На старинной гравюре Леонберг миниатюрен: собор, возвышающийся над городской стеной, башни ее, дворец, теснящиеся друг к другу здания. Ныне это только центр довольно крупного города. Во время оно добирались сюда из Штутгарта, столицы Вюртемберга, экипажем не менее трех часов. В наше время автомобилем по ухоженной асфальтированной дороге, проложенной сквозь лесистые холмы, езды минут двадцать.

Машину приходится оставить на площади; дальше пешком узкими проулками, и вот уже виден дом с мемориальной доской. Здесь 27 января 1775 года в семье местного дьякона Шеллинга родился герой нашей книги.

На второй день жизни его крестили. Нарекли Фридрихом (в честь отца), Вильгельмом (в честь крестной матери Вильгельмины), Йозефом (в честь деда). В семье его звали Фриц.

Он был старшим ребенком в семье (но не первенцем, перед ним родился мальчик, который вскоре умер). У Фрица была младшая сестра Беата и братья — Готтлиб, Август, Карл.

Леонберг он не помнил. Его первые впечатления связаны с Бебенхаузеном, куда семья переехала, когда ему исполнилось два года. Отец, магистр богословия и знаток древних языков, получил преподавательское место в тамошнем монастырском училище, готовившем к поступлению на богословский факультет в Тюбингене.

Отец Шеллинга — незаурядная личность. Впоследствии он займет руководящий пост в протестантской церкви Вюртемберга. Сына он воспитывает в духе пиетизма — лютеранского обновленчества.

Пиетизм в Вюртемберге пустил глубокие корни. И имел свои особенности. Наиболее крупный его представитель — Фридрих Кристоф Этингер — размышлял не только над личным спасением. Он был поборником изучения природы; его тревожили и социальные проблемы. Он предсказывал в будущем наступление «золотого века», когда воцарится равенство между людьми, исчезнут сословные различия, собственность станет общей и отпадет необходимость в принуждении.

Этингер умер, когда Фрицу Шеллингу исполнилось семь лет. Книги Этингера стоят в кабинете отца. В зрелые годы Шеллинг будет к ним неоднократно возвращаться.

О детстве великих людей мы знаем до обидного мало: ведь никто не думает, что именно из этого ребенка выйдет что-то путное, никто не собирает свидетельства его духовного роста. Так и с Шеллингом. Известно, что шести лет пошел он в начальную школу, восьми стал учиться древним языкам. Еще через два года его отдали в латинскую школу в Нюртенгене. Там он пробыл недолго: осенью 1786 года учитель заявил, что мальчику в школе делать нечего, он знает всю ее программу. Фрица вернули домой, и он стал посещать монастырское училище, где преподавал отец.

Теперь он осмысленными глазами смотрит вокруг. И записывает впечатления. Бебенхаузен лежит в живописной долине. Фриц любит бродить по окрестным горам, знает их названия, знает все дороги в лесу. «И дикая природа воистину прекрасна! — восклицает он на бумаге. — Как часто я возносил хвалу божественному творцу в этих чудесно-диких местах».

В той же ученической тетрадке — история монастыря. Бебенхаузен основан в XII веке и назван по имени жившего ранее в этих местах лесного отшельника Бебо. Не правы те, кто считает, что монастырь построен в VIII веке швабским герцогом Бебо: в VIII веке здесь еще ничего не было. Фриц знает литературу, ссылается на авторитетные источники, опровергает ошибочные взгляды.

Все удивляются его знаниям, его способностям. Считалось, что чужим языком свободно владеет тот, кто может слагать на нем стихи. Фриц версифицирует на латыни свободно, но также на греческом, древнееврейском, арабском. Что касается его немецких стихов, то им суждено стать первой публикацией будущего философа. Элегия пятнадцатилетнего Шеллинга на смерть Филлипа Маттеуса Хана, богослова-пиетиста (и выдающегося механика), была напечатана в штутгартском журнале «Беобахтер». Редакция приглашала автора к дальнейшему сотрудничеству.

По уровню своей подготовки он давно готов к поступлению в университет. Закон открывал дорогу к высшему образованию только восемнадцатилетним. Понадобилось специальное разрешение, которого не без труда добился Шеллинг-отец, чтобы его сын стал студентом богословия на шестнадцатом году жизни. В октябре 1790 года мальчик перебирается в Тюбинген. Ему определена стипендия, и живет он в интернате богословского факультета. Когда-то здесь провел свои юные годы великий Кеплер.

Из Тюбингена в Бебенхаузен и назад — прогулка слишком утомительная, а времени у студента в обрез. Но домой тянет, и он направляет стопы в сторону отчего дома, а навстречу ему уже идет мать. Они встречаются на полдороге, На мосту через ручей, усаживаются в живописном месте, и мать потчует своего Фрица горячим кофе и сладостями. Так продолжается год. Затем отец получает новое назначение, семья покидает Бебенхаузен. А Фриц взрослеет. Но привычка к долгим прогулкам остается, он любит природу.

В университете он на хорошем счёту. Администрация культивирует среди учащихся иерархию успехов. По имени первого ученика называется весь курс. После экзаменов Шеллинг оказывается на втором месте, на первом — некто Бек. По заведенной традиции, первый ученик должен приветствовать монарха, герцога Вюртембергского Карла, когда тот (не так уж часто) посещает университет. Но Бек робок, заменить его на церемонии поручают Шеллингу. Приветственная речь понравилась герцогу, и он распорядился при следующей локации — так называлось распределение учебных мест — передать первое место Шеллингу. (По иной версии, решающую роль сыграла другая речь — поздравительная в день рождения герцога.)

Занимается он в одной комнате со старшекурсниками — будущим философом Гегелем и поэтом Гельдерлином. Три гения взращены одновременно в одних стенах! Располагал ли богословский интернат в Тюбингене какими-либо особо благоприятными условиями Для развития студенческих способностей? Принято отвечать на этот вопрос отрицательно. Это типичное (хотя и университетское) захолустье, церковная полуказарма с чуть ли не средневековыми нравами и методами обучения. Студенты ходят всегда в черном (такова форма), их будят спозаранку, ведут на молитву, на трапезу, на обязательные лекции. Идешь в город — доложи по начальству. Курить запрещено. Танцевать запрещено. Заходить в трактиры запрещено. За проступок — наказание, вплоть до карцера. У одних это вызывает страх и покорность, у других ненависть и протест. Кого из них больше? Как всегда, послушных, начальствобоязненных. Но и недовольных все же достаточно, чтобы внутри интерната возник свой бунтарский микроклимат.

Студенты недовольны преподаванием: их учат посредственности. Только ориенталист Шнуррер (коллега и близкий знакомый Шеллинга-отца) пользуется уважением. Юный Шеллинг, как мы знаем, преуспел в восточных языках. Здесь он расширяет свои познания, слывет знатоком древнееврейского. Ветхий и Новый завет в центре его духовных интересов. А древние языки — средство проникнуть в смысл Священного писания.

Богословы поражают своим догматизмом. После «Апологии» Реймаруса, поставившей под сомнение богодуховенность Библии, после статей Лессинга о Реймарусе вокруг Священного писания кипят журнальные страсти. Тюбингенских профессоров это не касается-Они требуют заучивания текстов и канонического их истолкования.

Но вот историк Ресслер — скептик. История для него — скопление случайностей и несуразиц. Самые большие события он умудряется свести к банальным пустякам. «Господа, — говорит он, — не верьте тому, что рассказывают о смерти Сократа, как мужественно он выпил чашу с ядом. Все это выдумки его учеников, и ничего больше». Ресслер сеет сомнения.

С философией дело обстоит неважно. Профессора Абель и Бэк ведут курс по старинке. Вся интеллектуальная Германия живет идеями Канта, принимает или оспаривает их, а эти скорее всего не читали ни одной из знаменитых «Критик». Только богословы Флат и Штор рассказывают о Канте, но как они его преподносят! Будто ничего не произошло и богословие может не беспокоиться.

Студенты на слово не верят, в их руках «Критика чистого разума». Они обмениваются мнениями по поводу прочитанного, спорят. Возникает нечто вроде самодеятельного кружка. Шеллинг участвует в нем.

На будущих пасторов и богословов наиболее сильное впечатление производит тот раздел главного труда Канта, где ниспровергается традиционная, догматическая метафизика, где показано, что никакими ходами мысли нельзя обосновать бессмертие души, что все существующие доказательства бытия бога содержат логические ошибки, что догматы церкви могут быть предметом веры, но не научного знания. Это ли не потрясение основ?

Одолеть «Критику чистого разума» сразу — задача непосильная. Шеллинг штудирует «Разъясняющее изложение» И. Шульца. На его личном экземпляре книги сохранилась пометка: первое чтение закончено 23 марта 1791 года. Шеллингу идет семнадцатый год.

Его знакомство с философией Канта совпадает по времени с деятельностью в Тюбингенской академии ревностного и радикального кантианца Карла Иммануила Дица. Когда Шеллинг поступал в университет, Диц его закончил. И был оставлен в качестве репетитора (младшего преподавателя). В апреле 1792 года Диц отбыл в Иену изучать медицину: его влекли естественные науки. Богословие ему представлялось нелепицей. «Те, кто хвалится своим сверхчувственным опытом, — высказывается он в одном из писем, — фантасты, к ним я причисляю Иисуса и его апостолов, а те, кто верит в подобный дар, — жертвы суеверия, к ним я отношу всех верующих богословов и всю массу христиан. И те и другие объясняют факты гипотезами, перенося возможное в понятии на объект». Кант дает моральное обоснование религии: «Но и моральная вера не в состоянии превратить в действительность мою идею о боге как о существе. На основании моральной веры нельзя показать, что бог существует, но только то, что я в поведении своем вынужден исходить из факта его существования». Мысль Канта изложена чуть острее, чем в оригинале. Кант для Дица «долгожданный мессия, призванный осчастливить мир, а Иисус, наоборот, — обманщик». Это уже совсем не по Канту, но радикально настроенным студентам может импонировать.

Студенты тайком читают «Разбойников» Шиллера. Автор — их земляк, воспитанник другого вюртембергского университета, Карлсшуле в Штутгарте; спасаясь от монаршего деспотизма, он вынужден был покинуть родину. По рукам ходят вольнолюбивые стихи поэта Шубарта, который без суда и следствия провел в вюртембергской тюрьме десять лет. По рукам ходят трактаты Руссо.

Но самое сильное брожение умов вызвала французская революция. «Великолепным восходом солнца» назовет ее на склоне своих лет Гегель, припоминая то впечатление, которое она произвела на него в юные годы. От Вюртемберга до французской границы рукой подать, а там низвергнут тиран, власть перешла в руки народа. Мысли молодежи устремлены за Рейн, где реют трехцветные флаги свободы. Франция вторглась в немецкие земли, да здравствует Франция — ее войска несут желанную революцию!

Выпускник Тюбингена (к тому же первый ученик), Карл Рейнгард еще в 1785 году выступил в печати с обличением здешних университетских порядков: «Ни в одном протестантском государстве нет заведения с таким деспотически-монастырским внешним и внутренним укладом». С тех пор он кумир студенчества. В швабском журнале Рейнгард публикует пространные статьи о взятии Бастилии. Он уехал во Францию и принял французское гражданство, впоследствии стал дипломатом революции (одно время был министром иностранных дел республики).

Бежит к французам и однокурсник Шеллинга Август Ветцель (племянник историка Ресслера). В апреле 1792 года он в Страсбурге, член якобинского клуба. В августе Ветцель возвращается в Тюбинген, и его снова зачисляют в университет. По инициативе Ветцеля создается политический клуб, где читают запрещенную литературу, обсуждают политические новости, спорят о религии, о революции, о судьбах родины и человечества, потешаются над начальством, поют «Марсельезу». Песня возникла в Страсбурге, оттуда ее, видимо, и привез Ветцель. Немецкий перевод молва приписывает Шеллингу.

Вместе с Гегелем он принимает участие в деятельности клуба. А когда клуб провалился, держит ответ перед начальством. В мае 1793 года Шеллинг пишет объяснительную записку. К сожалению, она не сохранилась. О ее содержании и о том, что произошло далее, можно судить по рассказу сына Шеллинга — Карла Фридриха, описавшего юношеские годы своего отца.

«Особенным успехом пользовалась „Марсельеза“. Считалось, что на немецкий язык ее перевел Шеллинг. И хотя это не соответствовало действительности, герцогу доложили именно так. Разгневанный, он немедля отправился в Тюбинген. По его прибытии стипендиатов собрали в столовой. Шеллинг и еще несколько заподозренных должны были выйти вперед. Герцог показал Шеллингу перевод „Марсельезы“ и сказал: „Во Франции сочинили гнусную песню, ее распевают марсельские бандиты, узнаешь?“ При этом он долго испытующе смотрел на него. Шеллинг не спускал с герцога своих огромных голубых сияющих глаз. Это бесстрашие так понравилось герцогу, что он отказался от дальнейшего розыска. Затем он произнёс краткую речь, полную укоров, и, подойдя снова к Шеллингу, спросил, не жалеет ли он о случившемся. На что тот якобы ответил: „Ваша светлость, все мы много согрешаем“».

Существует рассказ о том, как Гегель и Шеллинг посадили по французскому образцу «на лугу близ Тюбингена» дерево свободы. Сын Шеллинга и этот рассказ ставит под сомнение: «Мне ничего не удалось узнать о деревьях свободы, которые будто бы были посажены при деятельном участии Гегеля и Шеллинга, связанных узами дружбы, хотя я расспрашивал хорошо информированных современников».

Сведения противоречивы. Преувеличения возможны. Что касается «Марсельезы», то в одном из писем того времени в качестве автора немецкого текста назван не Шеллинг, а другой студент, курсом старше (Гризингер). Но дыма без огня не бывает. И то обстоятельство, что Шеллингу пришлось оправдываться, говорит о многом.

Еще больше говорит недавно обнаруженный в городском архиве Штутгарта документ, с которым меня познакомил доктор В. Якобе (Мюнхен). В письме герцогу Карлу Евгению излагается содержание доноса на Ветцеля и Шеллинга. Целью студенческого клуба было «ввести в стране свободу и равенство, как у французов, налоги частью упразднить совсем, частью уменьшить и установить другую форму правления». Доносчик, сначала примкнувший к клубистам, затем решил с ними порвать. Об этом он заявил Ветцелю, который пришел на встречу с ним, прихватив Шеллинга. «Оба были в высшей степени напуганы этим заявлением, упрашивали ради бога не выдавать и не погубить их, обещая распустить общество». Ветцель спасся бегством. Шеллингу удалось оправдаться.

Ученье дается ему без труда. В графе «способности» против его фамилии в учебной ведомости стоит неизменно «felix», что значит «блистательно», «пять с плюсом», — это высшая отметка. (У Гегеля и Гельдерлина — «bonum», то есть «пять».) По поведению у Шеллинга стоит «пять», затем «три», в 1793 году оценки не проставлены, потом снова «пять», но с оговоркой — «не всегда согласуется с предписаниями».

А вот более развернутая характеристика (которую получает каждый студент, начиная с третьего курса). Зимний семестр 1793/94 года.

«Способности: Обладает блестящими задатками, для своего возраста вполне зрелой способностью суждения, глубоким и острым умом; плодотворной силой воображения, замечательной памятью.

Прилежание: Непрестанное и упорядоченное личное прилежание; лекции как обязательные, так и факультативные посещает не совсем аккуратно; на семинарских занятиях по богословию отвечает прекрасно.

Поведение: Безупречное поведение, соответствующее установленному порядку; по отношению к начальству вежлив, с товарищами общителен.

Богословская литература: Знает отлично.

Экзегетика, догматика, нравственность: Отлично. Его основательное и с усердием выполненное сочинение свидетельствует о самостоятельности мысли, остроте ума и достойном похвалы знании новейшей литературы.

Полемика: Отлично.

Проповеди: Его изобилующие мыслями и выразительными образами проповеди выдают превосходную одаренность, он не дает себе труда учить их наизусть, но читает достойно.

История церкви: Отлично».

В характеристике за следующий семестр есть примечательное прибавление: «Ему нельзя отказать в религиозности». О тюбингенских студентах шла дурная молва: во время богослужения они читают книги и вообще ведут себя не так, как положено тем, кто готовит себя к духовному званию. Отсюда новое требование консистории — при оценке успехов того или иного учащегося особо отмечать в характеристике степень религиозного рвения.

А его-то как раз не хватает Шеллингу. В консисторию поступает докладная записка о том, как читаются учебные проповеди. С тех пор как в моду вошел Кант, Библия подвергается аллегорическому истолкованию. И грешит этим в первую очередь опять-таки Фриц Шеллинг.

Но он по-прежнему первый ученик, поражает своей одаренностью и усидчивостью. За это ему многое прощается. Даже 52 пропущенные в течение одного семестра обязательные лекции. «Так как мы уверены, что многие часы пропущенных им самовольно лекций все же использованы были для пользы дела, считаем необходи-мым предоставить ему 14-дневные каникулы». Вынося такое решение, консистория высказывает надежду, чего впредь Шеллинг будет ходить на лекции, я «тем самым докажет свое уважение к порядку». Благожелательные наставники попалась Шеллингу. Можно сказать, что ему повезло.

После двух лет обучения студентам полагалось защитить в публичном диспуте магистерскую диссертацию но философии, только после этого приступали к изучению собственно богословия. Материалом для диспута служила обычно работа, написанная профессором. В виде исключения разрешалась вести диспут но собственной работе. Шеллинг решил воспользоваться такой возможностью.

Диссертация называется «Опыт критического в философского истолкования древнейшей философемы о происхождении человеческого зла но третьей главе книги Бытия». Написана она по-латыни, пестрит греческими и древнееврейскими цитатами. Написана за несколько дней, но свидетельствует о значительной начитанности автора. Он знает не только обязательную древнюю, но и новейшую литературу: Лессинга, Канта, Гердера.

Библейский рассказ о грехопадении Шеллинг трактует как философский миф, в древнейших сказаниях других народов он находит аналогичный мотив утраты «золотого века». Диссертация издана отдельной брошюрой и замечена критикой. В шести журналах появились благожелательные отклики. А автору всего семнадцать лет.

Вместе с текстом диссертации опубликован и отзыв профессора Шнуррера — торжественная латынь с прямым обращением к автору. «Я поздравляю тебя с первыми шагами твоего дарования и твоей учености, которые я нахожу у тебя столь многообещающими, что образованный: мир может возлагать на тебя свои надежды и упования. Я поздравляю высокочтимого отца, превосходного человека, старого и испытанного друга, с сыном, достойным отцовского имени, воспитание и образование которого, если не людностью, то все же в значительной степени, было его собственным делом. А ты иди дальше своим путем, который так удачно начат, и развивай данную тебе Богом силу своего дарования».

Лиха беда начало! Юношу, познавшего вкус творчества, уже не остановишь. Развивая диссертационную тему, он пишет статью «О мифах, исторических сказаниях и философемах древности». Она увидела свет в 1793 году в журнале «Меморабилиен».

Просвещение третировало мифологию как порождение людского невежества, произвольные выдумки. «Не будем искать ничего другого в древних сказаниях, — говорил, например, Фонтевель, — кроме истории заблуждений человеческого разума». Шеллинг находит в мифе иное — порождение народной традиции, сила которой придает «гармонию и единство» человеческой общности. Мифология представляет собой «нечто унаследованное от отцов, перешедшее в дух, характер, нравы и законы народа, сохраняющееся долго еще после того, как достигло успехов эмпирическое объяснение явлений природы».

Нельзя сказать, что Шеллинг совершил открытие. Но он в курсе открытий своего времени. Геттингенский филолог Хайне видел в мифологии необходимый, законный плод народной фантазии. Шеллинг знаком с работами Хайне. Он размышляет над поставленными в них проблемами. В своей статье он проводит различие между мифами историческими и философскими. В основе первых — потребность запомнить случившееся, эти мифы фиксируют иногда действительные, чаще искаженные, бывает, что и просто вымышленные, рожденные фантазией события. Философский миф удовлетворяет потребность в объяснении. Истина предстает здесь в чувственной, наглядной форме. Это детский уровень философии. Причины явлений миф усматривает не в них самих, а в чем-то внешнем, постороннем. «Это был ленивый интеллект, который объяснял непонятное еще более непонятным, но таким, которое в силу своей непонятности давало ему покой и делало излишним все дальнейшие поиски, а с другой стороны, открывало широкие возможности для ивой способности духа. При трансцендентальном объяснении природы в дело вступала преимущественно сила воображения».

Сочинение о мифах выдержано в живой манере Гердера (Шеллинг и в дальнейшем будет писать столь же эмоционально, ясно и живо). Но следы знакомства с Кантом налицо. Об этом говорит и термин «трансцендентальный», и упоминание о силе воображения.

Познакомимся теперь с некоторыми аспектами учения Канта, только теми, которые нужно усвоить, чтобы понять духовное становление Шеллинга. Сущность решительного поворота, осуществленного Кантом в философии, состояла в том, что он ввел воображение в теорию познания. Впервые был дан разумный ответ на вековечный вопрос философии: как образуются понятия. Наши знания не мертвый слепок с вещей и не божественное узрение сущности, это духовная конструкция, возведенная воображением из материала чувственности и каркаса доопытных (априорных) логических категорий. (Я употребляю здесь слово «конструкция» просто как «сооружение»; Кант вкладывал в него иной смысл, о чем в дальнейшем будет идти речь.)

Воображение — конструктор не только познавательного синтеза. Фактически в каждой части своей философской системы, решая встающие перед ним задачи, Кант прибегает к помощи воображения. И если попытаться кратко сформулировать ответ на основной вопрос кантовской философии — что такое человек, — то прозвучит он так: существо, наделенное продуктивной способностью воображения.

Могут возразить — а априоризм? Логический каркас категорий по Канту априорен, то есть дан нам до опыта в готовом виде, при чем тут воображение? Все дело, однако, в том, что «до опыта» и «в готовом виде» — для Канта разные вещи. Трансцендентальная философия — это не теория врожденных идей. Последнюю Кант отвергает на том основании, «что в таком случае категории были бы лишены необходимости, присущей их понятию». В самом деле, понятие причины, например, выражающее необходимость того или иного следствия при данном условии, было бы ложным, если бы оно основывалось только на произвольной, врожденной нам способности связывать те или иные эмпирические представления определенным образом. В таком случае нельзя было сказать: «Следствие связано причиной в объекте», а только следующее: «Я так устроен, что могу мыслить это представление связанным именно так, а не иначе». Это и желательно скептику. А со скептицизмом Кант боролся решительным образом.

Реальный смысл кантовской трансцендентальной философии состоит в том, что индивид, приступающий к процессу познания, обладает уже сложившимися до него познавательными формами. Кант отмечает «априорное происхождение категорий». Как он себе это представляет? Исключительно за счет работы воображения! Воображение порождает время, с помощью которого затем возникают основные логические категории.

Воображение — великий конструктор, но не всемогущий. Воображение помогает создать знание о мире, но не сам мир. Вещи существуют сами по себе, независимо от нашего сознания. Более того, именно они возбуждают наши чувства, дают содержание созерцанию. Здесь Кант мыслит вполне материалистически. Непоследовательность в его рассуждениях появляется тогда, когда он отказывается признать адекватность нашего знания вещам самим по себе. Мы познаем, по Канту, только явления: мир вещей самих по себе нам недоступен. При попытке познать его разум впадает в противоречия.

В рассуждениях Канта есть доля правды, которая состоит в том, что познание неисчерпаемо, это бесконечный процесс все более глубокого проникновения в объективный мир. Но нет оснований отрывать мир явлений от мира вещей, принципиальной разницы между ними нет. Мы познаем мир правильно, адекватно, хотя наши знания всегда в какой-то мере относительны, неполны, могут быть расширены, уточнены.

Создавая учение о вещах самих по себе, Кант имел в виду и другое: в жизни человека есть сферы, где наука бессильна. Таково, в частности, поведение человека, который пребывает как бы в двух мирах. С одной стороны, человек — клеточка мира явлений, где все строго детерминировано, где характер формируют склонности, страсти, стремления индивида и условия, в которых он находится. Но помимо этого — эмпирического — характера, у человека есть другой — сверхчувственный, порожденный миром вещей самих по себе, где бессильны привходящие импульсы и властно диктует свою волю нравственный долг. Поэтому свободы нет (в мире явлений) и одновременно — свобода есть (в мире вещей самих по себе). Кант назвал это противоречие «антиномией свободы».

Другая антиномия касается «абсолютно необходимой сущности», то есть бога. В мире явлений места для него нет: здесь действуют законы природы. Его место только в мире вещей самих по себе. Но этот мир недоступен знанию. Это область веры.

О кантовскую вещь саму по себе спотыкались многие. Чертыхались и хотели мир устроить по-своему. Одни полагали, что видят ее насквозь, что она прозрачна, познаваема, более того — познана, абсолютная истина у них в кармане. Такие обвиняли Канта в скептицизме, называли врагом науки. Другим вещь сама по себе мешала основательнее, и они попросту стремились ее убрать с дороги. Эти упрекали Канта в непоследовательности: мол, совершил открытие, и тут же придумал закрыть его, возвестил активность познания, но поставил на его пути непроницаемую вещь саму по себе. Не лучше ли обойтись без нее? Богословам она стояла поперек дороги: теология — наука о боге. По Канту, увы, таковая невозможна.

И все же ври желании можно было совместить кантовскую философию с богословием. Ибо Кант не атеист. За господом богом он оставил суверенный домен — мораль. Бог не нужен Канту для объяснения явлений природы, но для обоснования нравственности идея бога не только полезна, она необходима. Верить в бога — значит быть добрым.

Мы помним, что тюбингенские профессора Штор и Флат, опираясь на Канта, строили свои богословские курсы. Магистр Диц им возражал. Но лекций он не читал и вообще скоро покивул Тюбинген. А Штор и Флат остались.

К ним адресована ирония Шеллинга: «О великие кантианцы, которых теперь всюду полно. Они не пошли дальше буквы, и как они радуются, увидев перед собой столько всего. Я твердо убежден, что в головах большинства их старые предрассудки не только положительной, но и так называемой естественной религии комбинируются с буквой философии Канта. Забавно видеть, как они вьют веревку морального доказательства. И прежде чем ты успеешь опомниться, как уже перед тобой deus ex machina — личное, индивидуальное существо, восседающее высоко в небесах».

И перед этим о них же: «Собственно говоря, они выхватили некоторые составные части Кантовой системы (разумеется, поверхностные), из которых теперь как в машине стряпают густую похлебку теологических построений, так что зачахшая было теология теперь обретает силу и здоровье, как никогда».

Обе тирады — из письма Шеллинга к Гегелю. Последний осенью 1793 года закончил курс наук и теперь учительствует в Берне. Больше года он не давал о себе знать. В декабре 1794 года ему на глаза попалось сообщение о статье его однокашника в «Меморабилиен», и он написал ему.

Шеллинг откликнулся немедленно: за истекший год кое-что произошло, статья о мифах — это пройденный этап, она «уже изрядно устарела», потом было увлечение «историческими изысканиями Ветхого и Нового света и духа первых веков христианства».

Сообщая об этом Гегелю, Шеллинг имел в виду целый ряд собственных работ, которые не увидела свет. О характере их можно судить по наброску предисловия к ним, которое опубликовал сын Шеллинга в своем очерке о юношеских годах отца. Шеллинг говорит о том, что геология находится в состоянии кризиса. «Новейшая революция» в философии не может помочь делу. Теология напяливает на себя «овечью шкуру философия», и это только путает карты. За этими непонятными на первый взгляд формулами кроется простая истина: яря веем своем увлечении кантианством Шеллинг видит, как легко можно его приспособить для нужд обветшалого догматизма. Став магистром философии, Шеллинг с недоверием относится к своей науке. Вывести теологию из кризиса может, но его мнению, только изучение истории. Надо приступить к исторической интерпретации Библии. Нельзя смотреть на Священное писание как на свалившееся с неба. Надо исследовать земные корни религии.

Зная работу Шеллинга о мифах, где речь идет о духе народа как их питательной среде, можно предположить, какова основная идея изысканий Шеллинга в области исторической критики Библии. Но почему он не завершил их? Почему не опубликовал то, что было уже написано? (Сын Шеллинга сообщает, что набросок предисловия был приложен к комментарию о детских годах Иисуса.) В чем дело?

Дело — в Фихте! Иоганн Готлиб Фихте — родоначальник немецкого классического идеализма. Это имя будет нам встречаться неоднократно, поэтому познакомимся ближе с тем, кому оно принадлежало. Фихте говорил: каков человек, такова его философия. Сам он был личностью решительной, бескомпромиссной, одержимой. Он считал себя жрецом истины и служил ей бескорыстно, самоотверженно. Сын ремесленника, Фихте не пошел но стопам отца. Феноменальная память открыла ему дорогу к высшему образованию. Он учился в Иене и Лейпциге; окончив курс, кое-как перебивался частными уроками в богатых домах. Ему исполнилось 28 лет, когда он впервые прочитал кантовские «Критики». И понял: перед ним истина. Особенно увлекла его кантовская этика, идея свобода как следование долгу. «Я принял его благородную мораль, — писал Фихте, — и вместо того, чтобы заниматься вещами вне меня сущими, стал заниматься больше самим собой».

Теперь ему нужно было лицезреть учителя. Через несколько месяцев (летом 1791 года) он уже стучался в дверь дома на Принцессинштрассе в Кенигсберге. Фихте жаждал живого общения, ответов на наболевшие вопросы, взаимного понимания. Ничего такого не получилось. При встрече Кант выглядел утомленным, был холоден и невнимателен. Но Фихте добился своего, он заставил обратить на себя внимание. Он заперся в гостинице и не выходил из нее тридцать пять дней, пока не написал объемистый труд по философии религии в духе, как ему казалось, кантовских принципов. И послал его Канту. Тот оценил способности автора и помог издать рукопись. Магистр Фихте приобрел литературную известность.

Его новое увлечение — французская революция. Он так полюбил ее, что захотел стать французским гражданином. До этого дело не дошло, но свет в 1793 году увидел две его работы: «Попытка содействовать исправлению суждений публики о французской революции» и «Востребование от государей Европы свободы мысли, которую они до сих пор угнетали». Здесь Фихте уже занят не «самим собой», а «вещами вне его сущими» — социальным переустройством. Фихте убежденно доказывает, что народ имеет право насильственно изменить существующий строй, если он им недоволен, не только может, но и обязан совершить революцию. И тут же набрасывается на… евреев. Он называет их «государством в государстве», предлагает отвоевать «обетованную землю» и переселить их всех туда. Так Фихте смотрит теперь на истину.

Что касается Канта, то к нему Фихте стал относиться сдержанно: «Кант только наметил истину, но не изложил и не доказал ее». (Через несколько лет он скажет: «Кантовская философия, если ее не взять так, как мы ее берем, представляет собой сплошную бессмыслицу».) В его голове зреют идеи новой, собственной философии.

Фихте называет ее «учение о науке» (или «наукоучение», как обычно у нас несколько неточно и неуклюже переводят фихтевский термин «Wissenschaftslehre»). Рейнгольд пытался внести коррективы в Канта, но его философия была «без прозвища» и не оставила заметного следа. Важно найти название! «Учение о науке» — это звучит: беда Канта в отсутствии строкой, последовательной научности. «Учение о науке» лишено такого недостатка, оно превратит философию в «науку всех наук». Слово найдено, заклятие снято, успех обеспечен.

Теперь дело за тем, чтобы сделать найденную истину всеобщим достоянием. В самом начале 1794 года Фихте излагает свою систему в частных лекциях, которые читает в Цюрихе узкому кругу знакомых. Это своего рода репетиция: в его письменном столе лежит приглашение занять кафедру в Иене. Там его ждут к летнему семестру.

Шеллинг познакомился с Фихте, по-видимому, в июне 1793 года, когда тот, направляясь в Цюрих, был проездом в Тюбингене. Реформатора философии, тогда еще верного ученика и последователя Канта, встречали с помпой. Косвенные данные свидетельствуют о том, что среди собравшихся повидать Фихте находились студиозус Шеллинг и его друзья Гегель и Гельдерлин.

Новая решающая встреча, о которой имеются уже прямые свидетельства, произошла в мае 1794 года. Фихте следует из Цюриха в Иену, чтобы занять там профессорское место. Он уже всем говорит о своем «открытии», о контурах и перспективах новой, созданной им философской системы. Говорит убежденно и увлекательно. Шеллинг слушает его с вниманием и пониманием, которое не остается незамеченным. Приехав в Иену и издав программу курса, Фихте посылает ее своему юному адепту.

Брошюра называется «Понятие учения о науке или так называемой философии». Для Фихте «философия» — устаревший термин. Надо создать «науку всех наук», строго и доказательно вывести знание из единого принципа. Молчаливо подразумевается, что Канту это сделать не удалось.

В одном из писем Фихте связал «учение о науке» с французской революцией: «Моя система — это первая система свободы; как та нация освободила человека от внешних оков, моя система освобождает от вещей самих по себе». В программе курса не сказано ни слова о революции, но смысл тот же: деятельность человека определяет мир. Олицетворение деятельного принципа Я содержит в себе свою противоположность — не-Я. Единство этих противоположностей, их взаимодействие образует систему опосредований, составляющих действительность.

Ни личность Фихте, ни его учение не вызывают моей симпатии. Тем не менее надо быть объективным. Поэтому во избежание недоразумений уточним два обстоятельства. Когда Фихте говорит Я, он имеет в виду не свою персону, не личность отдельного человека вообще, не «эмпирическое» Я, а Я «абсолютное», некое всеобщее духовное начало. И второе обстоятельство: Я, по Фихте, не создает не-Я, а только обрабатывает. Субъект и объект изначально соположены, тождественны и одновременно различны.

Фихте писал весьма замысловато, однако Шеллинг был уже в курсе дела, он быстро схватывает суть. Пусть он понял не все, но что понял — принял, и вот он уже создает свои вариации на заданную тему. Иногда он просто повторяет Фихте, говорит о «науке всех наук», строит фихтевскую триаду: безусловное, обусловленное и их единство (Я, не-Я, то и другое вместе). Свою работу, названную им «О возможной форме философии вообще», Шеллинг заканчивает, слегка жеманясь и извиняясь за (мнимое) несовершенство своего стиля: «Не утратило ли данное исследование что-либо из-за той формы, которую избрал автор? Не ему судить об этом. Пусть будет так! Пусть те, которые нашли этот опыт достойным внимания, обратят его на сам предмет, а об авторе, который рад вручить публике свои записи без каких-либо претензий, как и о его манере, забудут. Пусть их не коробят выражения, которыми он иногда пользовался, чтобы показать — без презренных оговорок, — что оставили потомкам великие философы. Слово — звук пустой, как часто это гул металла или перезвон бубенчиков! Автор хотел бы, чтобы никому из его читателей не осталось неведомым глубокое переживание, порожденное близкой перспективой, наконец, достигаемого, единства знания, веры и воли».

Сбылось ли пожелание автора? Анонимная рецензия, появившаяся в одном из философских журналов, начиналась убийственно: «Это произведение легко принять за пародию на совсем недавно расплодившуюся тонкую паутину бесплодных спекуляций». На горячую голову юноши, жаждавшего признания, вылили ушат холодной воды. Шеллинг взорвался и ответил короткой (в несколько строк) заметкой, в которой довольно резко выразил свое возмущение: рецензия — инсинуация, ее автор извратил смысл статьи.

Шеллинг послал свое сочинение Фихте и в ответ — в качестве одобрения — получил первую часть его новой работы «Основы общего учения о науке». Фихте — кумир Шеллинга. Упомянутое выше письмо к Гегелю написано в разгар увлечения новой звездой. «Кому охота закапывать себя в пыли древностей, когда поступь современности так и влечет за собой. Я обитаю и созидаю теперь в философии». (Вот почему остались незавершенными его историко-богословские штудии!) Философия еще не закончена. Кант дал только результаты, но где предпосылки. И кто в состоянии понять результаты без предпосылок? Все надежды на Фихте! Он «вознесет философию на такую высоту, от которой голова пойдет кругом у всех нынешних кантианцев… Я счастлив, что принадлежу к первым, кто приветствует Фихте, нового героя в стране Истины».

(Увлечение Фихте разделяет и Гельдерлин. Сейчас он в Иене, где слушает из первых уст «учение о науке». Гегель передает Шеллингу его восторженный отзыв о Фихте: «Титан, сражающийся за человечество».)

Девиз Шеллинга — «Не отставать!». Гегель напомнил об этом своему другу. И напрасно: юношу не нужно подстегивать. Он и так весь погружен в творчество, сочиняет «этику à lа Спиноза», как он доверительно сообщает Гегелю, обещая изложить в ней «все высшие начала философии, в которых объединится теоретический и практический разум». Работа так увлекла Шеллинга, что он отказывается от предложения своего бывшего преподавателя Дица написать что-либо для только что возникшего в Иене «Философского журнала».

Вскоре труд завершен. До спинозовской «Этики», конечно, ему далеко, и все же вещь достойна внимания. Называется она «Я как принцип философии, или Безусловное в человеческом знании». Мы ознакомимся с ней, но прежде бросим взгляд на второе письмо Шеллинга Гегелю, написанное в начале февраля 1795 года, месяца за полтора до окончания трактата. «Мы оба стремимся вперед, мы оба стремимся к тому, чтобы рожденное нашим временем великое дело не превратилось снова в прокисшее тесто былых времен. В наших руках это дело должно сохранить свою чистоту, порожденную духом его создателя, и, может быть, мы донесем его грядущим поколениям, не исказив, не низведя его к старым, традиционным формам, но в полном совершенстве, во всем его возвышенном облике, объявив открытую войну не на жизнь, а на смерть всему тому, как был устроен мир и наука… С Канта занялась утренняя заря; что из того, что там и сям, где-то на болоте лежит еде туман, ведь на вершинах гор уже играют солнечные лучи. Заря предшествует солнцу, и природа по-матерински заботится о нашем зрении, постепенно рождая день; раз занялась заря, солнце взойдет, осветит светом и жизнью все уголки, рассеет болотный туман».

Вот так писали письма в позапрошлом столетии! Не боялись возвышенных слов, принимали их всерьез, верили им. (Письмо — заготовка для книги: весь пассаж насчет занявшейся зари, вершин, освещенных солнцем, болотного тумана и неизбежности наступления светлого дня, — все это перекочует в трактат Шеллинга «Я как принцип…».)

Германия переживала философскую революцию. Во Франции бушевала революция политическая, лилась кровь на полях сражений, баррикадах, под тесаком гильотины. Здесь же кипели умственные страсти, скрипели перья, опустошая чернильницы, работали печатные станки.

Философия перестала быть уделом кабинетных мудрецов, схоластов, не спеша шлифующих дефиниции, чье предназначение сводилось к игре ума посвященных. И еще не превратилась в пустопорожнюю ученость, сухой реестр концепций, без знания которых нельзя будет назвать себя образованным человеком. Философия жила живой, животворящей жизнью, уверенная в своем высоком призвании. Казалось: еще одно интеллектуальное усилие, и все проблемы решены, человечество вздохнет свободно. Это не преувеличение, вот слова Шеллинга: «Дайте человеку сознание того, каков он есть, и он быстро станет Таким, каким он должен быть; внушите ему в теории уважение к самому себе, и оно быстро осуществится на практике. Чтобы стать лучше, надо быть хорошим, именно поэтому революция в человеке должна начаться с осознания своей сущности».

Записывая эти слова, Шеллинг не думает о том, что он студент, что над ним наставники, что перед ним экзамены, он живет одной мыслью — скорей, скорей лицезреть истину, скорей пережить волшебное мгновенье, когда она откроется ему, скорей сообщить ее другим, В том, что она где-то рядом, он не сомневается, он уже чувствует ее приближение. Он верит в свои силы. Хотя и не переоценивает их. И не забывает об авторитетах. Кант — для него ориентир. Новый ориентир — Спиноза.

«За это время я стал спинозистом, — пишет он Гегелю, — ты скоро узнаешь, каким образом. Для Спинозы мир (объект, противостоящий субъекту) — это все. Для меня — это Я. Мне кажется, что подлинное отличие критической философии от догматической состоит в том, что первая исходит из абсолютного (никаким объектом еще не обусловленного) Я, а последняя — из абсолютного объекта или не-Я. В своих конечных выводах эта философия ведет к системе Спинозы, а первая — к системе Канта». Шеллинг пытается (и будет Это делать всю жизнь!) совместить то и другое. В этом его отличие от Фихте.

Шеллинг восторгается Фихте. Но если он и был когда-либо фихтеанцем, то самое короткое время. Преподнося одному из друзей в конце 1794 года свое первое (написанное в духе «учения о науке») философское произведение — «О возможной форме философии», он в дарственной надписи цитирует Спинозу и приписывает по-гречески сакраментальную формулу пантеизма «эн кай пан» — «все — единое».

Пантеизм — отождествление природы и бога. Все есть бог, единосущее. Вне бога нет ничего, и нет никакого бога вне мира. Учение зародилось в древности, прошло через средние века и обрело новую жизнь благодаря Спинозе. В 80-х годах XVIII века в Германии возник «спор о пантеизме», сыгравший огромную роль в духовной жизни страны. (Если выход «Критики чистого разума» был главным событием эпохи, то полемику о Спинозе можно рассматривать как второе по значению.)

Все началось с того, что философ Якоби опубликовал содержание своей беседы с недавно скончавшимся Лессингом, в которой последний признался ему в своей приверженности к спинозизму. Против этого возражал Мендельсон: спинозизм был синонимом атеизма. Гердер, однако, полагал, что учение Спинозы можно совместить с религией. Вскоре о Лессинге забыли и спорили о природе сущего, о возможностях его рационального познания. Участие в полемике принял Кант, в нее были вовлечены Гёте, Форстер и многие другие. Интерес Шеллинга к Спинозе явно восходит к этому спору. О том, что Шеллинг был в курсе дела, свидетельствует хотя бы фраза из того письма к Гегелю, что мы только что цитировали: «Ортодоксальные понятия о божестве не существуют больше для нас». Именно так, по свидетельству Якоби, выразился Лессинг, открываясь ему в своих симпатиях к голландскому еретику.

Кант и Спиноза — главные действующие лица в той духовной драме, которую придется пережить герою нашей книги. Пока он создает пролог-трактат «Я как принцип философии, или Безусловное в человеческом знании». Уже в первых абзацах введения к этой работе встречаются имена Спинозы и Канта. А о Фихте, странным образом, ни слова на протяжении всего произведения.

Этому обстоятельству удивлялись. Прежде всего сам Фихте. «Сочинение Шеллинга, в какой мере я смог его прочитать, представляет собой целиком комментарий к моему, — говорится в одном из его писем. — Почему он об этом молчит, я не совсем понимаю… Смею полагать, он не хочет, чтобы его ошибки, в том случае, если он меня неправильно понял, были отнесены на мой счет, мне кажется, что он меня боится».

Философские книги рекомендуется читать внимательно. Шеллинг пользуется фихтевской терминологией: «Я» означает для него абсолютный субъект, «не-Я» — объект, «Начало и конец любой философии — свобода». Это прямо по Фихте. «Человек рожден для действия». Это тоже в духе Фихте.

И все же есть некоторые, едва уловимые нюансы, которые не заметил Фихте, но которые отличают взгляды Шеллинга от фихтевского «учения о науке». И хотя Шеллинг еще не решается говорить о собственном учении, Гегель заявляет ему решительно — «твоя система».

От фихтевской она отличается интересом и почтением к объективному началу. Догматизм Шеллинг отвергает из-за недооценки субъекта, критицизм — из-за его переоценки. Между двумя крайностями «посредине лежит принцип Я, обусловленного не-Я, или, что то же самое, не-Я, обусловленного Я».

У Фихте тоже субъект изначально тождествен объекту, они слиты вместе, образуя нечто единое: субъект-объект. В чем же различие между двумя новаторами в философии? Гегель впоследствии напишет об этом специальную работу: Фихте обосновывает «субъективный субъект-объект», Шеллинг — «объективный субъект-объект». Все дело пока в еле заметных нюансах.

Расхождения между Шеллингом и Фихте, тщательно завуалированные выпады первого против второго видны в новой его работе «Философские письма о догматизме и критицизме», появившейся вслед за трактатом о Я. Здесь опять противопоставление двух крайних точек зрения. «Или нет субъекта, но зато есть абсолютный объект, или нет объекта, но зато есть абсолютный субъект. Как решить этот спор?» Догматизм противостоит критицизму.

Но почему Шеллинг превозносит Канта? «„Критика чистого разума“… обладает значимостью для всех систем, — или, так как все остальные системы являются только более или менее верными копиями двух главных систем, — для обеих систем… Пока стоит философия, будет вместе с нею стоять и „Критика чистого разума“, и только она одна». По мнению Шеллинга, «Критика чистого разума» содержит в себе подлинное учение о науке, ибо она обладает значимостью для любой науки. «Критика чистого разума» — канон всех возможных систем.

Кого имеет в виду Шеллинг, критикуя «критицизм»? О ком сказано: ничто более не возмущает философский ум, как утверждение, что отныне вся философия должна двигаться в рамках какой-нибудь определенной системы. Для Шеллинга нет более возвышающего зрелища, чем бесконечный простор расстилающегося впереди знания. Все величие философии для него в том, что она не может быть завершенной.

Что это за «критицизм», которому надо доказывать вред умственной тирании, убеждать в праве философской мысли на свободу, призывать к терпимости?

Кого надо убеждать в том, что термин «философия» целесообразно сохранить? «Философия — какое прекрасное слово! Если позволено будет автору участвовать в голосовании, то он отдаст свой голос за сохранение старого слова». Фихте ввел новый термин «учение о науке», говорил о «так называемой философии». Видимо, против него и направлен шеллинговский пафос обличения «критицизма».

Главная задача всякой философии состоит в разрешении проблемы бытия. Как критицизм, так и догматизм не могут справиться с этой проблемой. «Если последний требует моего уничтожения в абсолютном объекте, то первый, наоборот, должен требовать, чтобы все, что зовется объектом, исчезло в моем интеллектуальном созерцании себя самого. В обоих случаях для меня пропадает всякий объект». Термина «интеллектуальное созерцание» у Канта нет, созерцание, по Канту, может быть только чувственным. Об интеллектуальном созерцании заговорил Фихте. Следовательно, речь идет здесь о нем.

Впоследствии, в зрелые годы, Шеллинг без обиняков назовет Фихте антиподом Спинозы. «Идеализм Фихте выступает как полная противоположность спинозизму, как спинозизм навыворот, поскольку абсолютному, уничтожающему все субъективное объекту Спинозы он противопоставляет субъект в его абсолютности, неподвижному бытию Спинозы — действие».

Любопытна и такая деталь. Биографы Шеллинга пытаются выяснить, послал ли молодой философ свои произведения, написанные в 1795 году, Фихте или не послал. Скорее второе: не сохранилось ни сопроводительного письма Шеллинга, ни благодарственного Фихте. А недоуменный отклик Фихте на трактат «Я как принцип…» — «мне кажется, что он меня боится» — нам известен.

Зная крутой нрав Фихте, Шеллинг мог его опасаться. Внутренне он чувствует себя на равных с иенским профессором. В письмах к Гегелю упоминания о Фихте идут теперь без особенных восторгов (хотя выдержаны в достаточно почтительных тонах). Шеллинг сообщает о неприятностях, которые выпали на долю Фихте в Иене. (Тот вздумал наводить порядок в студенческих организациях, за что был освистан и на некоторое время принужден прервать чтение курса; порядок в Иенском университете наводили солдаты.) Подробности о делах в Иене он мог узнать от Гельдерлина, приехавшего летом 1795 года в Тюбинген. Это их первая встреча с тех пор, как поэт покинул университет. Шеллинг жалуется на то, что немного достиг в философии. Гельдерлин в ответ смеется: «Успокойся, ты преуспел ничуть не меньше Фихте, ведь я его слушал».

Итак в двадцать лет Шеллинг уже созрел как ученый, достиг профессорского уровня. Через три года он станет профессором. А пока он все еще студент. В промежутках между занятиями, в преддверии экзаменов он создает трактаты, привлекающие внимание ученой публики. В июне предстоит защита богословской диссертации, венчающей курс в Тюбингене. Как и в случае с философской диссертацией, защищенной на втором курсе, была возможность воспользоваться работой, написанной профессором. Шеллинг снова сам пишет диссертацию — «Об исправлении Маркионом посланий Павла». Тема взята из истории Священного писания. Шеллинг защищает Маркиона от обвинений в фальсификации первоначального текста. Вина за искажение текста ложится только на переписчиков. Защита прошла успешно.

Два трактата (правда, один — «Философские письма…» еще не окончен) и диссертация, не слишком ли много для полугодия? Едва магистр Шеллинг обрел искомую степень, как слег от переутомления в постель. Родители взяли его домой, остаток лета он провел у них и быстро восстановил свои силы. Из далекого Берна Гегель прислал увещевание: ради близких своих и друзей береги здоровье, не скупись на время, предназначенное для отдыха.

Теперь Шеллинг самостоятельный человек. Отец подыскал ему подходящее место: учителя и воспитателя двух юных баронов Ридезель. (Все выпускники Тюбингена, не желавшие идти по духовной части, как правило, становились домашними учителями. С этого начинали Гегель и Гельдерлин.)

Воспитанники Шеллинга — Людвиг Георг Фридрих Карл Герман семнадцати лет и Фридрих Людвиг Карл Вильгельм пятнадцати лет. Родителей нет в живых, и опекуны обеспокоены тем, чтобы сироты получили достойное воспитание. Первым делом от Шеллинга требуют заверения в том, что он не демократ, не масон, не просветитель. Ему обещано путешествие с детьми в Париж. Правда, с одной существенной оговоркой, о которой он узнал, уже приступив к работе, — после того как во Франции будет восстановлена королевская власть. Считай, что никогда! Пока что предстоит поездка в Лейпциг, где отпрыски покойного барона будут приобретать высшее образование. Шеллинг рад и этой возможности покинуть Вюртемберг («страну попов и писарей»), повидать чужие края.

Осенью 1795 года Шеллинг едет в Штутгарт, где живут его ученики. Он полон грандиозных планов. Разумеется, не педагогических, а философских. Он не изменил своего намерения создать «Этику» а lа Спиноза. Сверх того, нужно написать «Философию истории человечества» (à lа Гердер?) и «Критику способности суждения» (à lа Кант, только на свой манер). Все это так и останется в чернильнице. В Штутгарте он довел до конца «Философские письма о догматизме и критицизме». (В январе 1796 года отправил их Нитхаммеру, издававшему в Иене «Философский журнал».) Здесь же возникла еще одна работа — «Новая дедукция естественного права». Воспитанники Шеллинга готовятся к поступлению на юридический факультет, немудрено, что их наставник занялся проблемами права.

В Штутгарте происходит новая встреча с Гельдерлином, который едет во Франкфурт, чтобы занять там место домашнего учителя. Они говорят о философии, и поэт (в одном из своих писем) резюмирует: «Шеллинг немного отказался от своих первоначальных убеждений».

Что имел в виду Гельдерлин? Сказать с полной определенностью нельзя. А гадать не стоит. Ясно одно: взгляды Шеллинга не устоялись. (Да как они могут устояться в двадцать-то лет, когда все впереди!) Философ по-прежнему ищет истину. Последуем за ним.

«Новая дедукция естественного права» необычна по форме. Это 163 афоризма на этические темы. Шеллинг здесь опять-таки ближе к Канту, чем к Фихте. Последний занят был проблемой государственного переустройства, обоснованием права народа на революцию. Шеллинг думает о правах личности. Как совместить волю одного человека с волей других? И со «всеобщей волей», выраженной в общественных институтах? «Всеобщая воля определяется индивидуальной, а не индивидуальная всеобщей» — таков ответ. И наподобие кантовского категорического императива Шеллинг формулирует свою моральную заповедь: «Поступай так, чтобы… благодаря твоему действию ни одно разумное существо не полагалось только в качестве объекта, но как содействующий субъект».

Иногда термин «естественное право» Шеллинг берет в буквальном смысле слова как «право природы». Можно ли совместить природу и свободу? «Если я вынужден господствовать в мире явлений и управлять природой по моральным законам, то причинность свободы должна проявить себя как физическая причинность». Написав этот афоризм, Шеллинг сопровождает его одобрительным примечанием и обещает «в другом месте» объяснить его смысл.

В «другом месте», в главных своих трудах, будет Шеллинг развертывать смысл и значение этих слов. Всякое бытие для Шеллинга будет означать обнаружение свободы. Природа живет, природа обладает свободой, нет пропасти между телом и духом, они тождественны. Это уже решительная заявка на будущую философию тождества. И это совсем не по Фихте: последний наделял свободой только действующий субъект.

Редактор «Философского журнала» Нитхаммер предлагает Шеллингу написать рецензию на программную работу Фихте «Основы общего учения о науке» (ту самую, первую часть которой автор прислал ему как единомышленнику в листах, не дожидаясь, когда она будет напечатана вся). Шеллинг соглашается: «С тем большим удовольствием, что у меня не было до сих пор достаточно времени изучить произведение как следует. Поэтому лестное Ваше суждение, будто я близко знаком с философией Фихте, преувеличено. Мне думается, что я схватил ее дух лишь в общих чертах». Шеллинг просит два месяца. Срок проходит, работа не выполнена. И тут в новом письме к Нитхаммеру возникает хитроумный пассаж, из которого можно понять, что писать рецензию ему не хочется и в обозримые сроки она написана не будет.

Отношения между Шеллингом и Фихте установились сложные. Второй считает первого своим последователем и не замечает разногласий. Что мешает Шеллингу открыто заявить о своих расхождениях с Фихте? Может быть, боязнь оказаться в одиночестве, потерять «Философский журнал», где его охотно публикуют. У Шеллинга вообще нет уверенности в завтрашнем дне. Он не знает, останется ли он домашним учителем у Ридезелей: если ему будут предъявлять претензии, которые расходятся с его принципами, то он вынужден будет уйти. Не исключено, что ему самому укажут на дверь и на хлеб придется зарабатывать литературными трудами. Тут еще нежданно-негаданно его скомпрометировали в печати.

Берлинский писатель (и издатель) Николаи в своих путевых заметках посвятил несколько страниц трактату «Я как принцип философии…» и воообще «шеллингизму». «Магистр Шеллинг Второй» («Первый» — его отец) довел идеалистический бред профессора Фихте до крайности. Как можно такому человеку доверять воспитание детей? Молодой Шеллинг всегда темпераментно отвечал на критику, теперь он кипит от негодования, ищет встречи с Николаи, чтобы высказать все, что он о нем думает, готовит ответный памфлет.

В качестве воспитателя юных баронов Парижа не увидать. А в Париж хочется. Об этом мы узнаем из писем Шеллинга к Георгу Кернеру. Земляк Шеллинга, вюртембержец, Кернер увлекся революцией, уехал во Францию и сблизился там с известным нам тюбингенским воспитанником Рейнгардом. Рейнгард получил назначение в Гамбург в качестве посла Франции, Кернер — его личный секретарь. Кернер влюблен в родственницу Шеллинга, который выступает посредником в их переписке. Шеллинг свидетельствует свое почтение Рейнгарду, а заодно зондирует почву насчет возможности отправиться во Францию («только на один год»).

Такой возможности не оказалось. Вместо запада его путь лежит на восток. Баронам Ридезель пора поступать в Лейпцигский университет. 28 марта 1796 года тронулись наконец в путь. Ехали не спеша, навещая родственников и знакомых, осматривая достопримечательности, останавливаясь в иных местах по нескольку дней. В письмах Шеллинга к родителям мы находим подробный дневник путешествия.

Первая остановка Хайльбронн. На следующее утро после прибытия Шеллинг спешит в известную здесь частную коллекцию картин и гравюр. Запомнилось ему полотно Рубенса — женщины у могилы Христа. «Как все картины Рубенса, она выдержана в тонах небесного огня и света. Некоторые лица изображены так, как их могла только измыслить фантазия живописца. Вся картина наполнена тишиной и изумлением. Головы ангелов окружены нимбами. Для той эпохи много, очень много, что ангелы у Рубенса изображены без крыльев».

Обедали у тетки Людвига Георга Фридриха Карла Германа и Фридриха Людвига Карла Вильгельма — графини Дегенфельд. За столом — строгий придворный этикет, говорят только по-французски. Шеллинга принимают вежливо, но холодно и настороженно. Граф в основном молчит (если разговор не идет о дворянах, собаках и лошадях). Графиня — чопорная дама с кругозором чуть пошире, чем у супруга, — выпытывает у Шеллинга, не ведет ли он среди ее племянников французскую пропаганду, не воспитывает ли из них демократов и революционеров. Философ, как мог, старался ее разуверить.

Шеллингу придется еще не раз вместе со своими питомцами побывать в знатных домах. Обычно его ждет холодная вежливость, стремление сохранить дистанцию, недоверие. «Дворянский хлеб мне не так вкусен, как бюргерский», — пишет он домой.

Впрочем, иногда он встречает теплый прием: Шеллинг уже приобрел литературную известность. «Забавно, как людям импонирует написанное слово». И еще одно житейское наблюдение вынесено из путешествия: незаурядные личности подчас любят окружать себя ничтожествами.

В Дармштадте обедали у тайного советника Гацерта, одного из опекунов баронских отпрысков. Не успевал его превосходительство открыть рот, как гости замолкали в сервильном внимании, все сказанное им принималось с восторгом. После обеда хозяин решил дать указания Шеллингу относительно его задач как воспитателя. Философ приготовился к вопросам относительно того, не собирается ли он совершить революцию, к претенциозным наставлениям. Ничего подобного! Пусть дети вырастут дельными и знающими людьми. Выбейте из них дворянскую спесь и аристократизм, требовал тайный советник от Шеллинга. Теперь такое время: дворянству приходится выдерживать натиск третьего сословия, а бюргеры в своем большинстве народ способный, образованный, напористый. Шеллинг и это принял к сведению.

Дорога в Дармштадт лежала через Гейдельберг и Маннгейм. Здесь недавно прошла война, и всюду были видны ее опустошительные следы — разрушенные дома, неубранные трупы лошадей, разбитое вооружение и снаряжение. Военное счастье изменчиво/Давно ли в Маннгейме находилась главная квартира французского генерала Пишегрю? Теперь в городе хозяйничали австрийцы, Шеллинг видел их парад; отличившимся раздавали награды. «Это было красиво, — сообщал он домой. — Но какие убожества австрийские офицеры! Водка и его величество кайзер — единственная тема их разговоров, чуть дальше, и они теряются».

— Среди писем к родителям отсутствует одно, в котором, видимо, описывалось пребывание во Франкфурте. Здесь Шеллинг не мог не встретиться с Гельдерлином. Но в переписке последнего тоже есть пробел. Так что о новом свидании тюбингенских однокашников мы ничего не внаем.

Дальнейший маршрут вел через Эйзенах. Рядом с городом — Вартбург, замок, в котором Лютер переводил на немецкий Библию. К сожалению, там побывать не удалось. «Священная гора — когда-то приют преследуемой свободы. Как мне хотелось подняться на нее и бросить взор на окружающую местность, грубую и дикую, но величественную, как дух Лютера».

Затем Веймар. Город переживал сенсацию: в местном театре выступал знаменитый драматический актер Иффланд. И здесь Шеллинга ждала неудача: в день их приезда давали оперу. Музыка Моцарта ему понравилась, но он охотно прожил бы еще два дня, чтобы увидеть Иффланда в роли Эгмонта. Задерживаться, однако, было нельзя.

За Веймаром — Иена. «Всемирно известная Иена — не что иное, как маленький, местами скверно построенный городок, в котором нет никого, кроме студентов, профессоров и филистеров». Шеллинг рассчитывал встретить здесь Фихте, но тот находился к отъезда. Компенсацией был визит к Шиллеру. Увы, от свидания с поэтом осталось неприятное впечатление. «Пробыть с ним долго я не смог. Это удивительно, как знаменитый писатель может быть таким робким в разговоре. Он смущается в опускает глаза. Что остается делать собеседнику? Его робость передается в еще большей степени тому, кто говорит с ним. Этот человек, когда пишет, как властелин обращается с языком, и приходит в затруднение из-за простейшего слова, когда говорит; он прибегает к французскому языку, не находя немецкого слова. Когда он поднимает глаза, в его взоре появляется что-то пронизывающее, уничтожающее, чего я ни у кого другого еще не встречал. Может быть, это так только при первой встрече. Но для меня, во всяком случае, страница Шиллера-писателя приятнее, чем часовой разговор с Шиллером-собеседником. Шиллер не в состоянии сказать что-либо неинтересное. Но то, что он говорит, стоит ему усилий. И неприятно приводить его в такое состояние. Общение с ним не доставляет радости».

И вот, наконец, цель путешествия, продолжавшегося почти месяц, — Лейпциг. Было время весенней ярмарки. Город полон приезжими. «Самое интересное — наблюдать различные народы, пестрый калейдоскоп костюмов и вавилонское смешение языков». Шеллинга потянуло на книжный рынок. Ничего примечательного он там не обнаружил. Очарован он был внешним видом города. «Множество чудесных насаждений, каких нет в Штутгарте, аллеи, парки, пруды, сады с увеселениями, всюду музыка (пока длится ярмарка)».

Здесь ему предстояло прожить более двух лет — до осени 1798 года. Обязанности гувернера времени отнимали немного, обеспечивая безбедное существование. Вместе со своими знатными питомцами Шеллинг посещал окрестные достопримечательности, принадлежавшие местным магнатам, куда при иных обстоятельствах доступ ему был бы закрыт.

Однажды в компании студентов-дворян, среди которых был принц Дармштадтский, отправились в Верлиц, в восьми милях от города. Дорога обсажена деревьями. У нас в Вюртемберге, объяснил Шеллинг родителям, это не принято: ландшафт живописен сам по себе, в Саксонии посадки единственная возможность скрасить унылую равнину. В Верлице все устроено «под античность». Комнаты в доме Для приезжих носят имена наиболее известных итальянских городов в украшены гравюрами с их изображениями. Шеллинг жил в «Геркулануме». Обычно летом в Верлице устраивали «праздник роз» — выдавали замуж самую добродетельную девушку. На этот раз хозяйка имения путешествовала по Италии, и праздник не состоялся. Шеллинг был рад: вся затея с выбором добродетели представлялась ему нелепой и лицемерной.

При осмотре замка Шеллинг, естественно, застрял в библиотеке. Его внимание привлек также парк. Среди густого кустарника — вход в «лабиринт». Над покрытым мхом каменным сводом надпись: «Путник, будь мудрым при выборе пути». Но никакого выбора не дано: идти можно только в подземелье. Идешь, и снова надпись: «Вернись назад, путник». Да идти, собственно, дальше и некуда — перед тобой глухая стена. Поворачиваешь назад а только тогда замечаешь, что в подземелье есть еще один ход. Над ним надпись: «Выбор труден, но в нем все дело». Этот ход выводит на поляну. Кругом тишина и благоухание акаций. С трудом находишь дорожку, идешь по ней, и перед тобой ротонда, а в ней бюст Лафатера и его изречение: «Пусть мои чувства сольются с твоими!» Входит ли в намерение Лафатера, чтобы его чувства слились с чувствами тупого виттенбергского бурша или подмастерья, который на него глазеет? Шеллингу смешны эти сентиментальные потуги.

В парке много красивых водоемов, через которые переброшены живописные мостики. Сам замок прост, но прекрасен. Князь построил его для своей жены, отсюда новая надпись: «Это воздвигла любовь». В замке им показали все комнаты: но где же хозяин, который, по словам проводника, был дома? Князь, оказывается, переходил из комнаты в комнату, чтобы не мешать посетителям.

И снова они выходят в парк, в этой его части храм иудейский, и храм греческий, посвященный Венере, и пантеон. Статуи греческих богов. Египетские истуканы. И еще одно величественное здание — храм Ночи, построенный из необтесанных камней. По лестнице можно подняться на крышу, верх выложен из черного камня, и ночью, если внизу горит огонь, здесь пляшут причудливые отблески. Как в Везувии, утверждает чичероне. (Сомневаюсь, комментирует Шеллинг, что это за Везувий над водами!) Внутри храма полная темнота, только над головой сияют звезды. Каких чудовищных расходов стоило все это великолепие!

В Верлице Шеллинг провел два дня. «Они принадлежат к самым приятным в моей жизни».