Разрыв с Гегелем наступил как-то незаметно, неожиданно, сам собой, без предварительного выяснения отношений, взаимных упреков, попыток наставить друг друга на путь истины, как это было в случае с Фихте. Дружба сложилась без душевной близости, отчуждение накапливалось годами.

Покинув Иену, Шеллинг вспомнил о Гегеле только тогда, когда ему понадобились авторы для медицинского журнала. На предложение сотрудничать Гегель не ответил, и переписка возобновилась лишь в январе 1807 года, когда Шеллинг переслал свою работу против Фихте, где содержались ссылки на Гегеля. Шеллинг получил благодарность и извинения за долгое молчание. Причина молчания — Гегель заканчивает большое произведение, еще на прошлую пасху он хотел выслать Шеллингу часть работы, но теперь печатание ее близится к концу, и он надеется на эту пасху презентовать уже всю книгу. Затем, сообщая, что книга вышла и Шеллинг скоро ее получит, он писал: «В предисловии ты увидишь, что я не слишком разделался с той пошлостью, которая безобразно обходится с твоими формами и превращает твою науку в пустой формализм. Мне не нужно говорить тебе, что, если ты одобришь хотя бы несколько страниц, это будет для меня значить больше, чем положительная или отрицательная оценка всего произведения другими». Гегель просил Шеллинга «ввести работу в публику», то есть отрецензировать.

Выходит, что «Феноменология духа» (и ни одна строчка в ней) не была задумана как направленная против Шеллинга. Иначе приведенная выдержка звучала бы лицемерно, а просьба о рецензии выглядела бы нелепостью. Пути друзей разошлись, но они вряд ли осознавали, до какой степени, ибо каждый всегда существовал сам по себе. Такой вывод напрашивается при чтении письма Гегеля.

Вчитываясь в предисловие к «Феноменологии», начинаешь, однако, в этом сомневаться. Уж очень резки формулировки и метят прямо в Шеллинга, хотя имя его не названо. Подлинная форма, в которой может существовать истина, пишет Гегель, — наука, пришло время возвести философию в ранг науки. Шеллинг, мы знаем, пророчил слияние философии с поэзией. Вот ему отповедь: «Прекрасное, священное, вечное, религия и любовь, приманка, которая требуется для того, чтобы возбудить желание попасться на удочку; не на понятие, а на экстаз, не на холодно развертывающуюся необходимость дела, а на бурное вдохновение должна-де опираться субстанция, чтобы шире раскрывать свое богатство… Предаваясь необузданному брожению субстанции, поборники этого знания воображают, будто, обволакивая туманом самосознание и отрекаясь от рассудка, они суть те посвященные, коим бог ниспосылает мудрость во сне, то, что они таким образом на деле получают и порождают во сне, есть поэтому также сновидение».

Наука аристократична, настаивал Шеллинг (имея в виду творческий процесс). Гегель выступает против науки, «находящейся в эзотерическом владении нескольких отдельных лиц» (имея в виду общепонятность).

Шеллинг гордился тем, что кантовскую идею конструкции математических понятий он применил к философии, в результате чего философское знание приобрело конкретность. Гегель же обличает «пустое применение формулы, которая называется конструкцией. С таким формализмом дело обстоит так же, как со всяким другим. Каким тупицей должен быть тот, кто не усвоил бы в какие-нибудь четверть часа теории, сводящейся к тому, что бывают астенические, стенические и косвенно астенические заболевания и столько же способов их излечения, и кто не мог бы в этот короткий срок превратиться из практика в теоретически подготовленного врача… Овладеть инструментом этого однообразного формализма не труднее, чем палитрой живописца, на которой всего лишь две краски скажем, красная и зеленая, чтобы первой раскрашивать поверхность, когда потребовалась бы картина исторического содержания, и другой — когда нужен был бы пейзаж. Результат этого метода приклеивания ко всему небесному и земному, ко всем природным и духовным формам парных определений всеобщей схемы и раскладывания всего по полочкам есть не что иное, как ясное, как солнце, сообщение об организме вселенной, то есть некая таблица, уподобляющаяся скелету с наклеенными ярлыками или ряду закрытых ящиков с прикрепленными к ним этикетками в бакалейной лавке». И т. д. и т. п. Вряд ли Шеллингу могли импонировать эти строки. И уж тем более знакомый нам пассаж о том, что попытка совместить философию с поэзией приводит к тривиальной прозе, которая «ни рыба, ни мясо, ни поэзия, ни философия».

И все же Шеллинг не обиделся (или сделал вид, что ничего не произошло). Он принял версию Гегеля, что речь идет не о нем, а о ком-то другом, «Феноменология» попала в руки Шеллинга летом 1807 года. Ответил он Гегелю только 2 ноября. Посылая ему свою речь об изобразительном искусстве, Шеллинг писал: «Я прочитал пока только предисловие. Поскольку ты сам упомянул о полемической части, я должен быть со своей стороны справедливым и не отнести полемику на свой счет. Речь идет о злоупотреблениях эпигонов, хотя в работе не проведено это различение. Ты можешь себе представить, как я был бы рад от них избавиться. В чем у нас действительно могут быть различные убеждения и точки зрения, можно легко выяснить и решить, ибо примирить можно все. За одним исключением. Так, я должен признаться, не могу понять, зачем ты противопоставляешь понятие созерцанию». Письмо заканчивалось дружеским приветствием и просьбой поскорее ответить.

Ответа не было. Ни скорого, ни долгого. Возможно, что Гегель ждал от Шеллинга более обстоятельного разбора своего фундаментального труда, которого тот так и не осилил. С другой стороны, последнее вполне дружеское слово осталось за Шеллингом, он вправе был ждать письма.

На предисловие к «Феноменологии» он откликнулся еще раз — в предисловии к своему трактату «Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах», который увидел свет весной 1809 года в первом томе «Философских произведений» Шеллинга (второй так и не появился), где наряду со старыми произведениями включено было и только что написанное. Отклик был сдержанный, примирительный.

Шеллинг напоминал о том, что свою систему он изложил в статьях на страницах «Журнала умозрительной физики», сделал это недостаточно обстоятельно, полно и последовательно. Тотчас же началось высмеивание и искажение его взглядов, а с другой стороны — разъяснения и переделки, худшим видом последних был перевод на «квазигениальный» язык. «Ведь это было время, — продолжает Шеллинг, — когда умами овладело необузданное поэтическое опьянение. Теперь, по-видимому, наступает более трезвое время. Возрождается стремление к правдивости, трудолюбию, искренности. Начинают признавать пустоту тех, кто, подобно французским театральным героям, нарядился в сентенции новой философии или ломается словно канатный плясун. В то же время те, кто на базаре разыгрывал на шарманке вожделенное новое, вызвали наконец к себе столь всеобщее отвращение, что скоро не найдут для себя публики, особенно если благожелательные критики перестанут говорить по поводу всякой бестолковой рапсодии, где подобрано известное количество оборотов или выражений какого-нибудь известного писателя, будто это произведение, составленное в согласии с основными положениями последнего». (Кого из своих подражателей имел в виду Шеллинг, сказать трудно. Во всяком случае, он оправдывался перед Гегелем, снова повторяя версию об «эпигонах» и сваливая вину на них.)

В заключение, как бы обращаясь к Гегелю, Шеллинг писал: «Пожелаем, чтобы те, кто открыто или замаскированно нападал на автора в этой области, высказали теперь и свое мнение так же откровенно, как это сделано здесь. Если совершенное знание предмета делает возможным свободное художественное его изложение, то искусственные увертки полемики не могут быть формой философии». То есть одно дело «необузданное поэтическое опьянение», это к Шеллингу, мол, не относится, а другое — «свободное художественное изложение» предмета, этим Шеллинг может гордиться, и он не собирается повторять гегелевские «увертки полемики». И главное — «мы желаем всего сильнее того, чтобы все более укреплялся дух совместного искания истины и чтобы сектантский дух, слишком часто овладевающий немцами, не задерживал движения к обретению познания». Шеллинг протягивал Гегелю руку сотрудничества на благо родной культуры.

Гегель не обратил внимания на увещевания Шеллинга. Так внешне без эксцессов, как бы по недоразумению, а внутренне вполне логично оборвалась их давняя дружба. На смену ей пришла вражда.

Один из биографов Шеллинга высказал предположение, что зловещую роль при этом сыграл Паулюс, давний враг Шеллинга. Гегель в бытность свою в Бамберге близко сошелся с ним, и его обвинения по адресу Шеллинга в визионерстве, мистике, ретроградстве, видимо, пришлись по вкусу Гегелю. Гегель оживленно переписывается с Нитхаммером, коллегой Шеллинга по Мюнхенской академии наук. Шеллинг вел переписку с Шубертом, своим учеником, директором нюрнбергского реального училища, которое помещалось в том же доме, где была гимназия, возглавляемая Гегелем. Друг о друге они не вспоминают. Когда умрет Каролина, Шеллинг не сообщит Гегелю о ее смерти и не получит от него соболезнования. На кончину жены своего бывшего друга Гегель отреагирует в письме к Нитхаммеру; передавая привет его жене, он напишет: «Сохрани ее господь, и пусть она проживет в десять раз больше, чем та мегера, о смерти которой мы недавно узнали и относительно которой выдвинута гипотеза, что ее утащил черт». Предполагают, что автором сомнительной остроты был Паулюс. «Я видел много злых людей, — скажет Шеллинг — и испытал от них много зла, но еще не встречал такого злого, как Паулюс, и ни от кого не испытал больше зла, чем от него».

Что такое зло? В добре видят совершенство, в зле — ограниченность, недостаток. Но дьявол во всех религиях — наименее ограниченная тварь, в нем избыток активности и силы. Говорят, что человек по природе зол, надо преодолеть животное начало в человеке, воспитать его к добру, просветить, и зло исчезнет. Иные считают, что человек по природе добр, злым его делают обстоятельства, зло противопоставляет свободе. Шеллинг настаивает на том, что зло — такое же порождение человеческой свободы, как и добро. Из всех живых существ только человек способен творить зло, подчас добровольно, сознательно, со знанием дела. Цивилизованный, просвещенный человек может сотворить такое, что не придет в голову дикарю, что ему просто не под силу. Зло — болезнь, поражающая современное общество сильнее, чем первобытное, об этом свидетельствует размах и изощренность злодеяний. Как преодолеть зло?

Шеллинг хочет дать ответ в трактате о человеческой свободе. Повод для его написания был полемическим. Как раз тогда, когда Шеллинг стал генеральным секретарем Академии художеств, появилась работа Фр. Шлегеля «Язык и мудрость индийцев». Речь шла в ней о древних учениях, но выпады против пантеизма Шеллинг принял на свой счет. Опять его учат. Наставляют в делах веры. Главное, кто? Вероотступник! (Незадолго до выхода книги Фр. Шлегель и его жена Доротея перешли в католичество.) Шеллинг решает показать, что его взгляды не противоречат протестантской традиции. Тон полемики, заданный Шлегелем, он принимает — без имен и цитат, разговор только по существу дела.

Создается впечатление, что у Шеллинга нет желания ссориться с Фр. Шлегелем, он как будто даже ищет с ним сближения. Наиболее серьезные мотивы, разделявшие их, отпали: Шеллинг изменил свое отношение к религии. И с братом Фридриха Августом Вильгельмом у него снова приязненная переписка. Старший Шлегель с недавних пор — его коллега по Академии наук, он избран «членом-корреспондентом по первому классу». Что такое «первый класс»? — спрашивает Август Вильгельм. Какие у него как члена этого класса будут обязанности? Шеллинг отвечает: «первый класс» — это философия, литература, филология. Шеллинг сам принадлежит к этому классу, кроме того, из знакомых там Баадер, Нитхаммер. Что касается обязанностей, то практически их нет никаких, академия не предъявляет к Вам никаких требований, кроме того, чтобы Вы разрешили внести Ваше имя в список лиц, «три четверти которых никуда не годится». О книге Фридриха, посвященной индийской мудрости, Шеллинг ничего дурного не высказывает, он ценит заслуги младшего Шлегеля в востоковедении, он давно предлагает президенту академии снарядить на Восток научную экспедицию во главе с «достопочтенным брамином Фридрихом».

Дружелюбный тон полемики — новое в творческой биографии нашего героя. Он как будто устал от чернильных баталий и там, где его прямо не вызывают на открытую схватку, охотно готов избежать ее. Худой мир лучше доброй ссоры. К тому же он понимает, что дело не в Фр. Шлегеле, который считает несовместимым пантеизм и учение о свободе, это широко распространенное заблуждение. Иные считают, что идея свободы несовместима с идеей философской системы. Не обличая никого конкретно, Шеллинг выдвигает прямо противоположный тезис: вне системы нельзя определить ни одно понятие, в том числе и понятие свободы. Индивидуальная свобода связана с мировым целым.

Спиноза — фаталист, но есть другие виды пантеизма. Беда Спинозы не в том, что он помещает вещи в боге, а в том, что он говорит только о вещах, у него нет понятия мировых существ, его система безжизненна. Его пантеизм реалистический. Между тем в пределах пантеизма возможна и идеалистическая позиция. Что касается Шеллинга, то он видит свою задачу в том, чтобы совместить обе крайние точки зрения. Идеализм — душа философии, реализм — ее тело. Бог вездесущ, но он бог живых, а не мертвых. Живое наделено свободой.

Как сочетать промысел божий и свободу воли? Идею бога и существование зла? Зло существует — значит, бог либо не хочет, либо не может его устранить. И то и другое противоречит идее бога как существа всемогущего и всеблагого. Следовательно, либо бога нет вовсе, либо он не милосерден, либо он не всемогущ.

Шеллинг склоняется к третьей возможности. Он ссылается на свою работу «Изложение моей философской системы», где проведено различие между существованием и основой существования. Ни один предмет не самодовлеет, его бытие определено чем-то иным. Бог же имеет основу своего существования в себе самом. Следовательно, в боге есть нечто не являющееся богом, некое хаотическое первоначало, с которым ему еще нужно справиться. (Шеллинг заимствует эту мысль у Бёме.) Разум, начиная действовать, производит разделение сил, свет отделяется от тьмы. На каждой новой ступени дифференциации возникают новые существа с более совершенной душой. В человеке эта поляризация достигает степени противоположности добра и зла. Ни в первозданном хаосе, ни в боге нет зла, ибо нет расчленения принципов. Золотой век, время невинности предшествует грехопадению. Зло создает человек, одновременно он — творец добра.

Один поступает дурно, другой в тех же условиях творит добро. И каждый персонально несет ответственность за свое поведение. Человек может, следовательно, свободно выбрать добро или зло? И да, и нет. Шеллинг признает свободу воли и одновременно отрицает ее.

Вспомним две новеллы о дон Жуане и дон Понсе в «Ночных бдениях». В первом случае все происходит по людскому произволу, злодей дон Жуан строит козни и распоряжается событиями. В другом случае в театре марионеток то же самое разыгрывается по воле того, кто управляет куклами, дон Жуан — такая же марионетка, как и все. Свобода достаточно реальна, чтобы нести ответственность (за свои поступки), но она слишком призрачна, чтобы взваливать на себя ответственность (за других). Ты мнишь себя хозяином судьбы, а сам висишь на ниточке!

Человек зол или добр не случайно, его свободная воля предопределена. Иуда предал Христа добровольно, но он не мог поступить иначе. Человек ведет себя в соответствии со своим характером, а характер не выбирают. От судьбы не уйдешь! Учение о свободе выбора Шеллинг называет «чумой для морали». Мораль не может покоиться на таком шатком основании, как личное хотение или решение. Основа морали — осознание неизбежности определенного поведения. «На том стою и не могу иначе». В словах Лютера, осознавшего себя носителем судьбы, образец морального сознания. Истинная свобода состоит в согласии с необходимостью. Свобода и необходимость существуют одна в другой.

Учение Шеллинга о свободе — своего рода ответ на сформулированную Кантом антиномию: есть свобода в человеке, никакой свободы нет. Для решения этой антиномии была написана «Критика чистого разума». В мире явлений, говорил Кант, господствует необходимость, в мире вещей самих по себе человек свободен. Но что такое, по Канту, свобода? Это следование нравственному долгу, то есть опять-таки подчинение человека необходимости. Задача состоит в том, чтобы выбрать правильную необходимость.

У Шеллинга выбор уже сделан за человека. Он говорит об ответственности, но частично она передана в высшие инстанции. (Кант суров и беспощаден к личности, он требует от нее нравственности, ничего не обещая взамен.) Шеллинг рисует утопическую картину торжества добра над злом. Зло возникло с необходимостью и столь же необходимо исчезнет. Для этого должно завершиться полное отделение добра от зла. Зло сильно своей связью с добром, само по себе зло не имеет энергии. Мысль Шеллинга проста и гениальна: ни один злодей не называет себя таковым, он взывает к добру и справедливости; потоки крови пролиты во имя всеобщего блага; разоблаченное зло бессильно. Мысль Шеллинга в то же время наивна: зло хитроумно и каждый раз по-новому маскируется под добро.

Но дело не в знании. Указать пальцем на зло не значит победить его. Любовь, только сила любви способна обессилить ненависть и зло. Победа любви будет победой бога над природой, над величайшим таящимся в ней злом — смертью.

Трудно сказать, прочитал ли Шеллинг «Феноменологию духа». Так или иначе его трактат о человеческой свободе — своеобразный ответ Гегелю. Сотни Страниц «Феноменологии» ведут читателя к мысли о всемогуществе знания, которое достигает абсолюта в гегелевской диалектике. Из трактата Шеллинга вытекает, что знания недостаточно, наука может служить злу, науке нужен нравственный ориентир. А человеку тем более.

Что касается победы над смертью, то это следует, конечно, назвать утопией. Однако, дорогой читатель, мы живем в те времена, когда утопии становятся наукой, более того — сбываются. Наш соотечественник Николай Федоров, писавший полвека спустя после Шеллинга, всю свою жизнь думал об одном: о преодолении главного человеческого зла — смерти. И ему мало было сохранить жизнь живущему, он мечтал возвратить жизнь умершим. А от Федорова пошли импульсы к современной науке.

Смерть действительно величайшее зло. И не только для того, кто умирает, но иной раз для тех, кто остается жить. Шеллингу это довелось испытать на собственном опыте.

* * *

Каролина умерла 7 сентября 1809 года, скоропостижно, в расцвете сил.

Еще за несколько дней до этого они стояли вечером у окна в доме его отца, любуясь пейзажем, и она сказала: «Шеллинг, можешь ли ты поверить, что я здесь умру?» Он не мог об этом даже помыслить: она была совершенно здорова, слабым после длительной болезни был он; необходимость ему отдохнуть, рассеяться привела их в Маульбронн к родителям. Весной они хотели осуществить наконец давний свой плац поездки в Италию, новая австро-французская война помешала им и на этот раз. В Мюнхене стало неспокойно. Атмосфера политических доносов и преследований тяготила Каролину, два месяца она выхаживала больного мужа, и вот теперь в середине августа, когда он окончательно встал на ноги, они отправились в Вюртемберг.

Несмотря на плохую погоду, они много ходят пешком. 3 сентября, когда после трехдневного путешествия они вернулись домой, Каролина почувствовала себя плохо. Шеллинг вызвал местного врача. Вскоре стало ясно: дизентерия — болезнь, которая свела в могилу Августу. Шеллинг отправил нарочного в Штутгарт за братом, теперь уже известным врачом. Карл Шеллинг прибыл слишком поздно.

«Последние ее дни были спокойны, она не чувствовала ни власти болезни, ни приближения смерти. Она умерла так, как этого всегда хотела. В последний вечер ей стало легко и радостно, вспыхнула снова вся красота ее любвеобильной души, прекрасные звуки ее голоса звучали как музыка, душа витала еще над оболочкой, которую должна была покинуть. Она уснула утром… тихо, без борьбы, сохранив даже в смерти свое очарование; мертвая она лежала, слегка повернув голову с выражением света и сердечного умиротворения на лице. Пока она так лежала, и я мог покрывать слезами ее останки, я не был еще совсем несчастлив; взглянув на нее, я успокаивался, таким ясным было ее лицо. Но и с этим последним мне пришлось расстаться, я проводил ее к могиле… Таков был конец вашей-моей Каролины. Я поражен, убит, я не могу измерить величину моего горя… Бог дал ее мне, смерть не в силах ее похитить». Так писал Шеллинг Луизе Готтер, близкой подруге Каролины, две с лишним недели спустя после катастрофы. Последнюю фразу он высечет на надгробии.

Но что означают слова — «Она умерла так, как этого всегда хотела»? Значит, они не раз говорили на эту тему. Сохранились ли следы их разговоров? Запечатлена ли где-нибудь желаемая картина кончины? Приходит в голову только одно — смерть вольнодумца в «Ночных бдениях». Он тоже — уснул любящий в объятиях любви. Возникает аналогия. А перевернув еще несколько страниц переписки Шеллинга, встречаешь слова «ночные бдения». Шеллинг сообщает брату Каролины, что летом 1809 года он много болел и ночные бдения у его ложа измучили Каролину, подорвали ее силы. Напрашивается мысль, что, думая о жене, Шеллинг невольно, неосознанно, возвращался к их совместному литературному детищу. Детей у них не было.

«Она была неповторимым существом, ее нужно было любить всю или не любить совсем. Эту способность завоевывать сердца полностью она сохранила до последних своих дней. Нас объединяли святые узы, мы были верны друг другу в беде и страдании, с тех пор как она у меня отнята, все раны открылись снова. Если бы она не была мне тем, кем она была, я оплакивал бы ее просто как человек, печалился бы, что погибла такая душа, редкая женщина, обладавшая мужественным величием души, встрой мыслью и мудростью женственного, нежнейшего, любвеобильного сердца. Такое неповторимо!» (Из письма Шеллинга брату Каролины.)

Каролину похоронили в Маульбронне. И сегодня рядом с собором стоит там памятник, на котором можно прочитать полустершуюся скорбную эпитафию:

Здесь покоится КАРОЛИНА

Доротея Альбертина урожденная МИХАЭЛИС.

Могилу верной и вечной возлюбленной обозначил этим камнем переживший ее супруг Фр. Вильг. Йозеф Шеллинг.

_________

Пусть каждый способный сострадать поклонится останкам, некогда носившим благородное сердце и высокий дух.

_________

Спи спокойно, чистая душа,

до вечной встречи.

Бог вознаградит тебя за любовь и верность,

что сильнее смерти.

_________

Она умерла в гостях в родительском доме

в Маульбронне

7 сентября 1809 года,

став жертвой эпидемии дизентерии и нервной горячки.

_________

БОГ дал ее мне, смерть не в силах ее похитить.

Каролину оплакивали родственники и друзья. Враги реагировали каждый по-своему. Сомнительную остроту, которую легкомысленно повторил Гегель («мегера… относительно которой выдвинута гипотеза, что ее утащил черт»), мы уже знаем. Доротея Шлегель уверяла, что «давно ее простила», иначе ей страшно подумать, что та «непрощеной покинула этот мир». Фридрих Шлегель: «Я должен еще сообразить, какое впечатление все это на меня производит. Впрочем, для меня она умерла давно». Жена Шиллера о Шеллинге: «Узник Освобожден».

Его жалели, старались утешить, но никто — ни близкие, ни недоброжелатели, ни даже он сам — не понимал, какой удар нанесла ему судьба. Каролина была не просто любимой женщиной, другом, она была частью его самого, сокровенным возбудителем творчества. Она ушла, и умерло что-то в нем. Часы труда остановились. Потом их починят, но ход будет иной. Он проживет еще много лет, больше, чем прожил. Его будут посещать оригинальные мысли, неплохо ложиться на бумагу, но все останется незавершенным, из печати не выйдет ничего значительного. Тому будет ряд причин. Одна из самых важных — отсутствие Каролины. В истории культуры трудно найти другой случай, чтобы женщина значила так много в творческой жизни философа.

Он сам еще не ведает, что произошло; заглядывая в будущее, старается думать только о творчестве. «Я клянусь вам и всем друзьям, — пишет он Виндишману, — жить теперь целиком и полностью для высокого. Другой ценности эта жизнь не может больше иметь, прервать ее произвольно я не могу, обесценить — было бы позором; единственный способ вынести ее — смотреть на нее с точки зрения вечности. Завершение начатого нами дела может служить единственной основой для дальнейшего, после того как нас лишили всего — отечества, любви, свободы». Он обретет вновь отечество, любовь, свободу, но начатое дело, увы, не завершит.

Ему тяжело оставаться в Мюнхене. В январе 1810 года он получает длительный отпуск и отправляется в Штутгарт. У него теперь бездна свободного времени, он не знает, чем занять себя. Его дневник: «20. Прибыл в Штутгарт, между 2 и 3 был у сестры. 21. Занимался уборкой, все расставил по местам. 22. Написал матери, в полдень пошел к сестре. 23. Начал необходимое чтение и подготовку к философским беседам. Произведения Хана. После обеда — печаль и много слез. 23. Начал философскую работу и читал произведения Хана. В Мюнхене ночью в половине четвертого умер Риттер».

…Бедный Риттер. Ведь это было совсем недавно, он ставил опыты с Кампетти, увлекался сидеризмом. Ему всегда не хватало денег, свой профессорский оклад он тратил на эксперименты, а потом по мелочам занимал деньги в долг. И не был аккуратен в их возврате. В опытах с металлами он более точен, чем в обхождении с металлом в-повседневной жизни, острил Шеллинг по его поводу. Он принес однажды первый номер своего журнала и хотел одолжить на короткий срок пару золотых, но Каролина не допустила его до Шеллинга. (Она вообще никого не пускала к нему, когда он работал.) Риттер обиделся, написал раздраженно-ироническое письмо с просьбой выручить его, но Шеллинг был тогда не при деньгах. Через некоторое время Риттер снова попросил взаймы четыре золотых, Шеллинг ссудил их, и тот был растроган, благодарил не столько за деньги, сколько за дружескую поддержку, просил навестить больного Кампетти. Золотой — монета императора Карла, «каролина». Риттер всегда просил «каролины». Теперь нет ни Риттера, ни Каролины…

27 января — день рождения, первый (после жени v бы) без Каролины. О чем он думает в этот день, мы узнаем из дневниковой записи: «Нет такой страсти, которую невозможно преодолеть. Разгневанный подавляет свой гнев в присутствии монарха. Сладострастие утихает перед лицом невинности и добродетели. Чтобы стать хозяином своей страсти, человеку нужно всегда нечто внешнее, чтобы его потрясло, отвлекло, создало бы напряжение».

Это очень важное признание, которое объяснит нам многое из того, что произойдет потом. Ему нужно преодолеть отчаяние. Клин выбивают клином. Что делать?

Он много читает. Кроме Хана, — Этингера, Сведенборга. Но это слабое отвлечение. Местный юрист Эбергард Фридрих Георгии предлагает Шеллингу в узком кругу заинтересованных лиц рассказать о своей философии. Шеллинг соглашается, просит только, чтобы слушателей было как можно меньше, чтобы встречи носили характер не лекций, а собеседований. Так возникают «Штутгартские беседы».

Сохранился черновик, которым руководствовался Шеллинг, и запись Георгии, выправленная Шеллингом. Оба текста изданы теперь параллельно; сопоставляя их, можно получить представление о том, как тридцатипятилетний философ, переживший катастрофу, смотрит на свою философскую систему, как излагает ее.

Начинает он с критики предшествующих доктрин. Большинство из них — хорошо ли, плохо ли — измышлены их создателями. В этом смысле они похожи на исто-рические романы. Между тем философию надо не изобретать, а заимствовать из сущего. Система должна обладать последовательно проведенным принципом, быть всеобъемлющей, опираться на строгий метод.

О философском методе Шеллинг в «Штутгартских беседах» не говорит, даже не вспоминает о своей многообещающей идее «конструкции» воссоздания конкретности из абстракций. Зато свой основной принцип тождества он излагает предельно обстоятельно и популярно. Он уточняет: тождество не следует понимать формально, в том смысле, что одного нельзя отличить от другого («в темноте все кошки серы», — иронизируют его противники). Библейский Иаков носил также имя Израиль, а был одним и тем же человеком. Не об этом речь. Речь идет об органическом единстве противоположностей. Тождество идеального и реального не означает, что это одно и то же. Вместе с тождеством Шеллинг признает своеобразный дуализм бытия и мышления.

И этим он отличается от Фихте. Для последнего существует только совпадение объекта и субъекта в человеческом сознании. «Фихте знает только одну форму бытия, — записывает Георгии за профессором, — в то время как господин Шеллинг — две, деятельность в духе и покой, выражающийся в природе или материи».

Шеллинг говорит не только о Фихте, но и о других системах. Георгии кое-что воспроизводит неточно, Шеллинг дома выправляет текст, а затем, отсылая тетрадь, в сопроводительном письме еще раз разжевывает свою мысль:

«Декарт устанавливает две абсолютно различные субстанции

А и Б

идеальную или духовную реальную, протяженную субстанцию или материальную субстанцию.

Он — абсолютный дуалист. Спиноза — абсолютный антидуалист, то есть он полагает А=Б, мыслящая и протяженная субстанция представляет собой одно и то же… Лейбниц устраняет совсем Б и устанавливает только А…

Французы („Система природы“) устраняют совсем А, то есть духовное, у них только Б, то есть материя, чисто внешнее; у них тождество, возникающее вследствие гибели всего духовного.

Кант и еще решительнее Фихте сводят Б к А. У Фихте тело, внешний мир не имеет не только идеального, но вообще никакого существования. Идеальное не выступает то субъективно (в нас), то объективно (вне нас), но всюду только субъективно. Это идеализм в его высшей ступени, крайней односторонности…

Я отличаюсь а) от Декарта тем, что не утверждаю абсолютного дуализма, исключающего тождество; б) от Спинозы тем, что не утверждаю абсолютного тождества, исключающего любой дуализм; в) от Лейбница тем, что реальное и идеальное (А и Б) не растворяю в одном идеальном (А), но утверждаю реальную противоположность обоих принципов при их единстве; г) от собственно материалистов тем, что духовное и реальное не растворяю целиком в реальном (Б). Последнее, впрочем, относится только к наиболее одухотворенным материалистам — гилозоистам. У собственно французских материалистов А исчезает совсем и остается только Б (атомисты и механисты), это полная противоположность Фихте, который оставляет только А; д) от Канта и Фихте тем, что я не полагаю идеальное только субъективно (в Я), напротив, идеальному противопоставляю нечто вполне реальное — два принципа, абсолютным тождеством которых является бог».

Шеллинг считает свою философскую систему всеобъемлющей потому, что она включает и природу, и бога, и человека. В большинстве предшествующих учений нет природы, а его система «частично в этом отношении может быть названа натурфилософией». И в 1810 году Шеллинг видит свою заслугу в том, что уделил достаточное внимание философским проблемам естествознания!

Что касается бога, то знание о нем Кант вывел за пределы философии, Шеллинг совершает противоположную акцию. Вместе с тем он не превращает философию в богословие. Для теологии бог — особый предмет изучения, для философа — всего лишь высшая основа сущего. Как возможно знание о боге? Никак! Существование бога доказать невозможно, да в этом и нет необходимости. Нужно ли геометру доказывать существование пространства?

Вторая встреча состоялась 22 февраля. Затем последовал долгий перерыв, только летом Шеллинг смог вернуться к собеседованиям: с 16 до 24 июля он провел 6 cобеседований. Шеллинг говорил об отношения природы к богу. Многообразие природных вещей — следствие диффе-ренциации изначального тождества. При этом тождество не исчезает, не устраняется, появляющиеся новые различия носят количественный характер (хотя различие между реальным и идеальным качественного порядка). Реальное ниже по своему «достоинству», но оно зато «первично». Шеллинг говорит о трех периодах самооткровения бога. Первый период, когда абсолютное ограничивается реальным, второй период — когда реальное переходит в идеальное, третий — когда снова снимаются все различия.

Процесс творения — самоограничение бога. («В уменье себя ограничить проявляется мастер», — цитирует Шеллинг Гёте.) Происходит это по свободной воле бога. Значит ли это, что мир возник случайно? Нет, не значит: абсолютная свобода представляет собой абсолютную необходимость, ни о каком выборе при свободном волеизъявлении речи быть не может. Проблема выбора встает там, где имеет место сомнение, где воля не прояснена, а следовательно, не свободна. Кто знает, что ему нужно, действует, не выбирая.

Согласно традиционным представлениям — бог «готовая и неизменная» первосущность и личность. Пантеизм отождествляет мир и бога. Согласно Шеллингу бог — единство противоположностей. Это и личность и сам мир. В боге две «первосилы» — эгоизм и любовь. Эгоизм — реальное в боге, любовь — идеальное. Любовь — преодоление эгоизма, отдача себя другому, сама по себе любовь существовать не может. Вот почему божественная любовь, преодолевая божественный эгоизм, творит мир, свое другое. Стоит обратить внимание на эти формулировки: мы встретим их у Владимира Соловьева.

Если бог представляет собой личность, то ему присущи атрибуты человеческой личности — становление и развитие. Значит, у бога (мира) было начало? Начало было, но только не во времени, потому что время содержится в боге, в универсуме. Времени самого по себе вне предметов не существует. Каждый предмет (не говоря уж о боге) содержит время в самом себе.

Бог творит самого себя. Всякое живое бытие начинает с бессознательного состояния. То же самое и бог. «Темное, бессознательное, то, что бог как сущность постоянно пытается вытеснить из своей глубины и исключить, есть материя (пока еще не сформировавшаяся), материя есть не что иное, как бессознательная часть бога. Но исключая ее из себя, с одной стороны, он пытается, с другой, снова привлечь ее к себе, возвысить, преобразовать в высшую сущность, из бессознательного вызвать сознание».

Это место достойно внимания. Свидетельствует оно о том, что Шеллинг, распрощавшись с натурфилософией, все же сохранял природоведческую закалку, в своем спиритуализме оставался натуралистом. Признавая тождество двух потенций — материальной и духовной, он начинал процесс их становления с материи. Бог Шеллинга изначально материален и бессознателен, сознание существует в нем лишь как потенция. Замените бога природой, и отпадут здесь все возражения. В конце концов дело не в терминах.

Историческая дистанция обостряет зрение. По прошествии полутора веков мы можем беспристрастно и по достоинству оценить учение Шеллинга. Как пантеист он близок к Спинозе, отличаясь от него лишь большей диалектической гибкостью мысли. И еще одна известная нам особенность отличает Шеллинга — поэтическая необязательность формулировок.

В «Штутгартских беседах» она заметна в натурфилософском разделе. Шеллинг говорит о четырех элементах, которые еще в древности считались первоосновой мира и «к которым возвращается новейшая химия». Прежде всего это материальный принцип земли, «называемый углеродом». Распадаясь, он превращается в идеальное, в воздух.

Живое тождество того и другого — огонь. «Всякая вещь обладает внутренним теплом. Но когда элемент вступает в противоборство с продуктом, возникает пожирающий огонь. Огонь — враг своеобразия и самости». Отрицание огня — вода, негативный элемент, возникающий нз противоборства продукта и производительности. «Вода — объективное пламя». Затем Шеллинг вспоминает о «пятом элементе древних — праматерии, где продукт равен производительности, новейшая физика называет его азотом». К этим пяти элементам можно свести все качества материи. «Качество — это в покое застывшая деятельность».

Шеллинг говорит далее о динамическом процессе и его проявлениях — магнетизме, электричестве, химических реакциях. И снова повторяет свой тезис о противоречивой природе света: «Ни ньютоновская гипотеза, которая превращает свет в солнечную эмиссию материи, ни эйлеровская, выдающая свет за колебания эфира, а, следовательно, превращающая его в чисто механическое явление, не соответствуют действительности. Свет представляет собой позитивное материальное противоречие, в этом смысле духовную материю». Выше мы отмечали плодотворность подхода Шеллинга к природе света. Поэзия в пауке иногда оказывается нелишней.

Переходя к органической природе, Шеллинг опять строит триаду: растение, животное, человек; соответственно — вертикальное, горизонтальное и универсальное положение организма. Общая тенденция мирового целого — «чтобы природа перешла в духовное». Три ступени усложняющихся животных инстинктов говорят именно об этом: инстинкт самосохранения, способность предвидеть и действовать соответствующим образом, способность к определенному характеру (лисья хитрость, мужество льва и т. д.).

Человек — связующее звено двух миров, естественного и божественного, природы и духа. Но человек не оправдал свое предназначение: он должен был подчинить природу духу, а получилось наоборот — природное, материальное начало господствует над человеком, материя превращается в бога. Виною всему — свобода человека.

Провал миссии человека заметен прежде всего в его взаимоотношениях с природой: разрушена жизнь природы как целого. Во-вторых, об этом свидетельствует наличие зла. В-третьих, факт смерти, человек умирает потому, что нет гармонии между природой и духом.

Ничто так ярко не говорит о преобладании в человеке материальной, физической природы, как существование государства. Человек живет не в одиночестве. Сообщество свободных существ возможно только в боге, природный вариант единства — государство. Разумное государство неосуществимо. Ссылаются на Платона, все дело, однако, в том, что его идеальная республика скорее всего шутка: попробуйте осуществить его рекомендации! Французская революция и Иммануил Кант мечтали создать государственный строй с возможно большей свободой для личности. А что получилось? Тот, кто продолжает разрабатывать принципы совершенного государства, невольно становится теоретиком деспотизма. (Такова судьба Фихте с его проектом замкнутого торгового государства.)

Из факта существования государства с неизбежностью вытекает война. И она будет существовать до тех пор, пока род людской не станет благороднее.

Шеллинг (литография).

Шеллинг (медальон 1834 г.).

Август Платен.

Паулина Шеллинг.

Рыночная площадь.

Письмо Шеллинга А. Тургеневу.

Шеллинг в 1842 году. Рисунок К. Клебера.

Шеллинг в 1842 году (литография).

Шеллинг (рельеф).

Шеллинг в 1844 году. Рисунок Ф. Крюгера.

Шеллинг в 1843 году. Портрет работы К. Вегаса.

Шеллинг в 1846 году (литография).

Шеллинг в 1850 году. Рисунок И. Кайзера.

Шеллинг в 1851 году. Рисунок К. Фогеля.

Шеллинг. Скульптура И. Хальбига.

Надгробный памятник.

П. Я. Чаадаев.

В. Ф. Одоевский.

И. В. Киреевский.

Ф. И. Тютчев.

Д. В. Веневитинов.

Н. В. Станкевич.

В. С. Соловьев.

А. А. Григорьев.

Памятник Шеллингу в Мюнхене.

Десять лет назад в «Системе трансцендентального идеализма» Шеллинг вслед за Кантом считал возможным достижение вечного мира путем договора между государствами. Наполеоновские войны настроили его пессимистически. Юношей он мечтал о свободе для своей страны. Но вот пришли в Германию французы и поработили ее во имя свободы. Немудрено, что свобода ему кажется сопряженной со злом.

Последнюю беседу Шеллинг посвящает духовным способностям человека. Их три, по его мнению, — нрав, дух, душа. Нрав формируют влечения и чувства, это «темная», неосознанная сторона психики. Дух подчинен сознанию, здесь властвует рассудок. Высшая духовная потенция человека — душа. Сюда относятся искусство, философия, мораль, религия.

Новым для Шеллинга является взгляд на искусство как на низшую ступень по сравнению с философией. Рассматривая последнюю, Шеллинг ставит вопрос о соотношении рассудка и разума, отвечая на него иначе, чем прежде. Теперь он считает, что в принципе это одно и то же. Рассудок больше связан с личностью, разум надперсонален. А высший принцип морали звучит, по Шеллингу, так: действуй не как личность, исключи из поведения все субъективные влияния, поступай как всеобщее существо. Такого рода поведение достигается в религии.

Смерть не убивает дух и душу. Личное начало после смерти усиливается, крепнет; духовное и физическое со временем снова найдут друг друга и сольются воедино, и это будет последний акт мировой истории, эпоха воскресения мертвых и Страшного суда. Бог станет повсюду, пантеизм найдет свое полное воплощение.

«Шеллинг вернул бога миру, откуда его изгнали своим умничаньем ученики Канта», — писал королю Вюртемберга куратор Тюбингенского университета Вангенгейм, участник «Штутгартских бесед». Осенью 1811 года возникает профессорская вакансия в Тюбингене. Решено предложить ее бывшему воспитаннику богословского факультета. Королю подана соответствующая петиция с изложением основных идей системы Шеллинга, с описанием его славы и заслуг, в частности перед верой в бога.

Так думают, однако, далеко не все. Широко распространено мнение — Шеллинг еретик и вольнодумец, чуть ли не атеист. Поэтому король отказывается утвердить его кандидатуру, мотивируя свое решение следующим образом: «Даже если основоположения и система Шеллинга могут быть для мыслящего человека неопасными и даже привлекательными, я все же сомневаюсь, что его примут наши теологи и их многочисленные приверженцы, и назначение его в главное учебное заведение королевства обойдется без большого скандала. Есть предрассудки, которые заслуживают уважения, опасно делать толпе добро против ее воли».

Ортодоксия, безусловно, имела основания не принимать Шеллинга. Веря в бога, он интерпретирует эту идею по-своему, сохраняет независимую позицию.

Почти одновременно со «Штутгартскими беседами» возникает диалог «Клара». Шеллинг писал его для себя, для личного успокоения. Это скорее художественное, нежели научное произведение, философская фантастика. Где-то ближе к концу диалога у Шеллинга появляется потребность обосновать правомерность избранного им жанра, и он делает выпад против… «Феноменологии духа».

Работа Гегеля, разумеется, не названа, просто речь идет о том, что «вышла философская книга, которая, обладая рядом достоинств, написана совершенно непонятным языком и напичкана, так сказать, всяческим варварством… Нужны ли эти ужасные искусственные слова? Нельзя ли то же самое сказать общепонятным человеческим образом? Должна ли книга стать неудобоваримой, чтобы быть философской?». Глубина и темнота изложения — разные вещи. Самое глубокое можно излагать предельно ясно, на языке народа. «Язык народа существует от века, а искусственный язык школы создан вчера». Ныне в философской аудитории можно встретить и женщин. Неужели у автора нет возлюбленной, с которой он хотел бы поделиться мыслями? А если он может подобрать для нее понятные слова, почему бы не донести их и до народа?

Клара, участница диалога, спрашивает: почему философ не может записать и издать разговор, который он ведет на научную тему в обыденной жизни? Да потому, отвечает другой участник диалога, что сразу посыплются обвинения в поверхностности, в том, что внутреннее подчинено внешнему. «Я уже слышу крики: смотрите, какой гермафродит, помесь романа и философского диалога». (Помните в «Феноменологии духа» — «ни рыба, ни мясо, ни поэзия, ни философия».)

Я знаю, продолжает Шеллинг, несколько прекрасных романов, которые могли бы носить название моральных диалогов и не посрамили бы такое название своим содержанием. Не склоняется ли вообще роман, ведущий жизнь между эпосом и драмой, к диалогическому началу? Правда, роману противопоказано единство места и времени, а в философском диалоге это единство представляется обязательным. Впрочем, внешнее единство может быть заменено внутренним. Надо попробовать. Жизненность той или иной художественной формы проверяется только в деле.

И Шеллинг пробует. Он убежден в том, что плох тот философ, который не в состоянии изложить свои взгляды любому мало-мальски образованному существу, а если нужно, то и способному ребенку. (Помните, как разжевывал старательно Шеллинг свои идеи штутгартским собеседникам.) «Куда приведет наш сегодняшний разрыв между учеными и народом? Воистину я вижу то время, когда народ, которого все больше отстраняют от высших материй, заговорит о них и скажет: вы должны быть солью нации, почему же вы кормите нас пресной пищей? Верните нам огненное крещенье духа».

Шеллинг пытается говорить языком народа. И верить его верой. Есть в «Кларе» наивная притча — ключ к диалогу. У жены лавочника умирал ребенок. Доктор ничем не мог помочь. Соседи убеждали ее дать обет святому Вальдериху, который уже многим помог. Но как она, добрая лютеранка, даст обет католическому святому? Больному становилось все хуже: и однажды доктор сказал, что он пришел в последний раз: ночью ребенка не станет. Тогда вознесла она свои молитвы к святому Вальдериху и дала обет. Утром ребенку стало лучше…

Вот так и Шеллингу хочется верить. Щерить в то, что не исчезла совсем его Каролина. В «Кларе» нет о ней речи, но имя Клара созвучно Каролине (своих дочерей Шеллинг назовет потом Каролиной и Кларой). Клара рассказывает о смерти своей подруги так, как описывал Шеллинг кончину своей жены. И как он вместе с Каролиной в «Ночных бдениях» изобразил смерть вольнодумца: «Когда приблизились к ней тени смерти, произошло небесное преображение всего существа, мне казалось, что я никогда не видела ее столь прекрасной, как в момент ее исчезновения, я никогда не думала, что в смерти может быть столько прелести, мелодичные звуки ее голоса звучали, как небесная музыка».

И все же профессору Шеллингу, члену двух мюнхенских академий, простой народной веры мало. В глубине своей души он рационалист, и он должен рационально обосновать возможность личного бессмертия. Он не ссылается ни на какие авторитеты, религиозные или светские, логикой своих рассуждений, исходя из посылок своей системы, он пытается убедить, уговорить себя: жизнь вечна, душа продолжает жить, а дух не может существовать сам по себе, без материальной оболочки…

Шеллинг не собирался печатать свой диалог, он никому о нем не рассказывал. Только иногда в письмах проскальзывают мысли из «Клары». Так, на пасху 1811 года он пишет Георгии: «После смерти Вашей любимой супруги не стало ли Вам яснее значение телесного начала? Я всегда старался не принижать телесное в отличие от того, как поступал всегда и продолжает ныне идеализм, но в данном случае существо дела предстает в совсем ином плане. Мы не можем довольствоваться лишь всеобщим бессмертием наших умерших, мы хотим сохранить всю их личность, не потерять ничего, даже самого малого из того, что к ней относилось».

Какая злая, страшная ирония судьбы! В «Ночных бдениях» не знавший горя Шеллинг потешался над Новалисом, который тосковал по умершей возлюбленной и пытался реально представить себе общение с потусторонним миром. «Парочка откормленных червей», «пепел», «ничто» — вот что остается от человека, говорил Шеллинг в «Ночных бдениях». Теперь пришла его очередь поверить в жизнь за могилой. Вспоминать о том, как богохульствовал он в молодости и как жестоко судьба наказала его за это, было, видимо, неприятно. Немудрено, что когда однажды, много лет спустя, Шеллинга спросили об авторстве «Ночных бдений», он резко отрезал: «Не говорите мне об этом». (Так говорят, когда больно вспоминать о чем-либо. Для того чтобы отказаться от авторства, достаточно было сказать «нет».)

Шеллинг уверовал в бессмертие и при этом сохраняет свою оппозицию идеализму. Как совместить противоположные позиции? Такова диалектика истории мысли. В Германии в XVIII веке существовало целое философское направление, сочетавшее естественнонаучный материализм с учением о личном бессмертии: душа состоит из материальных атомов и именно поэтому вечна и нетленна. Шеллинг был убежден в нерасторжимости духа и материи.

Помимо литературной работы, помимо чтений, есть у него теперь еще одно, пока слабое, успокоение — переписка с Паулиной Готтер. Дочь близкой подруги Каролины, она прислала ему одно из первых соболезнований. Она называла его жену своей второй матерью. «Мне кажется, полмира обрушилось, такая беда, такая боль, время не заглушит ее, она останется навеки. Но я не должна расстраивать Вас собственным горем. Простите меня и, если можете, дайте о себе знать. Наша любовь к ней объединяла нас, теперь нас связывают воспоминания».

Он ответил: «Пусть нас объединит наша память. Я не стану чувствовать себя совсем одиноким: кто любил Каролину при ее жизни, после ее кончины сохранит для меня чувство дружбы. Не сочтите нескромностью мою просьбу, чтобы Вы не только думали обо мне с сочувствием, но и писали бы мне так часто, как можете. Я буду отвечать, и если сознание нашей боли способно нарушить покой блаженных, то Каролина будет Вам благодарна за все, что Вы делаете для покинутого, за каждое слово успокоения, которое от Вас придет».

И вскоре пришло новое письмо Паулины: «Всегда утешает и успокаивает, когда в другой груди находишь свою боль и свою любовь, когда чувствуешь, что тебя поняли. Ваша печаль, Ваша любовь к женщине, которую Вы боготворили, — бальзам на наши раны. Ах, как хочется поговорить с Вами, оплакать ее общими слезами, услышать из Ваших уст рассказ о ее последних часах. Какое блаженство говорить о ней, когда уже навеки невозможно говорить с ней. Не надо восставать против высших предначертаний. И разве не живет в нас счастье, что мы ее знали и были ею любимы, ее образ, память о ней также глубоко в нашей душе, как и боль, что мы ее потеряли. Но последнее — только в нашей короткой жизни, а первое вечно, никакая сила на земле, никакое божество не в силах лишить нас этого».

Паулина находила как раз те самые слова, которые он повторял себе сам. И все же на этот раз он ей не ответил, и она сама напомнила о себе и их общем горе. «Вы не пишете нам больше, — писала она ему, — с октября нет от Вас никаких известий, и мы не знаем, как Вы себя чувствуете. Не оставляйте нас больше в неизвестности, память о нашей дорогой Каролине тесно связана с мыслью о Вас. Ведь Вы — это самое дорогое для нее, что она оставила в этом мире. Если мы знаем о Вас, если мы получаем от Вас весточку, то мы чувствуем, что наша любимая рядом с нами, и все, что мы потеряли, кажется, возвращается к нам, и мысль о ее смерти нас не ранит так больно».

Теперь он ответил сразу. Рассказал о своих делах, что он не мог оставаться в своей квартире в Мюнхене, поэтому уехал в Штутгарт, что здесь у него родные, два брата и сестра, что он живет за городом и постепенно возвращается к своим делам. «Примите друга по-дружески, он снова обретает себя, хотя и не преодолел боль, но взял себя в руки. Дайте услышать мягкую мелодию Вашего голоса (поет ли Паулина?) — и помогите обрести ему то состояние, которое достойно святого чувства, которое останется навеки, притупится, не переставая быть болью».

Он видел Паулину только один раз, девочкой; плохо помнил ее; теперь это барышня, она дружна с Гёте. Шестидесятилетний поэт влюблен в ее подругу Сильвию Цигезар, впрочем, передают, что он и Паулине оказывает знаки внимания. В год смерти Каролины вышел его роман «Избранное сродство», идею для романа дала история их любви. На Шеллинга роман произвел сильное впечатление еще и тем, что нашел он там близкие ему мысли о власти судьбы над человеком: напрасно разум, добродетель и долг преграждают ей путь, она всегда настоит на своем. Шеллинг спрашивает Паулину, какого она мнения о романе Гёте, что думает о романе автор, как и когда он его написал.

Ответ ее задерживается, и он беспокоится, не пропало ли его письмо, и отправляет новое, короткое. А ответ уже в пути. И опять слова о Каролине, волнующие его: «Не живет ли еще Каролина? Не живет ли она самым настоящим образом в ваших сердцах? В них отражаются ее взоры, и ее полная любви душа обосновалась именно там, и погибнет она только с нами».

Паулина рассказывала о домашних горестях и радостях. Она живет сейчас в семействе Цигезар. Здесь бывает Гёте. Он мил и любезен, тепло говорил о Каролине и посылает привет Шеллингу. Относительно «Избранного сродства» она может сказать многое, но боится показаться нескромной, письмо и так вышло слишком большим…

Их переписка продолжается. Иногда с перерывами, но все же каждый из них в курсе событий другого. Наступает годовщина смерти Каролины. Паулина отправляет ему очередное сочувственное письмо, а у него новое потрясение ровно через год после смерти Каролины от дизентерии в Мальбронне умирает ребенок его сестры, малютка, которую он нежно любил. Пройдет еще год, та же болезнь унесет брата Каролины, Филиппа Михаэлиса. (Его сына Шеллинг хотел взять на воспитание, мальчик, однако, попал в другие руки.)

Настроение у Шеллинга мрачное; помимо личных бед, он остро переживает судьбу родины: после военных поражений в Германии царит духовная депрессия. «Все мчатся в пропасть; жрите и пейте, слышно повсюду, завтра нас не будет!» Это из письма Шеллинга художнику Вагнеру. Сентябрь 1810 года.

В октябре он вернулся в Мюнхен. Ему сняли новую квартиру, и по странному стечению обстоятельств — ту самую, которую когда-то облюбовала Каролина, но хозяин дома не мог тогда ее им предоставить, а теперь она свободна. Шеллинг послал Паулине и ее сестрам на память о Каролине ее вещи — платье, серьги, шаль. Паулина взяла себе шаль.

В каждом письме она упоминает о «старом господине», о Гёте. Он подарил ей свою новую книгу «Учение о цвете», пусть она поищет там что-нибудь интересное для себя; потом он написал ей, что она, наверное, его проклинает и давно бросила книгу в огонь, этот подарок сделан в наказание за ее грехи. Она провела день в Веймаре, и Гёте пригласил ее в театр. Спектакль был скучный, в результате они могли весь вечер болтать. «Он был мил и любезен, как обычно, только оживленные уверения в его склонности ставят меня в неловкое положение, так как я понимаю, что дело не во мне, а в случайном стечении обстоятельств».

Другой раз она рассказала, как в гости к ним с Сильвией приехал Гёте и привез своего друга Кнебеля, который еще старше его. Барышни принарядились и приукрасились, стариков это тронуло: наши ноги не танцуют, но зато сердца, — сказано было при прощании. Гёте при встрече всегда говорит ей: «Милое дитя, в твоем присутствии я молодею на двадцать лет!»

Из других источников мы также знаем, что девица Готтер напропалую кокетничала с Гёте, ей импонировали его ухаживания. Только зачем она рассказывает о них Шеллингу? Объяснить это детской непосредственностью трудно: ей уже 22 года. Философа ее нехитрые уловки не трогают. Она получила в подарок от Гёте учение о цвете, ну что ж, было бы прекрасно услышать ее мнение о книге. Сам он заканчивает работу, над которой размышлял много лет.

…Начало работы над «Мировыми эпохами» зафиксировано в дневнике — ночью 15 сентября 1810 года. Он только что закончил «Клару», а может быть, еще работал над ней: среди первых черновиков нового произведения есть и набросок продолжения уже законченного диалога.

«Мировые эпохи» должны осуществить ту программу, которую он декларировал в «Кларе», — писать для народа. В одном из писем он назовет «Мировые эпохи» своей «популярной философией». Шеллинг ставит перед собой вопросы, которые могут волновать каждого. Что сейчас происходит? Что было в прошлом? Что ждет нас в будущем? Прошлое мы знаем, настоящее исследуем, будущее предчувствуем. Соответственно — три мировые эпохи. Его ТРУД будет состоять из трех книг — о прошлом, о настоящем, о будущем. Весной 1811 года он правил корректуру первой книги.

Во введении он излагает общие принципы — следовать не развитию понятий, внутренне присущему науке, а развитию самой действительности. Задача философа, обращающегося к прошлому, аналогична задаче историка. «Если в историке не проснутся те времена, картину которых он хочет нам передать, то она никогда не выйдет наглядной, живой, истинной. Что было бы с историей, если бы ей на помощь не приходило внутреннее чувство?» Так и с философией. У истории природы есть свои памятники, свои живые картины, философ вживается в них.

Но «мы живем не только созерцанием, наше знание состоит из кусочков, то есть должно быть создано путем расчленения и градации». В созерцании нет рассудка. А он необходим для познания. Всякая вещь представляет целую совокупность процессов. Узреть их невозможно. Крестьянин смотрит на растение, как и ученый, но знает о растении меньше, чем ученый.

Поэтому для познания мало внутреннего чувства, нужны внешние средства, которые философ находит в диалектике. «Каждая наука должна пройти сквозь диалектику», хотя последняя еще пока не стала наукой. У Платона многие работы пронизаны диалектикой, но вершина его творчества исторична, то есть содержит непосредственные воспоминания о начале вещей.

У Шеллинга снова возрождается интерес к диалектике понятий. К сожалению, диалектику он противопоставляет историзму. И поэтому оказывается в тупике. Его труд полон исторического пафоса, но одного пафоса философу мало. Ему нужна и строгая система понятий, у Шеллинга мы ее не найдем.

Первая книга «Мировых эпох» посвящена прошлому. Как часто можно слышать: существует то, что уже было, ничего нового не происходит, ничто не ново под Солнцем. Но всегда ли было Солнце, возражает Шеллинг, и будет ли оно всегда? Шеллинг говорит о «системе времен», и его интересует, как возник этот мир, в котором мы живем. Познать настоящее можно, только зная прошлое, и тогда окажется возможным заглянуть в будущее.

Окружающий нас мир древен, но не вечен. Планета Земля, безусловно, старше живущих на ней растений и животных. А последние старше рода людского. Все создано временем. Проблема развития, одно время исчезнувшая из поля зрения Шеллинга, теперь снова возвращается в его философию.

Возвращается и еще одно забытое «пристрастие», — интерес к проблеме материи. Шеллинга интересуют материальные процессы развития. Высказав свою привычную точку зрения философии тождества («природа и духовный мир происходят из общего среднего пункта, одного и того же первоединства»), он называет изначальное тождество не «разумом» (как это было в работе «Изложение моей философской системы»), а «материей». Речь идет о том, что «самовоспроизводящую первоматерию нельзя противопоставлять духу, она может быть только одушевленной материей… В материи даже чисто телесных вещей находится внутренний центр преображения». И Шеллинг воздает хвалу реалистической (материалистической) позиции:

«Если обратиться к глубокому прошлому, то реализм бесспорно имеет преимущество перед идеализмом. Кто не признает приоритета реализма, тот хочет иметь развитие без предшествующего развития, плод и цветок без твердого стебля. Так же как бытие есть сила и прочность вечности, так реализм — сила и прочность философской системы».

Три раза набирали текст «Мировых эпох», трудно сказать, сколько раз его перерабатывал автор. Но и в первом, и в последнем вариантах мы находим процитированный абзац. Изменен контекст, но мысль осталась без изменений. И она очень важна.

Одновременно с «Мировыми эпохами» возникала гегелевская «Наука логики». Гегель решал ту же задачу, что и Шеллинг, — философское осмысление процесса развития. Решал последовательно идеалистически. Он построил систему понятий, положив в основу принцип восхождения от абстрактного к конкретному, начал с самого абстрактного понятия — «бытие» и выстроил за ним цепочку все более содержательных понятий. И сказал — вот логическая схема исторического процесса, логика повторяет историю!

Возражение против гегелевской схемы было готово еще до того, как «Наука логики» увидела свет. В «Мировых эпохах» Шеллинг размышляет над тем, с чего должна начинать философия. Абстрактного, пустого «бытия» быть не может, у бытия должен быть носитель. Вот почему Шеллинг критикует идеализм и воздает хвалу реализму. Но проблема соотношения истории предмета и его логики оставалась нерешенной.

Задачу решил Маркс. Он дал ответ на вопрос о связи между движением категорий и реальным путем истории. Надо отметить, что, соотнося историческое и логическое, мы вкладываем в первый термин два смысла: в одном случае мы обозначаем им развитие объекта, в другом — развитие его познания.

В реальной истории нет «начала», движение здесь идет не от абстрактного к конкретному, а от одной конкретности к другой. Здесь мы сталкиваемся с иной последовательностью категорий (реальных отношений), чем в движения понятий, раскрывающих структуру развитого, «ставшего» объекта. Исторически, например, земельная рента, торговый, ростовщический капитал предшествовали промышленному капиталу, но в структуре сложившегося буржуазного общества доминирующую роль играет последний, и с его анализа начинается движение мысли в «Капитале». «Было бы недопустимым, — писал К. Маркс, — брать экономические категории в той последовательности, в которой они исторически играли решающую роль». Отношения, которые играли важную роль при возникновении явления, затем превращаются в побочные формы его проявления. Происходит своеобразное «перевертывание» исторической последовательности категорий. Исторически предшествующее становится логически последующим. Может быть, логика совпадает с историей познания предмета? Нет, и здесь можно лишь условно говорить о совпадении логического с историческим, имея в виду общую тенденцию знания к большей полноте, большей конкретности. История познания никогда не начинается с абстракций. Начало всегда конкретно. Это либо конкретное чувственное представление, либо конкретная совокупность понятий, которая затем усложняется. Абстракции вырабатываются в ходе развития науки. Построив систему понятий по принципу перехода от абстрактного к конкретному, мы решаем методологическую и коммуникативную задачу, но не отражаем реальной истории — ни предмета, ни знания о нем. Так мы смотрим сегодня на проблемы, волновавшие Шеллинга и Гегеля.

* * *

Личное горе рождало желание уйти с ним от посторонних глаз, спрятаться. «Я все больше стремлюсь к уединению, будь на то моя воля, мое имя совсем исчезло бы», — признавался Шеллинг в одном из писем. Служебное положение вынуждало к прямо противоположному — необходимости бывать на людях, публично выступать, администрировать. И это возвращало его к привычной жизни.

Академия художеств готовилась к своей первой выставке. Заботы по ее организации легли на плечи генерального секретаря. Шеллинг составляет программу выставки, затем каталог ее и отчет о ней. По желанию кронпринца публикует анонимную рецензию о выставленных произведениях.

Выставка была приурочена к именинам короля, открытие ее состоялось 12 октября 1811 года. В ней принимали участие все местные знаменитости. Директор Академии художеств Петер Лангер выставил три картины — «Амур упрашивает Юпитера прекратить муки Психеи», «Афинская молодежь выбирает по жребию жертву для Минотавра», «Адам и Ева после грехопадения». Его сын Роберт Лангер, профессор академии, выставил также три картины мифологического содержания. О них должен был в первую очередь писать Шеллинг в своей рецензии.

Официальные восторги выпали на долю академического начальства. Между тем знатокам было ясно (да и из текста рецензии явствует), что подлинную живопись являла собой только одна картина — пейзаж Йозефа Коха. Шеллинг, разбирая эту картину, обнаруживает тонкое понимание живописи. Он сравнивает Коха с Клодом Лорреном. Французу удалось передать на полотне небо и воздух, немцу — землю, объемно и осязательно, он не уводит глаз в бескрайние дали, а останавливает его на переднем плане. «Отдельные предметы не исчезают в общем впечатлении от целого, последнее возникает из полноты и определенности отдельных предметов». Это как раз то, что Гёте называл в живописи «стилем».

В конце ноября выставка закрылась. Теперь на Шеллинга свалились новые заботы и неприятности. Его начальник по Академии наук Якоби выпустил в свет книгу «О божественно сущем», где выводил на чистую воду еретическую сущность философии тождества. Это как раз совпало с отказом вюртембергского короля санкционировать приглашение Шеллинга на должность профессора в Тюбинген. Создавалось впечатление, что книга Якоби отражает общее мнение: академик Шеллинг проповедует атеизм.

Шеллинг еще летом предчувствовал полемическую схватку. В письме к Паулине он сравнивал философа с воином, художнику значительно проще: он выставляет картину, отходит в сторону и спокойно ждет, пока не возникнет контакт между произведением и публикой. «Ученый, который высказывает свое убеждение, должен отстаивать его, вкладывая в это свою личность. Мы, философы, в полном смысле слова воины на полях духа. Когда в мозгах неспокойно, нам не приходится думать о мире, и мы должны быть всегда в боевой готовности».

Теперь на него снова напали, и он, как в былые времена, лихо бросается в контратаку. Забрасывает все дела (даже свой «главный труд», над которым он непрестанно продолжает работать, — «Мировые эпохи»), забывает писать Паулине и в течение нескольких последних недель 1811 года сочиняет памфлет «Памятка к сочинению господина Ф. Г. Якоби „О божественно сущем“». После Нового года он получил авторские экземпляры, в конце января книга поступила в продажу, произведя впечатление разорвавшейся бомбы.

Это суровая отповедь. (Последний всплеск полемического задора.) Якоби судит о «второй дочери критической философии» (первая — фихтевское «учение о науке»), не будучи с ней знаком. Якоби уверяет, что создатель натурфилософии не верит ни в бога, ни в бессмертие души. [(Это сказано про Шеллинга, который после смерти Каролины только и думал, что о бессмертии!) Якоби — лжец и фальсификатор. Что касается позитивной программы Якоби, то в его противопоставлении бога природе, веры знанию нет ни веры, ни знания. Это не вера, а суеверие.

Памфлет наделал много шума. Шеллинг резко выступил против своего начальника, потому что знал: при дворе к нему благоволят; он не опасался за последствия. И он не ошибся. В Академию наук назначают правительственного комиссара со специальными полномочиями. По сути дела, это почетное понижение Якоби в должности.

Общественное мнение разделилось. Все живо обсуждают случившееся. Критикуют Якоби за то, что он выступил против Шеллинга, не прочитав внимательно всех его работ, недовольны Шеллингом за грубый тон ответа. Якоби спора не продолжает. Гёте, который с ним на дружеской ноге, пишет ему, что недоволен его книгой. Как поэт Гёте политеист, как естествоиспытатель — пантеист. Гёте ближе к Шеллингу, но эсхатологические увлечения философа ему не по душе. «Вашего бога он не понял, — доносит Паулина Шеллингу слова поэта, — но что касается того бога, который мог бы радоваться старику Якоби и его двум сестрам, то это жалкий бог».

Переписка Шеллинг — Паулина продолжается. Письма становятся теплее, каждый зовет в гости другого. Шеллинг через брата (а тот через издателя Котту) наводит справки о Паулине. Шеллинга интересует прежде всего состояние здоровья Паулины. Котта узнает все, что нужно, и спешит сообщить философу: по словам людей, на которых можно положиться, здоровье девицы Готтер в порядке, а по части нравственности и душевности — лучше не найти.

Шеллинг благодарит Котту за посредничество. Со всех сторон он слышит о Паулине самое хорошее. Вот только насчет здоровья вопрос остается неясным. Дело не в нынешнем ее состоянии, его можно выправить покоем и умеренностью, а в природных задатках, которые могут сыграть роковую роль. «Я знаю, драгоценный, любимый друг, что Вы не упустите возможность разузнать об этом подробнее. Я со многим готов примириться, но страдания и болезни любимого существа для меня непереносимы». Поговорите на этот счет с Гёте, если будете в Веймаре, просил Шеллинг Котту, Гёте хорошо знает Паулину, а сплетничать не станет.

Сплетни всегда неприятны. Кто-то пустил слух, что он намерен жениться на своей экономке. (Видимо, это сделал уволенный за нерадивость слуга, который рассчитывал на то, что экономка будет уволена, а его возьмут назад.) Экономка убедила Шеллинга в том, что она непричастна к сплетне, и была оставлена. Молодой вдовец, бездетный, с положением в обществе, Шеллинг — завидная партия. Сам он уже созрел для нового брака. Пора наконец увидеть Паулину.

Встретиться договорились на полдороге между Мюнхеном и Готтой (где живет Паулина) в Лихтенфельсе. Это глухая почтовая станция на саксонско-баварской границе, лежащая в стороне от магистральной дороги. Место выбрала Паулина. Шеллинг сначала заартачился, предложил другое место, где его друг профессор Маркус сможет обеспечить удобное жилье (нетрудно догадаться, зачем ему понадобился Маркус!). Но потом понял, что Паулина права: встречу пока лучше держать в тайне. В Лихтенфельсе их никто не знает. Если что, то никаких пересудов. «Я должен был учесть два обстоятельства, — пояснял потом Шеллинг брату, — во-первых, не скомпрометировать почтенное семейство и, во-вторых, по возможности сэкономить время (самое ценное для меня сейчас) и деньги».

Встреча произошла 28 мая 1812 года. Маркуса Шеллинг все же прихватил по дороге. Медицинского осмотра, разумеется, не было, да и необходимость в этом не возникла: опытным взором давно практикующего врача профессор Маркус сразу определил за внешней субтильностью Паулины здоровую натуру. Кроме того, он тоже наводил справки.

Паулина прибыла на смотрины с матерью и сестрами и вскоре уехала. Вот результат: «Из комнаты, где все еще дьшшт тобой, несколько мгновений спустя после нашего расставанья, пишу я тебе, моя жизнь, это письме в твердой уверенности, что рука, которая лежит на бумаге, ляжет раньше в твои руки, чем написанные ею строки. Если оно придет после меня, ты увидишь по крайней мере, как я переживаю разлуку, и сможешь сравнить мои чувства с теми, которые обрушатся на тебя при встрече. Дитя мое милое, я надеюсь, что небо не даст мне долго страдать в одиночестве, которое, признаюсь тебе, мучит меня больше, чем я предполагал. Пришло время молиться, мои слова и мысли — непрестанная мольба о том единственном, что составляет теперь содержание моей жизни. Я тебе обязан своей верой в любовь, а это самое главное, и надеждой на чистую небесную любовь, которую на земле трудно себе представить».

Шеллинг вернулся в Мюнхен и быстро добился разрешения на брак. 11 июня в Готте сыграли свадьбу, а через три дня он пустился в обратный путь. В спешке не успел сообщить родителям подробности происшедшей в его жизни перемены и только через месяц описывал в письме к брату его новую родственницу: «Ей 23 года, она высокого роста, стройна, похожа скорее на произведение фантазии, чем продукт природы. Она не красавица, но есть у нее свое очарование во всем ее существе, которое завоевывает все сердца. У нее хрупкое здоровье, но никаких женских болезненностей, здоровые жизненные соки, хороший цвет лица, ровный и веселый нрав. В этом отношении ты можешь не беспокоиться, я брал на смотрины своего друга Маркуса, который, наведя справки, дал совет жениться и как врач поручился за мое счастье… Самое главное, и это признают все, у нее доброе сердце, и любит она меня искренней любовью. Я никогда не встречал такого сердца, в котором зло так мало пустило корней… К этому надо добавить полное совпадение наших мыслей, что необходимо для счастья, и поэтому я твердо уверен, что наш образ жизни будет построен по моему вкусу и моим склонностям, которые одновременно разделяет она. Ее воспитали для дома, и я надеюсь, что она хорошо будет вести мое домашнее хозяйство».

Когда судьба свела Шеллинга с Каролиной, он не думал ни о домашнем хозяйстве, ни о «женских болезненностях», не наводил справок, не боялся пересудов, не размышлял. Теперь все было иначе.