Мы знали, что нам предстояло лететь целый день: вылет из Парижа в 8 часов утра, а прибытие в Москву – уже поздно вечером.

Багаж, доставленный на автомашинах, стал более весомым. По приказу генерала Драгуна нашей четверке была передана довольно объемистая корзина с продуктами. Она добавилась к нашим небольшим чемоданчикам и довольно большому мешку дипломатической почты, в котором находились и наши материалы (доклад Директору, важные документы из архивов гестапо, а также и личное оружие и т.п.).

Войдя в самолет, мы удивились увиденному. Салон был не обычным: в нем отсутствовали мягкие откидные кресла. Несмотря на то, что самолет и салон были довольно больших размеров, сидящих мест было очень мало. Вскоре мы заметили, что нет стюардессы.

Оставшиеся еще у трапа самолета полковник Новиков и другие, дождавшись, пока авиалайнер не оторвался от взлетной полосы парижского аэропорта, сняв фуражки, махали на прощание.

Пассажиров было мало. Кроме завербованных мною Паннвица, Стлуки, Кемпы и меня находились еще жена бывшего военного атташе Суслопарова, вызванная в Москву, но, видимо, еще не знавшая о том, что ее муж арестован и находится в тюрьме, и два молодых офицера, как я предполагал, сопровождавшие нашу «дипломатическую почту». Они держались как-то странно, отчужденно.

Мы прильнули к стеклам и всматривались в удалявшийся город. Еще видны были Эйфелева башня, собор Парижской Богоматери, Сена, Сигэ, Сакре-Кер. Угадывались Елисейские поля, Рон Пуэн, Большие бульвары, Пантеон, Латинский квартал и его центр «Бульмиш» – бульвар Сен-Мишель, Сорбонна, «Чрево Парижа»... Мне хотелось увидеть высокий забор и мрачное огромное здание, отнявшее у многих, в том числе и у меня, если не всю жизнь, то на долгие годы много здоровья. Ловил себя на мысли, как повезло Большому шефу – Леопольду Трепперу, который после ареста гестапо и до бегства в этой кошмарной тюрьме провел только одну ночь.

Настроение у всех было разное, но, соответственно, у каждого напряженное. Я мог только предположить, что Паннвиц, Стлука и Кемпа думали о том, что каждого ждет впереди, как их встретят в Москве и как сложится их дальнейшая судьба. Я не исключал возможности, что они, а в особенности Хейнц Паннвиц, несмотря на полученные гарантии личной безопасности и неприкосновенности, все же сомневался.

Лично мои мысли были направлены совершенно в другое русло. Прежде всего еще раз отчетливо вспоминалось, как в 1938 г. я возвращался в Советский Союз после участия в национал-революционной войне в Испании. Тогда было мое первое возвращение на Родину, после сравнительно непродолжительной отлучки, ведь я пробыл за границей в то время менее года. При этом возвращался я по своему советскому паспорту, как гражданин Советского Союза. Вместе со мной в мягком вагоне ехали мои друзья, и среди них ленинградец Михайлов. Мы и тогда спешили, знали, что нас ждут родители, а кого-то жены и дети. Было радостно, не умолкали наши веселые разговоры.

Я улыбнулся, вспомнив, что, как только в Негорелом мы вышли из вагона после пересечения нашей государственной границы, увидели своих, очень близких нам пограничников. Мы были готовы броситься им на шею, обнять и поцеловать, поцеловать и нашу родную землю.

Пролетая над Берлином, всюду виднелись следы только что закончившейся войны. Много было разрушений, но это нас не удивляло, ибо сравнительно недавно Паннвиц и я проехали по значительной части территории горящей Германии и побывали в Берлине. Тяжело было смотреть на разрушенные дома, на людей, лишенных жилья, а их было много.

Хейнц Паннвиц, видимо не выдержав, наклонился ко мне и тихо вновь повторил то, о чем мы раньше уже говорили: при таком разрушении жилых домов большинство промышленных предприятий продолжало стоять нетронутыми. Тяжело вздохнув, он продолжил: «Дай бог, чтобы моя семья осталась жива!»

Заместитель начальника зондеркоманды «Rote Kapelle» гауптштурмфюрер CC Хайнц Паннвиц. Снимок сделан в советском лагере. 1940-е годы

И вот нам предстояло уже приземлиться в Минске. Подлетая к столице Белоруссии, мы оказались невольными свидетелями ужасающих разрушений. Почти все жилые дома были полностью разрушены, торчали только кое-где уцелевшие стены. Мы приземлились близ Минска и задержались там ненадолго; пополнив запас горючего, мы продолжили наш полет. Теперь оставалось ждать приземления в Москве.

Меня несколько удивило, что наши попутчики, лейтенанты, буквально не отходили от меня и моих «немецких друзей». Они с нами не контактировали, со мной не перебросились ни одним словом, а вот «любопытство» по отношению к нам не сумели скрыть.

У меня же в уме четко вырисовывались встречи с отцом и матерью, уже далеко не молодыми людьми. Вспоминая мой приезд в Ленинград из Испании в 1938 г., я как бы наяву видел, как тогда тепло, со слезами встречали меня мои родители, хотя по времени мы не виделись значительно меньше, чем теперь. Я не мог забыть и того, как расставались перед моим повторным отъездом за границу в 1939 г. Сколько было печали, тревоги у отца и матери, но ведь они не только не знали, но и не могли предположить, куда и в качестве кого их сын отбывает...

Я представлял себе, что уже в Москве, вхожу в кабинет начальника «Центра» – Директора, а после короткой беседы с ним встречаюсь с полковником Старуниным (я не знал, какое он звание имел в это время, а тогда он был полковником). Хотел также встретиться с комбригом Брониным.

Я не терял веры, что просьба о моем приеме для доклада лично И.В. Сталиным будет тоже удовлетворена, а это, как мне представлялось, должно было иметь немаловажное значение для интересов нашего государства.

Время от времени я смотрел на «завербованных» мною гестаповцев и даже заговаривал с ними, подчеркивая свое абсолютное спокойствие и убежденность, что мы поступаем правильно, решив вместе направиться в «Центр» для продолжения совместной работы в интересах Советского Союза.

Неожиданно один из членов экипажа с улыбкой на лице сообщил нам, пассажирам самолета, что «путешествие» заканчивается и мы приближаемся к столице могучего Советского Союза – победителя. Мне казалось, что после этого объявления время потянулось слишком медленно, хотелось быстрее вступить на родную землю. У меня, по непонятным причинам, создавалось впечатление, что я покинул Москву совсем недавно, и, больше того, мне уже начинало казаться, что не было никаких тяжелых переживаний, трудностей в моей разведывательной деятельности и в жизни вообще за все время моего пребывания за рубежом. В то же время невольно думал о том, где сейчас находятся Золя и Виктор, их семьи, хотя от генерал-майора Драгуна я знал, что они и их семьи живы и здоровы, что с ними установлена «Центром» связь. Думал я и о многих других, о судьбах которых ничего не знал. Не знал я ничего и о Блондинке, которая осталась вместе с нашим сыном Мишелем, с женой генерала Жиро, бельгийской графиней Изабеллой Русполи и женой брата генерала Жиро, интернированными в Германии. Думал я и о глубоких стариках Жаспар, с которыми меня связывала искренняя дружба, и о многих других. Не мог я не думать и не переживать за судьбу Рене.

Меня угнетали мысли и о том, как состоится в «Центре» моя встреча с Отто, настоящую фамилию которого я узнал от гестаповцев, – с Леопольдом Треппером.

Неожиданные толчки и непривычный звук подсказали мне, что самолет идет на посадку. Невольно промелькнула тревожная мысль: а как пройдет «проверка» пограничниками документов и таможенниками багажа? Ведь у нас не было советских паспортов, на имевшихся иностранных не было надлежащих виз. Что же должно подтвердить наши личности? До того как самолет пошел на посадку, обо всем этом я даже не задумывался. Возникшие сомнения были мимолетными, так как я понимал, что «Центр», безусловно, принял надлежащие, то есть необходимые, меры для нашей безопасности и мы легко пройдем все предусмотренные правила проверок.

Я буквально прильнул к стеклу иллюминатора.

Мы приземлились на родной земле. Казалось, что пределу моего счастья не было границ. Очень хотелось попросить в «Центре», чтобы мне разрешили побывать у моего дяди, у которого я до отъезда за границу часто ночевал, и у других родственников. Я не знал тогда, что мой дядя, несмотря на состояние здоровья, плохое зрение, настоял на претворении в жизнь своего желания вступить в ополчение и встать на защиту своей любимой Москвы. Вскоре он погиб на фронте.

К самолету подведен трап. Мотор уже заглушён. Первыми спустились молодые офицеры, о которых я уже говорил, затем жена генерала Суслопарова, а совсем последними на выход были приглашены мы.

Спустившись по трапу, я обратил внимание на то, что недалеко от места посадки нашего самолета находились офицеры разных рангов, включая и генерала. Стояло довольно много автомашин. Мелькнула приятная мысль: неужели нас с таким вниманием встречают? Я еще не успел опомниться, как из увиденной мною группы офицеров почти одновременно отделились несколько человек. Они направились к Паннвицу, Стлуке и Кемпе, к каждому из них в отдельности. Не дав нам даже попрощаться друг с другом, эти офицеры усадили каждого из привезенных мною гестаповцев в отдельную машину, сев по два-три человека с каждым на заднее сиденье автомашины, и буквально в считанные минуты направились в неизвестном направлении.

Не успели еще автомашины удалиться, как ко мне подошел майор, назвавший себя Коптевым. Генерал-лейтенант и группа оставшихся офицеров продолжали стоять на своем месте, и никто из них не счел нужным даже поздороваться, что, естественно, меня несколько насторожило.

Хочу еще раз подчеркнуть, что все происходило так стремительно, что я и «завербованные» мною немцы не могли даже попрощаться, что, безусловно, могло вызвать у них определенную тревогу. Что же произошло? Почему потребовалась подобная поспешность? Чем она могла быть оправдана?

Все эти вопросы молниеносно пронеслись в моей голове. Конечно, они остались без какого-либо ответа. Я был буквально обескуражен! Меня взволновало и то, что думают Паннвиц, Стлука и Кемпа? Неужели в «Центре» будут их тоже принимать поодиночке и чем это вызвано?

Представляется Коптевым, майор «очень любезно» пригласил меня пройти в одно из пустых помещений аэропорта. Только там он обратился ко мне по кличке, которая предусматривалась еще в 1939 г. на случай необходимости встретиться за рубежом с представителями контрразведки. Это меня несколько насторожило. Майор тут же сказал мне: «В соответствии с вашей просьбой вы будете приняты начальством... Сегодня вас примут в Особом отделе НКВД СССР... В Москве вас ждали уже давно в соответствии с вашими радиограммами...»

Вежливость майора Коптева, проявляемое им внимание ко мне, его вопросы о том, как мы долетели, как перенес полет, как я себя чувствую, не давали мне оснований для волнения. Я бы даже сказал, что все это заставило меня подумать о необоснованности всех моих сомнений, возникших сразу после приземления нашего самолета в Москве. Но несколько удивило сказанное майором, что «сегодня меня примут в Особом отделе НКВД». Почему встреча со мной по «моей просьбе» должна начаться именно в НКВД СССР, а не в Главном разведывательном управлении РККА? Ответ на этот вопрос я получил в ту же ночь, а полное разъяснение – только через несколько лет, в 1961 г.

После короткой беседы мы вышли из помещения, у дверей уже ждала автомашина. Оглянувшись вокруг, я не увидел ни одного из ранее стоявших офицеров. Удобно расположившись с «дружески» расположенным ко мне майором, мы направились по улицам окрестностей, а затем и самой Москвы к центру города.

Легко себе представить мое состояние, мою радость, мое волнение, вызванные тем, что, наконец я вновь на Родине, в Москве, и скоро смогу встречаться с моими родителями в Ленинграде. Мне вспомнилось, как уже но давно установившейся традиции после принесения присяги, военной присяги и верности и преданности Советскому Союзу, перед самым моим отъездом в командировку, длительную командировку для работы по заданию «Центра» за границей, я посетил на Красной площади Мавзолей Владимира Ильича Ленина и, как делали все, мысленно повторил, смотря на саркофаг, принесенную клятву верно служить Родине, всегда быть ее патриотом.

Я, еще не доехав до центра города, спросил Коптева, лежит ли наш маршрут через Красную площадь? Улыбаясь, он, подшучивая надо мной, сказал, что я, видимо, совсем уже забыл Москву и не помню, что мы приближаемся к центральной части города с совершенно противоположной стороны.

Надо признаться, что, несмотря на все, поездка с майором Коптевым по Москве была для меня очень приятной. Меня поразило все увиденное. Я не видел разрушений, подобных тем, которые были в Брюсселе, Париже, а главным образом, в Берлине, видел я их и в других городах, которые пришлось мне посетить во время Второй мировой войны. Я внутренне понимал, что у многих шагающих по Москве траур был и был он вызван, в первую очередь, теми потерями близких им людей, членов их семей, отцов, братьев, сыновей, дочерей, мужей и жен, погибших на фронте. Тогда, вернувшись на Родину, я еще не знал, в каком количестве, но знал, что народ выжил, что он внес решающий вклад в победу над фашистской Германией.

Не останавливаясь, мы подъехали к воротам, тяжелым металлическим воротам. Слабый гудок автомашины, и к нам навстречу вышел часовой. Он недолго задержался, едва взглянул, видимо, на пропуск майора Коптева, и ворота открыли. Все было четко отработано, что проявилось в дальнейшем. Мы остановились около одной из дверей, выходящих во двор, и майор Коптев предложил мне выйти из машины, прихватив с собой мой чемоданчик. Мы подошли ближе к двери. К моему удивлению, я прочитал выполненную четкими буквами надпись: «Прием арестованных». Я посмотрел в сторону майора. Он «вежливо» пропустил меня вперед, предварительно нажав кнопку звонка. Дверь открылась очень быстро. Не переступив порога, пропустив меня еще раз вперед, майор вручил открывшему дверь лейтенанту какой-то запечатанный конверт. Не попрощавшись со мной, до этого очень внимательный и по дружески расположенный ко мне, быстро удалился.

У меня вновь сложилось впечатление, что и здесь, как и в аэропорту, я являлся не случайным «гостем». Видимо, обо мне и здесь уже знали и, больше того, даже ждали.

«У вас имеется личное оружие?» – таков был первый вопрос, обращенный ко мне. Получив отрицательный ответ, меня «препроводили» без дальнейших слов в один из многих имевшихся в этом помещении боксов. Перед тем как закрыть дверь бокса, прощупали карманы и, убедившись, что действительно нет оружия, спокойно, не проронив ни слова, закрыли за мной на замок дверь. Хорошо, что у меня были сигареты и сигарильос, зажигалка – их у меня не отобрали. Мне было разрешено курить.

Бокс, его площадь равна полутора квадратным метрам, был мрачным. Я сел на встроенную у задней стенки скамейку и, чувствуя себя очень неуютно, стал с нетерпением ждать, когда же меня пригласят на долгожданный прием, повторяю, по моей личной просьбе, к руководителям различных инстанций.

Невольно возникал вопрос: неужели всем записавшимся или назначенным на прием к начальству приходится ждать так долго и в таких ужасных условиях, с соблюдением установленного странного порядка?

Время шло, медленно передвигались стрелки на моих наручных часах-секундомере в корпусе из золота, выпущенных одной из известных швейцарских фирм. Приближалась полночь. Вдруг послышались шаги, кого-то вызвали, а я продолжал сидеть и ждать. Сейчас уже трудно сказать точно, сколько времени я пробыл в боксе до того момента, когда услышал, как в двери щелкает замок.

Старший сержант, открывший дверь, в руках держал какую-то бумажку и очень тихо, читая написанное на ней, назвал мою настоящую фамилию, а вслед за ней имя и отчество. Убедившись, что я откликаюсь на зачитанные данные, старший сержант предложил мне «следовать за ним». Мы ускоренным шагом прошли через помещение, в котором было много дверей, подобных той, которая была у моего бокса, в котором я просидел много часов. Выйдя из помещения, мы оказались на площадке лестничной клетки. Мне было предложено войти в лифт. Не помню, на какой этаж мы поднялись. Помню только, что совершенно неожиданно для меня, у себя на Родине, после того как я лично добивался ускорения моего возвращения, после всего тяжелейшего, пережитого мною за время моей работы за рубежом и в застенках гестапо, часто рискуя для принесения пользы Советскому Союзу своей жизнью, я услышал резкую команду: «Руки назад!» Я был ошеломлен и не мог сообразить, что случилось, и быстро повернулся лицом к тому, кто подал эту дерзкую команду. Видимо, он понял мое состояние, а поэтому, не повторяя, менее резко сказал: «Идите вперед!»

Только в тех случаях, когда нам навстречу кто-либо попадался, старший сержант брал меня за руку, чуть повыше локтя. Передвигаясь по коридору ставшей знаменитой Лубянки, я далеко не полно знал о том, кто здесь побывал уже задолго и недавно до меня. Во всяком случае, как казалось тогда, мне ничего не угрожает. Обвинить меня в чем-либо ни у кого нет никаких оснований, я всегда был честен по отношению к моей Родине, к ее народу.

Наш путь по коридорам был довольно далекий и закончился у какой-то двери. Предварительно осторожно постучав, сопровождавший меня старший сержант, приоткрыв её, спросил разрешения войти.

В комнате, оказавшейся приемной, я понял, что и здесь нас уже ждали. Не успев войти в эту большую комнату, оказавшуюся приемной начальника «Смерша» Абакумова, я, не зная, конечно, еще того, кто меня будет принимать, вновь почувствовал, что меня ждали. Несмотря на то, что уже было за полночь, а в приемной сидело несколько офицеров, дожидавшихся приема, дежурный офицер пропустил нас, а вернее, только меня, так как старший сержант остался за дверью.

Итак, я оказался в большом кабинете. Кабинетов такой величины ранее мне не приходилось посещать. В глубине стоял очень большой письменный стол, за которым восседал незнакомый человек. Так впервые в жизни я увидел САМОГО Абакумова. Слева от меня, несколько в стороне стоял большой, очень длинный и довольно широкий стол со значительным числом стульев вокруг. Справа от меня, у самого стола Абакумова выстроилось несколько офицеров, в том числе и тот, если не ошибаюсь, генерал-лейтенант, который нас «торжественно встречал» у трапа самолета, едва приземлившегося в аэропорту. Взглянув на эту шеренгу, я убедился, что почти все они были в генеральском звании.

Не поздоровавшись со мной, Абакумов в довольно резкой форме не пригласил и не попросил даже, а, скорее, приказал сесть. Я уже подошел близко к письменному столу, оглянулся вокруг в поисках стула – и не обнаружил ни стула, ни кресла. Продолжая оглядываться, я увидел, что приготовленный для меня стул находился сзади, на расстоянии трех-четырех метров от письменного стола. Это меня опять-таки несколько удивило. Вернувшись назад, я сел.

Все увиденное мною «представление», явно приготовленное специально для меня, не только удивило, но и встревожило в значительной степени. Я не мог понять, что происходит, чем вызван столь странный прием, да к тому же «начальником Особого отдела НКВД СССР». Несмотря на все это, я не мог еще себе представить того, что меня ждет в ближайшее время.

Буквально через несколько минут Абакумов задал в вызывающей по резкости форме свой первый вопрос:

- Вы ехали в Москву за очередными правительственными наградами?

Эти слова заставили меня несколько растеряться. Я еще ни разу не получал правительственных наград, несмотря на то что за мое участие в перегоне подводной испанской лодки я представлялся к таковой, получал я поздравления и позднее.

Увидев мое удивление, в еще более резкой форме Абакумов продолжил свои выпады в мою сторону; в мой адрес были направлены прямые оскорбления. Вот одно из них, которое мне запомнилось на всю жизнь:

- Когда и кем вы были завербованы? С каким заданием вас заслали в Москву?

Не получив ожидаемого ответа на столь резкий, ошеломляющий, а для меня предельно оскорбительный, я бы даже сказал, провокационный вопрос, Абакумов повернулся направо и что-то тихо сказал сидящему сбоку от письменного стола человеку в штатском, как, впрочем, был одет и сам начальник «Смерша». Как мне потом пояснил следователь Кулешов, сидящий справа у стола человек был В.Н. Меркулов, народный комиссар внутренних дел СССР. Я не слышал, о чем эти два начальника между собой говорили, но вскоре, несколько помедлив, Абакумов, продолжая в том же тоне, задал мне еще один, удививший меня не в меньшей степени вопрос:

- Почему вы добивались личного приема у товарища Сталина? О чем вы хотели с ним говорить?

В данном случае я, не задумываясь, поспешил дать четкий ответ:

- В 1941 году я, выполнив ответственное задание «Центра» по восстановлению прерванной с началом Великой Отечественной войны связи в Берлине с нашей разведывательной группой Шульце- Бойзена и Харнака, подробно доложил «Центру» и передал полученную от ее руководителя очень ценную информацию. Я подчеркнул, что вскоре я получил зашифрованную радиограмму, в которой сообщалось, что о выполнении мною задания «Центра» и полученная от меня информация доложены «Главному хозяину». От его имени была передана мне его благодарность и сообщалось, что им я представлен к правительственной награде. Под понятием «Главный хозяин» мы подразумевали Иосифа Виссарионовича Сталина. Я был убежден в том, что и те материалы, о которых я хотел докладывать после моего прибытия в Москву «Центру», в первую очередь касающиеся проводимой нашими союзниками политики, должны заинтересовать и его, руководителя нашего государства.

Отвечая на этот вопрос, я умолчал еще один очень важный факт, уже несколько лег тревоживший меня. Я считал необходимым доложить И.В. Сталину о вскрытых мною причинах провала берлинской патриотической антинацистской группы Сопротивления «Красная капелла», его дальнейшего расширения в связи с непринятием своевременных мер по предотвращению всего этого, быть может, самим «Центром», а в первую очередь, органами нашей контрразведки. Мне показалось уже тогда, что именно этого опасались в НКВД СССР и «Смерше».

Вновь посмотрев в сторону Меркулова и перекинувшись с ним какими-то словами, Абакумов, внезапно изменив принятый им тон разговора со мной, в уже более мягкой форме, улыбаясь и повернувшись в мою сторону, сказал:

- Мы все знаем о вас, вам ничего не угрожает, вам предстоит некоторое время поработать с нами, помочь разобраться во многих интересующих нас вопросах. Вы будете работать с полковником (точно не помню, может быть, было сказано – с подполковником) Кулешовым.

Продолжая улыбаться, Абакумов полушутя-полусерьезно сказал:

- Я понимаю, что вы хотите быстрее увидеть свою семью, отца и мать. Все будет зависеть от вас. Мы ждем значительной помощи. Повторяю, вам ничего не угрожает. Только от вас лично зависит, сколько времени вы пробудете здесь. Для вашего удобства, учитывая необходимость продолжительной ежесуточной работы, вы будете жить в так называемой внутренней тюрьме, а в действительности в бывшей гостинице «Россия»!

Конечно, при первой встрече с Абакумовым, при изменившемся его отношении ко мне, при услышанных от него заверениях я не мог предположить, что все это злобная игра, а фактически я уже рассматриваюсь как «опасный преступник» и 7 июня 1945 г. арестован и являюсь арестантом уже строгого режима.

Уже на основании личного опыта я привык к тому, что за рубежом у арестованного сразу же снимают галстук, подтяжки, наручные часы, а из туфель вынимают шнурки, не оставляют и ремней. Поэтому я мог предположить, вернее, не исключить возможность того, что и у нас при аресте внедрен подобный ритуал. Я же продолжал перед САМИМ Абакумовым сидеть в пиджаке, в верхней рубашке при галстуке, в брюках, поддерживаемых ремнем, в туфлях со шнурками. Иногда я посматривал на мои золотые наручные часы. Это могло, казалось бы, меня несколько успокоить.

Услышав от Абакумова приведенные мною выше слова, а также не совсем понятные для меня объяснения, в том числе о моем временном пребывании в комфортабельных условиях во внутренней тюрьме, я все же решился сделать со своей стороны следующее заявление, если можно так выразиться, а вернее, просто попытаться продолжить нашу уже ставшую «дружеской» беседу, в то же время, стремясь внести дополнительную ясность в казавшийся мне весьма важный вопрос. Поэтому сказал:

- Я думаю, что за время моего пребывания здесь мне удастся обобщить немало важных данных, смогу их дополнить привезенными материалами и показаниями привезенных «завербованных» мною немцев, а в первую очередь, безусловно, начальника зондеркоманды гестапо «Красная капелла» Хейнца Паннвица. Кроме того, ряд весьма важных вопросов я уже в достаточной степени осветил в доставленном с дипломатической почтой моем докладе на имя начальника «Центра». Я высказал уверенность, что мой доклад в присутствии в определенной его части и Хейнца Паннвица, который, как я предполагаю, в ближайшие дни смогу сделать, принесет не только «Центру» существенную помощь. В доказательство того, что я хотел принести пользу не только «Центру», по и органам нашей контрразведки.

Я подчеркнул, что надеялся, что все привезенные мною материалы и документы, а также наши дополнительные устные и письменные данные будут изучены совместно «Центром» и Особым отделом НКВД. Не мог я не указать и на то, что все это сможет не только высветить, кто и как держался в гестапо после ареста на допросах, но и более правильно оценить, кто из нашей резидентуры встал, попав в руки гестапо, на путь предательства. Не только «Центру», но и Особому отделу будет полезно знать все допущенные нашими резидентурами ошибки и существующие недоработки, чтобы в дальнейшем избежать их.

Особо я подчеркнул и то, что Паннвицу удалось заполучить некоторые материалы, касающиеся покушения на Гитлера 20 июля 1944 г., из которых, в частности, просматривается двурушническая политика наших союзников по антигитлеровской коалиции.

В беседе с Абакумовым в числе перечисленных доставленных нами в Москву материалов я назвал также письмо Гиммлера о назначении Паннвица начальником отдела «А» на Западном фронте. Я был убежден, что в «Центре» уже давно знали, что абвер, которым руководил Фридрих Канарис, уже перешел в подчинение Генриху Гиммлеру и Вальтеру Шелленбергу. В связи со своим назначением на этот пост Хейнц Паннвиц должен был знать немало важного не только для «Центра», но и для Особого отдела, для советской контрразведки в части деятельности гестапоабвера против западных наших союзников, вполне возможно, и о них самих. Мог он знать и о том, что немецкая разведка может предоставить США и другим нашим союзникам и против нас.

Коснувшись в «беседе» с Абакумовым доставленного нами в Москву с дипломатической почтой письма генерал-лейтенанта Мюллера на имя начальника зондеркоманды «Красная капелла», в котором говорилось о том, что при сотрудничестве с гестапо мне гарантируется дальнейшая неприкосновенность и обеспеченная жизнь после окончания войны (!!!), я подчеркнул, что, несмотря на письмо, с которым меня познакомил доставивший его в Париж Копков, я продолжал до последнего дня вести ту линию, которую избрал и которая казалась мне всегда абсолютно правильной, только в интересах доверенной мне работы, уменьшения причинения вреда, наносимого имевшими место провалами и последовавшими за ними событиями.

Перечислив все это, я просил Абакумова принять меры для немедленного получения из дипломатической почты всех материалов, предназначенных мною для «Центра» и для Особого отдела, а также нашего личного оружия.

Еще веря в правдивость слов Абакумова, я просил в целях ускорения окончания «моей работы» во время пребывания в ГУКР НКВД СССР, так, я тогда предполагал, называлась организация, носившая, как я узнал впоследствии, имя «Смерш», выделить в мое распоряжение стенографистку.

Мне казалось, что Абакумов внимательно меня слушал, во всяком случае, он не перебивал меня и не задавал каких-либо дополнительных вопросов; Меркулов и выстроившиеся в шеренгу генералы продолжали молчать, они почти не двигались, мне даже казалось, как будто застыли по стойке «смирно».

После некоторых еще уточнений с моей стороны и со стороны Абакумова наша «беседа» мирно подошла к концу. Она закончилась словами Абакумова:

– Как я уже сказал, для работы с вами выделен полковник Кулешов. Ваша просьба о выделении стенографистки будет нами удовлетворена. Можете идти. – Последние слова, скорее всего, предназначались не для меня, а для полковника Кулешова.

Откуда-то сзади я услышал голос, произнесший: «Слушаю, можно идти!»

Я взглянул в сторону, откуда раздался голос. Далеко за моей спиной, у самой двери стоял навытяжку офицер. Это и был Кулешов.

Попрощавшись вежливо с Абакумовым, находившимися в его кабинете офицерами и сидящим за столом сбоку от ХОЗЯИНА кабинета человеком в штатском, я медленно встал и направился к двери.

Оказавшись вновь в большой приемной, я был поражен тем, что в ней продолжали сидеть офицеры, которых я уже видел, вступив в эту комнату в сопровождении старшего сержанта. Я заметил, что прибавились еще и новые офицеры. Наша «беседа» с Абакумовым, как мне казалось, продолжалась не менее двух, а быть может, и даже трех часов.

Признаюсь, меня несколько удивило и то, что, когда я прощался в кабинете в приемной, никто не удостоил меня ответным прощанием. Только в 1961 г., рассматривая мою очередную просьбу о направлении моего дела на пересмотр Военной коллегии Верховного Суда СССР с моим обязательным присутствием, так как я считал абсолютно необоснованным и незаконным решение Особого совещания МГБ СССР, старший следователь КГБ СССР товарищ Лунев и военный прокурор товарищ Беспалов предъявили мне обнаруженную ими в личном архиве Абакумова шифровку за подписью «Копос». В этой шифровке сообщалось, что я, Паннвиц, Стлука и Кемпа прибыли в Париж. Я представил привезенных, завербованных мною немцев, ознакомил с материалами и не имел сомнения в правильности всех моих действий. Прочтение этой шифровки нанесло мне очередной удар. Только теперь я понял, почему полковник Новиков не выпускал меня из здания миссии, почему он провожал нас с офицерами на аэродром, с какой целью в самолете с нами были два лейтенанта. Я понял и тот факт, почему нас не встречали представители «Центра», почему фактически нас арестовали уже на аэродроме. Ни тогда, ни теперь я не могу ответить только на два вопроса. Первый: кто из двоих представителей миссии в Париже был Копосом? Я склонен думать, что это был Новиков, и этим объяснялось различие в отношении ко мне с его стороны и со стороны генерал-майора Драгуна. Второй вопрос: зачем понадобилось именно «Смерш» не допускать меня с докладом ни в «Центр», ни к И.В. Сталину? Не нанесло ли это вред нашей разведке?

В сопровождении Кулешова мы молча проследовали в его кабинет. У окна стоял письменный стол, за который сел Кулешов. На большом расстоянии от него, почти у самой двери стоял маленький столик и стул. Мне было предложено сесть именно там.

Подобное расположение кабинета – расстояние между «моим столиком» и письменным столом Кулешова – меня несколько настораживало и вызывало удивление. Если то, что у Абакумова предназначавшееся для меня место находилось тоже в нескольких метрах от его письменного стола, я мог еще объяснить тем, что прием происходит в кабинете у САМОГО, перед которым даже генералы и офицеры стояли навытяжку, то в данном случае, после предупреждения, сделанного Абакумовым о том, что мне предстоит «работать» с полковником Кулешовым, я уже ничем не мог оправдать существующее расстояние между нами.

В моей жизни это был первый случай, когда от меня удалялись на порядочное расстояние. Невольно вспомнилось, что в самом начале допроса в гестапо еще в Брюсселе, а затем при его продолжении в Берлине и Париже я сидел всегда за общим со следователем столом или близко от него. Что же происходит здесь, на Лубянке? Единственным казавшимся мне в данном случае объяснением являлось то, что, возможно, кабинеты были приспособлены не для «работы» с кем- либо, а только для проведения допросов арестованных преступников!

До утра оставалось уже не так много времени. Кулешов вежливо предупредил, что в целях ускорения окончания нашей «совместной работы» мы будем встречаться не только днем, а частично и ночью. Это меня нисколько не удивило, так как еще в предвоенное время я знал, что в различных наркоматах сотрудники работают уплотненно именно так. Больше того, эти слова Кулешова меня даже несколько успокоили. Они явно подчеркивали сам факт, высказанный Абакумовым, что время моего пребывания в здании НКВД СССР будет зависеть только от моей активности, только от меня лично.

Беседа наша с Кулешовым на этот раз была очень короткой, и в кабинете я задержался недолго. Из этой беседы стало ясно, что Кулешов тоже заинтересован в том, чтобы я как можно быстрее все продиктовал стенографистке и тем самым помог ему во всем разобраться в самый короткий срок. Он еще раз подчеркнул, что тоже заинтересован в скорейшем окончании нашей совместной работы, так как ее результаты ждет начальство.

В разговоре мы выкурили по паре сигарет, и Кулешов рекомендовал мне отдохнуть до следующей нашей встречи, которая состоится вскоре. По телефону он вызвал «сопровождающего» (не конвоира, а сопровождающего!) и при появлении пришедшего лейтенанта коротко сказал ему:

– Проводите!

Перед тем как покинуть кабинет, Кулешов спросил, достаточно ли у меня имеется сигарет, и, усмехнувшись, сказал, что будет мне в этом отношении помогать, так как знает, как трудно обходиться без курева. Выйдя из кабинета, «провожающий» меня лейтенант снова предложил держать руки за спиной. Это вновь вызвало у меня недоумение, но до лифта мы прошли абсолютно спокойно, не разговаривая, а затем, достигнув уже знакомого мне помещения, я вновь был помещен в тот же блок, в котором находился уже ранее. Возможно, только через час – время как-то невыносимо тянулось – меня вывели из бокса, и тут все неожиданно началось с самого начала, но уже в порядке, явно присущем настоящей тюрьме.

Мне предложили из туфель извлечь шнурки, снять и также сдать галстук, ремешок от брюк, наручные золотые часы, золотое кольцо. Меня заставили полностью раздеться и обыскали тщательно все карманы в костюме. При этом изъяли еще ручку с вечным пером производства лучшей английской фирмы (мне говорили, что эта фирма уже давно специализируется и на изготовлении ручек для тайнописи, которыми снабжаются английские разведчики). Забрали бумажник, извлекли из него немецкие марки и французские франки, то есть то, что было принято считать валютой. Эти деньги мне в последнее время выдавал Паннвиц. Мне казалось, что все изъятые предметы и деньги заносились в печатный бланк описи. Туда же были занесены и другие изъятые предметы, в том числе очень хороший и дорогой даже по тому времени фотоаппарат «Кодак».

Закончив досмотр, мне выдали весьма поношенные гимнастерку, бриджи и повели в душевую.

Там находился какой-то пожилой военный в халате, видимо банщик. Я заметно нервничал. Невольно у меня рождалась мысль: зачем меня подвергают подобному издевательству? Иначе все то, что мне уже пришлось перенести, я не мог рассматривать. Чем это вызвано? Как это сопоставить с утверждением Абакумова, что мне ничего не угрожает? Мое нервное состояние «банщик» не мог не заметить, и, видимо стремясь успокоить, он, я бы даже сказал в дружеской форме, спросил меня о том, не приехал ли я из-за границы. Услышав мой положительный ответ, он совершенно спокойно ответил: «Не волнуйтесь, многие приезжающие из-за границы проходят через эти стены». Пока я вытирался и одевался, «банщик» любезно угостил меня папиросой.

Вымывшись под душем, надев на себя всю выданную мне, уже значительно поношенную одежду и выкурив с «банщиком» папиросу, я был вновь «под конвоем» сопровожден в то помещение, где меня обыскивали, раздевали и оформляли документы. Здесь мне пришлось немного подождать, пока принесли еще совсем теплый мешок с весьма неприятным запахом. Из него извлекли и выдали прошедшие специальную дезинфекцию мои пиджак и брюки, верхнюю рубашку и носки. Нижнее белье было казенное. Одевшись и нервничая, я просидел опять-таки некоторое время в боксе. Это был уже другой бокс, видимо рассчитанный на тех, кто прошел дезинфекцию. Затем уже «под конвоем» я был препровожден во внутреннюю тюрьму НКВД СССР, в тюрьму, завоевавшую себе мировую «славу».

Сопровождаемый «конвоиром», я подошел, выйдя из лифта, к какой-то двери, у которой стоял часовой. Внимательно прочитав поданную ему «конвоиром» какую то бумажку, часовой нажал кнопку электрического звонка, а сам, вставив ключ во врезанный в дверь замок, стал чего-то ждать, в свою очередь готовый в любую минуту открыть дверь. Оказывается, с другой стороны двери стоял тоже часовой.

Мы ждали чего-то мне непонятного. Оказывается, часовой, стоящий внутри помещения по ту сторону двери, убедившись, что в помещении никого из заключенных нет, проверив, кто звонит, был готов открыть дверь. Как бы по команде, оба часовых одновременно повернули ключи в двух врезанных замках и впустили меня в дверь. Только после того, как часовой, находившийся внутри помещения, просмотрел сопроводительную записку, поданную ему сопровождавшим меня конвоиром, меня окончательно впустили внутрь помещения, а дверь закрыли на замки.

Я оказался в обширном «зале», очень высоком. На «первом этаже» я заметил очень много дверей с «глазками». Они находились по стенам «зала». Это и были двери камер для заключенных.

По всему было видно, что о моем поступлении заранее были поставлены в известность те, которым было доверено содержать под стражей «государственных преступников». Больше того, уже было предопределено, в какую камеру следует меня поместить.

Я вошел в открытую дверь камеры, которая сразу же была закрыта на замок. Меня несколько удивило, что при повороте ключа в замке раздавался необычный, громкий звук. Думаю, что и это было сделано преднамеренно.

Хочу особо подчеркнуть, что внушенному мне понятию, что внутренняя тюрьма носит следы «уютной гостиницы», во многом служило как бы подтверждением и того, что камера, в которую меня поместили, ничем не напоминала те ужасные камеры, в которых я в своей жизни успел уже побывать у фашистов в Брюсселе, Берлине и Париже. Кое-что, конечно, могло напомнить некоторые особенности тех камер: плотно закрытая на замок входная дверь, глазок в ней, железный козырек, если можно так выразиться, свисающий снаружи на плотно закрытое окно. Перешагнув через порог камеры, я оказался в чистой комнате, сравнимой, пожалуй, действительно, с номером, правда, далеко не в перворазрядной, но все же, в гостинице. Стояли кровати, стол, стулья. С первого взгляда можно было не заметить в углу парашу. Главное, что бросалось в глаза,– это довольно большая площадь «комнаты», высокий потолок, большое окно, чистые, светлые, побеленные стены.

Когда я вошел в камеру, а вернее, в «номер» гостиницы «Россия», как эту тюрьму назвал Абакумов, электрический свет был уже выключен, именно круглосуточное освещение камер, в которых мне пришлось побывать, было очень тяжелым для арестантов.

В камере, в которую меня привели, находился еще один «государственный преступник». Им, как выяснилось потом, оказался полковник авиации Михайлов. Думаю, что я сохранил в моей памяти правильную фамилию соседа. Он уже встал к тому времени, когда я вошел, и готовился к завтраку. Мы представились друг другу, но держались пока еще очень отчужденно. Во время завтрака наш разговор шел не совершенно отвлеченные темы.

И здесь, в камере, положение у меня оказалось не из легких. Я не знал, что говорить моему сокамернику о себе, о том, в чем меня обвиняют, где и как меня арестовали. По вполне понятным причинам я не мог раскрыть своему соседу, кем я являлся во время Великой Отечественной войны и еще задолго до ее начала, был ли я военным и в каких частях служил.

Должен чистосердечно признаться в том, что я еще не испытывал чувства страха за мою дальнейшую судьбу. Я был убежден в том, что со мной не может ничего произойти. Я не чувствовал за собой никакой вины. Я твердо верил, что, часто рискуя своей жизнью на протяжении всех лет моего пребывания за рубежом, я делал все только для того, чтобы принести пользу моей Родине, строго соблюдать данную мною присягу.

Больше того, я был совершенно убежден, что столь высокопоставленное лицо, которым являлся САМ Абакумов, не мог разыгрывать со мной какую-то комедию. Его заверения, что обо мне все известно и мне ничего не грозит, а здесь, в «гостинице», я только временно нахожусь, и то в целях создания условий для облегчения моей работы и ее ускорения, не могли быть ложными.

Теперь я мог бы добавить, что в то время я глубоко верил органам государственной безопасности. Не только я так верил, но, думаю, все советские люди, возможно за малым исключением были убеждены в том, что в Советском Союзе не может быть никаких неправомочных действий с любой стороны. Мы не знали, да и не могли знать, что проводимые аресты, суды и выносимые приговоры имели место в нарушение законности. Больше того, я полагаю, что большинство из советских граждан не могли даже подумать, что эти приговоры были сфабрикованы.

Хочу напомнить, что с 1937 г. я почти все время находился за рубежом и многое не знал, что происходит в Советском Союзе. Я почти ни с кем за все это время из своих друзей даже не общался. Да, мне приходилось читать некоторые приговоры, выносимые судебными органами, но под многими из них стояли подписи весьма заслуженных, пользующихся абсолютным уважением и доверием людей. Стоит только вспомнить приговор по обвинению одного из первых маршалов Советского Союза Михаила Николаевича Тухачевского. Можно ли было заподозрить необоснованность приговора? Под приговором стояли подписи тех, кто его судил. Не хочу сейчас называть их, но могу напомнить читателям, что подписи принадлежали высокопоставленным военачальникам. Мы им верили. Правда, мы не знали тогда, что большинство из тех, кто судил M.Н. Тухачевского, вскоре последовали за маршалом, были расстреляны.

Вот и, оказавшись неожиданно для меня в тюрьме, мог ли я тогда знать, что существуют «особые совещания», «тройки», «двойки», которым предоставляется право заочно выносить какой-либо приговор, вплоть до высшей меры?!

О возможности рассмотрения какого-либо дела по обвинению подследственного в совершении преступления во внесудебном порядке я не знал. О существовании «Особого совещания» НКВД СССР я узнал намного позже, уже не «работая» с Кулешовым, а находясь под его преступным ведением следствия. И то не от него, а от моих сокамерников, которые тоже конкретно ничего не могли сказать ни о его правах, ни об установленной процедуре рассмотрения им дел, а уж тем более о проверке доказательств выдвигаемых обвинений, о которой никто ничего вообще ни сказать, ни даже предположить не мог. Не были известны состав «Особого совещания» и его права в части вынесения приговора.

С моим сокамерником полковником Михайловым и другими последующими «товарищами» по камерам, довольно часто меняющимися, я не мог обсуждать вопросы не только моей «работы» с Кулешовым, но и предъявляемые мне протоколы следствия, возмущавшие до предела своей ложью.

Единственное, что почти все мои сокамерники, начиная с полковника Михайлова, высказывали уверенность – конечно, до поры до времени – в том, что справедливость всегда восторжествует, что не могут быть, как принято теперь оценивать гот период, применены репрессии по отношению к совершенно невиновным людям.

Часто возвращаясь с допроса в камеру после вынужденного подписания ряда протоколов, многие из нас высказывали опасение в том, что не совершаем ли мы тем самым преступление, соглашаясь подписывать протоколы с излагаемыми в них вымыслами.

Большинство из моих сокамерников в течение двух с половиной лет были коммунистами с немалым партийным стажем, и поэтому они в еще большей мере чувствовали свою ответственность перед партией за то, что, ставя свою подпись под протоколом с вымышленными обвинениями и даже признанием в якобы совершенном преступлении, идут на поводу у каких-то случайных, бесчестных людей.

В первые дни «проживания в гостинице» я не испытывал чувства страха. Я не мог только понять, почему меня, добивавшегося от «Центра» ускорения моего прибытия в Москву для срочных докладов в различных инстанциях, доставившего не только многие документы, в том числе, повторяю, доклад на имя Директора, следственные дела, заведенные в гестапо на Кента и Отто, но, главным образом, и «завербованных» мною гестаповцев, сочли нужным поместить в тюрьму?

Неужели человек, переживший так много в своей жизни, на протяжении нескольких лет выполняя доверенную Родиной работу, познавший одиночные камеры и камеры смертников в фашистских тюрьмах с круглосуточным ношением наручников, совершенно неожиданно, у себя на Родине, куда он столько лет мечтал вернуться, сразу же после своего прибытия для доклада Главному разведывательному управлению РККА был перехвачен органами государственной безопасности? Можно ли понять тот моральный удар, который мне был уготован на Родине?

Да, переживания были у меня ужасными, и уже с первых дней они отразились на состоянии моего здоровья на всю последующую жизнь. Признаюсь, еще задолго до того, как я узнал, что задумал в отношении меня «Смерш», не зная преступного ведения следствия, в отдельные мгновения появлялась мысль: а не следует ли мне уйти из жизни немедленно? Я находил в себе достаточно сил, чтобы эту мысль отогнать сразу же после ее появления.

Мы еще не успели подготовиться к завтраку, как дверь камеры с громким щелканьем замка открылась. Принесли завтрак. Несмотря на усиленные уговоры моего сокамерника, естественно, есть я ничего не мог. Отдохнуть на кровати я тоже не мог. Да это и не разрешалось. Прошло немного времени, и вдруг дверь опять открывается, и меня вызывают на «допрос». Подчеркиваю, надзиратель сказал, что меня вызывают на допрос, а не для работы, о чем меня, как я уже указывал, предупреждали. Я быстро собрался и гут же последовал за надзирателем внутренней тюрьмы. У выходной двери на лестничную площадку повторилась утренняя процедура, только в обратном порядке. Дверь открылась, и, оформив какую-то записочку, часовой передал меня конвоиру. Вновь был проделан уже знакомый путь «государственного преступника» по коридорам.

Меня доставили не в кабинет Кулешова, а в кабинет генерал-лейтенанта Леонова, как мне тогда сказали, начальника следственного отдела ГУКР НКВД СССР. Там находилось несколько человек, в том числе и его заместитель Лихачев, которого я видел в первый раз, и уже знакомый мне следователь Кулешов.

Генерал майор обратился ко мне очень вежливо, если не сказать, как мне тогда показалось, дружелюбно. Он сообщил, что по моей просьбе о выделении мне стенографистки принято решение о предоставлении в мое распоряжение двух стенографисток.

Начальник следственного отдела не постеснялся повторить сказанные мне ночью слова Абакумова о том, что им обо мне все известно, что мне лично ничего не угрожает и я после окончания предусмотренной «работы» вместе с Кулешовым смогу «продолжить» предусмотренные мною доклады, и том числе и не только в «Центре», а затем вернусь, перед тем как направлюсь на отдых в какой-либо санаторий, домой в Ленинград, к моим родителям. Больше того, явно желая меня успокоить, он подчеркнул, что на вполне заслуженный и необходимый отдых я буду направлен в хороший санаторий. Понятие «Смерш» и имя И.В. Сталина, возможность моего приема у него для доклада и на этот раз не упоминались. Я мог только предполагать, что Леонов имел в виду и эту инстанцию.

Беседа в этом кабинете была весьма непродолжительной. Никто из присутствующих не обронил ни слова. Вел разговор только сам генерал-майор. Хочу подчеркнуть, что Леонов очень мило со мной попрощался и высказался о скорой новой встрече. Все сидевшие в кабинете наклонили головы, и я мог понять, что они тоже прощаются со мной в вежливой форме. После этого я вместе с Кулешовым проследовал уже в принадлежащий ему кабинет.

Кулешов и на этот раз продолжал держаться довольно вежливо. На столике, за которым я должен был сидеть, лежала пачка сигарет и коробок спичек. Мы закурили, хозяин кабинета сел за свой стол и тут же позвонил по телефону и попросил принести кофе.

Ссылаясь на свое начальство, Кулешов предупредил меня о том, что мы не должны терять времени, а поэтому немедленно приступим к работе. Сняв вновь трубку телефона и набрав номер, Кулешов пригласил, видимо уже ожидавшую нас, стенографистку, которая явилась незамедлительно. Тоже вежливо поздоровавшись, она села за стол сбоку от Кулешова. Мы начали усиленно работать, я диктовал стенографистке все, что считал нужным, – правда, большая часть уже входила в привезенный мною доклад, но все, же кое-какие уточнения и добавления я считал необходимым внести.

Работа продолжалась почти четверо суток. Мы начинали, как правило, примерно около 10 часов утра, а заканчивали около 18 часов, чтобы возобновить наш труд часа в 21–22, а затем уже разойтись на отдых часа в 3–4. Стенографистки менялись довольно часто. Сам Кулешов занимался какими-то другими делами, какими именно, конечно, я не знал. Во всяком случае, он ни разу не уточнял что либо из диктуемого мною и не задавал никаких вопросов. У меня создавалось впечатление, что он демонстративно самоустраняется.

Во время дневной работы обед мне приносили в кабинет. Конечно, он здесь был лучше, чем тот, который я впоследствии получал в камере. Кулешов иногда покидал свой кабинет, но всегда просил по телефону, чтобы его кто-либо заменил. Видимо, оставить меня наедине со стенографисткой не полагалось.

После моего возвращения в камеру по окончании первого «допроса» сокамерник поинтересовался, в чем меня в конечном счете обвиняют. Мой ответ, что мне не предъявлено никакого обвинения (естественно, я не предупреждал о том, что мне была поручена «совместная работа»), его нисколько не удивил. Наоборот, он сказал, что часто обвинения предъявляют позже, а иногда даже после окончания следствия. Он поинтересовался и тем, что было написано в ордере на арест или постановлении о взятии меня под стражу. Я ответил, что ни то и ни другое еще не было предъявлено. Это его немного, как мне тогда показалось, удивило. Видимо стараясь меня успокоить, Михайлов тут же добавил, что и это не должно меня волновать, потому что, хотя и довольно редко, бывает и так, что ордер на арест предъявляют через пару дней.

Вот сейчас, когда я пишу впервые всю правду, во всем признаюсь перед моими близкими, а их уже осталось очень мало, отец и мать, возможно не выдержав всего случившегося, уже давно умерли, с моими друзьями и соратниками по национально-революционной войне в Испании, а их уже тоже осталось немного, признаюсь, мне не очень-то легко все вспоминать из всего перенесенного мною. Я как бы вновь переживаю все, что меня долгие годы угнетало, но в то же время, в некотором отношении, мне делается и легче. Я бы сказал, что с меня снимается какой-то груз, какая-то тяжесть, давившая все эти годы, начиная с 7 июня 1945 г., то есть после моего возвращения в Москву. Только сейчас я перестал бояться рассказывать, как меня нагло принял в первую же ночь и еще в несколько последующих «приемов» Абакумов и как вели себя но отношению ко мне его, опять-таки только теперь не боюсь употребить это слово, сатрапы. Правда, я обо всем этом писал сразу же после моего прибытия в Воркуту в ИТЛ в 1948 г., в том числе и в адрес САМОГО Абакумова. Одновременно с направляемыми из ИТЛ письмами Абакумову, Сталину, Берии и другим, а в особенности уже находясь на свободе, отправляя их в различные инстанции, я всюду указывал на допущенные следствием извращение действительности, фальсификацию и самые настоящие подлоги. Я всегда просил только одного – четкого рассмотрения моего дела в судебной инстанции с обязательным моим присутствием.

Мне кажется, любой читатель сможет понять, что переживал в те годы довольно молодой человек – а мне было тогда еще неполных тридцать два года, – который в своей жизни, куда бы ни занесла судьба, не думал лично о себе, о своем веселье, о возможности создать нормальную семью и иметь детей, а отдавал всего себя только доверенной ему работе. Тогда мне казалось, что, именно принося пользу другим, Родине, заключается человеческое счастье. И вдруг подобное унизительное отношение. Больше того, этот человек, то есть я, убеждался все больше и больше в том, что люди, которым партией, правительством, народом доверены высокие, ответственные должности в аппарате наркомата и прокуратуры, способны разыгрывать комедии с единственной целью – обмануть того, кто попал тем или другим, даже незаконным путем в их руки. Безусловно, тогда, после «приемов» Абакумовым и Леоновым, я еще не знал, что они не только разыгрывают комедию, но и уже намерены и усиленно готовятся к осуществлению совершенно неоправданного подлога, который может, по существу, стоить жизни попавшему к ним невинному человеку.

Пройдут считанные дни, и я смогу убедиться в нечестности, нечистоплотности этих людей, облачившихся в тогу служителей, защитников государства, правосудия. Тем не менее уже с первого часа, с первой «беседы» с Абакумовым меня тревожила одна мысль: зачем понадобилось меня «перехватывать», изолировать полностью от внешнего мира, лишать меня возможности быть принятым для доклада моим непосредственным начальником, командованием «Центра» и в других инстанциях? Неужели они опасались, что я, приехавший в Москву по личной просьбе, доставивший завербованных гестаповцев и многие материалы, смогу скрыться и, будучи кем-то завербованным, начну вредить Советскому Союзу?

Трудно было мне, очень трудно. И тем не менее, еще не зная, что мне угрожает, еще до предъявления ордера на арест, почти без сна, потому что даже в камере, куда меня приводили на несколько часов для отдыха, я как бы продолжал начатое в кабинете Кулешова, обдумывал все, что мне предстояло еще надиктовать стенографисткам, все, как я полагал, что имеет значение и представляет интерес не только для ГУКР НКВД СССР, но в первую очередь для ГРУ РККА и даже для нашего государства в целом.

Нет, еще не было «допросов». Повторяю еще раз, я еще не был официально объявлен арестантом. Я просто «временно», для моего же «удобства», как говорил Абакумов, а ему вторил Леонов, проживаю в «бывшей гостинице "Россия"».

Я думаю, что не всякий даже с очень крепкими нервами человек мог бы выдержать это испытание.

Менялись стенографистки, выкуривались одна сигарета за другой, а я продолжал диктовать, не теряя уверенности, что скоро наступит конец испытаниям, выпавшим мне совершенно неожиданно.