…Ць, Цью, Цьялалли, Чачача, Чауф, Чбебе, Чбуси, Чгедегда…

Гурман, изучающий ресторанное меню, кокетка на выставке мод, книголюб, завладевший сокровищницей букиниста, ребёнок в магазине игрушек в слабой степени ощущают то, что я чувствовал, произнося эти названия — реестр планет, предложенных мне для посещения. Любую на выбор.

…Шаушитведа, Шафилэ, Шафтхитхи…

И Гилик, прыгая по столу, пояснял чирикающим голоском:

— Шафилэ. Жёлтое небо. Суши нет. Две разумные расы, подводная и крылатая. Три солнца, два цветных и тусклых. Ночи синие, красные и фиолетовые вперемежку. Шафтхитхи. Зеленое небо. Форма жизни — электромагнитная. Миражи, отражающие ваши лица.

…Эаи, Эазу, Эалинлин, Эароп…

— Эту хочу, — сказал я.

Почему я выбрал именно Эароп? Только из-за названия. Я знал, что “роп” означает “четыре”, “э-а” — просто буквы. Эароп — четвёртая планета невыразительного солнца, обозначенного в каталоге буквами Эа. Но все вместе звучало похоже на “Европа”. Не мог же я не побывать на той космической Европе.

— Небо безвоздушное, чернозвездное, — прочирикал киберчертенок. — Солнце красное, класса М. Залежи германия. Заброшенный завод устаревших машин, программных, типа “дважды два”. Персонал эвакуирован. Собственной жизни нет. Интереса для посещения не представляет, опасность представляет. Автоматы-разведчики с планеты не возвращаются. Рекомендую соседнее небесное тело — Эалинлин. Небо красное. Гигантские поющие цветы, мелодичными звуками привлекающие птиц-опылителей. Симфонии лугов, баллады лужаек. Все композиторы летают вдохновляться…

Хозяевам виднее. Я не стал спорить.

— Даёшь поющие цветы, — сказал я. — Закажи мне рейс.

Я был в приподнятом настроении; предстояло первое самостоятельное путешествие по шаровому. Граве, моя верная нянька, не мог сопровождать меня, готовился к докладу в межзвёздной академии, кажется, обо мне; он даже хотел сплавить меня подальше. Гилика же сдавали в капитальный ремонт, я очень надеялся, что ему привинтят к хвосту блок деликатности. В результате я остался безнадзорным и свободным, как птица: лечу, куда хочу. На Ць, Цью, Цьялалли, Чачачу… на великолепную Эалинлин с поющими покрытосеменными.

Итак, Эалинлин.

О межзвёздных перемещениях в шаровом я уже рассказывал. Ввинчивают, вывинчивают, вкручивают, выкручивают, швыряют обалдевшего на пол кабины. И когда, собравшись с силами, выползаешь за дверь, перед тобой другая планета, система, другие миры. Вот малиновое солнце Эа спектрального класса М, вот певучая Эалинлин, а чуть левее, почти по дороге, — Эароп.

Не завернуть ли туда всё-таки? Ведь дома меня обязательно спросят, что это за Европа такая в дальнем космосе?

Решено. Сажусь в ракету-такси, даю автомату задание на расчёт. Привычный разгон с перегрузкой, невесомая пауза, перегрузка опять. Рёв. Толчок. Ватная тишина. И я на чужой, незнакомой планете.

Нет, я не пожалел, что завернул на ту Европу, хотя она совсем не была похожа на нашу — голая, скалистая, совершенно безжизненная планета. Сила тяжести здесь была достаточная, чтобы удержать атмосферу, но далёкое солнце Эа присылало слишком мало тепла, и воздух замёрз, превратился в лужи, дымящиеся, как проруби в морозный день. В красном свете солнца Эа дымка эта казалась красноватой, в лужах играли кровавые блики, скалы переливались всеми оттенками пурпурного, багрового, алого, малинового, кирпичного, вишнёвого, фиолетового, красно-бурого. Тени были тоже бурые, или шоколадные, или цвета запёкшейся крови, а в глубине — бархатно-чёрные или темно-зеленые почему-то. Дали просвечивали сквозь красноватый туман, напоминавший зарево пожара, вершины были как догорающие угли, а утёсы, вонзившиеся в небо, словно замершие языки пламени. И над всем этим окаменевшим пожаром висело слабосильное малиновое солнце, висело на чёрном небе, не гася звёздного бисера, не стирая узоров мелких созвездий шарового.

Наверное, с час я любовался этим этюдом в красных тонах. Выковыривал из почвы гранаты, в клюквенных лужах собирал горсти рубинов. Увы, трезвый свет электрического фонаря превращал рубины в обломки кварца. Потом я заметил целый букет каменных цветов. Полез проверять, что это — друза горного хрусталя или нечто неизвестное? И такая неосторожность — нарушил основную заповедь космонавта: “Один на незнакомой планете не удаляйся от ракеты”

Единственное оправдание: планета-то была безжизненная.

А когда я спрыгнул со скалы с обломком кристалла под мышкой (всё-таки это был обычный горный хрусталь), между мной и ракетой стояли три тумбы.

Нет, я не испугался. Это были стандартные рабочие киберы с ячеистыми фотоглазами под довольно узким лбом-памятью и с четырьмя ногами, прикреплённым на кривошипах на уровне висков. Иносолнцы считают эту схему наиболее рациональной. С опущенными плечами машины могут ходить, с поднятыми — работать стоя. А на узком лбу я разглядел стандартный знак: квадрат с двумя чёрточками слева и с двумя снизу: дважды два — четыре.

“Ах да, здесь же был завод программных машин. Гилик говорил мне про него…”

— Гвгвгвгвгвгв…

Каждый владелец магнитофона знает этот свистящий щебет, звук разматывающейся ленты, чиликанье проскакивающих слов. Стало быть, машина была не только самодвижущаяся, но и разговаривающая. Только разговаривала слишком быстро.

Я провёл рукой направо и вниз, доказывая, что темп надо снизить. Видимо, машина знала этот жест, потому что щебет прекратился, я услышал членораздельные слова на кодовом диалекте иносолнцев.

— Он зовёт тебя, — сказала машина.

— Кто “он”?

Я не очень надеялся получить осмысленный ответ, потому что на лбах у машин рядом с квадратом были привинчены шесть нулей, то есть шестизначное число элементов — достаточно, чтобы ходить и говорить, но слишком мало, чтобы понимать вопросы. Однако на мой простой вопрос я получил ответ.

— Он всезнающий, — сказала одна тумба.

— Он вездесущий.

— Он всемогущий.

“Вот тебе на! — подумал я. — Нашёлся среди программистов чудак, который сочинил религию для роботов”.

— Он зовёт тебя.

Но я хорошо помнил, что “автоматы-разведчики с планеты не возвращаются”. И “завод остановлен, персонал эвакуирован”. И не вызывал у меня доверия этот застрявший здесь, никому не ведомый программист, упивавшийся поклонением машин. Не разумнее ли уклониться от встречи с маньяком?

— Благодарю за приглашение, — начал я, пятясь к ракете, — в следующий раз я обязательно…

Продолжать не пришлось. Вдруг я взлетел вверх и прежде, чем успел сообразить что-нибудь, очутился на плоском темени одной из машин. Другие держали меня под мышки справа и слева И тут же их ноги зашлёпали по лужам цвета раздавленной клюквы.

— Стой! Куда? Пустите!

— Он зовёт тебя!

Пришлось подчиниться, тем более что машины, шагающие рядом, цепко держали меня. Лапы у них были литые, с острыми краями, и я боялся сопротивляться — опасался, как бы не порвали скафандр.

Ноги машин выбивали дробь по камням, они переступали куда чаще человеческих. Мы мчались по бездорожью со скоростью автобуса. Внутри у меня все дрожало, копчик болел от ударов о жёсткую макушку робота, в глазах мелькали мазки кармина, киновари, краплака, сурика. Мы шли малиновыми холмами, темно-гранатовой лощиной, пересекли реку, похожую на вишнёвый сироп, углубились в ущелье со скалами цвета бордо. Ненадолго мы нырнули в тушь, утонули в черноте. Я не видел ничего, как ни таращил глаза. Но машины, должно быть, различали инфракрасное сияние, они топали так же уверенно. И опять мы вернулись из ночи в багровый день. Вдали показались удлинённые корпуса и в нарушение цветовой гаммы голубые вспышки сварки.

“А завод-то на ходу! — подумал я. — Не заброшен. Ошибся мой киберчертенок”.

Впрочем, к корпусам мы не пошли, сразу же свернули в сторону и остановились у покатого пандуса, ведущего вглубь. Привычная картина. Передо мной было стандартное противометеоритное укрытие для безвоздушных планет. Все было знакомо: в конце пандуса шлюз, налево баллоны с кислородом, метаном, аммиаком — кому какой газ требуется. Прямо коридор и комнаты, а в комнате ванна и ратоматор — этот чудесный прибор сапиенсов, расставляющий атомы в заданном порядке, изготовляющий любую пищу по программе, тот самый, который штамповал для меня земные персики во время болезни. Ленты с программами у меня были, и ожидая, пока Он позовёт меня, я изготовил себе спекс жареный, спекс печёный, кардру, ю-ю и соус 17-94. Что это такое, объяснять бесполезно. Блюда эти придуманы здешними химиками в лабораториях, формулы смесей невероятно длинны и ничего вам не скажут.

В общем спекс — это нечто жирно-солёное, кардра — кисло-сладкое, ю-ю пахнет ананасами и селёдкой, а соус 17-94 безвкусен, как вода, но возбуждает волчий аппетит. И я возбудил волчий аппетит, поужинал спексом и прочим, поскольку же Он все ещё не звал меня, завалился спать. День был тяжёлый Я ввинчивался в пространство, потом вывинчивался, перегружался и невесомился в ракете, трясся на стальной макушке, попал не то в плен, не то в гости. И если в таких обстоятельствах вы не спите от волнения, я вам не завидую.

Поутру меня разбудили гости — тоже машины, но куда больше вчерашних, такие громоздкие, что они не могли влезть в помещение, вызвали меня для разговора в пустой зал, вероятно, в прошлом спортивный, с сухим бассейном в центре. В этом бассейне они и расположились, уставив на меня свои фотоглаза. У них тоже были ноги на кривошипах, подвешенные к ушам, и лбы с эмблемой “дважды два”. Но у вчерашних машин лбы были узкие, плоские физиономии имели вид удивлённо-оторопелый. У этих же глаза прятались глубоко под монументальным лбом, и выражение получалось серьёзно-осуждающее, глубокомысленное. Вероятно, это в самом деле были глубокомысленные машины, потому что рядом с квадратиком у них были привинчены пластинки с восемью нулями. Сотни миллионов элементов — вычислительные машины довольно высокого класса.

— Он поручил нам познакомиться с тобой, — объявили они.

Я подумал, что этот Он не слишком-то вежлив. Мог бы и сам поговорить со мной, не через посредство придворных-машин. Но начинать со споров не хотелось. Я представился, сказал, что я космический путешественник, прибыл с далёкой планеты по имени Земля, осматриваю их шаровое скопление.

— Исследователь, — констатировала одна из машин.

— Коллега, — добавила другая. (Я поёжился.) А третья спросила:

— Сколько у тебя нулей?

— Десять, — ответил я, вспомнив, что в мозгу у меня пятнадцать миллиардов нервных клеток, число десятизначное.

— О-о! — протянули все три машины хором. Готов был поручиться, что в голосах у них появилось почтение. — О! Он превосходит нас на два порядка.

— Какой критерий у тебя? — спросила одна из машин.

— Смотря для чего! — Я пожал плечами, не поняв вопроса.

— Ты знаешь, что хорошо и что плохо?

Я подумал, что едва ли им нужно цитировать Маяковского, предпочёл ответить вопросом на вопрос:

— А какой критерий у вас?

И тут все три, подравнявшись, как на параде, и подняв вертикально вверх левую переднюю лапу, заговорили торжественно и громко, как первоклассник-пятёрочник на сцене:

— Дважды два — четыре. Аксиомы неоспоримы. Только Он знает все (хором).

— Знать — хорошо (первая машина).

— Узнавать — лучше (вторая).

— Лучше всего — узнавать неведомое (третья).

— Не знать — плохо (мрачным хором).

— Помнить — хорошо. Запомнить — лучше. Наилучшее — запомнить неведомое.

— Забывать — плохо (хором).

Там были ещё какие-то пункты насчёт чтения, насчёт постановки опытов, насчёт наблюдений, я уже забыл их (забывать плохо!).

А кончалась эта декламация так:

— Кто делает хорошо, тому прибавят нули.

— Кто делает плохо, того размонтируют.

— Три — больше двух. Дважды два — четыре.

— Ну что ж, этот критерий меня устраивает, — сказал я снисходительно. — Действительно, дважды два — четыре, и знать — хорошо, а не знать — плохо. Поддерживаю.

И тогда мне был задан очередной вопрос коварной анкеты:

— А какая у вас литера, ваше десятинулевое превосходительство?

— У каждого специалиста должна быть литера. Вот я, например, — восьминулевой киберисследователь А — астроном. Мой товарищ В — восьминулевой биолог, а это восьминулевой С — химик.

— В таком случае я — АВС и многое другое. Я космический путешественник, это комплексная специальность, она включает астрономию, биологию, химию, физику и прочее.

И зачем только я представился так нескромно? Почтительность машин вскружила мне голову. “Ваше десятинулевое превосходительство”! Я и повёл себя как превосходительство. И тут же был наказан.

А-восьминулевой первым кинулся в атаку:

— Какие планеты вы знаете в нашем скоплении? Я стал припоминать.

— Ць, Цью, Цьялалли, Чачача, Чауф, Чбебе, Чбуси, Чгедегда, Эаи, Эазу, Эалинлин, Эароп — ваша… Ещё Оо.

— Нет, я спрашиваю по порядку. В квадрате А-1, например, мы знаем, — затараторил А, — 27 звёзд. У звезды Хмеас координаты такие-то, планет столько-то, диаметры орбит такие-то, эксцентриситеты такие-то… — Выпалив все свои знания о двадцати семи планетных системах, А остановился с разбегу: — Что вы можете добавить, ваше десятинулевое.

— В общем ничего. Я, хм, я новичок в вашем шаровом. Я не изучил его так подробно.

Затем на меня навалился С — химик.

— Атомы одинаковы на всех планетах. Сколько типов атомов знает ваше десятинулевое?

Сто семь элементов были известны, когда я покидал Землю. Я попробовал перечислить их по порядку: водород, гелий, литий, бериллий, бор, углерод, азот, кислород, фтор, неон, натрий, магний, алюминий… В общем, я благополучно добрался до скандия. А вы, читающие и усмехающиеся, знаете и дальше скандия наизусть?

— А изотопы? — настаивал дотошный С. И выложил тут же свой запас знаний: — Скандий. Порядковый номер 21. Заряд ядра 21. Атомный вес стабильного изотопа 45, в ядре 21 протон и 24 нейтрона. Нестабильные изотопы 41, 43 и 44. У всех бета-распад с испусканием позитронов. 46,47, 48 и 49 — бета-распад с испусканием отрицательного электрона. У изотопа 43 наблюдается К-захват электрона с внутренней орбиты. Периоды полураспада: у изотопа 41 — 0,87 секунды, у изотопа 43… — И закончил сакраментальной фразой: — Что вы можете добавить?

Я молчал. Ничего я не мог добавить.

И тогда выступил В, чтобы добить меня окончательно:

— Но себя-то вы знаете превосходно, ваше десятинулевство? Что вы можете сообщить нам о химическом составе своего тела?

— Очень много, — начал я уверенно. — Тело моё состоит в основном из различных соединений углерода, находящихся в водном растворе. Важную роль играют в нём углеводы, жиры, ещё более важную — белки, строение которых записано на нуклеиновых кислотах. Белки — это гигантские молекулы в форме нитей, перевитых, склеенных или свёрнутых в клубки. Все они состоят из аминокислот…

— Каких именно?

Я молчал. Понятия не имел. А у вас есть понятие?

— Входит ли в состав ваших белков аланин, аргинин, аспаргин, валин, гистидин? — Он перечислил ещё кучу “инов”.

— Понятия не имею.

И, уже не величая меня десятинулевым превосходительством, машины заговорили обо мне без стеснения, как я говорил бы о подопытной собаке:

— Он знает меньше нас. Возможно, он не десятинулевой на самом деле. Надо бы вскрыть его кожух и пересчитать блоки.

— У него темп сигнала медленнее наших, — заметил С. — Ему на каждое вычисление требуется больше элементов.

В уничтожил меня окончательно:

— У них, органогенных, сложный механизм с саморемонтом. Почти все элементы загружены этим саморемонтом. Изучением мира занята едва ли сотая часть.

— Значит, он семинулевой практически! Если не пятинулевой!

— Он ниже нас. Ниже!!!

— Доложим! Немедленно!

У всех троих появились над головой чашеобразные антенны, встали торчком, словно уши насторожившейся кошки. На всю планету В объявил о моем позоре:

— Объект, прибывший из космоса, оказался органогенным роботом. Он объявил себя универсальным десятинулевым, но при проверке оказалось, что вычисляет он медленно, знания его неспецифичны, поверхностны и малоценны. Ни в одной области он не является специалистом, даже о своей конструкции осведомлён слабо и нуждается в тщательном исследовании квалифицированными машинами нашей планеты.

Я был так пристыжен и подавлен, что не нашёл в себе сил сопротивляться; тут же отдал для лаборатории три капли своей крови, замутнённой аланином, аргинином, аспаргином и черт знает ещё чем.

Учиться никогда не поздно, и следующие дни мы провели в добром согласии с любознательными А, В и С. В свою очередь, и я проявлял любознательность, в результате чего получил немало сведений о светилах, белках и изотопах. Кроме того, мы совершили несколько занимательных экскурсий. А показал мне астрономическую обсерваторию с великолепнейшим километровым вакуум-телескопом. (На шаровом делают линзы не из прозрачных веществ, а из напряжённого вакуума, искривляющего лучи так же, как Солнце искривляет световой луч, проходящий поблизости.) В продемонстрировал электронный микроскоп величиной с Пизанскую башню. С возил меня по городку Химии и Физики, окружённому, как крепостной стеной, синхрофазотроном диаметром в девять километров. И все трое вместе показывали мне завод, который я видел издалека в день прибытия, — гигантское здание, полыхающее голубыми огнями. Оказывается, это был завод-колыбель, здесь в массовом порядке с конвейера сходили шести-, семи— и восьминулевые А, В, С, Б, Е, Р, О, М, Р и прочие буквы алфавита. Занятно было видеть на деловых дворах заготовки: шеренги ног, левых и правых по отдельности, полки с ушами, штабеля глаз, квадратные черепа, ещё пустые, не заполненные памятью, и отдельно блоки памяти, стандартные, без номеров. Тут же, рядом, за стеной, новенькие отполированные восьминулевки проходили первоначальное программирование. Срывающимися неотшлифованными голосами они галдели вразнобой:

— Дважды два — четыре. Знать — хорошо, узнавать — лучше… Помнить — хорошо, забывать — плохо… Только, Он помнит все.

— Кто же Он? — допытывался я.

— Вездесущий! Всемогущий! Аксиомы дающий!

— Он материализованная аксиома, — сказал В. Любопытное проявление идеализма в машинном сознании.

— Откуда Он?

— Он был всегда. Он создал мир и аксиомы. И нас по своему образу и подобию.

Тут уж я расхохотался. Наивное самомнение верующих машин! Если бог, то обязательно по их подобию.

— Разве вы не видели его своими собственными фотоэлементами?

— Он непостижим для простых восьминулевых. Он необозрим.

Все эти дикие преувеличения разжигали моё любопытство. “Кто же этот таинственный Он? — гадал я. — Маньяк ли с ущемлённым самолюбием, который тешится поклонением машин? Фанатик науки, увлечённый самодовлеющим исследованием ради исследования? Или безумец, чей бестолковый лепет машинная логика превращает в аксиомы? “Непостижим! Необозрим!”

Но с машинами рассуждать было бесполезно. За пределами своей узкой специальности мои высокоученые друзья не видели ничего, легко принимали самые нелепые идеи. Впрочем, как я убедился вскоре, нелепости у них получались и в собственной специальности, как только они выходили за границы своей сферы.

Восьминулевому А я рассказывал о Земле. Рассказывал, как вы догадываетесь, с пафосом и пылом влюблённого юноши. Говорил о семи цветах радуги, обо всех оттенках, которых не видали эаропяне на своей одноцветной планете, говорил о бризе и шторме, о запахе сырой земли, прелых листьев и винном духе переспелой земляники, о наивной нежности незабудок и уверенных толстячках подосиновиках в туго натянутых рыжих беретах. Говорил… и вдруг услышал шипящее бормотание. А стирал мои слова из своей машинной памяти.

— В чем дело, А?

— Хранить недостоверное плохо. Ты не мог видеть всего этого на планете, отстоящей на десять тысяч парсек.

И он привёл расчёт, из которого следовало, как дважды два — четыре, что даже в телескоп размером во всю планету Эароп нельзя на таком расстоянии рассмотреть землянику и подосиновики.

— Но я же был там полгода назад. Я не в телескоп смотрел.

— Далёкие небесные тела изучают в телескоп, — сказал А. — Это аксиома астрономии. Почему ты споришь со мной, ты же не астроном?

— Но я прилетел оттуда.

— Нельзя пролететь за полгода тридцать тысяч световых лет. Скорость света — предел скоростей. Это аксиома.

Час спустя аналогичный разговор произошёл с химиком С.

— Морей быть не может, — сказал он. — Жидкость из открытых сосудов испаряется. У вас же нет крыши над морем.

Я стал объяснять, что жидкость испаряется без остатка только на безатмосферных планетах. Рассказал про влажность воздуха, про точку росы. С прервал меня:

— Все это недостоверно. Ты, не знающий точного строения воды, выдвигаешь гипотезы. Почему ты споришь? Ты же не химик.

Но всех превзошёл восьминулевой В.

Дело в том, что я простыл немного, разговаривая с ними с утра до ночи в неотапливаемом спортивном зале. Простыл и расчихался. Услыхав непонятные звуки, восьминулевые спросили меня, что я подразумеваю под этими специфическими, носом произносимыми словами.

— Я болен, — сказал я. — Я испортился.

В прокрутил свои записи об анализах моей крови и объявил:

— Справедливо. Сегодняшний анализ указывает на повышенное содержание карбоксильного радикала в крови. Я закажу фильтратор, мы выпустим из тебя кровь, отсепарируем радикал…

— Предпочитаю стакан ЛА-29 (лекарство, напоминающее по действию водку с перцем). На ночь. Выпью, лягу, укроюсь потеплее…

— Не спорь со специалистом, — заявил В заносчиво. — Ты же не биолог…

И тут уж я им выдал. Тут я рассчитался за все унижения:

— Вы, чугунные лбы, мозги, приваренные намертво, схемы печатные с опечатками, вы, безносые, чиханья не слыхавшие, специалистики-специфистики, узколобые флюсы ходячие, не беритесь вы спорить с человеком о человеке. Человек — это гордо, человек — это сложно, это величественная неопределённость, не поддающаяся вычислению. Чтобы понять человека, рассуждать надо. Рассуждать! Это похитрее, чем дважды два четыре, три больше двух.

К удивлению, машины смиренно выслушали меня, не перебивая. И самый любознательный из троих — А восьминулевой (потом я узнал, что у него было много пустых блоков памяти) — сказал вежливо:

— Знать — хорошо, узнавать — лучше. Мы не проходили, что такое “рассуждать”. Дай нам алгоритм рассуждения.

Я обещал подумать, сформулировать. И всю ночь после этого, подогретый горячим пойлом, лихорадкой и вдохновением, я писал истины, известные на Земле каждому студенту-первокурснику и совершенно неведомые высокоученым железкам с восьминулевой памятью.