вера, ответил мне: «Рим будет потрясен». Тогда я снова спросил: «Радость есть потрясение, горе – тоже потрясение. О чем же ты ведешь речь?» Гадатель обратился к величайшим тайнописям мантики и сказал, что должен много подумать, но что ясно видит одно слово: «потрясение».

– Мошенник… – сказал легат Фронтан.

Этот солдафон, который мог свалить наземь дикого буйвола, не очень был силен по части мантики, тем более вавилонской. Его отец – луканец, а мать – самнитка. Такое сочетание кровей порождает львов, но никак не утонченных, богатых воображением людей. Так подумал Сулла, когда спросил его:

– Кто же, по-твоему, мошенник?

– Этот твой гадатель.

– Отчего же?

– А как же! – сказал Фронтан, жестко произнося слова на самнитский манер. – Он решил подурачить тебя. Ты слишком доверяешь этим гадателям.

Сулла бросил на своего помощника странноватый взгляд. Все было в этом взгляде: жалость, презрение, высокомерие. Он сказал, как бы расшифровывая то, что не поддается прочтению в его взгляде:

– Только избранные умеют слушать мантиков и уважать их гадание. Это столь же важно для военного, как и владение мечом, умение угадывать полет ядра, выпущенного баллистой, и предвидеть полет тяжелой стрелы, летящей с гладкого ложа катапульты. Мне не хочется добавлять еще кой-чего, ибо силы мои на исходе из-за этой проклятой гонки.

Фронтан прикусил язык, но продолжал все-таки бормотать что-то невнятное, что Сулла пропустил мимо ушей. Помощников своих надо знать: этот Фронтан пригоден только в бою, только в одном строю с тобою, но не больше! Работа ума в мирные дни – не его дело. Если кто и родился рубакой, то именно Фронтан. В бою он как бешеный. Меч в его руках, словно молния в деснице Юпитера. И сам Фронтан в эти мгновения точно бог, Но нет смысла слушать его в вечерней тиши или на совете полководца. Из его уст скопом летят всякие глупости. Всех мастей.

Фронтан попытался оправдаться: мол, верит он в мантику, когда ею занимаются достойные люди, знающие толк в этом деле, из далеких земель таинственного Востока. Скажем, сыны далекой Индии.

– Что? – презрительно бросил Сулла.

– Я говорю – далекой…

– Какой такой далекой?

Фронтан растерялся. Заскулил, словно обиженный пес.

Квестор Руф – маленький, сухонький человечек с мордой кота – всегда знал, что и когда вставить в беседу.

– Воистину мантика есть первейший помощник хорошего, умного полководца, – сказал он. – Вавилонские и египетские гадатели все видят заранее, многое предвидят, но еще больше скрывают от посторонних взоров, дабы сохранить некую тайну и не все обнажить разом перед людьми.

– Слышали? – проговорил глухо Сулла. – Все слышали? Руф обладает умом большого полководца. – Сулла смотрел на него насмешливым взглядом, который никак не вязался с его словами. – Руф многоопытен и опасен в бою для врагов. Он всегда побеждает при помощи мантики. Я это знаю прекрасно и свидетельствую перед всеми об этом.

Уста его при этом улыбались странной улыбкой, которую можно было посчитать за гримасу и с таким же успехом – за улыбку. Он выложил свои руки на столик. Небольшие, но выразительные кулаки без особого труда обличали в нем человека властолюбивого. И не просто властолюбивого, но рожденного, чтобы всю власть держать в своих руках, а если угодно – в кулаках своих. Это будет поточнее.

В данную минуту ему было не до какого-то Фронтана и какого-то Руфа. Этих господ поставить на место можно без особых усилий: стоит только шевельнуть мизинцем. Просто взять – не полениться – да и шевельнуть мизинцем, и тогда они станут тем, кем следует им быть: ничтожествами, пылью. Только и всего!

В данную минуту Суллу тревожит нечто более важное, и он это выскажет с подобающей ясностью и точностью. Как бы ни презирал этих людей, окружавших его и, несомненно, стоявших ниже его во всех отношениях, он в какой-то мере зависел от них. Когда человек идет по лестнице вверх, может ли он уважать ступени, ведущие еще выше? Безусловно. Он обязан презирать их, ибо они ниже его, ибо они у него под ногами. Ибо он попирает их. Чтобы идти. Чтобы подниматься. Чтобы возвышаться над ними. Это безусловно! Но может ли человек, если у него ясный, непомутневший разум, обойтись без ступенек, попирать их ступнями, да и только? Очевидно, нет. Очевидно, не должен. Если есть у него своя голова на плечах…

Сулла приказал слуге засветить светильники так, чтобы и следа на осталось от сумерек, которые действуют на нервы хуже каракатицы, испускающей зловонную жидкость. Он хочет ясно видеть лица, видеть глаза, читать по лицам и глазам, следить за выражением губ, за движением морщин. Поэтому нужен свет, нужно много света! Положение слишком тревожное, чтобы экономить на масле и на фитилях. Масла, слава богам, пока еще достает в Римском государстве, а фитилей льняных привозят из Египта вдоволь. А эти грекосы придумали еще такую форму светильника, что скареды даже экономят на масле. Одним словом, побольше света, черт возьми!

Эпикед бросился исполнять приказание. Центурионы всячески помогали ему в этом. Скоро палатка наполнилась светом, пусть чадящим неимоверно, но настоящим, желто-белым светом…

– Я хочу, чтобы все присели, – сказал Сулла. – Достанет ли для всех скамей?

Скамей нашлось достаточное количество. Военные люди – не сенаторы-болтуны: они умеют исполнять приказы молниеносно. Слава воинской дисциплине римлян! Что сталось бы на свете, не будь этой дисциплины, рядом с которой меркнет любая философия, любая наука и даже религия?!

Сулла обратился к своему любимцу:

– Децим, ты будешь стоять?

– Я сижу, – сказал Децим.

– Я только-только понял, Децим: под тобою высокая скамья.

– Так точно! – с радостью ответил Децим.

Его широкое лицо сияло. Глаза блестели светом радости и доверия. Большой мясистый нос с горбинкой чуть вздрагивал от ощущения собственного ничтожества перед величием могучего покровителя. Сулла все это хорошо понимал и хорошо видел.

Дециму тридцать лет. Он идет рядом со своим полководцем. Он шел, идет, будет идти! Оттого ему хорошо. Оттого благо ему. И Сулла ценит преданность этого одинокого в мире воина, для которого Сулла – отец и брат.

Децим чувствует, когда слова Суллы обращены к нему, если даже Сулла в это время глядит совсем в другую сторону. Годы сделали свое дело. Децим привязан к Сулле, точно пес. Пес преданный. Но пес сытый. И пес презлой, когда это надо. И Децим, повторяю, знает прекрасно, знает – когда Сулла обращает к нему свое доброе слово и свою улыбку, если даже при этом смотрит совсем, совсем в другую сторону…

Сулла встал, обозрел всех сидящих с высоты роста – чуть выше среднего. Потер лоб платком: на платке отпечаталось пятно жирной пыли – пыли Лациума и пыли Кампаньи. Он подумал, что очень грязен, что, можно сказать, в пыли вывалялся. Что одно это ощущение способно навеять великую грусть. Вот бы сейчас римские термы! На худой конец, неплохо бы попасть в бальнеум ближайшей виллы и выкупаться как следует, забиться в парилку на целый день, чтобы сошла с кожи вся грязь, чтобы повылазила она наружу через все поры – буквально через все!

Но надо терпеть. И не только грязь. Но еще многое другое, которое гораздо хуже грязи. Надо терпеть. Надо набраться каменного терпения. А там будет видно. Посмотрим, что нагадал этот рьяный приверженец вавилонской мудрости! Надо бы потрясти Рим! Надо бы!..

И он начал. Ровным голосом. Совершенно, казалось бы, спокойно. Глядя прямо перед собой. В меру жестикулируя. Стоя в одной тунике, как в своей спальне. По временам скрещивая руки на груди. Изредка вытягивая вперед правую. Потрясая кулаком левой. Но очень сдержанно. Без излишней драматизации, которой подвержены многие болтуны сенаторы. Сулла говорил:

– Рим напоминает город, в котором все спятили с ума. – Он сделал несколько шагов вправо. Остановился. – Неслыханно, чтобы горстка безответственных и неспособных людей довела этот великий город до такого состояния. – Сулла шагнул влево, еще и еще раз влево. – Невозможно представить себе, чтобы великое государство возглавлял, вернее, пытался возглавить старикашка, которому место в лучшем случае на отдаленной, захудалой вилле. – Сулла зашагал вправо, обращенный лицом к своим офицерам. – Вы знаете, кого я имею в виду. Вы догадались, конечно, о ком идет речь. – Сулла заложил руки за спину, расправил плечи. Ярко-голубой цвет его глаз неожиданно зажухнул, принял сероватый, сумеречный оттенок. И где-то в глубине блеснули маленькие искорки-молнии. – Да, – сказал он приглушенно, – это он, Марий. Да, Гай Марий, несколько раз избиравшийся консулом. Но ведь человек стареет, притом человек не очень знатного рода тупеет вдвое быстрее. Я имел возможность наблюдать его действия в Югуртинской войне. Я был квестором в его армии. И мне было тогда всего тридцать лет. А он уж был в летах. – Вот в его глазах блеснули лиловые молнии. – Кто же все-таки пленил Югурту? Кто помог скорее окончить ту войну? Неужели же Гай Марий? Неужели этот консул? Может быть, я говорю неправду? Может, кто-либо упрекнет меня в пустопорожней клевете?

Сулла стал словно вкопанный. Подбоченился. Всерьез выжидал: кто же все-таки упрекнет его?

Фронтан улыбнулся и сказал Сулле:

– Весь мир знает про ту войну, Марий вел себя, как несмышленыш. Да и какой же с него спрос? Выскочка он, вот кто!

Сулла указал пальцем на Фронтана. Молчал, удивленно приподняв запыленные брови. Молчал, как бы говоря: «Поглядите-ка, вот Фронтан, умом недалекий, а мыслит правильно. Соображает, как говорят в Афинах». И улыбнулся. Одними губами. Прищурил глаза, очень неприятные, когда они глядят на тебя долго, пытливо. Тогда они – словно два голубых гвоздя, обращенных к тебе остриями…

– Слыхали? – проговорил Сулла, все еще целясь пальцем прямо Фронтану в грудь, точно дротиком. – Слыхали? А ведь он только слыхом слыхал. Тогда Фронтан был еще молод. Но что бы он сказал, если бы присутствовал в Африке, если бы стоял – вот так – рядом со мной и трусливым Марием? Я уверен, что Фронтан не на шутку бы плевался… И этот Марий теперь вершит кровавые дела в Риме? И на что он надеется? На плебеев, с которыми он заигрывает? Я спрашиваю вас – на что? На войско, которое не желает воевать под его началом?

Сулла пододвинул к себе скамью, сел на нее и начал рассказ про то, что случилось в Риме в эти дни. Он говорил глухим, потусторонним голосом. И голос этот словно шел из глубины Мамертинской темницы. Из самого колодца ее, ниже которого только царство теней.

В Риме, если говорить по правде, нет ничего необычного. Напротив, все обычно, если иметь в виду, что власть захватили малодушные, но злые люди во главе с Гаем Марием. Неслыханное словоизвержение сочетается с полнейшим отсутствием желания работать на благо всего римского парода. Шпынять, без конца шпынять родовитую знать, цвет Рима, и растить из грязи новую, заискивать перед нищими – вот первейшее желание Мария и его своры. Возможно ли такое? Марианцы грабят и убивают политических противников, особенно сторонников Суллы. Но позвольте, с каких это пор в Риме перестали терпеть своих противников, перестали терпеть оппозицию и целиком уповают на своих единомышленников?..

– Явно наметилось два течения, – продолжал Сулла деловито и даже чуть бесстрастно. Глаза его сделались водянистыми, и усталость сильнее проглядывала в них. – Первое течение: возмущение Марием, присваивающим себе диктаторские полномочия, чтобы расправиться со своими противниками исконными и врагами случайными. При этом, как вы сами понимаете, ничего общего нет с борьбою против настоящих врагов отечества. Истинные враги живут себе припеваючи на Палатине и на своих загородных виллах. Истинные враги отечества жиреют, богатеют и посмеиваются над дураками, которые бьются друг с другом, отводя беду от врагов Рима.

Сулла зорко следил за выражением лиц своих слушателей; не наскучила ли им его речь? Падают ли его слова на взрыхленную почву или ее еще предстоит возделать? По сердцу ли им то, что они слышат из уст его, или же равнодушны к нему? Он взвешивал все это тщательно, ему надо было точно знать, как воспринимают его слова высшие командиры войска, находящегося в укрепленном лагере близ города Нолы. Ибо это войско есть ядро той силы, которая сокрушит не только Митридата, но и кой-кого из тех, кто поближе отсюда, от Нолы. Его поблекший взгляд видел глубже и дальше, чем это полагали его друзья. Он слышал дыхание воинов и биение их сердец лучше, чем это можно было думать. И специально для них, этих солдафонов, вставил нужное словечко. Он сказал тоном вполне равнодушным, словно гром не грозил из-за туч, словно молния не могла сверкнуть над знаменем, которое висело над этой палаткой:

– Позвал меня этот старикашка Марий. Правый глаз оплыл, словно подбитый в драке. Щеки висят, точно куски позавчерашнего мяса в мясной лавке. Передние зубы у него выпали. Вместо них – зубы из слоновой кости. Видно, мешают они ему, потому что шепелявит. Говорит мне; «Сулла, дай мне твою руку на дружбу. Негоже нам враждовать. Этих твоих солдатиков перебьем малость за ослушание…» Как это, говорю, «перебьем малость»? «А так, говорит, устроим децимацию, а офицеров – в Мамертинскую тюрьму, – тюремщики сами там разберутся с ними…»

Сулла замолчал. В палатке стало тихо-тихо. Казалось, никто не дышал здесь. И все это оттого, что гнев обуял солдатские сердца от предводителей легиона до центурионов, не раз проливавших свою кровь за процветание Римской республики.

Децим выразил то, что у всех было на уме. Он сказал так:

– Проклятие Марию! Он завидует нам и нашему походу в страну Митридата. Мы говорим ему: смерть тебе, изменник, подлый враг отечества, богами отвергнутый старикашка!

– К этому мне нечего добавить, – сказал квестор Руф. Он встал во весь свой неказистый рост, потряс кулаками и, багровея от гнева, выкрикнул: – Смерть Марию и всем его последышам!

– Смерть! Смерть! Смерть! – повторили хором все присутствовавшие. Все до единого. Молчал только Сулла.

– Я понимаю вас и разделяю ваш гнев, – сказал он жестко. – Я предупредил его: «Нет, Марий, негоже казнить преданное воинство, негоже гневить богов несправедливым делом. Мнение мое таково: мы садимся на триремы и отплываем в Диррахиум. Оттуда лежит прямой путь во Фракию, Аттику и в Понтийское царство Митридата. Мы научим врагов наших уважать римский правопорядок. Мы вышибем наместников Митридатовых из Фракии и Аттики, прогоним отовсюду, чтобы не путались они в наших ногах. А воинов наших – наградим. Мы дадим им все, что они заслужат в этом походе». Так сказал я.

– А он? – спросил Фронтан.

– Что же он, этот ублюдок?

– Что посмел он сказать?

Это говорили центурионы. И каждый из них взялся за меч, словно перед ними предстал Марий самолично.

– Что – он? – Сулла ухмыльнулся. Прижал платок к вспотевшему наусью. – Что он? Разве это требует разъяснений? Все свое: дескать, нужна примерная децимация, только децимация, а для битвы в Малой Азии мы найдем более достойные легионы.

Сулла был вполне доволен действием, которое оказал рассказ на его друзей. Сулла, несомненно, произвел впечатление на этих воинов, не искушенных в тонкостях римской интриги.

Сулле было тошно вспоминать этого старикашку. Он в этом еще раз признался. Нет, невозможно без чувства омерзения передавать те гнусности, которые предлагал Марий. Собственно, чего можно ожидать от человека столь низкого происхождения, для которого римская квартира на чердаке кажется благоухающей виллой?..

– Я отказался вести с ним какие-либо переговоры, – продолжал Сулла. Он вытянул вперед обе руки, точно отстранял от себя Мария. – «Нет, нет!» – заявил я, хотя и знал, какой опасности подвергаюсь. Тронуть меня самого Марий пока не решается, но в городе появились головорезы Мария, вооруженные до зубов. С криком бросались они на честных граждан и лишали их жизни. Они поносили мое имя, ибо не видели перед собою другого, достойного врага, не видят никого, кто мог бы действительно противостоять Марию. Знатные граждане заперлись в своих домах и не знают, что сбудется с ними… Я прямо, без обиняков говорил сенаторам о том, что ждет их. Я предсказывал им, как развернутся события в городе, ибо для этого надо только немножко знать Мария, его мелкую и черную душу.

Эпикед поставил на стол урну вина.

– Негодяй этот Марий! – произнес Руф. – Неужели не найдется на него хотя бы один небольшой кинжал?!

– Это почти невозможно, – сказал Сулла. – Его постоянно окружают сателлиты, он носит под тогой кольчугу, он дрожит за свою поганую жизнь, как и надлежит дрожать отъявленному преступнику.

Децим был уверен в том, что никуда не уйдет этот Гай Марий от народного проклятия. И другие центурионы выразили то же мнение: не уйти, никуда не скрыться Марию от справедливого возмездия!..

– Я в это свято верю, – сказал Фронтан.

– И я!

– И я!

– Мы все верим!

Можно ли требовать большего единодушия? Сулла пил вино, а взгляд его скользил поверх керамического сосуда. Этот взгляд видел многое, а сердце чувствовало еще больше. Нет, на этих людей, на солдат Нолы положиться можно вполне.

Сулла сказал:

– Я учуял, куда гнет Марий. Этих диктаторов вижу насквозь. И сказал себе: республика в опасности! Наступает пора беззакония, наступает время для убийц, пора торжества врагов отечества. И я сказал себе: беги, Сулла, в Нолу, беги к своим испытанным друзьям. А ежели смерть, то смерть вместе с ними, в одной фаланге с ними!

Эти слова были встречены единым возгласом одобрения. Солдаты непритязательны в выражении своих чувств, и возглас у них в минуту прилива решимости один и тот же.

Сулла еще не кончил речь. Он не все еще высказал. Надо доводить свою мысль до логического конца. Надо добиться полного взаимопонимания – без этого не делается ни одно дело, а тем более – военное. План действий для него вполне ясен. Он знал, чего хочет, знал, каким идти путем, когда двигаться с места и где остановиться. Следовало, чтобы поняли его друзья, чтобы все солдаты этого лагеря разделяли его намерения, одобряли их и, если это понадобится, положили жизнь за своего полководца Луция Корнелия Суллу.

Сулла поднял руку, потребовал полного внимания.

– Мои люди сообщали мне все, – говорил Сулла. – Я знал обо всем, что творилось в Риме, о каждом убийстве. Мое сердце разрывалось на части. Но еще горше было сознание того, что Рим подпадает под власть гнусного диктатора. «Как?! – думал я, и колени мои в ужасе подкашивались. – Неужели никто не преградит дорогу единовластию? Неужели придет конец нашей традиционной римской свободе?»

Командиры слушали, что называется, разинув рты. Перед ними выступал не заправский оратор, но человек, глубоко заинтересованный в судьбах отечества. Простецкие солдатские души ловили каждое слово полководца. Сердца открывались словам и мыслям ясным, высказанным без особых ораторских ухищрений. Свойское, понятное слово западало глубоко в душу, и рука уже тянулась к мечу, чтобы оборонить этого славного полководца от всей и всяческой враждебности к нему.

Но Сулла, уверенно проведший эту свою беседу и, как говорят этруски, увлекший под свою тогу весь легион, почитал дело не совсем еще оконченным. Любое письмо должно быть доведено до ясного конца. Любая беседа должна завершиться полным взаимным пониманием. Здесь нет места половинчатости, недоговоренности, недомолвкам и тому подобному. Посему Сулла и решил довести до ума и сердца каждого командира и солдата нижеследующее:

– Я хочу, – надеюсь, таково и ваше желание, – чтобы каждый из вас и каждый за пределами этой палатки ясно представлял себе нашу цель в этой великой борьбе. Если некие политиканы не находят ничего лучшего, как только надеть ярмо диктатуры на наши шеи, то нам надлежит предпринять прямо противоположную акцию. То есть следует открыть глаза римским гражданам и показать им во всей наготе подлого Мария и его приспешников. Следует объяснить всем, кто может внять голосу разума, что путь Мария – путь погибели для Рима. Но этого мало, мои дорогие соратники! Мало этого! Вас, то есть нас, непременно спросят: что, собственно, несем мы на конце наших дротиков, наших стрел, на ядрах баллист и на тяжелых стрелах катапульт? Неужели только смерть? Неужели только войну, причем явно братоубийственную, а иначе ее никак не назовешь? – Сулла сделал долгую паузу, а потом вскинул правую руку и торжественно произнес; – Мы несем Риму благоденствие, свободу ее гражданам и спокойствие границам республики! Мы сокрушим любую диктатуру, так ненавистную народу, мы восстановим все старинные, республиканские и иные добрые институты и пойдем дальше по пути их укрепления, их упрочения! Мы торжественно провозглашаем: долой диктатуру Мария и его прихлебателей! Мы провозглашаем: многие лета республике, независимости ее, многие лета доблестному войску римскому!

Вот сейчас Сулла кончил. Командиры встали с мест. Они были растроганы, воодушевлены, полны того порыва доблести, который бесстрашно ведет человека в бой. Они обещали немедля все довести до сознания каждого воина. Они сказали, что ежели до сих пор они были единой скалой, то отныне – это скала вовсе несокрушимая, к тому же скала эта – точно сгусток героизма и беспрекословного повиновения полководцу.

Сулла улыбался. Он проводил каждого уходящего командира отеческим взглядом. Но Децима остановил жестом. Подождал, пока утихли шаги командиров, обутых в грубые походные башмаки на гвоздях, и сказал Дециму:

– Послушай, что скажешь ты?..

– Все хорошо, господин.

– Нет, я не о том. Что скажешь ты об этих балбесах?

– О ком?

Децим не понял полководца.

– Я говорю о балбесах, – повторил Сулла, лукаво поглядывая на центуриона.

– Балбесы? Балбесы? – терялся в догадках Децим.

Сулла немного озлился:

– Какой же ты непонятливый!.. Я о тех, кто только что убрались отсюда.

Децим поразился:

– Балбесы?

– Ну да. А как же прикажешь называть их! Что они думают?

– Они положат жизнь за тебя.

– Ты так полагаешь, Децим?

Голубые гвозди из-под бровей нацелены в зрачки Децима.

– Я в этом уверен, господин.

Сулла нахмурился.

– Ладно. Я это так. К слову. Спокойной ночи, Децим.

Центурион почтительно поклонился и вышел из палатки.

Сулла бросился на кровать. Все тело ныло от усталости. И душа изнывала. Очень гадко на душе… Он позвал Эпикеда и приказал сходить за двумя актерами, которые остановились в одной халупе неподалеку отсюда. А пока что он вздремнет на часок… Это было в Ноле в шестьсот шестьдесят шестом году от основания великого города Рима, или в восемьдесят восьмом году до рождества Христова.

 

2

Актеры Полихарм и Милон явились не одни: они привели с собой некоего бородача по имени Буфтомий, родом из Мавритании. Архимим Полихарм шепнул на ухо Сулле, что этот Буфтомий преуспевает в различного рода гаданиях, он был бы, дескать, великим мантиком, если бы не врожденная лень, от которой нет избавления.

Сулла присмотрелся к худощавому Буфтомию, как видно давно не посещающему бальнеумы. Такой невзрачный, молчаливый человечек в обветшалой тоге неопределенного цвета. А лицо у него не то чтобы черное, но достаточно темное, чтобы не спутать его с жителем италийских земель. Ничего особенного, за исключением глаз: глаза действительно странные, на них нельзя не обратить внимания. Что-то притягательное в них. Они – словно финикийские стекляшки на лунном свету. А на самом деле – черные-пречерные. И в них светится неприятный огонь. Именно на этот огонь обратил внимание Суллы архимим как на главную особенность Буфтомия.

– Такие глаза, – шептал Полихарм, – видят очень много…

Сулла чувствовал себя в лагере в полной безопасности. Это не то что в Риме, где каждую минуту ждешь предательского удара.

Да, были там денечки! Как выражаются самниты, вполне пригодные для печения, то есть жаркие, когда можно испечь любое блюдо. Сколько раз за последнюю декаду подвергалась смертельной опасности жизнь Суллы? Даже не счесть! Но не случалось беды чернее той, которую готовил Сульпиций со своими головорезами. Не будь Мария, не будь его приказа, голова Суллы уже красовалась бы на форуме. Особенно благодарить Мария не за что. Едва ли убийство Суллы принесло бы ему много пользы, скорее – наоборот. И совесть, наверное, заговорила в нем: вспомнил, какую неоценимую помощь оказал ему Сулла в Африке, в Югуртинскую войну…

Сейчас, когда опасность миновала, не мешало бы подкрепиться хорошим ужином и щедрой порцией вина…

Архимим Полихарм – сицилийский грек. С малых лет подвизается он на сцене. Поначалу играл покинутых матерями мальчиков, потом – бессловесных воинов с дротиками и щитами в руках. К сорока годам полностью развернулся его талант. Полихарм сделался любимцем публики. Не раз приветствовала толпа Полихарма в Риме. Особенно удавались ему роли трагические: мастерски вышибал слезу у зрителя, да так, что долго, долго вспоминали Полихарма. Сказать по правде, и рост высокий, и голос густой, словно мед, во многом способствовали его успеху. При такой наружности да при его мастерстве не мудрено прослыть великим актером.

Что же до Милона – этот, конечно, уступал архимиму. Он особенно любил роли в греческих комедиях. Комедия веселит душу, но трагедия вроде бы выше, чувства, которые она вызывает в тебе, остаются надолго, может быть на всю жизнь. Правда, надо отдать должное и Милону: народ покатывается со смеху, глядя на его ужимки, – ну, обезьяньи воистину! Или играет, например, он и такую роль: жена обманывает мужа, а муж, дурак, ничего не замечает. Более того, потчует вином и жареной рыбой любовника своей жены. Потешно смотреть на все это. Вдобавок у Милона кривые ноги и рожа такая, что одна она способна забавлять весь театр с утра и до вечера.

Эпикед принес вина в большом этрусском кувшине, на глиняных тарелках подал холодной рыбы, креветок, мяса заячьего и прекрасных олив. И хлеба пшеничного, тонкого нашлось вдоволь.

Буфтомий преломил хлеб первым, обмакнул в вино солидный кус и поднес к губам, шепча что-то невнятное. Милон приложил палец к губам: дескать, давайте помолчим.

Сулла обожает всякого рода гадателей. Недаром говорят, что хлебом его не корми, но подай какого-нибудь гадателя, особенно восточного.

Буфтомий молча разжевал хлеб и сделал знак приступить к трапезе.

– Он потом все объяснит, – сказал архимим и налил себе вина.

– Послушайте, – сказал Сулла, – я сегодня, можно сказать, снова народился на этот свет. Давайте так, как пили некогда этрусские князья.

Мимы этого не знали. Да и Буфтомий недоуменно пожал плечами.

– Это очень просто, – сказал Сулла. – Подай-ка мне, Эпикед, вон тот сосуд.

Слуга подал объемистый кувшин с широким горлом.

– И ты сядешь с нами, – сказал Сулла слуге тоном, не допускавшим никаких возражений. – Я люблю, когда всё на столе и все за столом.

Слуга отлично знал повадки своего господина и живо занял место против Суллы. Эпикеду, наверное, не меньше пятидесяти. Он был рабом, и Сулла отпустил его на волю. Господин привязан к слуге. Да и слуга любил Суллу. Это был человек степенный, знающий толк в хозяйстве, начитавшийся всякой всячины, знающий даже греческий. Невысокий, коренастый, с бычьей шеей. Лучшее из его качеств – молчание. Он умел держать язык за зубами. Вырвать у него лишнее слово – напрасный труд, занятие совершенно безнадежное. С ним Сулла чувствовал себя легко. Он знал, что Эпикед не выдаст, что Эпикед не проронит лишнего, то, что вошло ему в ухо, считай – в могиле!

Сулла поднял кувшин выше головы и произнес по-гречески:

– Я подымаю вино, которое едва ли уступит фалерну. Ручаюсь! Но ужин, как сами изволите видеть, очень скуден. Если это нынче простится нам с Эпикедом, то мы намереваемся восполнить недостаток наш несравненным достоинством вина. Я пью это вино во имя богов наших, во имя великой Беллоны, во имя дружбы и братства нашего!

Произнеся эти слова с акцентом, но на вполне сносном греческом языке, Сулла приложился к кувшину и медленно стал тянуть чистейший виноградный сок, привезенный с южных склонов Везувия. Он пил ровно, в нем чувствовался настоящий кутила – дух его, повадки его! Выпил, повеселел и подал кувшин архимиму.

Когда очередь дошла до гадателя, тот принял кувшин и задумался.

– Я не очень силен в греческом… – сказал он писклявым голосом, то есть настолько писклявым, что Сулла поразился. Казалось, вместо Буфтомия говорит какой-то мальчик, спрятавшийся за его спиной. Гадатель заключил: – Поэтому я не буду следовать ученой моде.

– Почему – ученой? – поинтересовался Сулла, пробуя креветку.

– А потому, что этот язык любят ученые. Но я полагаю, что мысли свои, если они налицо, можно выразить на любом языке.

– Ну что ж, – согласился Сулла, – довод основательный.

Архимим высказал в довольно сильных выражениях свою любовь к греческому. Он с гордостью сообщил, что половина крови в нем афинская и что греческие трагедии совершенно пленяют его.

Сулла сказал:

– Мне кажется, что Буфтомий – наш дорогой гость – хочет что-то поведать нам…

– Это верно! – Буфтомий покосился на кувшин. – Когда нынче утром я вышел из дому, буквально в двух шагах от порога ко мне в ноги бросился воробей. Обыкновенный воробей, каких множество на свете. Мне ничего не стоило поймать его. Вернее, его и не надо было ловить. Казалось, птица искала убежища возле меня. Я не сразу сообразил, в чем дело. Однако вскоре увидел сокола. Я различил – притом довольно ясно – его желтые глаза, его кровавый клюв. Сокол пролетел надо мной и взмыл кверху. И где-то высоко над моей головой он застыл. Да, застыл. А потом сложил крылья и рухнул…

– Как рухнул? – воскликнул Сулла.

– Очень просто, – ответил гадатель. – Словно камень.

– Рухнул, ничем и никем не подбитый?

– Именно.

– Ты его видел после?

– Да. Я поднял бездыханного сокола и долго разглядывал его. А воробей вспорхнул и, весело чирикая, скрылся.

Сулла чрезвычайно заинтересовался утренним происшествием. Перестал есть, скрестил на груди руки и не спускал глаз с Буфтомия. А тот продолжал, не пригубив вина:

– Я не знал, что буду вечером с тобою. Правда, не знал? – обратился он к мимам, и те согласно закивали. – Но я сказал им: если нынче мне придется быть у кого-либо, то тот, у кого я буду гостем, одержит верх над Соколом, который у власти, Сокол – это символ власти в нумидийской мантике. А Воробей – тот, которого преследует вседержитель власти. Но Сокол, как видите, ничего не смог поделать. Воробей жив. А Сокол погиб! Разве необходим какой-либо более красноречивый, более ясный знак? Разве не все сказано через меня и через событие, которое разыгралось утром? – Буфтомий продолжал свои пояснения, твердо держа в руках чашу с вином. – Итак, мне совершенно ясен теперь весь смысл: тебя преследовали, уважаемый Сулла. Ты искал убежища среди своего войска. Ты нашел его. Сокол – это же ясно кто! – промахнулся. Но Сокол все еще в небе. Он парит. Он зорко наблюдает за тобой, Сокол алчет твоей крови.

Сулла весь напрягся. Он ловил ухом каждое слово, каждое дыхание Буфтомия.

– Дальше… Дальше… – шепотом попросил Сулла.

Буфтомий ухмыльнулся:

– Что дальше? Разве не понятно что?

– А что? – Сулла от нетерпения глотал слюну.

Гадатель обратился к актерам:

– Скажите этому славному человеку, что дела его блестящи.

И он наконец допил вино.

Полихарм наполнил сосуд под строгим надзором Эпикеда.

– Я все понял, – сказал архимим. – Я хочу поднять вино в честь того, кто не только избегнет когтей соколиных, но и приведет этого разбойника к достойному концу!

Милон сказал:

– Неужели, Сулла, тебе нужны еще какие-либо свидетельства? Разве не ясно, что ждет тебя в ближайшем будущем? Как сказал Буфтомий, так и будет, ибо он видит далеко, очень далеко! Но ежели что будет складываться не так, то боги повернут ход событий, чтобы было именно так, как предсказал Буфтомий… Я тоже пью за то, чтобы Сокол нашел свой конец поскорее, чтобы все случилось согласно предсказанию нашего Буфтомия.

Мим приложился к чаше. Он пил судорожно. Было заметно, как крепкое вино льется в актерскую глотку. Было заметно, что актер сильно напрягается, но тем не менее полон решимости испить до дна.

Сулла и обрадован и озадачен. Мантика – его слабость, точнее, одна из его слабостей. Он верил в нее. Да можно ли не верить, если не раз и не два сбывались предсказания гадателей, если тайные приметы будущего бывали поразительно точны. Судьба сопутствует человеку. Счастье даровано человеку богами. Сулла не только убежден в этом, но не допускает иного толкования судьбы, счастья, везения. Человек рождается, а все события его жизни уже предопределены. Они написаны у него на роду. Пусть болтают новоявленные греческие мудрецы что угодно о природе вещей – все равно Сулла тверд в своем мнении. Ибо сам не раз испытал значение судьбы и дарованного свыше счастья. Поэтому следует скрупулезно, со всех точек зрения рассматривать любые тайные приметы, сопоставлять их с действительностью. Особенно следует верить в предсказания восточных мудрецов, например вавилонских и египетских, о коих немало сказано в старинных свитках…

– Спасибо тебе, – проговорил Сулла, обращаясь к Буфтомию. – Твоих слов я не забуду. И щедро вознагражу тебя, если только этот самый Сокол найдет свой близкий конец… Я щедро вознагражу! Я умею быть щедрым, Буфтомий.

Хотя Сулла и захмелел – это было ясно, – хотя и отвисла у него нижняя губа, придавая лицу выражение доброго благодушия, тем не менее говорил сущую правду: он умел благодарить друзей, особенно же в минуты возлияний. В эти минуты бывал он воистину щедр и даже добродушен.

Не миновала затрапезная чаша и Эпикеда. Господин приказал ему пить наравне со всеми.

– Мы будем пировать до рассвета, – сказал Сулла. – Нам хватит двух часов, чтобы прийти в себя. Силы в нас много, и мы еще померяемся ею с вонючим римским Соколом. Мы покажем миру, что мы вовсе не воробьи!

– Прекрасные слова! – провозгласил архимим. – И очень жаль, что нет среди нас девушек… А? Таких молоденьких, таких не слишком гордых…

Сулла расхохотался. Хорошее настроение приходило к нему.

– Друзья мои, – сказал он, хитро щуря глаза, – есть у меня одно святое правило: шлюх в походную палатку не водить. Моя палатка, мой лагерь – священнее храмов. Нет ничего прекраснее мужской компании и вина. Но… – Сулла понизил голос. – За пределами лагеря нет ничего милее женщин, знающих свое ремесло.

Актеры с ним вполне согласились, а гадатель что-то промычал, но никто не обратил внимания на его мычание, даже Эпикед. Он аккуратно налил вина в чашу и подал ее Сулле.

– Когда люди Сульпиция, – сказал весело Сулла, – подступили ко мне с обнаженными мечами, когда, казалось, не было иного выхода, кроме как подставить голову под мечи, чтобы разом кончить с мучениями, я увидел на небе некое облачко, напоминавшее подкову. Такую серебряную с позолотой подкову. Оно было и легкое, и прекрасное, и ласкающее взор. Оно плыло высоко-высоко в римском небе. У меня мелькнула мысль, что это знамение богов, что мечи не так уж страшны, хотя они в двух шагах от меня. Я сказал себе: да, это знак, и мне надлежит немедленно покинуть Рим, чтобы скакать на коне в Нолу. Я понимал, что подкова на небе ясно указывает на это. Только я подумал, как облачко растаяло. И сразу же явился глашатай с приказанием от Мария. Марий почел, видите ли, за благо не лишать меня жизни. Старикашка смекнул, что от него отвернулась бы вся римская знать…, Как только головорезы Сульпиция – попадись они мне! – ушли с рычанием львов, я сел на коня и помчался сюда.

Сулла раскраснелся. Вспотел. Волосы растрепались. А он все тянулся к вину. Он мало ел. Он пил и говорил. Что же до актеров и гадателя – те уплетали за обе щеки. Эпикед едва успевал подкладывать им еды.

Сулла схватил чащу обеими руками, встал, запрокинул голову:

– Глядите сюда! – крикнул он.

И все увидели высоко поднятую чашу с вином. Оно чуточку выплеснулось из нее.

– Видите чашу? – вопросил он.

– Да, видим, – ответил архимим за всех.

– Все согласны с тем, что она полна до краев?

– Все!

– Может, кто-нибудь сомневается?

– Нет!

Сулла сказал тихо, но очень ясно; тихо, но словно заученную молитву, обращенную к его величеству Юпитеру и ко всем великим богам:

– Вот так, как выпью я этот прекрасный сосуд, вот так, как не оставлю в нем ни единой капли чудесного вина, так испью я до дна вражеской крови!

Сказал и выпил. Хотя и казалось, что пить более невозможно, что чрево его не вместит более ни капли. Но Сулла не только говорил, но и утверждал слова свои делом своим…

 

3

Утром Сулла обошел лагерь. Все оказалось в должном порядке. Вышколенные римские центурионы знают свое дело. Они требовательны к подчиненным, требовательны и к себе. Войско встречало его как великого полководца, доверие к которому безгранично. Сухощавый, крепкий телом Сулла шагал мимо палаток с достоинством, не чувствуя ни малейшей усталости после ночного бдения. В сопровождении военных трибунов и ликторов Сулла двигался от палатки к палатке, пока не обошел весь лагерь. Особое внимание он обращал на состояние манипулов. Ибо что такое легион, как не соединение многих манипулов? От боевой готовности каждого манипула зависит победа или поражение целого легиона. Но еще важнее манипула – воин, отдельно взятый. Если каждый воин предан своему делу и своему полководцу, значит, можно ожидать победы над превосходящими силами. Такова, если употребить греческое выражение, аксиома военного искусства.

Обходя лагерь и с удовольствием принимая восторги воинов и их начальников, Сулла вдруг подумал о веках, которые уже позади, которые прошли и не вернутся более никогда, не вернутся вопреки пифагорейским утверждениям. Что ушло – то пропало. Так и только этому учит жизнь. Века, которые прошли, дали Риму первоклассного солдата. Этот солдат, в крови которого дисциплина, повиновение старшему по званию и самоотверженность, завоевал полмира. Он еще завоюет кое-что, и будь проклят Сулла, если это «кое-что» не есть вторая половина мира! От Геркулесовых ворот до Персидского залива пронес этот солдат серебряные знамена римских легионов. Но разве это предел? Разве не маячат вдали туманные Британские острова? Разве достигнуты северные пределы Европы? Нет, много еще бранных трудов предстоит римскому солдату…

Вернувшись к своей палатке, Сулла поблагодарил Фронтана и других начальников за хорошее состояние войска. Едва он закончил свою мысль, как ему сообщили, что прибыли военные трибуны из Рима и просят у него аудиенции.

Сулла почесал затылок:

– Стоит ли с ними разговаривать?

Фронтан скривил рот: он догадывался, чего им надо, этим трибунам. Квестор Руф не видел ничего зазорного в том, чтобы поболтать немного с ними: от этого никого не убудет, не правда ли?

– Да, – согласился Сулла, – не убудет. Зови же их, – обратился он к Дециму.

Децим бросился исполнять приказание. Сулла распорядился позвать еще нескольких центурионов да привести на всякий случай в боевую готовность второй манипул, расположенный недалеко от претории. Центурион, с согласия Суллы, отдал приказ протрубить тревогу – лучше, если и другие манипулы будут в состоянии готовности.

Военачальники вошли в палатку и заняли свои места.

– Я боюсь за их жизнь, если они сболтнут лишнее, – словно бы невзначай бросил Сулла.

– Я могу гарантировать, – сказал наивный Фронтан.

Сулла усмехнулся:

– Ты-то гарантируешь, Фронтан, но как остальные? Мы же не можем ручаться… Впрочем, все зависит от того, что привезли с собою эти бравые трибуны.

Фронтан смекнул, в чем дело. Как говорят остийцы, наконец-то дошло до его мозгов. Он приказал придвинуть к палатке не только второй манипул, но и еще два других: пятый и шестой, особенно шестой, целиком состоящий из луканцев, весьма злых по нраву.

Военными трибунами оказались некие Харин Лабиен и Гней Регул. Сулла не ведал о них ничего путного и никогда о доблести их не слыхал: обыкновенные марианцы-выскочки! И вовсе не знатного рода, просто рядовые квириты. Сказать по правде, трибуны были бравые: широкоплечие, с четырехугольными чертами лица этрусков, носатые, лет под сорок. Пурпурные ленты тщательно пришиты к тогам, и башмаки на них – новенькие. Однако повадки что ни на есть ординарные: римское столичное офицерье, нахватавшееся приличия у подолов матрон, но не ставшее оттого подлинными патрициями. Одним словом, дерьмо!

Сулла смотрел на них, словно сквозь стекло, словно они были бесплотные, и чувств никаких не выказывал. Просто воспринимал их, как мокриц, заползших в эту славную палатку в Ноле. Даже не пригласил присесть. А сам развалился в жестком кресле, нарочито вытянул ноги.

– Долго мы будем молчать? – сказал Фронтан.

Сулла улыбнулся:

– Это надо спросить у них, – и кивнул в сторону трибунов, изображавших две статуи. Казалось, они не обращали внимания на унижение, которому подверглись столь явственным образом. Они сохраняли достоинство, присущее римским высшим магистратам: помесь чванливости и врожденной гордости.

– Мы готовы, – сказал Лабиен и присел на свободную скамью. Его примеру последовал Регул. Оба трибуна были серьезны, даже слишком. Чувствовалось, что прибыли они со слишком важной миссией. И важной и ответственной. Поэтому не смеют они опускаться до мелочной обиды, до личной неприязни. Пусть этим, если угодно, занимаются мятежники из лагеря в Ноле. Они же уполномочены самим Марием и сенатом. Вот кто они такие!

– Кто же из вас будет говорить? – спросил равнодушно Сулла.

– Я, – ответил Лабиен.

– Так мы тебя слушаем.

– Мы уполномочены великим Марием и римским сенатом…

Сулла прервал его:

– Кем? Кем?!

– Марием и римским сенатом, – повторил Лабиен очень сдержанно.

– Позвольте! – Сулла обвел взглядом своих военачальников. – А кто такой Марий?

– Марий? – Лабиен сделал паузу. – Гай Марий, не раз и не два раза избиравшийся консулом.

– А, – сказал Сулла безразличным тоном, – значит, тот самый Марий. А то развелось в последнее время всяких мариев, сульпициев и прочего сброда. Ну что ж, Марий так Марий – продолжай.

– Тот самый Марий, по приказу которого совсем недавно была сохранена тебе жизнь.

Сулла ни единым движением не изменил своего равнодушного вида, хотя все клокотало в нем и готово было разразиться жесточайшим вулканическим извержением.

– Мои начальники, – сказал Сулла, – осведомлены об этом из первых рук, и они не любят дважды выслушивать одно и то же.

В палатке было тихо и угрюмо. Все предельно напряглось. Даже сама тишина, которая бывает такой только перед бедствием.

Лабиен продолжал:

– Марий и римский сенат…

Сулла снова перебил:

– Кто? Кто?

– Марий и римский сенат.

– А не вернее было бы наоборот?

– Как это – наоборот?

– А очень просто. – Сулла иронически скривил рот. – Не проще ли так: сенат, ну и Марий, скажем? В том случае, разумеется, если Марий не замыслил стать диктатором и похоронить республику.

– Луций Корнелий Сулла, – официально обратился Лабиен, – я излагаю то, что мне поручено изложить.

Сулла подумал:

«Этот напыщенный индюк предложит мир от имени сената и Мария. Он сейчас начнет разглагольствовать, выкладывая то, чем его начинили в Капитолии…»

Лабиен сказал:

– Луций Корнелий Сулла, мне велено передать следующее: войско – все войско! – расположенное в лагере близ города Нолы, и все войско, могущее влиться сюда в качестве непредвиденного пополнения, должно быть передано под начало Гая Мария, главнокомандующего. Эту передачу можно будет осуществить, как только явится сюда особо на то уполномоченный военный трибун. Нам поручено заключить с тобою соответствующее соглашение и скрепить его подписями. Я кончил.

Сулла не верил своим ушам. Нет, что предлагают ему? Капитуляцию? Унизительную капитуляцию? Разве он проиграл битву? Разве он повержен во прах, что с ним можно разговаривать подобным языком? Может, сразить одним ударом меча обоих нахалов, посмевших повторить вслух это неслыханное предложение?

Но Сулла не был бы Суллой, если бы в душе его не соседствовали лев и лиса. Об этом соседстве говорили все знавшие его близко. Лев страшен, но лиса еще страшнее. Сулла превратился бы в обыкновенного, посредственного коллегу этих двух неразумных трибунов, если бы немедленно дал волю своему гневу. Нет, он и бровью не повел: сидел так, как сидел. Даже пальцем не шевельнул. Ему хотелось посмотреть, как поведут себя эти трибуны в ответ на его слова. Нет, непременно следует показать своим друзьям, с кем они имеют дело в лице этих трибунов. Он приступит сейчас к небольшому допросу, и горе римским молодцам, если они не сумеют оценить свое положение, если слепо привержены старикашке Марию и сенату, который у старикашки под тогой.

Сулла побарабанил пальцами по столику. И даже зевнул довольно откровенно: уж очень мелкотравчато происходящее сейчас в этой палатке. Все должны видеть, как он презирает Мария и силу, стоящую за ним. От этого зависит многое, может быть, сама жизнь Суллы.

Соратники Суллы готовы были выгнать взашей этих двух нахалов, посмевших повторить глупость, которую им внушили в Риме. Но что бы ни приказывали тебе, чтобы ни внушали – у тебя должна быть собственная голова на плечах: возможно ли с таким неслыханно унизительным предложением являться к Сулле, самому Сулле?! Соратники ждали только знака, но Сулла не торопился со знаками.

Сулла спросил:

– Знаете ли вы точно, кого представляете в настоящее время?

– Знаем, – сказали трибуны.

– Ложь!

Гней Регул сказал:

– Мы прибыли не для того, чтобы лгать. Римские посланцы не лгут.

– А я говорю, ложь! – возвысил голос Сулла. – В противном случае вы должны доказать, что не лжете… Это очень просто сделать. Ответьте на мой вопрос: кого вы представляете?

Это пахло настоящим полицейским допросом, недостойным римских трибунов. Не для того пришита к тоге пурпурная лента, чтобы подвергаться оскорбительному допросу Суллы. Не хватает еще полицейского протокола, какие составляют, когда ловят воришек. Трибуны торжественно молчали, они не собирались отвечать на вопрос Суллы.

– Ладно, – сказал Сулла раздраженно, но все еще кое-как сдерживаясь, – я вам объясню, кого вы представляете по своей воле, и тогда решайте, кто стоит за вами. Но прежде я хочу предложить вам нечто и, в случае вашего согласия, готов тут же забыть обо всем.

– Мы слушаем, – сказал Лабиен, меняясь в лице.

Сулла продолжал:

– Вот что: переходите ко мне на службу. Я обещаю вам жалованье не меньшее, чем ваше нынешнее. Ежели вам не нравится служба у меня – можете выбирать любую виллу в Кампанье, и она будет вашей.

Ответ последовал немедленно:

– Нет!

– Нет!

Сулле не хотелось оставлять у этих трибунов ни малейшей надежды: дело Мария проиграно, скоро вся знать выступит против него. К тому же Марий стар, одной ногой он уже в могиле. На что же рассчитывают эти трибуны? На чудо?

Но трибуны молчали. Словно их это вовсе не касалось.

– Народ не разрешит, – воскликнул Сулла, – чтобы на шее его сидел старикашка и единолично вершил дела. Нет, никогда римляне не примирятся с диктатурой, никогда не примут они рабства. Веками жила и здравствовала республика. Неужели же римляне смирятся с единоличной властью? Ведь это противно не только обычаям, но всем представлениям римлян о государственности, о жизни общественной. Никогда народ не склонит головы. Поэтому то дело, которому служите вы, Лабиен и Регул, обречено на неудачу, на поражение. Это дело будет проклято. Народ отыщет достойный меч, чтобы уничтожить диктатуру Мария и его прихвостней.

– Это очень странное выражение, – сказал Регул.

– Прихвостни?

– Да.

Сулла махнул рукою:

– Его придумали самниты, и неплохо придумали. Оно относится к таким людям, как вы. Причем прихвостень столь же опасен, как и сам диктатор. Без них ни один единодержец не обходится.

Регул спросил:

– Не тебя ли изберет народ своим мечом?

Он спрашивал вполне серьезно, без тени насмешки.

Сулла ответил без обиняков:

– Если угодно, то – да! Именно меня!

– Я так и думал, – сказал Регул.

Сулла встал:

– Ваш окончательный ответ?

– Мы уже сказали…

– А все-таки?

Сулла смерил взглядом с головы до ног одного и другого трибуна. «Было бы очень хорошо, если бы эти ублюдки избавили нас от кровопролития, но, видимо, это не суждено. Будь что будет!» И он обратился к Дециму:

– Скажи мне, Децим: если человек дурак – виноват он в этом или нет?

– Никак нет! – ответил солдафон Децим.

– Ежели ему все толком объясняют, а дурак не желает взять в толк, что к нему обращаются с добрыми намерениями?

– Тогда он дважды дурак!

– Что же делать с таким? Ведь дважды дурак неисправим!

– Совершенно верно, неисправим!

Сулла сверкнул глазами, решительно подошел к выходу, откинул полог и крикнул солдатам:

– Солдаты, я пытался вправить им мозги! Мы сделали все, что могли! Могу сказать лишь одно: они свое прожили!

Это был приговор.

Солдаты подняли руки, и в каждой руке лежал камень. Увесистый булыжник в каждой руке. Сулла, не глядя на трибунов, указал им на выход.

Лабиен и Регул побелели лицом, и губы их стали восковые. Под холодными, злобными взглядами военачальников они пожали друг другу руки и смело двинулись к выходу.

Они сделали шаг. Еще шаг.

Они уже были там, снаружи, на претории.

Им дали прошагать еще небольшое расстояние. И тогда в них полетели камни. Децим опустил полог, чтобы камни случайно не влетели в палатку.

Камни ударялись о тела короткими глухими ударами. Но не было слышно стона. Не было слышно криков о пощаде. Только раздавалась команда центуриона:

– Еще камень! Еще раз камень! В голову целься! Добивай, ребята!

Сулла подошел к столику, налил вина и подал знак своим друзьям, чтобы выпили и они.

– Что-то очень долго, – сказал Фронтан.

Но тут раздался не то стон, не то вздох облегчения. И все смолкло.

Фронтан отпил вино и сказал:

– Все!

Сулла улыбнулся добродушной улыбкой:

– Я же предложил им прекрасный выход, а они…

– Да, – сказали военачальники вполне согласно.

 

4

Войско, расположенное близ Нолы, предназначалось для борьбы против Митридата. Оно было оснащено новейшим тяжелым вооружением. Квестор Руф доложил Сулле, что баллисты и катапульты, полученные совсем недавно, отличаются большей дальнобойностью и убойностью. Это достигнуто за счет усиления тетивы, а также улучшенным качеством дерева, которое изгибается под действием тетивы. Это дало возможность значительно утяжелить ядра и стрелы для катапультирования. Команды, обслуживающие метательные машины, прекрасно обучены. Это можно будет проверить на ближайших маневрах. Получено также, продолжал квестор, много дротиков. Они отличаются от прежних своим весом. Острие, будучи особо прочным, представляет и для пехоты и для конницы серьезное оружие. Хуже обстоит дело со щитами. Оружейные мастера, желая максимально облегчить вес самого щита – что весьма понятно, – не смогли достичь необходимой защитной прочности. Поэтому дан новый заказ на щиты из металла без применения кожи. Они будут готовы в ближайшую декаду. Их, вероятно, придется передать тяжеловооруженным.

– Это так, – согласился Сулла, – невозможно путать два понятия: легковооруженные и тяжеловооруженные. Их назначения понятны. Последние должны прикрывать первых. Следовательно, щиты гоплитов, как их называют греки, ни в коем случае не должны поддаваться натиску врага. Они должны быть достаточно прочными, чтобы выполнить возложенную на них задачу. Что же до легковооруженных, то они должны быть минимально обременены оружием, то есть его тяжестью. И в то же самое время оружие их должно быть достаточно боевыносливым и предельно убойным.

Центурион, командовавший десятью баллистами, доложил, что в течение дня может сломить сопротивление небольшой, хорошо укрепленной крепости. Ядро, запущенное новейшей баллистой, пролетело расстояние в полмили и пробило покрытие из досок толщиною в три пальца.

– Это хорошо, – сказал Сулла.

– Вообрази, – горячо продолжал центурион, – что по воздуху летит камень с человеческую голову…

– На расстояние полумили?

– Нет, такое сверхтяжелое ядро попадает в цель на расстоянии двухсот – двухсот пятидесяти шагов.

– Неплохо! – воскликнул Сулла.

Даже самый критический смотр войску свидетельствовал о том, что в Ноле собрана действительно отборная и хорошо вооруженная армия. Должно быть, в Риме это понимают и, несомненно, беспокоятся по этому поводу. Но жребий брошен: убийство двух военных трибунов бесповоротно определило дальнейшее течение событий. Это значит – полный разрыв с Марием! Но не только разрыв, но и начало открытых военных действий. Поскольку Марий не кажет носа из Рима, – а это вполне можно понять, ибо нет у него за пределами города достаточной военной силы, – поскольку Марий в Риме, одна возможность, чтобы сразиться: это идти на Рим! По-видимому, сенат обеспокоен подобным оборотом, хотя еще никто не произнес вслух ни слова о походе на Рим. Даже Сулла не смел до поры до времени громогласно заявить об этом: ибо не бывало еще от века, чтобы римляне брали свой собственный город. Однако логика борьбы толкала только на этот путь. Что еще оставалось Сулле? Ждать, пока наберется сила у этого старикашки?

Стало быть, образ действий как бы подсказывался самим ходом событий. Вот так и бывает часто: ты уже не хозяин своей судьбы!

Сулла распорядился созвать своих ближайших помощников и, когда те явились, задал им вполне естественный вопрос: что же дальше? Поскольку никто не торопился отвечать на этот нелегкий вопрос, слово взял сам Сулла.

С виду он был спокойный. Жесты скупые, уверенные. Глаза светились голубизной. Казалось, ничто не заботит этого полководца, кроме погоды, которая начала портиться. Со стороны Тирренского моря дул холодный ветер. Пузатые тучи обложили небо.

– Соратники, – начал Сулла, – я хочу обрисовать наше положение, каким оно мне представляется… – И осекся. – Я велел, чтобы семейограф записал наши слова. Я его не вижу. Где он?

– Я здесь, – сказал пожилой человек с голым черепом. Он держал в руках дощечки и стило, готовый по первому знаку зафиксировать скорописью то, о чем будет здесь говорено…

– Соратники, – продолжал Сулла, – в свое время надлежащим образом было решено, что для войны против Митридата образуется особое войско. И оно образовано. Мы – его часть. Мы – его ядро. Таким образом, Понтийская империя Митридата должна была подвергнуться жесточайшему испытанию римским оружием. Еще год назад. Но время шло, и, вместо того, чтобы воевать в Малой Азии и добывать золото, мы находимся здесь, в Ноле. Мы уже отлежали бока. И все это по вине тех, кто пытается диктовать нам из Рима свою глупую волю.

Сулла говорил не очень красиво. У него как у оратора было немало соперников. Однако ни он сам, ни его враги не придавали особого значения его ораторскому искусству. Важнее было не то, ка́к он говорил, а то, что́ говорил. Важнее было уловить скрытый смысл его речей, чем следить за его жестами, правильным произношением и вкраплениями греческих выражений. Да и сам Сулла никогда не претендовал на роль капитолийского оратора. Он старался не напрягаться, часто повторял – для вящей убедительности – отдельные слова, а иногда и целые фразы. Он как бы вдалбливал свою мысль в голову своего слушателя. Глуховатый, бесцветный голос его никого бы не взволновал, если б не принадлежал этот голос именно Сулле.

Сулла говорил:

– Это наше войско приглянулось Марию. Ему хочется напоследок сразиться с Митридатом – с человеком цветущего здоровья, больших познаний и энергии. Если это разрешить Марию, то, значит, пренебречь интересами Рима, всего отечества. Кто это позволит? Разве римский народ допустит до этого? Никогда!

Его слушали внимательно. Все, что говорил Сулла, – истинная правда. По-видимому, так оно и есть. Во всяком случае, с его точки зрения. И с точки зрения его друзей. Слушали внимательно еще и потому, что момент был воистину критический. Все зависело от того, как развернутся события. А в том, что они развернутся, да еще с особенной силой, в этом не могло быть никакого сомнения…

– Итак, с одной стороны – римский новоявленный диктатор, немощный духовно и физически, а с другой – мы. Мы с вами, войско, готовое на подвиги во славу отечества. Что надо Марию? Ему нужны мы, чтобы с нашей помощью загрести несметные богатства в Малой Азии, потом пройтись по нашим горбам, заработанным нами в боях, и с триумфом возвратиться в Рим. Не правда ли, очень занятная картина?

Это действительно было бы омерзительно, и военачальники реагировали на эту мрачную картину, нарисованную Суллой, с великой неприязнью к Марию и римскому сенату.

Сулла продолжал:

– Итак, все золото римскому диктатору, его тирании и тем, кто поддерживает всю эту нынешнюю римскую мразь! А нам с вами – что? Пустые чаши с господского стола? Так, что ли? – Сулла возвысил голос. Он закинул голову и вскричал: – Нет! Нет! Нет!.. Не верно ли говорю?

Одобрительные возгласы были ему ответом.

– А мы что же с вами? Мы-то разве безголовые? Как бы не так! Римской тирании мы отвечаем провозглашением всех республиканских традиций, которые мы с вами клянемся защищать. Мне кажется, – я в этом даже совершенно уверен, – перед нами один-единственный путь: надо идти вперед, надо думать о Понтийской империи Митридата, не выпускать ее из виду до победы над нею! Мы должны вернуться из похода в Малую Азию людьми богатыми, людьми уважаемыми, наделенными землею в достаточном количестве. Ежели есть у кого-нибудь из вас на примете другой путь – укажите мне его. Мы посмотрим, что это за путь, и, возможно, он нам и понравится. Есть ли такой путь?

Вопросив, Сулла умолк, но, так как никто не мог назвать иного пути, он сказал:

– Верно, другого пути нет в природе, и поэтому вы молчите. По моим наблюдениям, к походу мы готовы. Остается только назначить день, когда мы оставим этот лагерь и пойдем добывать не только славу для отечества, но и деньги для себя… Я кончил.

Заключительные слова особенно пришлись по душе военачальникам. Всем без исключения. Когда опытный, великий муж говорит дельно и справедливо – тогда в палатке полководца царит единодушие.

Фронтан и Руф, которым все было ясно, спросили: когда Сулла назначает выход из лагеря? Едва ли сию минуту можно дать надлежащий ответ, сказал им Сулла. Все зависит от воли богов. К счастью, здесь, неподалеку, пребывает изумительный гадатель. Ему ясно многое, что скрыто от нас. Его совет будет иметь первостепенное значение.

С этим тоже все согласились.

– Но как бы то ни было, – заметил Сулла, немного подумав, – на этой декаде решится все. Приказываю: всем военачальникам сегодня же объявить первую боевую тревогу. Завтра вечером я объявлю вторую боевую тревогу. Третья тревога – сигнал к выходу. Ясно ли меня поняли?

Фронтан по традиции поднялся, бросил поочередно взгляд на каждого присутствующего и доложил Сулле:

– Приказ понят всеми.

– Прекрасно!

– Я распоряжусь сейчас же о выдаче денег солдатам, – сказал Фронтан.

– Прекрасно! – повторил Сулла.

Квестор объявил:

– Всем, кому требуется обмундирование походное и оружие дополнительно, – получить сегодня же.

– Прекрасно! – еще раз произнес Сулла.

В самом деле, разве не прекрасно? Все без сучка, без задоринки.

Тучи тем временем заполнили все небо. Сверкнула молния, и промчался над облаками Юпитер, грохоча колесами своей крылатой колесницы.

Буфтомий явился не один: за его спиной маячила фигура не то подростка, не то девушки. Гадатель приложил руку к сердцу по восточному обычаю.

– Ты звал меня – и я явился, – сказал он тихо.

Сулла встал навстречу ему:

– Ты, я вижу, не один…

– Эта прекрасная Филенида, – пояснил гадатель, – не выносит одиночества.

Сулле показалось, что Буфтомий при этих словах улыбался таинственной, многозначительной улыбкой. Гадатель легонько подтолкнул вперед ту, которую назвал Филенидой. Светильник озарил лицо девушки, ее глаза, полные неги и покоя. Сулла не видел больше ничего, кроме ее глаз, да и не мог видеть, ибо Филенида была укутана в зеленого цвета плащ с капюшоном. По лицу ее текли светлые капельки воды – прекрасный след только что утихшего ливня.

Она сбросила плащ, и в белоснежной тунике – безрукавной и длинной – предстала некая красавица, о которой можно было сказать языком греческих поэтов: воистину пенорожденная!

Она была невысока ростом, тонка станом. Ноги ее в золотистых башмаках те же греческие поэты непременно окрестили бы словом «божественные». Правда, золотые башмаки мигом навели Суллу на определенные мысли, но девица казалась столь чистой и юной, что дурное было немедленно отвергнуто. И Сулла примирился с присутствием Филениды в палатке.

– Кем доводится тебе это дитя? – спросил Сулла, не в силах оторвать взгляда от Филениды.

– Вот эта?

– Да, вот эта. Филенида, как ты соизволил назвать ее, Буфтомий.

Гадатель погладил девушку по тщательно зачесанным волосам. Погладил так, словно боялся притронуться к ним. Черные блестящие волосы, черные тонкие брови, черные длинные ресницы, большие кровянисто-красные губы, розовые щеки, белая шея… Да не с картины ли сошла она? Кто, какой кистью, какой краской писал ее? И сколько ей лет? Неужели двадцать? Наверное, не больше… Вот смотрит она на тебя без страха, с любопытством, и мурашки пробегают у тебя по спине…

Сулла весь преобразился. Он предельно вежлив, предельно внимателен, предельно гостеприимен. Позвал Эпикеда и велел подать ужин. Сам определил меню: лимоны керкирские, финики засахаренные в меду, масло венафрское, мед аттический, ветчина менапская, мясо цесарок по-этрусски, телятина жаренная кусками по-самнитски. Пожалуй, все! Вино смоляное из Виенны, да еще воды горячей и холодной…

– Время раннее, – сказал Сулла, – пока еще не сменилась первая стража… Поторопись-ка, Эпикед. Покажи свою сноровку.

Слуга удалился, пообещав не испытывать терпения хозяина и гостей. Сулла обратился к Буфтомию:

– А все-таки кем она тебе доводится?

– Племянница моя, – произнес гадатель таким тоном, чтобы Сулла вовсе не поверил ему. – Впрочем, какая разница, кем она мне доводится?

Сулла подвел Филениду к стулу со спинкой, инкрустированной в Мавритании. Ему вдруг почудилось, что рядом с ним невеста. Потому что Филенида вела себя, как невеста на свадьбе.

Филенида уселась с воистину царственной осанкой, запрокинула ногу на ногу. И он увидел высоко над столом яркий ряд ногтей, чудесно отшлифованных и покрашенных в ярко-синий цвет.

Сулла желал поговорить с гадателем с глазу на глаз. Ему нужен был знак, божественный знак. А тут вдруг эта Филенида! Извинившись перед девицей, Сулла увлек Буфтомия в дальний угол довольно просторной палатки, туда, где обычно стелили ему походную постель.

Филенида проводила его понимающим, лукавым взглядом, в котором он, при всем желании, не смог прочесть ничего определенного.

– Послушай, – заторопился Сулла, думая все время о Филениде и все еще не веря, что существо это находится здесь, совсем рядом, и еще не разгадано им, – послушай, Буфтомий, мне нужен твой проницательный ум и твое умение проникать в божественное предопределение.

Буфтомий приложил руку к сердцу. Покорно наклонил голову набок.

– Видишь ли, Буфтомий, мне надо готовиться в поход…

– Знаю.

– Кто тебе сказал? – поразился Сулла.

– Разве войско создано для того, чтобы сидело оно в лагере и жирело от безделья?

– Верно. Не для того.

– Следовательно, великий Сулла, оно уйдет в поход.

– Но когда? – вопросил Сулла.

Буфтомий внимательно поглядел в голубые глаза, которые зажили нынче жизнью радостной и счастливой. И гадатель понял все. У него уже был готов ответ. И все-таки решил ничего не говорить о сроке. Он сказал тихо, как бы про себя:

– Аппиева дорога… Рим… Эсквилинские ворота…

Впервые это было произнесено вслух.

– Что это значит? – чуть не в ужасе прошептал Сулла, хватая Буфтомия за руку.

Гадатель молчал.

– Говори же, – теребил его полководец.

Буфтомий словно бы превратился в столб. Едва шевелил губами. И Сулла с трудом различил такие слова:

– Рим… Рим… Эсквилинские ворота… ворота…

Осторожно отпустил руку гадателя, в глазах которого горел неземной свет: это был свет луны, свет самой большой звезды. О боги, какой это был свет – совершенно неописуемый!..

– Буфтомий, – позвал Сулла тихо-тихо.

Но гадатель вперил свой взор в далекую точку. Он не видел никого, не слышал ничего.

«Что он говорит? – подумал Сулла. – Откуда ему все это известно? И что в нем за сила такая? Не замешаны ли здесь какие-либо соглядатаи?» И тут же признался себе, что про Рим никто и не заикался. Но откуда же взялся этот Рим у гадателя?

Вдруг Буфтомий встрепенулся. Словно бы пришел в себя от непонятного оцепенения. Протер глаза, как после сна, и улыбнулся. На его не по годам морщинистом лице обозначилась широкая, добродушная улыбка.

– Что? – спросил он.

– Ничего, – сказал Сулла, озадаченный слышанным. «Этот гадатель, несомненно, великий человек. Надо его приблизить к себе всеми силами», – решил Сулла. И добавил вслух: – Может, не следует тебе напрягаться, Буфтомий?

– Отчего же, – сказал гадатель, – все прошло, словно летний дождь.

– И ты можешь мне ответствовать?

– Да. Послезавтра.

– Что – послезавтра? – смущенно спросил Сулла.

– Послезавтра – в поход, – сказал гадатель, как о деле совершенно решенном и не подлежащем более обсуждению.

– Это окончательно, Буфтомий?

– Почти. Но завтра вечером я снова все проверю.

Сулла поблагодарил его и вспомнил, что за столиком ждет их прелестная Филенида.

– Значит – послезавтра? – переспросил Сулла.

– Выходит, так.

Сулла задумался. Прикинул в уме кое-что и пришел к выводу, что это и есть тот самый срок, который назначил сам. Но никому об этом не говорил, он и сам раньше не думал об этом!.. Почти то же о Риме. Никто не произносил этого названия в связи с походом. Откуда взял его Буфтомий? Неужели и это наитие? Великое наитие, присущее восточным прорицателям? А что же еще, если не наитие?..

Эпикед расставил ужин на столике. Чин чином. Как в римской вилле. Кто скажет, что все это в лагере.

Сулла начал с вина. Он ласково справился у Филениды, что предпочитает она; чистое вино, вино с водою холодной или вино с водою теплой?

Филенида одарила Суллу одной из тех обворожительных улыбок, которыми владела в совершенстве. Эта улыбка могла бросить к ее ногам даже гиппопотама.

– Разумеется, чистое, – проговорила она. Голос ее звучал звонко и уверенно. – Кто же портит вино водою?

– То есть? – Сулла вопросительно уставился на нее.

– У меня свое правило; не портить вино смесью. Этот ужасный греческий обычай, я уверена, скоро переведется у нас.

– Ого! – обрадовался Сулла. – У Филениды уже есть свое правило?

– И не одно, – поправила его девица.

– Прекрасно! – воскликнул Сулла.

Буфтомий был очень, очень доволен. Он выпил свою чашу и приступил к ветчине, предварительно выжав на нее пару лимонов. Набив рот, он похвалил хлеб, который, по его мнению, был хорошо выпечен из крупчатой муки.

Филенида глотками попивала вино и вовсе не стеснялась своих полуобнаженных ног, от которых Сулла не мог оторвать глаз.

– Да здравствует Филенида! – воскликнул он, осушая чашу.

И не выдержал: порывисто поднялся с места, подошел к ней. Взял за талию и приподнял; она была точно цесарка – нежная, гладкая, легкая. Увел ее подальше в угол, где недавно беседовал с гадателем.

– Я хочу кое-что сказать по секрету, – невнятно пробормотал Сулла.

– При нем? – удивилась девица, незаметно кивнув в сторону Буфтомия.

– А что?

Они оглянулись: гадатель был занят ужином. Он, казалось, никого и ничего не замечал.

Сулла прильнул к ее устам и очень скоро убедился в том, что они отвечают, причем с великим умением. Это его приободрило. Недавно провозглашенное им правило, согласно которому «палатки – священнее храмов», было уже забыто им.

– Что ты еще умеешь? – прошептал он ей на ухо.

 

5

Ровно в час утра заиграли трубы. Лагерь всполошился. Строились перед палатками манипулы, центурии. Раздавалась команда во всех концах лагеря. Младшие начальники повторяли приказы старших.

Войску надлежало: разбирать палатки, складывать солдатский скарб, крепить его к походным рогатинам, тщательно проверить оружие. Обозные телеги грузились под наблюдением помощников квестора, выкатывались вперед покрытые льняными грубыми чехлами баллисты и катапульты.

Очень скоро весь лагерь можно было обозреть из конца в конец. Сулла вышел на маленькую, чисто убранную преторию и обратился к войску с речью. А перед этим манипулы и центурии продвинулись – насколько это было возможно – поближе к форуму.

Вот его речь, записанная семейографом:

«Доблестные римские солдаты! Мы находились в этом лагере для того, чтобы, собравшись с силами, отправиться за море, в Малую Азию и привести в чувство императора Понтийской империи Митридата VI Евпатора. Так его именуют полным именем. Я это говорю к тому, чтобы вы знали, кого следует пленить и привезти в Рим в Мамертинскую темницу. Только таким может быть разговор с Митридатом. Обо всем этом – я имею в виду наш поход за море – было условлено с сенатом. Но, как это выяснилось совсем недавно, нам уготовили совсем иную участь, а именно: нас захотели лишить нашей законной славы и законной добычи на полях сражений в Малой Азии. По хитроумному замыслу Мария, туда должны были быть посланы другие войска, а нас с вами – тех из нас, кто не был бы жестоко покаран, – решили обратить в прислужников больших и мелких тиранов. Так задумал их главный тиран Марий. Но мы-то с вами хорошо знаем, что народ наш, никогда не знавший тирании, никогда не приемлет ни одного тирана, под какой бы личиной он ни выступал. Не далее как позавчера нам было сделано наглое предложение. Его нам привезли те два военных трибуна, которых вы справедливо побили камнями, как они и заслужили. Мне кажется, что ответ они получили достойный. И этот ответ несомненно услышан в Риме.

Какова наша цель?

Нам нужно, поскорее встретиться с Митридатом. Я совершенно уверен в одном: он будет в наших руках и вместе с ним – несметные богатства. Эти богатства должны принадлежать римскому народу и, разумеется, его доблестному войску. Кроме того, все войско должно получить такое обеспечение землей, чтобы вы, ваши дети и внуки ваши и правнуки были довольны. Чтобы, вспоминая поход, вы видели перед собой ваши поместья. А иначе к чему этот поход?

Дальше.

Теперь я подхожу не то чтобы к самому главному, – об этом главном я уже сказал, – но к самому важному в настоящее время: мы должны, мы обязаны устранить главное препятствие на нашем пути. Это главное препятствие в Риме. Вот именно туда и должно быть нацелено все наше оружие – тяжелое и легкое. Все наши мысли, все силы наши должны быть направлены на разрушение той плотины, которая поставлена на нашем пути в Малую Азию. Эта преграда не только вполне преодолима, но легко доступна разрушению. Посмотрите, сколь несметны наши силы, сколь многочисленны мы и сколь грозно наше вооружение. Наши сереброкрылые знамена не знают поражений. Подлые политиканы в Риме будут сметены с нашего пути – и нас ждет богатство Митридатова царства.

Итак: впереди Рим. Сметем же подлых тиранов и их главаря Мария. Принесем римскому народу славу и богатство! Приумножим славу наших предков! Победа наша обеспечена! Я верю вам, а вы, надеюсь, верите мне. Вперед, на Рим!»

Сулла кончил. Он говорил с достоинством, являя в каждом слове непреклонную волю. Верили ему солдаты? Да, верили! Доверяли ему начальники войска? Да, доверяли! Верил ли сам Сулла в свои силы? Да, верил! Мог ли он рассчитывать на свое войско, на победу, или его слова были простым самовнушением? Нет, он рассчитывал твердо на свое войско. Тем более что прорицания – частное и официальное – внушали великую надежду. А счастье, как известно, до сих пор ни разу не покидало Суллу.

Какое впечатление произвела его речь на войско, на его начальников? В своих «Воспоминаниях» Сулла утверждал, что все были полны решимости идти на Рим. Иного выхода, утверждал он, не было. Это понимали все, писал он.

Снова протрубили трубы, и войско двинулось на Рим. Точнее, по направлению к Риму. На север. По Аппиевой дороге.

Сулле подвели белого коня, и он показал такую сноровку, садясь на него, что ему могли позавидовать молодые. За ним последовали ближайшие помощники, а также и Буфтомий. Прекрасная Филенида следовала за войском в более удобном экипаже, чем военная телега из обоза.

 

6

Войско двигалось довольно быстро, но не очень. Сулла полагал, что не столь уж важна нынче быстрота шага, сколь важно сохранить силы перед последним броском на Рим. Он справедливо считал, что один или два дня ничего ровным счетом не решают. Впереди лежала хорошо знакомая дорога, – можно сказать, вполне проторенная им, – через Капую, Синуэссу, Таррацину, Арицию и Альба-Лонгу. Предполагалось, что близ Альба-Лонги будет разбит военный лагерь. Оттуда можно будет угрожать одновременно Остии, Тускулу, Пренесте и самому Риму. Находясь в Альба-Лонге, легко держать инициативу в своих руках.

Меры предосторожности были приняты чрезвычайные: далеко впереди шли просто дозоры, за ними следовали дозоры усиленные, которые передавали сведения о врагах основным, главным дозорам. Так же усиленно охранялись фланги и тыл. За обозом следовал арьергард, способный вести бой вполне самостоятельно.

Растянулось войско на много стадиев. Оно шло молча. Песен петь не полагалось, а маршевой музыки тогда не существовало. Зрелище было внушительным и мрачным. Скопление тысяч и тысяч людей, двигающихся в общем строю, одним своим видом способно было обратить в бегство довольно многочисленное вражеское войско. Серебряные знамена, увенчанные орлами, ярко сверкали на солнце. Облако пыли стояло над дорогой, как бы двигалось вместе с легионами, составляло с ним единое целое. Оттого еще больше ужаса внушала вся эта сила жителям Кампаньи и Лациума.

Войско полностью было укомплектовано не только пехотинцами, но и всадниками и, как уже говорилось, тяжелыми орудиями – главным образом метательными. Старые гвардейцы шли рядом с кавалеристами, и это, несомненно, усиливало боеспособность когорт и манипулов. Даже обозная прислуга, конюхи, маркитанты, погонщики мулов, врачи, жрецы и те были подтянуты – выглядели молодцевато. Никто бы не ошибся, если бы, взглянув на эту армию, сказал, что она непобедима, что нет в настоящее время силы в Римской республике, способной сломить ее. Лучше всех это понимал сам Сулла. Он ехал позади второго легиона, окруженный надежными сателлитами и преторианцами. Находясь в середине войска, Сулла одинаково мог управлять авангардом и арьергардом и не менее успешно – флангами. И пешие и конные части постоянно находились возле командующего, и Сулла был в курсе всего, что делалось во всем войске.

Он ехал внешне спокойный, даже улыбающийся. Легким жестом ободрял случайно сбившегося с шага бывалого воина. Сулла неукоснительно придерживался замечательного, с его точки зрения, правила: не стеснять воина без особой нужды, не пугать его показной строгостью, если цель – дисциплина – может быть достигнута иными путями. Неимоверная строгость, царившая в римских когортах, была известна во всем мире. Усугублять эту дисциплину Сулле не хотелось. И он, несомненно, поступал правильно. Это подтвердили дальнейшие события, которые начались здесь, в Кампанье, продолжались в Греции и Малой Азии и вновь завершились на этом же самом месте, словно бы замыкая сакраментальный пифагорейский круг.

Погода стояла не особенно жаркая. На ярко-синем небе блистали белые облачка, подобно динариям, увеличенным во много тысяч раз. С моря дул прохладный бриз. Солнце грело спину. Среди облачных динариев маячил тонкий серп луны.

На коротких привалах маркитанты разносили вино, оливы и пресные лепешки. Солдаты шутили и смеялись.

Не обходилось дело и без игральных костей: присев на корточки, солдаты испытывали свое игрецкое счастье. Разве это плохо – выиграть несколько сестерциев? Не беда, если и придется достать из кошелька даже несколько динариев: на то ведь и игра!

Доморощенные поэты, улучив минуту, сочиняли стишки для красавиц, которых пошлет им судьба в огромном Риме. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь пожаловался на недостаток женских чар в римских кварталах. Ежели тебя обойдет стороной возвышенная любовь со стишками, слезами расставания и поцелуями, то наверняка не минует тебя другая, которая достанется за верные динарии – настоящие солдатские деньги. А ежели Рим не сдастся добром? Тогда, считай, и женщина – твоя военная, бесплатная добыча, если даже военачальники и начнут притворными речами осуждать тебя… Дело только в личной предприимчивости: лопухам не стоит рассчитывать на что-либо путное – пусть они лучше уступят место более энергичным и сметливым. Ведь война есть война!

Однажды Сулла сказал: «Если ты идешь в бой, а перед этим умастил себя благовониями и надушился духами, привезенными с Кипра, – лучше возвращайся к своему очагу и не позорь себя неминуемым поражением. Только тот, кто весь в поту, кто весь душою своею и помыслами на поле битвы, – тот одерживает победу. И никто другой!»

Говоря откровенно, это же самое – не раз – говорилось до него. Едва ли стал бы возражать против этой мысли и сам Александр Македонский. Или Ганнибал. Или Ксеркс. И еще кто-нибудь, кто взялся за меч хотя бы раз и понял, в чем смысл выигранного или проигранного сражения с точки зрения военного искусства.

Однако Сулла придавал своим словам совершенно определенный характер: это, по существу, была инструкция, твердо претворявшаяся в жизнь. А не разглагольствование какое-нибудь, предназначенное для потомства, – так сказать, красивое словцо.

Это его качество военачальника, как полагали его друзья, отчетливо выявилось еще тогда, в Югуртинскую войну. Б то время как Марий пытался решить войну, словно сложную индийскую игру на расчерченной доске с фигурками военных, причем решить, сидя в своей палатке, – Сулла все разом перенес на поле боя. И надо сказать, неплохо решил дело с Югуртой, пленив его. Сулла доказал, что жалок тот полководец, который отсиживается все время в своей палатке…

Сулла не обольщался: Рим есть Рим: он не раз ставил многочисленное вражеское войско, идущее на него, в безвыходное положение.

Речь сейчас идет не о пустопорожнем споре в сенате. Не о соревнованиях в красноречии. Стоит вопрос о жизни или смерти. Именно так, если говорить откровенно! Вопрос, как это видно всякому зрячему, просто шкурный. Речь идет о твоей шкуре. В более широком смысле – это может быть и шкурой римского народа, всей Римской республики. Да, именно так, и только так, стоит вопрос!

Сулла подозвал к себе семейографа и продиктовал свои мысли относительно шкуры слово в слово.

– Сохрани эту мысль, – сказал он. – Пригодится она.

– Я все записи складываю в заветный сундучок, – сказал семейограф.

(Он имел в виду походный сундучок с надписью: «Воспоминания». Сулла завел его тотчас по достижении пятидесяти лет…)

При всех обстоятельствах очень нелегко иметь дело с Римом, если даже сам ты римлянин…

И чем больше думал об этом Сулла, тем сильнее крепла в нем решимость одержать вверх над Марием. Это не просто, но – Сулла уверен – вполне достижимо. А почему бы и нет? Он приподнялся и посмотрел вперед. Потом посмотрел назад. Несметное число воинов. Непреоборимая сила, если только умело распорядиться ею.

Он повернулся к Фронтану и приказал:

– Лагерь разбить в одной миле от Альба-Лонги.

– Пройдя город?

– Именно!

Войско неумолимо двигалось вперед. Навстречу своей судьбе. И судьбе великого Рима.

 

7

Сменилась первая стража – об этом известили благозвучные рожки. Ординарец передал караулу пароль на сегодняшнюю ночь. Часовые окликнули друг друга. Лагерь приходил в себя после утомительных дневных работ по устройству рвов, насыпей, постановке палаток, приведению в порядок немудрящего солдатского скарба.

До сна еще оставалось время. Было тепло. Небо казалось зеленоватым, и луна одиноко паслась на этой зелени, словно овца на крутом травянистом холме. Именно такой представлялась сегодня вечером серебристая луна Гнею Алкиму. Он лежал на плаще лицом кверху. Смотрел на небо долго, долго, и, чем дольше смотрел, тем выпуклее казалось оно и тем круче склоны его, по которым гуляла одинокая луна.

Гней Алким – молодой воин второго года службы – так увлекся сферой небесной, что не замечал, как с него не сводит глаз центурион Децим, под началом которого он служил. Децим сидел на большом камне и проверял, хорошо ли наточен его меч, прочны ли ремни на ножнах, нет ли изъянов на щите. Центурион полагал, что, если оружие в полном порядке, это уже немало само по себе. Это значит, что жизнь твоя достанется врагу совсем не даром. Если достанется вообще. Вот уже десять лет не выпускает он из рук тяжелый разящий меч! Любимый меч. А какой же это центурион без любимого меча? И все эти десять лет Децим – рядом с Суллой. Полководец его любит, ценит его. Центурион – прежде всего исполнитель воли начальника. Чем точнее выполняет приказы свыше, тем более он нужен начальнику и республике. Центурион не забивает себе голову разными там благоглупостями, если хочет получать награды и продвигаться по службе. Если угодно – центурион существо бездумное. Нигде, ни в одном военном уставном свитке об этом не пишется прямо, что называется в лоб, Однако за шесть веков выработался тот самый тип – идеальный тип центуриона, – который будет служить вечным примером для потомков.

Гнею Алкиму было что-то около двадцати пяти лет. Центурион Децим был старше лет на пять, на шесть. Два шрама на шее Децима уже сами по себе кое о чем свидетельствовали. Да на бедре шрам от нумидийского дротика. Да в паху след от кривого ножа повстанца-гладиатора. Одним словом, Децим может и не открывать рта – его раны без слов говорят о его доблестях и о славе.

Сулла знает Децима не только как центуриона. Децим для него – легко читаемый свиток.

Достаточно услышать две-три фразы из уст центуриона, чтобы немедля определить, с кем имеешь дело, насколько ушел этот человек от зверя, который бродит по лесам. (Нельзя сказать, что очень далеко.)

Децим не мог понять, почему Гней Алким так долго смотрит на луну. Что там, на ее лике? Ведь это время прекрасно можно было бы употребить на что-нибудь дельное – поточить меч или отремонтировать башмаки. Для воина Гней немножко нежен. Что его потянуло сюда? Неужели он не мог откупиться? Солдатская жизнь такая: если ты служишь – служи, если просто проводишь время – уходи домой, под тунику своей жены или матери и не лезь в бой.

– Послушай, Гней, – говорит центурион.

Гней Алким поворачивает к нему лицо, полное тревоги.

– Что там на небе? – Децим вот-вот расхохочется.

– На небе? Луна.

– А еще?

– Небо.

– А еще?

Гней молчит. Кто его знает, что там, на небе? Греки утверждают – эфир. Один философ с Сицилии уверял, что там – кристалл. Хрустальный свод.

– Я спрашиваю неспроста, – продолжал центурион. – Целый час ты глядишь наверх. А может, больше. И вид у тебя грустный… Меня подмывало послать тебя на копку рва, чтобы ты не бездельничал понапрасну.

– Думал, – признался Гней. – Думал и грустил.

– Думал? – Центурион расхохотался. – Грустил? О чем же? Что это за нежности такие: думал! А что же, в таком случае, будут делать Сулла или Фронтан?

Гнею показалось, что Децим шутит. Но ничего подобного: центурион был вполне серьезен. Он говорил искренне: в самом деле, что делать Сулле, если будет думать каждый солдат?

– Даже я, – важно сказал Децим, – не разрешаю себе такой роскоши. У нас есть кому думать! Если спит Сулла – думает Фронтан, если спит Фронтан – думает Руф. Если уснул весь лагерь, а ты стоишь на часах, то и в этом случае не следует тебе думать. Найдется начальник, который возьмет на себя труд и станет думать за тебя.

Теперь пришел черед удивиться Гнею.

– Ты все это взаправду? – спросил он Децима.

– Как ты можешь в этом сомневаться?! Римский легионер говорит только правду!

Гней Алким, казалось, знал своего центуриона. Но, по-видимому, не столь уж глубоко. Между тем Децим тщательно вытер меч льняной тряпкой и осторожно вложил в ножны. Он это проделал с большим чувством, с большой любовью к этому холодному металлу. В эту минуту не думал ни о чем и ни о ком.

– Я нашел некий камень на берегу речушки, которую переходил вброд, – сказал Децим. – Это было вчера. Я сказал себе: «Вот прекрасное точило, которое придаст твоему мечу вид зеркала и остроту самого острого ножа гладиатора». Я вернулся на несколько шагов назад и поднял этот камень. Вот он!

Децим показал Гнею серый, продолговатый камень, а потом осторожно спрятал его в мешочек, точно это был слиток золота.

Децим поучал:

– Если каждый день посвящать часок чистке и точке меча, то будешь обладателем лучшего в мире оружия. Такой меч будет служить всю жизнь.

– А если два?

– Что – два?

– Я говорю, если два часа кряду чистить и точить меч? – Гней спрашивал весьма серьезно, то есть настолько серьезно, что центурион даже растрогался.

– Это было бы просто здорово! – сказал он горячо. – Представляешь себе? – встал утром, наточил меч, позавтракал. Сел ты обедать, а предварительно поточил меч, покрыл его тонким слоем масла и вытер клочком шерсти или куском шерстяной ткани. Уверяю тебя: ты себя почувствуешь счастливейшим в мире человеком!

Гней внимательно слушал Децима. Он спросил:

– Тебе это удается?

– Нет, – Децим сокрушенно вздохнул. – Тебя дергают со всех сторон: и туда сбегай, и за тем присмотри, и в полководческую палатку сходи, да на претории побудь, да не забудь за часовыми приглядеть. Где тут возьмешь два часа?!

– Да, это не жизнь, Децим. Ты человек слишком занятой.

– Это правда. Но я не ропщу. Вполне доволен своей судьбой. – Он мечтательно вперил взор в самую землю, которая у него под ногами. – Жизнь моя точно спелый плод: вся полна соков… Утро мое начинается со звуков тубы или пения рожка. И я уже чувствую себя человеком: тебя разбудили! Значит, ты нужен кому-то. Значит, кто-то беспокоится о том, чтобы ты не проспал, чтобы не заспался, чтобы не отяжелел от лишнего сна. А потом твой слух ласкает команда: «вставай», «вправо», «влево», «копать ров», «выкатывать катапульту». Словом, всяких команд – что соловьиного пения в садах палатинских. И так весь день: «шагом», «бегом», «скорее», «живее», «смелее». В ушах твоих все это звучит восточной музыкой. Потом ты завтракаешь, потом обедаешь, потом ужинаешь, потом ложишься спать. Одним словом, у тебя не остается времени на размышления! А сестерции, а динарии, а ассы сами сыплются тебе в мошну. Ибо ты – на государственной службе, ибо ты – на часах у республики, ибо враги трепещут при виде твоем!.. А повышение? А награды? А серебро и золото, которое вешают тебе на шею, на грудь? А золотистые ленты на рукавах?.. Нет, брат, солдатская служба тем и хороша, что ценится она, что в почете она!.. Я уж не говорю о богатой добыче после победы. Об увенчанном лавровым венком триумфаторе, когда ты шагаешь рядом с ним и купаешься в блеске славы его… Нет, брат, нет и не может быть ничего лучше судьбы удачливого воина. Его ждут чины и награды. Под его властью когорты, целый легион, целое войско! Он шагает вверх по военной лестнице. Перед ним открыты дворцы и все двери всех дворцов!

Нарисовав перед своим подчиненным такую чудесную картину службы в легионе, Децим встал с камня, широко расставил ноги и подбоченился. Он был здоров – даже слишком! – бодр духом – даже слишком! – доволен жизнью – даже слишком доволен!..

Гней Алким почему-то подумал, что слишком здоровые и слишком бодрые, если они подобны Дециму, вредят республике. Их здоровье и бодрость не идут на пользу Риму. Скорее наоборот! Разве мало плачет женщин? Разве мало сирот? Разве мало смертей? Разве мало крови?

Когда все это Гней высказал в мягкой и краткой форме, Децим очень удивился. Поразился, можно сказать.

– Послушай, – вскричал Децим, – зачем же ты пошел в солдаты?

– У меня не было иного пути.

– Как это – не было?

– Очень просто, – сказал Гней. – Отец погиб во время похода в Галлию. Мать умерла от горя. Я остался один, без кола, без двора. У меня не было другой дороги.

– Возможно, – недоверчиво произнес Децим, – прослужив в войске, выиграв несколько сражений, ты можешь рассчитывать на землю.

– Наверное.

– Это уж точно! – сказал Децим. – Вот вернемся из Малой Азии – сам увидишь, что будет!

– А что?

– И земля! И семья! И сестерции в мошне!

– Да, я верю! – сказал Гней.

– И я! – согласно сказал Децим. – Всей душой верю, ибо нас ведет не кто-нибудь, а сам Сулла!

Его лицо просияло. Глаза его сверкали радостью. Центурион глубоко верил в Суллу.

Гнею, наверное, надоело лежать на земле, Он встал, отряхнул сухую траву со своего плаща. И бросил как бы невзначай:

– Если бы не этот Рим…

Это было сказано тихо, как бы про себя. Но Децим встрепенулся. Он подошел вплотную к солдату, положил ему тяжелую руку на плечо.

– Что ты сказал? – спросил он строго.

Гнею стало не по себе.

– Ничего особенного. Сам себе сказал.

– Что именно?

– Не помню уже.

Этот центурион глядел на него волком. Та, капитолийская волчица, которая из металла, существо добрейшее по сравнению с этим волком по имени Децим.

– А ты вспомни, – прошипел центурион.

Гней растерялся:

– Я не помню.

И Децим напомнил:

– «Если бы не этот Рим…» В каком это смысле понимать?

– Мне кажется…

– Что тебе кажется, Гней?

– Я думаю…

– Опять это самое – «я думаю»! Я говорил тебе, что это пустое все! Ты не должен думать!

Лоб Гнея покрылся легкой испариной. Что надо этому солдафону? Ведь ясно же: одно дело воевать против Митридата, а другое – против Рима.

Децим не спускал с него сердитых глаз.

– Это все понятно, – пробурчал он.

– Я подумал, Децим, что лучше бы сразу на Митридата.

– А!

– Хорошо бы в Малую Азию! С ходу!

– А!

– Этот Рим, Децим, совсем ни к чему… То есть он помеха нам…

– А!

– Вот и все!

Центурион сплюнул, отошел на шаг.

– Ну и скользкий ты тип! – проворчал Децим. Он сделал несколько шагов в сторону, но воротился и прошипел: – Советую тебе, Гней, поменьше думать и получше точить меч. Не сегодня-завтра он пригодится. Ты меня понял?

Молодой воин проглотил слюну.

– Понял, – сказал он.

– Без Рима нам не обойтись. Понял? Без того, чтобы не сокрушить Мария, нам не обойтись. Приказываю тебе не думать, но служить исправно.

– Слушаюсь! – проговорил Гней.

– Не думать, но служить! – повторил Децим.

– Слушаюсь!

Децим помолчал. А потом добавил наставительно:

– Если этот старикашка останется в Риме – никакой Малой Азии нам не видать…

Гней пробовал оправдаться:

– Я сказал тебе: это ужасно, что римляне берут Рим…

– Ну и что с того?

– Я подумал: такого не было от века.

– Ну и что с того?

– Не было, подумал я. И взгрустнулось от этого.

Центурион смачно сплюнул и выругался.

– Не было, так будет, – заключил он. И, уходя, сказал: – Не думать, но служить!

– Слушаюсь!

Децим погрозил пальцем Гнею и удалился утиной, грузной, устрашающей походкой.

Гней занял его место на камне. Это был валун – гладкий, пестрый: местами темный, почти черный, местами красноватый, местами белый. «Надо же, такой разный, такой разноцветный, а спаян воедино». Гней Алким погладил камень, и на ум пришло сравнение с Римом: так много разного народу, а все вместе точно этот камень. Какая же сила цементирует людей? Солдат пригляделся получше: и действительно, каждая крупинка – белая, красная, черная, желтая – как бы отдельно, и в то же время вырвать их, оторвать их одну от другой невозможно. И невольно спросил себя: а сладко ли крупинкам в этом массивном валуне? Не страдает ли каждая из них?

Вдруг ему почудилось, что страдает каждая крупинка. Страдает неимоверно от этого жестокого, цепкого цемента. Что цемент этот должен быть невыносим. Зачем он нужен? Кто его придумал?

Гней Алким сказал себе: Децим слишком разгневан. Что он собирается делать? Мстить Гнею? Или забыть обо всем, что было здесь говорено? И почему он придал столь большое значение замечанию о Риме? Разве это не правда? Разве не странно, что Рим хотят взять приступом сами римляне? Это же противоестественно!..

Мимо проходил воин из одного манипула с Гнеем.

– Спать не собираешься? – спросил он весело.

– Пока нет, – ответил Гней.

– Мечтаешь?

– Мечтаю.

– О ней?

– О ней.

Воин остановился. Раскачиваясь на ногах, словно бы пританцовывая, почти пропел:

– Кто она? Кто она? Скажи мне…

У него, кажется, был голос. Его родители прибыли в Рим с предгорьев Альп. Полноправный гражданин – квирит, – белокурый, по-видимому, знал цену своей глотке. И он уже спел по-настоящему:

Мечтает о красавице воин, Щит и меч держа в руках. Воин мечтает, воин влюбленный!..

Белокурый солдат высоко подпрыгнул и смешно присел.

– Ну? – сказал он. – Скажи что-нибудь, Гней.

– Скажу, что ты весел…

– А почему бы и нет! Не сегодня-завтра пойдем в бой.

– Тебя не смущает, что это твой родной город?

– А какая разница, Гней! Слушай, я начинаю ржаветь вместе со своим мечом. Не довольно ли?

– Пожалуй, довольно.

– Наведем порядок в Риме, а затем – эгей! – прямо на Митридата!

Гней не очень понимал этого молодцеватого воина. Думал о чем-то своем и о том, чего хотел от него Децим…

Молодой солдат обнял Гнея. Сжал его крепко.

– Бей! Круши! Громи! – закричал он. И, отпустив, побежал. Словно бить кого-то. Словно крушить. Словно громить.

Небо стало темным. А луна – светлее. Гней постоял немного и побрел в палатку.

 

8

Рим снова направил к Сулле своих военных трибунов. Марий и сенат вполне оценивали военную силу, расположенную в лагере близ Альба-Лонги. Не вести переговоров с Суллой не разумно. Никакого удовольствия, разумеется, от этого не могли ожидать ни сенат, ни тот же Марий.

Противоестественность наступления римлян на Рим ощущали многие в «вечном городе». В каком свете предстанет республика перед миром, если римляне не могут уладить добром внутренние разногласия? Одно дело, когда на Рим идет Ганнибал, и совсем другое – когда городу угрожает свой собственный полководец. Можно представить себе, какую это вызовет радость при дворе Митридата, или где-нибудь в Армении, Вифинии, Киликии, или в тех же Афинах. Или на Рейне. Или на неспокойном Севере Галлии, в отдаленной Испании. Да нет, что там рассуждать – наступление Суллы на Рим надо предотвратить, даже ценою некоторого самоуничижения.

Так полагали на Палатине. И такую линию поведения принял Марий – правда, не без давления сената и ближайших друзей. «Надо смотреть на вещи трезвым взглядом, – убеждали его. – Ныне военная сила, с которой нельзя не считаться, находится в руках Суллы. И нет никакого резона делать вид, что это не так». – «Послушайте, – отвечал Марий, – вы не очень точно представляете себе, на что идете, затевая переговоры с этой лисой. Никакого мира с Суллой быть не может! Либо вы пойдете к нему в полное услужение – постыдное и низкое, или он вас раздавит своим кованым башмаком. Середины он не знает». Сенат и друзья советовали Марию: «Возможно, что в этих твоих словах и есть доля истины, но только – доля. Едва ли римский народ примирится с Суллой, который начнет давить его башмаком. Этого не будет никогда, пока жива республика!» Марий говорил: «Если это потребуется для его честолюбивых замыслов – Сулла удушит республику». Поскольку это казалось чудовищным, сенат полагал, что столь суровая оценка Суллы идет от личной враждебности к нему Мария.

Прибытие римских трибунов в Альба-Лонгу было уступкой Мария сенату.

Трибуны Брут и Сервилий прибыли в лагерь в пышных одеяниях, обшитых пурпурными лентами, в новой обуви, в сопровождении ликторов, несших фасции. Военные трибуны были облечены большими полномочиями, ибо в Риме справедливо полагали, что только такая делегация может успешно разговаривать с Суллой. Последний должен понять, что с ним желают вести переговоры весьма серьезно, что Рим придает им огромное значение и в соответствии с этим посылает достойных лиц, облеченных полным доверием и могущих маневрировать по своему усмотрению.

И Брут и Сервилий люди немолодые – обоим за сорок лет, образованные, искушенные в дипломатических делах. Они, по всей видимости, были вправе рассчитывать на успех. Если только, – и это многие подчеркивали в Риме, – если только Сулла не сошел с ума, если осталось в нем чувство реальности и патриотизма. Ибо ни один истинный римлянин не должен идти на заведомый позор. А таким позором явится сражение римлян под стенами собственного города…

Сулла встретил трибунов в самом затрапезном виде: заспанный, непричесанный, с мешками под глазами. После ночной пирушки он выглядел помятым, бледным. Его голубые глаза сделались водянистыми, злыми, как бы ничего не видящими. Его не первой свежести туника несла на себе следы чрезмерных возлияний. Да и соусы оставили на ней след. Одним словом, Сулла и пальцем не пошевелил, чтобы показаться более опрятным, чтобы подостойней встретить римских посланцев.

На предложение Эпикеда сменить тунику Сулла заметил, что не намерен метать бисер перед свиньями из Рима. Эпикед пожал плечами и не стал увещевать своего господина. Вполне возможно, что Сулла и был прав. Полководец заметил слуге, чтобы его слышали и другие приближенные:

– С людьми, которые топчут республику и ее традиции, я намерен разговаривать в том виде, которого они заслужили.

Когда военные трибуны вошли в палатку, Сулла спросил их, не поздоровавшись:

– В чем дело?

Сервилий поклонился подчеркнуто почтительно.

– Я не иностранный правитель, – грубо сказал Сулла, – и не нужны мне эти ваши идиотские почести. Обойдусь без них! Я простой солдат, сердце которого обливается кровью при виде безобразий, творящихся в Риме. Друзей моих там избивают, сбрасывают с Тарпейской скалы, мучают в Мамертинском застенке. Унижают на каждом шагу людей из самых знатных, старинных родов. Это – величайшее преступление против великого римского народа. Разве таких правителей заслужил народ? Для того ли существует Рим вот уже шесть веков, чтобы на Палатине и на Капитолии правили старые шлюхи вроде этого Мария? Ответствуйте мне, для того ли?!

Сулла кричал, размахивал руками, топал ногами, ругался последними словами. Он не дал и рта раскрыть Бруту и Сервилию. Сулла повторял:

– Для того ли?

Голос полководца был слышен далеко за пологом его палатки. Его военачальники внимали ему с почтительной улыбкой, между тем как римские посланцы в холодном спокойствии стояли перед ним. И молчали. Молчали, молчали, молчали. И это особенно бесило Суллу.

– Молчите?! – кричал он. – В рот воды набрали?! А что у вас, собственно, за душой? Что вы можете сказать в свое оправдание или в оправдание тех, кто вас послал сюда? Что?!

Эпикед подал Сулле чашу с холодной водой и тот с размаху бросил ее на землю.

– Вы почему явились сюда? – продолжал Сулла, неистово напрягая голос. – Для чего? Чтобы почтить приветствием мое войско? Чтобы выразить ему свое уважение? Как бы не так! Вы явились для того, чтобы хитростью и лестью ввести нас в заблуждение, чтобы лишить нас чести воевать с Митридатом и добыть славу для Рима и для себя, богатство – для Рима и для себя. Вот зачем вы явились! Передайте вашему старикашке, что мы не продаемся за деньги, не поддаемся лести и не верим лживым словам! Человек, который задушил республику, оплевал древние наши обычаи, залил кровью улицы Рима – кровью лучших сынов народа! – не имеет никакого морального права предлагать мне что-либо, кроме своих извинений. Это вам ясно?

Брут сказал спокойно, с достоинством истинного римского патриция:

– Ты можешь приказать своим солдатам убить нас, как это сделал совсем недавно в Ноле…

– Я никому не приказывал, – перебил его Сулла.

– Допустим. Я повторяю: ты можешь убить нас здесь, в Альба-Лонге. Это твое дело. Но прежде, я полагаю, надо выслушать нас. Ибо свидетели боги: мы не успели еще и рта раскрыть, а ведь мы явились с разумным предложением.

– С разумным? – усмехнулся Сулла и спросил Фронтана, стоящего справа от него: – Ты им веришь?

Фронтан сказал:

– Ни капельки.

– Видите! – злорадно произнес Сулла, обращаясь к посланцам.

– И все-таки, – заметил Фронтан, – я бы их выслушал.

Сулла уставился на него водянистыми глазами. Не шутит ли этот военачальник? Вполне ли серьезно это он?..

– Да, – произнес Фронтан.

– Ну что ж… – Сулла уселся на скамью. Небрежно бросил: – Подайте скамьи трибунам…

Римляне не обращали никакого внимания на этот высокомерный тон, на желание Суллы унизить их, нанести им преднамеренное, заранее рассчитанное оскорбление.

– Так что же вам надо? – прохрипел Сулла, глядя куда-то в сторону.

Брут сказал:

– Мы бы желали, чтобы сейчас на этом месте возобладал рассудок над страстью. Страсть в политике, доведенная до злобы, – плохой советник. (Сулла скривил губы.) Мы уполномочены сенатом…

– …и этой старой шлюхой, – добавил Сулла, скрипнув зубами.

– …сенатом, – невозмутимо продолжал Брут, – сделать тебе продуманные, достойные предложения. Эти предложения не должны, разумеется, ронять чести и высокого авторитета Римской республики перед всем миром. (Сулла, казалось, едва сдерживает себя, чтобы не расхохотаться.) Рим при всех обстоятельствах – насколько это во власти его сынов – должен сохранить свой непоколебимый авторитет. Народы мира должны в нем по-прежнему видеть монолит, а не организм, снедаемый противоречиями и подтачиваемый изнутри тяжелым недугом.

Сулла не выдержал:

– Послушай, как твое имя?

– Брут.

– Послушай, Брут, ты разговариваешь со мной, как с персидским правителем. Ты не хочешь понять, что я плюю на церемонии. Я – солдат, мне важно существо дела, а не риторика. Для словесных упражнений лучше всего отправиться в Афины, в Академию. Там теперь только и болтают за неимением подходящего дела и вследствие полной импотенции. Ты меня понял или нет? Философия не для меня. Понял?

Брут выдержал паузу и продолжал:

– Конечно, вы можете убить нас…

Сулла сказал:

– Никто не собирается вас убивать. Кому вы нужны, между нами говоря?

Брут изложил предложения Рима, которые сводились к следующему: надо покончить дело миром, всякое военное столкновение поведет к междоусобице, а это выгодно только врагам Рима; любые законные требования Суллы будут удовлетворены; вопрос о командовании экспедиционным войском должен быть решен благоразумно, к общему согласию и на благо республики.

– Все? – спросил сквозь зубы Сулла.

– Пока – все, – ответил Брут.

Сулла оборотился к Фронтану:

– Ты желал услышать то, что услышал только что?

Фронтан молчал.

– Разве не ясно, что эти господа с Капитолия морочат нам голову? Они полагают, что у нас задницы вместо голов. Покажи им, Фронтан, где у нас головы и где задницы.

Фронтан доподлинно точно продемонстрировал анатомию своего тела.

– А теперь ясно? – спросил Сулла римлян.

– Вполне.

– Извините нас за грубость, но мы – солдаты, – сказал Сулла. В его глазах начал гаснуть ярко-голубой оттенок.

– Нам все ясно, – сказал Сервилий. – Мы не в обиде, ибо мы пришли не затем, чтобы обижаться.

– А зачем же?

– За ответом на наши предложения.

– Но ведь такие предложения означают, что вы имеете дело с побежденными…

– То есть?

– А очень просто! – Сулла сжал кулаки. – Можно ли вовлекать нас в переговоры, не обещая ровным счетом ничего?

– Как так – ничего? – удивился Сервилий.

Сулла выставил кулаки напоказ:

– Вот – мы. А вы хотите, чтобы мы расслабили пальцы и подали вам руку. И тогда вы зажмете нам пальцы деревянными, неумолимыми тисками, какие употребляют палачи в Мамертинской тюрьме. Вы будете смеяться, а мы – рыдать от боли. Вот что вы предлагаете.

– Это не так! – запротестовал Брут.

– А как же? – Сулла размахивал кулаками.

– Я снова повторяю во всеуслышание: все законные требования твои будут вполне удовлетворены.

– Законные! – воскликнул Сулла, и кулаки его сшиблись в воздухе. – А кто определит их законность?

– Мы вместе с тобой.

– Голосованием, что ли?

– Может, и так. Способ в данном случае неважен. У нас в этом смысле богатые традиции.

– У вас – да, – двусмысленно произнес Сулла»

– Я снова могу повторить…

– Не надо!

Сулла задумался. Медленно-медленно тер себе щеки. Тер себе лоб. Покашливал. Не глядя ни на кого.

Брут и Сервилий почувствовали, что ничего путного из этих переговоров не получится. Суллу окружали тупые, одеревенелые лица. Истые солдафоны. Готовые на все по первому приказанию своего начальника. Ссылаться в беседе с ними на высшие принципы государства, общества или личности – пустая трата времени. Это видно по их рожам – раскормленным, скотским. Взывать к их человечности и благоразумию – значит рассчитывать на милосердие льва, целую неделю проведшего в жестоком посте. Эти люди признают один закон – закон меча. Если меч острием своим приставлен к их кадыку – это одно дело. Если же, наоборот, острие упирается в глотку их противника – дело совершенно другое. Закон в их сознании претерпевает метаморфозу только и только в зависимости от направления меча. При таком положении вещей успех переговоров маловероятен. Надо надеяться, что здесь не все зависит от желания этих солдафонов, что Сулла, как бы он ни был жесток и коварен, может понять кое-что, хотя бы из самых крайних эгоистических соображений. Из шкурных, как говорят в Остии.

Сулла глухо промычал:

– А много моих друзей убивают в Риме?

Брут ответил с готовностью:

– Все эти слухи преувеличены.

– Как?!

– Были прискорбные убийства. Не без этого. Все это случается, когда возникают беспорядки. Не всегда разбирают, где правый, где виноватый.

– Ложь! – процедил сквозь зубы Сулла.

– В Риме сейчас царит порядок…

– Ложь!

– За несправедливое кровопролитие закон строго карает виновников…

– Ложь!

Римляне были тверды:

– Сенат принял строгие меры к наказанию убийц…

– Все ложь!

Брут развел руками:

– Я даже не знаю, что и говорить…

– Потому что сказать нечего!

– Я могу поклясться богами.

Сулла сощурил глаза. Он как бы мысленно рассчитывал, что лучше: выкинуть этих трибунов со всеми их потрохами за порог или выпроводить их с большим или меньшим почетом?.. Или же отдать на растерзание толпе солдат?

Его продолжительное молчание наводило страх на окружающих. Но римские трибуны, казалось, были совершенно безразличны к тому, что происходит в глубине души этого полководца. Они ждали. Они ждали его решающего слова.

А Сулла все молчал. Казалось, что полководца теперь уже ничто не волнует. Его мрачная душа мысленно находилась в Риме. Взору рисовался зеленый Палатинский холм, высокий и гордый Капитолий, где он никогда еще не был подлинным хозяином. Но сейчас, в эту минуту, как человек многоопытный, изощренный в делах хитроумных, всем сердцем чувствовал себя на высоте Капитолия. Перед ним великий город, и нет преграды, которая остановила бы его. Надо ли это доказывать? Кому-нибудь или самому себе. Видимо, нет. Он почему-то вспомнил Филениду. Много их, филенид, было, и многое бывало. Но подобной, пожалуй, нет. В этом молодом существе женского пола скрывалось нечто особенное. Никто бы в мире не смог объяснить, что есть это «нечто». Оно тем и прекрасно, что необъяснимо. Необъяснимо, – значит, непонятно. Но непонятно – не значит плохо. Напротив, непонятное, необъяснимое очень часто бывает столь притягательным, что больше не хочется жить без этого «нечто».

Было бы смешно объяснять какому-нибудь опытному мужу, сколь прекрасна Филенида, что в ней необычного… Может, проще все объяснить, сосчитав, например, количество лет ее жизни? Это же очень просто. И в то же время – разве Сулла не знал женщин этих лет? Разве только года определяют достоинства прекрасного?

Он так увлекся своими мыслями, что поманил к себе Эпикеда и шепотом спросил его, где эта прелесть, эта душа его – Филенида?

– Она здесь, недалеко от лагеря, – ответил слуга.

– Я хочу ее видеть.

Эпикед удивился.

– Возможно ли? – спросил он. – Возможно ли сейчас?

Сулла словно бы пришел в себя. Оглядел своих собеседников. Махнул рукою. И сказал Эпикеду:

– Ладно… Передай ей слова любви. Немедленно!

И снова махнул рукою. И вперил усталый взгляд в Брута.

– Что ты сказал? – прохрипел Сулла.

– Ничего.

– Мне послышалось?

– Возможно.

Сулла мизинцем прочистил правое ухо.

– Послышалось? – переспросил он.

Брут пожал плечами, – дескать, ведать не ведаю.

– Ты что-то хотел сказать? – обратился Сулла к Фронтану.

– Нет.

– А ты? – Сулла протянул руку, словно пытался дотронуться до Сервилия.

– И я, – проговорил Сервилий решительно.

– Значит, мне послышалось… – Сулла продолжал неистово ковырять мизинцем в ухе.

Потом скрестил руки на груди. Опустил голову. И сказал едва внятно:

– Ну что, эта ваша сволочь ничего более путного не придумала?

Трибуны восприняли этот вопрос как пощечину. Видимо, их терпение истощилось. Они разом, как по команде, поднялись с места.

– Что? – усмехнулся Сулла. – Обиделись? За этого старикашку обиделись? А? – Он повысил голос: – Видишь, Фронтан, как оскорбились эти господа? Очень, очень обиделись. Разумеется, слух их привык к другим словам. Их ухо ласкали слова, которые без конца льются из уст ораторов на римском форуме, в сенате, на Капитолии. Какие воспитанные!

Сулла вскочил с места. Прыгнул к Фронтану.

– Нет, ты видишь? – кричал он неистово. – Ты видишь?

– Успокойся, Сулла, – сказал Фронтан. – Мы поговорим с ними за твоим порогом. Здесь неудобно.

Сулла поднял вверх правую руку:

– Нет, Фронтан, нет! Так не будет! Самое большее – это разорвать на них тоги… Вернее, сорвать эти пурпурные ленты. И дать им пинка под зад. Только не очень. Слышишь? Чтобы душа с другого конца не вылетела!

Его желание вскоре было исполнено. В точности.

 

9

Возвращение Брута и Сервилия в Рим с пустыми руками вызвало глубокое уныние всех мыслящих квиритов, а то место в их рассказе, где говорилось о надругательстве солдат над посланцами, вызвало огромное возмущение. Сенат заседал непрерывно в храме Беллоны, что на Марсовом поле близ цирка Фламиния. Проекты выдвигались различные: одни предлагали немедленно ввести чрезвычайное положение, а Суллу объявить врагом отечества; другие советовали, несмотря на все, не жалеть усилий для мирных переговоров, во что бы то ни стало уладить дело миром.

Марий колебался: ему не хотелось провоцировать Суллу на внезапный бросок на Рим. Ему казалось, что и Сулла колеблется в выборе тактики. По всему было видно, что римляне клеймили презрением нового Ганнибала, нет, не Ганнибала, хуже, ибо этот угрожает кровопролитием своему родному городу.

Все это, несомненно, говорило в пользу Мария. Однако Марий прекрасно понимал и то, что для такого человека, как Сулла, все средства оправдывают цель. Что ему до мнения квиритов? Что ему высокие идеалы республики? И какое для него имеет значение, что станут говорить о его походе против Рима историки или поэты? Ровным счетом никакого! Марий знал его, как никто другой, знал как облупленного и не заблуждался на этот счет. Военное превосходство имело в данном случае для Суллы решающее значение. Разве посчитается он при таком положении с какими-нибудь моральными соображениями? Вопрос стоит так: сейчас или никогда! Если Сулла и медлил, то не потому, что испытывал угрызения совести. Марий знал цену этим угрызениям. Дело затевалось слишком большое, и Сулла, по-видимому, не желал рисковать. Его, как видно, устраивали только все сто процентов военного счастья.

Марий много и мучительно размышлял. Он еще больше поседел и постарел за эти последние дни. Понимал, что не должна быть допущена малейшая оплошность. Нельзя давать в руки Сулле никакого преимущества. В ответ на его разглагольствования о республике, которую, дескать, оседлали тираны, необходимо показать власть сената, власть народа. Если бы кто-нибудь мог влезть в душу Суллы, тот наверняка бы ужаснулся сходству ее с мрачным подземельем, в котором кипят самые низменные страсти. Только Марий может обо всем атом судить безошибочно. Только он по-настоящему может оценить беду, которая нависла над Римом, над всей республикой. А сенат, по мнению Мария, интересовался главным образом непосредственными последствиями открытого столкновения с Суллой и его приспешниками. И мало кто думал о судьбах самого римского народа, о будущем, на которое могут иметь самые пагубные воздействия события сегодняшнего дня.

Один из ораторов говорил в сенате: «Мужи многомудрые, взгляните на поступок Суллы глазами галла или испанца, тевтона или скифа. Что они подумают о нас, узнав, что один римлянин, собрав войско, идет походом на Рим? Разве не учтут сего ужасающего дела в Египте или в Мавритании? Даже грекосы, – проведав обо всем этом, – и те подымут голову».

Другой оратор сказал: «Я обращаю ваше внимание, о сенаторы, на главнейшую сторону сложившейся ситуации. Междоусобица всегда ослабляет государство. Если не погасить огня в самом зародыше, мы проиграем нашу кампанию в Малой Азии. Ибо Митридат попытается извлечь всю возможную для себя пользу из наших ошибок. Поход Суллы на Рим, даже едва скрываемая военная угроза Риму, есть, несомненно, грубая ошибка. Наш долг сделать все возможное, дабы скрасить неприглядность его поступка».

Из этих двух цитат видно, сколь поверхностно, по мнению Мария, оценивали вызов Суллы сенаторы и даже сенат в целом. Трагедия состояла в том, что мало кто смотрел далеко вперед, а если и смотрел, то не видел смертельной угрозы ни для Рима, ни для себя лично. Это было просто удивительно!

Когда же Марий требовал более быстрых, более решительных мер, ему мягко советовали отбросить личную неприязнь к Сулле, подняться над нею и мыслить только в государственном масштабе. Все это очень огорчало Мария. Люди – а среди них были и проницательные, казалось бы, – не могли уразуметь истинной сущности происходящего. Это не взрыв обычного тщеславия обычного полководца. Речь идет не об уязвленном самолюбии полководца, считающего, что он заслужил больше славы, более достойного триумфа. Дело значительно глубже, значительно опаснее. Будет ли время для раскаяния? Если верх одержит Сулла, то, полагал Марий, мышеловка прочно захлопнется и выхода из нее больше не будет. Многие убеждали Мария в том, что он слишком мрачно смотрит на вещи, слишком субъективен, – настолько, что сам лишает себя трезвой оценки действительности.

Марий предвидел трагедию. Так ему казалось. Он говорил; «Трагедия неминуема. Боюсь, что это будет концом республики. И чем больше Сулла твердит о демократии и корит «римских тиранов», тем страшнее становится мне».

Само собою разумеется, что Марий ненавидел Суллу. Сулла распускал слух, что Марий просто-напросто завидует его военной судьбе, что не может простить ему пленения Югурты и многого другого. Была ли в этом доля истины? Вероятно, была. Как издревле говорили в Вавилоне, все люди – человеки. В любом римском квартале были осведомлены о том, что Сулла и Марий – это собака и кошка. А на Палатине были известны все тонкости их взаимоотношений.

Бедный Марий! Он делал все, чтобы казаться немного помоложе и покрепче. Занимался гимнастикой на Марсовом поле, играл в юношеские игры (во всяком случае, пытался), соблюдал некую омолаживающую диету, скакал верхом. Вставил себе прочные зубы, для чего ездил к какому-то прославленному врачевателю в Диррахиум, красил волосы египетским зельем, на груди и на ногах удалял волосы особым персидским порошком, который наподобие грязи, если размешать его на воде (поэтому порошок этот называют еще и персидской грязью). И это не все: Марий покрасил розовой краской ногти на руках и на ногах, словно сквозь них просвечивала молодая, розовая кровь. В Риме знали эту его слабость и втихомолку подтрунивали.

Старинная знать, обосновавшаяся на Палатине, пыталась разобраться в развертывающихся событиях. Если бы речь шла об иноземном нашествии или восстании рабов или италийских народов, то положение было бы предельно ясным. Каждый патриций поступал бы соответственно со своими обязанностями. Они, эти обязанности, давно известны, освящены веками, передаются из рода в род. А здесь? Как поступить сейчас?

Если послушать Суллу – он всей душой, всем сердцем за сенат. У него вроде бы одна забота: вернуть сенату все права и ни в коем случае не ущемлять их. Если верить Сулле – он истый оптимат, сторонник крупной аристократии, и все помыслы его направлены на сохранение и укрепление патрицианских привилегий. Одним словом, свой человек.

А Марий? Этот не скрывает, что он – популяр. Он нравится ремесленникам, крестьянам, мелкой знати. Но если уж говорить откровенно, он и крупную знать не особенно притесняет.

Наверное, все-таки предпочтительней Сулла. С точки зрения патрициев, сенаторов. Но можно ли полностью доверять его словам? Это человек своенравный, крутой характером. Кто поручится за то, что слово его не расходится с делом?

Но еще важнее другое: кто победит – Марий или Сулла? И как отразится все это на латифундиях, на виллах, на доходах? Это – главное.

Мантика была пущена на полный ход. Восточные и прочие мудрецы – нарасхват. Этрусские таинства и премудрости ожили необычайно. Всех волнует одно: что будет? Какого образа мыслей держаться? Сулла или Марий?

Если бы можно было преобразиться в существо бесплотное и если бы пройтись по палатинским дворцам в эти дни, – много любопытного можно бы услышать и увидеть. Что только не пророчили!

Некий старец, выдававший себя за потомка известного египетского жреческого рода, гадал на свежей печени ягнят. Не каждая печень, оказывается, годилась для мантики. Бывало и так, что за вечер закалывали небольшое стадо в десять – пятнадцать голов. Прежде чем приступить к прорицанию, требовалось съесть всех животных, коих заклали. А уж потом – после таинственных возлияний – приступали к гаданию.

Разгоряченное вином воображение рисовало самые причудливые картины. Слушатели, тоже возбужденные вином, сами дорисовывали то, что почему-либо упускал прорицатель.

Вот что нагадал этот гадатель во дворце Юлиев: «Кровеносный сосуд, явственно обозначенный на гладкой поверхности печени, раздваивается. Одна жила ведет к краю, который зовется в просторечии Чистое поле, а другая – вовнутрь, туда, где начинаются желчные протоки. Это не совсем хороший признак. На этот бугорочек, разделенный надвое углублениями, как бы дольками печени, взойдет человек очень желчный характером. Он будет править с этого бугорка, в котором легко признать Капитолий». На вопрос: кто же этот человек? – гадатель ответил: «Желчный характером». После чего впал в полное беспамятство.

Другой гадатель, явившийся с гор Этрурии, предсказал: «Марий разбивает Суллу. Сулла бежит на Север. Галлы его хватают, обезглавливают, и голову его торжественно преподносят Марию на форуме». Это прорицание мигом облетело весь Палатинский холм. Все было сказано столь точно, недвусмысленно, что не допускало двух толкований. Ни одно прорицание последнего времени не было столь определенным. Этот прорицатель был известен во всей Сицилии своими предсказаниями: из девяти его крупных гаданий сбылись восемь. Именно столько раз восставали рабы в течение одного года на крупных латифундиях.

А Марий не верил. Не подпускал к себе друзей, которые шли к нему с разными слухами и прорицаниями. Ему уже под семьдесят. Жизнь была прожита немалая. Не раз доверял ему римский народ консульскую власть. Он служил Риму верой и правдой. Ему несли сведения не прорицатели, но – что важнее – соглядатаи. А сведения эти были довольно плачевные: Сулла день ото дня становится сильнее его. Военное превосходство его совершенно явное. Отзывать легионы из Испании или Галлии – напрасный труд: они все равно не поспеют. Марий отдавал себе отчет в положении вещей. А сенаторы просто раздражали: каждый из них молол несусветную чушь…

Когда однажды сенаторы особенно горячо обсуждали создавшееся положение и никто не мог предложить панацеи, глашатаи вдруг известили о прибытии гонца от Суллы. И на кафедру был положен довольно большой пергаментный свиток. Он содержал послание сенату от Суллы.

Сулла писал:

«Многоопытные и уважаемые римские сенаторы! В тяжелые дни пишу я это послание: великий город, великое государство ждут нашего общего согласия на благо республики, а мы, полные взаимного недоверия и подозрительности, ищем часа удобного, дабы схватить друг друга за глотку.

Будучи предан традиционным идеалам республики, я пришел теперь к выводу, что нам действительно следует по здравом размышлении найти общий язык с тем, чтобы, избежавши кровопролития, сойтись на дороге мира. Что может сулить нам иной путь? Давайте подумаем вместе, ибо мир с надеждой взирает на нас и ждет благих вестей из этого великого и вечного города.

Подписал: С у л л а».

Марий был приглашен на заседание сената. Он прочитал послание Суллы. Перечитал его. Не проронил ни слова. Слушал внимательно выступления сенаторов. Говорить ему вовсе не хотелось. Но все ждали его слова. Наконец взошел на кафедру и задал вопрос:

– Все читали это послание?

– Все! – раздались голоса.

– Вы верите этим словам?

Наступило неловкое молчание. Сенаторы сидели строгие, встревоженные. Марий потирал влажной ладонью свой высокий, чуть нависающий над бровями лоб. Он ждал. Но сенаторы молчали.

– Я скажу за себя: я не верю этому посланию. Ни на асс не верю, – сказал Марий.

– Почему? – понеслось из зала.

– Чтобы поверить – надо знать человека, подписавшего это письмо. На словах – за вас. Дай ему власть – первыми полетят ваши головы. Ваши! Слышите?

Сенаторы продолжали хранить молчание. Чувствовалось, что Марий не убедил их в чем-либо, не доказал неискренности послания.

В конце концов, что плохого предлагает Сулла? Переговоры? Но ведь это и есть то, чего добивался сенат. Следует ли сеять сомнения, если Сулла принимает предложение сената?

Марий начал свою речь следующим образом:

– Сейчас не время для торжественных славословий, для пространных заявлений и маневрирования. Бьет час: либо мы сейчас же, немедленно примем решение и приложим все силы для его быстрейшего исполнения, либо сдадимся на милость того, кто рвется сюда и жаждет власти. Я бы сказал так: диктаторской власти. Вы спросите меня: откуда все это мне известно? Ведь в руках у нас документ, подписанный Суллой. Все это так. Но вас ничего не смущает?

– Что именно? – спросил один из сенаторов.

– Скажу что: где те люди, которые привезли это послание? Ждут ли они нашего ответа? Каковы их полномочия?

Никто не ответил на эти вопросы. А магистраты не смогли сыскать гонца, привезшего послание.

– Кто же доставил письмо? – спросил Марий.

Но так и не получил надлежащего ответа.

– Вот видите, – сказал он с укоризной. – Меня смущает это обстоятельство. И я задаю себе вопрос: а нет ли здесь подвоха, самого банального, рассчитанного на дураков?

В зале послышалось шарканье ног. Сенаторы недоуменно переглядывались: неужели Марий идет на оскорбление? Марий понял их.

– Я никого не желаю обидеть, – продолжал он. – Я не люблю, когда кто-нибудь надеется найти во мне дурака, человека недальновидного. Так можно поступать только тогда, когда перед тобою дети, а не опытные мужи. Но, кажется, нас принимают за дураков или несмышленых детей. Я не буду касаться будущих планов Суллы. Своими предсказаниями кой-кому уже изрядно надоел. Повторяться не хочу. Да и не нужно это. Я разрешу себе привести здесь рассказ одного испанца, живущего за Пиренеями. Говорят, что Ганнибал попытался склонить на свою сторону жителей горного городка. И он сказал им: «Вот вы – сильный и красивый народ. Живете по своим обычаям, и нет над вами власти ни у кого, кроме богов. И нет силы, которая могла бы подчинить вас себе, ибо доступа к вам нет. Только боги вольны над вами. Я предлагаю вам свою дружбу и с этой целью приглашаю весь ваш народ на пир. На пир по нашему карфагенскому обычаю, когда пируют за одним столом сотни и тысячи. Или вы сойдите к нам в долину, или мы явимся к вам». Предложение на первый взгляд хорошее, доброе. Нельзя его не принять. Но вот загвоздка: идти ли в долину или звать в горы, в собственный город? Одни говорят: «Не надо в город, это все равно что пустить в крепость без боя. Лучше спуститься в долину». А другие говорят: «В долину, – значит, добровольно лезть в полон. Это очень глупо – отдаваться во власть Ганнибала. Лучше позвать его в город». Поднялся спор. Победили те, которые стояли за то, чтобы Ганнибала пригласить в город. Вот и все.

– Но разве это конец рассказа? Чем же все завершилось? Миром? Дружбой?

Марий улыбнулся:

– Чем завершилось? Разве вам не ясно? Разве можно было верить слову Ганнибала? Разве не безразлично, идти ли к нему или звать его к себе? Случилось так, как предсказал один старик горец: «И в том и в другом случае – нам конец». Все вышло по его словам. Ганнибалу не пришлось даже пальцем шевелить – город был у его ног!

Марий сошел с кафедры. Но не успел он сесть на кресло с высокой спинкой, как вбежали магистраты, крича:

– Эсквилинские ворота заняты! Эсквилинские ворота заняты!

Марий изменился в лице. Он подобрал концы своей тоги, подал знак сателлитам-телохранителям и покинул храм Беллоны, чтобы командовать войском. И с порога крикнул сенаторам:

– В мечи, господа, в мечи!

Его тревожило одно: не слишком ли все поздно?

 

10

Что же случилось в этот день?

Сулла, приготовив послание, снарядил гонца в Рим. Но не торопился отпускать его от себя. Тем временем он вызвал к себе Фронтана и приказал ему послать двух центурионов – Гая Муммия и Люция Басила – с тремя манипулами легковооруженных к Эсквилинским воротам. Этому отряду надлежало захватить ворота и держать их свободными для прохода войска. Держать при всех обстоятельствах, любой ценой. Этот его приказ был исполнен в точности: когда в храме Беллоны читали послание Суллы, Гай Муммий и Люций Басил уже стояли в воротах. И вскоре за ближайшими холмами показались серебряные стяги легионов Суллы…

Эти сведения доставил башмачнику Корду его коллега и ближайший сосед по имени Крисп. Корд в это время прибивал гвозди к старому башмаку. Слушая рассказ соседа, он не переставал работать. Однако междометиями давал ему понять, что слушает внимательно.

Это был толстый, чумазый мужчина средних лет. Из вольноотпущенников. О своей родине – Фракии – он сохранил весьма смутные воспоминания, ибо еще юношей был продан в рабство. Собственным горбом, прилежанием и преданностью он добился – правда, не так давно – долгожданной свободы. Его симпатичный хозяин Корд Секунд отпустил его, ознаменовав тем самым тридцатипятилетие добросовестного служения своего слуги-раба. Корд, унаследовавший это имя от господина, с детства шил башмаки. И это ремесло пригодилось ему на свободе: оно давало ему вполне безбедное существование. Его молодая жена и годовалый сын были счастливы: амфора с вином, хлеб и оливы не переводились в доме. А что еще надо римлянам, которые живут не на вилле, а на пятом ярусе огромного дома?

Что же до Криспа – это был человек молодой, с точки зрения барышень его квартала – «не очень старый»: тридцать лет от роду. Из потомственных римских вольноотпущенников, не ставших в течение века настоящими квиритами – полноправными гражданами. Одно время этот Крисп занимался в гладиаторской школе. Его специальностью в двадцать лет была битва с дикими, кровожадными животными. Говорят, однажды Крисп одолел даже тигра, выступая в цирке Фламиния на Марсовом поле. Ему доводилось убивать льва вместе со своими товарищами-гладиаторами в Большом цирке – можно сказать, первом цирке среди италийских городов. На вид это не был богатырь, но сложением своим, но статью своей он выделялся среди сверстников. Ему предлагали сменить специальность бестиария на более выгодную – велита или ретиария. Ему пророчили большую будущность, широкую известность и богатство. Но Крисп заявил, что ему претит кровь гладиаторов, что он не подымет руку на человека в цирке. И без дальних слов Крисп бросил навсегда эту этрусскую кровавую игру с жизнью и смертью. И, к удивлению родных и друзей, занялся столь низменным занятием, как работа башмачника. Это даже удивительно: гладиатор и вдруг – башмачник!..

Свой рассказ о наступлении Суллы Крисп заключил следующими словами:

– Послушай, Корд, оставь шило и скажи, что делать?

Корд удивленно вскинул воловьи глаза.

– Шить башмаки, – ответил он, не задумываясь.

– Как?! – возмутился Крисп, и его красивое лицо покрылось гневным румянцем. – Через час в городе начнутся бои, а ты будешь тачать эту штуковину?

– А что?

– Ведь ты же не чурбан бездумный!

– Возможно. И что же из этого следует?

– Чью сторону ты будешь держать?

Корд вынул изо рта мелкие гвозди, чтобы случайно не проглотить их.

– Ты откуда взялся? – спросил он вполне серьезно.

– От Эсквилинских ворот взялся. – столь же серьезно ответил Крисп. Его худое, длинное лицо было суровым. Густые брови над глазами тоже сурово сдвинуты. – Что же дальше?

– И все, что говоришь, видел собственными глазами?

– Разумеется, Корд.

– И ты воображаешь, что ты все еще гладиатор?

– Я хочу сражаться…

– Против кого?

– Против Мария, – сказал решительно Крисп.

– Почему – Мария? Против популяров, значит? За оптиматов, значит?

Крисп присел на порожек. По-видимому, беседа грозила затянуться. Да и стоя на ногах значительно труднее объяснить, почему следует бороться именно против Мария и его сторонников. Корд просто поражался, глядя на этого странного башмачника Криспа. Неужели Криспу надо больше других? И какое ему дело, кто с кем борется в Риме? Разве не проще сказать: да пусть разбивают себе головы эти римские патриции! Это их личное дело. Можно смело сказать, что ни Марий, ни Сулла вовсе и не помышляют о том, чтобы угодить Криспу. Крисп может быть вполне спокоен на этот счет: о его существовании не подозревает ни один, ни другой полководец. Более того, Корд может совершенно успокоить своего коллегу: если Крисп падет замертво – Сулла не станет его оплакивать, он не прибьет к дверям Криспа кипарисовую ветвь и не примет участия в поминальном обеде на девятый день после смерти. Ну как – устраивает это Криспа?

Крисп запротестовал. При чем здесь поминальный обед? При чем кипарисовая ветвь? Если в отечестве происходит нечто серьезное, надо всем, буквально всем браться за оружие и отстаивать правое дело.

Но пессимизм Корда не имел границ. Он не понимал, например, что такое правое дело? Это просто благоглупость, которую повторяют некоторые сенаторы-болтуны. Никакого правого дела в Риме нет и быть не может! Помогать Сулле – это значит помогать знати. Это значит бороться за сохранение их латифундий, за их виллы, за их доходы. Помогать Марию – это значит тоже помогать знати, только той, которая помельче… Можно посоветовать одно, а именно: держаться подальше от этих вооруженных до зубов людей. Ни в коем случае не ввязываться в их ссору – вот высшая мудрость.

– Э, нет! – воскликнул Крисп. – Это совет не для меня. Сулла восстал против старых, которые не желают перемен в правлении. Марий все больше тяготеет к диктаторству, к тирании. Он популяр только на словах. В его возрасте правителю легче повелевать, чем убеждать и советоваться. А Сулла моложе. Сулла настоящий мужчина. Он – за республику.

– Ты уверен? – зло спросил Корд. Он отставил свою работу в сторону.

– Уверен!

Корд замахал руками, словно отгонял от себя обнаглевшую мошкару.

– Вранье! – сказал он визгливо. – Сплошное вранье. Если тебе надоела жизнь – можешь сбегать за мечом и броситься в самую гущу боя. Только непонятно, зачем ты бросил цирк. Ты ведь говорил, что кровь тебе надоела.

– Это разные вещи. Сулла сражается не ради потехи, а ради республики.

– Ладно, иди сражаться. А я посмотрю за твоей вдовой. Кстати, она мне очень нравится.

– Я знаю, – проворчал Крисп. – Когда ты налижешься, вечно рвешься к нам, чтобы разок ущипнуть мою Филомелу.

– Ну это ты, брат, напрасно… – обиделся было Корд. – Я же к тебе по-братски.

– Я говорю не о себе, Корд, а о Филомеле.

Корд засопел и снова принялся за работу, ворча себе под нос невнятные проклятия. Ни к чему было вести этот разговор о Филомеле, и Крисп снова вернулся к волновавшей его теме. Он сказал:

– Видишь ли, Корд, дело оборачивается странным образом. Поэтому имеет смысл немного призадуматься. Я это говорю не к тому, чтобы склонить тебя на сторону Суллы.

Корд яростно замахал на эту бессовестную мошкару. И завизжал так, словно его душили:

– Да плевал я на всех твоих полководцев. Вот с высоты этого пятиярусного здания плевал! Что ты пристал ко мне? Что мне даст твой Сулла? У него предостаточно прихлебателей среди знати! Он что – обо мне думает?

Крисп мрачно спросил:

– А разве Марий тебя озолотил?

– Что Марий, что Сулла – мне все равно!

Корд визжал почти по-поросячьи и обратил на себя внимание соседей. Первым долгом откликнулся на этот визг колбасник, торговавший напротив. Он пересек узкую вонючую улицу и пробасил:

– Что здесь происходит?

– Ничего, – сказал Крисп.

– А из-за чего тогда этот визг?

– Спроси у него! – Крисп кивнул на Корда, продолжавшего размахивать руками.

Во избежание кривотолков Крисп решил ввести колбасника в курс дела. Но не торопился, потому что сюда направлялся и зеленщик по имени Марцелл – довольно противный тип, который сует нос во все дела: такой высокий, худущий, лет сорока. Наверное, потомок каких-нибудь приблудных финикиян из Остии. От него все равно не отвяжешься – придется рассказывать сначала. Лучше подождать…

В беседе, таким образом, приняли участие уже четверо. Смекалистый Крисп подумал, что один из четверых – наверняка полицейский доносчик. Им мог быть только Марцелл. Тут нечего было раздумывать. Колбасник был человек прямой, он резал правду-матку так, как резал луканскую колбасу: долго не размышляя, не примериваясь, не робея. Трудно было в нем заподозрить соглядатая. А уж о Корде и говорить нечего – его самого не раз тягали в этот самый участок, который за углом. Там молодчики все как на подбор: попадешь к ним – побреют так, что и не очухаешься. Брили там в основном при помощи розог и мокрой рогожи. Одним словом, они были мастера приводить в чувство не только воришку, но и болтливого ремесленника, недовольного действием властей.

Крисп, на этот раз особенно тщательно взвешивая слова свои, высказал мнение о том, как следует реагировать на происходящие события. Правда, на этот раз он умолчал о том, на чьей стороне следует бороться, не называл никаких имен. На Рим идут легионы (чьи – не сказал). Риму, наверное, придется защищаться. Как быть?

Корд обомлел: вот пройдоха этот Крисп, дело повернул таким образом, что отвечать на вопросы придется колбаснику и зеленщику.

Начнем с того, что ни тот, ни другой не знали ровным счетом ничего о легионах, идущих на Рим. Чьи они? Что им надо? Враги или друзья? Если враги – чьи? Если друзья – чьи? Нельзя соваться в воду, не зная броду! Одним словом, эти хитроумцы нагородили столько, что окончательно запутали дело. Первым, по мнению Корда, стал запутывать дело сам Крисп. Как выражались жулики их родного квартала, он стал ячмень мешать с пшеницей в одной миске. Столь пустопорожнее занятие могло вывести из себя настоящих ценителей спора, каковым считал себя Корд. Сам он не умел говорить красноречиво и убедительно, больше размахивал руками и визжал.

Колбасник Сестий на короткую, безрукавную тунику надел грязный, весь в кровянистых пятнах фартук, на который с большим удовольствием садились мухи. Голова его была обрита наголо, как у египтянина, усов и бороды он не носил по римскому обычаю. Его щеки – это два бурака с берегов Рейна, где любят этот овощ. Он тоже не очень доверял скелетообразному зеленщику с горящими глазами афинского торговца.

Между тем зеленщик Марцелл живо все сообразил. Он засучил рукава чистой, почти белоснежной туники и заявил совершенно определенно:

– Сулла будет мутузить Мария. Марий попытается дать под зад этому Сулле. Оптиматы схватят за горло популяров. Популяры попытаются вырвать мошонки у оптиматов. А сенаторы кинутся лизать ноги и тем и другим в надежде, что это припомнят и кое-что будет прощено. Плюньте мне в глаза, если я наврал! Я не верю ни популярам, ни оптиматам, я верю только себе.

Все трое поворотились к зеленщику. Все трое удивлены. То есть до такой степени, что ни один актер, даже сам Квинт Росций, не изобразил бы удивления столь правдиво. Но в данном случае, разумеется, и речи не могло быть о каком-либо актерском притворстве. Просто заявление зеленщика было удивительным, как по форме, так и по самой сути своей.

– Погоди, погоди, Марцелл, – сказал Корд. – Что это ты мелешь? Ты полагаешь, что ежели из Остии, то можешь запросто морочить нам голову?

Марцелл сплюнул.

– Болван, – сказал он без злобы, – понимаешь, что ты говоришь?

Этот Марцелл тоже был мастак по части жестикуляции. Несомненно, в его крови было что-то восточное, как, впрочем, и в Корде. Это там, на Востоке, любят призывать на помощь словам иногда совершенно бессмысленные жесты. Там люди щедры на это дурацкое размахивание: Рим понемногу наводняется всякими заезжими людьми и вскоре, наверное, превратится в восточный базар. Крисп в этом совершенно уверен. Его самого воспитывали, разумеется, не на Палатине, но всякая исконно римская семья понимает, что неприлично мыслящему, разумному созданию, каким является человек, размахивать руками. Скупость жестов – вот благородная черта римлянина…

Марцелл продолжал:

– Когда дерутся два барана – есть прекрасное правило: третий не мешайся, не встревай в драку. А почему? Да потому, что тебе достанется и от одного и от другого. Всадят тебе в зад такую фиговину, что не скоро в себя придешь. Будешь рад сбегать за кипарисовой ветвью для себя на гроб, да не сможешь.

– Что же ты предлагаешь, Марцелл? – спросил Крисп. – Сидеть сложа руки и жрать твою спаржу?

– Вот! – Марцелл подскочил от радости. – Он меня понял! Вы слышите? Один уже уразумел!

– Так, Марцелл… Допустим, что так. Вот съели твою гнилую спаржу. А потом?

– Потом принимайся за айву, за финики, за виноград…

– А потом?

Марцелл вдруг спохватился. Прикусил язык. И побледнел.

«Я дурак, – подумал он, трепеща от ужаса, – я сущий дурак! Разве не ясно, что этот Крисп пытается выведать мои сокровенные мысли, чтобы донести потом преторам, консулам и пес знает кому еще?!.. Дурак я, дурак! Стою и точу лясы, а за мной уж приглядывает одноглазый тюремщик из Мамертинской темницы. Может, он уже за спиной?..»

И Марцелл невольно оглянулся.

У входа в его лавку стоял какой-то важный господин в сопровождении двух рабов. Видя, что лавка пуста, господин решился перешагнуть через порог.

Марцелл сорвался с места и заторопился к себе. «Слава богам! – говорил он себе. – Как нельзя вовремя послали они этого покупателя. Пусть толкуют без меня. Подальше от греха!»

Господин оказался не кем иным, как самим Муреной Непотом Целером – знатным патрицием, важным магистратом, по долгу своей службы тесно связанным с сенатом и великими сенаторами. Он жил в чудесном особняке недалеко отсюда, в конце улочки.

Зеленщик поклонился весьма учтиво.

Целер улыбнулся. Ответил легким кивком. Рабы его вели себя столь дерзко, что не соизволили даже поклониться. А высокий и статный раб, которому не было и тридцати, наклонился к своему господину и проговорил весьма негромко:

– Марцелл, зеленщик.

Это был номенклатор. Напомнив господину имя лавочника, раб отошел назад на целых два шага.

– Да, да, разумеется, Марцелл, – проговорил господин. Он при этом все время улыбался. Еще не старый, – может быть, сорок с хвостиком, – он выглядел так, словно только что вышел из парилки бальнеума: чистенький, весь светящийся изнутри, розовый, как молочный поросенок. Его серые глаза тоже улыбались. Светло-серая тога из прекрасной шерстяной ткани и бежевые башмаки выглядели так, словно только что купили их у купца Клодия, что торгует на Авентине.

Господин сказал, что знает Марцелла и отлично помнит его имя. Сначала он удивился, когда застал в лавке одну пустоту. Потом оказалось, что хозяин ее беседует со своими друзьями. Очень жаль, что пришлось оторвать Марцелла, несомненно, от интересной беседы.

– Да, – признался Марцелл, и руки его замелькали у самого носа, – беседа была, я бы сказал, жаркой.

– Вот оно как, – проговорил патриций, рассматривая плетеные корзины с овощами, расположенные полукругом для лучшего обозрения. Было заметно, что Целер не очень интересуется беседою лавочников. Все его внимание приковано к спарже. Он, видимо, очень любил спаржу, раз позволил себе явиться самолично к зеленщику. Целер сказал: – Настоящий любитель спаржи выбирает только сам. Я ее люблю совершенно бесцветную, но она и не должна быть слишком зеленой. Только собственный глаз поможет тебе выбрать самые лучшие стебли.

– Истинно так! – воскликнул зеленщик, уважающий настоящих знатоков зелени. – Мы тут поспорили немножко…

– Все зависит от овощевода…

– Разумеется, господин… Мы могли бы и поругаться. Очень даже просто.

– Толщина стебля тоже имеет значение. – Патриций-гурман наклонился над корзиной, чтобы выбрать самую лучшую, по его мнению, спаржу.

– Еще бы! – подхватил Марцелл. – Вся сладость в стебле… Да, спор был необычный.

– Какая прелесть! Это не спаржа, а сплошной источник жизни… Изумительный источник!..

– Речь у нас шла о жизни и смерти…

– Смерть? Это ужасно!.. – Патриций думал о своем.

– Я так и сказал им! – воодушевился зеленщик. – Если ты хочешь жить – сиди и молчи, ешь спаржу, закусывай медом с финиками, жуй свой хлеб.

– Фу! – сказал господин, передавая рабу отобранные пучки спаржи – бледной на вид, с едва заметными переливами зеленого цвета, можно сказать, с прозеленью на бледно-желтом стебле. – Довольно эгоистичная точка зрения на человеческое существование. Неужели все друзья согласились с тобой?

– Мы не смогли договориться…

– И это очень хорошо…

– Хорошо-то хорошо, но для кого, спрашивается. Для Мария? Для Суллы? – Марцелл так крутанул рукою, что чуть не отшиб себе длинный нос.

– Что? Что? – опешил патриций. – Что это ты мелешь? – И он выронил из рук отличный пучок спаржи. – Какие имена ты произносишь вслух, несчастный зеленщик?!

– А разве нельзя? – изумился Марцелл.

Целер подбоченился. Нижняя губа у него дрожала. В эту минуту ему хотелось знать, с кем имеет дело: с умалишенным или притворой?

Дело принимало крутой оборот. В этих обстоятельствах Марцелл решил в двух словах – буквально не переводя дыхания – сообщить суть спора.

– Когда сказали, – начал он, – что Сулла наступает на Рим…

– Что? – взревел благородный патриций. – Да как ты смеешь, собачий сын? Кто разрешил распространять эту небылицу? Не иначе как ты и есть настоящий сулланец! Или его соглядатай в столице!

И Целер схватил за плечи зеленщика, словно тот собирался бежать куда-то. Номенклатор и раб-носильщик были готовы прийти на помощь своему господину в случае нужды.

– Прошу милости, великий господин! – взмолился зеленщик. – При чем тут сулланец?! При чем соглядатай?! Вот они мне все и рассказали!

Марцелл указал на троих своих соседей, решивших не давать в обиду своего друга.

– Эй! – грубо сказал Крисп. – Что тут происходит?

– Вот он, – возмущенно продолжал Целер, – распространяет дурацкие слухи.

Крисп стал между Цедером и Марцеллом:

– Дурацкие слухи?

Целер привел в порядок свою тогу. Он сказал:

– Этот зеленщик…

– Во-первых, этот Марцелл, – поправил его Крисп.

– Этот Марцелл, если угодно, всуе произносит имена великие своими недостойными устами.

– Кто ты? – грубо спросил Крисп.

– Я – Мурена Непот Целер. Мой дом в конце этой улицы.

– И что с того, что ты и Мурена, и Непот, и Целер?.. – Крисп явно издевался. – Хочешь, мы разделим тебя на три равновеликие части, согласно твоему имени? Тебе же говорят человеческим языком: Сулла идет на Рим! Он может вступить в город в самые ближайшие часы. И речь идет о том, как нам быть?

Патриций побледнел. Он проговорил едва внятно:

– Разве… Разве все уже решилось?

– Да! – отрезал Крисп, хотя и не совсем понимал, что именно решилось.

Патриций попятился, подобрал тогу и, что называется, дал деру. За ним помчались его слуги.

– Не выдержал! – сказал колбасник.. И послал вдогонку ругательство, столь хлесткое, что ничего похожего не доводилось слышать даже морякам.

– Он нашлет на меня стражу, – трепеща от страха, предположил зеленщик.

– Дурак, – обрадовал его Крисп, – этому господину сейчас не до тебя. Он побежал советоваться со своей сукой о том, как ему быть. Это же марианец! Разве не видно по широкой заднице?! Он живет в конце улицы?

– Да, – сказал Марцелл.

– В этом приземистом особняке?

– Да, в этом…

– А как он бежал? Прямо-таки смешно.

Корд сказал:

– Это не так уж смешно. Это скорее трагично.

Какими-то странными междометиями его поддержал колбасник.

Крисп выразил свое окончательное решение следующими словами:

– Я буду драться на стороне Суллы против Мария.

– Почему? – спросили его друзья.

– Надо менять старый веник, – ответил он. – Надо попытать счастья. Надоела мне эта дохлая жизнь.

И заторопился домой за мечом и щитом, которые достались ему от покойного отца, погибшего где-то в горах Цизальпинской Галлии.

 

11

В эту ночь Сулла не сомкнул глаз. После второй стражи он приказал Эпикеду принести сосуд с вином в одну двадцатьчетвертую урны. Сулла выпил его единым духом.

– Чтобы не спать, – пояснил он.

А потом вызвал к себе начальников легионов и своих ближайших помощников.

Эпикед зажег все светильники – стало очень светло в палатке. Но и чада стало побольше.

Сулла положил перед собой большой кусок пергамента с начертанным на нем планом Рима. План был не очень подробный, но вполне пригодный для тех целей, о которых собирался говорить Сулла на военном совещании.

Он смотрел на карту, и ему мерещилась мрачная бездна. Ему суждено сойти в нее и утвердиться в ней. И то, что еще вчера казалось бездной, должно превратиться в место блистательного триумфа. Для этого имеются и силы, и необходимая сноровка. А если бездна поглотит его вместе с потрохами? Ведь можно же это себе представить: Рим есть Рим, с ним всегда шутки плохи. Тебя заверяют в вечной дружбе и через мгновение всаживают нож между лопаток, кривой испанский нож. Ибо это Рим! Тебя носят на руках, поют дифирамбы, а через мгновение валят на землю и неистово топчут тебя. Ибо это Рим! Тебе говорят: «Мы верны тебе», а через мгновение изменяют, не моргнув глазом. Ибо это Рим! В Риме человек должен обладать полдюжиной глаз: два спереди, два сзади, по одному на висках. Ибо это Рим!

Сулла мысленно измерил глубину бездны. Он ясно увидел дно. Сулла все рассчитал и все продумал. А все-таки боязно, ибо те, которые в Риме, тоже что-то рассчитывают и на что-то надеются. У них тоже своя голова. Хотя этот Марий и стар, но за его спиной опыт, за спиною его – многочисленные единомышленники. Сулла очень опасался, что для борьбы с ним будут отозваны легионы из Галлии или Испании. Но этого – слава великим богам, слава Юпитеру! – не случилось. Для этого были свои причины, наверное непреодолимые для Мария. А иначе бы Марий приложил все усилия для того, чтобы обеспечить себе любую военную помощь, поскольку одной политики нынче оказалось явно недостаточно.

Все прорицания были благожелательными. Поход на Рим сулил вроде бы одну сплошную выгоду. Победа, утверждали прорицатели, ждет победителя меж семи холмов. Предстояло еще одно – официальное – прорицание, и тогда можно сказать: да или нет, поход или переговоры, победа или отступление? Однако те, кто знал немного Суллу, смело предсказывали и без прорицателей весь ход его действий…

Фронтан объявил:

– Ровно в час утра мы поведем наступление на Рим.

– Да, – подтвердил Сулла.

– В лагере остается боевая охрана во главе с начальником восьмой когорты Севером, – продолжал Фронтан. – С собою брать только оружие. За полчаса до выхода в поход – первый завтрак. Все ли ясно?

Да, начальникам все было ясно.

Слово взял Сулла.

– Прежде чем идти на Митридата, придется вступить в Рим и навести там небольшой порядок. – Он был спокоен, сосредоточен, говорил негромким, бесстрастным голосом.

После этого он изложил план атаки. Эсквилинские ворота будут свободны – поэтому сюда следует направить большую часть силы, возможно до двадцати когорт. Половина из них, ворвавшись в город, атакует Виминал и через Квиринал спускается к Марсову полю, до самого Тибра. Другая половина – десять когорт – атакует Палатин. Атака должна быть стремительной, беспощадной. Следует как можно скорее занять Палатин и только после этого направить удар против Капитолия.

Сулла неторопливо продолжал развивать свой план…

Между тем основная часть войска, двигаясь по Аппиевой дороге и овладев одними, а еще лучше двумя-тремя городскими воротами, ворвется в город. Этими когортами будет командовать сам Сулла, а теми, которые войдут в Рим через Эсквилинские ворота, – Фронтан и Руф. Фронтан поведет манипулы на Марсово поле, а Руф – на Капитолий через Палатин. Сулла поведет воинов на Авентин и Целий с тем, чтобы одна половина его отряда, идя вдоль левого берега Тибра, захватила все переправы, а другая, спустившись с Целийского холма, пошла бы на соединение с войском Руфа на Капитолий.

– Чем хорош этот замысел? – спрашивает Сулла.

Тем, отвечал сам же, что охватывает железным объятием город с севера и с юга. Железное кольцо замкнется в кратчайшее время. Противнику невозможно будет организовать сопротивление.

А каковы погрешности этого плана?

Войско, поделенное надвое, вскоре потеряет связь между двумя своими половинами. Могущие произойти изменения в боевых действиях трудно будет согласовать.

В чем же состоит задача?

Использовать все лучшее, что предоставляет этот план, и свести к минимуму его недостатки. Иными словами: надо действовать согласно договоренности, не жалея себя выполнить весь намеченный план, не допуская отступления от него.

Если, скажем, замешкается Фронтан – будет худо Руфу, будет худо Руфу – неизбежен урон для отряда Суллы. Одно поражение, одна неточность повлечет за собой другие, а в целом – угроза поражения возрастет для всего войска.

Напротив, если Фронтан проявит решимость, столь же храбро сразится Руф, легче будет отряду Суллы, которому придется брать защищенные ворота; следовательно, приблизится общая победа, и она будет неизбежна, неминуема, к общей радости. Один успех влечет за собою другой. Одно поражение определяет другое. Это надо помнить всем – от крупного военачальника до воина, до знаменосца, до трубача.

Дух дисциплинированного римского воинства царил на совещании. Каждое слово Суллы воспринималось как приказ, требующий только беспрекословного исполнения. Все понимали, что Сулла – ежели потребуют обстоятельства – проведет децимацию и бровью не поведет при этом. Но и на поощрения Сулла щедр. Он не упустит случая, чтобы поблагодарить любого, какого бы чина и звания он ни был, любого, кто заслужит в бою награду. О нем говорили так: «Он сидит в своей палатке, но отлично знает, кто чем дышит».

Сулла замолчал. Он сказал все, что требуется. Что требуется перед битвой. Об остальном позаботятся Фронтан, Руф, начальники когорт. Сейчас остается одно: выслушать прорицателя. Что он там нагадал?

Руф велел позвать Постумия. Это был человек, объехавший полмира. Где он только не бывал! На Британских островах и в Вифинии, на берегах Рейна и в Мавритании, в Афинах и в Фивах. А может быть, даже в самой Индии. Он был довольно дряхл. И это не удивительно: уж слишком много сил уходило на прорицания! Когда он приступает к гаданию, то весь трясется. Глаза его начинают гореть. Пальцы судорожно сжимаются. Лоб покрывается испариной. И так каждый раз, когда его вопрошают о чем-либо. Он читает по внутренностям жертвенного животного только ему одному открытые мысли. Постумий – официальный войсковой прорицатель.

Однако он не ограничивается, подобно некоторым, только животными. Он сверяет добытые таким образом тайные сведения с положением небесных светил. Его гадания значительно отличались от гадания авгуров, этих государственных, архиофициальных гадателей. Ауспиции Постумия крайне сложны. Вероятнее всего, что он вобрал опыт разных стран мира. Вобрав, он научился угадывать волю богов. Его мать была этруской и, в свою очередь, наделила сына многими тайными познаниями своего народа.

Постумия ввели в палатку под руку, словно слепого. Сулла встал и торжественно поклонился ему. Все последовали его примеру. Однако старец не обратил на это ровно никакого внимания. Прошел на середину, как по шаткому настилу, и опустил голову.

Постумий был невысок ростом. Его губы шептали слова некоей магической молитвы, понятной только богам. Он долго стоял в таком положении, и все молчали вокруг. Сулла не спускал с него своих голубых глаз. Упрямые желваки шевелились на щеках полководца.

Наконец Постумий заговорил. Глухим голосом. Голосом подземелий. Голосом скал. Глубинным океаническим голосом. И с первых же слов произвел большое впечатление на всех. Его чистое, холеное лицо хорошо гармонировало с белоснежной тогой. На обнаженных ногах хорошо отшлифованы и отлакированы ногти. Каждый волос его отдавал физической опрятностью человека, большую часть своей жизни проводящего в лучших бальнеумах с отменными парилками…

Постумий сказал:

– О мужи! Дело, которое затеяли вы, есть дело, угодное богам. Великий Юпитер и достославная Беллона внимали моим словам столь благосклонно, что силы мои истощились и я пал наземь. Падая, я заметил знаки великие, знаки богов. О мужи! Благословен ваш поход. Нет силы, нет силы земной, которая способна пересилить вас. Местоположение светил небесных полностью соответствует воле богов, повелевающих всем сущим во вселенной. А вчера на небе я видел молнию, просверкавшую слева направо. Не это ли лучший знак? Идите, о мужи, без страха, вершите дела, достойные вашей доблести, вашей великой силы и настойчивости. Взойдет солнце, и оно убедится в том, что все свершается согласно воле богов, что сбывается предсказанное мною.

И старик рухнул, едва окончив свою краткую речь. Его мигом подняли на руки плечистые центурионы и отнесли в его палатку, которая была рядом с этой, военачальнической.

Торжественность все еще царила здесь. Сулла был потрясен: ауспиция превзошла все тайные ожидания.

Он сказал:

– Вы слышали?

– Да! – был ответ.

– Все?

– Все!

– Мои друзья-соратники! Будьте же достойны этой воли богов, которая священна для каждого. Пусть каждый из вас подаст великий пример служения отечеству, республике, Риму, его народу.

Он стал на колени.

Он наклонился низко-низко.

Он поцеловал эту священную землю Лациума.

Так поступил Сулла.

Великий поход римлян на Рим начался. По воле богов, через бранные труды Луция Корнелия Суллы в шестьсот шестьдесят шестом году от основания Рима.