С того дня теперь уже прошло много лет.

Но все равно, как в дымящемся пылью и вонючим дыханием поселковом синематографе, где в кожух радиатора заливают воду на предмет охлаждения, а на простыне…

…На простыне миновала осень, нарисованная со стуком дождя в разбухшие рамы окон веранды. Миновало и лето, запечатленное с заросшим высокой травой полотном узкой колеи до лесобиржи.

Запах сгоревшей пузырящейся пленки и закрытое на зиму окно кассы.

Каких-нибудь десять, пятнадцать лет, и все исчезло куда-то, как и не было ничего, существуя лишь в далекой, едва различимой памяти сновидений. Ведь многие перебрались тогда в Калугуодин, потому как глиняные разработки и кирпичный завод закрыли.

Интернат перевели, кажется, в район Белевской колонии, а совершенно нищий приход угас, и до заброшенных лесопунктов было уже не добраться.

Это память сновидений – высохших цветов по подоконникам и заколоченных дверей. Откуда-то из глубины по оборванным проводам

(телеграфным?) могут передаваться сообщения, гудки, треск в эфире, сигналы маневровых тепловозов, неразборчивые команды по громкоговорителю: «Вот, вот ты, оказывается, какой сентиментальный, вспоминающий свое детство, существовавшее только летом. Но это тебе ошибочно казалось, потому что оно существовало и потом… после лета. А летом… разумеется, разумеется, в прохладной тишине старого дровяного сарая, в тенистых подвалах кустов с их голубоватым духом сумрачных зарослей, вариант – водорослей, где прячется банка с водой, забеленная молоком».

А нынче?

В лесопоселке осталось только несколько жилых домов около

Сытного рынка и путейские мастерские, двухэтажные же бараки на

Плеханова и в Витебском переулке, около карьера и в заречье, пустовали, некоторые из них уже горели.

Заречьем местные жители именовали плешивый пологий холм за оврагом. Вернее сказать, даже не заречье, а завражье, где вечер всегда наступал много раньше благодаря низко идущим тучам, скрывающим свет, и старым, раскоряченным ветлам, рвущим своими сухими ветвями эти низко идущие тучи, вскрывающие снег. Были еще и мешки с цементом, и горы песка, и горящая на фоне неба пакля…

Небо.

Удивительно, но в эти края почти никто не приезжал из прежних обитателей, в том смысле что – «А чео-о там приезжать, нам и своих помоек хватает», при том что многие из них родились тут, прожили всю жизнь, похоронили на этом смиренном кладбище через поле к лесу… на глине через сосны… на досках через ворота и низкий завалившийся забор… на этом погосте похоронили своих родственников где-то в районе шестого, седьмого участков.

С трудом и неохотно вспоминали они свою жизнь в лесопоселке, путали события во времени, годы рождения и смерти, имена соседей, номера почтовых ящиков.

– Это Калугадва? – спрашивают путешественники и новоселы.

Место придумок геликоптеров и ракетопланов – из пушки, и на луну собирался всё, собирался и никак не мог собраться, место воздушных парадов, место нахождения воздухоплавательной станции.

– Да, это Калугадва, а это старенький Циолковский.

Старик смотрел вниз на землю из-под густых, тяжелых, скалистых, каменных, снежных вершин, то есть бровей.

На стенах с отслоившимися обоями висят фотографические изображения: «Гуляющие на набережной реки Оки. Духовой оркестр пожарной команды города Калуги».

«Красные струганые наличники. С кремля к подолу по улицам неслись потоки воды после дождя. На бору торговали гильзами и творогом».

«На вражке лотошники собирались – верба, искусственные цветы, аптечные склянки, рваная бумага. У ворот жили воротники».

Что еще? «Записан в поминальнике за здравие и за упокой под именем епископа Евгения священномученика или преподобного Павла

Прусиадского -

7 марта по старому стилю».

Пахнет прелыми листьями, тряпьем, сыростью. В заброшенном сарае на одичавшем огороде возможно было обнаружить какие-то старые вещи – кастрюли, велосипедные рамы, ржавые, страшные напильники, игрушки…

– Так это же Женьки Черножукова! С бабкой тут жил!

– Не пожил, не пожил…

– То есть как это – «не пожил»?

– Не-е, ну, в том смысле, что жил тут, конечно, с матерью, бабкой и дедом вот в этом бараке на втором этаже. Потом у него умерла мать, кажется, осенью умерла. Она до того все время болела, мучилась, мучилась… Хотя еще летом выходила на крыльцо, на солнце, и ветер слегка шевелил ее волосы. Ее звали

Лидой. На похоронах собралось много народу – гости, соседи, родственники.

– Вроде у Женьки был еще отец? Почему ты о нем ничего не говоришь?

– Да, был… Павел из Калугиодин. Он не приехал на похороны, говорил, что опоздал, понимаешь, приехал только на следующий день или к вечеру, не помню точно, винился, просил отвести его на могилу Лиды. Он ведь тогда впервые увидел своего сына. Так они и жили вместе девять дней.

– А что Женя?

– Ничего… Ведь прожил всю жизнь без отца, и бабка Фамарь

Никитична воспитала его в постоянном страхе. «Что такое постоянство?» – довольно часто вопрошают меня паломники в этой связи. «Да и хотя бы привычка к однообразию». Женя был частью этой медленной жизни, вернее, не жизни, а бытования, тягучего бытования, рассуждать о цвете которого я бы не взялся. Итак, вообрази себе однообразный вой или гул, внезапно потрясаемый трубным ударом вечевого колокола. Смерть матери, внезапный приезд отца, похороны, бесконечные бессонные ночи в пустой комнате на пустой кровати в плену пустых, уверяю тебя, совершенно пустых кошмаров. Например, ему могла являться мать и заученным жестом умершей нежности, гладить сына по лицу, по глазам. Женя узнавал этот жест – плакал, мучился, получая в ужасе удовольствие от прикосновения. Потом отец уехал. А они с

Лешкой Золотаревым полезли на колокольню на Филиале. Забрались на самый верхний звон… На колокольне все перила проржавели и были кое-где прикручены проволокой, пол прогнил, а по углам висели грязные наледи бутылочным стеклом: тигли. Ночью шел снег, а днем светило солнце, и было как зимой с мутными наварившимися языками льда, пробравшимися сквозь железную ограду и окаменевшими тут. Вот он и сорвался.

– Сорвался или бросился?

– Не знаю… На похороны приехал Павел.

«Женечка, а Женечка, но все равно твоя голова обнажена! И лучше б с неба, с горы, с тучки златоверхой, с последнего звона монастырской колокольни на эту грешную голову лилась холодная вода! А потом выйди в январский ветер, кусая шершавый снег-наст

– бьет промозглая дрожь, поклонись, как должно, и тут же у стены, обшитой тесом, сиди, замирай, подвизайся, одиночествуй, катаясь ладонью по мокрым дымящимся волосам, натертым лампадным маслом, так что задохнуться можно от умиления, жалости, смирения и собственной ничтожности…»

И Жени не стало. Еще совсем недавно он был тут: «А если я умру, как мама, то меня не будет. Все станут меня искать, звать, кричать: Женя, ты где? А меня уже давно не будет, и они стяжают неведение и слепоту».

Вспоминалось: можно было, вполне обезопасив себя, избегая вопросов и погони по пятам, забраться на самый верхний звон полуразрушенной колокольни. С высоты после узкой темной лестницы

– крутого крюкастого лаза – низкого, невыносимо низкого, скребущегося в голову потолка Женя принимался за эту территорию мира, разлитого под солнцем. Конечно, ослепляло с непривычки, хотя этой минуты и следовало ожидать с неотвязностью, борясь с волнением, не подавая вида в том, но все же эта минута наступала внезапно – болели глаза, ломило голову.

Женя видел изумрудный лес до горизонта, поселок, мутную зелень карьера. В продолжение тишины улицы пустовали, расчерченные песчаной пылью, поднятой вероятным метанием камней или путешествием велосипеда. Деревянные мостовые возлежали в тени деревьев.

Единственное, где происходило хоть какое мало-мальски различимое с вышины движение, так это была станция УЖД – мотовоз дышал черной копотью солярки, трогался, уезжал, подобный спичечной коробке.

Женя вспоминал, как отец говорил ему, что летом они обязательно пойдут на рыбалку – смешно, а теперь лес, уводящий к горизонту, поселок, холмы, поросшие кустарником, мутная зелень карьера.

Бараки…

И шагнул.

На следующий день Павел уехал, и больше его никто никогда не видел. В поселке через три года начались расселения, еще что-то там началось, вывозили лес, шпалы, рельсы, погрузчики и трелевочные машины разрывали кривые улицы. Кинотеатр горел.

Паром потопили, но это уже неинтересно…