Сулла

Гулиа Георгий Дмитриевич

Часть вторая

В поверженном городе

 

 

1

Войско Суллы ворвалось в Рим.

Люций Басил и Гай Муммий со своими воинами удерживали Эсквилинские ворота до тех пор, пока не подоспели Фронтан и Руф с когортами.

И Сулла с отрядом недолго простоял у городских стен: весть о том, что враг уже вступил в северные окраины города, распространилась молниеносно, намного охладив военный пыл даже самых ярых марианцев. Непредубежденный наблюдатель мог сказать, что все идет по плану Суллы.

Весьма возможно, что этому способствовало некоторое благодушие сената, который до последней минуты надеялся на мирный исход. Однако – видят боги! – Марий предупреждал вовремя, он призывал к бдительности. Могут возразить, что это он делал не очень-то энергично. Возможно: семьдесят лет не пятьдесят лет! В его годы сердце не то, не те колени, хотя ум и опытнее во много раз. Война, несомненно, требует ума, но не меньше зависит ее исход и от решимости, от силы полководца, ведущего за собой когорты.

Многие свидетели сходятся на том, что для части марианцев эта атака Суллы явилась неожиданной. То есть о том, что Сулла недвусмысленно грозит Риму, они знали. Но не многие верили в неслыханную дерзость его. «Неужели, – вопрошали сенаторы, – Сулла осмелится брать силою свой собственный город, свою столицу?» Это и породило – но только отчасти – настроение благодушия, о котором говорилось выше.

Хочется напомнить о том влиятельном магистрате, который вдруг заторопился, когда зеленщик и его друзья сообщили ему о вступлении в город сулланских отрядов. А ведь магистрат не был просто рядовым марианцем, ему полагалось быть в курсе событий. Но факт остается фактом: магистрат по имени Целер не знал всей правды о надвигающейся опасности. Это обстоятельство потомки могут оценивать как угодно, но колесо истории уже не повернешь.

Чтобы лучше уяснить себе, что же произошло в Риме в тот злополучный день, хорошо бы на чистом листе бумаги начертить змеевидную полоску Тибра, идущую сверху вниз, то есть с севера на юг. Справа от этой полоски надо поместить Палатинский холм, почтительно окружив его шестью другими холмами (по ходу часовой стрелки); Капитолийским, Квиринальским, Виминальским, Эсквилинским, Целийским и Авентинским. Между Капитолием и излучиной Тибра следует поместить Марсово поле, а на нем – цирк Фламиния, старинное деревянное строение, и храм Беллоны. В небольшой долине между Палатином и Авентином находится Большой цирк, знаменитый на всей Италийской земле. Кстати, здесь, недалеко от цирка, берет свое начало древняя Аппиева дорога, идущая мимо Везувия до самого Брундизия на крайнем юге Апеннин.

Фронтан со своим войском двигался от Виминала к Квириналу. Здесь его осыпали с высоких домов градом камней и стрел. И тем не менее он рвался вперед, имея конечной целью Марсово поле.

Руф не встречал почти никакого сопротивления: перепуганные патриции предпочитали выжить в своих атриумах, нежели подвергнуться смертельной опасности в открытом бою.

Иначе сложилась обстановка в южной части города. Марианцы здесь организовали сопротивление и не сдавались. Это было похоже на схватку отчаявшихся людей, решивших почти наверняка умереть и подороже продать жизнь.

А где же был сам Марий?

Центурион Децим получил под свое начало два манипула отборных солдат. На его долю выпало особое поручение. Надо заметить, что он не подчинялся ни Фронтану, ни Руфу, хотя и действовал по соседству с ними; его отряд двигался прямо к Палатину, но чуть севернее Руфа. Задача Децима была столь же сложна, сколь ответственна: изловить во что бы то ни стало Мария, не допустить, чтобы он сбежал из города. Сулла безгранично доверял своему центуриону. Децим не пожалел бы своей жизни ради победы Суллы.

У Мария не было на Палатине собственного дома – бедность не разрешала ему этого. Но он мог теперь, учитывая свое положение в государстве, поселиться на этом аристократическом холме. Поэтому-то Децим и двинулся на Палатин.

Здесь же, в одном из домов, жил дальний отпрыск рода Юлиев некий Тит. А у Тита была прелестная дочь, которую звали Коринна, – вдова, двадцати двух лет. Как-то встретил Децим Коринну в цирке на гладиаторском представлении. И заговорил с нею. Нахально. Она немного поболтала с ним, но скоро дала понять, чтобы поворачивал оглобли своей телеги в другую сторону. А в какую, спрашивается? Децим еще тогда разузнал, где живет красавица и как ее зовут.

Децим был самолюбив, упрям. Его сплюснутый нос (память об ударе рукоятью меча), низкий лоб, холодные, глубоко сидящие под бровями глаза, рассеченные губы – все это не могло пленять красавиц. Тем больше желал Децим именно ту, которая, как выражаются остийцы, отшила его. Именно Коринна имела неосторожность отвергнуть Децима. И он с горящими глазами и воспаленным лбом искал небольшой, но хорошо построенный дом у подножья Палатина. И при этом он не упускал из виду свою главную задачу: во что бы то ни стало арестовать Мария.

Недолго пришлось искать дом Коринны. Трое рабов, попытавшихся преградить дорогу, были убиты солдатами Децима у ворот.

Отец Коринны, несмотря на свои годы и болезнь (его душил ужасный кашель), взялся за меч. Матрона упала в обморок.

– Я не потерплю непрошеных гостей. Да еще столь ранним утром! – заявил Тит. Он понимал, что силы неравные, и тем не менее старческой грудью защищал свой дом.

Децим, тяжело сопя, раздумывал, что делать. Он был могуч, словно валун, по сравнению с этим хилым патрицием со смешным мечом в ослабевших руках. И он сказал:

– Пусть выйдет к нам Коринна.

Это он произнес картавя, на ужасном провинциальном диалекте, какого никогда не слыхивали стены этого уютного дома.

– Никогда! – вскричал Тит, готовясь к обороне.

– Мне нужна Коринна, – повторил Децим. Он чувствовал себя победителем: подавай ему Коринну – и все!

– Кто ты? – спросил Тит.

– Неважно, – сказал Децим. – Мы пришли сюда не шутки шутить.

– Знаю, – бросил Тит. – Лучше всего тебе вместе с солдатами убраться отсюда.

Децим прохрипел:

– Этого не будет!.. Зови сюда Коринну.

Центурион шагнул вперед, Тит замахнулся мечом. Кровопролитие казалось неминуемым.

– Стойте! – послышалось в это мгновение.

Из распахнутой двери вышла Коринна. Она была в шелковой розовой тунике и в желтых сандалиях – такай свеженькая, словно бутон, римская патрицианка. Каштановые волосы. Черные глаза. Грудь и талия – все на своем месте. Она, разумеется, не узнала Децима. Строго спросила:

– Что здесь происходит?

– Коринна, – едва выговорил центурион, потупя взор.

Женщина внимательно присмотрелась к нему и повторила твердым голосом:

– Что здесь происходит?

– Коринна, – прохрипел Децим, – это – я.

– Кто ты?

У Коринны губы поджатые, злющие. Глаза исторгают молнии…

– Я спрашиваю: кто ты?

Децим вздохнул:

– Я – Децим. Вспомни цирк. Бой гладиаторов. Это я – Децим.

Коринна подошла к отцу, обняла его, потом поцеловала в лоб свою пожилую мать, едва пришедшую в себя от великого испуга, и сказала:

– Очень приятно, что ты Децим. Что из этого следует?

Центурион, кажется, потерял дар речи. Он думал, что при встрече с Коринной обнимет ее непременно, расцелует и потащит от нетерпения в укромную спальню. Но это, оказывается, не так-то просто. Проще войти в дом и обнажить меч…

– Что ты хотел сказать, Децим? Ты проглотил язык?

Солдат молчал. Тогда Коринна обратилась к его товарищам:

– Кто вы?

Некто долговязый ответил:

– Мы пришли сюда как победители.

– И что же? – У Коринны улыбка заиграла на губах. – Победители женщин? Или похитители обыкновенных ценностей? Кто же вы все-таки?

– Мы – солдаты Суллы.

– Прекрасно! – сказала Коринна. Она бесстрашно приблизилась к Дециму. У того перехватило дыхание от волнения.

– Мы солдаты Суллы…

– Я это уже слышала, – продолжала Коринна, переходя на игривый, полупрезрительный тон. – Что же из этого следует? Вы явились к нам домой. Ворвались! – это будет точнее. Вы убили наших рабов. Что вам надо?

Децим сказал глухо:

– Мы ищем Мария. Нам известно, что вчера вечером его видели где-то в этом районе.

– Ищите себе на здоровье! – воскликнула Коринна. – При чем наш дом? Или вы полагаете, что он здесь? Что ж, ищите!

Она гневалась. Она готова была отхлестать этих грубиянов розгами.

– Коринна, – выдавил из себя центурион, – вспомни цирк, вспомни гладиаторов. Я сидел с тобою рядом…

Децим обернулся к своим солдатам и приказал, чтобы они отошли к воротам. Они повиновались.

– Может быть, мы поженились с тобой? – спросила Коринна.

– Нет. Я все время думал о тебе.

– И что же ты надумал? Вот так ворваться ко мне? Вот так объясниться в любви?

– Да, – простодушно ответил Децим.

Коринна подумала про себя, что не зря, значит, болтали о солдатах, которых грозил привести в Рим Сулла. Значит, не пустая все это сплетня, вот они, уже здесь…

Болван Децим глядит на нее восхищенно. При всей своей тупости. А как не быть центуриону тупым, если ему кров родной – палатка, жена – меч, а сестра – щит. Коринна все же решила, что этот солдат не так уж противен, как может показаться с первого взгляда. В его грубых руках, в его крепко посаженной на плечи голове и железных икрах есть что-то привлекательное. Прожив с мужем три года и вернувшись в отчий дом молодой вдовой и к тому же бездетной, Коринна быстро научилась разбираться в мужской натуре. Она припомнила, что имела однажды неосторожность пококетничать в цирке с каким-то солдатом, но потом поставила его, как говорится, на место. Вероятно, это и был Децим. Но боги, боги, как памятливы иные мужчины! И зачем они так долго берегут свою любовь? Особенно когда их об этом не просят? А что, собственно, было? Объяснение в любви? Приглашение посетить дом? Что же было?

Децим и сам толком не знал, что было. Но с тех самых пор и запала Коринна в его черствую и наивную душу.

– Ты целый год не выходила у меня из головы, – сказал Децим. И ему некуда было девать руки, а меч просто оказался ни к чему. – Я мечтал о взятии Рима больше, чем Сулла. Это для него важно, но для меня еще важнее. Клянусь богами!

И он опустил голову.

По ее знаку родители ушли в дом.

Она поднялась на мраморные ступени. Ноги ее были белее слоновой кости. Гордая осанка. Ровный нос, алые губы. Ему казалось, что сквозь шелковую тунику проглядывает каждая ее мышца – такая нежная и белая. Ранние солнечные лучи, смягчившись в листве, через которую пробивались, легли на ее плечи и грудь…

И он не смел глядеть на нее. Что-то бормотал, и ей приходилось дважды переспрашивать.

– Я ничего не хочу, – говорил он. – Я просто должен тебя видеть. Иногда. А рабы твои погибли по своей глупости. Видели же они, что идут солдаты, – ну и посторонись! Да нет же – нарвались на мечи. Сами. Такая незадача…

Она сощурила глаза. Подошла к нему совсем близко.

– Я надеюсь, ты найдешь время, чтобы еще раз навестить нас. Потом. – Она улыбнулась. – Но только без этого обнаженного меча.

Он поднял меч и с размаху бросил в просторные ножны.

– Да, да, Коринна, без него.

Она взяла его руку в свою и повела к воротам. Он не сопротивлялся. Шел с нею, как ребенок.

– Ах, Децим! – Она приподнялась на цыпочки и прошептала ему на ухо: – Ах, мой Децим, я буду ждать тебя.

И подтолкнула в бок на манер девок с рыночной площади. А он, словно от этого несильного толчка, выкатился вон со двора.

На пороге дома Коринну дожидались перепуганные Тит и его уважаемая жена.

– Ушел? – спросил отец едва слышно.

Коринна бросилась на каменную скамью с изогнутой спинкой и принялась хохотать.

– Этот болван влюблен в меня, – сквозь смех выговорила Коринна.

– Кто он? – спросил отец. А мать все еще не могла отдышаться.

– По-моему, солдат. Разве это не видно?

– Да, но он командует. А за воротами их больше сотни…

– Во всяком случае, это не консул.

– Он обещал вернуться?

– Да, – бросила легкомысленная дочь. – Я ему слишком нравлюсь.

Отец сказал:

– Дела наши плохи: эти римляне ведут себя так, словно завоевали новый Карфаген.

– О боги! – зарыдала матрона, обнимая дочь, которая смекнула, что с этой поры начинается новая, полная неожиданностей жизнь. Она запела модную афинскую песню про босоножку, которая мылась по утрам в роднике, соблазняя юношей.

– Перестань! – прикрикнула матрона. – Тут такое творится, а она песенки распевает. Разве ты забыла, что в нашем доме гость?

Тит всплеснул руками.

– Тихо! – сказал он. – Если эти сулланцы задержатся в городе – нашему гостю придется не сладко. Да и всем нам…

– Да, сулланцы задержатся, – сказала дочь.

– О боги!

Тит схватился за голову. Для него тоже начиналась новая жизнь… Новая-то новая, но какая она будет? – вот в чем вопрос.

В это время в дверях показался старый человек. Это и был гость, о котором только что упоминали.

– Я все видел и все слышал, – сказал Гай Марий, ибо это был он. – Я знал, что так и будет. Сенат довел дело до логического конца. Представляю себе; сейчас громят мой дом, а сулланские ищейки вынюхивают мой след. Это был один из них!

– Дочь моя, – сказала матрона, – пойдем со мной.

И увела Коринну.

– Не выпускай ее из дому, – сказал Марий. – Болтушки сейчас очень опасны.

Он подождал, пока женщины выйдут, и продолжал:

– Я благодарю тебя за кров, дорогой друг, но стены твоего дома не могут спасти меня от этого неблагодарного зверя. Скорее я навлеку беду и на тебя, чего не желаю. Мне надо уходить. Найдется у тебя одеяние восточного торговца? Ведь ты большой любитель домашних представлений. Помнится, был у тебя подходящий наряд? А может, и борода сохранилась?

– Найдем, – пообещал Тит упавшим голосом. – Неужели все пропало, Марий?

Цвет лица Мария был желт. Мешки под глазами. И много старше своих лет, коих тоже немало, говоря откровенно.

– Неси сюда твой наряд, – сказал нетерпеливо Марий, Видя, что Тит чуть не трясется, добавил: – Тит, ты увидишь нечто. Помни всегда: Марий не сдается! А для Суллы даже развалины Рима не будут сладки, если этот негодяй не сможет приправить их трупом Мария.

 

2

Сулла находился в городе. Он продвигался со своим войском по узким вонючим улицам Рима. Всех, кто встречал их с мечом, – уничтожали. На небольших, замусоренных площадях завязывались кровопролитные бои.

Сулла лично возглавлял центр отряда. Шагал через густонаселенные места меж Авентином и Целием. И надеялся, достигнув Большого цирка, атаковать Палатин с юга и соединиться на том, на северном склоне холма с отрядом Руфа. Левый фланг его войска, огибая Авентин, пытался прорваться к берегам Тибра, а правый фланг через Целийский холм наступал в направлении Эсквилина.

Римские граждане не встречали Суллу с цветами и лавровыми венками. Напротив, сопротивление их казалось хотя и разрозненным, но столь единодушным, что Сулла поражался до крайности. И чуть не усомнился в ауспиции, которая была проведена Постумием не далее как сутки тому назад. Неужели за это время что-нибудь изменилось в царственной воле богов? Неужели военное счастье, которое никогда не поворачивалось спиною к Сулле, изменит сейчас?

Он с бешенством наблюдал за тем, как из высоченных римских зданий лились помои на головы его воинов, как бросали сверху булыжники, а женщины сыпали отборными ругательствами и грозили кулаками. Сулла не верил ни глазам своим, ни ушам. Что им надо, этим римлянам? Неужели Марий озолотил их?

К полудню продвижение войска в центре задержалось. Не удалось продвинуться ни на шаг. Никаких известий ни от Руфа, ни от Фронтана все еще не приходило. Молчал и Децим. Ничего хорошего во всем этом усмотреть нельзя. И Сулла требовал одного: вперед во что бы то ни стало!

Наконец он отдал приказ растопить несколько котлов смолы и приготовить огня на походной телеге.

– Делайте то, что делаю я! – крикнул Сулла.

Он выхватил лук и стрелу из рук своего сателлита, окунул конец стрелы в смолу, поджег ее на огне и запустил вверх. Прямо на крышу ближайшего дома. Горящая стрела взмыла вверх и, описав плавную дугу, упала на кровлю.

Сулла выпустил еще одну стрелу. Его примеру последовали воины.

– Злодеи! – кричали горожане. – Что вы делаете? Это же не Карфаген!

– Изверги! – доносилось с верхних этажей.

Сулла посмеивался.

– Кто не уверен в своем мужестве, – сказал Сулла солдатам, – тот может заткнуть свои уши, чтобы не слышать этого кошачьего визга.

Уже пылали дома. Горел целый квартал. А стрелы все летели и летели. И горожане поняли, с кем они имеют дело, пыл их немного поостыл.

– Действовать без пощады! – приказал Сулла.

И этот его приказ выполнялся неукоснительно. Столичные жители увидели и испытали на своей шкуре, сколь дисциплинированно и сколь беспощадно римское воинство. Горожане убедились на собственной шкуре, что значит римская железная когорта, возглавляемая полководцем, который не видит перед собой ничего, кроме своей цели, и глух к мольбам.

Женские крики, детский плач, проклятия мужчин смещались с густым дымом, который стлался по римским улицам. А Сулла все приказывал не жалеть стрел, не жалеть смолы для негодяев, посмевших преградить ему дорогу.

– Все проклятия этой черни я принимаю на себя, – сказал Сулла, улыбаясь. – Продолжайте свое дело! Не жалеть никого! Двигаться вперед!

После столь категоричных приказов войско удваивало свое рвение. Закованное в железо, не знающее пощады, послушное воле полководца…

Маркитанты разносили хлеб и оливы, давали воинам хлебнуть вина из глиняных бутылей. За дополнительную плату можно было получить еще по доброй кружке красного. Сулла отказался от еды – в горло не проходил кусок: от напряжения, от волнения. Зато сосуд с фалернским один из сателлитов все время держал наготове: Сулла много пил.

Его очень беспокоило молчание Фронтана и Руфа. Кто-то из горожан пустил слух, что на Марсовом поле казнили всех бунтовщиков, что сенат объявил большую награду за голову Суллы – чуть ли не миллион сестерциев.

А дома горели. Рушились. Люди в страхе бежали к центру – Палатину и Капитолию. Войска теперь снова продвигались вперед, оставляя позади смерть, разрушения, пожары.

Сулла ежеминутно принимал донесения: такие-то когорты переместились туда-то на сто шагов, такие-то стоят на месте, в таких-то много раненых, а в такой-то убит начальник. И так далее, и так далее…

А ведь ждал он только одного донесения: Марий пойман, сенат ждет Суллу! Иное ничего не устраивало, а, наоборот, вызывало приступ бешенства.

Выслушав одного ординарца, он спросил:

– Кто тебя послал ко мне?

– Фавстик Секунд, мой начальник.

– Где он?

– Он бьется у стен вон того дома.

– У того, у четырехъярусного? – спросил Сулла.

– Да, у того самого.

Сулла подумал. И сказал медленно и тихо:

– Беги и скажи ему, что ежели через полчаса этот дом не превратится в руины и ваш отряд не продвинется вперед, – пусть шлет мне свою голову. На блюде.

– Голову? – спросил солдат.

– Да, только свою.

– Где же блюдо? – поинтересовался солдат, который отлично понимал, что приказ придется выполнять в буквальном смысле.

Сулла обратился к своим сателлитам:

– Где это оловянное блюдо?

– Из-под фруктов которое?

– Да. Оно самое!

Ему принесли блюдо с локоть в диаметре. И он передал это блюдо солдату.

– А меч, надеюсь, у тебя найдется, – сказал Сулла.

Солдат убежал к своему начальнику с приказанием полководца.

Через полчаса пылающий дом оказался в тылу отряда Фавстика Секунда, о чем сообщил полководцу все тот же ординарец.

– Значит, продвинулись? – спросил Сулла, щуря глаза и складывая губы в узкую ленту.

– Так точно!

– И намного вы продвинулись?

– На сто шагов.

– Неплохо.

– Приказано передать, великий полководец, что половина отряда погибла в бою.

Сулла удивился:

– И это приказано передать мне? Зачем?

– Не знаю, – произнес солдат.

– Наверное, твой начальник спутал меня с писцом, – сказал Сулла.

Он отдавал все новые приказы. Медленно, но верно продвигался вперед…

 

3

Рим был взят. Три дня убирали на улицах трупы. Три дня гасили пожары.

На четвертый день Сулла выступил в сенате. На заседании в храме Беллоны. Что на Марсовом поле.

Сенаторы встретили полководца гробовым молчанием. Впрочем, Сулла не обратил на это ровным счетом никакого внимания. Его окружали соратники. Вокруг храма расположился манипул, которым командовал Децим. В цирке Фламиния, что рядом с храмом, были размещены несколько когорт. Все это предпринималось под предлогом защиты жизни сенаторов.

Сулла хотел казаться обаятельным. Раскланивался направо и налево. Кивал своим знакомым. В нем исчезла надменность. Это был не победитель, но римлянин, явившийся в сенат, чтобы держать речь перед отцами отечества. Взошел на кафедру просто и поправил складки на тоге. Откашлялся. Улыбнулся кому-то.

Нет, это не был заносчивый победитель. Он казался мягким. Даже кротким. Словно бы никогда не давал приказа убивать римлян и жечь римские кварталы. Сулла пришел сюда, в сенат, с твердым намерением дать отчет о своих действиях высшему органу республики.

Холодный прием не обескуражил Суллу, ибо это следовало предвидеть. И он предвидел. Было бы смешно, если бы сенаторы, запрещавшие вчера атаковать Рим, встречали его нынче восторженно. Сказать по правде, Сулла не ждал этого, он вовсе не желал дешевых почестей. Он был уверен, что вполне обойдется без всего этого. Все его помыслы, все мечты направлены в совершенно другую сторону – на Восток, к армии Митридата. Здесь, в Риме, делать Сулле теперь уже нечего. Каждый лишний день, проведенный в Риме, – пустая трата времени.

Он всматривался в сумрачные лица сенаторов. Искал ответной улыбки на них. Хотя бы подобия улыбки. Неужели нет ни единого друга среди этих трех сотен прожженных политиков? Ведь были же, были! Неужели захват Рима так обозлил их? Ну что ж, не отыщутся друзья – тоже неважно. Была бы сила – друзья найдутся, приползут на полусогнутых ногах… И тем не менее, как всякий человек, он искал поддержки. Но все старания были тщетны.

Сулла начал свою речь, которую старательно записывали поочередно два семейографа – личный и сенатский.

Сулла сказал:

– О великие сенаторы! Нет большей чести для любого государственного деятеля, для любого полководца, чем выступать перед вами – воплощением мудрости римского народа. Стоять здесь, на этой кафедре, столь же лестно, сколь и ответственно. Ибо нет собрания во всем мире более авторитетного и многомудрого, нежели римский сенат.

Надо отдать Сулле должное: не будучи сильным оратором, мысли свои он выражал просто и ясно. И в случае нужды мог затуманить истинный смысл витиеватыми сентенциями. Чему-чему, но этому он выучился-таки в Риме!

Воздав должное уму и опыту сенаторов, которых презирал всей душою, Сулла говорил:

– Я глубоко тронут приемом, который оказан вами. Этот прием исключает позерство, актерскую наигранную горячность с вашей стороны. Это – прием мужей, озабоченных положением дел в отечестве. Не понять вас, не посочувствовать бремени, лежащему на вас, – значит уподобиться мулу, который не видит ничего дальше своего носа.

В Риме рассказывали, что некоторые сенаторы, слушавшие эту речь, несколько переменились во мнении относительно Суллы. Один из них сказал: «Воистину страх – плохой советчик. Многие говорили, что Сулла прикажет разогнать сенат, что против каждого сенатора у него наготове десять солдат, коим приказано искрошить любого. На самом же деле все оказалось и проще и милее».

Другой сенатор сообщал в письме своей семье, заблаговременно выехавшей из Рима на виллу в Кампанье: «Выступал Сулла. Совсем недавно еще он жег городские дома, целые кварталы обратились в пепелища, а нынче поразил нас добросердечием и, я бы сказал, некоторой мудростью, в коей отказывали ему все его враги и, в первую очередь, Марий».

Действительно, после первых слов Суллы сенаторы вроде бы с облегчением вздохнули. Во всяком случае, спала пелена полной отчужденности и открытой ненависти. Сенаторы подумали: «Может быть, боги не оставят совсем без ума этого человека?»

Между тем Сулла, понемногу вдохновляясь, продолжал свою речь:

– Я появился в Риме вовсе не для того, чтобы присвоить власть, принадлежащую сенату. Напротив, я твердо намерен искоренить тиранию Мария. И любую тиранию вообще. Ибо невозможно представить себе нашу республику, которую народ пестовал веками, без широкой демократии, без народовластия, говоря нашим языком, без сената, без его решающей роли во всей жизни Рима, всей республики. Так думаю я, сенаторы. Вот почему я здесь, и здесь мое войско, которое всецело принадлежит сенату и будет выполнять только волю сената. Я это торжественно подтверждаю клятвою перед богами!

Сенаторы зашевелились. Их черствые души чуточку смягчились. Наконец-то растаял ледок, покрывавший сердца сенаторов. Послышалось шарканье ног, зашуршали тоги – это сенаторы поворачивались друг к другу, обменивались тайными знаками и взглядами.

И это не ускользнуло от острых глаз Суллы. Он предугадал, какое действие возымеют его слова. Он целился из лука мудрости довольно точно. Стрелы его летели безошибочно. И попали в цель. Восторга еще не было. Но в воздухе уже витало нечто, что сулило оратору некоторый успех.

– Я понимаю, – продолжал Сулла, делая вид, что не замечает каких-либо перемен в настроении сенаторов, – Марий для некоторых из вас был высоким образцом квирита. Иные – я вполне это допускаю – даже любили его. Отчего бы и нет! Я тоже, будучи у него легатом в Мавритании, любил и уважал его. Мало его знал, но уважал. Этого не вычеркнешь из жизни, подобно неудачной фразе в любовном письме. Нет, сенаторы, я понимаю тех, кто привержен Марию. В конце концов, Марий не один год существует среди нас. Верно, он не раз избирался консулом. А это кое-что да значит!

Многие порадовались этим словам. Выражение лиц изменилось. Сенаторы уже не глядели на Суллу словно волки. Погода здесь менялась на глазах у всех присутствовавших при этом. Если все еще не было слышно приветственных возгласов, то следует иметь в виду, что речь еще не окончена. Семейографы работают в поте лица своего, торопятся за Суллой, который говорит, все говорит…

– Сенаторы! – Сулла поднял правую руку, точно хотел дотронуться до потолка. – Мы скорбим о жертвах, которые понесены с обеих сторон, о разрушениях! Ведь речь идет о Риме, о нашей с вами республике, о нашем с вами народе!.. Я думаю обо всем этом, и мне порою делается очень грустно, очень тяжко на душе… Нужно, чтоб жертвы эти не оказались напрасными. Я очень хотел бы, чтобы вы поверили моим словам. Я хотел бы, – подчеркиваю это. Но не требую этого от вас. Ибо надо верить не словам, но делам. Когда дело мое будет у всех на виду, когда вы увидите, что торжествует республика, а не Марий и не Сулла или еще кто-либо другой, – тогда и скажите мне, что вы думаете обо мне, о моих словах, о моих действиях… Итак, первое наше слово и действие должно быть обращено в защиту республики, в защиту наших традиций. Невозможно отбрасывать в сторону наше шестивековое развитие и насаждать тиранию в государстве, которое всегда презирало диктатуру, тиранию. Если греки в свое время придумали демократию, то они же выдумали и тиранию. Они испытали и то и другое. Но где же эти греки? Где их государство? Они превратились в жалких грекосов, а государственность их растоптана врагами. Причем главными врагами своей государственности явились не кто иные, как они сами, греки. Вот вам, сенаторы, парадокс: народ, сгубивший сам себя! Но…

Здесь Сулла сделал долгую паузу. Он скрестил руки на груди и словно бы задумался. Это «но» на мгновение озадачило сенаторов. Через это «но» не так-то просто перейти и самому оратору, ибо не было это слово обычным. То, что следовало за ним, должно было окончательно убедить сенаторов в том, что они глубоко заблуждались. Это надо было сделать не далее как через минуту… Никак не далее!

– Но Рим – не Греция. Не для того жили и боролись наши предки в течение шести столетий, чтобы на шею римскому народу уселся некий диктатор – будь то Марий или кто-либо другой. Власть в Риме принадлежит сенату, и только сенату!

Растопил, наконец-то растопил Сулла холодные сердца сенаторов. Одобрительные возгласы послышались то здесь, то там. Отцы отечества зашевелились: им были приятны эти слова. А почему бы, собственно, и нет? Разве они не были людьми? Разве тоги, отороченные пурпурными лентами, и сенаторские башмаки делали их какими-нибудь особенными? Между прочим, все человеческое оставалось с ними, ничто им не было чуждо, и дворцы на Палатине не превращали их в богов. Лучше всех, пожалуй, знал это Сулла. И, зная это, просто презирал их. Сколько бы ни пыжились эти так называемые отцы так называемого отечества, они оставались посредственностями – в этом Сулла совершенно был уверен. Глядя на них с высоты сенатской трибуны, он как бы читал на лицах их дурацкие письмена, начертанные невидимой рукой невидимой краской. Можно поражаться одному, как это они правят Римом? Разве это не сплошной самообман? Кто поверит, что это сборище толстых, толстенных, архитолстых, жирных, лысеющих и облысевших мужчин и впрямь правит Римом! Однако самообольщение подчас бывает бальзамом: пусть думают они, что правят Римом, вовсе не надо их в этом разубеждать. Напротив, стоит укрепить их в этом мнении. Надо дать им почувствовать величие их власти, их значение во всей вселенной. Сулла едва скрывал презрение к этой кучке лентяев, которые лучшим местом времяпрепровождения считали бальнеумы, бассейны с горячей и холодной водой и невыносимые парилки…

– О сенаторы! С горьким чувством придется мне поведать вам, что Марий, вознамерившийся пробраться в диктаторы, как нам стало известно, сбежал самым позорным образом. Это точное, вполне достоверное сведение. Вместо того чтобы явиться сюда, к вам, и в честном споре доказать свою правоту, он, переодевшись в одеяние восточного купца, приклеив себе бороду, бежал из города. Да, да, бежал, как комедиант! А ведь ему доверяли консульскую власть!

Сообщение Суллы действительно поразило сенаторов. Одни из них сразу поверили, другие – нет. «Неужели, – спрашивали себя эти, последние, – Марий мог так унизиться? Неужели не хватило у него смелости явиться под покровительство сената и выступить в сенате?»

Сулла говорил:

– Нам не надо ничего. А желали мы только одного – услышать здесь голос Мария, спросить у него: зачем ему понадобился диктаторский пост? Разве римские законы не дают достаточно прав действовать смело, высказываться смело, смело бороться за свои убеждения? Нет, сенаторы, не это ему надо было! Он помышлял совсем о другом. Ему нужна была власть, он был опьянен ею. Я понял бы его, если бы у него вовсе не было власти, если бы его, консула, лишили возможности исполнять свои обязанности. Я понял бы, если бы молодость и тщеславие толкали его на захват всей власти. Впрочем, наверно, и старости свойственно тщеславие, неумеренное властолюбие. Вкус власти, однажды испытанной, не дает уже покоя всю жизнь. Но ведь всему есть предел! И седина должна сдерживать необузданную страсть, а не разжигать ее. Марий своим позорным бегством, своим переодеванием окончательно лишил себя всяческого уважения римского народа. Теперь остается ждать развязки, и она не столь уж далека.

Это мрачное предсказание сенат воспринял не без содрогания. Сулла произнес эти слова бесстрастным голосом. И тем большее впечатление произвели они.

Далее Сулла перешел к ближайшим целям римской политической и военной жизни. Он. Сулла, мечтает о людях воистину сильной воли и мудрости, о людях, которые будут избраны консулами и магистратами. Ибо надо иметь сильную оппозицию, действенную оппозицию, чтобы противостоять ее критике и вести государственное дело по правильному руслу. Сотоварищи слабые, рыхлые, лишенные горячей мысли – всегда неприятный груз для государственного деятеля. Сотоварищи сильные духом, сильные телом, имеющие собственные глаза и уши – всегда благо для государственного деятеля. Учитывая это, Сулла призывает избирать на высокие должности испытанных людей, если угодно, настоящих врагов Суллы. Это необходимо для блага республики.

Что же до военных дел – они предельно ясны: разгром Митридата неминуем, если Рим возьмется за дело как следует. Необходимо повести войско на Восток. Войско имеется. Его следует укомплектовать, экипировать должным образом и напутствовать добрым словом.

Оратор не называл имени полководца. Все понимали, что им будет Сулла. Единственно, что надлежит срочно исполнить, – это щедро открыть сундуки государственной казны для военного похода в Малую Азию. Все же прочее – забота самого Суллы и его войска. Они не уронят чести римского оружия…

В заключение Сулла еще раз пропел дифирамб в честь Римской республики. Еще и еще раз заклеймил всяческую диктатуру и любых диктаторов. Всех мастей…

– О сенаторы! – воскликнул Сулла осипшим голосом. – Я клянусь вам, что не устану работать ради нашей дружбы. Я клянусь вам, что войско мое выполнит любое постановление сената и останется верным республике!

Он закончил свою речь. Сенаторы приветствовали его если не очень бурно, то, во всяком случае, вполне пристойно с точки зрения сенатских традиций.

Сулла сошел с трибуны, направился к своим друзьям. Его приветствовал Фронтан.

– Эти господа, кажется, довольны, – сказал полководец тихо. – Идем-ка отсюда поскорее – нам надо заняться настоящим делом.

И он покинул храм Беллоны.

 

4

С Децимом состоялся крутой разговор. Сулла знать ничего не желал: как это могло случиться, что удрал старикашка Марий? Как он провел Децима?

Объяснения центуриона ничего, собственно, не объясняли. Да и что можно объяснить?

– Он удрал из-под твоего носа, – сказал Сулла.

– Мы осматривали все дома… Мы рыскали по дворам, словно голодные звери, – говорил Децим, глотая горькую слюну.

Сулла криво усмехнулся:

– Это все – сказки для детей!

Децим не смел возражать.

– Идиотские россказни для несмышленышей!

Децим глотал, все глотал слюну.

– Ты эти песни пой своим шлюхам!

Слышишь? Децим опускал голову все ниже и ниже.

– Как же это он все-таки улизнул? – Сулла стал против Децима, горячо задышал ему в лицо. Центурион мысленно прощался с жизнью.

Децим попытался кое-как связать слова:

– Значит, так, я вошел в один дом. Это после многих домов. Значит, мне говорят так: кого ищешь? Я, значит, говорю так: нужен один человек… Мне, значит, говорят: может, Марий? Откуда знаете, спрашиваю? Они говорят: он удрал, говорят. Его видели, говорят, вчера вечером, а нынче, говорят, он где-нибудь в Этрурии или еще дальше. И я тут же доложил тебе…

Сулла скрежетал зубами, дважды замахивался рукой на своего солдата, но не ударил. И, злорадно улыбаясь, учинял излюбленный допрос.

– Кто ты, Децим? Отвечай мне!

– Свинья, мой господин.

– А еще?

– Болван!

– Мало!

– Каракатица вонючая.

– Мало!

– Падаль! Падаль я! Издохший осел!

Сулла улыбнулся, погрозил пальцем:

– Осел да еще издохший? Ты верно изобразил себя, на этот раз прощаю.

Он налил вина себе и Дециму. Центурион перевел дух. Смахнул капли холодного пота с кончика носа, со лба, с подбородка.

– Будь здоров, Децим!

Децим улыбнулся. Подобострастно. Как самый преданный слуга, как собака, охраняющая двор.

– Выпьем по второй, – предложил Сулла.

Вино было терпкое, прохладное. Отдавало виноградными косточками. Децим был голоден, поискал глазами: нет ли чего на столе?

Сулла налил еще, выпил сам, заставил пить Децима. А солдату не до вина, хотя бы кусочек сухого хлеба в рот. И в эту самую минуту Эпикед внес огромное глиняное блюдо с отварными телячьими сердцами. Мясо дымилось. И хлеб был совсем свежий. Подрумяненный.

– Садись, – приказал Сулла Дециму. – Ешь и слушай, что скажу.

Сулла положил себе целое телячье сердце, разрезал его пополам, поделился мясом со своим центурионом. Он любил Децима особенной любовью: ему одному прощал то, чего не прощал никому. Децим был собакой, мулом и кошкой в одно и то же время. Более всего любил Сулла кошек, собак и мулов. А прочее все живое – презирал. И не столько презирал, сколько ни во что не ставил. Что человек, что былинка – одно и то же! Никто не учил его этому. В Сулле это родилось вместе с ним, в один и тот же день. Никто не возбуждал в нем гнева против людей. Гнев умещался в нем так же естественно, как сердце. И это лучше всех знал Децим. А может, и Эпикед.

– Децим, – сказал Сулла, глядя куда-то в сторону, – с этим Марием ты дал маху. И судьями тебе будут боги!

Центурион перестал жевать. Весь обратился в слух. Наклонил голову набок в знак особого внимания.

– Они тебя накажут в той мере, в какой ты это заслужил. И ты не откупишься ничем. Это уж поверь мне!

Децим не дышал. Положил руки на стол, точно хватался за него, чтобы не утонуть, чтобы не унесло его быстриной.

Сулла побарабанил пальцами, бросил на него косой взгляд. Точно целился в него из лука. Не просто глядел, но изучающе. А что, собственно, изучал? Разве не ясен этот центурион? Разве не есть он самый законченный и с военной точки зрения самый удобный тип солдата? Внимает начальству, исполняет приказы в точности, не знает пощады к врагу. Что же еще требуется от центуриона?..

– Децим, – мрачно произнес Сулла, и по спине центуриона снова побежали мурашки, – скажу тебе нечто, и ты запомни это. Запомни и доподлинно исполни.

Солдат смотрел прямо в зрачки своему начальнику. Он готов на все. Он исполнит приказание в точности. Немедленно. Беспощадно. Если даже речь пойдет о родном его отце.

– Есть тут некий народный трибун. Есть, к сожалению, такая должность. Она до сих пор сохранилась в Риме. Это прибежище для бездельников. Это придумали некогда лентяи. Но об этом после. Одного из таких трибунов звать Сульпиций. Это – изверг. Это – убийца, каких не видел свет. Попадись ты ему, и он прикажет истолочь тебя в порошок. Ты понял, – в порошок?

– Да, понял.

– Он и меня готов сожрать. Словно удав кролика. Ты меня понял?

– Да, понял.

– Сульпиций – это правая рука Мария.

– …Правая рука, – прошептал центурион, не сводя глаз со своего начальника.

– Сульпиций – не только правая рука. Но и зачинатель всего гадкого в Риме. Он хотел убить меня во что бы то ни стало.

Центурион схватился за рукоять меча.

– Он окружил меня своими ищейками. Это было перед тем, как я прибыл в Нолу.

Децим прорычал что-то нечленораздельное. Точно собака, посаженная на цепь.

– Да, Децим, и чуть было не прирезал меня. Я был один, а их было пятьдесят, сто. А может, и больше!.. Я рассказывал вам об этом, когда прискакал из Рима в Нолу. Чудо спасло меня тогда. Ты помнишь это, Децим?

– Да, – сказал солдат.

– Децим, я приказываю тебе найти этого народного трибуна Сульпиция. Он, говорят, скрывается где-то в Риме. Возможно, даже на Палатине. Впрочем, не обязательно на Палатине. Если он скрывается, значит, у него имеются доверенные люди. Может, рабы доверенные. Лучше всего действовать через рабов. Пообещай им свободу, деньги, девиц, виллы. Что угодно обещай, но найди этого изверга. Найди его или добудь его голову и покажи мне ее. Ты понял?

– Понял.

– Послушай, Децим, делай все тайно. Не привлекай к этому делу лишних людей. Деньги тебе выдаст Эпикед. Послушай, Децим, ты должен добыть мне эту голову.

Центурион встал, выбросил вперед правую руку и провозгласил:

– Клянусь!

Потом пригубил вино и сказал:

– Пусть это вино станет для меня ядом, если я не выполню твоего приказа!

– Садись, – сказал ему Сулла. – Садись и жри себе на здоровье.

И трапеза продолжалась.

Они сидели в небольшой комнате, дверь которой выходила в атриум. Светильники ярко горели. Центурион дожевывал еду, запивал ее быстрыми, маленькими глотками вина. Он явно торопился. Наспех проглотив мясо и кусок хлеба, Децим встал, вытянулся.

– Иду выполнять приказ.

– Иди.

Солдат выбежал.

Сулла позвал Эпикеда. Он показался из-за колонны. И словно чем-то встревожен.

– Что с тобой, Эпикед?

– Ничего, господин.

– Врешь. Посмотри мне в глаза.

Эпикед вскинул черные-черные и грустные-грустные глаза.

– Болен?

– Нет.

– Плохие известия?

– Нет.

– Влюблен?

– Да.

Сулла оживился:

– Ого, влюблен! В кого же, ежели не секрет?

Эпикед таинственно улыбнулся.

Сулла сказал:

– Не надо. Не говори. Любовь любит тайны. Нет истинной любви без тайны.

– Знаю, – проговорил влюбленный слуга.

Сулла заинтересовался. Значит, Эпикед влюблен. Забавно! Такой серьезный, такой уравновешенный и вдруг – влюблен, И он задал – в который уже раз – вопрос:

– Скажи мне, Эпикед, ты не боишься женщин?

– Не знаю.

– Нет, ты мне отвечай прямо!

– Не знаю, господин.

Сулла смеялся: вот тебе и раз, боится женщин – это наверняка, – а сам влюблен! Как же это так?

– Слушай, Эпикед, а ты знаешь, что с ними делать?

– С кем, господин?

– С женщинами.

Эпикед растерянно моргал глазами.

– Ну, ну, подумай.

Слуга пожал плечами.

– Ладно, – сказал Сулла, – этому тебя научит Децим. Ты признайся мне в одном: она молода?

– Да, – прошептал слуга, краснея.

– Ну, сколько ей лет? Двадцать?

– Да.

– О боги! Как это занятно! – Сулла потирал от удовольствия руки. – Вдова? Разведенная? Девица?

Эпикед молчал. Сулла сказал:

– Ладно, не говори. Любовь любит тайны… Но запомни: если буду нужен – я с тобой. Мои деньги – твои. Мой дом – твой. Надейся на меня во всем!

Эпикед молча поцеловал руку своего господина. А господин продолжал рассыпать свои щедроты:

– Все, что пожелаешь, будет твоим. Слышишь?

– Слышу.

– Присмотри любой дом на Палатине.

– Спасибо.

– Если кто обидит – скажи мне.

– Спасибо.

Сулла прищурился:

– И при случае покажи мне ее. Если откажет, – не будет ей пощады. Слышишь?

– Слышу, господин мой.

– А теперь… – Сулла ударил себя кулаком в грудь, – а теперь зови сюда моих друзей. Где они?

– Актеры, господин мой?

– Разумеется.

Эпикед вышел и привел с собою трех актеров. С ними были девицы: одна толстушка, а две другие – помоложе – высокие и худые. Каждой из них не было и тридцати. Этакие столичные красотки, причесанные, надушенные и накрашенные по самой последней моде.

– Э! – радостно воскликнул Сулла, раскрывая объятия. – Кого я вижу? Все мои старые друзья! Дорогой Ферекид, нестареющий, неунывающий, по-прежнему забывающий свои роли! А вот и Гортензий – милый, пухленький мальчик! Милый Тукеа, который никак не может подрасти.

Говоря это, Сулла обнял каждого из актеров. Облобызал их. Потрепал за плечи. И застыл перед женщинами, ибо видел их впервые в жизни. Впрочем, Сулла пытался припомнить: не встречал ли девиц где-нибудь и когда-нибудь? И чистосердечно признался:

– Не знаком. Не видел. Не целовал. Не спал.

Толстушка успела шепнуть своим подружкам, что этот старичок довольно мил и что напрасно болтают о нем всякую всячину.

– Могу ли я познакомиться с красотками?. – спросил Сулла актеров.

– О да! – сказал Ферекид.

Сулла чмокнул в губы каждую из девиц – и знакомство таким образом состоялось. Он успел при этом пощупать груди.

– А теперь я их представлю, – сказал Ферекид, лысоватый мужчина лет пятидесяти. – Вот эта, похожая на римский подрумяненный хлеб, – милейшая Атицилла. Она требует, чтобы за нею ухаживали долго, долго. – Ферекид посерьезнел до крайней степени. И внушительно произнес: – Она никогда не отдается раньше второй стражи…

Атицилла хихикнула, сбросила с себя легкий шелковый плащ и осталась в одной розовой тунике без рукавов.

– А эта, – продолжал актер, делая вид, что сообщает сугубый секрет, – Перегрина. Моя любимая, очаровательная Перегрина. Она слишком скромна. Она слишком недоступна… – И вдруг актер застыл. Онемел.

Перегрина одним резким движением рук сорвала с себя тунику, и Сулла увидел прекрасное тело на исходе двадцать пятой осени. И увидел те самые груди, которые на ощупь показались двумя неспелыми кампанскими грушами.

– Похвальная скромность, – сказал Сулла, едва касаясь губами холодных сосков Перегрины. Она смотрела на него из-под длиннющих ресниц столь вызывающе, что Сулла на мгновение оробел. Оробев, он мысленно похвалил себя за то, что все еще способен робеть перед девицей.

– А третья красотка пусть представится сама, – сказал актер. – Я устал.

– Галла, – сказала девица. – Я просто Галла. Меня зовут подруги Галла-девственница.

– Ха-ха-ха, – захохотали актеры. – Это правда. Так ее зовут. За одно ее очаровательное качество!

Сулла подошел к ней, почтительно взял ее руку, погладил ладонью. Он не спускал с нее глаз. Эта римская куртизанка могла поспорить красотою с самою Юноной или греческой Афродитой. Все, как говорится, было при ней: и головка, и шея, и груди, и широкие бедра, и высокие ноги.

– Девственница? – сказал Сулла. – Деточка, это не самое худшее прозвище. Не стесняйся его.

– И не думаю! – смело сказала Галла. – Но ты у меня будешь первый… Клянусь богами!

И рассмеялась. И зубы у нее светились, точно стекло на лунном свету.

– Да, – подтвердила Перегрина, – ты будешь первый… Сегодня, разумеется.

Сулла поклонился, давая понять, что и за то премного благодарен.

Ферекид сказал:

– Делай с ними, что хочешь, а на нас не рассчитывай. Мы слишком устали. По три представления на день – римляне совсем с ума посходили: глазеют на тебя и хлеба не просят. Они сыты театром! И нам не до женщин.

Его друзья-актеры подтвердили то же самое: они нынче ни на что не способны. Только могут выпить. Только поесть. Галла прикинулась несчастной:

– Каково нам, Сулла? От такой жизни – когда от тебя отказываются мужчины – с ума сойдешь.

Эпикед уже расставлял чаши и тарелки. Девицы располагались за столом по своему усмотрению. Комната наполнилась запахом благовоний, словно сюда свезли целую кипрскую лавку.

– Девушки! – обратился Сулла. – Вы слышали, надеюсь, что говорили мои друзья? Вас ждет скучная ночь в обществе одного пожилого мужчины.

– Кто он? – вопросили весело девицы.

– Это он! – сказал Сулла и ткнул себя пальцем в грудь.

– А мы согласны! – ответила Перегрина.

– Это в моем вкусе, – подтвердила «девственница».

Толстушка надула губы.

– А она молчит, – заметил Сулла, указывая на нее.

Атицилла подперла руками подбородок и смешно водила глазами, причмокивая губами.

– Я ревнива, – проговорила она. – Я ревнива.

Сулла подошел к ней сзади и поцеловал ее. Она впилась в него. Долго не отпускала.

 

5

Децим вызвал Коринну для беседы в сад. Он желал поговорить с нею вдали от родительских ушей. Они уселись на громадную прохладную скамью. Время было теплое: только что прошли сентябрьские календы. Зеленое небо нависало огромным шатром. Тяжелая сочная зелень ложилась прямо на плечи. Сумерки витали в саду – тихие, прозрачные сумерки.

– Я тебя люблю, – заявил Децим.

Коринна улыбалась, глядя куда-то вдаль, хотя не было здесь этой дали. Солдат говорил слишком откровенно, и, возможно, именно это и веселило ее.

Децим достал большой, хорошо наточенный меч и положил его рядом с собой. Как видно, он был далек от шуток.

– Вот, — и он указал пальцем на меч.

– Вижу, – игриво бросила Коринна. – Это называется меч? И им убивают?

– Между прочим, да!

Децим вытер ладонью мокрые губы, словно хотел их оторвать от себя.

– Значит, меч. А здесь – любовь.

И он приложил руку к своему сердцу. Она вскинула тонкие, подведенные черной краской брови. Коротко спросила:

– Где любовь, Децим?

Солдат с готовностью указал на левую сторону груди. И это ее еще больше развеселило. И чем больше она смеялась, тем больше он мрачнел. Как небо в осеннюю непогоду, потемнел лицом. Позеленел от злости. И солдат снова указал на сердце:

– Вот здесь! – И для пущей ясности сообщил нижеследующее: – Коринна, ты знаешь моего хозяина, моего вождя. Это великий Сулла. Он благоволит ко мне. А я предан ему. Горе тебе, если не полюбишь меня!

Она крайне удивилась, то есть сделала вид, что удивилась. Коринна все читала на его лице и каждое его движение и каждое слово уже знала наперед. Так что ей незачем было удивляться. Разве что для показа.

– Вот этот меч… – Децим указал на оружие. – Я им убью тебя.

– За что же, Децим?

– Если не полюбишь.

– Это твое объяснение в любви?

Солдат кивнул.

– И многих ты соблазнил таким способом?

Децим не нашелся что ответить. Она явно издевалась над ним – он это чувствовал. Даже при всей своей толстокожести.

Кровь прилила ему в голову. Он и в самом деле любил, а иначе бы ей несдобровать. Люди, которые сумели взять Рим, – необычные люди: море им по колено, все им – трын-трава! Разве победитель не имеет никаких прав? Неужели ему вымаливать любовь? В нем была солдатская гордость. Как-никак он – центурион римской армии!

– Коринна, – проговорил Децим глухим, странноватым голосом, – я, значит, люблю тебя. Ты мне, значит, нужна не как девка… А… Как бы это сказать? – Децим теребил свои волосы, не находя подходящих слов. – Я жениться на тебе хочу. Ты, значит, не смотри, что я простой солдат. Не ошибись, Коринна! Я слишком близок к Сулле. И мое желание – не просто желание простого солдата. Я, значит, хочу, чтобы это прочно втемяшилось тебе в голову… Потому, значит, что люблю тебя… А жениться не обязательно сейчас. Вернусь из похода – тогда и решай. Я жить буду на Палатине. Попомни мои слова!

Упоминание о походе несколько поуспокоило Коринну, Этот приставучий солдат способен на все. Она ухватилась за слово о походе.

– Очень хорошо, Децим! – проворковала Коринна. – Я буду ждать тебя. Возвращайся из похода, тогда и решим окончательно. Только дерись как бешеный. За троих, а то и за десятерых. А сейчас я дарю тебе свой поцелуй.

И она звонко чмокнула его. В щеку.

Бедный центурион вовсе обмяк. Он был наверху блаженства. Это здорово! Это сказочно! Такая молодая и важная дама и так нежно его целует!

Это немного смешило Коринну. Но, как женщина уже не без опыта, она решила не смеяться, а немного посочувствовать ему. А затем – понемногу – его обожание возымело свое действие: не часто приходилось ей наблюдать истинное чувство. В солдате было нечто, что при внимательном рассмотрении не могло не понравиться женщине. Эта живая глыба, как это ни странно, оказалась начиненной довольно-таки нежными чувствами. И ей, отчасти из любопытства, отчасти из кокетства, захотелось разузнать, чем она так ему понравилась.

– Не знаю, – признался он.

– А я не верю. За что же ты любишь меня? Ну за что? – она взяла его грубые руки, напоминавшие руки мясника.

Губы не повиновались Дециму. И язык тоже.

– Я слушаю, Децим.

– Лю-блю, – пробормотал он.

Было в этом Дециме что-то привлекательное, неуклюжее, чисто мужское. Он, наверное, мог понравиться ей. И она игриво подумала: отчего бы и нет?..

– Послушай, Децим: что тебя привлекает во мне? Глаза, нос, губы?

Он покосился на нее.

– И глаза… – сказал он.

– Ха-ха-ха! – Она смеялась весело, беззаботно. – А это?

Она вытянула белые, без загара ножки, какие бывают только у истинной патрицианки.

– А это, Децим? Ну, смелее же!

На ней были легкие сандалии. Все пальцы ног – наперечет. Словно мраморные. Пахнут духами. Под ногтями – алая кровь. Очень красивые ноги.

– Тоже, – прошептал он.

Децим поднялся со своего места. Сказал тяжело, точно ему сдавливали горло:

– Коринна, я вечно буду предан тебе… Я больше не могу задерживаться. Я лучше приду завтра… У меня дело. Очень важное. Я сейчас уйду.

– Куда же, Децим? В свою палатку?

– Нет, у меня есть дом друзей. Но скоро у меня будет свой дом. А ухожу я сейчас в одну харчевню.

Он, казалось, не умел лгать. Во всяком случае, ей. Просил больше ни о чем не расспрашивать, ибо это «работа». Он должен быть в харчевне. И все!

Она пожурила его:

– У тебя свидание с какой-нибудь солдатской девкой?

Децим предельно чистосердечен:

– Нет. Они будут там. Но мне нужен некий раб. Мне теперь не нужны девки.

И он ушел, тяжело, как больной, ступая по садовой дорожке.

Коринна долго смотрела ему вслед. Смотрела и тогда, когда он уже исчез. И вдруг подумала, что этот неловкий, неотесанный детина в чем-то – может, самом главном – не уступает многим патрициям. И уж наверняка превосходит ее покойного мужа. Тот был старый франт, развратник. Неужели же Децим хуже его? Чем? Почему хуже?

Коринна пошла следом за ним. В ушах ее стоял хруст: сапоги центуриона тяжело давили на щебенку. Нет, это невозможно, решила она. Такой муж? Центурион? На одну ночь – дело другое. Этот буйвол сумеет поломать-таки кости… Затискать до хруста… Это тебе не подагрический патриций, раньше времени испивший до дна всю чашу любви. Децим, наверное, может показать себя на ложе… Но быть мужем?..

Коринна расхохоталась при одной этой мысли. Приходилось уповать на меткую Митридатову стрелу.

Недалеко от Большого цирка есть харчевня. Она тесна. Вечно в ней полумрак. Даже в самый ясный день. И грязно в ней. Зато уютно. Содержит ее некий одноглазый этруск. Из бывших гладиаторов. У него красивая жена, дородная баба. Не надо ничего, кроме нее, – люди придут сюда, лишь бы поглазеть на жену харчевника.

А харчевня эта самая что ни на есть простая. Для плебеев. Частенько заглядывают сюда и солдаты и гладиаторы-вольноотпущенные. И, разумеется, рабы, идущие мимо. Забегут на минутку, истратят краденый сестерций и – давай дальше!

Децим явился сюда, чтобы отыскать среди посетителей харчевни некоего слугу по имени Гилл. Тот, говорят, появляется вечерами в часу пятнадцатом или шестнадцатом. Здесь ли сейчас этот Гилл?

В харчевне скудный свет. Чадит очаг. Громко разговаривают подвыпившие солдаты. Ремесленники принесли сюда в изобилии запах пота… Где же этот Гилл?

Децим проходит меж грубо сколоченных скамей и столов, внимательно присматривается к лицам. Центурион не вызывает ничьего особенного внимания – много таких шатается здесь.

А кто это в углу? Сидит один. Над полной чашей вина. С испитым, худым лицом. Болезненно желтый. Словно недавно переболел ужасной колхидской лихорадкой.

Это, судя по описанию, и есть Гилл. Сорокалетний раб.

Децим грузно садится напротив Гилла. Снимает блестящий шлем, с которым редко расстается, словно железо это приросло к его голове.

– Дружище, – говорит он, – я знаю тебя.

Гилл непонимающе глядит на него. Пытается что-то припомнить. Но память его нынче пуста, в отличие от этой чаши с дешевым красным вином.

– Я знаю тебя, – говорит центурион. – Тебя зовут Гилл. Ты – хороший малый. И ты – самнит, так же как и я.

Гилл молчит. На лице его – рубцы. Никогда не заживающие рубцы от вавилонских плетей. Рубцы на лице: крест-накрест. Несмываемый шрам былого рабства. Былых наказаний…

– Верно, – говорит он хрипло. – Ты прав, солдат. Я и есть Гилл.

– Я рад, что вижу тебя здоровым.

– Да, я здоров.

– А ведь ты не знаешь меня. – Децим смешно хмыкает. На его округлом лице – дурацкое выражение, улыбка болвана. Так кажется этому Гиллу. Это обыкновенный римский центурион. Подумаешь, невидаль какая! Да здесь их, в Риме, что нерезаных кур!..

– Да, я не знаю тебя, – мрачно изрекает Гилл.

– Есть у меня к тебе дело, Гилл.

Децим требует пряного мяса и вина побольше. Самого лучшего, какое имеется в этой вонючей дыре.

Гилл сразу же проникается уважением к центуриону. В отличие от своих собратьев, этот, несомненно, при деньгах. Уважение еще больше вырастает, когда выясняется, что часть мяса и часть вина предназначены для Гилла…

Децим вдруг почувствовал приступ голода. Ему казалось, что он съест целого быка. Разговор в саду с Коринной довольно-таки утомил его. Даже физически. Проще биться с врагами целый день, нежели вести беседу с такой женщиной, как Коринна. Для этого требуется привычка, столичная нега и болтливость. Палатин имеет свои законы. Там ценят слово больше дела. Только умей болтать, а остальное – приложится.

Кусок мяса, который хозяин харчевни положил на стол, был величиной с голову годовалого теленка. Ничего не стоило разрезать его пополам острым кухонным ножом, которым впору биться с врагами. Лучшую половину Децим поддел острием ножа и передал Гиллу. Хлеб он разорвал так, как разрывают его солдаты после длительного похода.

Гилл, напротив, отнесся к еде спокойно. Он заметил, что мясо очень горячее. Хлеб – теплый, сказал он. А вино недостаточно остужено. Оно, кажется, давно стоит в этой духоте. Не перестояло ли?

Солдат не обратил внимания на все эти тонкости: главное, что можно пожрать, а остальное – неважно. Разумеется, одно горячее, другое похолодней. Все в жизни так: на всех не угодишь!

Гилл понял, что очень нужен этому центуриону. Неспроста этот вояка нашел его, неспроста угощает. Только спрашивается: на чьи деньги? На собственные? Зачем? А ежели – нет, то на чьи? Одним словом, ухо надо держать востро, а язык на привязи. Больше слушать и меньше болтать.

Римляне говорят: «Чем больше молчишь, тем выше подымешься по служебной лестнице». А еще: «Тот магистрат умнее, который умеет молчать». Народ этот дошлый: даром что прожил долгую жизнь и завоевал полмира. Но пусть попробует этот солдат вырвать у него хоть что-нибудь: Гилл будет нем как рыба.

Этот вышколенный слуга рассуждал на свой лад очень правильно. Навидался всего. На его глазах гибли болтуны. На его глазах возвышались молчаливые дураки. Так устроена эта жизнь: человек что в лесу – он должен умело проходить сквозь чащу, где надо – пригнуться, где надо – и проползти…

Повсюду рыщут соглядатаи. Одни выведывают тайну для Мария, другие – для Суллы, третьи – для господина Сульпиция, у которого служит Гилл. И все клянутся, что служат верой и правдой Риму. Все! А так ли это на самом деле?..

Гилл приготовился к тому, чтобы дать центуриону молчаливый отпор. Будет молчать. Как рыба. Не проронит слова, которое можно использовать для доноса. Пусть начинает этот солдат – Гилл готов ко всему. Итак…

Однако Децим занят своим мясом. Он жевал с превеликим удовольствием. Даже вовсе позабыл о Коринне. А уж о Гилле – тем более. В нем жил некий зверь – прожорливый и неспокойный. Угодить этому зверю не трудно, однако совершенно необходимо. Сейчас он дожует вместе со зверем последний кус мяса, и тогда можно будет вспомнить о Гилле.

Гилл никогда не был на войне. С малых лет его заковали в цепи и заставляли работать. Позабыл, откуда родом. Не помнил своих родителей. Жил, как щенок. Щенок, который через месяц забывает обо всем, теряет вкус материнского молока и ласкается к новому хозяину. Он даже способен дружить с котенком, буде попадется котенок. Гилл мечтая о доле гладиатора. Но для этого был чересчур немощным, гладиатором Гилл не стал. На волю уйти не удалось. Он слышал, что многие рабы бегут в ближайшие горы, иные – в Сицилию. В Сицилии, говорят, раздолье для беглых рабов. Взял в руки нож, перерезал глотки проклятым господам – и в горы, к отважным, свободным рабам! В Сицилии, говорят, тысячи свободных рабов, может, там скоро, скоро будет свободное государство рабов. Вернее, бывших рабов! А здесь – как в клетке. Здесь ни свободы, здесь ни жизни настоящей. А разве Гилл не мечтал о настоящей жизни? Чтобы женщина рядом. Жена. Чтобы дети рядом. Девочки и мальчики. Но чтобы без господ. Чтобы без плетей, розог и кандалов.

Может быть, и впрямь податься в Сицилию? Туда уходят многие. Даже из Рима. Там, говорят, все равны. Свобода любит мечи. Там, в горах Сицилии, много мечей. Рабы сильны. У них свои когорты. Мало начальников. Много мечей. И много свободы…

Говорят, римские когорты давят там рабов. Давят, да никак не раздавят. Гилл всей душой стремится в Сицилию. Но почему-то не может выбраться из этого проклятого Рима. Рим засасывает. Здесь как в трясине: сверху тонкая, изумрудная трава, а под нею – бездонность, грязная бездонность, откуда нет выхода. Здесь идут только вниз – медленно, верно.

Рим велик. Находится место для всякого. Для сильного мира сего и для вольноотпущенника. Живут на Палатине, живут и на грязном Целийском холме. Красавицы здесь на любой вкус и за любую цену, дорогие, дешевые. Рим развратен. Рим целомудрен. Рим беспощаден. Рим добр и певуч. Рим на всякий вкус. На молодой и старый. Менять его на голые горы Сицилии? Об этом надо хорошенько подумать… И Гилл думает. Здесь. В этой харчевне одноглазого харчевника. По вечерам. За вином…

– Ну вот, – говорит Децим. У него жирные губы. У него веселые глаза. Он выпил все свое вино. И потребовал еще. Он торопит Гилла: дескать, ешь, пей, наверстывай!

Понемногу и Гилл веселеет. Он тоже человек: раз льет в себя вино – к тому же даровое, – поневоле отходит от мрачных мыслей и окунается в бурные винные струи, которые знают, куда нести свою жертву.

– А ты мне, кажется, нравишься, – говорит он Дециму.

– А ты – мне.

– Как тебя звать?

– Децим.

– Децим, ты храбрый воин?

– Да.

– У тебя есть шрамы?

– Есть. Много. В паху и на заднице.

– На заднице? Бежал, что ли?

– Нет, ко мне подкрались сзади.

Гилл криво усмехается. Проводит рукою по своему лицу – крест-накрест.

– У меня тоже шрамы, – говорит он.

– Мечом, что ли?

– Нет, кнутом.

Децим не представляет себе, как это можно кнутом. Он что, острый, как нож, что ли?

– Нет, – поясняет Гилл, – горячий, как огонь.

– Ты пей, наверстывай, – говорит Децим.

Гилл и сам знает, что надо выпить. Рабы знают не меньше господ, между прочим. Это только господа думают, что рабы ничего не понимают. Как бы не так!

– Ты мне нравишься, – говорит Децим.

– И ты – мне, – отвечает Гилл.

– Слушай, Гилл: я буду пить с тобой. Мы будем много пить. Так надо мне. Потому что, значит, вот здесь – любовь. Моя Коринна – в сердце моем. Я убью ее или заставлю полюбить меня.

– Лучше убей, – советует Гилл.

– Зачем?

– Убей. Так будет лучше. Поверь мне.

Децим удивлен. Взять и запросто убить?

– Да, Децим. Запросто.

– О боги! Что ты мелешь, Гилл?

– Убить! – повторяет Гилл.

– Кого убить?

– Твою эту… Как ее?.. Коринну.

– Зачем?

– Так лучше.

Гилл упрям: раз сказал убить, значит, так надо. Но это же не доказательство. Это просто слова.

– Слова? – говорит Гилл. – А ты знаешь, что господа убивают словом? Скажут, и тебе – каюк!

Децим требует холодной воды. Побольше холодной воды. Для себя. И для Гилла. Надо остудить себя. Надо понять, зачем убивать Коринну. А для этого нужна вода. Она омывает мозги. Это полезно.

– Не буду, – говорит Гилл.

– Выпей воды.

– Не буду, Децим. Я трезв. Слишком трезв. Я лучше выпью вина.

– Тогда пей вино!

Децим тоже пьет вино. И приступает к делу.

– Гилл, – говорит он с места в карьер, глядя Гиллу в глаза, – убей одного человека.

– Кого? – удивляется Гилл.

– Одного человека.

– Коринну твою?

– Нет. Скажу кого.

– Зачем?

– Ради меня.

Гилл смотрит на него долгим взглядом.

– Хорошо, – говорит он просто, словно речь идет о том, сорвать айву или не сорвать с дерева.

– И мы с тобой будем братьями…

– Хорошо, Децим.

– На всю жизнь…

– Согласен, Децим. Я одинок в жизни. Как перст.

Как быстро согласился этот слуга. Даже не раздумывает. Вот это здорово! Впрочем, он не знает кого. Надо же сказать кого. Назвать имя.

– Но можно и не убивать, Гилл.

– Хорошо.

– Можно привести его живьем.

– Хорошо, Децим.

– Можно даже указать, где он. Этого тоже вполне хватит.

– Согласен, Децим.

Центурион настораживается: ему не нравится, что этот Гилл согласен на все. Он не раздумывает. И даже не спрашивает кого. Децим полагает, что приспела пора открыть Гиллу все.

– Вот что, Гилл.

– Слушаю.

– У меня есть деньги для тебя.

– Не брешешь?

– Клянусь всеми богами!

Гилл оживляется. Правда? Деньги? И много ли? Сколько?

– Пять тысяч сестерциев.

– Это цена предательства? – спрашивает Гилл.

– Разве мало?

– Ты будешь торговаться, Децим?

– Нет, Гилл. Сколько же?

– Гм… Сколько? – Гилл молчит и спрашивает, помолчав: – Кого я должен предать?

Надо рубить. Надо рубить наотмашь. Только так! И Децим рубит:

– Сульпиция!

Нет, Гилл не подскочил от удивления на грязной скамье. Не ахнул. Не вздрогнул. Нет, он даже и бровью не повел. Наверное, и раньше догадывался. Будто ему уже предлагали это.

– Сульпиция! – повторяет Децим.

– Слышал, – промычал Гилл.

– Твоего господина.

– Тридцать тысяч, и я укажу, где он, – говорит тихо Гилл. – Я приведу тебя, и ты возьмешь его голыми руками.

– Согласен, Гилл.

– Голыми руками…

– Идет, Гилл!

– Как птичку в гнезде…

– Очень хорошо.

Гилл пригубил вино. Еще раз. И еще раз. Он говорит:

– Я не спрашиваю, по чьему приказу ты действуешь…

– Ты умница, Гилл.

– И не хочу знать!

– Еще пять тысяч за это!

– Не хочу думать, что над тобою Сулла.

Децим остолбенел.

– Не бойся, Децим! Мы же теперь как братья.

– Это правда, Гилл.

– Я укажу, где он.

– Когда, Гилл?

– Завтра. В это время. Здесь же.

– Хорошо, Гилл.

– Деньги завтра же, Децим.

– Разумеется.

– На бочку! – Гилл хватил кулаком по столу.

– Идет, Гилл!

Децим встает. Что-то онемели ноги. Или ударило слегка в голову это вино?

– Гилл, а ты знаешь, Гилл, что полагается за нарушение слова?

– Знаю.

– А за болтовню?

– Тоже знаю.

– Я ухожу, Гилл. До завтра. Вот деньги для одноглазого. А эти для тебя. Здесь пять тысяч. Прощай, Гилл!

Гилл даже не поднял головы. Ничего не сказал.

 

6

Грязная римская улочка. Мы ее уже знаем немного: здесь живут башмачник Корд и зеленщик Марцелл, колбасник Сестий. Здесь же их лавки.

Сумерки уже вползли в эту улочку. К грязи с тех пор, как мы были здесь, прибавилось немало полуобгорелой мебели да застывшие уголья и серая зола, которых не успели еще убрать.

Башмачник Корд зажег светильник. Разогнул спину и вышел на порог, чтобы подышать воздухом и чуточку поразмяться. К нему подошел зеленщик Марцелл. Он уже запер лавку и собирался на свой чердак – пора на покой.

М а р ц е л л. Прохладный вечер, Корд.

К о р д. Пора уже быть ей, прохладе-то.

М а р ц е л л. Дожди идут в меру. В Этрурии и Кампанье – богатый урожай на фрукты. Между тем в Мавритании – засуха. В Нумидии – засуха. Финикийские засахаренные фрукты поднялись в цене.

К о р д. Моли богов, чтобы хлеб не вздорожал.

М а р ц е л л. Говорят, он скоро будет бесплатный.

К о р д. Опять бредни новоявленных гракхов! Я терпеть не могу брехунов. Кто слыхал, чтобы хлеб валялся на прилавках, как булыжники? Совсем бесплатный! Опупел ты, что ли?

М а р ц е л л. Сулла обещает бесплатный хлеб…

К о р д. Кто?

М а р ц е л л. Сулла.

К о р д. Это тот самый, который вчера сжигал город? Погляди вокруг, сколько золы…

М а р ц е л л. Хлеб, говорят, будет совсем бесплатный…

К о р д (с ехидством). А зелень?

М а р ц е л л (серьезно). Платная!

К о р д. И спаржа за деньги?

М а р ц е л л. И спаржа.

К о р д. А петрушка?

М а р ц е л л. Тоже платная.

К о р д. А мавританская трава?

М а р ц е л л. Как и всякая зелень – платная.

К о р д. Почему это так? Объясни мне. (Иронически.) Хлеб – бесплатный, а петрушка – платная?

М а р ц е л л. О!

К о р д. Что «о»?!

М а р ц е л л. То, что слыхал! Зелень поднимется в цене. Вот увидишь! Я скажу почему. Зелень требует тщания великого и ума. Зелень требует рук. Зелень без воды сохнет. Над каждой грядкой надо потеть. А хлеб?

К о р д. Что хлеб?

М а р ц е л л (пренебрежительно). Хлеб сеют преимущественно люди глупые. Они идут за плугом, погоняют буйволов или быков. Сеют – и хлеб вырастает.

К о р д. Без хлеба ты подохнешь. А без твоей мавританской зелени вполне обойдутся.

М а р ц е л л. Ты вперед не забегай. И не перебивай меня…

К о р д (ворчливо). Ладно, дуй себе дальше!

М а р ц е л л. Хлеб нужен всем. Как и вода. Тот, кто даст бесплатный хлеб, – тот заслужит любовь.

К о р д. Любовь? Чью?

М а р ц е л л. Народа.

К о р д. Ты или слишком уж умный, или круглый дурак. При чем тут народ? Его спрашивают? Он кому-нибудь нужен? Народ – быдло! Понял?

М а р ц е л л. Значит, и я?

К о р д (резко). Да, и ты!

М а р ц е л л. А ты сам?

К о р д. Что – я сам?.. (Чуть не крича.) Я сам первый осел! Я – мул несчастный! Баран! Ты думал, что я себя пощажу? Скажи, думал?

М а р ц е л л (прислонился к стене, почесал кончик носа). Раз мы с тобой бараны, ослы и прочий домашний скот, то о чем нам говорить? В глубине души я верил, что я человек. Или подобие человека. Ты меня начинаешь убеждать совсем в другом.

К о р д. Я же не со зла.

М а р ц е л л. А все-таки хорошо – бесплатный хлеб. А? Пошел к булочнику – буханка у тебя в руках. Без особых проволочек, даже «спасибо» можно не говорить. А можно и сказать, от этого тебя не убудет.

К о р д (смеется). Какой же ты еще слабый и маленький! Тебе бы только мечтать! Впрочем, все мы такие. Я же сказал – быдло! О чем мечтаем-то? О буханках! Лишь бы желудки набить! Жратвы бы побольше! А как же душа?

М а р ц е л л. Это еще что такое?

К о р д. Душа, что ли?

М а р ц е л л. Да, душа.

К о р д. Я, значит, маху дал. Душа, верно, ни при чем. Мы же быдло!

М а р ц е л л. Ты никогда не отличался мягким характером. Но нынче ты что-то очень и очень не в духе.

К о р д. Да, во мне все горит. От гнева. От бедности нашей. От нищенства, я бы сказал.

М а р ц е л л. Недаром ушел от нас Крисп.

К о р д. При чем здесь Крисп?! Он – человек беспокойный. Он взял оружие и примкнул к победителям. Знает свое дело. Далеко пойдет. Помяни мое слово.

М а р ц е л л. Он давно был за Суллу. Потому что этот, говорят, за народ. Обещает большое богатство, говорят. Когда пограбит Митридата.

К о р д. И ты тоже надеешься на это богатство?

М а р ц е л л. Как и все!

К о р д. Значит, так: быдло надеется, и ты надеешься?

М а р ц е л л (безо всякой обиды). Угадал.

К о р д. Этот Крисп придет со щитом или его принесут на щите. Такие не любят середины.

М а р ц е л л. А может, приползет на брюхе?

К о р д. Всякое может случиться.

М а р ц е л л. А все-таки он длинноногий. Знает, что делает. Пошел не к Марию, а к Сулле.

К о р д. Дурак ты, Марцелл! Ты же только что сказал: он давно тянулся к Сулле.

М а р ц е л л (с ехидством). Тянулся! Может, Сулла – бог, и Крисп это угадал первым из нас.

К о р д. Бог не бог, но тебя может препроводить к праотцам. И даже глазом не моргнет. А может и помиловать. Разве это не бог? У него своя компания. Он – за богатых! За знатных; когда он говорит «народ», он думает только о них, а не о нас.

М а р ц е л л. Как глупы все эти земные боги! Сидят на нашей шее, да еще считают себя благодетелями. Настоящие боги не сидят на шее и не путаются у тебя в ногах. Я так скажу: будь ты бог или не бог, но не мешай жить людям!

Корд смачно сплюнул.

По мне, был богом Апулей Сатурнин. Слыхал про него?

Корд мычит.

Слыхал, говорю?

К о р д. Ну и что потом?

М а р ц е л л. Он сочинил закон о дешевом хлебе. Вот это да! И Сулла обещает, говорят…

К о р д. Крисп вернется со щитом…

М а р ц е л л. Ты его уважаешь. Плюешь на него, но там (ткнул себя пальцем в грудь) ты его уважаешь.

К о р д. Может быть. Я редко кого уважаю.

М а р ц е л л. Давай пойдем к своим старухам и к детям, а эти – сильные мира сего – пускай наводят порядки. Ломают себе шеи. Наше дело – сторона.

К о р д (вздохнул). Я давным-давно говорю это. Пошли. Я закрываю лавку.

М а р ц е л л. Погода портится…

Корд гремит огромным засовом.

 

7

– Ну? – сказал архимим Полихарм. – Что говорил Буфтомий там, в Ноле?

Сулла подтвердил, что предсказание прорицателя сбылось. Что очень этому рад. Что рад тому, что Буфтомий нынче в гостях у него и что он может оказать гостеприимство Буфтомию здесь, в Риме.

Сулла крайне любезен, крайне радушен.

– Эта ночь наша, – сказал Сулла. – И никто нам не помешает провести ее так, как хотим.

Кроме Полихарма и Буфтомия были здесь уже знакомый нам Милон, ваятель Басс Камилл, два маркитанта, Африкан и Оппий, и еще некая поэтическая бездарность, которую представил Полихарм.

– Гениальный поэт, – сказал архимим. – Его долго отовсюду гнали.

– Кто же его гнал? – спросил Сулла.

– Разумеется, Марий.

– Марий? – Сулла обратился к поэту: – Отныне твоя муза будет свободной. Ты будешь петь на свой лад, и никто не посмеет обижать тебя.

Поэт схватил руку своего благодетеля.

– О великий! – тонким голоском вскричал поэт, целуя руку. – Сколь целебны твои слова! Сколь они милы моему раненому сердцу!

– Будет, будет, – снисходительно сказал Сулла, заметив слезы на глазах служителя муз. – Как твое имя?

– О великий! Оно еще столь безвестно, что стыдно даже произносить его. Но что поделаешь! Такова судьба гонимых, презираемых, угнетенных певцов… Мое имя едва ли что-нибудь скажет тебе…

– А все-таки, милейший, назови себя.

– Вакерра, о великий, Вакерра – твой слуга.

– Нет, не слыхал, – сказал Сулла. – Но это ровным счетом ничего не значит. Я, говоря по правде, мало знаю поэтов… Что такое служитель муз? Сегодня он в тени, а завтра – глядишь, соперничает с Гомером. И начинает жить в веках, подобно Гомеру.

Вакерра был польщен.

– О! – воскликнул он. – Сразу видно знатока! Великие люди, о Сулла, всегда любили поэзию. Они оказывают ей свое внимание. Спасибо тебе, о Сулла!

Поэт снова схватил руку полководца и прильнул к ней. Горячими губами. В благодарственном поцелуе.

– Ладно, ладно, – промолвил Сулла.

– Я был гоним, о Сулла! Но теперь я вижу свою гавань. Я чувствую руку того, кто оборонит меня от злых людей. Марий пытался погубить мою музу. Он…

И вдруг поэт перешел на стихи. У него, впрочем, хватило ума продекламировать нечто совсем не длинное. В стихах Сулла прямо не упоминался, но что-то туманно говорилось об «отважном, спасшем Рим от тирании». И Сулла вполне мог принять это на свой счет.

– Милейший, – решительно заявил Сулла, – отныне покровителем тебе будет моя восточная армия. Там, где будет мало моей помощи, там встанут мои баллисты и катапульты. – Он подумал. – Вот что: есть у меня на примете одна вилла. Она недалеко. Здесь. Под Римом. Вернусь с победой – и она станет твоею.

Все слышали это обещание. Актеры горячо аплодировали. Архимим сказал:

– О Сулла, твоя щедрость воистину безгранична. Тебе благоволят боги, а ты благоволишь, словно бог, своим маленьким друзьям.

Сулла поцеловал актера в губы. Чмокнул на всю комнату.

Нынче красные пятна на его лице выделялись резче, чем обычно. Это бывало с ним в моменты радости или в моменты гнева. Полководец громогласно объявил, что эта ночь принадлежит ему и его друзьям, что не желает заниматься делами, не хочет ни о чем думать. Веселья, вина – вот чего жаждет его душа!

Маркитанты, богатеющие возле легионов, сообщили Сулле сегодняшнее меню. Он слушал их весьма серьезно, делал замечания, одобрительно кивал. Полководцу понравилось почти все, но выразил пожелание, чтобы гостям был предложен еще один сорт вина. Не сказал какой. Дал понять, что урну с этим вином внесет в свое время Эпикед, все распробуют его, и тогда, только тогда, если оно понравится, – оно будет предложено пирующим. Африкан и Оппий живо согласились с ним и, в свою очередь, предложили некий сюрприз: блюдо, которое почитается в Колхиде и которое большая редкость.

– Прекрасно! – сказал Сулла. – Но торопитесь же, моим гостям явно неймется.

– В соседней комнате столы ждут нас, – сообщил Африкан.

– Чудесная весть! – вскричал Полихарм.

Африкан провел гостей и хозяина в соседнюю комнату, приспособленную под триклинум. Столы и ложа вполне умещались, и было достаточно простора и для слуг, разносящих блюда.

На столе вместе с яствами стояли лампы о многих свечах. Они освещали стол ровным, желтоватым светом. Им в этом содействовали весьма усердно четыре светильника, стоящие в четырех углах. В бронзовую коринфскую курильницу были подсыпаны крупицы финикийского ладана – в комнате стоял легкий аромат, точно в храме Юпитера. Оппий щедро полил головы и руки гостям кипрскими духами. И комната наполнилась смесью ладана и духов, тем легким дурманящим запахом, который хорошо знаком великосветским кутилам.

Закуску Африкан придумал отменную: копченый сыр, приготовленный над огнем, мягкий сыр из этрусской Лу́ны и сыр из Требулы, смягченный в воде. Сыры были положены на ярко-синие глиняные тарелки. На голубых тарелках – ровно нарезанный керкирский лимон. И тарелочки – совсем маленькие, глубокие – с маслинами. На четырехугольных блюдцах лежала скумбрия под острым гесперийским рассолом, а меж рыб ярко желтели яичные желтки в голубоватых обрамлениях белка. Ярко алели на столе гранаты из поментских садов.

Римский гурман – даже самый привередливый – назвал бы закуску тонкой, превосходной. Но Африкану мало этого: вот еще и холодное мясо козленка, отваренного в молоке по колхскому правилу. Оно манило гостей. Куски козлятины были положены на яркую мавританскую траву, которая хороша и сама по себе, но особенно приятна с холодным мясом. Истинным ценителям пиршеств была предложена также менапская ветчина, нарезанная тонко.

Плоды персикового дерева могли служить прекрасной приправой к ветчине, если плоды эти мелко порезать и положить на нее и вместе с нею отправлять в рот. Но и этого казалось недостаточно великому знатоку Африкану. Тарелки с жареными утиными шейками и грудками прибавляли особенные краски – неповторимые, ласкающие взор. Но – о боги! – разве есть предел чудесным желаниям маркитанта? Африкан велел изжарить десять кусков филе от десяти годовалых телят. Вместе с соком граната и лимона, вместе с теплым пшеничным хлебом они доставят пирующим истинное наслаждение. Однако закуска без дичи – не закуска. Африкан велел поставить на стол три десятка жареных и остуженных дроздов, каждую птицу окружив ожерельем из не очень спелых слив. Что такое холодный дрозд с кисленькими сливами? Закуска богов, ответят римские полуночники. Так оно и есть!

Сулле достаточно было бросить на стол мимолетный взгляд, чтобы оценить вкус и рвение Африкана и Оппия. Он подождал, пока выскажутся гости. Актеры сказали: все это для богов и они, гости, не смеют прикоснуться к еде. Ваятель промычал, словно корова при виде сочной травы. А поэт схватился за голову.

– Я онемел! – сказал он, смешно дрыгая то одной, то другой ногою.

– Отчего же ты онемел? – спросил Сулла.

Поэт прочитал стихи, растягивая слова, произнося их нараспев:

Если смерть мне будет приговором судей бессердечных — Я закуски такой попрошу – и в царство теней отбуду С радостью превеликой…

Сулла похвалил поэта. Дело не в слоге, а смысле, сказал полководец. В самом деле, закуска, поскольку это могут судить глаза, не слишком тонкая и не слишком грубая. Чересчур большая утонченность в пище скорее приличествует пирующим матронам. А грубая закуска – под стать ремесленникам, каким-нибудь там башмачникам или зеленщикам. Или мусорщикам, наконец. Истинный аристократизм заключается в соединении тонкого вкуса с грубоватым, крестьянским. Например, дрозда или перепела следует жарить со специями и достаточно долго на огне. А вот филе телячье – лучше всего по-крестьянски – с кровинкой в середине.

Оппий заметил: объяснить лучше, что есть истинная закуска, – просто невозможно. Сулла выразился, как поэт.

– Лучше! – сказал поэт.

– Куда же лучше, Вакерра?

– Как бог!

– Это – дело другое.

Сулла выразил пожелание поскорее возлечь на ложа и вкусить от пищи, рекомендованной Африканом и Оппием.

– Друзья моя, – сказал он, – я не прочь поговорить об еде, но ведь еще лучше вкушать ее. Не правда ли?

С этими словами он занял почетное место за столом, которое было указано Оппием. Эпикед принес урну с вином. Сулла приказал:

– Воду холодную или теплую – убрать. Мы обойдемся сегодня чистым вином.

– Эвоэ! – воскликнул на греческий манер Вакерра.

Сулла поблагодарил богов за добрый ужин и попробовал скумбрии. Попробовав, закатил глаза и завизжал. Подражая поросенку. Это очень развлекло гостей и ободрило их: они набросились на еду.

Эпикед к закуске припас бузы из прекрасного аттического меда и суррентского вина. Вместе с вином он подал гусиной печенки.

– Паштет из гусиной печенки? – изумился архимим.

– Он самый, – ответствовал Африкан, рассчитывавший на этот эффект.

– Откуда он? – продолжал изумляться актер. – Неужели гуси привозные?

– А как же? – сказал маркитант. – Лучшие гуси, которые дают прекрасную печенку, разводятся в Иллирии. Правда, и наши неплохи, если лациумские.

Актеры остановили свой выбор на бузе. Возможно, потому, что она быстрее, чем вино, ударяет в голову. Архимим признался, что это не пир, если не чувствуется вино. И чувствоваться оно должно не где-нибудь, а именно в голове. Буза льется прямо в сердце, откуда и попадает в голову. А уж потом, для омовения внутренних органов, можно принять даже целую урну вина.

Сулла предпочел вино, а не бузу. В больших порциях. Вскоре за столом стало весело, говорливо. Кто-то вспомнил женщин, посетовал на их отсутствие. Однако маркитанты заявили, что нынче пир мужской. Не надо, чтобы кто-нибудь мало-мальски связывал речь: пусть она льется бурным потоком.

Сулла поддержал эту идею.

– Время от времени, – пояснил он, – надо встречаться мужчинам между собой. Поговорить по-мужски. Выругаться. Это очищает.

– Верно! – поддержал ваятель. – Ежели некогда на Лесбосе женщины предпочитали общество без мужчин, то почему бы и нам не остановить свой выбор на чисто мужской компании? Почему бы нам не предпочесть ее женской?

Поэт не согласился с ним. Вакерра высказался в том смысле, что женский визг порою облагораживает мужское собрание. А почему бы и нет? Глядишь: там беленькая лодыжка, тут розовое колено, а там еще кое-что. А шейка? А губки?

Ваятель его высмеял. Вакерра, сказал он, рассуждает, как землепашец, всю жизнь идущий за плугом. И не представляет себе, что есть нечто…

– Что значит «нечто»? – перебил поэт. Буза немножко возбудила его. Он время от времени ложится на живот и дрыгает ногами.

– Нечто? – Басс Камилл терпеливо пояснил: – Я имею в виду именно нечто. Разве мужчина порой не затмевает женскую красоту?

За столом поднялся шум. Одни кричат – да, другие – нет. Сулла слушает их и усмехается. Пьет себе вино. Очень это интересно, к какому все-таки выводу придут спорщики?

Сулла пил вино и закусывал сыром. Кусок копченого сыра, кусок сыра, смягченного водою, и – глоток вина. Нет закуски лучше в целом свете! Это только надо понимать. Маркитанты, например, понимают. Только так и напиваются настоящие лациумские питухи. А те, которые набрасываются на мясо, на дичь, на скумбрию, мешают бузу с вином, мед с лимонным соком, – просто обжоры. Им все равно, что с чем и что когда. Безразлично, в каком порядке. Вот, скажем, хлеб… Его надо обязательно съедать, если хочешь пить и не пьянеть. Вернее, не очень пьянеть. И ни в коем случае не закусывать фруктами. Они имеют свое назначение за столом. Это десерт. Но если много выпил – отказывайся от десерта. Пить вино – искусство. Да еще какое!…

Ваятель попросил Суллу разрешить спор.

– Я не в состоянии, – сказал полководец. Он наблюдал за тем, как лампа отражается в его чаше: золотой блеск на темно-алой поверхности вина! – прелестное сочетание! Но, полюбовавшись, сказал все-таки: – Любовь к женщине и любовь к мужчине зависят от натуры. И та и эта любовь имеют свои достоинства.

Затем он обратился к поэту:

– Скажи мне: сколько ты собираешься жить?

– Я? – Вакерра задумался.

– Скажем, семьдесят, – подсказал Сулла.

– Допустим…

– Пусть даже сто!

– Допустим!

– Сопоставь эти сто с вечностью.

– Сопоставил.

– Что получил?

– Ничего!

– Вот видишь, – сказал Сулла торжествующе, – ничего! А ты возлежишь за столом и размышляешь: нет, без женщин нельзя, с мужчинами скучно. А в могиле, скажи, не скучно?

Сулла улыбался. Ему было приятно, как задрожал этот поэт при слове «могила».

– Вот вам, господа, замечательный пример: человек привередлив, ему не эту, а другую подавай любовь, ему не этих, а других собутыльников приглашай! А что получается на поверку? Что получается, спрашиваю.

Казалось, Сулла сердится. И на самом деле он сердился и просто-напросто негодовал при мысли о том, что так мало остается жить, а тут еще заставляют выбирать любовь не по твоему желанию, а по чьей-то прихоти. Чего еще нужно этим дуракам, которые завтра навсегда сойдут в могилу. А сегодня они еще кочевряжатся и лезут к тебе со своим вкусом! Люби кого хочешь. Хотя бы козла!

Веселая компания решила, что мужская любовь имеет свою прелесть… Сулла не без основания вдруг подумал, что ему подыгрывают, что с ним безоговорочно соглашаются, памятуя его связь с актером Метробием. Ну что ж? Он не будет отрицать: Метробий был и остался его другом. Настанет день, и каждый, кто злословит по адресу Метробия или Суллы, будет держать ответ. Суровый ответ! Сулле тычут в глаза не только милого Метробия. Его попрекают бедностью. Разве не напоминают Сулле о его прежней римской квартире? Мол, такую квартиру мог снимать любой вольноотпущенник. Всех замолчать не заставишь. Да, пока еще не заставишь…

Рим не такой город, который молчит. Рим злословит постоянно. Рим столетиями морочит голову себе и другим. Рим раздувает.

Рим из комара делает льва ливийского. Женские языки в Риме и того хуже. Разве не поют песенку, слова которой состоят всего-навсего из трех имен?

Илия, Элия, Клелия!

Это три имени жен. Первой, второй, третьей. И со всеми – развод! Один конец. Потому что так нужно было. Присобачили к трем именам дурацкий мотивчик, который породили афинские лавочники. И получилась песня про Суллу. Пусть поют! Сулле ни холодно, ни жарко… Если уж говорить правду, Илия, Элия и Клелия – все, вместе взятые, не стоят и мизинца красавца Метробия! Если угодно, Сулла все это может высказать вслух, где угодно, хоть в сенате. И вообще он плевал на так называемое общественное мнение. Пусть точат языки за закрытыми дверьми, на супружеских ложах. Сулле ни холодно, ни жарко.

– За любовь! – провозгласил Сулла. – И пусть каждый придает этому слову свое значение. А кто нас осудит, – их и я, и все мы…

Тут он запустил такое ругательство, что остийские моряки диву бы дались. Африкан добавил кое-что еще и от себя. В стиле испанских морских разбойников, развращенных до крайней степени. В Риме говорили, что хуже выгребной ямы воняет только язык испанских морских разбойников.

Ругань окончательно развеселила мужчин. Каждый поднимал чашу и пил напиток, который ему по сердцу. Кто-то вспомнил про музыку: будет ли нынче музыка?

Оппий успокоил: будет в свое время. Ведь пора еще детская, до рассвета, наступающего теперь около двух часов утра, – целая вечность.

Актеры буквально обжирались. Буза усиливала их аппетит.

Африкан приказал убрать все со стола, подать свежие салфетки и чистую посуду. Наступил черед для горячего. Что еще придумал Африкан?

Эпикеду помогали трое рабов – молодых, расторопных. Повара приготовили горячее только что: оно, таким образом, было, что называется, с пылу с жару.

Хлеб тонкий, особой выпечки, из крупчатой муки – белой как снег. Такой хлеб обожают в Дамаске. Финикийцы тоже подают его к столу. В праздничные дни. Только одним этим хлебом можно насытиться. Точнее, это хлебные лепешки…

Вот поданы на серебряных блюдах пулярки и каплуны под лимонным соусом. На них перья, и кажутся они совершенно живыми. Но это – лишь наряд, который легко снимается. Все кости выбраны загодя, мясо изжарено так, что кожица будет похрустывать на зубах. Однако оставлено в этом птичнике свободное место. Пирующие гадали: для чего оно предназначено? Чье царственное место среди пулярок и великолепных каплунов?

Наконец разрешилась и эта поварская загадка. На огромном блюде с потолка опустился павлин. Кто отдал его в руки повара? Актеры, казалось, натурально пожалели его. Они охали и ахали. Архимим прослезился – сказалось количество принятой бузы. Сулла успокоил его: компания выше всего, дружба превыше всего! Павлин жил на чердаке и слетел сюда в назначенный час…

Павлиньи перья переливались цветами радуги. Сверкали глаза его на ярком свету – Эпикед зажег специально для этого случая еще несколько свечей на коринфских подсвечниках.

Появилось фалернское. Бузу убрали. Вопреки протестам актеров: их убедили, что буза неприлична в присутствии его величества павлина.

Сулла – пока заново сервировали стол – беседовал с ваятелем. Речь шла о том, чтобы изваять бюст Суллы. Это нужно во всех отношениях: для сегодняшнего дня и будущих времен. То есть совершенно необходимо. У ваятеля имеется для этого уникальный кусок мрамора. Он бережет его для Суллы, и только для Суллы. Ибо кто есть Сулла? Спаситель республики. Кто есть Сулла? Друг всех художников. Кто есть Сулла? Друг всего народа. Нет, нельзя откладывать работу над бюстом до будущих времен. Жизнь превратна, человек – не камень.

Сулла сказал, смеясь, что вполне гарантирует ему еще лет сорок жизни. И себе тоже. Так что дело не столь уж спешное. Лучше всего позировать после восточного похода. Тогда все будет ясно. На душе станет покойней…

– На твоей душе, Сулла? – воскликнул ваятель.

– Да, на моей.

– Не верю, Сулла! Ты не из таких! Ты из непоседливых и неспокойных.

Сулла поцеловал его в лоб и пообещал сделать для него не совсем обычное.

– Что же? – полюбопытствовал ваятель.

– Увидишь сам. И скажешь мне спасибо.

Ваятель поцеловал полководцу руку в порыве особой благодарности, которую не выразить словами.

– Помяни мое слово, – сказал Сулла важно и обратил свой взор на павлина. Оппий вонзил длинный и острый нож в грудку чудо-птицы. На острие оказался самый лакомый кусок, и этот кусок Оппий преподнес Сулле. Сулла поблагодарил его, поднял высоко чашу и выпил за друзей. Он сказал, что высоко ценит их любовь. И в свою очередь отплатит им сторицей. Кто может сказать, что Сулла не держит своего слова? Ну, кто? Сказано – сделано! Таков закон, которого всегда придерживается Сулла. Он начнет с тех, кто возлежит за этим столом. Что надо, например, Африкану? Пусть скажет он, что надо?

Африкан засмущался. Но не очень.

– Одна небольшая вилла на Квиринале меня вполне бы устроила.

– Ты ее получишь, – сказал Сулла, как о деле решенном. – Вернемся из похода – и вилла будет твоя. – Он обратил взор на актера.

Полихарм, как говорится, не растерялся:

– О великий Сулла! Дали бы мне пятьдесят тысяч сестерциев, и я бы знал, что с ними сотворить.

Сулла и это решил в одно мгновение:

– Пятую долю ты получишь завтра. У Эпикеда. А остальную часть – по возвращении из похода.

Актер бросился целовать ноги своему покровителю. Тот был изрядно пьян и не возражал против пылкого проявления любви и благодарности.

– А ты, Оппий? Почему ты молчишь? Или тебе ничего не надо? Скажи – не надо?

Оппий плотно сжал губы, словно боясь их раскрыть.

– Молчишь?! Как рыба?! – кричал Сулла, прихлебывая вино.

– Мне ничего не надо, – сказал Оппий. – Я бы хотел вечно лицезреть тебя, как сегодня.

Сулла уставился на него изумленным взглядом. Помолчал. Прищурил глаза. Поднял кверху палец.

– Оппий!

– Я здесь.

– Оппий!

– Слушаю тебя, о великий!

Сулла привстал, выкинул вперед правую руку, точно собирался принести клятву. И сказал весьма мрачно:

– Вы не знаете меня… Не пытайтесь возражать… Вы ничего не знаете… Вы глядите на меня кошачьими глазами. Бараньими глазами. Буйволовыми глазами… Вы – словно дворняжки. Виляете хвостами. А меня совсем не знаете!.. – Сулла перевел дух, потому что слова теснились в его горле беспорядочно, мысль обгоняла слова. – Я не совсем тот… Это говорю я, Сулла! Попомните мои слова! Пусть каждый из вас выскажет свою просьбу. Ну, мечту, что ли. И я заявляю: да будет так! Философию и все такое я презираю. Философы только пыжатся, но ничего не стоят. Вспомните Аристотеля, вспомните Платона. Не знаю, как вам, но мне они не нужны. В битве они всегда были плохими помощниками.

Все хором закричали, что эти два грекоса только мозги туманят людям своим учением. Рим вовсе не нуждается в расслабляющих философиях. Разве Митридата победишь философией? Да и он плюет с высокого кипариса на Платона и Аристотеля. У него своя философия: щит и меч!

– С виду вы простые смертные, – сказал Сулла, – однако рассуждаете мудро… Словно боги…

Ваятель поднялся со своего ложа и с полной чашей направился к Сулле. Боясь расплескать вино, он пригубил его. Точно лошадь, изжаждавшаяся в знойный день.

– О великий! – произнес подобострастно ваятель. – Нет в мире ничего выше великого сердца! Оно у тебя! И глаза у тебя всевидящие и добрые. И душа у тебя добрая. Самое горячее мое желание, чтобы ты позировал мне.

Сулла пребывал в благодушнейшем настроении. Сегодня ночь посвятил он вину и дружбе. Попозировать? Да, конечно! Сколько влезет! И где угодно. Лучше всего после похода…

– О нет! – завизжал ваятель. – До! Только до!

– Хитрец! – Сулла дружески пожурил его. – Впрочем, – сказал он, – все возможно. Но первое, что следует сделать на этом пути, – выпить чашу.

Ваятель с величайшей готовностью исполнил эту просьбу. И затем разбил чашу об пол. Вдребезги!

– Молодец! – Сулла похлопал ваятеля по плечу. Так вели себя коринфские кутилы. В лучшие времена греческого величия.

Эпикед объявил, что три замечательных музыканта – самые модные в Риме – и величайшая восточная танцовщица готовы усладить глаза и уши пирующих.

Сулла посмотрел на Африкана: дескать, на самом ли деле это столь хорошие артисты? Африкан ответил:

– О Сулла! Ты будешь доволен.

– Но три, не мало ли?

– О Сулла! Я не собираюсь терзать твой слух числом музыкантов, но усладить его. Поверь мне!

– Верю, – сказал Сулла, вытирая вымазанные жиром губы салфеткой из тончайшей египетской льняной ткани.

Музыканты были сравнительно молоды. Лет по тридцати каждому. Не больше. На них – пурпурные туники без рукавов и добротные башмаки из белой кожи. Они вошли молча, стали в углу и поклонились. Один был с медной тубой, похожей на те, которые в когортах, но в то же время несколько отличавшейся от них. Второй держал костяную флейту, а третий принес большую, тяжелую арфу и поставил рядом с собой. Музыканты были красивы, черноглазы. Все трое. Как на подбор.

По знаку Африкана они заиграли. Незнакомую Сулле, но очень приятную мелодию. По всей вероятности, на некий восточный лад. Музыка на время отвлекла пирующих от яств. Низкий звук тубы, переливчатый соловьиный голос флейты и мелодичные переборы арфиста сплетались столь причудливо, что компания невольно заслушалась.

Музыканты играли легко, не надрываясь. Казалось, им это все давно привычно. Чувствовалась отличная сыгранность.

Туба звучала в четверть силы, флейта вкрадчиво-нежно, а струны арфы – переливчатым перебором. Мелодия песни как бы сама собой лилась в самую душу слушателей.

– Восток, – тихо заметил ваятель.

– Да, – сказал Сулла.

– Нас погубит Восток, – неожиданно бросил поэт.

Сулла удивленно поднял брови:

– Почему?

Поэт молчал. Сопел. Пил себе вино.

– Почему, Вакерра?

– Я так думаю…

– Но почему?

Сулле очень хотелось знать, почему и в какой связи с этой музыкой поэт вдруг пришел к выводу, что Восток губителен. И для кого? Для поэтов? Или вообще для всего Рима?

– Для всего Рима, – подтвердил поэт.

– Почему, Вакерра?

Музыка продолжала звучать вкрадчиво, дурманяще. Она совсем не мешала беседе. Понемногу мелодия овладела слушателями, и они даже стали отбивать пальцами такт.

– Тебе не мешает эта музыка? – поэт обращается к Сулле.

– Нет, – отвечает Сулла.

– Но она застала тебя как бы врасплох.

– Вначале – да.

– Вот видишь! – поэт поднял вверх указательный палец.

– Что – вижу?

– Вначале мы ощущаем в этой музыке что-то чужое. Я бы даже сказал – чуждое нам. А теперь, спустя несколько минут, она тебе не только не мешает…

– Верно, не мешает.

– …но даже нравится, – сказал поэт.

Сулла согласился с ним:

– Очень нравится.

Поэт горько усмехнулся:

– Вот так всегда! Когда Восток учил нас есть лежа, мы – наши предки то есть – сперва возмущались. Потом возмущение утихло. Теперь же мы, их потомки, не мыслим, как это знатные, уважающие себя мужчины могут есть сидя. Мы презираем таких, честим последними словами. Я боюсь, что в каждом из нас уже течет восточная кровь…

– Тебя это пугает? – перебил поэта Сулла.

– Говоря откровенно, да.

– Почему?

– Это трудно объяснить. Мне кажется, что мы опускаемся.

– Куда? – Суллу забавлял этот поэт. – Куда, Вакерра?

Поэт смешно скривил губы:

– Даже не знаю куда. Но я начинаю ощущать свою вшивость. Я теряю частицу своей римской души. Я ее размениваю на некое подобие души. Этот процесс идет. Хотя мы не всегда его замечаем. Но чаще всего потворствуем ему. Вольно или невольно.

– Чепуха! – вскричал Африкан. – Вот я, например: на одну треть римлянин, на одну треть – нумидиец, на одну треть – вавилонянин. И что же? Я хуже тебя, Вакерра?

– Я не имею в виду отдельных личностей, – объяснил Вакерра.

– Отчего же? – возразил Африкан. – Надо иметь в виду любую личность. Что же ты хочешь – раздвигать границы республики, а самому оставаться наедине с собой? Нет! Это невозможно. К тебе приедут прекрасные женщины. Тебя обворожат иноземные кудесники. Совратят заморские мальчики. А женщин наших очаруют бородатые, сильные персы. Вот что значит раздвигать границы республики. Так что жалобы твои, Вакерра, неосновательны.

– Я протестую! – сказал поэт. – Спор не о том, раздвигать границы республики или нет. Я веду речь о процессе, который идет в нашем обществе… Я говорю о фактах…

Здесь музыканты неожиданно возвысили голос: туба зычно взревела, флейта взвизгнула, арфа блеснула своими басовыми струнами… И все вдруг умолкло…

– Я на минутку перебью вас, – сказал Сулла Африкану и Вакерре. – Не знаю, как соотнести эту музыку с тем, что происходит у нас, по утверждению Вакерры. Но должен признаться, что ничего подобного до сих пор я не слышал в Риме. Что это – новая музыка?

Африкан ответил:

– Это то, чем увлекается наша золотая молодежь.

– Однако послушаем дальше, – сказал Сулла.

Музыканты плавно покачивались, стоя в рост: влево, вправо, потом – назад, вперед. Создавалось полное впечатление корабельной качки. Мелодия родилась где-то далеко. Очень далеко. Но звуки довольно быстро надвигались. Они шли из темноты и тишины. Расширяясь. Приобретая все большее и все более четкое звучание. Вдруг всем почудилось, что где-то за спинами трех музыкантов скрывается еще целая дюжина. Это было удивительно!

Из слабенькой, из нежненькой, из мягко-чарующей музыки она сделалась властной, грозной, чуть ли не угрожающей. Будто налетел шквал. Будто буря треплет паруса…

Никто из присутствующих не смог устоять перед нею: перестали есть, только слушали. С удивлением. С признательностью. И даже со страхом. Такова была сила этой музыки…

Поэт прошептал:

– Это ничего общего не имеет с песнями наших плугарей.

– Что же с того? – спросил Африкан.

– Нет ничего лучше нашей крестьянской песни.

– А эта?

Музыканты продолжали раскачиваться, невольно усиливая эффект звучания инструментов. Именно это раскачивание особенно не понравилось поэту.

– Это шарлатанство, – определил он.

– Вот это? – спросил Сулла.

– Да. Это!

– Я бы не сказал. – Сулла слушал внимательно. Очень внимательно.

Поэт замолчал. Африкан подложил ему отличный кусок пулярки, и Вакерра занялся им. Ко благу для себя. И, очевидно, для музыки.

Милон, изрядно охмелевший и успевший чуточку соснуть, предложил выпить за музыку и музыкантов. Его поддержали. И все бурно выпили. Все, за исключением поэта: он тихо тянул вино, не выказывая особой радости.

Но вот умолкла туба. Замерла флейта. И тут воистину человечьим голосом заговорила арфа. На чистейшем римском говоре, какой принят на Палатине и Капитолии. Поразительно, как этот арфист извлекал звуки из мертвых струн. Ведь чудо же!

Пальцы арфиста с невиданной быстротой носились по струнам, едва касаясь их. Звук набегал на звук, басы чередовались с тоненькими звуками. Казалось, все беспорядочно, все вне всяких правил. Но это обманчиво! Звуки были подчинены какому-то единому, направляющему течению. Они имели свои берега. Уже ни у кого не повернулся язык, чтобы в какой-либо степени принизить искусство арфиста. Поэт вынужден был признаться:

– Этот – мастер! Я полагаю, что так хорошо не играли даже в Древнем Египте.

Африкан пояснил, что арфист по имени Секунд, прозванный Нежным, есть самая значительная личность среди арфистов и других музыкантов Рима. Он не хотел бы называть, во сколько обходится одно его выступление в семьях римских патрициев, как, в частности, и сегодняшнее выступление…

– Почему, Африкан? – сказал Сулла.

– Это мой секрет.

– Ладно. – Сулла махнул рукой. – Пусть будет твой секрет. Но я бы не пожалел денег ради такой музыки. Ты просто молодец, Африкан!

Африкан склонил голову в знак благодарности за похвалу:

– Спасибо тебе, Сулла! Однако я посоветовал бы приберечь свои восторги, ибо впереди нас ждет истинное чудо искусства, какое не видело человечество ни в прошлом, ни в настоящем.

Сулла взъерошил себе волосы в знак особого восторга. И продолжал есть и пить. Понуждая всех сотоварищей по застолью к тому же.

На дворе стояла темная, звездная ночь. Было тихо. Все было так, что словно бы ничего и не случилось в Риме. Словно бы не было ни резни, ни пожаров, ни слез, ни горя. Огромный, необъятный город спал крепким сном труженика – от чердаков до подвалов. И только на Палатине горели огни в особняках – здесь поздно ложились заядлые кутилы. По улицам ходила стража: Сулла умел глядеть в оба, в особенности когда кутил с друзьями…

Между музыкантами и столом было достаточно места для танцовщицы. Поэтому, когда появилась она, никому не пришлось сходить со своего места, даже музыкантам.

Это была смуглая девица лет двадцати, подстриженная на египетский манер, грудь ее и живот оголены. Бедра и ноги ее, просвечивавшие сквозь тончайшую, воздушную ткань шаровар, блестели наподобие хорошо отшлифованного мрамора. Ее талия, ее ноги, ее шея были созданы предельно гармонично.

Однако самым большим чудом в ее облике оказались глаза и губы. Глаза богини, глаза серны с Гиметтских гор, глаза волшебные, излучавшие так много света, которого не в состоянии излучить новейший из светильников. И губы… Это губы, в отличие от глаз, совершенно бесстыжие, накрашенные сверх меры, чрезмерно щедро, нерасчетливо. Так казалось. Но через несколько минут к ним привыкли, и они превратились в источник столь жадной страсти, что при этом невозможно было и думать о любви. Это казалось кощунством. Любовь и губы ее – несовместимы. Но опять же это только казалось. Потому что через несколько минут, приглядевшись, все почувствовали, что страсть губ и любовь этих глаз не только совместимы, но и неразрывны.

Когда заиграла музыка, когда танцовщица подняла руки кверху, словно ломая их в горе, когда глаза ее наполнились слезами, а живот задвигался в ритме танца, поэт вздохнул и повалился на ложе, не в состоянии более любоваться ею. Это сверх его сил!

Все жадно смотрели на нее. Пожирали глазами. Сулла точно превратился в изваяние. Он смотрел, сощурив глаза. Затаив дыхание. И никто бы не определил в точности – нравится ему этот танец и эта танцовщица, сотканная из эфира, или нет.

Музыка и танец слились воедино. Эпикед по наущению музыкантов устроил так, что они оказались в тени, и только танцовщица кружилась, вся освещенная яркими светильниками. Точно луна на темном небе в месяц квинтилис.

Наверное, это было великое искусство, если дюжина мужчин с различными вкусами и разных возрастов оказалась во власти его.

А чудо природы – танцовщица продолжала заламывать руки и плавно переставлять ноги так, чтобы живот ее – золотая чаша – оставался все время на свету, все время на виду.

– По-моему, это Восток, – сказал Сулла поэту, не сводя глаз с танцовщицы.

– Самое удивительное, – сказал поэт, – что танцует восточный танец наша, римская девица. Чистокровная. В этом и заключается весь ужас.

– Ужас? – Сулла усмехнулся. – Это – ужас?

– Само по себе – да.

– Не понимаю тебя.

– Это красиво. Не спорю, – сказал поэт. – Но это не наше. Не римское.

– Возможно, – согласился Сулла. Он подумал, что поэт глуп. Очень глуп. Неужели и стихи его столь же глупы? Но вот вопрос: нужен ли поэту ум? А этой красавице, танцующей восточный танец? Может, и ей ум не так уж необходим?..

В это время к Сулле подошел Корнелий Эпикед. Он нагнулся над своим господином и шепнул на ухо:

– Тебя хочет видеть Децим.

– Децим? – Сулла привстал. – Что ему надо?

– Не говорит.

– Он не может подождать до утра?

– Нет. Не может.

Сулла спустился с ложа, разыскал свои сандалии на полу и пошел к двери, нетвердой походкой.

– Децим! – позвал Сулла.

Из темного угла атриума к нему направился центурион. Остановился в двух шагах и замер. Сулла не видел его лица. Не мог понять сразу, с доброй или дурной вестью явился его любимый центурион.

– Говори, – сказал Сулла. – Что там еще стряслось?

– Сульпиций… – начал было Децим.

– Что Сульпиций?! – Сулла схватил солдата за плечи и отвел в сторону, подальше от чужих ушей – туда, за колонну.

Децим помолчал немного, а потом сказал вполголоса:

– Он убит.

– Сульпиций?

– Да, он.

– Кем?

Децим молчал.

– Кем, спрашиваю? – нетерпеливо повторил Сулла.

– Его слугой по имени Гилл.

– Кто тебе сказал об этом, Децим?

– Сам Гилл.

Сулла скрестил руки, прошелся взад и вперед по пустому и гулкому атриуму. Поднял голову кверху: над ним – высоко над ним – сквозь красивые четырехугольные проемы в кровле сверкали холодные звезды. Ему показалось, что они единодушно свидетельствуют о поступке некоего Гилла.

– Когда? – бросил Сулла.

– Совсем недавно.

– Ночью?

– На исходе второй стражи.

– Это достоверно?

– Гилл принес с собою голову. Она там. За порогом.

– Что? – Сулла отошел на шаг. – Нет! Не надо сегодня! Я верю тебе… – Постоял, потер руку об руку, еще раз полюбовался на звезды. – Децим…

– Слушаю, мой господин.

– Децим, ты хочешь побыть с вами? В той комнате знатная музыка и очень дорогая танцовщица.

Децим стоял смирно, послушный, готовый выполнить любой приказ.

– Если только смею… – нерешительно начал центурион.

– В чем дело, Децим?

– Я бы хотел уйти.

Сулла развел руками:

– Я не держу. Ты совершил великое дело. – И снова повторил: – Я не держу.

Децим попятился и вышел из атриума.

Сулла глубоко вздохнул: свежий воздух был очень приятен. И сказал громко той, особенно ярко сияющей звезде:

– А ведь грозился убить меня… И чуть было не убил… Этот Сульпиций…

Махнул рукой и направился к пирующим; эта танцовщица задела душу его и плоть.

 

8

Днем Сулла совещался со своими военачальниками и друзьями. Недавно в Рим прибыли Долабелла и Торкват. Их мнение высоко ценил Сулла. Поспешил в Рим и Цецилий Метелл Пий из Лигурии.

Сулла очень рад встрече с ними. Обсуждается важный вопрос: когда идти на Восток? Дождаться ли полного умиротворения в Риме или не принимать очень близко к сердцу здешние дела.

Оппозиция здесь была довольно серьезной. Возглавлял ее, притом открыто, Луций Корнелий Цинна. Сам по себе Цинна казался не столь опасным. Но за ним стояли могущественные силы. Выход мог быть таким: или подавить эту силу, или не принимать ее в расчет, то есть делать вид, что не принимаешь в расчет. Долабелла – мужчина в соку, рубака и авантюрист – даже не задумывался: гнать с глаз долой Цинну, пусть занимается своей мышиной возней. От нее ни холодно, ни жарко. Попросту числить его мокрицей. Вот и все! В Риме обожают силу. Здесь ее боготворят. У кого же сила? У Цинны? Нет! У сената? Нет! Вот у кого: у Суллы! Стало быть, из этого надо и исходить.

Сулла спросил у своих соратников безо всяких обиняков: принимать в расчет Цинну или не принимать? Решили единодушно: не принимать! Сулла внес в это решение существенную поправку: не принимать как военную силу, но попытаться переиграть ее политически. Эта формула была не совсем ясна, тем не менее все сошлись на ней. Военные не очень-то почитали политику. Что касается Суллы – он придерживался несколько иного взгляда: не пренебрегать политикой, всемерно использовать ее в своих целях как подкрепление военной силе.

Никакие ухищрения римских политиканов, говоря откровенно, уже не пугали Суллу. Его легионы стоят железным строем. Одолеть их – дело совершенно безнадежное в настоящее время. Но войско живет одной мыслью: Восточным походом. Это надо понимать. Алчущее богатства войско нетерпеливо. Откладывать поход почти невозможно. Сами набегающие, как волны, события, сама ситуация диктуют условия, вернее, подстегивают. Отказ от Восточного похода равносилен гибели, но и промедление тоже опасно. Поэтому не стоит влезать в сенатские дрязги, не стоит окунаться в вонючую политическую жизнь, которой сейчас – грош цена. Солдаты смотрят на Восток. Туда, и только туда надо смотреть и военачальникам, если они желают себе победы…

Долабелла, например, целиком стоял за это. Поддержал Суллу безоговорочно. Он сказал:

– Или мы разобьем Митридата и вернемся со щитом, или мы погибнем. Все равно где: там или здесь!

Долабелла поливал грязью сенат и выживших из ума сенаторов. Если кому-нибудь угодно, он им всем поотрывает головы, как цыплятам, за одну ночь.

– За одну ночь? – серьезно спросил Сулла и задумался.

– Отчего бы и нет? – горячо продолжал Долабелла, блестя черными глазами и почесывая голову пятерней, как грузчик на рынке. – Чего бояться? Народного суда? – Он расхохотался. – Победителей, как известно, не судят. А мнения римских болтунов? Разве они дорого стоят? Болтуны тотчас прикусят язык. Кого бояться, спрашиваю?

Сулла слушал молча и все думал, думал, думал.

Торкват и Пий не во всем соглашались с Долабеллой, чей норов хорошо известен: дай ему власть – и он вырежет всех, кто в чем-либо перечит ему. В том числе кое-кого из своих друзей.

Фронтан и Руф торопили с походом.

Сулла сказал, как бы возражая Долабелле:

– Мы забываем, что живем в республике.

– Почему забываем?

– Твои рецепты смахивают на диктатуру, Долабелла.

– Я не ученый, – проворчал Долабелла. – Меня не интересуют названия. Я не знаю, с чем жрут диктатуру.

– А все-таки, – сказал Сулла, – мы живем не на острове. Над нами сенат и римский народ.

– Что? – расхохотался Долабелла.

Сулла повторил.

– Дорогой Сулла, – сказал Долабелла, – я лучшего мнения о тебе, чем ты сам о себе! При чем здесь сенат и народ?

– Мы часть его, народа. – Сулла, казалось, говорил весьма убежденно.

– Так что с того, что – часть?

Сулла сказал, что Марий, ныне позорно скрывающийся, попытался растоптать республику. И что же? Он наказан за это. Так будет со всяким…

Долабелла перебил Суллу.

– Ерунда! Чепуха! Чушь! – кричал он. – Когда, в какие времена народ правил Римом? Или сенат, скажем?

Сулла пожал плечами.

– Вот видишь, Сулла! У тебя не повернется язык сказать, что народ и сенат когда-нибудь правили. Это все фиговые листочки на греческих статуях!

– Нет, это не так, – слабо возразил Сулла.

– Нет, именно так! – Долабелла обвел всех ликующим взглядом. Понимал, что прав. Подозревал, что понимает это и Сулла. Понимает, но делает вид, что не понимает.

Фронтан не согласен с Долабеллой. Пий тоже. А Долабелла машет на них рукой, – дескать, заткнитесь, у вас в голове туман, недомыслие, наивность!

Сулла набрал в рот воды – молчит. Прислушивается и к тем, и к этим. Пусть болтают – решать придется ему. И никому другому. И тем не менее Долабелла говорит не очень-то глупые вещи. Если порассудить как следует, в его словах есть нечто. Надо бы пораскинуть мозгами на досуге. Он, этот Долабелла, не такой уж дурак, чтобы не считаться с ним. Верно, он способен на все. Но тот, кто не способен ни на что, – пусть тихонько сидит себе дома!

После обеда заявилась депутация сената: три пожилых сенатора. Сулла не знал их имен. Да и не очень домогался близкого знакомства с ними. Он принял сенаторов очень вежливо, усадил их на скамьи – удобные, со спинками. Велел принести фруктов, холодной воды. Однако сенаторы от всего отказались: дали понять, что весьма взволнованы, опечалены, расстроены. И тому подобное…

Сулла догадывался, в чем дело. Вообще говоря, он ждал их. Но почему-то полагал, что явятся они ранним утром. Опоздание приписывал совещаниям, которые наверняка проводились в сенате, прежде чем депутация направится к Сулле.

Начал тот, немножко сутулый, розовощекий старик в великолепной тоге и прекрасной сенаторской обуви. «А я тебя почему-то никогда не слыхал», – подумал Сулла.

Розовощекий сделал глубокий вдох – он, несомненно, волновался – и сказал:

– О Сулла, мы направлены к тебе с единственной целью: выяснить, что известно тебе об убийстве Сульпиция?

Сулла помрачнел. Да, он слышал об этом. Сожалеет о его смерти. Почему? Да потому, что был врагом его, Суллы. Слишком непримиримым. Слишком жестоким. Именно поэтому сожалеет о смерти Сульпиция особенно сильно…

Ибо что скажут в народе? Дескать, Сульпиций был врагом Суллы, дескать, чуть не убил Суллу в свое время, а теперь – когда сила на стороне Суллы – Сульпиций наказан. Кем? Разумеется, Суллой! А кем же еще? В этом заключается самое неприятное, ибо нет ничего пагубнее, чем путь мстительности. Что получится, если стать на этот пагубный путь?

– А вот что, – говорил Сулла сенаторам, – ты мстишь мне, я – тебе, вражда нарастает, как лавина. В этом случае римское общество, Римская республика превратится в стадо враждующих животных. Кто возьмет на себя смелость ввергнуть республику в столь неприглядную анархию? Кто?

Сенаторы единодушно ответили, что никто из здравомыслящих квиритов.

– Верно! Стало быть, убийство Сульпиция в то время, как одержана полная победа над ним и его единомышленниками, – вредная нелепица. Вредная прежде всего для меня. Только болван, только сосунок политический может пойти на столь подлое убийство. Так в чем же в действительности дело?

Сулла рассказал сенаторам все, что знал. Да, ему доложили, что Сульпиций убит. Кто убийца? Его раб. Имя его Гилл. В чем причина убийства? Насколько удалось установить, она в следующем: этот самый Гилл затаил злобу против своего давнишнего господина. Против Сульпиция… Он будет наказан по заслугам! Это мое твердое слово.

Сенаторы поразились:

– Разве он пойман?

Сулла расхохотался.

– Конечно, пойман! Неужели вы думаете, что я могу оставить безнаказанным это преступление?

Сенаторы развели руками: совсем об этом представления никакого не имели, все иначе было передано им.

– Я понимаю, – сказал Сулла, – мои недруги готовы всю вину свалить на меня. Готовы использовать это подлое убийство… Признайтесь, готовы?

Розовощекий соглашается с ним. А тот, который худой и бледный, похожий на состарившуюся ломовую лошадь, говорит:

– Да, свалить на тебя готовы. Но ведь и факты вроде бы на их стороне.

– Факты? – Сулла хохочет. – Какие факты?! Простите меня, сенаторы, разве клевета – это факты? С каких таких пор клевета стала называться фактами?

А третий сенатор – такой толстый, такой жирный, как боров, – поддакивает:

– Да, да, кто-то пустил слух: Сульпиций убит по приказанию Суллы.

Сулла хохочет пуще прежнего: ну, зачем ему смерть Сульпиция? Ну, зачем? Разве он враг самому себе? Видят боги, он одержал верх над врагами республики и сената еще при жизни Сульпиция. Так зачем ему эта смерть, которая на руку лишь его противникам? Зачем?.. Сулла выбрасывает с силой вперед обе руки и спрашивает: зачем? Он заглядывает поочередно в глаза каждому из сенаторов и трагически вопрошает: «Зачем?»

Сенаторы переглядываются и вроде бы тоже спрашивают себя и друг друга: «Зачем?» Они не могут ответить на этот вопрос.

Кажется, Сулла понимает, что это убийство ему теперь невыгодно… Но, с другой стороны, факт остается фактом: Сульпиций убит именно после победы Суллы. Конечно, то обстоятельство, что убийца задержан и что он является слугою Сульпиция, несколько меняет дело.

Сулла заложил руки за спину и стал перед сенаторами. Долго морщился, щурил глаза. Пятна на бледном лице его сделались пунцовыми. Зрачки превратились словно бы в воду.

– Идите и скажите сенату: Сулла накажет убийцу. И не далее как сегодня. Тарпейская скала ждет негодяя. Я не могу допустить, чтобы в Риме, пока я здесь и пока кое-что значу, рабы убивали знатных квиритов. Республиканский Рим будет образцом правопорядка и справедливости.

Сулла позвал Эпикеда. Приказал ему привести Децима.

Центурион явился. Стал почтительно в сторонке. Он был в полном вооружении. В блестящем шлеме. Со всеми нашивками. В левой руке – легкий щит, отливающий медью. Вид этого молодцеватого центуриона не слишком порадовал сенаторов. «Этот способен на все», – подумали они разом, не сговариваясь друг с другом.

Сулла обратился к центуриону:

– Децим, я приказываю тебе в присутствии этих высоких господ: доставь Гилла, убийцу Сульпиция, на Тарпейскую скалу, вручи его палачам и дождись, пока его сбросят со скалы. Мы не можем равнодушно взирать на то, как рабы и слуги подымают меч на своих господ.

– Будет исполнено! – твердо сказал Децим, и у сенаторов не осталось никакого сомнения в том, что все именно так и будет.

– Децим, – продолжал Сулла, – дождись там сенатского магистрата, чтобы он мог удостоверить по всей форме, что негодяй заслуженно наказан. – Потом он попросил сенаторов: – Пришлите, пожалуйста, доверенного к закату солнца. На Тарпейскую скалу.

Сенаторы были ошарашены. Они встали как по команде, поблагодарили Суллу за справедливое решение. Они обещали все сообщить сенату.

Сулла проводил их с почетом до порога. Но вдруг задержался. В дверях. Сенаторы даже вздрогнули. Но Сулла улыбался им радушно, дружески.

– Я бы хотел сообщить сенату еще кое-что, – сказал он мягко. – Вы, разумеется, знаете, что после Сульпиция есть у меня в Риме непримиримый враг. Знатный враг. Могущественный враг. Это Луций Корнелий Цинна.

Сенаторы кивнули; глупо было бы отрицать, что не отрицал даже сам Цинна.

– Так вот, – говорил Сулла, в эту минуту весьма довольный собою, – я желаю, чтобы вместо сбежавшего консула Мария, который бегством сам себя лишил этого высокого звания, был избран другой. А именно: мой заклятый враг Луций Корнелий Цинна.

Греческие поэты любят выражение: как громом пораженный. Об этих римских сенаторах только так и можно было бы сказать. На некоторое время у них даже язык отнялся.

– Как?! – воскликнул сенатор со свинячьей мордой. – Цинну? Луция Корнелия Цинну?

– А почему бы и нет! Я хочу, – объяснил Сулла, – чтобы у меня были сильные противники. Мне нужна оппозиция – понимаете? Я не желаю, чтобы мне смотрели в рот. Чтобы заискивали передо мной. В государстве, в его верховном правлении обязательно должны присутствовать две противоборствующие силы. Такова природа республики, которую мы должны всемерно поддерживать. Ясно ли я выражаюсь?

– О да! – хором ответили сенаторы.

– Поэтому-то я и прошу, чтобы в консулы баллотировался мой кровный враг Цинна. Такова моя просьба к сенату. Далее, я желаю, чтобы Марий был объявлен, как того он заслужил, врагом отечества. Ясно ли я выражаюсь?

– О да! – сказали сенаторы.

– О Сулла! Все, что мы слышали здесь, – удивительно. И мы не сомневаемся в том, что сенат пойдет навстречу твоему желанию.

Сулла был доволен. Очень доволен.

– Я жду решений сената, – сказал он.

Сенаторы сквозь благодушный тон его голоса уловили звон металла: «Я жду решений сената»… Почти что приказ… Однако Сулла покорил их. Все, что сказал Сулла об убийце Сульпиция, и все, что сказал о Цинне, – по меньшей мере удивительно и никак не вяжется с тем, что приходилось слышать о Сулле раньше.

– Очень прошу сенат: избрать консулом Цинну!

И простился с сенаторами.

Те ушли озадаченные. Мнение их о Сулле совершенно переменилось.

А Сулла подозвал Децима и сказал:

– Позаботься о том, чтобы этот Гилл, когда ты приведешь его на скалу, уже ни о чем не мог проговориться.

 

9

Вскоре после ухода сенаторов Сулла приказал послать глашатая к Цинне и сообщить ему, что с минуты на минуту в гости к нему прибудет Сулла. И чтобы глашатай тут же возвращался и сообщил ответ Цинны.

Дом Цинны находился на противоположном конце Палатина.

Пока глашатай бегал туда и назад, Сулла облачился в новую тогу, надел новую обувь. Приготовили носилки с парчовыми занавесками. Сателлиты заняли свои места. Двенадцать ликторов с фасциями стали впереди шествия. Специальный отряд из преторианской гвардии кольцом окружил носилки.

Пока шли приготовления, вернулся и глашатай; он сообщил, что Цинна ждет Суллу.

Сулла сошел с лестницы, занял свое место в носилках, и его понесли. Лег на подушки и задумался.

Он вспомнил свою молодость. Она не была особенно сладкой. Можно быть знатным, но не очень богатым. Есть вольноотпущенники, которые превосходят богатством и роскошью Юлиев, Корнелиев и прочих патрициев. Служба под началом Мария в Югуртинскую войну – далеко не мед. Все бывало в ту пору: и успех, и неудачи, и награду, и унижения. А как Марий попытался присвоить себе лавры Суллы? Разве Югурту пленил Марий? Да этот Марий просто топтался на одном месте! Если бы не Сулла, тот бы до сих пор сидел в Мавритании…

А чем отплатил Марий? Завистью? Неблагодарностью? Клеветой? И тем, и другим, и третьим. Говорят, Марий спас его, Суллу, от гнева Сульпиция. Верно, спас. Видно, испугался расплаты. Тем хуже для него: расплачиваться все равно придется…

Его объявят врагом отечества. Не очень-то приятное звание. Даже если не удастся изловить Мария, все равно он наплачется где-нибудь на чужбине. А то, что Марий враг отечества, – в этом нет и не может быть сомнения!.. Во всяком случае, для Суллы!..

Вот Сулла на вершине власти. Но мало взять большую власть. Ее надо удержать. Сейчас в этом главная задача. Что такое Цинна? Букашка! Мокрица! Землеройка! И тем не менее Сулла идет к нему как бы на поклон! Ничего, Сулла все стерпит. Так надо. Только так! А кто сомневается в правильности его поступка – тот пусть приходит через год, через годик. Через годочек… И поговорит на эту тему…

Цинна принял Суллу сдержанно.

Цинна высок ростом. Сулле и это в нем не нравится. Цинна благороден лицом. Это настоящий римский патриций. Сразу видно: не обжора, не пьяница, не развратник. Свободно говорит по-гречески. Начитан. Умен. И достаточно энергичен. Нет, хороший, достойный противник. Ничего не скажешь…

– Послушай, Цинна, – говорит Сулла, развалясь в глубоком кресле (это новейшей моды скамья, обитая шелком, под которым – морская трава), – тебя и меня считают непримиримыми врагами…

Цинна слушает молча. С достоинством.

В таблинуме, роскошно обставленном, они одни. На треногом столике из ливанского пахучего кедра – вино и вода, мед и сладкие финики.

– Я – человек реалистический. Это слово нынче модное, но оно мне нравится. – Сулла пригубил вино. – Да, мы с тобою, наверное, враги. Но что значит «враг» в нашей республике? Это человек, который думает иначе, чем ты. Да, да! Неужели из-за того, что мы по-разному смотрим на вещи, должны быть врагами, в прямом смысле этого слова? Нет и тысячу раз нет! – Сулла угрожающе поднял руку. – Враг наш – это грекос. Наш враг – испанец. Наши враги в Малой Азии и на Рейне. Вот где истинный враг!

Сулла ждал, что скажет на это Цинна. Тот кивнул.

– Это так, – подтвердил Цинна тихо.

– Я рад! Я рад! Цинна, мы с тобою расходимся не во всем. Думаю, что в главном – в защите республики и ее законов – мы едины!

Цинна кивнул. Но не так чтобы очень решительно. Эдак слегка. И кивок вроде бы, и не кивок. Согласие и не согласие, Сулла не всегда обращал внимание на подобные мелочи. У него в голове свой ход мыслей… Поэтому и сейчас не обращает…

– Час тому назад, – продолжал Сулла, – я предложил сенату избрать консулом тебя…

Цинна чуть не подпрыгнул от удивления. Чего-чего, но такого он не ожидал от Суллы. Предложить Цинну в консулы? Цинну, своего заведомого врага. Цинна проглотил, как говорят самниты, огромный глоток слюны. От охватывающего его волнения. Все увеличивающегося волнения.

– Сулла, – проговорил он, – ты это серьезно?

– Я? – в свою очередь удивился Сулла. – Как ты можешь?.. Я говорю вполне серьезно. Мало этого, я намерен провести предложение это в жизнь. Со всей настойчивостью!

Цинна с трудом верил своим ушам. «Лгун ты, Сулла, и большой ты хитрец! Что ты задумал? О боги, дайте мне силу и ума побольше, чтобы проникнуть этому негодяю в душу! Чтобы узнать, что на уме у него. Что на сердце у него! Ведь неспроста же явился этот могущественный человек ко мне. А может быть, он уже не у дел? Может, войско изменило ему?»

Однако Цинна не был бы истинным римским патрицием, если бы отверг такое предложение. Напротив, поблагодарил Суллу. Напротив, дружески, сердечно попросил его вечной дружбы, предлагая взамен свою вечную дружбу…

«Что лиса, что змея, заговорила другим языком? – сказал про себя Сулла. – Что же ты задумал? Зачем ты предлагаешь мне свою вечную дружбу? Чтобы тут же, за моей спиной изменить мне?»

Цинне хотелось получше разобраться в побудительных причинах, заставивших Суллу выставить его кандидатуру. Он понимал, притом отлично, что, если Сулла не захочет того, не быть Цинне консулом! Это яснее дня, яснее ясного, как говорят остийские моряки. Разумеется, Цинна нужен Сулле. Но, наверное, и Сулла нужен сейчас Цинне. Можно отвергнуть дружбу Суллы в припадке самолюбия. Можно отказаться от его предложения. Но что же это даст? Разве не найдут другого консула? Жаждущих в Риме всегда предостаточно, – лишь бы избрали!..

Словно бы читая мысли Цинны, Сулла сказал:

– Ты вправе спросить, Цинна, почему Сулла приперся ко мне с таким предложением? С предложением, которое многим покажется неожиданным.

Цинна не скрывал; да, это ему очень хотелось бы знать.

– А потому, Цинна, что нельзя стоять за республику и занимать в то же время позицию диктатора. Потому что – противоестественно. Это мог делать Марий. Позволить себе такую роскошь я не могу. Я желаю упрочить древнеримские традиции. Я желаю следовать дорогой дедов и отцов. И к тому же призываю других, в частности тебя. Если следовать до конца этому благородному принципу, надо безусловно отказаться от кровавой вражды, вызванной причинами политическими. Надо проявлять терпимость в отношении своих противников. Кажется, не я первый говорю это. Перикл следовал тому же принципу. Перикл и наши предки. Я хочу, чтобы такой великий политический, государственный деятель, как Цинна, стоял рядом со мною и спорил со мною. Чтобы в споре этом рождалась истина.

Нет, Цинна не верил своим ушам. Он это так и высказал вслух и заставил Суллу повторить все сначала – слово в слово…

– А теперь ты доволен? – спросил Сулла.

– Да.

– Ты веришь мне?

Нет, все-таки Цинна не верил. Просто не мог поверить. Это было бы сверхъестественно. Неоправданно. Глупо с его стороны. Но не был бы он истинным римским патрицием, если бы не солгал. Он сказал:

– Да, верю.

Сулла протянул ему руку.

Цинна пожал руку. Не веря. Цинично.

Сулла был доволен. Цинна – тоже. Но этот, Цинна, ждал еще чего-то. Не может же быть, чтобы Сулла так, за здорово живешь, бился за кандидатуру Цинны. Возможно, слово «бился» здесь не совсем уместно. Ибо в сенате немало его сторонников. Но, возможно, они остались бы в меньшинстве, если б Сулла не подарил Цинне свою поддержку.

– Теперь, – сказал Сулла, – когда мы поняли друг друга, у меня к тебе большая просьба…

«Я так и знал, – подумал Цинна. – Ну-ка, что ты потребуешь взамен?»

– Слушаю тебя, – сказал Цинна.

– Цинна, ты знаешь мою набожность…

«Нет», – хотел сказать Цинна, а сказал «да».

– Я прошу об одном: мы с тобою подойдем к Тарпейской скале, и ты принесешь мне клятву.

Цинне еще раз за этот вечер пришлось страшно поразиться: клятву?! У Тарпейской скалы?! Зачем?!..

– Я – человек набожный, – повторил Сулла.

– Знаю.

– Я верю клятвам.

– Я должен поклясться, Сулла?

– Да.

– В чем?

– В дружбе.

– А еще?

– В любви к республике.

– А еще?

– Все, Цинна. Этого для меня вполне достаточно.

«Лиса, змея, сволочь, негодяй! Что тебе еще нужно? Клятвы захотел? Подавись ты ею!»

– Готов поклясться, – произнес Цинна.

– Пошли! – сказал Сулла и мигом поднялся с места.

Цинна не был большим политиком. Чаще полагался на свою интуицию. Сама по себе интуиция – вещь хорошая. Как говорят прожженные, изощренные в интригах сенаторы, вещь не вредная. Но не более. Точные сведения, знания, опыт, донесения соглядатаев – вот что всего более ценилось в недрах римского сената. Если говорить о Цинне серьезно как о политике, то следует согласиться с теми, кто считал его человеком ординарным, средним, без особого взлета мысли. Но надо отдать ему должное: Цинна умел постоять за свои убеждения и не часто менял их. Например, его неприязненное отношение к Сулле оставалось почти постоянным на протяжении многих лет.

Цинна внимательно следил за тем, как Сулла поднимается вверх. Лестница римского служебного положения довольно сложна: перепрыгивать со ступеньки на ступеньку, пропуская две или три, – вещь почти невероятная. За этим зорко следят пристрастные глаза магистратов и прочего чиновничества, не говоря уже о самом высоком начальстве. Цинна понимал – хорошо понимал! – что Сулла не простой орешек, что Сулла идет вверх медленно, но верно. Суллу не остановить обычными средствами. Цинна это давно угадал. Был момент – великолепный момент! – когда Марий мог легко избавиться от Суллы. Но Марий оказался мягкотелым, порядочным, что ли: он не дал Сульпицию расправиться с Суллой. И Марий прогадал. И Марий проиграл. Марий потерпел сокрушительное поражение. И Сулла не допустит подобной ошибки в отношении своих врагов – мнимых и настоящих.

Надвигается нечто, и это нечто перевернет вверх дном всю жизнь Рима. Надвигается глыба, которая подомнет все живое. Набирает скорость лавина, как в Альпах. Она будет хоронить людей не выборочно, но скопом, целыми тысячами. Боги посылают на Италийскую землю серп, который скосит многое и многих.

Но ежели спросить Цинну, на чем основывает эти свои мрачные прогнозы, – едва ли ответил бы он убедительным образом. Какие доказательства? Почти никаких! Какие показания свидетелей могут обличить в Сулле человека, идущего к единовластию, единодержавию? Таковых нет и в помине! В чем же, в таком случае, дело? Откуда темные предчувствия? Была ли призвана на помощь мантика? Нет! Может, были проведены соответствующие ауспиции? Нет! Просто так кажется Цинне. Но мало ли что кому кажется! Это не закон для политиков.

И все-таки Цинна не переставал повторять в последнее время сакраментальное: «Что-то будет».

«Что же будет?» – спрашивали его. Он отвечал: «Что-то будет». Судя по тону, это «что-то» было весьма скверным. И весь вид Цинны – печальный, словно на похоронах близкого человека, – подтверждал глубокое волнение, его озабоченность, которая вскоре передалась родным, ближайшим друзьям. «Что-то будет»… Но что? Лавина задавит римлян? Глыба свалится с небес?.. Что же будет?

Идя на какую-то – не очень добросовестную, по-видимому, сделку с Суллой, Цинна воображал, что, возможно, сам явится тем небольшим камнем, который удержит глыбу. Убери камень – и глыба сорвется и покатится по склону горы. Камень в этом случае – вещь немаловажная.

Клятва на Тарпейской скале имела свой зловещий смысл. Клятва у черты! За чертою – смерть. Чья? Известна чья – его, Цинны. Довольно-таки изощренно. Граничит с открытой угрозой. Да куда там; ничем не прикрытая угроза! Вот так вернее!

Цинна посмотрел с обрыва вниз, и ему стало не по себе: сколько людей – виновных и невинных – нашло здесь свой конец! Беспощадна Тарпейская скала. Внизу, у ее подножия, – острые камни. Они не дадут приговоренному к смерти продлить мгновения земной жизни. Свалился со скалы – гибель верная! Вот куда привел его этот Сулла.

«Он может позволить себе все, что угодно, – подумал Цинна. – Не побрезгует даже предательским ударом…»

Они стояли вдвоем. Никого поблизости. Их люди – в отдалении. Никто не сможет услышать слов клятвы. Только боги…

– Цинна, – торжественно начал Сулла. Мозаика на его лице обозначилась так ярко, что казалась специально раскрашенной. – Цинна! Перед лицом этой страшной пропасти, которая означает Смерть, хочу повторить свое обещание: всеми силами буду добиваться твоего избрания в консулы. Причину, почему я действую так, а не иначе, я тебе уже объяснил. Прошу только одного – клятвы верности. Не сообщничества, но лояльности в отношении меня. Ты можешь словесно изобличать все мои промахи. Но не предпринимай против меня тайных враждебных действий.

– Только и всего? – спросил Цинна, который все более и более дивился этой невиданной и странной церемонии.«И кто только ему внушил ее?» – спрашивал он себя.

– Только и всего, – ответил Сулла.

Цинна сказал:

– Допустим, Сулла, на одну минуту допустим… Ну, скажем, возьму и откажусь принести клятву… Что тогда?

Сулла спокойно, очень спокойно, с достоинством ответил ему:

– Ничего… Тогда ничего. Тебя просто не выберут в консулы… Такой случай, которым я предлагаю тебе воспользоваться, бывает только раз в жизни. А ты уже не молод, мой дорогой Цинна. Седина пробивается на висках. И не только на висках. Поклянись мне и повтори эту клятву на людях. При свидетелях.

Эта прямота, как ни говори, достойна уважения. В ней нечто такое, что не может не вызвать невольного уважения. Даже к такому человеку, как Сулла. И Цинна сказал:

– Я согласен.

– Вот за это спасибо тебе! – Сулла продолжал в торжественном, нарочито приподнятом тоне: – Я мог пригласить великого понтифика прямо сюда. Или кого-либо из понтификов, дабы придать оттенок божественности нашему договору, твоей клятве. В конце концов, мы сами могли пойти в храм к великому понтифику. Но я полагаю, что уговор двух мужей на этой скале не нуждается в особом освящении. Это место достаточно священно и достаточно мрачно, чтобы требовалось еще что-либо дополнительное.

– Это так, – согласился Цинна. – И я готов дать клятву. И, если надо, повторю в Капитолии. При свидетелях.

– Вот здесь, – сказал Сулла, – на этом месте скоро свершится правосудие… – И замолчал.

– Какое? – спросил Цинна, не выдавая вдруг нахлынувшего волнения.

– Разве не слыхал?

– Нет.

– Гм… – Сулла толкнул носком башмака небольшой камешек. Он покатился к обрыву. И – полетел. Вскоре донесся оттуда, снизу, как из бездны, сухой, но явственный треск; это камень ударился о камни.

– Какое же правосудие, Сулла?

Сулла объяснил:

– Здесь казнят подлого убийцу Сульпиция.

– Вот как! – Цинна не предполагал, что услышит что-либо подобное. – И кто же это?

– Только не я! – жестко бросил Сулла.

– Я так и думал, – усмехнулся Цинна. – Кто же он?

– Подлый раб… Раб, поднявший руку на господина своего, будет сброшен с этой скалы! Я уже сообщил об этом сенату.

– Одобряю, – сказал Цинна. – Это хорошо.

– Так решил я, – подчеркнул Сулла.

Солнце клонилось к морю. Спала жара. Вокруг насколько хватает глаз – великий Рим. Дома, дома… Квартал за кварталом. И все они разделены мелкими, длинными и грязными улицами. И по всем улицам с самого раннего утра и до позднего вечера снуют люди, точно муравьи. Отсюда, с Капитолийского холма, хотя он и не очень высок, видно все, ясно все. И эти двое, беседующие у Тарпейской скалы, как бы воспарили над городом.

– Сулла, – сказал Цинна, – я готов поклясться. Но я хотел бы услышать – в чем?

– Я же сказал, Цинна.

– Нет, нет. Это общо. Я бы хотел услышать слова, которые, в свою очередь, желал бы услышать ты из моих уст.

– Что ж, изволь, – почтительно сказал Сулла.

Он собрался с мыслями. Потер лоб, словно недоставало ему мыслей. Взглянул на Палатин. Посмотрел туда, где сверкал на солнце кусочек Тибра. И сказал:

– Ну, что-нибудь вроде этого… Я, Цинна, клянусь у этой скалы, что всеми силами, всем своим разумом, помыслами буду защищать республику. Я, Цинна, клянусь в том, что, будучи консулом, употреблю все свои знания и силы на то, чтобы возвеличить республику, воспрепятствовать любой диктатуре, любой тирании, дабы традиции предков наших, дабы их высокие желания, воплощенные в республике, жили вечно. Всегда! Пока светит солнце. Как говорили древние египтяне – не эти – огородники, бахчеводы, цожиратели луковиц, а древние: вечно, вековечно. А еще клянусь…

Цинна вдруг насторожился. Он понимал, что все сказанное – не самое главное. Не это важно. Не об этом в конечном итоге пойдет речь. Кульминация наступит сию секунду. Сейчас. Через мгновение. Итак…

– А еще клянусь, – продолжал Сулла, не меняя голоса и не меняясь в лице, – что буду вечно жить в дружбе и мире с Суллой и тем самым буду содействовать процветанию Римской республики… Всё!

Сулла просиял улыбкой. Поглядел на Цинну обволакивающим взглядом и добавил:

– Не страшно? Правда, не страшно?

– Нет, – ответил Цинна, тоже улыбаясь.

В самом деле, то., что произнес Сулла, в общем вполне приемлемо для Цинны. Все, что касалось республики. Процветания. И этого самого: вечно, вековечно… И этого – борения против диктатуры. Может быть, все это и важно. Но Сулле до зарезу необходимы слова о дружбе и мире. Сулла хочет связать Цинну по рукам и ногам клятвой у Тарпейской страшной скалы. Где многие прощаются с земными делами…

– Ты не закончил клятву, – сказал Цинна.

– Как не закончил? – удивился Сулла.

– А так… Где слова о Тарпейской скале? Мы ведь стоим здесь неспроста?

Сулла рассмеялся. Он смеялся, меж тем как в глазах его стоял леденящий сердце холод. Они стали бесцветны, как вода. В Тибре вода и та поярче цвета его глаз…

– Изволь, дорогой Цинна: упомяни и скалу. Скажи, что ты… – Сулла запнулся. Его собеседник настороженно ловил каждое слово. Оговорка была бы непростительной. Даже небольшая оговорка…

Цинна помог ему, говоря:

– Ну, хотя бы что-то в этом роде: я клянусь здесь, на этой скале, которая вечно будет свидетельницей победы добра над злом.

– Вот! – воскликнул Сулла. – Именно! Ты придумал прекрасную концовку для клятвы. Мне больше ничего не нужно. Клянусь богами!

Цинна стоял красивый. На его лице, освещенном предзакатным солнцем, появилось выражение торжественности. Было оно настоящим? Действовал ли он искренне в эти минуты? Нет, нет и нет! Он и сам не верил своим словам. Он их только готов был произнести, чтобы они, слетая с его губ, тут же испарились, подобно капле воды на горячей сковороде. Он ненавидел Суллу. Он не мог не ненавидеть его.

Так что же? В чем дело? К чему этот ход, достойный артиста Квинта Росция, но никак не знатного римского патриция, уважающего по крайней мере себя? Победило ли в нем тщеславие? Или жажда власти столь велика, что Цинна идет на все, готов разыграть любую комедию? И то и другое, если угодно. И как слабое утешение, как самообман – надежда на то, что он сумеет противостоять дурным поступкам Суллы…

Да, Цинна принес клятву. Бесполезно повторять ее: она была точной копией чернового наброска Суллы. Маленькие неточности, неизбежные даже тогда, когда урок повторяет лучший ученик, – не в счет.

Сулла выслушал. Он постарался придать этой минуте как можно больше торжественности. Ему безразлично, что думает при этом Цинна. Сулла уверен, что Цинна из тех людей, которых клятва, независимо от того, при каких обстоятельствах она дана, все равно будет связывать.

Клятва принесена без свидетелей. Если не считать самой скалы и небес. Надо отдать Сулле должное – он облегчил задачу Цинне, не унизил его при посторонних, не потребовал чего-то невозможного. Даже формула «о дружбе и мире с Суллой» в какой-то степени приемлема. Именно в какой-то степени. Но и в этой форме она ничего необычного не требует от будущего консула. Полководец, воюющий далеко от отечества, вправе рассчитывать на мир и дружбу с консулом. Это же вполне естественно...

Как бы то ни было, Цинна принес клятву. Он, разумеется, не стал бы напропалую рассказывать об этом всем, каждому встречному-поперечному. Большой для себя чести в этом не видел. Но ежели об этом узнают, причем доподлинно, с подробностями, – то в этом будет повинен только Сулла. Ибо он заинтересован в этой клятве, он находит в ней для себя выгоду. Значит, распространять ее, эту беседу и клятву на скале, будет Сулла, и никто иной…

Полководец подал руку Цинне.

– Через час… – Сулла остановил Цинну и сильнее сжал ему руку… – Через час вот с этой скалы сбросят проклятого раба, поднявшего руку на Сульпиция…

Нельзя сказать, чтобы эти слова были сказаны нежно и мягко. Страшные нотки звучали в них.

Сулла заторопился, увлекая за собой будущего консула.

– Я приглашаю тебя в свой дом, – сказал Сулла.

Цинна воспротивился:

– То же самое хотел бы сделать и я. Я уже приказал приготовить ужин. Мне привезли двух прекрасных молодых оленей из Иллирии.

– Оленей?! – Сулла от радости схватился за голову. – Идем! Я принимаю твое приглашение. А потом мы явимся в Капитолий.

И он, можно сказать, побежал к своим носилкам.

 

10

Он любил его. Не нежной, не братской любовью. Но сурово, по-деловому. И наверное, не мог без него: Корнелий Эпикед был для него и слугой и советчиком. Советчиком подчас молчаливым, советчиком странным, но советчиком. Они могли вовсе не разговаривать друг с другом неделями. Сулла знал, что думает его слуга, подавая хлеб или вино. Можно хлеб поднести, можно хлеб положить на стол, можно хлеб принести загодя, можно с хлебом опоздать, дождавшись напоминания господина. Вино можно наливать медленно, тоненькой струей. Можно его вылить в чашу так, что брызги полетят в стороны. Можно забыть про холодную воду. Но можно вовремя поставить на стол сосуд с горячей и сосуд с холодной водой. По-разному ходит слуга: медленно, быстро, на цыпочках, ступая всей ступней – по-солдатски, может подолгу не входить в таблинум, но может и вовсе не выходить из него. Каждое движение, каждый жест слуги, выражение его лица, слово, которое он произносит с различной интонацией, – все это важно. Все имеет свой смысл. Это тоже вроде беседы. Одобрение, осуждение или непонимание. И так далее…

Господин порою мог говорить, а слуга только слушать. Бывало и наоборот. Это тоже была беседа.

Но могли говорить оба. Беседовать в прямом смысле этого слова. Оба задавали друг другу вопросы. Отвечали на них. Недоумевали. Выясняли отношения. Это была беседа равных. И на равных. Тут уж не было ни господина, ни слуги. Спор выигрывал правый, а не сильный. Сулла мог не посчитаться с мнением слуги – на то он и был господин. Это его личное дело. Однако в споре он должен был признать себя побежденным, если проиграл его. Признай – а потом делай как знаешь. Таков был обычай у этих двух людей. Они были достойны друг друга. Несомненно, достойны!

Эти беседы порой можно назвать исповедью господина. Сулле при этом неважно, что думает его слуга. Главное – выговориться. Такое бывало довольно часто.

Да, Сулла любил Эпикеда. С давних пор. Привязан к нему. Любит его всей душой. Странно звучат эти слова, когда говоришь о человеке, который презирал даже само имя Человек. И презирал человечество. Счет людям он вел только на когорты и центурии. Женщин любил только потому, что они доставляли ему наслаждение. И Рим любил только потому, что ни в каком другом городе мира не могли бы исполниться его заветные мечты. Ни в Фивах, ни в Афинах, ни в Карфагене. Его честолюбивые помыслы связаны только с Римом. Без Рима он – ничтожество. Без Рима он – один из особей рода человеческого. Ему нужен Рим. Не может он без Рима. И точно так же не мог обойтись без Эпикеда. Слуга говорит ему все. Выдаст любую дерзость. Разумеется, наедине. Да и сам Эпикед, который тоже любит Суллу, никогда не позволит себе высказать какой-либо попрек на людях. Потому что для всех он – прах.

Мужеложество Сулла не считал пороком. И не скрывал своих чувств к любимому мужчине. Например, к актеру Метробию. И разные слухи муссировались в Риме по этому поводу. Но никто не заикался о Корнелии Эпикеде. Не потому, что был вне подозрений, а потому, что попросту не шел он в счет. Ибо был слугою, рабом, прахом. Сулла любил и уважал Эпикеда как свое сердце, как желудок, печень или ноги. Хорошо это или плохо? Об этом можно поговорить на досуге или высказать свое мнение в специальном ученом трактате. Римские писатели, мало известные миру (есть и такие), по-разному писали о Сулле и Эпикеде. И трактаты о них позабылись. Это естественно: ибо мало кто придавал значение отношениям этих людей. Эпикед не мог соперничать с Марием до своему весу в общественной жизни римлян и всей республики…

После трудного и знойного дня, поздно ночью, оставшись наедине со своим слугою, Сулла сказал:

– Некий Гилл сброшен со скалы… Мне сообщил об этом Децим.

Слуга подтвердил:

– Децим был здесь. Рассказывал, как было.

Сулла поглядел в зеркало. Какой-то прыщик на носу, что ли?

– Я не мог иначе.

Эпикед стоял в углу. В свежевыстиранной тунике. На босу ногу. Был мрачен.

Сулла перестал рассматривать прыщик, положил зеркало на место. Поднял глаза. Сказал Эпикеду:

– С ним поступили как надо, с этим Гиллом. А твое мнение?

Эпикед согласился:

– Да, так надо.

– И Сульпиция постигла вполне справедливая кара.

– Да, – подтвердил Эпикед.

– Или – или, – проскрежетал Сулла, растирая покрасневший нос. – Или они уничтожат меня, или я их.

– Это закон.

– Эпикед, принеси мне духи.

Слуга вышел и вернулся с финикийским флаконом. Подал его господину. И невзначай бросил:

– Они тебя или ты их.

– Да, Эпикед, да!

Сулла протер духами нос, встал и, прохаживаясь взад и вперед в широкой ночной тунике, говорил то ли слуге, то ли в пространство. А может, и треногому столу, на котором стоял письменный прибор, лежали кипа пергамента и папирусные свитки. Он словно бы вдалбливал кому-то свои мысли:

– Послушай, не мог я иначе. Я ухожу с войском. Ухожу на Восток. Мне важно иметь в тылу если не дружественный, то, во всяком случае, не очень враждебный Рим. Эта лисица Цинна, кажется, присмиреет. Ведь он получает консульскую власть из моих рук.

Слуга пристально следил за ним. Не отрывая глаз. Слишком пристально.

Сулла остановился напротив и смерил Эпикеда с головы до ног… Пожал плечами и продолжал вышагивать по комнате. Заложил руки за спину. И, глядя себе под ноги, говорил, все говорил:

– Из моих рук… Консульскую власть… Это надо понимать… Это сделал я, и никто другой… Я показал им, что могу подать руку даже заклятому врагу своему. И я подал. Что? Подал, говорю… Разве это не оценили в сенате? Не оценили, спрашиваю? Если нет, тем хуже для них. Но думаю, что многие оценили. Теперь все видят, что я не собираюсь топтать республику. Напротив, я выдвигаю в консулы своего врага. Что – нет?

Сулла резко остановился. Как вкопанный. На слугу это не произвело ровно никакого впечатления. Он смотрел прямо перед собой, расслабив плечи и скрестив руки на груди. Время от времени переминаясь с ноги на ногу. Привык вот так стоять часами. И слушать часами, и говорить часами с господином.

Сулла погрозил кому-то пальцем.

– Я подал руку. Проявил добрую волю. Они-то прекрасно сознают, что я могу и прижать ногтем к ногтю. Они даже не успеют пикнуть. И тем не менее я подал. Я поступил правильно. Уйду в поход, оставив в Риме консулом своего заклятого врага. В этом есть своя особая мудрость.

Слуга вставил краткое слово:

– Ты об этом тоже говорил на скале?

Господин словно не расслышал. Подошел к треногому столу и пошуршал свитками папируса.

– Ты об этом тоже говорил на скале?

Сулла сказал:

– Не совсем. Но отчасти.

Теперь заговорил слуга. Тихо. Неторопливо. А куда, собственно, торопиться? – ночь впереди же. Его господин ночью чувствует себя лучше, нежели днем.

– Ты его уговаривал, Сулла. Ты просил его помириться с тобой. Ты отдаешь ему консульскую власть? Но ведь сенат едва ли примет другое твое предложение. У тебя просто нет иного выхода. Из безвыходного положения, Сулла, ты пытаешься извлечь для себя выгоду. Это похвально. Не думай, что я упрекаю. Обвиняю в трусости. Видят боги, это не так! Ты просил у него союза…

– Нет!

– Ты просил у него помощи.

– Нет и нет!

– Ты выторговывал себе нечто.

– Нет, нет и нет! – сердито бросал Сулла, потрясая руками. – Кто тебе сказал?

– Никто. Сам догадываюсь.

– Так вот, – Сулла сплюнул, – все это чушь! Я должен был поговорить с ним. Должен был. Верно?

Слуга сказал ледяным голосом:

– Нет, не верно.

– Что-о?

– Не верно.

– Мне не стоило с ним разговаривать?

– Не стоило.

Эпикед торчал как столб, не двигаясь. Недвижимый совсем. Словно обращенный в камень неизвестным волшебством. Он верил в Суллу. В того. Настоящего Суллу. А вот Сулла, который беседовал на скале с этим Цинной, – не настоящий. Не болтать надо, не политиканствовать, но драться. Не на жизнь, а на смерть. Настоящий Сулла не теряет времени на болтовню. Пусть этим занимаются сенаторы, которые полагают, что правят страной. Какое жалкое заблуждение!..

Сулла слушал своего слугу внимательно. Не прерывая. Потом, когда Эпикед закончил свою мысль, наступило молчание.

Стены таблинума были расписаны со вкусом. Картин не много. Но все в прекрасных тонах восковых красок. Они изображали Академию Платона. Учителя с учениками. Платона в кругу философов.

Сулла так и не удосужился хорошенько рассмотреть стены своего таблинума. Эти бородатые господа вызывали в нем чувство брезгливости. Только импотенты могут часами рассуждать о тайнах мироздания. Надо действовать, а не болтать. В этом отношении совершенно прав этот Корнелий Эпикед…

– Послушай, – говорит Эпикед, и голос его зазвучал как бы из-под земли, – не тебе трепать языком. Что тебя понуждает к тому? Разве у тебя нет силы? Она же вся в твоих руках. Или почти вся. Пусть болтают себе бабы и сенаторы. Ты же делай свое дело. Разве ты не Сулла?

Сулла уселся в двойное кресло и властно указал Эпикеду на место рядом с собой. Они оказались очень близко друг от друга – почти нос к носу. Так удобнее разговаривать – не надо повышать голоса. Можно даже пошептаться, что значительно безопаснее в городе, где подслушивают даже стены.

– Эпикед, – прошептал Сулла.

– Да?

– Скажи мне яснее.

– Еще яснее?

– Пожалуй. Я что-то перестал тебя понимать, Эпикед.

– Изволь, господин мой.

– А ты не можешь без церемоний?

– Могу.

– Я слушаю тебя, Эпикед. Говори четко. Ясно. Нелицеприятно. Сейчас тот самый благословенный час, когда мы можем поговорить по душам. Мне это необходимо.

Слуга кивнул и проговорил вполголоса:

– Я слышал одну притчу…

– Что?

– Притчу.

– Ах, притчу! Я что-то не разобрал… Понятно – притчу. Дальше?

– Эта притча, – сказал Эпикед, – египетская.

– Ого!

– Египетская. Да, да. Я имею в виду тот самый Египет. Который наши ученые называют Древним.

– Все. Теперь ясно. Слушаю, Эпикед.

– Говорят, что некий князь в давно прошедшие времена задумал сделаться богом.

– Кем? Кем? – нетерпеливо спросил Сулла.

– Богом.

– Как это – богом?

– А так.

– Разве человек может стать богом?

– Говорят, что – да. Египтяне так говорят… Задумать-то он задумал. Но задуманное, как это бывает обычно, не так-то просто осуществить. И князь начал ломать голову… На ту пору явился к нему кудесник. Пришел прямо из пустыни. Ведь там, в Египте, – пустынь сверх всякой меры. Этот кудесник, по-нашему – прорицатель, и говорит князю: «О чем тужишь, князь?» – «Хочу, говорит, быть богом…» Кудесник вовсе не удивился этому. На своем веку многое натворил: одних обратил в крокодилов, других – в гиппопотамов, третьих – в пирамиды. С богами пока что не приходилось иметь дело. Ибо не встречался ему человек, который задумал бы нечто подобное. И кудесник научил того князя. И князь сделался богом.

Эпикед умолк.

– Ну? – нетерпеливо сказал Сулла.

– Всё.

– Как всё? А самое главное?

– Главное?

– Ну да! Каким путем князь достиг своего? Что присоветовал ему кудесник?

– Кудесник? Ничего особенного…

– А все-таки?

– А как думаешь ты, Сулла?

– Я? – Сулла подумал. Но не догадался. И признался в этом.

– Ничего особенного. – Эпикед беззвучно рассмеялся. – В том-то и дело, что путь этот прост. И доступен человеку.

– Ты задаешь мне загадку, Эпикед.

– Ничуть.

– Так открой же мне тайну этого кудесника.

– Изволь. – Эпикед приблизил уста к уху своего господина. – Кудесник сказал: «Есть у тебя помощники?» Князь сказал: «Есть». – «Их много?» – «Ровно семижды двенадцать». – «А сколько народу живет в твоем царстве-государстве?» – «Пять миллионов». – «Что больше, князь: пять миллионов или семижды двенадцать?» Разумеется, князь ответил безошибочно. «В таком случае, – сказал кудесник, – сними голову». – «С кого?» – воскликнул князь. «С твоих помощников. Найдешь себе других. И тогда те же пять миллионов признают в тебе бога. Они убоятся твоего гнева сильнее, чем гнева Осириса…»

Сулла спросил:

– И князь послушался?

– Да.

– И сделался богом?

– Да.

– Те пять миллионов затрепетали в страхе, Эпикед?

– Разумеется!

– Удивительно! – Сулла почесал затылок.

– Ничего удивительного, Сулла. Проще простого, Сулла.

– Ты думаешь?

Сулла искоса поглядел на слугу, чтобы определить получше: много ли веры полагать словам его. Откуда взял этот Эпикед странную притчу? На самом ли деле она из Египта? Там сейчас только прекрасные овощи и никаких богов! Но прежде, говорят, бывало…

– Послушай, Сулла, что бы случилось, если бы ты слегка подтолкнул этого Цинну?

– Как это подтолкнул, Эпикед? – возмутился Сулла.

– Не горячись, господин мой. Не горячись… Тебе не нравится слово «подтолкнул». Ладно. Заменим другим. Скажем так: если бы ты ему помог спрыгнуть?..

– Кому? Цинне?

– Да!

– Откуда?

– Со скалы.

– Я об этом не подумал, Эпикед. Я позвал его для беседы.

– Можешь не врать. По крайней мере, мне.

– Вру, – сознался Сулла.

– Так я и знал!

Сулла уронил голову на руки. Закрыл веки. Засопел. Ход мыслей этого Эпикеда ясен. Действительно, не стоит все усложнять. К чему клятвы? Выборы консула? Тарпейская скала все решает значительно проще. Быстрее. Вернее…

Сулла поднял глаза на слугу, тот торжествовал. Зловещая улыбка сияла на его щербатом лице. Глаза метали победные стрелы. И он смотрел на господина сверху вниз. Должно быть, как кудесник на того самого князя.

Сулла понемногу приходил в хорошее настроение. Пятерней расчесал редкие волосы. Спросил:

– А ты не кудесник, Эпикед?

– Я? Нет.

– Кто же кудесник в таком случае?

– Ты, Сулла!

– Я? – Сулла привстал.

– Да, ты. Это ты подсказываешь мне верный образ действий. Я читаю в тебе таинственные, недоступные другим мысли. Вижу тебя насквозь. Ты – финикийское стекло. Моя обязанность сообщать тебе то, что вижу, что читаю в тебе, в твоих глазах.

– Да? – кратко вопросил Сулла. – Ну что ж, может быть, может быть…

 

11

К о р и н н а. Это ты, Децим?

Д е ц и м. Я, дорогая.

К о р и н н а. Поздно уже. Темно совсем. Сиди, сиди там, не прыгай.

Д е ц и м. Я же на мгновение. Чтобы взглянуть на мою ненаглядную…

К о р и н н а. Это я – ненаглядная?

Д е ц и м. А кто же еще?

К о р и н н а. Лестно. Твоя любовь прямолинейна, словно гипотенуза в треугольнике Пифагора.

Д е ц и м. Чего? Я не пойму ученой премудрости. И модные словечки не для моего уха.

К о р и н н а. Ты просто не расслышал. Это потому, что ты сидишь на ограде.

Д е ц и м (укоризненно). Ты же сама запретила прыгать в сад.

К о р и н н а. Это верно.

Д е ц и м. Может, не приду к тебе больше…

К о р и н н а (едва скрывая радость). Правда?

Д е ц и м (огорченно). Да, Коринна. Ведь я воин все-таки, и мое место на поле боя. Мы уходим на Восток. Нас ведет великий Сулла. И мы победим!

К о р и н н а. Не кричи так громко, Децим. Ведь ты не в военном лагере.

Д е ц и м (виновато). Это верно. Но, Коринна, привычка… Понимаешь? Привычка.

К о р и н н а (вздохнув). Понимаю.

Д е ц и м. Не сегодня-завтра мы уйдем…

К о р и н н а (равнодушно). Куда?

Д е ц и м. Это военная тайна. Но, вероятно, сначала в Брундизий. Оттуда отплывем в Диррахиум. А вот что будет после – настоящий секрет. Я и сам того не знаю.

К о р и н н а (зевая). Я буду вспоминать тебя…

Д е ц и м (разочарованно). Ты зеваешь, Коринна?

К о р и н н а. Извини меня. Я дурно спала ночь.

Д е ц и м (с тайной надеждой). Думала?

К о р и н н а. Да.

Д е ц и м (умоляюще). О ком, Коринна? Ну, о ком?

К о р и н н а (помолчав). О нас с тобою.

Д е ц и м. Эвоэ! Я так и подумал.

К о р и н н а. О том, что ты уйдешь очень скоро. Далеко, далеко.

Д е ц и м (решительно). Но я вернусь. С победой! Со щитом! Я женюсь на тебе! Ты будешь моей! (Вдруг свалился со стены.)

К о р и н н а. Децим!

Д е ц и м. Ох!

К о р и н н а. Ты жив?

Д е ц и м. Кажется. (Охнув, снова взобрался на каменную ограду.) Я просто так не умру, Коринна. Вот увидишь, я вернусь! Но берегись: изменишь – убью тебя и его! Поразмышляй над моими словами. Времени у тебя будет вдоволь.

К о р и н н а (устало). Хорошо.

Д е ц и м. А теперь – прощай!

К о р и н н а. Будь храбр. Не бойся врага. Иди первым в атаку! Думай обо мне! Пригнись, я поцелую тебя на прощанье. (Целует его.)

Д е ц и м (растроганно). Прощай! Лучшего напутствия я и не ожидал! До встречи на этом же месте!

 

12

Консулом был избран Луций Корнелий Цинна. Сулла горячо поздравил его. Чем поразил римлян. Как своих друзей, так и недругов. Мало осведомленных во всех подробностях взаимоотношений Цинны и Суллы. Как друзья, так и враги полководца удивлены великодушием его. А враги, скорее, подавлены: уж очень ловким оказался этот Сулла. Сущим болваном выглядит во всей этой истории Цинна. Неужели он не понимает, что играет на руку Сулле, своему врагу? Это просто удивительно, непостижимо. Какая безнравственность! Какое падение чести! Какой союз добра и зла!

Все это людям здравомыслящим казалось противоестественным. Еще бы! Друг другу подали руки заклятые враги! На какой основе состоялось примирение, ежели оно вообще состоялось? Правда, второй консул будто бы неплохо относится к Сулле, даже сочувствует ему во многом, готов идти с ним в ногу. Но разве это выход из положения? Противоборствующий Цинна – большая политическая сила.

Сулла, почти год исполнявший обязанности консула, не выставил своей кандидатуры по вполне понятным причинам: он, скорее всего, не был бы избран. То, что его племянник Ноний и друг его Сервий провалились на выборах в магистратуру, послужило ему предостережением. И он сделал из этого соответствующие выводы. А в магистратуру прошли его откровенные, хотя и не столь заметные, как Цинна, враги. Вот их имена, ныне почти забытые: Кандид Секунд и Гней Север.

В этих условиях, разумеется, не стоило выдвигать себя в консулы. Оставалось довольствоваться званием проконсула и главнокомандующего Восточной армией. Последнее было важнее всех римских званий, вместе взятых.

Он сделал, что мог: протянул руку Цинне, знаменуя время примирений, одобрил избрание Секунда и Севера, всячески подчеркивая этим свои симпатии республиканскому Риму. Что еще требовалось от него? Примирение с Марием? Это совершенно невозможно. Марий должен исчезнуть с земли Италийской!

Достигнута ли нейтрализация сената? По-видимому, да. Сенат послушно произвел Мария во «враги отечества».

Сенат утвердил Суллу командующим Восточной армией (совершенная формальность, но она все-таки необходима Сулле). В сенате тоже не дураки, они отлично понимают, что оптиматы стеною стоят за Суллу. Иметь дело с Суллой – значит иметь дело со знатью, с самыми богатыми людьми Рима…

А теперь вопрос о Цинне. В глубине души Сулла не верит Цинне ни на столечко. Не доверяет ему. Но другого выхода нет. Клятва на скале, ежели есть хоть капля совести у Цинны, кое к чему обязывает. Боги, наверное, оценят все это и примут со своей стороны меры и не оставят своей благостью Суллу и его вооруженные силы.

Ауспиция Постумия выглядела блестяще: только на Восток, который сулит полководцу победу и триумф! Сулла очень подробно выспрашивал Постумия. Одно неблагоприятное слово, и Сулла отложил бы на некоторое время свой поход. Но ауспиция была блестящей как по форме, так и по сути своей. Даже с точки зрения самого заядлого пессимиста.

Постумий на этот раз оказался предельно точным в выражениях. Почти никаких двусмысленностей. Напротив, слова только о победе, слова о триумфе, о богатстве, о злате и серебре. Большая кровь… Реки крови… Море крови… Правда, не сказано какой: вражеской или вообще крови? Но, в конце концов, какую играет роль река или море? Важен результат. А он, по всей видимости, будет хорошим. А потери? Что такое потери? Рим за одну ночь восполнит их значительную часть. Не говоря уже о всей республике. Это не предмет истинных забот. Главное – побольше оружия, больше продовольствия и денег!

Буфтомий, независимо от Постумия, подтвердил благоприятный исход войны. Этот был более сдержан в своих выражениях. Ясно одно: пора собираться! Оставаться в Риме незачем и не к чему. Все, что можно было совершить в Риме, – совершено.

В своих «Воспоминаниях» Луций Корнелий Сулла писал:

«В то время я не мог поступить иначе. Я мог бы пойти и на другие унижения. Ради того, чтобы достичь главной цели своей. Ради того, чтобы унизить после всех моих недругов. «Мы ждем от тебя беспощадных действий в соответствии с твоей силой, твоей великой мощью, а ты унижаешь себя и тем самым унижаешь нас», – говорили мне многие мои друзья из знатных и родовитых римлян. Я полагал тогда, полагаю и сейчас, находясь на своей вилле в Кампанье, что поступил правильно. Кто знает, что было бы, если бы заартачился, заупрямился, словно осел, и поссорился с Цинной? Представляю себе примерный ход событий: вполне возможно, что Цинну все равно избрали бы – вопреки моему противодействию, – как избрали Секунда и Севера в пику мне. И что бы я тогда выгадал? Разве не ясно, что я оказался бы в проигрыше? Даже то, что случилось между мной и Цинной позже, не переубедит меня во мнении, что я был совершенно прав, поступая так, как поступил. Мне надо было думать о походе, мне надо было формировать войско, собирать корабли для переброски армии в Малую Азию, накапливать в городе Брундизий продовольствие, оружие запасное и прочее. И в то же время вести дурацкую интригу с сенатом, который не переспоришь, ссориться с Цинной и тому подобное – выглядело бы совершенно по-мальчишески. Я бы не жил сейчас на покое здесь, в Кампанье, по существу держа в руках всю власть, если бы не последовал велению своих чувств!..»

Так писал Сулла в утраченных «Воспоминаниях», от которых сохранились лишь фрагменты, цитируемые более поздними авторами.

Можно усомниться в достоверности цитаты, но нельзя не признать того, что Сулла никогда не раскаивался в том, как действовал в Риме, когда вошел в него победителем, и до того дня, когда покинул его и направился в город Брундизий для войны на Востоке.

Поглощенный организацией похода, Сулла все время вмешивался в политическую жизнь через своих многочисленных друзей-оптиматов. И тем не менее она не всегда складывалась в его пользу. Нельзя сказать, что это очень угнетало его, но часто все же нервировало. Однако внешне он не выказывал никакого беспокойства.

Как-то Эпикед сказал ему перед сном:

– Не кажется ли тебе, что некие люди теряют совесть?

– Да, теряют.

– И ты молча взираешь на это?

– Как видишь, Эпикед. А что посоветуешь ты?

Эпикед постелил постель и молча стал в угол. Господин велел сесть. Но тот наотрез отказался:

– Я постою, господин мой.

Он сказал:

– Все умные люди твердят, что тебе не следует ввязываться в дрязги римских политиканов. Человек, имеющий под своим началом такое войско, как твое, не должен опускаться до разговоров с этими болтунами. У тебя – свое дело. Настоящее. Большое. А у этих болтунов за душою – ничего. Вот они и чешут себе языки. От нечего делать.

Формально это не совет. Просто личное мнение слуги. А по существу?..

Сулла не нуждался в чужом мнении: хотя он все знал и все понимал сам, тем не менее человеческое любопытство кое-что требовало и для себя…

– Эпикед, представь себе… Представь себе, что сенат вынесет против меня решение…

– И что же?

– Сделать вид, что ничего не случилось?

– Да.

– И уйти за море?

– Да.

– А меня здесь будут чернить?

– Возможно.

– Поливать грязью?..

– Не ты первый, не ты последний.