Время шло. Фронтов гражданской войны не существовало. Из Красной Москвы в хорошо сшитых фраках поехали в Европу советские дипломаты, и с авансцены Кремля Ленин решил куда-то вглубь кулис убрать "ужас буржуазии" Дзержинского.

Дзержинского спрятали.

В 1921 году уйдя с поста председателя ВЧК, он стал народным комиссаром путей сообщения. Дабы смыть с этой фигуры кровь, многие коммунисты стали развивать довольно бездарную легенду о "золотом сердце" Дзержинского.

"Он не любил говорить о том, что происходит в его душе в бессонные ночи, но время от времени у него прорывались слова, показывающие, как нелегко ему было", писал мастер на все руки Радек. И он же лирически вспоминал, что в 1920 году, когда красные войска шли на Варшаву, а сзади ехало советское польское правительство во главе с Дзержинским, последний, якобы, сказал: "После победы в Варшаве возьму наркомпросс". А когда окружавшие его коммунисты над таким скромным желанием рассмеялись, Дзержинский, по словам Радека, "съежился".

Странная чувствительность. Раньше Дзержинский не раз выражал желание, после советской революции в Польше лично расстрелять Пилсудского.

— Я сам поставлю его к стенке и рас-стре-ля-ю!

Но может быть, правда, что Дзержинский не захотел лить польскую родную кровь так, как он лил русскую? Может быть, кровь вообще уж утомила? Кто знает? Было б неудивительно, если б Дзержинский за четыре года устал от тюремного воздуха, арестов, неистового шума заведенных моторов, ночных допросов, криков, слез, стонов, проклятий, смертных приговоров и рапортов о расстрелах. Коммунистические биографы пишут что в 1921 году Дзержинский "стал необычайно нервен и раздражителен и часто говорил, что сердце работает неладно". Было от чего стать.

И вот коммунистический Торквемада — в роли министра путей сообщения. Перемена неожиданная, но коммунистическое государство — страна безграничных неожиданностей.

За четыре года гражданской войны техническое разрушение русского транспорта достигло таких гомерических размеров, что, казалось, Россия возвращается ко временам московского государства. Железнодорожная сеть не представляла уже целого, прерывалась, разрывалась; разрушенный путь, сгоревшие здания, взорванные мосты; больные паровозы и вагоны, миллионы сгнивших шпал и на сотни верст отслужившие службу рельсы. Железные дороги, и сущности, почти что бездействовали. Достаточно бы ло пройти большому снегу, чтобы останавливались поезда. И событием государственной важности было движение одного поезда с несколькими вагонами хлеба, направляющегося в Москву, за которым следил "сам Ленин" и ему по телефону доносили, на какой станции застрял поезд и куда пошли пассажиры, чтобы нарубить дров, дабы поезд снова сдвинулся с места.

Транспортную разруху Кремль решил исправлять террористическими мерами, к возглавлению которых, кто и подходил как не Дзержинский. Правда, его назначение вызвало среди железнодорожников панику. Перспектива была ясна; расстрелы пришли на железную дорогу. И железнодорожники не ошиблись. Меры — единственны.

О той панике среди специалистов, которую внушала кровавая фигура Дзержинского, хорошо рассказывает крупный советский спец, делавший доклад в Кремле в кабинете Рыкова: — "Я докладывал и настаивал на отпуске большой суммы на одно крупное советское предприятие, которым в это время руководил. Рыков, по облику захудалый сельский учитель, ходил по большой комнате и как всегда, когда он возбужден, сильно заикаясь, спорил со мной, теребя серебряную часовую цепочку. Украинский чекист Владимиров, не поднимая глаз, чертил по бумаге, а Дзержинский, сидя в углу, как случайный посторонний человек, не отводя глаз, смотрел на меня. Уверяю вас, я не трус, я видел опасность и смерть во многих случаях моей жизни, никогда не терял спокойствия и ясности мыслей при допросах в чека, но тут под этим ледяным взглядом змеиных глаз мне стало не по себе. Было трудно сосредоточиться, было трудно держать в порядке нить мыслей, следить за возражениями Рыкова и ему отвечать. Мне казалось, что холодные зрачки пронизывают меня насквозь подобно лучам рентгена и, пронизав, уходят куда-то в каменную стену".

Будучи человеком, проведшим всю жизнь в тюрьме в качестве заключенного и в качестве тюремщика, Дзержинский был сведущ только в деле транспорта людей на тот свет. В путейской фуражке кровавая фигура Дзержинского была не только страшна, но и смешна благодаря своему невежеству. Все приказы Дзержинского пестрят одной исключительно-характерной для этого неумного фанатика чертой; все пишется в превосходной степени: — "колоссальнейшее уплотнение", "величайшая экономия", "труднейшие задачи", "скорейшее выполнение", "громаднейшие затруднения", и в то же время на деле этот террористический инженер занят сумасшедшими пустяками и юмористическими мелочами.

Вот Дзержинского взволновала продажа билетов в кассе гостиницы «Метрополь» и тут же — строжайший приказ в Транспортное ГПУ — "выяснить (без шума) всю постановку дела и доложить мне для упорядочения". Вот министра, налаживающего транспорт на шестой части света заволновал вопрос о «зайцах» в поездах. И снова летит бумага в Транспортное ГПУ: — "А как у нас с «зайцами»? Какой подбор контролеров, не жулье ли это? Я определенно подозреваю, что у нас многие подкуплены". Вот вопрос о железнодорожных жезлах беспокоит всесильного Дзержинского, он подозревает, что с жезлами тоже что-то неладно и, вероятно, "тут кто-нибудь подкуплен". Но вот министра путей сообщения заволновало еще большее зло… крысы: Дзержинский пишет, что он узнал, что "в багажных отделениях бегают крысы. Очевидно, портят имеющиеся там грузы. Разве нельзя их истребить? Очевидно, развелось их очень много, если не стесняются людей?" И крысы истребляются по приказу Дзержинского.

Можно подумать, что это не цитаты из (Подлинных приказов Дзержинского, а выдержки из грустной юмористики Салтыкова-Щедрина. В распоряжениях министра-чекиста юмористика бесконечна. Но, увы, несмотря на миллиардное количество входящих и исходящх, на море лозунгов, на километрические резолюции, пропагатор Дзержинский в роли хозяйственника не преуспевает, хоть и гневается, и требует, чтоб его окружали не инженеры, контролеры, стрелочники, а сплошь — "борцы, одушевленные великой идеей".

Ленин, человек с весьма развитой практической сметкой, сразу понял, по свидетельству Троцкого, что Дзержинский на хозяйственном посту "никуда не годится". Но куда ж деть эту кровавую куклу октябрьского паноптикума? Она столь грандиозна, что спрятать ее некуда. К тому же Дзержинский вовсе не из тех, кого ублажишь мелочью. Вельможный пан невероятно честолюбив, ему нужна работа во всемирном масштабе.

И ленинская оценка, не исправив дела, только подлила масла в огонь той дворцовой склоки, которую вели Троцкий и Сталин. Сталин хорошо знал силу этой мыслящей гильотины: на чью сторону она встанет, тот и будет «вождем». И в борьбе за власть Сталин прекрасно использовал уничтожающую оценку Лениным Дзержинского: оскорбленный министр примкнул к Сталину.

"Охлаждение между Лениным и Дзержинским началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу", пишет Троцкий, "это и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и Дзержинского…"

Но — поздно. В кремлевской склоке вождей ставка Дзержинского оказалась правильной. Паралич Ленина прогрессировал. На пятом году революции Ленин уже только мычал, а на шестом перестал и умер.

Борьба придворных пошла со всей ожесточенностью. И в этой борьбе Сталина против Троцкого Дзержинский сыграл заглавную роль в момент, когда стоял кардинальный вопрос: — за кем пойдут войска ГПУ, за Троцким или за Сталиным?

На назначенное собрание-монстр всех чекистов приехал сам Дзержинский. Здесь речь представителя троцкистов, Преображенского, часто внезапно прерывалась сочувственными аплодисментами и положение грозило накрениться на сторону Троцкого. Тогда-то и выступил Дзержинский. Он волновался необычайно, речь была бессвязна. Дзержинский умолял своих чекистов не итти за Троцким и вдруг среди речи, совершенно не владея собой, повернувшись к Преображенскому, он истерически закричал: — "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!" И снова: — "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!" с Дзержинским начался припадок. Зато битва Сталина выиграна. Видя такое волнение шефа, чекисты покачнулись и резолюция ЦК получила большинство.

Поддержавший Сталина Дзержинский, как бы в отместку Ильичу, несмотря на признанную негодность, получил, по смерти Ленина, высший хозяйственный пост в стране. В феврале 1924 года он стал председателем Высшего Совета Народного Хозяйства.

Диктатурно оглавив советское хозяйство, видная отовсюду багровая фигура Дзержинского, называемая коммунистами «исполинской», стала еще смешней и нелепей. "Продуманной концепции хозяйственного развития у Дзержинского не было", вежливо пишет Троцкий. Те ж превосходные степени о "величайшей инициативе", "энергичнейшей компании", "чрезвычайнейшей экономии", "огромнейших задачах" и по чекистской привычке, конечно, везде необходимость "хирургических методов".

"Знаю одно, если не найдете хирургического метода и хирургов — ни черта не выйдет! Доклады, доклады, доклады. Отчеты, отчеты, отчеты. Цифры таблицы, бесконечный ряд цифр. Как взяться за дело? Здесь необходима хирургия. Надо найти смелую и знающую группу людей и дать им нож, безапеляционный".

Человек большого честолюбия и малого ума Дзержинский не понимал свою нелепость на посту председателя ВСНХ, хотя и у него бывали признания, что он "готов провалиться сквозь землю сидя на совещаниях и слушая как трест за трестом летит вверх тормашками".

Но амбициозность, самоуверенность, годы безграничной власти застилали все. К тому ж люди были настолько привязаны к Дзержинскому страхом, что на диктатора хозяйства, как из рога изобилия, сыпались угодливые просьбы о принятии шевства то над "Советским кинематографом", то над сомнительным предприятием «Ларек» и так далее и тому подобное.

Дзержинский принимал все, обрастая председательствованиями, шефствами, в своей фигуре иронически воплощая и террор и термидор. Он сильно изменился во внешности, нездорово растолстел, обрюзг, стал неузнаваем, от былого «аскета» осталась лишь прежняя саркастическая усмешка. Его фигура была хороша, как квинт-эссенция нелепости хозяйственной системы деспотического коммунизма.

В роли хозяйственного диктатора, 20-го июня 1926 года на трибуне перед высшим форумом коммунистической партии Дзержинский выступил с программной речью о хозяйственном положении страны и его перспективах. Эту речь, как всегда, Дзержинский произносил с необычайным волнением, с кучей превосходных степеней, путаясь, заикаясь, не улавливая собственных мыслей, отгрызаясь угрозами и ругательствами от наседавших на него довольно-таки сметливых ловкачей Пятаковых, Фигатнеров, Каменевых.

Голос Дзержинского переходил в срывы.

— "А вы знаете отлично моя сила заключается в чем! Я не щажу себя никогда! И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите!" — кричал Дзержинский все чаще прижимая обе руки к сердцу.

Слушатели думали, что это ораторский жест, а оказывается это сердце давало оратору сигнал, что оно устало биться в груди Дзержинского, оно отказывается.

Дзержинский сошел с трибуны и через два часа, упав на пол, умер от припадка грудной жабы. По столице поползли слухи о подмешанном яде, о самоубийствe. Дворцовые тайны Кремля питают венецианские темы. Но, нет, Дзержинский умер естественно.

После него остались сын, Ясек, признанный врачами "отягченным дегенерацией в тяжелой степени" и жена Софья Сигизмундовна, урожденная Мушкат, на которой женился Дзержинский еще в годы ссылки и которая при нем играла ту же бессловесную роль, что Альбертина при Марате. В мире нет человека, которому судьба не дала бы привязанности женщины.

На другой день по смерти Дзержинского начались коммунистические славословия в обязательно-елейном тоне и причитания плакальщиков в честь умершего вождя. Тут были и фальшь, но тут была и искренность.

Вместе с Дзержинским сама партия схватилась за сердце: — ушел наиболее яркий воплотитель полицейской диктатуры коммунизма. В лице Дзержинского из коммунистической машины выпал важный винт. Он был — тип идеального коммуниста, к тому же гениальный чекист. Он был абсолютно равнодушен к интересам страны, народа, ко всему кроме одного — диктатуры своей партии, то-есть диктатуры коммунистической аристократии. А об этом стоило плакать.

Максим Горький плакал: — "Нет, как неожиданна, несвоевременна и бессмысленна смерть Феликса Эдмундовича. Черт знает что!" Троцкий написал почти-что стихотворение в прозе: — "Законченность его внешнего образа вызывала мысль о скульптуре, о бронзе. Бледное лицо его в гробу под светом рефлекторов было прекрасно. Горячая бронза стала мрамором. Глядя на этот открытый лоб, на опущенные веки, на тонкий нос, очерченный резцом, думалось: — вот застывший образ мужества и верности. И чувство скорби переливалось в чувство гордости: таких людей создает и воспитывает только пролетарская революция. Второй жизни никто ему дать не может. Будем же в нашей скорби утешать себя тем, что Дзержинский жил однажды". И как во времена испанской инквизиции поэты спасались от подозрений соответствующими посвящениями своих стихов, так и во времена коммунистической инквизиции нашлись поэты, посвятившие стихи смерти "гениального чекиста".

Один из них, Николай Асеев, оплакал Дзержинского так:

"Время, время! Не твое ли зверство Не дает ни сил, ни дней сберечь! Умираем от разрыва сердца Чуть прервав, едва окончив речь!"

Другой поэт оплакал по другому:

"И на меня от этих уст без вздохов От острой бороды и утомленных век Дышала наша новая эпоха И мудрый новый человек".

К гробу вождя чекисты понесли венки; лучший из них, бесспорно, был привезен тульским ГПУ, венок был сделан из винтовок, револьверов и скрещенных шашек.

Правящая же партия среди прочего материала выбросила на газетные столбцы жуткую цитату из самого Дзержинского: "Если б пришлось начать жизнь снова, я бы начал ее также". И утверждая в потомстве память о пролитой крови, страшную в сознании народа Лубянскую площадь, коммунистическое правительство переименовало в "Площадь Дзержинского".

МЕНЖИНСКИЙ

Когда Феликс Дзержинский уходил с поста начальника тайной коммунистической полиции, он сам выбрал своим заместителем Вячеслава Менжинского. Этому выбору головка партии удивилась. Как свидетельствует Троцкий: "все пожимали плечами".

— Но кого же другого? — оправдывался Дзержинский, — некого!

И Менжинский, поддержанный Сталиным, стал начальником ВЧК, переименованной в ГПУ. Перемена букв не была переменой сущности дела, в день пятилетнего юбилея этого кровавого ведомства Зиновьев писал: "буквы ГПУ не менее страшны для наших врагов, чем буквы ВЧК. Это самые популярные буквы в международном масштабе".

Между Дзержинским и Менжинским, как характерами, или точнее "клиническими типами", была разница. Но внешне, в биографиях было и кое-что общее. Оба — поляки, оба "враждебного пролетариату" дворянского происхождения, оба были чужды России; до революции первый видел ее из-за тюремной решетки, а второй глядел на Россию, либо с высот Альп, либо с холмов Монмартра.

Но в то время как Дзержинский был изувером-фанатиком, в Менжинском, в противоположность его «учителю», не было ни тени фанатизма, ни тени его страстности. Этот бездельник и богемьен был человеком "без хребта".

Ненормально-расплывшийся брюнет, с рассеянной, развинченной походкой, поникшими плечами, болтающимися руками и блуждающим взглядом отсутствующих глаз Менжинский, по определению Троцкого, был даже не человеком, а только "тенью неосуществившегося человека, неудачным эскизом ненаписанного портрета". Иногда только вкрадчивая улыбка и потаенная игра глаз свидетельствовали, что этого человека снедает жажда выйти из своей незначительности и эта улыбка председателя ГПУ вызывала даже у Троцкого "тревогу и недоумение".

Такой портрет начальника коммунистической тайной полиции был бы даже хорош, если б его отодвинуть вглубь веков, в мафию Венецианской республики иль в кулисы заговоров времен Ришелье. Его странность в наш век объяснялась проще: у Менжинского "голубая кровь" явно загнивала: Менжинский с юности был тяжко больным человеком.

Оба вождя террора — люди некрупного калибра, но и у Менжинского перед Дзержинским были свои превосходства. В то время, как образование Дзержинского остановилось на брошюрах, и Дзержинский от природы был не щедро наделен умом, за что Ленин полуядовито называл его "горячим кровным конем", — Менжинский, в противоположность Дзержинскому был и образован и умен. Но ум и душа были нездоровы.

Упадочник, вырожденец, автор болезненно-извращенных стихов и символистско-эротических романов Вячеслав Менжинский был интересен тем, что принадлежал к довольно редкой категории большевиков. Глава коммунистической полиции, чьи портреты висят в канцеляриях концентрационных лагерей СССР, был «декадент-марксистом». На коммунистическом Олимпе этот эстет должен был бы стоять рядом с очаровательным пошляком Луначарским, кого Ленин называл не иначе, как "наша прима-балерина". Вячеслав Рудольфович Менжинский родился в дворянской и обеспеченной семье в Петербурге. Его отец, Рудольф Игнатьевич, заслуженный преподаватель пажеского корпуса, был лично известен Николаю II-му и любим царем.

Выросший в хорошей образованной семье будущий начальник ГПУ унаследовал прекрасные манеры, был воспитан, с детства превосходно владел французским языком. Окончив средне-учебное заведение, Менжинский поступил в Петербургский университет на юридический факультет.

Худой, бледный брюнет, очень холеного и очень девического облика, этот болезненно-застенчивый юноша, прозванный товарищами "Вяча — божья коровка", под всей своей застенчивостью был снедаем мечтой стать "либо знаменитым адвокатом, либо знаменитым писателем".

Вместе с изучением юриспруденции Менжинский занялся и литературными опытами. Судьба иногда жестоко сводит людей. В тe годы в студенческом полу-литературном, полу-революционном петербургском кружке девически-застенчивый студент Вячеслав Менжинский встречался с бурным студентом Борисом Савинковым. Оба студента интересовались литературой. Савинков писал талантливые стихи. Менжинский пробовал декадентские романы. С первых же встреч эти студенты стали инстинктивными и непримиримыми врагами, и это было естественно, ибо декадентская "тень человека" и сангвинический Савинков были очень разны.

Их дороги из кружка разошлись надолго. Но через тридцать без малого лет, революции было угодно, чтобы террориста и бывшего военного министра Савинкова в Париже в 1924 году спровоцировали, заманив в ловушку, агенты вождя тайной коммунистической полиции и чтобы именно Менжинский, уже тяжело больной, укутанный в пледы, лежа на диване в своем инквизиторском кабинете, допрашивал схваченного и привезенного на Лубянку, нелегально перешедшего границу России, Савинкова.

Того, чего хотел Менжинский, — «известности» — он достиг. Но из юношеских мечтаний о путях «знаменитости» у Менжинского ничего не вышло. Литературные попытки кончились написанием бесталанного декадентски-эротического романа, в котором Менжинский с предельной откровенностью рассказал историю своего собственного неудачного брака и разрыва с женой.

Не меньшее фиаско потерпел Менжинский и в карьере "знаменитого адвоката". По окончании университета он поступил помощником к известному присяжному поверенному князю Г. Д. Сидамон-Эристову, но не обнаружил решительно никаких талантов. И тогда для «знаменитости», о жажде которой говорила только застенчивая улыбка робкого молодого человека, осталась еще дорога — дорога революции.

Трудно понять, почему и как "декадентские романы" и "болезненно-извращенная поэзия" в молодом Менжинском переплетались с попытками революционной работы. Правда, эти попытки были очень скромны. Но все же связи с революционными кружками и революционным подпольем у Менжинского начались.

Фрейдисты, вероятно, усмотрели бы в пути Менжинского в революцию следствие тяжких душевных комплексов, отвели бы должное место разрыву с отцом и неудачному браку; может быть, они были бы и правы. Во всяком случае путь дегенеративного и очень странного юноши в революцию не диктовался ни чувством классовой борьбы, ни тем более жаждой социальной справедливости. Наоборот, именно Менжинскому принадлежит определение масс, как "социалистической скотинки".

Менжинский был натурой замкнутой, одиночной и тяжело больной. Ясно только, что путь в революцию наряду с другими «сложностями» души был несомненно обусловлен и непомерным честолюбием, раскольниковской жаждой "выйти из своего состояния ничтожества", что, кстати, подтверждает и Троцкий.

И как бы то ни было, революционная карьера открылась. Она была очень бледна. Как это ни парадоксально, у начальника ГПУ биографии революционера не было. Менжинский не знал ни тюрем, ни ссылок, ни арестов. Но перед 1905 годом он вступил в социал-демократическую партию и единственным бесспорным этапом «революционной» карьеры Менжинского было редактирование им в 1905 году легальной ярославской газеты, где молодой редактор-эстет в довольно невразумительных статьях, но между прочим, трактовал и "о робеспьеровских методах расправы с противником в момент революции".

Тогда, дальше Ярославля эти декадентско-робеспьеровские рассуждения не ушли. А вскоре при наступлении реакции, никогда не стеснявшийся в деньгах, ибо он жил на средства брата, богатого банковского дельца, Менжинский бросил и Россию и бледно начатую революционную карьеру. Он уехал в Париж.

Заграницей Менжинский занимался "всем понемногу", он был типичным «ничто», бульвардьe "без дел", то он решает стать лингвистом и (начинает с изучения японского языка, то хочет стать художником и берется за кисть. Может быть, еще посейчас в старинных лавках Монмартра найдется какой-нибудь плохенький парижский пейзаж или «натюрморт» с подписью Менжинского. Для музея революции такая художественная находка, акварель начальника ГПУ, была бы не менее ценна, чем поэма председателя ВЧК.

Менжинский был типичным диллетантом, неудачником. Чем он только в Париже ни занимался, религией, философией, марксизмом, «богостроительством», "богоискательством" и всеми «изломами» и «изгибами» того декадентского предвоенного времени. В литературе его любимым автором был Стриндберг, чьи женоненавистнические идеи разделял утонченный Менжинский.

Но никакой революционной вехи заграницей Менжинский в свою биографию так и не вписал. Он вел обеспеченную жизнь, появляясь изредка в эмигрантских революционных кругах. Встречавшийся с ним в марксистских кружках Ленин к этому "неврастенику-декаденту" относился со свойственной ему цинической, грубо-нескрываемой насмешкой. Может быть, именно эти частые насмешки и издевки и заставили болезненно честолюбивого, по-раскольниковски мечтавшего выйти из ничтожества Менжинского затаить злобу против "революционной вертихвостки", как он называл Ленина и обрушиться на него при первом случае.

Этот случай, не лишенный пикантности, представился Менжинскому в 1909 году, когда заграницу прабрался некий маленький человечек, скрывавшийся под псевдонимом Саша Лбовец. Саша был членом экспроприаторской организации, оперировавшей на Урале под атаманством некоего рабочего Лбова, бывшего унтер-офицера, ушедшего в революцию.

В те бурные дни Лбов с товарищами ограбили на Каме не один пароход, а на суше остановили не одну почтовую тройку. Организация располагала крупными деньгами. Но вот из этих-то денег через Сашу Лбовца и выдал уральский экспроприатор Лбов главе большевицкого центра товарищу Ленину неплохую сумму в 6.000 рублей — на покупку оружия.

Деньги Ленин взял, но оружия не купил и куда истратил неизвестно. Порбравшийся за границу Саша пожаловался об этом врагу Ленина — Менжинскому. А Менжинский, дабы ударить по "революционной вертихвостке", составил Саше "открытое письмо" с обвинением Ленина в присвоении денег и напечатал это письмо отдельным листком.

"ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО БОЛЬШЕВИЦКОМУ ЦЕНТРУ (расширенной редакции "Пролетарий")

Товарищи! опять вы за старое, опять начинаете увиливать и тянуть; опять не хотите даже вопроса рассматривать, был ли Большевицкий Центр должен Лбовской дружине или нет, а неизвестно, за что и почему предлагаете нам целых 500 рублей. Почему не меньше? Почему не больше? Что это за цифра такая?

Оставьте! Вы достаточно вертели хвостом с июля 1907 года, когда взяли у меня, уполномоченного Партизанского Пермского Революционного отряда (так называемой лбовской дружины) 6000 рублей на покупку оружия.

Вспомните, товарищи, когда мы вынуждены были бежать из Финляндии, преследуемые полицией, как травленые волки, и когда Мишка Паршенков обратился к вам и просил дать хоть сколько-нибудь на ночевку и вы отказали. Через несколько дней после удачного сопротивления на 14-ой линии и неудачного на Обводном, его взяли на улице, скитавшегося без денег и ночевки. Смертью своей заплатил он за свое доверие к вам.

Но почему же вы отказали? Может быть, вы считали, что вы ничего не должны? Я не думаю, ибо через несколько дней вы предложили мне 300 рублей с тем, чтобы я уничтожил расписку. Неужели вы думали что за 300 рублей я, как Иуда Искариот, под влиянием нужды и безработицы продам вам товарищеские деньги?

Вспомните, товарищи, как впоследствии через другого члена вашего ЦК и БЦ вы официально обещали мне к 18 марту 1908 года выплатить 3000 рублей и не платили. Наконец, когда я обратился в Париже к вам, вы через члена тех же высоких учреждений, товарища Красина, предлагали мне в расчете на мое безвыходное положение 200 франков, а теперь вы даете, как на торгах отступного, 500 рублей с тем, чтоб я отдал вам вашу расписку.

Товарищи, бросьте эту игру, которая тянется два года. И так вы нам много навредили: обязались за деньги достать оружие и оставили безоружными против солдатских винтовок в самую решительную минуту, а теперь в «Пролетарии» попрекаете Лбова, что он оказался не таким страшным, как его малевали. К чему это издевательство?

Деньги вы взяли, заключили договор, как с равными, письменный, за всеми подписями на бланке ЦК. Все гарантии! А затем распустили свою военно-техническую группу, не дав нам револьверишка поганого. И все эти годы, когда лбовцев вылавливали одного за другим, когда они сидели голодные и оборванные, месяцами ожидая то помощи, то смерти, когда у них чистой смены не было, в чем выйти на казнь, вы, товарищи из БЦ, пользовались нашими деньгами. Неужели вы ждете, когда всех нас переловят и повесят, когда некому будет требовать уплаты, ждете, что неприятный вам долг будет задушен рукою палача?

Неужели можно вести так революционное дело? Выжать людей, как лимон, и бросить на дорогу: "пусть топчут, а мы не при чем".

Товарищи, не может этого быть, чтобы рабочие снесли такую несправедливость, да и как же революцию делать, если надувать друг друга, да еще на оружии.

У вас не вооружение народа выходит, а барышничество, афера. Что купец банкрот, что вы. Деньги забрал, шубу вывернул и опять торгуй сначала. Так, ведь, здесь не торговля, а жизнь человеческая. Да и купец не всякий виселицами спекулировать станет, а мы с вами революционеры.

Обращаюсь к вам, товарищи рабочие! Помогите!

Саша".

В эмигрантских кругах авторство Менжинского в письме Саши Лбовца было секретом полишинеля и, естественно, что у Ленина оно не прибавило дружеских чувств к изучавшему "двенадцать языков" снобу Менжинскому.

Вокруг неврастеника-сибарита, жившего "не у дел" и "без дел", цвела насмешка и ирония ленинцев. Грязная подпольная склока и перепалка этих будущих вельмож, но пока еще голодных эмигрантов, особенно обострилась, когда ко всей этой грызне прибавилась "декадентская любовная история" с похищением Менжинским одной из большевицких жен. Густой, бесовский аромат шел от этого эмигрантского букета, сложенного вокруг самого махрового цветка, Ленина.

Но с "великим учителем" Менжинский продолжал сводить свои счеты. Во второй раз он ударил по Ленину двумя статьями "Мертвые души" и «Ленин», напечатанными в эс-эровском журнале "Наше эхо".

В первой статье, описывая большевицкие нравы, Менжинский не без остроты сравнивал Ленина с Чичиковым, а его окружение с прочими гeрoями "Мертвых душ": — "Если Чичикова "ослепило имущество", то их (большевиков) цель — власть, влияние, желание оседлать пролетариат. Им вообще пригодился в практических делах его (Чичикова) метод: подлог.

Прием оказался очень удобен, и им пользовались в течение десятка лет. Благодаря ему Троцкий и K° могут превратить мертвые души в живой капитал. Сколько бы они ни уверяли, что дают честное слово и им надо верить, мало будет веры в их революционность. Зная наши партийные нравы, где ни одного собрания не проходит без Коробочки, где ни одни выборы не обходятся без Хлестакова, Ноздрева, Держиморды — и это еще не самое худшее, что гложет партию — смешно думать, что эти самые люди могут возрождать интернационал и вести пролетариат к политической диктатуре".

Во второй статье «Ленин» Менжинскому не откажешь в меткости характеристики вождя октября и даже в буквальном даре пророчесхва.

"Если Ленин бы на деле, а не в одном воображении своем получил власть, он накуралесил бы не хуже Павла I-го на престоле. Начудить сможет это нелегальное дитя русского самодержавия. Ленин считает себя не только естественным приемником русского престола, когда он очистится, но и единственным наследником Интернационала. Чего стоит его план восстановить свой интернационал, свой международный орден и стать его гроссмейстером!

Важным политическим фактом являемся выступление Ленина в роли самого крайнего из социалистов, революционера из революционеров. Он объявил войну монархам везде и всюду. Их место должны занять — где социалисты, где демократическая республика, а где республика tout court. Картина: — пролетариат, проливающий свою кровь ради олигархии. Нет, Ленин — не Павел, тот был полусумасшедшим путаником, а не политическим шатуном. Ленин — политический иезуит, подгоняющий долгими годами марксизм к своим минутным целям и окончательно запутавшийся.

Запахло революцией, и Ленин торопится обскакать всех конкурентов на руководство пролетариатом, надеть самый яркий маскарадный костюм. Ленин призывает к гражданской войне, а сам уже сейчас готовит себе лазейку для отступления и заранее говорит: не выйдет — опять займемся нелегальной работой по маленькой… Его лозунг "гражданская война" — самореклама революционной вертихвостки и больше ничего. Конечно, чем дальше пойдет революция, тем больше ленинцы будут выдвигаться на первый план и покрывать своими завываниями голос пролетариата. Ведь ленинцы даже не фракция, а клан партийных цыган, с зычным голосом и любовью махать кнутом, которые вообразили, что их неотъемлемое право состоять в кучерах у рабочего класса".

Но гораздо интереснее то, что когда через тpи года Ленин действительно оседлал-таки пролетариат, в клане "ленинских цыган" оказался и этот самый Менжинский, человек со "странностями в спинном мозгу".

В октябрьские дни, как это ни нелепо, «богостроителю» и автору "болезненно-извращенных стихов" Менжинскому совет народных Комиссаров предоставил портфель "министра финансов". Известно, что Ленин в отношении своих «цыган» был груб и злопамятен, но в назначении Менжинского, надо отдать справедливость, он проявил широту и полную незлобивость, руководствуясь своей мудрой цинической формулой: — "у нас такое большое хозяйство, что всякий мерзавец нужен".

Никакого активного участия в октябрьском перевороте Менжинский не принимал и по своему характеру принимать не маг. Но, как передают, и у него имеется своя октябрьская заслуга. Когда во дворце Кшесинской шли еще первые бурные заседания-битвы цекистов с Лениным, идти или не идти на переворот, в одной из дворцовых зал Менжинский в это время играл вальсы Шопена. Рассказывают, что выбежавшие с заседания, сопротивлявшиеся Ленину, Каменев и Зиновьев вошли именно в эту залу, где музицировал Менжинский, и его вальсы так успокоительно подействовали на сопротивлявшихся, что они, отдохнув тут, согласились примкнуть к Ленину.

Говорили же, что Наполеон не выиграл Бородинского сражения только потому, что у него в этот день был сильный насморк, а Варфоломеевская ночь произошла от расстроенного желудка Карла IX? Отчего же и октябрьской революции не произойти от шопеновского вальса Менжинского?

В свою первую министерскую должность Менжинский вступил с помпой. По улицам Петербурга во главе большевицкого полка, с оркестром музыки впереди, он шел под бравурный марш занимать государственный банк. Весь финансовый гений Менжинского состоял в том, что, будучи эмигрантом, он некоторое время служил в частном банке. Для октябрьского министра этого оказалось достаточно, и «знаменитость» началась.

А о том, как этот "министр финансов", подбирал своих сотрудников, имется прелестный по своей откровенности рассказ коммуниста С. Пестковского, ставшего первым управляющим Государственного Банка. Однажды вскоре после октябрьского переворота этот самый ничем незамечательный коммунист Пестковский зашел в Смольный. "Я открыл дверь в комнату, находящуюся против кабинета Ильича и вошел туда", — пишет Пестковский, — "На диване полулежал с утомленным видом т. Менжинский. Над диваном красовалась надпись "Народный комиссар финансов". Я уселся около Менжинского и вступил с ним в беседу. С самым невинным видом т. Менжинский расспрашивал меня о моем прошлом и полюбопытствовал, чему я учился. Я ответил ему, между прочим, что учился в лондонском университете, где в числе других наук штудировал и финансовую науку. Менжинский вдруг приподнялся, впился в меня глазами и заявил категорически: "В таком случае мы вас сделаем управляющим государственным банком!" Через некоторое время он вернулся с бумагой, в которой за подписью Ильича удостоверялось, что я и есть управляющий госбанком".

Тут комментарии излишни.

Но во главе финансов российского государства неудачник-писатель, неудачник-адвокат, неудачник-художник, неудачник-ученый, при ближайшем рассмотрении все ж оказался чересчур уж негоден. И данный ему в октябрьской сутолоке портфель «министра» Менжинский вскоре же утерял, ибо первые же шаги "тени человека" обнаруживали ее полную несостоятельность. Тогда, сняв с поста министра, этого «цыгана» совнарком пустил по пути дипломатии.

Замкнутый, нелюдимый, больной брюнет с отсутствующим взглядом, тихим покашливанием, невнятной речью и вкрадчивой полуулыбкой, Менжинский поехал в Берлин на должность генерального консула Р.С.Ф.С.Р.

В столице Германии, помимо консульства Менжинский пробовал заниматься кое-чем другим: шпионажем, разведкой, революционной пропагандой. А кроме того, совместно с Бухариным, Красиным, Лариным, бывший юрист принял участие в переговорах по дополнительным статьям к Брест-Литовскому договору. И когда по окончании этих работ один немецкий профессор на прощанье «дружески» сказал новым дипломатам:

— А все-таки я уверен, господа, что русский народ когда-нибудь да оторвет вам головы!

Из всех присутствующих только будущий начальник ГПУ Менжинский бесстрастно проговорил:

— До сих пор не оторвал и не оторвет.

Но и на посту генерального консула человек "со странностями в спинном мозгу" оставался недолго. Так же, как потерял он портфель "министра финансов", потерял он и этот «портфель» после того, как немцы вскрыли дипломатический ящик, пришедший на имя Менжинского, и в нем оказалась литература на немецком языке с призывами к революции. Судьба коммунистических дипломатов была решена, немцы выбросили их из Берлина.

И снова, как всю жизнь, ничтожная, но жуткая "тень человека", несмотря на ум, образованность, культурность, в Москве оказалась не у дел.

Но здесь к тихому, переминавшемуся с ноги на ногу, покашливающему, вкрадчивому Менжинскому стал приглядываться вождь ВЧК. Дзержинский умел разбираться в людях, особенно в годных и нужных для его дела террора. И он предложил Менжинскому самую трудную, самую страшную и кровавую работу в своем ведомстве — эаведывание Особым Отделом ВЧК. Тихо, с той же вкрадчивой улыбкой, с теми же воспитанными манерами эстет, парадоксалист, полиглот, сибарит Менжинский принял кровавейший пост в ВЧК.

Малознавшие Менжинского сановники удивлялись появлению его на этом посту. Но Дзержинский знал, что делал. На посту начальника Особого Отдела этот человек с вкрадчивой улыбкой оказался не только подходящим, но незаменимым. Диллетант во всем, тут, в инквизиции, оказался как раз на своем месте: больная «тень» воплотилась в беспощадного и страшного человека.

На посту в ЧК Менжинский был и трудоспособен и виртуозен. Его психологическая тонкость, болезненная интуиция, схематичность мышления нашли блестящее применение.

К тому же бесовская жажда выйти из состояния ничтожества получила неслыханное удовлетворение. Поэта ненапечатанных стихов, оратора непроизнесенных речей и художника ненаписанных полотен, Менжинского теперь узнала вся Россия. Больше того, узнал целый мир!

Автор определения трудящихся, как "социалистической скотинки" стад вождем «рабоче-крестьянского» террора. Так же, как Дзержинский, ночи-напролет, безвыходно он работал на Лубянке, отправляя людей на тот свет. И на своем посту был сух, холоден, бесчувственен и бесчеловечен.

Лежавший большую часть дня на диване, ибо врачи запрещали ему много двигаться, Менжинский никого лично не расстреливал. Этим в подвалах занимался "человеческий зверинец". Но думаю, что в тиши лубянского кабинета лежавшему на диване под гуды заведенных моторов автору декадентских романов эти расстрелы по росчерку пера могли столь же хорошо, как Эйдуку, "полировать кровь". Ведь это все та же напрягающая нервы игра "болезненно-извращенных стихов", только в гораздо более сильной дозе и не в бреду, а наяву.

Как и Дзержинский, Менжинский сам допрашивал арестованных, сам рылся в следственных материалах, сам производил очные ставки и сам нередко инсценировал "процессы контр-революционеров". Известна его ледяная холодность, когда только для того, чтобы крепче держаться в своем вельможном кресле, этот человек расстреливал заведомо невинных и не шевелил пальцем для спасения бывших товарищей, попавших в лапы ЧК. Для Менжинского это была бы — недостойная сентиментальность.

Человек с пронзительным взглядом и вкрадчивой улыбкой на допросах бывал очень тонок, находчив, остроумен и "очарователен в манерах". Пышная на приеме в кабинете Менжинского П. Мельгунова-Степанова рассказывает, как она этого приема ждала, как, наконец, дверь с матовым стеклом распахнулась и на пороге остановился брюнет в пенсне, вопросительно глянув на посетительницу.

— Вы ко мне? Пожалуйста.

Пропустив в кабинет, выходивший зеркальными окнами на Лубянскую площадь, обставленный прекрасной кожаной мебелью, с огромным раскинувшимся на полу белым медведем, Менжинский подошел к стоявшему стакану чая.

— Вы позволите? — и взял стакан, отпивая. О, Менжинский светски воспитан. А затем этот усталый человек с потемневшим больным лицом, воспаленными глазами и пристальным сверлящим взглядом без тени человечности, начал допрос, провоцируя на реплики, путая софизмами, сбивая остроумием и парадоксами.

Тот же автор рассказывает, что жене одного видного арестованного Менжинский на допросе с документами в руках доказал… неверность ея мужа и, "издергав ее", добился нужных показаний. А когда женщина разрыдалась, Менжинский, провожая ее из кабинета, вежливо говорил:

— Вы плачете? Странно. В эту дверь вышло не мало женщин на расстрел, и я не видел слез, они не плакали.

Этот монолог человека со "странностями в спинном мозгу" поистине достоин нравов средневековья. Чем же жил среди крови этот ничтожный больной человек, прожженный всеми скепсисами и цинизмами? Что держало его среди этого моря крови, понадобившегося для эксперимента "революционной вертихвостки"? Впрочем, эстет Менжинский воспринимал жизнь не этически, а… эстетически. А эстетическая оценка, как известно, дозволяет все.

И выйдя из ничтожества, прогремев на всю страну, с той же вкрадчивостью в манерах, жестах и улыбках "Вяча — божья коровка", вельможа Менжинский, прекрасно знавший историю закулисной борьбы всех времен и всех правительств, тонко шел путем дворцовых интриг, лавируя по корридорам московского Кремля, ставя то на ту, то на другую партию борящихся за власть.

Он еще издавна ненавидел Ленина, но при нем держался за Дзержинского, прячась за его спину. Когда он видел, что Ленину уже не жить, искал милостей у Троцкого. Но нашел их у Сталина. И здесь, поддержанный Сталиным, уже стареющий, больной манией преследования, полупарализованный Менжинский достиг, наконец, вершин придворной карьеры.

Закутанный в пледы, не покидающий дивана полупаралитик, он, член правительства С.С.С.Р., глава тайной коммунистической полиции, теперь мог доживать свой век в фрейлинском корпусе Кремля, совершенно спокойно. Сталин ему покровительствует, ибо хорошо знает своего инквизитора: — никакая оппозиционность, никакая борьба не интересовала этого ленинского "цыгана".

С своего дивана Менжинский послушно руководил аппаратом ГПУ и концентрационными лагерями, куда согнало ГПУ до пяти миллионов человек. Это — обычная чиновничья служба вельможи, к тому ж прекрасно ведомая его чекистским Санчо-Панчо, членом коллегии ГПУ, бывшим фармацевтом Ягодой.

Главный интерес больного Менжинского — в досугах. Как истый пресыщенный вельможа тирании Менжинский интересовался "высоким и прекрасным". Оказывается, его интересовали "некоторые проблемы" высшей математики и волновало "изучение персидской лирики". И в то время, когда в подвалах его ведомства шли пытки, казни, а в концентрационных лагерях заключенных в наказание выставляли голыми на мороз, обливая водой, — в это время глава тайной коммунистической полиции, уже дряхлеющий шестидесятилетний Менжинский, чтоб в подлиннике читать Омара Хейяма, начал изучение персидского языка.

Но все ж при "разносторонности интересов" Менжинский так и остался до конца жизни ничтожеством, диллетантом и графоманом, читавшим свои "литературные опыты" только гостям фрейлинского корпуса.

Из всех чекистских фигур этот "неудачный поэт" является едва-ли не одной из отвратительнейших. Смерть настигла его на диване, к которому много лет он был прикован унаследованной от дегенеративного рода болезнью. Но в казенной печати о причинах смерти главы ГПУ точно ничего не говорилось. Не было б удивительно, если б издавна больная манией преследования "тень человека" кончила жизнь наложением на себя рук. И объективных и субъективных причин для этого было больше, чем достаточно.