Сулла

Гулиа Георгий Дмитриевич

Часть четвертая

Победивший

 

 

1

На двенадцатый день до июльских календ на вечер приглашены только ближайшие друзья. Дворец сбежавшего купца-марианца Фавстика Сертория сверкал огнями: слуги не жалели масла для светильников и свечей для бронзовых ламп. Сад, посреди которого стоял дворец, окружен тремя рядами преторианцев. Трижды спрашивали Марка Лициния Красса, которого несли слуги на роскошных носилках, кто он и куда направляется. Ему трижды самолично пришлось объясняться с равнодушными центурионами. С бессмысленным видом они взирали на золотые награды полководца. Их ничуть не удивляли роскошные носилки, и никаких чувств они не изведали при объяснениях ликторов. Им требовались слова только того, кто сидел в носилках. Никакие протесты и брань Красса не возымели ровным счетом никакого действия. Они молчаливо, словно истуканы, стояли в ожидании его пояснений. Надо отдать им должное, стоически выдержали брань, не отвечали на нее. Более того: солдаты толпились довольно почтительно. Так, наверное, могли они простоять вечность, если бы не дождались удовлетворительного ответа.

– Разве не видите, олухи?! – кричал Красс. – Я же Красс! Вы слышали имя Марка Лициния Красса!

– Слышали, – отвечали из темноты.

– Так чего же вы медлите, олухи? Пропустите!

– Куда направляется господин?

– Вам же сказали, олухи! – кричал Красс. – К Сулле. По его приглашению.

Солдаты освещали факелами носилки под балдахином, молчали, что-то высматривали. Потом раздавался голос из темноты:

– Пропустить Красса!

И все это повторялось трижды!

Выйдя из носилок и ступив на мраморную лестницу, Красс ощутил на себе пытливые обволакивающие взгляды безоружной стражи. Дюжие парни улыбались, как бы пытаясь скрыть свои настороженные, колючие зрачки. Ликторов и носильщиков тут же увели в специально отведенное для них место. Подходы к площадке перед лестницей все время оставались свободными от людей. Красс заметил сверкающие дротики среди кустов и под деревьями. Сад, казалось, кишел солдатами настороженно, как на войне, следившими за каждым движением пребывающего… За каждым движением? Чьим? Врага? Но где здесь враги? Следили за друзьями? Скорее всего, так…

Красс замешкался на ступенях, оглядываясь вокруг и пытаясь уяснить, что же происходит здесь. В это время к нему подбежал центурион и вежливо – очень вежливо! – указал на тяжелую белую дверь.

– Сюда, прошу сюда, – сказал солдат. А сам не спускал с полководца глаз.

– Да я вижу, олух! – проворчал Красс. – Что это за представление у вас?

Солдат словно бы не расслышал этих слов.

– Сюда, прошу сюда, – настойчиво твердил он.

Красс махнул рукой и направился к верхней площадке лестницы – широкой как улица. Он с облегчением подумал, что наконец избавился от назойливых стражей. Ничего подобного Красс никогда не видел и не слышал. Правда, в Мавритании встречаются князья и царьки, окружающие себя все видящей охраной. Но такой, как эта?

Полководец повернулся назад, чтобы посмотреть, что делается там, внизу, на площадке, где он только что был. Однако внизу пусто. Никого. Будто никто и не встречал его и не расспрашивал. Высокий плечистый Красс с лицом квадратным, как у египетского князя, вдруг вспотел от непонятного чувства. Что за наваждение? – подумал он. Неужели все это приснилось? Куда исчезли солдаты?..

А когда, потерявшись в догадках, Красс решил продолжить свой путь – нос к носу столкнулся с высоченным детиной. То ли это мавританец, то ли загорелый самнит. Трудно сразу ответить на этот вопрос.

– Добро пожаловать, господин Красс, – чуть заикаясь, проговорил мавританец-самнит. И знакомая обволакивающая улыбка заиграла на лице и в глазах детины.

– Я тебя не знаю, – буркнул Красс.

– Это не удивительно, – ответил детина. – Зато знаю я тебя...

Красс быстро вошел в тяжелые и высокие двери, которые открылись как бы сами собою. А на самом деле ими управляли тоже солдаты, вооруженные наподобие гоплитов.

Атриум как бы выставлял напоказ все богатство хозяина этого дворца. Мрамор – белый и черный, бронза, золото и серебро – все брошено на пол, на стены, на потолок, на колонны. Светильники горели почти безо всякого чада. Их так много, что огромный атриум казался залитым солнечным светом.

За колоннами – через одну – тоже прятались какие-то субъекты. Полувоенные-полуцивильные. Они следили за входящим сюда тайно, не выдавая своего любопытства. Однако Красс явно чувствовал на себе изучающие, неприятные взгляды, уловить которые тем не менее очень трудно.

Весь этот чрезвычайный сыск произвел на Красса удручающее впечатление. Он понимал, что охрана нужна. Но такая? Но невиданная доселе? И неслыханная? Зачем? Или Сулла так напуган? Что-то не слышно о покушении на него… Давно не слышно! Или совесть у него так уж нечиста?

Красс невольно пожимал плечами и терялся в различных предположениях.

Он добровольно, только по своей воле взял сторону Суллы. После того как марианцы расправились с его отцом, ему ничего больше не оставалось. Спас свою жизнь бегством в Испанию, а затем – в Африку. И пришел на помощь Сулле, когда эта помощь нужна была позарез. Иными словами, нет у Суллы человека более преданного – преданного по своей доброй воле, – чем Красс. Правда у Красса своя голова. Красс не будет заискивать. Но ведь это только увеличивает уважение к его личности. А не наоборот. Если Сулла завоевал победу и сейчас находится в Риме – в этом заслуга и Красса. И немалая… Кто это может отрицать?.. Так почему понадобились этот унизительный допрос и унизительная слежка? Разве он явился убить Суллу? Или замышлял что-либо худое против Суллы?

Когда он ступил на порог обширной комнаты, переделанной для сего случая в трапезную, приметил много знакомых лиц. При свете ярком, немигающем. Они почтительно окружали Суллу, который был, как всегда, угрюм, мрачен, неразговорчив. Словно обидели его до смерти. Хозяин не обратил внимания на только что вошедшего гостя. Продолжал смотреть себе под ноги. Приглашенные на вечерю друзья тихо перешептывались, переминаясь с ноги на ногу.

Красс прошел вперед и прямиком направился к Сулле, вежливо прокладывая себе дорогу.

– Привет тебе, Сулла! – сказал громко Красс, поднимая правую руку.

Сулла наконец взглянул на него, кивнул и снова уставился в пол, точнее, себе под ноги. В комнате стало совсем тихо.

– Сулла, – сказал Красс, обращаясь не столько к Сулле, сколько к окружающим, – я должен задать один вопрос.

Сулла медленно поднял голову. Глаза его ярко голубели не то во гневе, не то в равнодушном презрении.

– Говори, – сказал он тихо, почти не двигая губами.

– Что происходит? – Красс указал на дверь, откуда появился только что.

– А что? – удивился Сулла.

Никто не проронил ни слова. Никто не вздохнул, никто не закашлялся. Стояла необычная напряженнейшая тишина. Красс прошелся быстрым взглядом по Долабелле, Торквату, Помпею, Фронтану, легату Руфу, маркитантам Африкану и Оппию, Гибриду, брату Суллы – Сервию и по его сыновьям – Публию и Сервию, по Лукуллу, Сервилию, зятю Суллы – Квинту Помпею Руфу и, наконец, по тишайшему на людях Эпикеду.

Этот беглый смотр не принес никаких особых результатов: все стояли словно каменные. Все словно воды в рот набрали.

Красс сказал:

– Я едва прошел сюда. Меня опрашивали так, точно я попал во вражеский лагерь. Если подобным образом поступили только со мною, то прошу объяснить, в чем дело. Если со всеми обошлись точно так же – тем более прошу объяснить, что здесь происходит?

– Ты взволнован, Красс, – сухо определил Сулла.

– Да, Сулла, взволнован.

– И напрасно…

Голос у проконсула казался безумно усталым. Говорил он тихо, вяло. Не пытаясь даже сделать над собою усилие, чтобы его услышали. Услышат – услышат. А нет – не надо. Не суть это важно…

– Что? – переспросил Красс.

– И напрасно, – повторил Сулла.

– Нет, – возразил Красс, – не напрасно. Разве ты трусишь, когда завоевана полная победа? Когда уже крепко держим власть в своих руках, а мы – с тобою?

Красс продолжал свои упреки. Он не понимал, к чему это унижение? Если имеется в виду плебейский род Красса, то род его не так уж беден. К тому же – уважаемый во всем Лациуме… Вот так!

Сулла не слушал. Исподлобья наблюдал за Долабеллой, скрестившим на груди руки, за Торкватом, прислонившим затылок к белоснежной колонне, за Помпеем и Фронтаном, потупившими взоры, за Руфом и маркитантами, не выражавшими ровным счетом ничего на своих физиономиях, за мрачным Бальбом и за тупым Децимом и своими недалекими родственничками. А этот Сервилий чему-то тайно улыбался. Едва заметно. Эпикед тоже примечал все. Подобно своему хозяину…

– К чему так длинно? – обронил Сулла. – Я должен охранять всех вас. Как добрый хозяин. И вас, и себя. – Он подчеркнул: – И вас.

Сулла глянул куда-то назад. Точно оттуда грозила беда. Красс развел руками. Ему нечего было возразить.

– О вас пекусь, – жестко, словно бы с огромным усилием выговорил Сулла.

И повернулся ко всем спиной.

Прошло несколько минут, в течение которых и хозяин и гости молча стояли на своих местах.

– О вас, – глухо повторил Сулла.

И все вздохнули свободно. Кроме Красса. Он продолжал недоумевать. Потому что ничего похожего на то, что увидел здесь нынче вечером, он никогда не видел. Не имело смысла дольше затягивать этот малоприятный разговор, но вернуться к этой теме когда-нибудь в будущем следует. Так решил Марк Лициний Красс…

Сулла пригласил гостей в таблинум коротким взмахом руки.

Это была огромная комната с книгохранилищем. Свитки папирусные, пергаменты и вощеные дощечки занимали чуть ли не половину помещения. Прекрасный стол, тонко инкрустированный черным и красным деревом, стоял в глубине комнаты. Кресла – одинарные и двойные – были обиты вавилонскими шелками, специально сотканными для обивки. Золото, серебро, бронза украшали стол: то это были хранилища для стила, то для чернил, то для пергамента, то для зубочисток. Небольшая шкатулка, украшенная смарагдом, служила футляром для набора финикийских глазных кристалликов: с их помощью улучшалось зрение и увеличивались предметы. А уж о светильниках нечего и говорить: они сплошь из золота, слоновой кости, ножки – из черного дерева. Ассирийские толщенные ковры, устилавшие изразцовый пол, поглощали малейший шум шагов.

– У этого купчишки недурной был вкус, – сказал Помпей. – Где он сейчас?

Сулла недолюбливал Помпея еще больше, чем Красса. Этот на все имеет свое мнение, что в конце концов можно пережить, наплевав на все его мнения. Дело в том, что и внешне мало уважителен. Одно дело – мнение, которое держишь про себя, и совсем другое то, что выставляешь напоказ. Едва ли тут дело обойдется без крупной ссоры…

– Где он сейчас? – спросил Сулла так, словно Помпей отлично знал, где именно скрывается купчишка с семьей. – Улизнул… Это тебя устраивает?

– Вполне, – ответил коренастый, плотно сбитый Помпей. Его волосы, коротко подстриженные, были ему не к лицу.

Сулла подошел к столу. Потрогал рассеянно безделушки, золотого слоника, серебряного лебедя, ларчик черного дерева. Глянул исподлобья на друзей, сгрудившихся прямо перед ним: их разделял отполированный, точно зеркало, стол.

– Прежде чем возлечь за пиршественным столом, – начал Сулла, – я бы хотел сообщить кое-что. Что может пригодиться нам. Особенно на будущее.

Он нахмурился пуще прежнего, вытер лоб платком. Вот-вот сообщит нечто неприятное, очень тягостное, горькое…

– Враги республики, враги отечества, – продолжал он, – грозят нам великими бедами. Я спрашиваю всех и каждого из вас порознь: можем мы равнодушно смотреть на это?

Все молчали. А Гней Помпей спросил:

– На что?

– Я же сказал, Помпей… – И Сулла помрачнел еще более. Этот молодой человек берет на себя слишком много. Сулла отвечает ему раздраженно: – Нельзя бездействовать, когда хорохорятся враги отечества.

– А я думал, что они разбиты, – пылко возразил Помпей.

– Ты так думал?

– Да.

– Ошибаешься, Гней. Жестоко ошибаешься! Или тебе захотелось изведать холода Мамертинской тюрьмы?

– Это угроза, Сулла?

– Да, – сказал Сулла, – угроза со стороны марианцев. Это они заточат тебя… Если, разумеется, победят нас.

– Как?! – не сдавался Помпей. – Ты говоришь об их победе, когда находишься здесь, на Палатине, в качестве победителя?

В разговор вмешался Гай Антоний Гибрид, худой от тщеславия и желчный от недостатка мужских способностей.

– Что я слышу? – сказал он Помпею. – Ты, молодой человек, ведешь себя не совсем учтиво по отношению к нам, старшим…

Сулла усмехнулся.

– Тебе ясно сказано! – Гибрид взглянул на Суллу. – Тебе, Помпей, сказано ясно! Враги отечества не дремлют. Стало быть, нужно то, что нужно. А что нужно – сейчас услышишь. – И обратился к Сулле: – О великий, мудрый и всесильный, продолжай свои золотые слова!

Молодой полководец так и обомлел. Ему захотелось увидеть Красса, но тот, как нарочно, спрятался где-то в углу, за спиною легата Руфа.

Сулла сказал:

– Благодарю тебя, Гибрид. Ты, как всегда, привносишь в беседы мир и благоразумие. – И продолжал далее: – Я не знаю, что завтра скажет сенат. Я потребую жестких мер в отношении врагов отечества. Я не потерплю самочинства, самоуправства. Республика требует дисциплины, самодисциплины. Республика нуждается в управлении, а не в болтовне. – Он почему-то сверлил взглядом Помпея. – Да, всем надоела болтовня! Я посмотрю, что скажет завтра сенат… Да, чтобы не забыть. – Сулла поискал глазами Децима и сказал ему: – Сколько пленных пригнали из Антемны?

Децим выступил вперед, срывая драгоценный ворс с ковра своими солдатскими башмаками на грубых гвоздях.

– Восемь тысяч, как один человек, – доложил он.

– Восемь тысяч? – Сулла подумал. – Запереть их всех в цирке Фламиния. Это рядом с храмом Беллоны. Ты понял?

– Очень даже, великий и мудрый Сулла!

Центурион, вдохновленный столь важным поручением, готов бежать на Марсово поле хоть сейчас.

– Я не знаю, что скажет сенат. Я завтра выступлю перед ним. Протяну ему руку дружбы. Я потребую примерного наказания врагов отечества. Сегодня мы еще церемонимся с ними, но завтра полетят головы.

Сулла вышел из-за стола, взял с треногого поставца кубок чистого финикийского стекла и, любуясь им, продолжал:

– Я много думаю и о своих друзьях. О тех, кто, не жалея жизни, бился за общую победу. Справедливо ли будет… – Он прошелся голубым взглядом по лицам своих друзей и остановился на Крассе. – Справедливо ли будет, если Красс окажется без крова, а какой-нибудь враг отечества тем временем будет наслаждаться в своем дворце на Палатине или Квиринале? А? – обратился он к Гибриду.

– О нет, великий и мудрый Сулла! – сказал Гибрид. – Это будет вопиющей несправедливостью! Почему Красс, которому тридцать с хвостиком, должен довольствоваться небом, в то время как некий марианец наслаждается в своем прекрасном доме? Такого марианца следует казнить, а имущество его конфисковать и передать достойному.

– Благодарю тебя… – сказал Красс и, немного замешкавшись, присовокупил: – О великий и мудрый!

И покраснел. Но, кажется, никто не обратил внимания на его стыдливый румянец. Все поглощены мыслями и мечтами, касающимися лично и только лично их самих.

Сулла обратил внимание своих друзей на весьма, как он выразился, «мудрые, проникнутые пониманием государственных интересов» слова Гибрида. Есть смысл, сказал Сулла, призадуматься над ними. (А сам, казалось, давно уже все обдумал.) А иначе получится полная чепуха, неразбериха. Одни – враги отечества – блаженствуют, а другие, проливавшие кровь за республику, влачат жалкое существование. Нет, это негоже! Тут следует кое-что исправить – вернее, уточнить. А еще точнее, изменить кое-что, к тому же весьма решительно…

Всем пришлись по душе его слова. Разумеется, это верно. Разумеется, так будет справедливее. Больше всех радовался Гибрид: да, э т о надо ускорить! Да, э т о надо провести в жизнь во что бы то ни стало.

Но вот молодой Помпей, кажется, чего-то недопонимает. Ему, видите ли, хочется разъяснений. Он, видите ли, сомневается…

– В чем? – жестко спросил Сулла.

– Вся республика погрязнет в судебных процессах, – сказал Помпей.

– Это почему же?

– Потому, что надо доказывать вину квиритов. Надо конфисковывать имущество. – Помпей разводил руками, предвидя чрезвычайные трудности в этом отношении. – Исходя из римских законов.

Сулла усмехался. Гибрид тоже. По-видимому, у них уже наготове убедительный ответ.

– Ерунда! – сказал Гибрид. – Этот вопрос не стоит и выеденного яйца!

– Но ведь… – начал было Помпей.

Гибрид остановил его. И пояснил, как школьнику:

– Достаточно одного решения сената…

– О чем?

– О проскрипционных списках.

Помпей не понял.

– О списка-а-ах, – пропел ему Гибрид. – Составляются списки врагов отечества… Понял?

– Понял.

– Затем по этим спискам конфискуются дома, деньги, все имущество. Понял?

– Понял.

– Затем на основании тех же списков враги отечества получают от палача то, что они заслужили. Понял?

Помпей кивнул.

Гибрид торжествовал. Это будет всеобщее и полное возмездие врагам. Без проволочек. Без волокиты.

– А как же наши законы? – не унимался Помпей.

– Все пойдет на законном основании. Как по маслу, – объяснил Гибрид и посмотрел на Суллу. Тот утвердительно кивнул ему. – Это будет новый закон в защиту республики. Понял?

Помпей ответил:

– Понял?

Почему-то в вопросительной форме. Как видно, машинально.

Сулла занял место за столом. Осторожно поставил перед собой стеклянный кубок. Поднял на друзей усталые глаза, бледное лицо. (Даже красные крапинки побледнели.) И кратко изложил свои мысли:

– Друзья мои, предстоят нелегкие дни. Поэтому самую мысль об юридическом, судебном крючкотворстве следует отбросить напрочь. Словно гнилое яблоко. Коль мы займемся крючкотворством – нас непременно перехитрят наши враги. А что еще остается им, как не крючкотворствовать? Поэтому уважаемый Гибрид прав: нужны списки, единые списки, которые можно дополнять ежедневно, ежечасно. Просто дописывать. Вот тогда-то затрепещут наши враги, и тогда-то сумеем, поговорить с ними на понятном им языке. – У Суллы голос повышался, начинал звенеть, как бронзовая пластинка. – Эти списки, которые Гибрид назвал проскрипционными, позволят нам быстро расправиться с врагами. А иначе нам придется без конца с ними дискутировать. И неизвестно еще, кто эту дискуссию выиграет. Я предлагаю: никакой пощады врагам отечества! Никакого снисхождения врагам республики! – Сулла тряс обоими кулаками. – Вы скажете (он почему-то посмотрел на Помпея), что возможны беззакония при этом, несправедливости, ибо мы не боги. Я спрашивал на этот счет волю богов. Специальные ауспиции авгуров на этот счет подтвердили нашу мысль: да, несправедливости могут иметь место, ибо мы не боги, но что эти несправедливости ничтожны по сравнению с тем большим делом, которое совершим… Вы можете сказать: а как же сенат? Да, мы не можем не считаться с его мнением. Но, получив согласие сената, мы кровью и железом проведем его в жизнь. Горе сенату, который не поймет нас.

Это заявление вызвало рукоплескания. Все друзья, включая Помпея, рукоплескали: долго, искренне, радостно.

Гибрид бросился к Сулле и поцеловал ему руку. Все последовали его примеру. А Фронтан сказал:

– Не смею прикасаться к тебе, о великий и мудрый!

И поцеловал тогу. В нижний конец. Для этого ему пришлось распластаться на ковре. После всего этого поцелуй Помпея в грудь выглядел сущим бунтом. На сей раз Сулла простил ему…

– Я хочу выразить общее мнение, – воскликнул радостный Гибрид. И, дождавшись тишины, продолжал: – О мудрый и великий Сулла! Мы выслушали твою, как всегда, умную речь, полную государственной мудрости. Мы верим тебе. Мы идем за тобой. Мы сделаем все, что ты прикажешь. Только скажи слово. Только прикажи нам. Я полагаю, друзья мои, – Гибрид повернулся на каблуках кругом, чтобы всех увидеть, и снова обратился лицом к Сулле, – я полагаю, что мы, все присутствующие здесь, должны поддержать Суллу, его авторитет. Подчас он мне кажется божеством. – Гибрид воздел руки, прикрыл глаза. – Да, да, божеством! Ибо он все делает мудро. Его поступки предразмерены. Его действия предопределены. Я бы сказал, свыше. Ибо боги – на его стороне, ибо счастье – всегда с ним, ибо – с Суллой всегда и во всем победа! И только победа! Пусть он не сердится. – Сулла сделал вид, что хмурится пуще прежнего. – Я знаю его солдатскую скромность. Мы все знаем ее! Он для меня бог!.. Посмотрите: вот идет Сулла! А за ним – самые родовитые и богатейшие из граждан. Они кричат: «Отец наш!», «Спаситель наш!» Да, он бог. Это точно! Вот кто для меня великий и мудрый Луций Корнелий Сулла!

С этими словами Гибрид повалился грудью на стол, достал руку Суллы и облобызал ее с великим рвением. И все закричали:

– И для нас – он божество!

Сулла заткнул уши. Отвернулся от них. А когда друзья поутихли, поугомонились, повернулся к ним со слезами на глазах и промолвил:

– Спасибо за преданность… А теперь прошу всех в триклинум.

И указал на дверь. Воистину божественным жестом. Он дождался, пока вышли все. И тут к нему подошел Африкан. Маркитант.

– О божественный, – сказал он тихо, – после ужина тебя ждет нечто.

И закатил глаза от предстоящего удовольствия.

– Где? – спросил Сулла, оживившись.

Маркитант указал на книги.

– Не вижу, Африкан.

– А ты разгляди получше, божественный. Видишь? – потайная дверь.

И Африкан поманил Суллу. Тот медленно, снедаемый любопытством, направился за хитрым маркитантом. Стоило посильнее толкнуть полки с книгами – и они подались. И оттуда – навстречу – пошел сладчайший запах духов вместе с желтым, тусклым, манящим светом.

Сулла переступил порог и действительно увидел нечто: на коврах и низких ложах возлежали нагие девицы. Сколько их? Разве счесть эти белые и смуглые ноги? Эти ягодицы? Эти груди? И губы, бесстыдно зовущие к любви…

Тихие звуки арфы заливали чудо-комнату.

Сулла поклонился. Девицы замахали руками.

– Скорее же! – крикнула одна из них.

Сулла улыбался. Он счастлив. И он сказал Африкану, чтобы слышали все:

– Я приду сюда ко второй страже. А к тому времени чтобы навезли сюда лучших цветов, лучших вин и всего, что пожелают эти царицы. – Он вспомнил. – И духов, Африкан! Как можно больше духов! И фалерна вместе с летним снегом!

 

2

Солнце проникало в эту узенькую улицу, – которую впору назвать щелью меж пятиярусных домов, – только в полдень. А по утрам здесь царил сумрак горных ущелий Цизальпинской Галлии. И прохладно так же, как и там.

Во втором часу утра – лавки только-только открылись – перед колбасником Сестием появился некий центурион с золотыми и серебряными запястьями на левой руке. Шлем его блестел, точно золотой. И туника под кольчугой красовалась чистейшим бело-голубым цветом. Башмаки отличные. Хотя и солдатские. Из прекрасной кожи…

Сестий не узнал, кто этот бравый центурион – загорелый, широкоплечий и, судя по осанке, человек денежный. Ибо у денежного – одна осанка, а у бедного – совсем иная.

– Узнаешь, Сестий? – сказал центурион.

Колбасник отставил нож и уставился на солдата. Протер глаза, будто только что проснулся.

– Нет, – признался он.

– А ну, взгляни-ка получше…

– Чтоб я издох, не узнаю, – сказал Сестий из Остии.

– Зачем издыхать? – улыбнулся солдат. – Жить надо!

– Погоди, чтобы мне издохнуть! – вскричал колбасник. – Ежели ты не Крисп, то его двойник! Это наверняка!

– Он самый, – сказал Крисп. – И не удивляйся через меру: у тебя глаза и так на лоб лезут.

– Верно, лезут! – Колбасник выбежал из лавки и бросился к центуриону. И что-то кричал на радостях.

А солдат стоял неподвижно, как памятник. Самодовольно улыбался. Эдак свысока. Покровительственно.

– Входи ко мне, – приглашал Сестий. – Давай закусим и выпьем кисленького.

Центурион милостиво согласился. Величественно вошел в лавку. Снял великолепный шлем.

Сестий живо собрал на низенький столик вполне приличный завтрак: колбасу луканскую, колбасу из ливера и вавилонскую – из бараньего курдюка. Вино тоже можно пить, хотя оно и не фалернское: чуть отдавало уксусом.

– Рассказывай, Крисп… Ты стал такой важный. Изменился. И денежки, должно быть, завелись.

– Есть, не скрою, – признался Крисп, запихивая в рот колбасу.

– Много, должно быть…

– Не очень. Когда их зарабатываешь кровью – денег много не бывает. Потому что и крови ведь в тебе всего пять кружек. Не более.

– Где бывал? Рассказывай, Крисп.

Крисп выдул вино. Единым духом. Утер тыльной стороной ладони усы – такие непривычные, рыжие, щетинистые – и в двух словах доложил. По-солдатски скупо. Но ярко. Дескать, во Фракии проткнул пузо доброму десятку врагов, под Афинами сломал шею дюжему детине, в Афинах отрубил всего пяток голов, а в Троаде, что в Малой Азии, придушил пятерых. Был ранен: в зад, в бедро и в левую руку. Выжил, словом. И вот теперь в Риме. Сулла на коне. Марий в могиле. Полный порядок!

– Ну, а деньги? А земля? – допытывался колбасник.

– Что деньги? – сказал, откашлявшись, Крисп. – Главное – награды. – И он показал руку.

– Вижу, – сказал колбасник. – Но это еще не деньги. И не земельный надел. И даже не дом.

Крисп хлебнул вина. И сказал:

– Дом получу. Может, завтра.

– Как это получишь?

– Очень просто…

– Дом? Просто? – изумился колбасник. У него даже нижняя челюсть отвисла: его поразила самоуверенность центуриона. – В Риме или где-нибудь в провинции, Крисп?

– Почему в провинции? В Риме, конечно.

– И ты не шутишь?

– Нет.

Колбасник замотал головой: все это поразительно. Он посмотрел на Криспа, точно желая убедиться: тот ли это Крисп или не тот? Тот ли, который ушел в поход пять лет тому назад? Который желал победы Сулле? Да, это, по-видимому, тот самый. Только очень важный. Знающий себе цену… Загоревший на солнцепеке. Здоровенный такой… Чтобы приобрести дом, надо иметь деньги. Немалые. Их, правда, можно добыть в походе. В удачном походе. И все-таки на дом достанет едва ли. Это полководцы, проконсулы, преторы, легаты могут разрешить себе покупку дома. Потому что набивают себе в походах денежные мешки до отказа. И эти маркитанты тоже. Зарабатывают на чужой крови, на кислом вине и пересоленных оливах и на прелом хлебе. Известное дело, кто с войны приходит с сестерциями, тетрадрахмами, секелями и даже талантами золота и серебра. Но чтобы простой центурион? Вроде Криспа?.. Очень странно. И колбасник униженно просит открыть секрет чуда.

– Чуда? – усмехается Крисп, кидая на столик недоеденный кусок копченой колбасы. – При чем здесь чудо? Ты, Сестий, рассуждаешь, как человек вчерашнего дня.

– Я?

– Да, ты.

– Как это – вчерашнего дня? – Колбасник замахал руками. Его пунцовые щеки запрыгали от наигранного гнева. – Ты мне зубы не заговаривай. В Остии это делают почище, чем в Риме. Я – тертый. Старый воробей. Ворон, вскормленный на падали. Овечка, которую поили чистым молоком. У меня глаза и на затылке есть. Понял?

Крисп задумался. А потом откинулся назад, прислонил спину к сырой стенке. Хитро прищурил глаза.

– Ты – дурак, Сестий, – сказал он спокойно и тихо.

– Спасибо…

– Идиот круглый.

– Наверное…

– Олух…

– Это в самую точку.

– Болван из болванов.

– Угадал…

– Мышь безмозглая.

– Ты же меня, оказывается, хорошо знаешь, Крисп.

Они говорили эти слова в тон друг другу: без злобы, почти дружески.

– А теперь слушай, – сказал колбасник. – Ты – свинья.

– Возможно.

– Напыщенный гусь.

– Похоже, Сестий!..

– Меня принимаешь не за того.

– Едва ли…

Сестий наклонился, взял его за руку:

– Послушай, Крисп: я не сумасшедший. В Риме домов не раздают. Здесь нужны денежки… Где их возьмешь?

– Ладно, – проворчал центурион. – Скажу. Только – язык за зубами. Согласен?

– О да!

– В противном случае… – Солдат бросил красноречивый взгляд на меч, прислоненный к стене.

– Шутишь, Крисп…

– Нет. Я это очень серьезно. – И голос изменился у Криспа: он точно шел из Мамертинского подземелья.

– Буду молчать как рыба, Крисп.

– Поклянись!

– Клянусь всеми богами! – Колбасник молитвенно поднял руки.

– Ладно…

Крисп налил себе вина. Спросил, есть ли еще. Нет, не оказалось вина. Ведь и так выдули почти целую урну.

– Я буду жить на этой улице… Вон в том конце. Там сейчас живет некий богач.

– Богач?.. Наш покупатель?

– Чей это – ваш?

– Мой… Марцелла… И… и…

Слова застряли в горле у бедного Сестия, который, несмотря на злой, колючий язык, в сущности, был мелким трусишкой.

– Так вот… – Крисп нахмурился. Стал мрачней тучи. Туго сжал кулаки. – Будет ему – он пожил в свое удовольствие.

– Ты это про того?.. У которого пухленькая жена?.. Пухленькая дочь?.. Слуги черномазые?..

– Ага, он самый, Сестий.

– И он отдаст тебе свой дом?

– Наверное.

– Вы сторговались?..

Центурион усмехнулся:

– Он слишком долго интриговал против великого и мудрого Суллы. Теперь – довольно!

Крисп решительно поднялся, подпоясался мечом, надел шлем. Вышел на улицу. И бросил через плечо с каким-то злорадством. С особым удовольствием:

– Можешь явиться на оплакивание: я ему несу черную весть.

Колбасник, кажется, понял наконец, в чем дело. Он только и вымолвил с большим трудом:

– Как?.. Прямо с утра?..

Центурион зашагал:

– А чего ждать? С утра удобнее. И ванна, наверное, уже готова…

И шаги его гулко отозвались на пустынной улице.

Колбасник остолбенел. Ему с трудом верилось в услышанное. Что же это такое? Несут смерть человеку? Который ничего не подозревает? И совсем без суда? При посредстве этого бездумного Криспа?.. Нет, не верилось в это…

Сестий бессмысленно взирал на дома и узкую щель меж ними. У него земля закачалась под ногами. Заходила ходуном…

– Чем ты любуешься? – услышал за собою колбасник.

– Это ты?

– Да, я.

Башмачник Корд тоже глядел в ту сторону, что и Сестий. Но там, впереди, – ничего, кроме сумрака и утренней прохлады.

Колбасник протянул руку. Что-то хотел сказать. И не мог. Ноги у него тряслись. Пухлая челюсть отвисла. Глаза потускнели. От страха…

– Что с тобой, Сестий?

Башмачник ничего не понимал: стоит онемевший человек, вытянул руку, разинул рот. Что все это значит?

И вдруг в конце улицы раздались душераздирающие крики. Спустя несколько минут на улицу выбежали женщины в домашнем платье. Они ломали руки и взывали о помощи.

– Послушай, – рыдая, проговорил Сестий. – Это – Крисп… Он с мечом… Там кровь… Не надо!

 

3

Децим подходил к знакомой ограде с тяжелым сердцем: Коринна вчера вечером оказала ему слишком сухой прием. Он умолил ее выйти еще раз нынче вечером. Центурион сообщит ей что-то очень важное, и пусть тогда решает сама, что и как.

Не прельстили ее его награды. Ни шрамы, полученные в битвах. Ни земельные угодья в Кампанье, которые обещал Сулла своим ветеранам.

Децим дивился сам себе: ни от кого не стерпел бы он столько унижений и обид, сколько терпел он от Коринны. Ну, да ничего не поделаешь – любовь!

Он направился к заветной калитке, откуда вела тихая аллейка к одинокой скамейке. Светила луна. Где-то раздавалась счастливая песня о любви. Пел женский голос. Нынче песня раздражала Децима: есть же на свете счастливая любовь, пес ее побери!

Толкнул калитку сапогом. Хрустнул под ногами мелкий гравий. Лунный свет пробился сквозь листву и застыл на дорожке серебряными монетами. И – о чудо! – из-за куста показалась Коринна. Он тотчас узнал ее. Он не мог не узнать ее! Этот запах заморских духов. Это шуршание шелка… И густые волосы… И гибкий стан… У кого же еще может быть такое?..

Коринна кинулась к нему на грудь. И он чуть не упал от счастья. Она шептала какие-то нежные слова… А он обомлел. Превратился в истукана… Коринна взяла его за руку и повела точно вола безропотного на живодерню…

– Скорее… Скорее… – говорила она, сгорая от нетерпения. И усадила на заветную скамейку.

– Я соскучилась, – призналась она.

Он молчал. Обалделый. Язык у него запал. От радости невероятной. Этот грубый во всем человек был сущим юнцом в любви…

– Что же ты молчишь, Децим?

Ее ножки чертили носком башмачка непонятные знаки на земле. Рука ее лежала на его руке. Он смотрел куда-то в темень, не в силах раскрыть рот и ответить на ее простенький вопрос:

– Ты не любишь меня, Децим?

Он вздрогнул. Прохрипел:

– Кто тебе это сказал?

– Не любишь. Я же вижу. Не слепая.

– Это ты не любишь.

– Неправда, Децим!

Он облизнул сухие губы. Поправил меч, который упирался ему в бок тяжелой костяной рукояткой. И к нему постепенно вернулся дар речи.

– Коринна…

– Слушаю, милый.

– Ты меня мучила? Испытывала? Да?

– Да, Децим.

– Все женщины так поступают?

– А разве ты не знаешь этого?

Она на минутку задержала на нем свой взгляд. Взгляд острый, взгляд опытной римлянки. Он показался ей таким большим, сильным младенцем. И вдруг умилилась. Дивясь тому, что способна еще умиляться, Коринна провела ладонью по его голове. И он ссутулился, точно на него взвалили тяжелую каменную глыбу.

– Тебе неприятно, Децим?

– Напротив… – прохрипел он. – Совсем даже напротив.

– Бедненький ты мой… – И поцеловала его в кончик носа. А он сидел смирный, совсем тихий. И посапывал от волнения. Коринна взяла его грубую и большую руку в свои крошечные и прохладные, как мрамор.

– Я согласна, – сказала она тихо.

– Что? – спросил он. Скорее промычал, как теленок.

– Согласна, дурачок, согласна…

Он вытер губы грубою ладонью. Как это делают каменщики.

– Замуж, что ли?

– Ну да…

Децим глубоко вздохнул. И сказал:

– Не верю.

– Посмотри на меня, Децим.

Он увидел красивое, покрытое белилами лицо, румяна на щеках и губах и окрашенные в медно-рыжий цвет волосы.

– Смотрю, – сказал он.

– Ты же просил моей руки.

– Руки? – Он удивился. – Я хотел жениться на тебе.

– Это одно и то же, мой дурачок. Я согласна. Ты понял?

Он кивнул.

– Когда же, Децим?

– Хоть сейчас.

Она расхохоталась. Неестественно. Громко. Чуть визгливо.

– Сейчас нельзя, Децим. Мы всё должны сказать моим родителям. А то они в обморок упадут от неожиданности.

– Делай как знаешь.

Она повела его к дому, который в глубине сада. Как телка. И он послушно шагал за нею, не замечая того, что ее тревожит. Что тревожит больше, чем предстоящее замужество. Она озиралась по сторонам. Она торопилась. А он следовал за нею.

На широкой аллее, которая вела от главных ворот к дому, их встретили чужие люди. Они несли факелы. И громко разговаривали. Коринна узнала среди них только своего привратника.

– В чем дело? – властно спросила Коринна.

Привратник объяснил, что явились солдаты и требуют хозяев.

Коринна кинулась к Дециму, ища защиты. Центурион мгновенно выхватил меч.

– Эй, солдаты! – крикнул он. – Кто здесь начальник?

Вперед выступил здоровенный детина.

– Я, – сказал он. – Кто ты такой?

Децим зарычал:

– Я центурион Децим. Преторианец великого и мудрого Суллы, Что тебе надо здесь, негодяй!

Солдат вытянулся. Оглядел Децима с головы до ног.

– Нам приказано занять этот дом.

– Кто приказал?

– Его светлость Гибрид.

Децим блеснул мечом на лунном свету:

– Иди и скажи твоему Гибриду: такой-то двор и дом, дескать, уже занял центурион Децим! Слышишь?

Солдат помялся немного:

– Так и сказать?

– Да.

– А он тебя знает?

– Отлично! Как самого себя!

Чтобы не связываться с грозным центурионом, солдаты повернули обратно. И скрылись за воротами.

Коринна дрожала словно лист на ветру. И он осторожно повел ее к дому. Ко входу, освещенному двумя большими мраморными светильниками.

 

4

Легат Руф подошел к кафедре и сказал Сулле:

– Все готово.

– По моему знаку, – пояснил Сулла. – Как только начну потрясать кулаками.

– Будет исполнено! – сказал Руф и мелкими шажками направился к окну, откуда цирк Фламиния виден весь как на ладони.

Сенаторы восседали на своих скамьях мрачные. Иные злобно поглядывали на кафедру, пытаясь не замечать оратора, перебиравшего записи на пергаменте и вощеных дощечках. Тяжелая атмосфера царила в храме Беллоны, что на Марсовом поле, рядом с цирком Фламиния. Вот-вот что-то должно решиться, и это «что-то» зависит только от одного человека… Но до «любимца богов» ему еще далеко! Сенаторы в этом уверены. Они сейчас покажут ему, что значит сенат великой Римской республики. Но так думали мужи недальновидные. Более умные готовили про себя речи умеренные, по возможности двусмысленные. Сенаторы из патрицианских родов, обуреваемые тщеславием, грозились в душе этому Сулле. Разные там юлии, аппии, клавдии, эмилии полны решимости дать бой и осадить зарвавшегося Эпафродита. Пусть только он выскажется! Пусть откроет свои замыслы! Пусть скажет, как намерен сотрудничать с сенатом… Войти с войском в Рим – это еще не все. Это еще не власть. Истинная римская власть здесь, в сенате. И пускай не воображает Эпафродит новоявленный, что он всемогущий. Терпение сенаторов имеет свои пределы. Кто пренебрежет им – тот раскается. Рано или поздно.

Сенаторы торжественно молчали. Ни один приветственный хлопок не раздался под сводами храма. А Сулла, казалось, и не ждал иного приема. Глянул исподлобья на сенаторские ряды и – пошел перебирать записи, точно находился в своем таблинуме, а не в священном и всемогущем римском сенате.

Молчание затягивалось. С каждой секундой оно приобретало все более мрачную окраску. Даже сенаторы покашливали тихо-тихо. В кулак. И не переговаривались вовсе, как это бывало.

Но Суллу вовсе не тревожит эта тишина. Он, по-видимому, знает, что делает. Одну минутку… Он свое скажет. И тогда – пусть раскроют свои рты и выскажутся. После этого подумаем, что и как…

– Уважаемые и многомудрые сенаторы, – начал Сулла тоном, который свидетельствовал о том, что никакого уважения не питает к ним, а тем более вовсе не считает их многомудрыми. Слова донеслись до сенаторов, и каждый из них почувствовал, как презирает их этот человек с белым лицом в красных крапинках, с плотно сжатыми губами и голубыми глазами. Хмурый, подозрительный человек! Сенаторы невольно переглянулись, поерзали немного на скамьях и сделали вид, что успокоились.

Сулла продолжал в суровом, пророческом тоне. Он говорил:

– Римская республика, явившая миру немало чудес и подлинной мудрости, находится в опасности. Пока мы сидим здесь с вами, где-то под боком, наверное, зреет заговор и тиран уже точит ножи против вас, против меня. Пусть никто не обольщается на этот счет! У меня имеются надежные свидетельства.

Легкий шепоток пронесся по рядам. И это очень странно: обычно сенаторы реагировали довольно бурно и бесцеремонно. Но на сей раз, как это отмечали историки, дело ограничилось вышеуказанным шепотком.

Сулла посмотрел прямо перед собой. Прислушался. И преспокойно продолжал свою речь ровным, не очень громким голосом. Не надрываясь. И не особенно заботясь о том, чтобы голос его звучал громко. Он следовал правилу: кто хочет – тот услышит…

– Всегда, я это подчеркиваю, – говорил Сулла, – всегда найдется авантюрист, который пожелает испытать прочность нашего республиканского строя. Ведь в свое время Марий-старший сел вам на шею. А может быть, сидел бы и до сих пор, если бы не смерть.

Это утверждение Суллы возмутило сенаторов.

– Оскорбление!

– Недопустимо!

– Что он говорит?!

Эти выкрики неслись со всех сторон. Сулла замолчал. Неторопливо перебирал свои записи и ни разу не посмотрел в зал. Он просто ждал, когда поуспокоятся разбушевавшиеся сенаторы и дадут ему возможность продолжать. Незаметно Сулла бросил взгляд в сторону окна: Руф стоял на положенном месте и напряженно ждал условленного знака. Он боялся запоздать или пропустить его. Этот легат Руф, занявший позицию у окна, стоил значительно больше, чем все эти сенаторы, полные амбициозности, – настоящие индюки…

Сулла говорил, не обращая внимания на шум:

– Я иду дальше. Что следует предпринять в этих тревожных условиях? Сдаться на милость судьбе, которая бывает переменчива? Или самим взять в руки собственную судьбу? Наверное, второе. И я уверен, что на этом пути встречу у вас полное понимание и поддержку. Давайте же все вместе будем укреплять нашу Римскую республику. На страх врагам! На благо многочисленным друзьям во всем мире!

Сулла пытался говорить торжественно. Даже патетически. Но никто не заметил этой патетики. И не поддержал ни единым, возгласом, ни единым жестом. Сулла отмечал впоследствии в своих «Воспоминаниях», что не верил в сплошную оппозицию всего сената, дескать, многие предпочитали не выражать своего мнения открыто.

Проконсул ударил кулаком по кафедре. Руф встрепенулся, но это еще не был тот самый условленный знак.

– Послушайте, – сказал Сулла, и его глаза прошлись по рядам каменных лиц и праздничных тог. – Или мы раздавим наших врагов безо всякой пощады и не мешкая, или мы распишемся в своей несостоятельности защищать республику и ее народ от всех и всяческих посягательств! Я надеюсь, о мужи, что будем сотрудничать друг с другом – все вместе и порознь – в этом жизненно важном деле! Не для того я шел целых два года к Риму, не для того мы проливали два года кровь в междоусобной войне, чтобы ставить под угрозу нашу победу. Оптиматы не допустят этого!

Сулла сделал паузу. Длиннее, чем того требовало ораторское искусство. И принялся перебирать бумаги. Сенаторы убедились, что Сулла никакой не оратор. Говорит просто, излагает свои мысли, вовсе не заботясь о красоте и изяществе.

Сулла словно бы решил окончательно утвердить в этом мнении всех сенаторов: кашляя, что-то искал и не находил, долго собирался с мыслями. Это становилось бы смешным, если бы не ощущение надвигающейся беды. Если бы Луций Корнелий Сулла предстал перед сенатом даже совершенно косноязычным, то и в этом случае его слушали бы затаив дыхание. Ибо сила содержалась не столько в его слоге, сколько в его кулаках. Кто этого не понимал? Все, все понимали. Но так же всему миру известно, что римский сенат своих слов на ветер не бросает.

Многие говорили: нашла коса на камень. Это о Сулле и сенате. Затупится ли коса или расколется камень? – вот в чем вопрос. Это будет ясно сегодня. Не далее вечера. Деловой Рим не уснет всю ночь, обсуждая результаты действия сенаторов и поведение Суллы. Все, все выяснится сегодня. До первой стражи…

Кажется, Сулла вспомнил что-то важное. Сверкнул очами и тихо сказал:

– Первое, на что следует обратить сугубое внимание, – это наказание всех врагов отечества, особенно их главарей. Соответствующие списки врагов я представлю вам для утверждения. Эти списки должны быть освящены высоким авторитетом сената. Иначе я не мыслю этого. Ваше утверждение должно придать спискам силу закона. И закон будет подлежать неукоснительному претворению в жизнь. Только так! – Сулла еще раз хватил кулаком по кафедре. Казалось, что перед ним – ученики, а на кафедре – рассерженный учитель. – Все корни и корешки предательства должны быть вырваны, чтобы никому не повадно было в дальнейшем покушаться на порядки великой республики. Но этого мало. Я предлагаю предоставить особые полномочия кому-нибудь из тех, кто присутствует нынче в этом священном храме великой и грозной богини. Какие это полномочия? Я их назвал бы чрезвычайными. Это лицо должно составить списки лиц, замешанных в действиях против республики. Имущество должно быть конфисковано, а хозяева – разбойники и душегубы – приговорены к смерти. Да! Только так!

И Сулла поднял кулаки вверх. Высоко над своей головой. И потряс ими. Угрожая врагам отечества. Он тряс долго. Исступленно. Глаза его, казалось, исторгали молнии. И сенаторам стало не по себе.

Легат Руф поднял руки вверх и резко опустил в стороны. Он это проделал трижды. И вдруг арена цирка Фламиния взревела. Точно огромное стадо львов. Этот рев – нечеловеческий, душераздирающий – достиг храма. Стены сотряслись от того рева, все загудело внутри. Сенаторы схватились за головы, не понимая, что же стряслось. Они повскакали с мест. Испуганно справлялись друг у друга: в чем дело? Что случилось? Кого тут режут? А то, что режут, – не просто убивают, а режут, как свиней, – в этом нет никакого сомнения…

И только один сохранял холодное спокойствие. Только один не волновался. Только один не обращал ровным счетом никакого внимания на душераздирающие крики, доносившиеся со стороны цирка Фламиния. Это был Сулла. Он искал какую-то запись, весьма важную. И не находил ее. И наконец поднял глаза. И увидел, что сенаторы мечутся в великом беспокойстве.

– Что тут происходит? – возвысил голос Сулла.

– Ты спрашиваешь нас? – разом заговорили несколько сенаторов. – Разве ты не слышишь?

Сулла сделал вид, что прислушивается. И крикнул:

– Да, там что-то происходит. – И поманил к себе легата Руфа. Тот что-то тихо доложил. Сулла удовлетворенно кивнул и поднял правую руку, требуя тишины и порядка. – О мужи! – крикнул он. – На этой арене, что совсем рядом, мои солдаты преподают предметный урок тем, кто не внял голосу разума, тем, кто бездумно боролся против нас с вами.

И Сулла сообщил оцепеневшим сенаторам, что восемь тысяч человек – пленников из Антемны – обретут достойный конец: их прирежут, как свиней. Так что нет причин для особого беспокойства. Сулла просил занять свои места и дать ему возможность договорить, ибо имеет сообщить нечто очень важное.

Вспотевшие от волнения и страха сенаторы послушно заняли свои места. Им недоставало воздуха. Многие из них сжимали себе виски, затыкали уши, чтобы не слышать рева почти двух легионов молодых, здоровых воинов, которым под ребра всаживали кривые карфагенские и испанские ножи. Всаживали вероломно, без суда, без предупреждения, безоружным. Это была кровавая, невиданная доселе расправа. И видавшие виды сенаторы сидели на своих местах ни живые ни мертвые.

Ужасающий человечий вой продолжался, а Сулла, найдя наконец нужную запись, обратился к сенаторам со следующими словами:

– Прошу не обращать внимания на пустяки. Будет значительно полезнее для дела, если вы подадите мне совет. Мудрый совет. – Говоря это, он оставался холодным, хмурым, спокойным. – Итак, я прошу вас, о мужи, наделить меня полномочиями составлять списки. Так называемые проскрипционные. Это название придумано нашими учеными. Я не уверен, что это название вполне подходящее, ну да это не беда! Дело, в конце концов, не в названии, а в сути. Я заверяю вас, что буду беспощаден к врагам отечества, ко всем этим популярам и прочей нечисти. Все же прочие честные люди получат надежную защиту. Республика их не оставит. Ежели я не заслужу вашего доверия… – Сулла недовольно глянул в сторону цирка, где добивали последних защитников Антемны, – ежели я не смогу заслужить доверия, то не буду в обиде. Сенат превыше всего!.. Вы назовете имя другого достойного лица. Это следует сделать нынче же. Не сходя с этого места. В этом священном храме. Вот моя первая просьба…

Вой на арене понемногу стихал, уступая место хрипу. Предсмертному хрипу тысяч и тысяч людей. Палачи, видимо, отлично были подготовлены. Они не торопились умерщвлять свои жертвы, связанные по рукам и ногам. Нанеся удар, они извлекали из жертвы такие звуки, которые способны были разорвать даже каменное сердце.

Многие сенаторы, боясь гнева Суллы, оставались на своих местах. Иные уже не владели собой, ибо тело их расслабло до предела, а разум готов был помутиться. Но были и сторонники Суллы, хотя в ничтожном меньшинстве.

– Вторая просьба моя состоит в том, – продолжал Сулла, – чтобы вы оказывали мне столь же важную поддержку, как сегодня, и далее. Чтобы я мог ссылаться на ваш авторитет, – на мой взгляд, непререкаемый.

Его слушали и не слушали. Сенаторы были готовы на все, лишь бы кончились эти невыносимые крики, чтобы скорее убраться отсюда куда-нибудь подальше. Они взирали на Суллу, как кролик на змею.

Сулла говорил:

– Если угодно, мы вместе с вами подадим голоса в соответствии с традицией: вот белые и черные шарики, вот ларец, а вот и вы. Но можно…

Сенаторы согласны на все. Кто-то крикнул сзади, что не требуется дальнейшего обсуждения. Все ясно! И сенат, как один человек, голосует за предоставление великому и мудрому Сулле необходимых чрезвычайных полномочий.

Полководец обратился к семейографам:

– Запишите эти слова как единогласное мнение сенаторов. – И бросил в зал: – Верно ли я говорю?

– Верно! Верно! – раздались голоса.

В цирке стихло. На дворе сияло яркое солнце, и островерхие, почти черные кипарисы оттеняли голубизну небес. На землю сошла великая благодать летнего дня, исполненного гармонии и спокойствия.

Сулла заключил свою речь следующими словами, доподлинно зафиксированными официальными семейографами сената и целиком включенными в «Воспоминания»:

– О сенаторы, мужи многоопытные и многомудрые! Греки – те, которые жили лет триста тому назад, – завершив великое дело, воздавали хвалу богам и приносили обильную им жертву. Сегодня мы не будем следовать этому обычаю, ибо стоим на пороге больших дел. Мы – в начале пути. Но путь этот представляется мне нелегким, тернистым. Многие из нас наколют пятки о шипы. Мы увидим в изобилии кровь и слезы. Кровь виновных и невинных. Я не пророчу. Я говорю то, что знаю, что вижу своими глазами. Однако интересы республики превыше всего! Мы не можем позволить одному или нескольким тиранам поработить Рим и его великий народ. Мы пресечем что-либо подобное в самом корне. Я в этом смею заверить вас! Я выполню ваше поручение. Я буду руководствоваться полномочиями, которыми вы наделили меня. Великое вам спасибо!

Сулла поклонился.

Руф – легат Руф – выскочил на середину зала и крикнул, повышая голос до визга:

– Слава, слава великому и мудрому Сулле! Сенат приветствует тебя!

И поднял правую руку вверх.

Сенаторы последовали его примеру. То ли они уже были заворожены. То ли повторили жест легата в полном беспамятстве, как в сомнамбулическом сне…

 

5

– Дорогие друзья, – сказал Сулла, складывая руки на груди наподобие восточного царька, – я обижусь, если кто-нибудь из вас назовет меня нынче великим и мудрым. Оставим эти слова для уст сенаторов.

И Сулла обнял гостей. Всех поочередно: Метробия, Буфтомия, Постумия, Полихарма, Мидона. Действительно, это были его друзья. Они всегда были с ним. Очень часто далеко от него, но всегда близко.

– А теперь познакомимся с этими очаровательными существами, которых вижу впервые.

Сулла стал перед молодыми женщинами, словно собирался преградить им дорогу. Метробий обнял Суллу за плечи и прошептал ему на ухо:

– Эта. которая справа, беленькая, как пшеничный хлеб, – сущий огонь… Звать ее Фебулла. Лет пять тому назад ей было двадцать… Рядом с нею – Сения. Жгучая брюнетка, как видишь. Моложе Фебуллы на год. Та, что поближе к двери, – Хлоя. Ей уже под тридцать. Она – на любителя. Я бы не променял ее ни на Сению, ни на Фебуллу…

Сулла обратился к женщинам:

– Благодаря моему другу я уже знаком с вами.

Хлоя хихикнула:

– Наверное, наговорил тебе всякой всячины?

– Клянусь богами! – Сулла поднял обе руки вверх. – Только хорошее!

Фебулла скинула плащ и оказалась в легкой и короткой тунике.

– С такими женщинами и умереть не жаль! – воскликнул Сулла.

Он пригласил гостей занять места за столиками, кому где и с кем понравится. Вопреки распространенному обычаю, столики стояли на некотором отдалении друг от друга. Красс рассказал именно о таком обычае испанцев, и Сулла решил завести его у себя: не лежать, а сидеть. С кем хочется.

А сам уединился в дальнем и темном углу с давнишним другом, актером Метробием. Злые языки поговаривали, что он в юности был влюблен в этого актера, как в женщину. Ни тот, ни другой этого прямо не отрицали. «Теперь мы стары для этого, – говорил Сулла. – Нам теперь нужны только женщины. Притом молодые…»

Метробий был одних лет с Суллой. В свое время успешно выступал в греческих трагедиях. От тех лет сохранил прекрасный цвет лица, живые глаза и царственную осанку.

– Я думал, что ты погибнешь в азиатской стороне, – сказал Метробий. Он чуть-чуть картавил.

– Как видишь, не погиб.

– И слава богам!

Актер глядел на своего друга с любовью и любопытством.

– Все помнишь, Сулла?

– Все! – Сулла обнял друга. – Я рад, что и ты здоров. Скажи мне, в чем нуждаешься?

– Ни в чем, – сказал гордый актер.

– А все-таки?

– Если угодно, хочу только твоей дружбы…

Сулла удивился:

– О, ты благороден, как всегда!… Но дом тебе не помешает?

– Чей дом?

– Такой богатый… С садом… И рабами…

– Где я возьму, Сулла?

– Ты получишь его, Метробий.

Актер подумал. И благородно отказался.

– Сулла, – сказал он, – я бы не хотел строить свое счастье на несчастье других.

Проконсул отодвинулся от него на локоть, чтобы получше разглядеть черты своего друга.

– Ты это всерьез? – спросил он.

– Вполне.

Сулла махнул рукой:

– Черт с тобой, ты как был пустым мечтателем, таким и остался!

Метробий рассмеялся. И сказал:

– Давай поговорим о тебе… Говорят, ты женишься?

– Да.

– На ком?

– На Цецилии… Дочери верховного понтифика.

Актер покачал головой.

– Не одобряешь, Метробий?

– Нет, отчего же?.. Тебе это не вредно. У тебя будет жена, связанная с нобилитетом. Нет во всем Риме семьи более богатой и крепкой своими связями с патрициями…

– Она хороша собой, Метробий.

– Да, перезрелая.

– Я надеюсь, она еще родит…

– Возможно.

– Если родит сына, Метробий, я назову его Фавстиком.

– Хорошее имя. Дай тебе боги!

Сулле взгрустнулось.

– Скажи мне что-нибудь веселое, – взмолился он.

– А на что эти девицы?! Они большие мастерицы взбадривать пожилых.

– Не оскорбляй меня.

– И не думал, Сулла. Я же люблю тебя.

Актер прижался к нему. Положил голову на грудь.

Вдруг с противоположного угла раздался звонкий голосок Хлои:

– Э, нет! Так не пойдет! Если мужчины будут миловаться друг с другом, то что нам здесь делать?

– Пить вино! – крикнул ей Метробий. И затрясся в смехе.

– Не желаю! – крикнула Хлоя. – Я мужчин люблю больше, чем вино.

– Звереныш, – беззлобно обозвал ее актер.

Сулла пошел к гостям, увлекая за собой Метробия. Он шел и прикидывал в уме, кого же все-таки выбрать… «Только не Хлою», – почему-то решил он. Разыскал низенькую скамейку и подсел именно к Хлое.

Его лицо пришлось прямо против ее полуобнаженных грудей. Хлоя звала его. Неслышно. Незаметно для других. В ней билась страшная женская сила, притягательная, как сама жизнь.

– Друзья мои, – сказал Сулла проникновенно, – мне так хорошо с вами. Скажите мне, кто что любит. Я желаю подарить вам нечто. Не стесняйтесь. Называйте.

Сразу стало тихо.

Хлоя захлопала в ладоши. Она сказала:

– Это правда?

– Да! – Сулла весь светился улыбкой. Доброй. Отеческой. И улыбкой опытного любовника.

– Сад и дом, – сказала Хлоя и застыла. Как изваяние.

Сулла поцеловал ее в оба колена и произнес торжественно:

– Да будет так… А тебе, Фебулла? А тебе, Сения? А вам, друзья мои? Говорите. Я не бросаю слов на ветер. Говорите же…

И заговорили все. Разом.

Кроме Метробия. Он стоял в стороне. Слушал. Смотрел. Запоминал…

 

6

К р а с с. Ты чем-то расстроен, Помпей?.. Выпей кальды. Или этого вина. С летним снегом…

П о м п е й. Лучше со снегом. (Пьет с явным удовольствием.) Хорошее вино. Откуда оно?

К р а с с. Собственное. Налей еще. Его надо пить залпом. Не люблю, когда вино сосут, подобно телку. Мужчины должны опрокидывать в себя. Пить, как в Колхиде.

П о м п е й. Пожалуй, ты прав. Лей! С утра можно?

К р а с с. Можно. На ночь не лучше… На тебе лица нет. Что с тобой?

П о м п е й (пригубив вино). Что происходит, Красс?

К р а с с (удивленно). Где?

П о м п е й. В Риме, разумеется. Ты ничего не замечаешь?

К р а с с. Замечаю. И что с того?

П о м п е й (Осушив чашу. Горячо). Ты можешь сохранять спокойствие? Посмотри вокруг! Людей убивают без суда. И не только популяров! Имущество их конфискуют. Передают другим. Всяческим проходимцам!

К р а с с. Не понимаю. Если ты намекаешь на меня?..

П о м п е й (привстав на ложе). Почему – на тебя? Разве и ты получил дворец?

К р а с с (с улыбкой). Получил. На Палатине.

П о м п е й. Вот как!

К р а с с. Если враги отечества бегут? Если они бросают свое имущество? На основании закона…

П о м п е й (перебивая). Бегут? Потому, что им отрубают головы. Я же говорю: без суда! Это же произвол!

К р а с с (рассудительно). Послушай, ты слишком горяч. В твои лета это понятно. Вникни в совет старшего по годам: не горячись, не повышай голоса, если ты не хочешь сам угодить в список.

П о м п е й. Ты предашь меня, что ли?

К р а с с (тихо). Не я. Но мой раб, мой слуга предаст. Они получат за это свободу и десять процентов от конфискованного имущества.

П о м п е й (в отчаянии). Какой ужас!

К р а с с. Я тебя люблю, Помпей. Любя, даю совет…

П о м п е й. Я знаю его: не горячись, не повышай голоса, сиди в собственном дерьме и не пищи!

К р а с с (деланно смеясь). Во! Молодец. Да ты же умный. Быстро все схватываешь.

П о м п е й (возбужденно). Людей казнят без суда. Жену разлучают с мужем. Детей – с родителями. В один день пускают богатого по миру. Центурионы сделались всесильными. Народ трепещет при виде их.

К р а с с (не слушая его). Есть у меня на примете дворец. На Квиринале. С чудесным садом. Осмотри его. Может, приглянется тебе?

П о м п е й. Что же тогда?

К р а с с. Я поговорю с Суллой. И полагаю, что вскоре сможешь переехать во дворец. Или продать по сходной цене.

П о м п е й (в ужасе). И ты, Красс, предлагаешь мне это?

К р а с с (наливая ему вина). Да.

П о м п е й. От всего сердца?

К р а с с. Да.

П о м п е й. И тебя не мучает совесть?

К р а с с. Нет.

П о м п е й. Значит, набрать в рот воды и молчать?

К р а с с (с милой улыбкой). Молчать, набрав в рот вина! Зачем же воды?.. Итак, я предлагаю тебе присмотреть имение. Где-нибудь в Этрурии или Кампанье. Или же дом с садом. В самом Риме. Может, не один? А?

П о м п е й. Налей, скорее налей!.. Это невозможно!

К р а с с (наставительно). Потише!.. Мой слуга прильнул к двери.

П о м п е й. И ты говоришь об этом без волнения?

К р а с с. Даже с улыбкой. Наливая вино. Вот так.

П о м п е й. О!

К р а с с. Ах, молодость, молодость!.. Твое здоровье! За твой новый дворец! И новое имение! (Подумав.) И не одно! Ты меня понял?

П о м п е й (прильнув к чаше). Не знаю, пойму ли тебя когда-нибудь?

К р а с с (уверенно). Поймешь, Помпей. Ручаюсь тебе!

 

7

– О великий!

Эпикед стоит в дверях. Он просит разрешения войти в таблинум. Как всегда, слуга подтянут, строг, бережет улыбку.

– Входи, входи, Эпикед.

Слуга шагает по коврам. Неслышно. Как кошка. Как тигр азиатский.

– Слушаю. Эпикед говорит:

– Все судачат о твоей женитьбе, о великий.

– Хают меня?

Это остийское выражение, которое больше приличествует морякам, чем римскому патрицию, режет слух у тонко воспитанного Эпикеда.

– Да, хают!

– Кто?

– Твои недруги. Говорят, что это брак по расчету.

– Разве в Цецилию нельзя влюбиться? – Сулла поднимает кверху левую бровь.

Эпикед согласен с господином: вполне можно влюбиться!

– Так чего же им надо? При чем здесь расчет?

– Они намекают, о великий, на ее отца. Великого понтифика.

Сулла откидывается на спинку кресла:

– Разве для великого понтифика не лестно иметь такого зятя? Говорили: у Цецилии не будет детей. А она уже беременна.

Эпикед непроницаем. У него только новости. И он старается не комментировать их. Его дело сообщать. А господин пусть сам разбирается.

– Это все, Эпикед?

– Нет.

– Что же еще?

– О великий! Я хочу обратить твое внимание на некоего центуриона. Бывшего гладиатора. Он недавно, благодаря твоей милости, поселился в особняке недалеко от цирка Максима.

– Зачем он мне?

Сулла пытается угадать хитроумный замысел слуги. Какой-то центурион… Благодаря его милости… Особняк… Ну и что?

Слуга молчит. Разве не все ясно? Неужели непременно ткнуть пальцем? Намека мало, значит?

– О великий! Он предан тебе.

– И что же?

– Безгранично.

– Та-ак.

– О великий! Всем обязан тебе. Он очень сильный. Беззаветно преданный. Когда он слышит твое имя, – он перестает мыслить. Он только ждет приказа.

– А-а-а!

– О великий! Может, я косноязычный?

– Нет, Эпикед.

Сулла погрыз ноготь.

– Где этот центурион? Как его звать?

– Крисп, о великий! Он окажется возле твоего величия, когда ты пожелаешь. В любую минуту… Мне кажется, что свет не сошелся клином на Дециме…

Кажется, Сулла кое-что улавливает…

– Верно, не сошелся.

– А то ведь человек может и воспарить…

– Как это воспарить?

– Голову потерять.

– Может, Эпикед.

– И зазнаться может. Нос задрать. Я, мол, я! – И слуга передразнил некоего зазнайку. Без излишнего гримасничания и жестикуляции Прямо-таки словно мим.

– Я и сам подумал об этом…

– О великий! Если он от твоего имени занимает дворец и женится на вдове-красавице, то, значит, Децим способен и на нечто большее. Очень страшное.

– Какой он занял дворец? – тревожно спросил Сулла.

– Некоей Коринны, вдовы Брута Севера.

– Хороший дворец?

– Шикарный. Один из лучших на Палатине.

Сулла почесал переносицу. Нахмурился:

– Самовольно, значит?

– Выходит так, о великий… Я начинаю бояться его…

– Ладно, Эпикед. Приведи ко мне этого Криспа. Только не сегодня. Скажем, завтра утром. Или послезавтра.

– О великий, слушаюсь.

– Как себя чувствует Цецилия?

– Служанки говорили мне, что лучше. Значительно лучше Они сказывали, что не иначе как будет мальчик.

Сулла заулыбался. Брови подались в стороны. Уголки губ дрогнули.

– Они уверены?

– Эти хитрые бестии, о великий, все знают. И без мантики. У них свои правила. Свои наблюдения.

– А все-таки откуда они берут?

Слуга пояснил:

– Живот, говорят, острый. Словно бы изнутри пика торчит. И частые позывы к рвоте. Не унимаются они, эти позывы.

– Из всех женщин мне нравится более всего Цецилия… – Сулла бросил взгляд на статуэтку из золота, изображавшую Цецилию. Правда, ваятель скостил по меньшей мере лет десять, но это неважно. Цецилия все равно красива, вернее, привлекательна.

Эпикед положил на стол две дощечки с надписями.

– Что это?

– Два имени, о великий. Этот, – слуга поднял первую пластинку, – мой родной брат. Несчастный человек. Обиженный марианцами. И все из-за меня… А второй… – Эпикед ткнул пальцем другую дощечку, – тоже мой брат. Сводный брат. Он проживает в Остии. Ютится в какой-то норе…

– А ты сам? – спросил господин. – Ты как-то говорил мне, что собираешься жениться… Почему ты не женишься?.. Тебе тоже нужен дом… Ты думаешь привести жену?

– Передумал, – сказал Эпикед, краснея.

– Гм… С чего это ты?

Сулла вернул дощечки, начертив на них свое имя.

– Передай Гибриду и скажи, чтобы поживее действовал. Дома выберешь сам. Просмотри лично списки. Ведь этот Гибрид плут неимоверный. Он все для себя и для Красса.

Слуга стоял опустив голову. Затем порывисто бросился на колени и поцеловал руку своему господину. Через мгновение он был уже за дверью.

Проконсул полюбовался пламенем свечи, которая горела на столе. И долго не мог оторвать глаз.

 

8

Плутарх, основываясь на достоверных источниках, писал:

«Положив начало резне, Сулла не прекращал ее и наполнил город убийствами без счета и конца. Многие пали вследствие личной вражды без всякого столкновения с самим Суллой: угождая своим приверженцам, он выдавал им людей на расправу. Наконец, молодой Гай Метелл осмелился спросить его в сенате, где предел такому злу и далеко ли он думает еще зайти, прежде чем можно будет ждать успокоения. «Мы не просим тебя, – прибавил он, – освободить от кары тех, кого ты решил казнить, мы просим лишь избавить от неизвестности тех, кого ты решил помиловать». Сулла ответил, что он и сам еще не знает, кого ему предстоит пощадить. «Так объяви же, – перебил его Метелл, – кого ты хочешь наказать». Сулла сказал на это, что он так и сделает… «Немедленно после этого Сулла составил проскрипционный список в восемьдесят человек…» «А через день Сулла объявил новый список в двести человек, затем третий – не меньший…»

«Не говоря уже об убийствах, прочие мероприятия Суллы тоже заставляли общество страдать. Так он провозгласил себя диктатором…» «Через народное собрание было проведено постановление, которое не только избавляло Суллу от ответственности за все содеянное им прежде, но и на будущее время предоставляло ему право казнить смертью, конфисковать имущество, основывать колонии, строить и разрушать города, давать и отнимать престолы…»

Аппиан указывает:

«Чтобы сохранить видимость исконного государственного строя, Сулла допустил назначение консулов. Консулами стали Марк Туллий и Корнелий Долабелла. Сам Сулла, как обладающий царской властью, будучи диктатором, стоял выше консулов. Перед ним, как перед диктатором, носили двадцать четыре секиры… Многочисленные телохранители окружали Суллу…»

«В следующем году Сулла, хотя он и был диктатором, притворно желая сохранить вид демократической власти, принял во второй раз консульство вместе с Метеллом Благочестивым…»

 

9

В третьем часу утра Сулла выходил в атриум, где принимал посетителей или работал за столом в таблинуме. Потом его видели в сенате или на заседании народного собрания. После второго завтрака – снова атриум или таблинум. После первой стражи он сбрасывал с себя официальную тогу, рядился в холщовую тунику-безрукавку, снимал тесные башмаки и отдавался веселью в обществе закадычных друзей. Ночь принадлежала только ему. Желчь как бы отливала от всех членов, уступая место доброте и бездумным утехам. Немало способствовали этому вино и женщины. Он даже не сразу ответил бы, что выше: вино или женщины?

Злые языки шептали, что бурное ночное веселье являлось разрядкой от кровавых дневных дел. И что, в свою очередь, кровавые дела следовали за утренним похмельем, когда тяжелела голова, разливалась желчь и пухли веки от чрезмерных возлияний. Все сходились на одном: днем к нему – не подступись. Лучше вечером. Однако вечер и ночь отводились для триклинума, а не для деловых свиданий. Кто же мог к нему попасть вечером, если особо не зван?..

Вот и сегодня, приняв ванну, он направился в атриум. Эпикед сообщил, что Цецилия, которая сейчас у своих родных, более или менее здорова, рвота поутихла и она желает видеть его.

Сулла выслушал слугу внимательно и спросил:

– Где Катилина?

– Он ждет в саду.

– Зови его сюда.

О Цецилии ни слова.

Эпикед послал раба за Катилиной, которому был назначен прием на три часа утра. Сулла подошел к бассейну. Поглядел в чистую, как зеркало, воду. И увидел знакомого человека. Только лицо у этого было очень красное. Белые крапинки посерели. Сулла решил, что это кровь прилила к голове после горячей ванны. Поманил к себе Эпикеда и спросил: не очень ли багров цвет лица? Эпикед изучающе осмотрел своего господина. Он сказал:

– Может быть, тебе следует почаще пользоваться фригидарием. Холодная вода подчас полезнее горячей. Она сжимает поры. Не пропускает болезнь вовнутрь.

– А кто мне говорил про горячую? – раздраженно сказал Сулла. – Горячая, дескать, раскрывает поры и выгоняет болезнь наружу. Кто это мне говорил?

– Я, – признался Эпикед безо всякого страха.

– Так когда же ты врал: тогда или врешь сейчас?

– Нет, я и тогда говорил правду. Надо чередовать горячую и холодную ванны.

Сулла указал на зеркальную воду имплювия:

– Видишь, какой он багровый?

– Это искажает вода. На самом деле цвет твоего лица значительно мягче.

Сулла усмехнулся. Недоверчивой гримасой. Он хотел знать, что же все-таки лучше: горячая или холодная ванна?

– На этот вопрос не смог бы ответить даже Гиппократ.

– Почему? – Сулла не отрывал глаза от имплювия.

– Потому что чередование холодной и горячей воды – суть лечения водою.

– Ах, лечения?! – Сулла злорадно ухмыльнулся. – Поди-ка сюда, Эпикед.

И он показал слуге некий прыщ, скорее фурункул, выскочивший на шее, чуть повыше правой ключицы.

– Что это!

– Прыщ, – ответил слуга.

– Сам ты прыщ!

– Может, фурункул… – Слуга пытался получше разглядеть раскрасневшуюся припухлость.

– Ну? А поточнее?

– Это скажет врач.

– Так вот… – Сулла поворотился к слуге. – Только между нами. Слышишь?

Эпикеда не надо предупреждать. Это излишне. Сулла разве первый год делится секретами?

– Из этого прыща я достал маленького белого червя…

Эпикед выпучил глаза. Его смуглое лицо побледнело.

– Червя? – спросил он. – Из этой ранки?

– Да. Такого беленького. Какие бывают на падали.

Слуга не очень-то поверил: белый червь на живом теле?

– Может, на больном, Эпикед? Черви чувствуют болезнь…

Тот покачал головой, – дескать, не похоже. Он быстро вышел из атриума и вскоре вернулся с флаконом и белой тряпкой.

– Покажи мне этот прыщ, о великий!

Смочил тряпочку жидкостью из флакона и приложил к ранке. Промыл ее.

– Что это? – спросил Сулла.

– Очень крепкие лемносские духи. Я назвал бы их бальзамом.

– Да, пощипывает. Приложи еще раз. Приятно.

– Может, позвать врача? – сказал слуга.

– К свиньям! Не надо. Подумаешь – прыщ!

И он широким жестом пригласил Катилину, который показался у входа. Пригласил в укромное место. За колоннами. В портик.

Эпикед удалился.

– Садись, Каталина! – Сулла занял место в бесселе – двухместном кресле. Рядом пристроил молодого римлянина – кареглазого, в голубой тоге и высоких башмаках. Перед ними низенький столик. А на нем – засахаренные фрукты и вода из летнего снега. И вино. Однако Катилина отказался от угощения. А воду пригубил.

– Как дела? – спросил Сулла.

Луций Сервий Катилина, которому исполнилось двадцать пять лет, слыл ярым сулланцем. Ему боги и те нипочем! Его богом стал Сулла. Проконсул знал это. Полагал, что сей молодой патриций пойдет далеко, если только не свихнется где-нибудь на крутом повороте.

– Шипят, – сказал кратко Катилина. – О великий и мудрый! Они ненавидят нас. Вот и шипят!

Сулла уставился на него пристальным, тяжелым взглядом.

– О великий! Обидно слышать – и даже стыдно, – как поносят нас. Марианцы считают нас дикими, кровожадными зверями. А за что? За то, что им утерли нос? За то, что не позволили убить республику?

Сулла молчал, и взгляд его лежал на молодом человеке тяжким грузом.

Катилина горячился:

– Они было поджали хвост. Теперь не слышно громких разговоров, непрестанных проклятий. Шипят в кулак. Шипят друг другу на ухо. Это, говорят, безопасней. И в то же время, говорят, можно душу отвести. А дай им срок, дай им возможность – саданут нам нож промеж лопаток. И бровью не поведут! Я знаю этих хищников. Этих пантер. Они притаились. Их запугали проскрипционные списки. А попробуй ослабь вожжи! Попробуй дай им волю. Вот тут-то взгромоздятся на нас, словно орлы, и глаза нам выклюют. Нет, о великий, на твоем бы месте день и ночь составлял списки. Ибо врагам нашим несть числа. Они притаились. Клянусь богами! Сволочной народ – даже и говорить с ним нечего. Пусть беседуют с врагами вооруженные центурионы и палачи! Надо чтобы Тарпейская скала действовала и днем и ночью. Только в этом способе вижу я выход. Ибо они, враги наши, буде возьмут верх, – уничтожат нас в мгновение ока. И не пожалеют. Даже не задумаются. Таковы они – эти лисы и волки, пантеры и гиены!

Молодой человек разошелся. Разбушевался. Размахивал руками. Тряс головой. Топал ногами.

А Сулла слушал. Не перебивая. Взгляд его по-прежнему лежал на Катилине. Проконсул не поощрял. Но и не сдерживал. Не соглашался. Но и не возражал. Он впитывал в себя речь Катилины, подобно греческой губке.

– А что было вчера? – рассказывал Катилина. – Пришел ко мне брат. Мой родной брат. Его звали Квинт. Старше меня лет на десять. И первое, что он сделал, – это начал ругать. Да простишь меня, о великий и мудрый! – тебя. Да, да, тебя! И это при том, что отлично знал про мою к тебе безграничную любовь. Я предупредил его: «Квинт, не ругай моего дорогого вождя». А он не унимался. Не было худого слова, которого не поставил бы он рядом с твоим божественным именем. Я еще раз ему: «Квинт, прекрати богохульство». А он – свое…

Свинцовые глаза Суллы налились кровью. Он застыл, как лев перед прыжком. Ждал конца этой неприглядной истории.

Катилина продолжал свой рассказ:

– «Послушай, Квинт, говорю, если бы это болтал отъявленный марианец – я бы не стал даже слушать. Просто прибил бы негодяя – и дело с концом. Если бы вся эта гадость лилась из уст какого-нибудь тевтона или нумидийца – наших заклятых врагов, – это еще полбеды. Но когда богохульствует римлянин, да к тому же квирит, к тому же патриций?!»

– И ты так долго терпел? – спросил Сулла, плотно сжав зубы.

– Нет, – поспешил с ответом Катилина. – Разумеется, нет.

– Что же ты сделал?

– Я убил его, – сказал Катилина, не моргнув глазом. И это была сущая правда. Насчет убийства.

Сулла улыбнулся:

– Молодец!

– И я прошу, – продолжал Катилина, – внести имя брата в проскрипционный список.

– Задним числом? – спросил Сулла, глядя в упор на молодого человека.

– Да, – скромно ответил Катилина.

– Ну что ж, – сказал проконсул, – пожалуй, это разумно. Он был состоятелен, этот негодяй?

– Да, о великий и мудрый.

– Ты получишь половину, Катилина.

– Благодарю тебя, о великий!

– Но впредь… – Сулла поднял руку, – но впредь не советую тебе слишком испытывать свое терпение. Эдак можно и сердце надорвать: действуй поживее. Понял?

Катилина припал к его руке. И жарко ее целовал.

– Всегда, всю жизнь, – шептал он, – буду служить тебе верную службу. Буду ненавидеть врагов твоих, как своих, о великий и мудрый!

– Гибрид получит соответствующее указание, – промолвил Сулла. Он имел в виду вопрос об имуществе убитого Квинта, брата Катилины, того самого Катилины, который стоял много лет спустя во главе двух заговоров и, следуя по стопам Суллы, пытался захватить власть. (Не его вина, что это ему не удалось.)

Катилина помчался домой. Полетел, что называется, на крыльях радости. С него не только снималось клеймо братоубийцы, но значительно увеличивалось личное имущество, и он торопился сообщить об этом своей дорогой супруге…

Следующим был Крисп. Эпикед ввел его, и тот остановился в нескольких шагах от Суллы. Прочно. Непоколебимо. Его горячий взор устремился на любимого вождя и полководца. Впервые Крисп видел Суллу на столь близком расстоянии.

– О великий и мудрый! По твоему повелению явился твой недостойный слуга, центурион Крисп.

Солдатский рапорт всегда ублажал слух полководца. Сулла улыбнулся. Попытался определить его силу, стать, ум, поскольку это можно сделать на близком расстоянии и в несколько секунд.

– Ты, говорят, ходил вместе со мною в поход? – сказал Сулла.

– О великий, на рукавах моих следы твоих наград!

– Прекрасно! И ты был ранен?

– Да, о великий! Во Фракии. Чуть-чуть. Под Афинами. В мякоть левой ноги. Чуть пониже колена. И в Геллеспонте: в меня угодил митридатовский дротик.

– Жизнью своей доволен? – Сулла вытянул ноги. Хлебнул снеговой воды.

– О да! Великий и мудрый, живу я в особняке, прекрасном. Только твоя щедрость способна так награждать своего слугу.

– Женат?

– О великий и мудрый! Завтра моя свадьба, ежели не будет на то твоего неудовольствия.

– Не будет, – сказал Сулла. – Это только лишь начало. Ведь пойдут дети. И тебе пригодится, скажем, вилла в Кампанье.

Крисп засиял.

Сулла оставил кресло, подошел к имплювию. Поискал того, кто глядел на него со дна; да, краснота исчезла… И он обратился к Криспу:

– Что скажешь, если придется тебе оставить свою когорту, к которой привык?

– Во имя чего, о великий? – спросил центурион.

– Во имя службы здесь. – Сулла топнул ногой.

– О великий! Моя жизнь принадлежит только тебе!

Сулла снова обратил свое внимание на человека, глазевшего на него из воды. И сказал как бы между прочим:

– Однако жизнь здесь многотрудная. Это тебе не цветочки поливать в саду. И не детей нянчить. – И уже вовсе жестко: – Нам нужен обнаженный меч. Постоянно. Карающая рука нужна. И преданное сердце. Безотчетно преданное. Понял меня?

– О да! Великий и мудрый! Я готов на все ради тебя, ради одного твоего слова.

– Посмотрим… – проговорил Сулла и распорядился через Эпикеда выдать центуриону три тысячи сестерциев.

На радостях Крисп прогромыхал своими сапогами. Словно в лагере перед палаткой полководца. И направился к выходу.

– А этого певца, – сказал Сулла Эпикеду, – веди в таблинум.

Еще раз бросив взгляд на зеркальную поверхность имплювия, Сулла заторопился к своему столу. За которым и встретил известного столичного барда.

Это был небольшой человек по имени Вариний. Он одинаково свободно писал по-эллински и по-латински. Такой степенный, толстеющий, лет пятидесяти пяти. Лысоватый. С густыми бровями, похожими на двух нахохлившихся воробьев. Кажется, из вольноотпущенников по родительской линии. Но сам настоящий квирит. Можно сказать, кумир молодежи. Его любовная лирика сводила с ума женщин. Особенную популярность завоевала его поэма «Ганнибал под Римом». Она возбуждала высокие патриотические чувства. В свое время сенат присвоил ему почетный титул Великого Поэта Республики. Ни до, ни после подобного не бывало. Золотой венок триумфатора увенчал голову поэта.

Поэт увидел перед собой хмурого, небрежно побритого проконсула. Ни один мускул не дрогнул на лице Суллы. Никаких чувств не выразили его глаза, казалось пересаженные с другого человека. Может быть, с рыжего тевтона.

– Сулла! – воскликнул поэт, театрально разводя руки. – Я помню тебя совсем еще молодым. Смотрю на тебя и думаю: что же в тебе изменилось за эти годы?

Полководец молчал. Он тоже думал о том, что изменилось в самом Варинии?.. Небольшая полнота? Но, помнится, он и тогда, в молодости, был склонен к полноте. Лысина? Но, помнится, и в те годы поэт не обладал вихрастой шевелюрой. Этот Вариний однажды выручил Суллу из большого денежного затруднения. Он дал Сулле взаймы несколько тысяч тетрадрахм, не требуя ни синграфы – векселя, ни поручителя. Да, этот самый Вариний, который нынче чем-то недоволен. Что же, поглядим, с чем пришел Великий Поэт…

Поэт сказал:

– Мне кажется, что ты стал молчаливым.

Сулла вздохнул.

– Мне кажется, что ты слишком угрюм. Более, чем положено государственному деятелю.

Поэт потирал руки на восточный манер. Он был убежден, что приятные воспоминания давних лет растопят холодность Суллы. Но ничего подобного не случилось. Диктатор стоял во весь рост, изображая собственное каменное изваяние, над которым трудились ваятели. (Решено было поставить его скульптуру в сенате.)

– Как живешь, Вариний? – спросил наконец Сулла. Его голос доносился словно откуда-то снизу, из-под пола: настолько он был неестественным.

– Живу… – пробормотал поэт, подавленный холодным приемом.

– Присаживайся. Говори. Я слушаю.

Вариний понял, что перед ним совсем другой человек. Возможно, выросший из того самого молодого Суллы, но другой. Что же его так покорежило?

После столь сухого, неприветливого предложения: «Говори. Я слушаю» – у поэта пропала всякая охота говорить. Он подумал: не повернуться ли назад и не уйти ли? Однако переборол себя. Сел на скамью. И приступил.

Его беспокоило положение дел. (Сулла отвернулся от него.) Государственных дел. (Сулла уперся взглядом в самый пол.) Настроение людей внушает большое опасение. (Сулла вскинул голову, будто следил за полетом мух.) Очень большое. (Сулла кашлянул.)

– Откуда все это? – взволнованно говорил поэт. – Есть только один источник. Я это доподлинно установил. Греки говорят: найди источник, определи его, и ты познаешь истину.

– Болтуны, – буркнул Сулла.

– Кто? – Поэт привстал.

– Твои греки. А кто же еще?! Они хотели преподать мне свою философию еще в Афинах. Но получилось обратное. Там три дня и три ночи текла река. Кровавая река. Не советую особенно полагаться на греков и их философию.

Поэт был сбит с толку. Потерял нить своей мысли. Судорожными движениями потирал лоб. В то время как Сулла следил за ним внимательнейшим, подозрительным взглядом. Словно из-за угла.

– Слушаю, – поторопил диктатор голосом, еще более мрачным, чем вначале.

– Да… Вот я и говорю… – Поэт с трудом припоминал свой «источник», который чуть не поглотила эта самая «кровавая афинская река». – Да, источник один: страх.

– Что? – Сулла подбоченился и нагнулся над столом.

– Страх…

– Какой страх?

Поэт подумал:

– Обыкновенный. Животный.

Диктатор усмехнулся. Стал спиною. И сказал:

– Дальше?

– А твои списки… – поэт усмехнулся. Надо заметить – совсем некстати.

– Что мои списки? Какие?

– Проскрипционные.

– Они вовсе не мои! Их узаконил сенат. Надо кое-что знать, прежде чем раскрывать рот!

Сулла хватил кулаком по столу.

Бедный поэт чуть не проглотил язык. Заерзал на скамье. Кашляя нервным, спазматическим кашлем.

– Дальше?

Вариний вздрогнул. Из последних сил выговорил:

– Многие знатные люди – в страхе. Все ждут своего конца. Трусят. Дрожат, как зайцы. Не кажут носа из дома. Как улитки пугливые.

Сулла злорадно спросил:

– И все из-за этих списков?

– Да. Из-за крови. Из-за убийств беспричинных.

– Без причины даже таракан не дохнет. Запомни это, Вариний.

– Это верно…

– А если верно, то надо знать, чего хочешь, чьим ходатаем являешься. За врагов отечества хлопочешь? О марианцах печешься?

– Нет.

– Так за кого же, Вариний?

– За честных. Ни в чем не повинных…

– Можно подумать, что Рим обезлюдел.

– В некотором смысле да…

Сулла вышел из-за стола. Медленно приблизился к поэту.

– На твоем месте, – сказал он, – я бы обходился без «некоторого смысла». – И передразнил поэта: – Без «некоторого смысла». Не строй из себя дурака – я тебя вижу насквозь.

Поэт вдруг осмелел. Он переступил через грань, когда все уже безразлично, когда собственное достоинство начинает довлеть над всеми прочими ощущениями и чувствами.

– Я не дурак, Сулла. И видеть насквозь меня трудно. Ибо я не финикийское стекло. И даже не римское. Я – человек.

Он поднялся с места:

– Я хотел побеседовать по душам. Как со старинным другом. Наверное, я ошибся. Прощай, Сулла!

Диктатор не ответил. Не проводил до дверей. Не сказал «до свидания» или «прощай». Вызвал Децима. И сказал тому:

– Ты видишь этого человека?

– Который направляется к выходу?

– Да. Это неисправимый марианец. Половина имущества – твоя. Голову выставишь на форуме. – Перехватив удивленный взгляд центуриона, заметил: – Его голову, Децим! Его!

Центурион бросился выполнять приказание. Его шаги были слышны в таблинуме довольно долго. И замерли только тогда, когда Децим вышел во двор.

Сулла крайне возмущен. Дерзостью этого Вариния. Взял прекрасный граненый сосуд с вином и приложился к нему. А вода из летнего снега окончательно успокоила его. Походил по комнате широким шагом, сочиняя в голове письмо в провинцию Идумея, где следовало увеличить налоги. Ибо нужны деньги. Много денег…

Вошедшему Эпикеду сказал:

– Где-то по Риму, говорят, блуждает поэт Вакерра… Хороший поэт! Скажи, чтобы привели его ко мне.

– Я, кажется, знаю его: такой плюгавенький…

Сулла сердито посмотрел на слугу:

– Это не самое худшее качество, Эпикед. Одним словом, найди и доставь его ко мне!

 

10

Римские граждане, казалось, придавлены. Словно прессом новой давильной машины, изобретенной в Испании для виноградарей. Сулла крутит ее ручку с великим умением. Не щадя ни сил, ни времени. Днем и ночью стучатся в дома центурионы, неся черную весть. Неприсутственный день в этом отношении ничем не отличается от обычного, иды – от календ, декады от месяца. Днем и ночью составляются проскрипционные списки. А сколько пропадает людей и без списков? Кто это учитывает?

Слезы полились рекой. А кровь? Кто учитывал ее? Может быть, Гибрид и его магистраты? Может, Гай Варрес и его люди? Фронтан или Руф? Кто?

Дома, подлежавшие конфискации, тщательно вносились в списки. Сады тоже. Вплоть до дерева, имеющего хоть какую-либо ценность. И жемчуга заносились в списки. И деньги аккуратно складывались в эрарии. И там их считали квесторы. А жизни? Кто им вел счет? И зачем это? Кому?

Люди спрашивали друг друга: где же боги? Разве и они убоялись проскрипций? Разве и они забились в свои углы и не кажут носа на люди? Что же с ними? Где справедливость? Почему боги не отличают старого от молодого, вдову от девушки, детей от пожилых? Где же все-таки боги? И что же происходит в этом Риме?

А сколько вен добровольно вскрыто? Из опасения, что явится центурион с черной вестью и скажет: «Великий и мудрый Сулла спрашивает тебя: «Не прожил ли ты свой век?» Это была сакраментальная формула. Это был приговор. Неотвратимый. И его приводили в исполнение немедленно. Если вопрошаемый проявлял малодушие и не находил дорогу в бальнеум, чтобы вскрыть себе вены, – ему помогал центурион. Точнее, помогал взмах его меча. Грозного, как молния.

Диктатура Суллы – так утверждали все – входила в силу, была в полном разгаре, точно пожар, раздуваемый свежим морским бризом. И тем не менее с его уст не сходило слово «демократия». И вскоре он принял (вторично) консульство вместе с Метеллом Благочестивым. Это было очень удобно: верховная власть плюс консульство. Это сохраняло видимость республиканской демократии. Однако Сулла нанес смертельный удар по народным трибунам, и этот институт фактически исчез. Это был удар по плебсу. Правда, в то же самое время Сулла нанес удар и по всадникам, ликвидировав их привилегии. Но популярам не приходилось радоваться этому: просто логика борьбы за власть вынудила Суллу убрать всадничество с поля политической битвы. Благодаря соучастию одних, оцепенению других и равнодушию третьих Сулла достиг высшей власти. Сенат трясся в страхе, оформлял задним числом все деяния Суллы, придавал им видимость законности.

Многие римляне, потеряв ощущение реальности и принимая все это за страшный ночной кошмар, обращались к помощи различных гадателей. Учуяв наживу, по городу сновали персидские, вавилонские, мавританские и прочие прорицатели, предрекавшие будущее. Никогда не ошибался тот, кто по светилам или по линиям рук предсказывал кровавую годину. Ибо в этом им старательно помогал не кто иной, как Сулла.

Особенно невыносимыми казались ночи. Вооруженные до зубов солдаты, держа над головами факелы из боярышника, маршировали по улицам. И согласно спискам убивали и грабили несчастных граждан. Никто не знал в точности, чья наступает очередь. Если опасность миновала нынче, это вовсе не означало, что миновала она вообще.

– Я боюсь покрова ночи, – признался Корд колбаснику.

Сестий молчал. Озирался вокруг: ему все мерещилось, что кто-то их подслушивает. Он похудел и осунулся, на щеках появился серый налет.

– За донос сейчас много платят, – шептал он басом своему соседу.

– Что?

– За донос, говорю, много платят.

И они забивались в темный угол лавочки и там обменивались короткими иносказательными фразами.

– Не доверяй Марцеллу, – советовал Корд.

– Он тоже? – удивлялся колбасник.

– Нет. Но может предать просто так. Сам того не подозревая.

– А Крисп? – И оба соседа зажимали себе рты.

Марцелл шептал в самое ухо башмачнику, обжигая горячим дыханием:

– Его теперь носят на носилках… А ведь простой центурион…

– Простой ли?

– Ты прав, Корд, наверное, не простой. Он, говорят, и по ночам разгуливает по городу.

– Зачем?

Колбасник удивленно вскинул брови:

– Тебе надо объяснять?

– Да.

– Потому что по ночам тоже убивают.

Корд задумался и тихо сказал:

– Он нам был вроде бы другом.

Сестий махнул рукой:

– Это быстро забывается. Ко мне приходит его слуга, берет колбасы и денег не платит.

– А ты веди счет.

– Я-то веду. Лишь бы и Крисп вел. Боюсь, что он стал к тому же и забывчивым.

– Тсс…

Кто-то подошел к лавке. Это оказался зеленщик Марцелл.

– Шепчетесь? – сказал он громко. – Это сейчас в большой моде.

Корд и Сестий смутились.

– Что ты! – сказал Сестий. – Мы тут пробовали одну колбасу.

– По глазам вижу, что врешь!

– Клянусь богами! – воскликнул степенный Корд.

– И я клянусь! – сказал Сестий.

Зеленщик захохотал.

– Перепугались? – сказал он. – Дружно отказываетесь? А я, знаете, ничего не боюсь. Чем хуже – тем лучше. Да, да! Говорят, рабы восстали в Этрурии. Где-то в ста милях отсюда. Это же совсем рядом! Допустим, восстание подавят. Но для того, чтобы подавлять, тоже надо силу иметь. А там, смотришь, пойдут на нас луканцы. Или бельги. Или какие-либо далекие парфяне нагрянут. Это предсказывал один перс-гадатель.

Корд и Сестий словно в рот воды набрали. А зеленщик продолжал как ни в чем не бывало. Знай шпарит и даже в ус не дует:

– Это очень хорошо, что восстали рабы. Они, говорят, очень злы и рубят головы всем встречным-поперечным. Это очень хорошо!

Корд и Сестий не проронили ни слова. Но это не смущает говорливого зеленщика.

– Они, говорят, спускаются с гор к морю. Если у них найдется голова, она поведет их вдоль берега моря и доберется до Яникула. Эти, говорят, не какие-нибудь Гракхи. Эти запросто снимают голову. Не моргнув глазом. Гракхи, по-моему, слишком высоко брали. А надо бы по-простецкому: раз, два – и ваших нет! Что скажете?

Башмачник и колбасник ничего не скажут. Они молчат. Но ведь даже слушать такие речи опасно. Лучше всего, как говорят в Остии, смыться.

Башмачник заявляет, что торопится починить чью-то обувь. А колбасник начинает доставать из мешка колбасы и ужасно кряхтит.

Зеленщик побрел восвояси.

Корд и Сестий вздохнули свободно. Нет, этот зеленщик из Остии определенно нечистоплотен на язык. Он вполне может унизиться до доноса. А впрочем, кто знает…

На всякий случай колбасник подает башмачнику явственный, недвусмысленный знак, приложив указательный палец к губам. Дескать, молчи, только молчи! Изо всей силы – молчи!

 

11

Сулла уселся на скамью и окинул взглядом цирк. День выдался прекрасный: солнечно, не очень жарко. В этот базарный день люди приоделись, заполнили все места, даже пристроились на лестницах – на широких каменных ступенях. Женщины, мужчины, подростки, дети… Говор, смех, покашливание, визг и даже писк.

Сулла поворачивается назад и говорит Гаю Варресу:

– Был бы жив поэт Вариний, увидел бы сам, как весел и счастлив римлянин.

И с любопытством осматривает ряды амфитеатра, выискивает знакомые лица. Но никого не находит.

– О великий! – обращается к нему Варрес. – Я полагаю, что поэт позеленел бы и лопнул от собственной глупости и невежества.

Сулла громко засмеялся, но вдруг оборвал смех: на него с близкого – довольно близкого – расстояния смотрела некая дебелая матрона. Узкое патрицианское лицо, ровный нос и глаза, похожие на глаза оленихи. Грудь – совершенное создание природы. Сулла залюбовался грудью, прикрытой легкой, бесстыжей тканью. Прозрачной, как стекло. Но самое удивительное не это: матрона глядела на него так вызывающе, что ему пришлось отвести глаза. В первый раз в жизни – первому отвести глаза…

Он поманил к себе маркитанта Оппия. Шепнул ему:

– Узнай, кто она. Вон та, дебелая, аппетитная…

И кивнул в сторону матроны. Женщина поняла все и улыбнулась Сулле откровенной улыбкой красивой и молодой блудницы. Оппий стал пробираться по рядам к выходу, где стояли его люди: надо же знать, как подойти к даме, надо сначала подослать людей – понятливых, подготовленных к обращению со столь деликатным товаром. А потом уж действовать самому…

Сулла старался не смотреть в ее сторону, но не мог: она откровенно улыбалась ему, щурила глаза, словом, оказывала столь лестное для мужчины внимание, какого не видывал полководец во всю свою жизнь. Если бы не недавняя смерть Цецилии, он бы не выдержал и побежал к этой красивой и статной женщине… Кто же она все-таки?

На этот вопрос очень скоро ответил центурион Крисп. Он наклонился и тихо сказал на ухо Сулле:

– О великий! Эту женщину, вдову, звать Матриния. Она дочь фламина Дентона.

– Опять дочь жреца? – буркнул Сулла.

– Что? – спросил Крисп.

– Ничего. Это я так. Иди!

Матриния повернулась к нему, пренебрегая стыдом и словно спрашивая: «Нравлюсь тебе? А имя мое тебе нравится?» Сулла начинал смущаться. Это просто удивительно!

Тубы возвестили начало гладиаторских игр. Народ разразился рукоплесканиями и вдруг притих: на арену медленно, настороженной походкой вышел лев. Он прищурился от обилия света и сделал несколько шагов влево, а потом вправо. Зверь как бы прикидывал в уме, сможет ли перескочить через железную островерхую изгородь, чтобы сожрать одного из зрителей. Поняв, что это не удастся, зверь побрел по арене – куда глаза глядят. И вдруг – замер. Застыл. Врос в землю… Еще больше прищурился. Спокойно описал мордой полукруг в воздухе; да, запахло человечиной. Точнее, кровью…

Зверь не ошибся: с противоположной стороны арены показался гладиатор. Так называемый бестиарий. Специальностью бестиариев была борьба с дикими зверями. В левой руке они обычно держали небольшой круглый щит, обшитый буйволовой кожей, а в правой – короткий меч, скорее похожий на нож. Эти кровавые игры, перешедшие от этрусков, вошли в моду лет двести тому назад. С тех пор увлечение ими росло все больше и больше. Они превратились в национальную, чисто римскую кровавую забаву…

Бестиарий, вышедший на бой с голодным львом, был обмазан кровью телка. Лев наверняка, как и полагали организаторы боя, озвереет при запахе крови. И гладиатору придется очень худо. Ему все время надо быть начеку. Но мало – начеку! Надо выказать большую отвагу, не оробеть. Что безумно трудно. Но еще труднее сразить зверя. Прежде чем он перегрызет тебе глотку…

Тридцатилетний бестиарий-крепыш не спускал глаз со льва. И тоже медленно продвигался вперед. Будто и сам был голоден.

Шаг.

Шаг.

Еще шаг…

Она повернулась к нему. Она была счастлива. Ей очень и очень хорошо. А ему? Ей это хотелось знать. «Хорошо ли тебе?» – вопрошали ее глаза. И она дождалась ответа: он молча, едва заметно кивнул. В совершенном восхищении она зааплодировала то ли бестиарию, который подбирался к зверю, то ли великому Сулле, наблюдавшему за готовящейся схваткой на арене.

Итак…

Зверь знал, что делать. Царь пустыни не торопился, хотя очень голоден: его не кормили три дня. Он готов сожрать человека вместе с его мечом и щитом. А запах крови пьянил зверя. Лев подвигался настороженно. Не выпуская из поля своего зрения этого чудака, посмевшего явиться на арену, посыпанную чистым песком.

Бестиарий не трусил. Был ли он опытен в такого рода боях? Несомненно. Устроители выпустили его первым, чтобы сразу захватить зрителя. А уж потом, только после боя со зверем, состоится парад гладиаторов. Этот несколько необычный порядок имел свою положительную сторону: быстро вводил зрителя в азарт игры…

Сулла прикидывал в уме: сколько же лет этой вдове? И определил: тридцать. А может, чуть поменьше. Но сколько в ней задора! Задора-то сколько! Вся – огонь. Само пламя, всеобжигающее!..

Она смотрела на арену и не смотрела: сидела вполоборота к Сулле. Ей это не очень удобно. Зато поворот головы казался ей наиболее удачным с мужской точки зрения. И груди – напоказ. И губы во всей их привлекательности…

Бестиарий сделал выпад левой ногой, точно отбивал нападающего врага. Это движение по-своему расценил зверь: он взревел и двинулся вперед, полный решимости перегрызть шейные позвонки этому человеку, посмевшему принять боевую позу…

Они подвигаются друг другу навстречу. Медленно. Верно. Полные решимости выйти из схватки победителем.

Дети визжат от удовольствия. Даже рукоплещут. Но мужчины безмолвствуют: пока нечего им сказать, надо выждать немного…

Зверь принимает решение: он собирается напасть на человека с левого бока. Начинает описывать большую плавную дугу. Чтобы зайти слева. Чтобы вгрызться в левый бок. И мгновенно вырвать вместе с ребрами и горячее сердце. Еще живое. Трепещущее, подобно цыпленку, которому оторвали голову.

Бестиарий делает вид, что не замечает звериного маневра. И прыжками подвигается вперед. Такими мелкими прыжками. Ибо длительное вступление в бой всегда раздражает публику. Надо ускорить. Уже слышны нетерпеливые покашливания. Тысячи и тысячи глаз смотрят внимательно, оценивающе на двух бойцов, один из которых – зверь, сильный, беспощадный от голода…

Сверкнули на солнце два алмаза. Это ее глаза. И отчего в них так много задора? Отчего они так непохожи на те, которые доводилось видеть? Что-то в них новое, неизведанное. Но что? Не в этом ли таинстве взора и дыхании упругих грудей заключены чары любви?

Сулла подзывает Криспа.

– Ближе! – И говорит центуриону: – Матриния, говоришь? – И кивает в сторону этой занозистой, игривой женщины. – Пригласи ее ко мне. Благоговейно. Ко второй страже. Понял?

И Сулла припомнил другую. Очень похожую на эту. По имени Валерия. Тоже вдовушку. Тоже удивительно задиристую и занозистую. Воистину главенство в любви переходит к женщинам!.. Но где же эта Валерия? Смерть несчастной Цецилии на время оттеснила образ Валерии… Валерия… Валерия… Нет, у той глаза черные-пречерные. А у этой, Матринии, карие. Издали – почти желтые…

Вот уже рычит лев. Ему не нравится блестящий клинок, который в правой руке у бестиария. Но зверю очень хочется сожрать человека. И он готовится к прыжку…

А человек попытается всадить нож под ребра. В самое сердце. Когда лев будет висеть в воздухе. На это нужно время: всего одно мгновение! Не больше! Иначе конец стройному, вымазанному телячьей кровью бестиарию…

Цирк замер. Все понимают значение ближайших секунд.

И в это время снова встречаются их глаза.

И они улыбаются друг другу…

 

12

В последние дни Децим мрачнел все более и более. Однажды, придя домой, он усадил Коринну перед собою, а сам устроился на мраморных ступенях. Ей показалось, что он вдруг постарел. Она не любила его, но он был ей мужем. Она не любила его и не могла любить, но он оказался честным малым. Децим делал все для того, чтобы ей было хорошо и хорошо ее старым родителям. Да, он грубоват в обращении. Но ведь он – солдат. Да, он не читал Демосфена, зато в его характере преобладала прямолинейность, редкая в Риме: она соседствовала с нежностью по отношению к жене и ее близким. И он ни разу ей не солгал… Наверное, он жесток, думала Коринна, однако дома Децим кроток и скромен. И почтителен к родителям ее. В конце концов, он оказался щитом для них в это смутное, очень страшное время, когда человеческая жизнь почти приравнена к одному ассу. Все это обязывало Коринну внимательно относиться к мужу, который оказался совершенно наивным в делах любовных, и это ее, пресыщенную римлянку, даже возбуждало. Ей нравилась роль учительницы в делах любовных. Коринна уже привыкла к мужу и почти была счастлива своей беременностью. Появление на свет маленького человечка, близость этого часа увеличивали нежность к мужу. Патрицианское честолюбие уступало место житейской устроенности.

Перемена в настроении мужа обеспокоила Коринну. Особенно на фоне всего того, что творилось в Риме. Она спросила, что с ним…

Он не стал темнить. Да и не умел этого. Высказал ей все, что думает. Не щадя себя. И ее. Может быть, из чувства жалости к ней. Или, напротив, из природной порядочности своей по отношению к женщинам. Децим боялся их больше, нежели любил. Эта боязнь и была его любовью. Которой предан. Которой не изменит никогда.

Децим сказал:

– Коринна, что ты знаешь обо мне?

Она приложила руки к вискам. Прошептала: что случилось?

– Ничего, – ответил Децим. – Я был раб и друг великого Суллы. Это самое главное.

Коринна с ужасом ждала чего-то особенного. Лицо ее покрылось предродовыми пятнами. И чуточку подурнело за последние месяцы.

– Но с недавних пор все пошло иначе, – продолжал Децим с жестокой откровенностью. – Мое место возле Суллы занял некий Крисп. Я оказался в стороне. Правда, центурия пока под моим началом. Моя верная служба и преданность – позабыты. Я отторгнут от его сердца. Ты слышишь, Коринна?

Да, она слышала. Но ведь это не самое худшее. Можно прожить и без Суллы, в конце концов. У нее есть рабы. Есть дом. Есть вилла недалеко от Капуи…

– Кстати, что это за вилла? – спросил он.

– Прекрасная вилла, Децим. В холмистой местности. Там растет виноград. Очень много. И ячменя, и полбы. Там можно жить и наслаждаться жизнью.

– Да? – спросил он рассеянно.

– Да! Можно прожить сто лет, никому не кланяясь, совсем в одиночестве. И денег достанет.

– Это хорошо.

– Мои отец и мать обожают эту виллу.

– А ты?

– Не очень, – призналась Коринна. – Я люблю Рим. Шум его улиц. Болтунов римских. И даже грязь на улицах. И высокие дома…

Он криво усмехнулся. Мельком посмотрел на нее и немножко пожалел жену: она так наивна и так далека от жизни при всей своей практичности.

– А если я скажу, чтобы ты немедленно переехала на виллу?

Коринна ничего не понимала.

– Да, да, переехала… – пытался он втолковать.

– Куда?

– На виллу.

– Зачем?

– Так надо.

– А отец и мать?

– Они тоже.

– А ты?

Децим опустил голову. Молчал. Точно окаменел.

– Что с тобой, Децим?

Наконец он поднял голову. Она увидела его глаза: они были полны слез.

Коринна растерялась. Кинулась к нему. На грудь. Совсем не понимая, что делает. Совершенно бездумно. По женской чувствительности: она никогда не видела его слез. И не думала, что в этом железном человеке водятся слезы.

Он отстранил ее. Нежно, но решительно.

– Слушай меня, – сказал он. – Сейчас не до этого.

– Не мучай меня, – взмолилась Коринна. – Что случилось?

Децим решился: да, он непременно скажет, потому что не привык лгать, не привык юлить. И он точно обрезал:

– Жизнь кончается…

– Чья жизнь? – воскликнула Коринна, которой сейчас особенно нужна жизнь.

– Моя, – безжалостно ответил он.

– Твоя?..

У Коринны задрожали губы. Вдруг она поняла, что может потерять его. Что живой человек всегда ходит по острию ножа. У края глубокой стремнины…

– Ты болен? – вырвалось у нее.

– Нет.

– Ты здоров?

– Да.

Впрочем, она и сама видела, что здоров, сама в этом совершенно уверена. Разве скала болеет? Разве железо хворает?

– Слушай, – сказал Децим, – есть в мире нечто не менее страшное, чем болезнь. Слушай меня, Коринна…

И он рассказал ей о том, как ночью вызывал его к себе великий Сулла. Вид проконсула был страшен; весь багровый, белые снежинки на лице, пот градом, глаза выпучены.

– Мерзавец! – кричит. – Что у тебя делается?

– Где? – лепечет Децим посиневшими губами.

– В центурии! Вот где!

– Не… не… не…

У Децима зуб на зуб не попадает.

– Заненекал! – прорычал Сулла. – А знаешь, негодяй, что у тебя в центурии против меня заговор зреет?

– Заговор? – говорит Децим, который ни жив ни мертв.

– Да! Заговор! Затесался какой-то умник, ведет слишком умные речи и точит нож против меня.

– Против тебя? – трепеща, вопрошает Децим.

– Да! Представь себе! Может, он еще и поэтом прикидывается? Звезды считает? На луну любуется? – Сулла вдруг замолчал и после небольшой паузы продолжал тихо, но внушительно: – Послушай, Децим: до утра остается четыре часа. За это время ты найдешь заговорщика и принесешь мне его голову. В противном случае… – Сулла погрозил пальцем. – В противном случае принесешь мне свою собственную голову. Иди!

И Децим вышел, как побитый пес…

– Ты нашел? – спросила Коринна, задыхаясь.

– Да.

– Кто же это был?

– Гней Алким. Мой солдат. Он любил считать звезды и любоваться луной.

Коринна с трудом произнесла три слова:

– И ты убил?

– Да.

– И голову отнес?

– Да, – ответил Децим.

По его грубым, покрытым рубцами щекам катились тяжелые, похожие на масляные капли, слезы. Он не стеснялся их. Может быть, только сейчас понял Децим, что значат слезы. А ведь он видел их. Разве его жертвы не плакали, прощаясь с жизнью? Разве им было легче, чем ему?

Коринна все больше пугалась его. Она готова кричать, звать на помощь, реветь навзрыд. Почему это в такой красивый, голубой вечер, в красивом, зеленом саду зашла речь о смерти! Разве речь только о смерти Гнея Алкима? О смерти, как видно, неотвратимой. Еще об одной смерти, если плакал даже такой человек, как Децим. Человек грубый, мужественный, видавший кровь и слезы.

– Я, Коринна, стал зрячим, – плача, признался он. – Не надо меня жалеть. Я свое прожил…

– Нет! – выкрикнула она с отчаянием. – Нет! Ты должен жить! – Она прижалась к нему и горячо, заикаясь от страха, зашептала: – Мы уедем на виллу. Я знаю там места. Такие укромные. Мы будем одни. Децим! Скорее! Скорее!

Он покачал головой. Плачущий. Все еще суровый. Но уже не верящий ни во что.

Коринна вдруг осмелела. Она вскинула голову. Полная решимости, проговорила:

– Я пойду к нему. Упаду к его ногам. Я попрошу его.

– Нет. Ты этого не сделаешь.

– Я упрошу его. Любой ценой. Он сделал тебя извергом – пусть сам выручает из беды.

Он схватил ее за руку. До боли сжал запястье.

– Нет, – проскрежетал он, – ты не пойдешь! Потому что бесполезно. Потому что нет у него души. Потому что все решено.

Коринна кусала ногти. Губы ее дрожали, как лист на ветру. Вдруг она почувствовала, что ей дорог этот грубый, неотесанный человек. Во цвете лет. Которому грозила смертельная опасность.

– Я спасу тебя, – говорила она.

Он вытер слезы. На своих щеках. И на ее щеках. Децим посуровел. Децим снова стал Децимом.

– Не теряй времени, Коринна. Иди и скажи твоим родителям, чтобы собирались. Спасай себя и е г о. Может, это будет сын. Назови его Децимом. Децим, сын Децима.

– Нет! – твердила она. – Нет! И бросить дом? – спросила она, рыдая… – Этот дом?

Он горько усмехнулся:

– И этот дом. И меня. Так надо! Торопись же, время дорого. Ради него!

И он покосился на ее пополневший живот.

– Торопись же!

Но, кажется, поздно. Вот слышны голоса. Вот доносятся тяжелые шаги. Все ближе, все ближе. И вот они во главе с Криспом!

Центурион стоит впереди. За ним десять солдат. Тяжеловооруженных. Словно идущих в атаку. Но на кого? На своего? На того, кто обожает великого Суллу.

– Децим!

Центурион встает, идет навстречу другому центуриону.

– Здравствуй, Крисп! Добро пожаловать!

Децим улыбается. Очень глупо. Но солдаты суровы, молчаливы, неподвижны.

– Децим, – сквозь зубы цедит Крисп, – ты сволочь, негодяй и разбойник! Сдай оружие, иди вперед!

И Крисп указывает в сторону ворот.

Коринна знает: он не сдастся просто так. Он выхватит меч. Он пойдет на них. Падет, но не сдастся живым.

– В чем дело, Крисп?

– Ты – негодяй! – говорит Крисп злобно. – Следуй за мной.

К удивлению Коринны, застывшей без кровинки в лице, Децим отдает меч свой, свой нож, даже шлем. Без борьбы. Без единого слова.

– Так-то, – радуется Крисп. – Марш!

И указывает на дорожку, посыпанную гравием.

– Прощай, Коринна!

Но Коринна не слышит: она упала. Совсем как мертвая.

Двое дюжих солдат подхватывают под руки Децима, третий выдает ему здоровенный подзатыльник, и его уводят. Совсем неживого.

Крисп немного задерживается. Его не интересует эта беременная женщина. Его привлекает дом. Такой приличный. Получше его особняка. Значительно лучше! Хотя бы своим местоположением – на Палатине!

Достаточно беглого взгляда, чтобы понять, что дом этот несравним с его домом. В котором живет не так давно. Надо попросить Гибрида обменять тот дом на этот. Разве ему откажут в таком пустяке?

Крисп не может удержаться от любопытства: вбегает на лестницу и заглядывает внутрь. Да, разумеется, этот дом нельзя сравнить с тем. Небо и земля!

Он сбегает вниз, чуть не спотыкаясь о беременную женщину и пускается бегом догонять своих солдат.

Децим свое прожил…

 

13

К о р д. Послушай, Сестий: где этот зеленщик?

С е с т и й. Я сам думаю о том же. Не заболел ли?

К о р д. Этот Марцелл? Заболел? Чем же?

С е с т и й (хлопнув себя по лбу). Корд…

К о р д. Слушаю.

С е с т и й. Сюда. Поближе подойди.

К о р д (испуганно). Что? Ну, что?

С е с т и й. Может быть…

К о р д. Говори же!

С е с т и й. Язык не поворачивается. Может быть…

К о р д (кажется, смекнул, о чем речь). Да ну?

Оба испуганно озираются. Улица пуста. Но вот шаги. Кто это? Да это слуга! Слуга Криспа по имени Тит.

Т и т (весело). Эй, вы! Чего торчите, как мокрые курицы?

К о р д и С е с т и й (в один голос). Мы?

Т и т. Да, вы! Или тут у вас заговор?

К о р д. Что?

Т и т. Глухой совсем! За-го-вор, что ли?

С е с т и й. Он шутит, Корд.

Т и т (поравнялся с ними). Тут один тоже вздумал шутить. Да не очень удачно.

С е с т и й. Ты о ком, Тит?

Т и т. О зеленщике, конечно. Как его звали? Марцелл, кажется.

К о р д. Да, Марцелл.

Т и т (хохоча). Бедняга решил подшутить. Да над кем? Над самим Криспом! И вот тебе, что вышло. Его тело валяется на лестнице Плача. Можете полюбоваться!

С е с т и й. Где?

К о р д (похолодев). На лестнице Плача? Так его убил палач?

Т и т. А кто же? (Вдруг оборвал смех.) Отвечайте мне: для чего дан язык? Ну?

К о р д. Язык?

С е с т и й. Чтобы разговаривать.

Т и т. Эх, вы! Язык дан, чтобы молчать!.. Ну, кому нужна лавка Марцелла? Дешево отдам!

К о р д. Ты?

Т и т. Ну, думайте, а я пошел. Вечером увидимся.

Тит сгинул в полумраке.

К о р д. На лестнице Плача?

С е с т и й. Бедный Марцелл! А я думал, что он и есть соглядатай…

К о р д. Они и соглядатаев своих не жалеют. Разве ты этого не знаешь?

С е с т и й. Негодяи!

К о р д. Тсс! Во имя всех богов, тссс!

 

14

– О великий!

Фронтан и Руф склоняются в глубоком поклоне. И застывают в этой неудобной позе, когда голова приходится ниже собственных ягодиц.

Сулла в золотистой тоге. Багровый, угрюмый. Слова от него – шага на два – начальник личной охраны Крисп. Готовый к действию по первому знаку.

– Откуда?

Голос Суллы хрипловат. Суховат.

Фронтан и Руф не решаются выпрямиться. Ждут позволения.

– Из Этрурии, – говорит Фронтан.

– Глаза-то ваши покажите! – говорит Сулла.

Фронтан и Руф мигом расправляют спины. Полководец подходит к ним. Смотрит им в самые зрачки, как в замочную скважину.

– Ну-с?

Повернулся к ним спиной. Почесал за ухом. Приказал говорить Фронтану. Потом прошелся в самый угол атриума и застыл. Фронтан нетвердым голосом доложил о походе против рабов. Восстание, к счастью, не разрослось: тысяч десять всего. Вооруженных мечами, рогатинами и дубинами. Ужасный сброд. Полуголодные, оборванные, со звериным оскалом. Дело началось с убийства. Гладиаторы – беглые, разумеется, – распороли живот одному крупному владельцу виллы. Скототорговцу тоже. И пошло, поехало! Сбежались негодяи с соседних вилл. Соединились. И принялись совместно грабить и убивать… Расправиться с ними было не так-то просто. Потому что рабы увиливали от прямых столкновений. Отступали, прятались, вновь собирались. Совсем без совести и чести! И тем не менее, благодаря приказу великого Суллы, удалось схватить большинство повстанцев. Часть – небольшая – разбежалась подобно зайцам, часть – полегла в схватках…

– Сколько пленено? – спросил Сулла.

– Шесть тысяч.

– Где они?

– За Яникулом. В ожидании твоего приказа, о великий!

Сулла бросил короткую фразу, из которой явствовало, что он недоволен операцией: слишком долго продолжалась она без особого военного блеска. Но хорошо, что окончилась вполне благополучно. Нельзя давать рабам чувствовать свою силу. Нельзя!.

Сулла погрозил кому-то кулаком.

А потом сказал:

– Есть за Яникулом поле. Водрузить на том поле три тысячи крестов и распять всех до единого. Попарно. Спинами друг к другу. Ясно я сказал?

– О великий! Яснее ясного. – Фронтан согнулся в три погибели. И Руф тоже.

Сулла подозвал Криспа и сказал ему громко, чтобы слышали эти двое:

– Крисп…

– Слушаю тебя, о великий и мудрый!

– Крисп, что следует этим болванам?

– Этим? – Крисп указал пальцем на Фронтана и Руфа, и они похолодели разом.

– Да, этим.

– Я бы выдал, о великий, сто розог каждому за нерадивость.

– Сколько? – Сулла стал еще угрюмее.

– Сто, о великий!

– Каждому, Крисп?

– Разумеется, о великий!

Сулла прошелся по прохладному изразцовому полу. Повторяя себе под нос:

– Значит, сто… Значит, сто… – И обратился к Криспу: – Позови ко мне Гибрида. Он у меня в таблинуме.

Гибрид примчался мигом. Не сразу понял, что здесь происходит: бледные полководцы, угрюмый Сулла, готовый ко всему Крисп…

– О великий! Гибрид у твоих ног.

Сулла обратился к нему:

– Вот они, Фронтан и Руф. Наконец-то! Одолели каких-нибудь десять тысяч бродяг. Завтра за Яникулом будут распяты все шесть тысяч пленных…

– Приятная весть, о великий!

Гибрид от радости потирал руки.

Сулла сказал:

– Крисп советует выдать им по сто, Гибрид.

– По сто? – Гибрид засмеялся коротеньким, лающим, подобострастным смешком. – По сто? Не мало ли?

Сулла усмехнулся, не спуская глаз с Фронтана и Руфа.

– И я думаю, Гибрид, что Крисп пожадничал немного. По сто пятьдесят. А?

Гибрид кивнул.

– Так и быть, Гибрид: по сто пятьдесят тысяч сестерциев и одному и другому. В награду!

Сулла подождал, какое впечатление произведут его слова. И дождался: Фронтан и Руф пали ниц и поползли на животе. Они ползли, как собаки. Доползли до великого господина своего и припали устами к складкам его тоги. И долго лобызали золотистую вавилонскую ткань. Почти у самого пола.

– Встаньте! – приказал им Сулла и разразился юношеским смехом. Обнял их и повел в триклинум. Где были накрыты столы для праздничной трапезы. Именно для праздничной. Но чему посвящен праздник? Победе над восставшими рабами в Этрурии? Но это не столь уж необычное событие. Так чему же? Фронтан и Руф терялись в догадках. Гибрид делал вид, что кой о чем смекает. Крисп молчал.

Вдруг влетел запыхавшийся Долабелла.

– Надеюсь, я не опоздал? – крикнул он с порога.

Время первой стражи. Его звали именно в этот час, и он, разумеется, не опоздал.

Что же все-таки будет? Чем порадует великий и мудрый Сулла, хранивший таинственную улыбку в уголках губ и мрачную угрюмость в глазах? Как всегда в таких случаях, смущала пронзительная голубизна – словно глаза его высвечены особенным пламенем, которое спорит с голубым, небесным эфиром…

Столы, что называется, ломились от яств.

– Что нынче здесь у тебя? – нарочно спросил Эпикеда Сулла.

– О великий и мудрый, – торжественно ответствовал слуга, – ради сегодняшнего вечера, который угоден твоей душе сверх всякой меры, к столу поданы… – И сделал паузу.

«Который угоден твоей душе…» Эта формула несколько удивила присутствующих: что же имеется в виду?.. «Угоден твоей душе…» То есть? – угоден ли вечер, или прибывшие друзья, или одержанная победа над рабами, или еще что-нибудь? Трапеза ради Фронтана и Руфа? Нет, это исключалось, хотя великий полководец благоволил к ним, что он и доказал своей грубоватой шуткой и щедрыми наградами. Что же случилось еще в великой республике? Ведь сам великий Сулла призывал к максимальной экономии. К воздержанию в еде. Клеймил тех, кто обставлял свои квартиры дорогими вещами. Запретил пышные похороны и дорогостоящие поминки. (Хотя сам истратил на похороны своей Цецилии до двух миллионов сестерциев, хотя сам растянул на целую неделю многолюдные поминки, на которые ушли тоже миллионы, хотя сам тратил на дружеские трапезы сотни тысяч и так далее.)

Эпикед заученным тоном, без запинки перечислял кушанья, которые поданы на серебряных, бронзовых, глиняных и золотых блюдах. Многие тарелки и сосуды для вина украшены драгоценными камнями, среди которых бросались в глаза сардоникс, смарагд, алмаз, топаз, гранаты. Сколько же все стоило? На этот вопрос из присутствующих с большей или меньшей точностью мог ответить только Гай Антоний Гибрид. А янтарь северный на лампах и светильниках? А столы, инкрустированные различными сортами драгоценных деревьев? А скамьи, отделанные золотом? А стены, украшенные дорогими восточными тканями из золотой и серебряной пряжи? А полы, устланные персидскими и парфянскими коврами и армянскими паласами? А ножи дамасские с ручками из золота, усыпанные мелкими алмазами, наподобие звезд? Даже Гибрид не определил бы стоимость всего, что помещалось в одном только триклинуме!

Эпикед сообщил, что рагу из оленьего вымени приготовлено на особом колхидском соку, который включает помимо перца и кислоты натуральной мавританской до дюжины трав. Все они доставлены с берегов Понта Эвксинского в лучшем виде. Филе цыплят и цесарок зажарено и разрезано на тонкие куски, которые просвечивают точно папирус. (Такие куски можно не жевать, а просто проглатывать.) Ветчина церратанская свежайшая заслуживает особого внимания: она сама тает во рту, подобно куску летнего горного снега. Филе ионийских рябчиков можно приметить без труда: они под соусом из дамасского чернослива. Имеется на закуску также и гусиная печенка, доставленная с берегов Дуная: она настолько хороша, что не нуждается в похвалах. Для тех, кому эта закуска покажется недостаточной, на треногих столиках имеется филе пулярок, филе кроличье и филе перепелиное, доставленное из Ливии…

– Я исхожу слюнями, – признался Долабелла. – О великий, не мучай нас.

Сулла улыбнулся, но не помешал Эпикеду продолжать свой рассказ.

– Возле каждого блюда с закуской вы увидите лимоны керкирские, смокву сирийскую, финики и айву. Не спрашивайте, каким способом сохранен их сок, их аромат и цвет. Это дело рук боспорских кудесников!

К закуске предлагались вина на любой вкус: фалерн, сетин, фундан, трифолин, цекуб. А также многолетнее смоляное вино из Виенны, изюмное вино сладкое с Крита, сигнийское и тарраконское.

– Да! – чуть не позабыл Эпикед. – Учтите: на серебряных блюдцах лежат сыры из Требулы, – они уже побывали на огне, – вестинский и сыр из этрусской Лу́ны. Что же до копченого сыра – он у всех на виду, его восковой цвет манит знатока еще издали.

– О Эпикед! – воскликнул Сулла. – Закуска еще не еда, особенно для людей, понимающих толк в трапезе. Где же твоя еда?! Мы же голодны!

Сулле очень хотелось поразить своих друзей.

– Да, – сказал Долабелла, – великий прав! Я ужасно хочу жрать, у меня сосет под ложечкой, а я еще не знаю, что меня ждет.

Корнелий Эпикед улыбнулся. И продолжал:

– А лани, зажаренные на открытом огне, вас устраивают? А каплуны вас устраивают? А филе полугодовалых телок вам не нравится? А рагу из телячьего сердца под мавританским соусом вам по душе?

– О да! – воскликнул Долабелла. – Но я ничего не слышу о рыбах. Разве они нам противопоказаны?

– Ты прав, о Долабелла, – сказал Эпикед виновато. – Только старый хрыч, вроде меня, мог позабыть про креветки и нежного морского ежа, про пескарей венетских и морского окуня, про палтуса и устриц и, наконец, про красную рыбу-северянку, королеву всех рыб! И…

– Довольно, – перебил его Сулла, – ты нас умучил. Дай нам все это на зуб. Там видно будет – бахвалишься ты или говоришь правду.

Он сделал паузу. Щелкнул пальцами, как испанский плясун. И сказал Эпикеду:

– Введите бесценную…

И все повернули головы туда, где скрылся Эпикед. И все увидели ту, ради которой, оказывается, собрал их великий Сулла.

В широко распахнутые двери, украшенные сплошь янтарем, вошла Валерия в длинной и нежной тунике без рукавов, в высокой прическе, с алмазными украшениями, с диадемой во лбу. Это было явление женской Красоты, уже отграненной мужскими ласками, и самой Похоти, впрочем достаточно сдержанной и обузданной.

Она блеснула глазами – звездами летней ночи – и направилась к Сулле, стала на колени и поцеловала его руку. Он поднял ее с земли, поставил рядом с собою и сказал:

– Друзья, я хочу объявить о помолвке с моей Валерией. Я прошу вас любить ее и жаловать, как меня самого.

– Эвоэ! – воскликнул по-гречески Долабелла и разорвал на радостях себе тунику на груди. Схватил чашу, полную вина, и выдул одним махом. И разбил ее об пол, как это делают морские сицилийские и испанские разбойники, выражая безграничную радость.

И каждый из присутствующих поздравил Суллу с прекрасным выбором. И каждый поцеловал край его одежды, улегшись на пол. Валерия также удостоилась этой великой чести.

Великий Сулла снова обрел себе подругу, которая будет теперь с ним до конца его дней.