Эта история, степень печальности или удивительной счастливости коей мне ещё предстоит с той или иной точностью установить, началась ещё в то блаженное время, когда ничто не предвещало той ужасной и окончательной катастрофы, изложение подробностей каковой и составляет цель моего бессмысленного и потому отчаянного повествования, — но, напротив, все, казалось бы, подтверждало мои самые тайные и, в сущности, непозволительные догадки; изо дня в день все, казалось бы, происходило исключительно для того, чтобы в очередной раз убедить меня в том, что все так и есть, как я это себе представляю: я — Гений, Мессия и Самый Главный На Земле Хуй.

Я бы не сказал, что я был тогда сильно глупее, чем сегодня. В разных тусовках я как всегда проповедывал разные убеждёния, на самом деле четко понимая при этом, что ни одно из них не противоречит моей основной стратегической доктрине, но, конечно же, я понимал, что всегда есть опасность, что эта сука Мир в любую секунду может превратиться в диаметральную противоположность своему сегодняшнему облику. И, конечно, к тому времени я давно уже придрочился с равнодушным видом, придающим по моему тогдашнему мнению особую ценность моим убеждёниям, попиздеть о том, что мол, само понятие Гений претендует на абсолютность, а о каком, дескать, Абсолюте можно говорить в наш просвещенный век, когда система информации так несказанно совершенна, что внутри одной и той же личности распрекрасно сосуществуют взаимоисключающие нравственные иерархии, каждой из которых (иерархий) оная личность в разное время отдает абсолютное предпочтение перед другими, в зависимости от того, какая когда удобней.

Но все-таки… но все-таки в глубине своей и до сей поры не сильно вымаранной душонки я, как и все мы, братья и сестры — гниды, конечно же, претендовал-таки на Абсолют, и кое-чего под ним очень четко уже тогда понимал, что прекрасно уживалось во мне с идеей игры главной роли во всём этом спектакле любви, смерти и дружеской трепотни.

Я позволяю себе прямо и честно сознаваться в таких вещах, потому что предвижу, сколь многие человеки, прочитав эти строки, подумают обо мне, что я банален, примитивен и психически нездоров, сами будучи при этом ничуть не лучше меня, будучи на самом деле думающими так же, как я, чувствующими так же, как я, желающими того же, чего я и сегодня продолжаю желать и вообще. Короче, не надо пиздить себе самим! Как говорит одна очень достойная дама Марья Николавна Шестакова, не надо «ля-ля» своим ребятам! ещё более все упрощая, могу сказать, что я-то без сомнения гнида, но едва ли хотя бы один человек на земле имеет право считать себя лучше меня. Я на вас, друзья, насмотрелся — будь здоров!

Если на вас больше всякой эстетико-философской стильной университетской терминологической одежды, то, во-первых, не факт, что ее на вас больше, чем на мне, а во-вторых, не факт, что вы ее носите не потому, что не уверены в красоте своего обнаженного тела. Хотя, конечно, у вас могут быть на то веские причины. (На то, чтобы не считать свое тело (то бишь душу) красивым.) Я не знаю. Вам, конечно, видней. Но я в этой вашей сраной одежде дышать не могу. Если бы меня в детстве советские мульфильмы и книжки-малышки не научили тому, что быть честным лучше, чем быть нечестным, я бы, разумеется, дышал полной грудью и вдохновенно пиздел о структурном анализе стиха, о морфологии и методологии, но я, блядь, убеждёния своего рыжего детства ни за какую Нобелевскую премию не отдам! (И без этих ваших ублюдочных университетских лохмотьев только скорей ее получу.)

Так вот. В тот вечер я как всегда с большим воодушевлением пожинал плоды собственной самонадеянности и радостно созидал очередные иллюзии касательно своего места в мировом культурном процессе. Чаще всего ареной для моего иллюзорного строительства служил клуб «Дебаркадер», созданный такими же непримиримыми иллюзионистами, как и я сам; в данном случае, бывшими одноклассниками нашего другойоркестровского бас-гитариста Вовы Афанасьева.

Так было и в тот зимний вечерок, если не ошибаюсь, 29-го декабря аж 1995-го года. Лидер околомузыкального коллектива «СП» («Совместное предприятие» — это был такой шумовой проект, или как любили говорить в те времена — нойзовый), независимый журналист, ныне работающий в модном попсовом журнале и одновременно (благо энергитеческие ресурсы этого вечного юноши, что бесспорно является достоинством, неисчерпаемы) являющегося одним из ведущих на модной радиостанции, устроил на «Дебаркадере» ни что иное, как празднование столетнего юбилея мирового кинематографа. Я тоже естественно принимал участие в этом удивительном празднестве, ибо меня к этому, как я имел удовольствие иллюзорно полагать, обязывал иллюзорный мой статус.

Как сейчас помню, это была пятница. Я знал, что сегодня ко мне приедет моя Имярек, хоть мы и не договаривались об этом точно. Просто она как всегда позвонила мне из недр своего прогерманского небытия и дала понять, что никто и ничто не забыт, и, в силу своих недюжинных женских умений, тоном, не оставляющим сомнений в том, что данную фразу надо воспринимать с точностью до наоборот, сказала, что ни в коем случае ко мне не приедет, невзначай справившись о местонахождении «Дебаркадера» и некоторое количество секунд посопереживав своему медвежонку на предмет недавней гибели Другого Оркестра.

А распался Другой Оркестр так. У нас, у Другого Оркестра то бишь, наклюнулся концерт в клубе «Третий Путь», каковой и поныне представляет собой апофеоз андеграунда как в плане, извините за выражение, интерьера, так и в плане публики, несмотря на что там премиленько себя чувствуют и «Вежливый отказ» и даже Вася Шумов, приезжавший в эту д. у из самых Соединенных Стэйтсов; и Леша Айги со своими «четырьмя и тридцатью тремя богатырьками» тоже чувствует себя там распрекрасно.

Поскольку среди моих сотоварищей, тех ещё оркестрантов, укоренилось мнение обо мне как о человеке в самой основе своей неплохом, но сумасшедшем, больном, одержимом и в этом отношении вполне себе нехорошем, то для того, чтобы принять решение по поводу того: давать или не давать концерт в новом для нас месте, мне в помощь, но на самом деле для контроля надо мной, была послана Ира Добридень, наша виолончелистка. Но возлюбленный ее, наш гитарист Сережа, немного не расчитал чего-то, видимо, по молодости лет, и не учел, что Ира, конечно же, человек вполне себе серьезный, но это только если не давать ей алкоголя. Хозяева «Третьего Пути» эту фишку по всей видимости сразу же просекли и стали нас угощать водочкой, ссылаясь на то, что в помещении очень холодно. Естественно, нам с Добриденкой все сказочно понравилось и мы, удовлетворенные, доложили Сереже и Вове, что, дескать, все охуительно и есть мнение, что играть там можно и нужно.

В назначенный день, где-то недели за три до празднования на «Дебаркадере» столетия мирового кинематографа, мы явились на станцию метро «Новокузнецкая», подобрали там нашего периодического трубача Женю Костюхина и девочку-вокалистку Ганю, а также Женю Панченко, который всегда наводил ужас на наших слушателей своим академическим баритоном и безукоризненной бабочкой, нашего немыслимо странного барабанщика Сережу Мэо, про которого вообще впору писать отдельную книгу, предварительно заручившись поддержкой грамотных психиатров, и… двинулись в «Третий Путь».

Будь проклят этот ебаный день! И одновременно честь и хвала ему!

С первых минут в воздухе повисла напряженность. Вове показалось что здесь слишком холодно. Я почти уже убедил его в том, что это ему так только кажется, потому что он изначально подсознательно не настроен на давание здесь концерта, но в тот момент, когда мне уже почти удалось в этом его убедить, подошел один из хозяев и начал, конечно же, из лучших побуждений, извиняться за то, что как раз именно сегодня у них отключили отопление. Можете себе представить, каким взглядом на меня посмотрел Вова.

Кроме того, в то время, пока я был занят деловитым и пафосным построением иллюзии теплоты, у Сережи возникли серьезные сомнения в целесообразности давания концерта в клубе, где в качестве подставки для «клавиш» используется гладильная доска.

Женя Панченко то и дело откуда ни возьмись появлялся передо мной и своим внушительным баритоном с трогательным металлическим оттенком убийственно вежливо осведомлялся: «Макс, а почему здесь так холодно?»

Женя Костюхин и Ганя подходили ко мне сразу вдвоем и интересовались, будет ли вообще что-либо происходить в этот декабрьский вечерок.

Мэо по своему обыкновению утрамбовывал шерстяными носками сцену, если, конечно, можно было назвать сценой имеющийся в «Третьем Пути» куриный насест, и нервно тискал барабанные палочки. Время от времени этот неугомонный пингвин нависал надо мной и монотонно бубнил: «Макс, давай играть! Макс, давай играть!»

Только милый Добридень, будучи настоящей женщиной, сердито, но молча разыгрывался, ожидая, чем закончится этот Карибский кризис.

А закончился Карибский кризис вполне тривиально. Тем, что мне опять пришлось выступать в роли романтического пиздобола, опять пришлось толкать пафосные телеги о том, что, мол, для того, чтобы хоть чего-то добиться, нужно уметь гнуть свою палку, нужно через что-то пройти, через, блядь, огонь, воду и медные трубки, через всю хуйню, и что в количественном отношении нужно пройти через гораздо большее говно, нежели чем степень наруленного через это говно благоденствия и так далее и тому подобное. И само собой разумеется, что Сережа как всегда очень четко мне объяснил, что я полный мудак, с чем я, конечно же, совершенно не спорю. И, конечно же, он, Сережа развернулся и ушел, прихватив с собой свою женщину-Добрый-день, чем доставил несказанную радость Вове, который тоже развернулся всем своим мощным корпусом и тоже радостно почесал обратно к станции метро «Новокузнецкая». Ушел и Женя Костюхин, прихватив с собой девочку-вокалистку Ганю. И осталось нас только трое: Женя Панченко, Сережа Мэо, который все это уже однажды переживал, будучи в то время на моем месте, да я, с уверенностью, что все правильно, и не в моих правах принуждать посторонних людей пережевывать со мною говно, уготованное мне Всевышнею Сукой.

Я встал за свои скорбные «клавиши», которые ко всему прочему были и не мои, а дуловские, каковые он мне одолжил, потому что в этом ебаном «Третьем Пути» не было фортепьяно, которое я в то время решительно предпочитал любым синтезаторам, но другого выхода не было, и оные «клавиши» были опять же таки скорбно положены мною на эту ебаную гладильную доску, так смутившую ушедшего Сережу.

Мэо сел за барабаны с уверенностью в том, что он настоящий музыкант, а настоящий музыкант, как известно, в его представлении — это музыкант кабацкий в лучшем смысле этого слова. В том смысле, что это человек, который так любит музыку, что во славу этого божества готов играть что угодно, где угодно, в каком угодно составе и в любой момент. (Лучше бы он, конечно, больше занимался ритмом! Но это я сейчас так думаю, когда у меня нет других вариантов мировоззрения после того великого предательства, которое я позволил себе в недалеком будущем совершить.)

Женя, этот интеллигентный бородатый мальчик, (впрочем, я и сам бородат), с интеллигентской готовностью к самопожертвованию, встал в своем концертном фраке, столь неподходящем к интерьеру, извините за выражение, «Третьего Пути», к микрофону. Более того, ввиду аномальности и безрассудности принятого решения, он вооружился бонгами, на которых, будучи студентом вокального отделения Гнесинки, ему ещё ни разу не приходилось играть, и храбро оглядел «зал».

Я принес слушателям стандартные извинения, и мы заиграли нашу высокоорганизованную и столь же высокоаранжированную поставангардную музычку на одном мелодическом инструменте, барабанах и женином самоотверженном голосе.

Как я и предполагал, в этот раз ещё ничто не поколебало мою личную самооценку, и все было как обычно охуительно. Во всяком случае, девочки радовались и такому исполнению, а молодые мальчики-интеллектуалы со своей модной склонностью к маргинальности тоже нашли данный концерт презабавным.

И кроме прочего, по окончанию этой горестной вакханалии, сопоставимой по своему жертвенному пафосу разве что с обороной Брестской крепости в 1941-ом году, я с удивлением обнаружил, что сто пятьдесят тысяч рублей существенно проще и логичней делятся на три, нежели чем на семь.

После акта получения денег, мы быстренько нажрались и накурились анашки. Женя, конечно же, не делал ни того, ни другого, но у него и так было хорошее настроение.

Наиболее плачевно закончился этот вечер для Мэо, которого избили и ограбили в электричке, совершенно не посчитавшись с тем, что он настоящий кабацкий музыкант в лучшем смысле этого слова.

Это был конец. Я курил на лестнице, прижимая спиной входную дверь, чтобы из квартиры не выскочила гостившая у нас в тот период московская сторожевая по кличке Бетти, которую повесил на нас мой дядя, улетевший в какую-то очередную командировку, и вспоминал, как летом мы гуляли с Катечкой Живовой в окрестностях ее дачи, и я пиздел о том, как меня заебал Другой Оркестр, как я хочу свободы, как я не хочу ни с кем ни по какому поводу советоваться, как я хочу делать свою музыку безо всяких рекомендаций, — а она, тоже будучи женщиной, спокойно, как это всегда происходит, когда ты вынужден расхлебывать чужое ебаное горе, говорила мне, чтоб я не парился, что все так и будет, и все произойдет само собой и все будет так, как должно быть, чтоб я не парился, чтоб я не парился, чтоб я не парился.

И вот теперь я курил на лестнице, отходя от действия принятой в «Третьем Пути» анаши, и действительно не парился, спокойно, как будто это и не моё горе, взвешивая жизненное говно, ни на секунду не забывая о том, что мне уже несколько недель не звонит Имярек, и что как же она так может, что неужели же она не понимает, что я больше уже никого не смогу так любить, ибо и так это пиздец — какое чудо, что после того, что у меня было с Милой, я сумел полюбить кого-то ещё и даже сильнее, чем был на это способен раньше.

Утром мы созвонились с Сережей и постановили, что жизнь Другого Оркестра окончена, наперебой объясняя друг другу, как каждый из нас этому невъебенно рад, прекрасно понимая, что таким образом мы объясняем друг другу, какое каждый из нас говно по отношению к тому, кто в данный момент делится своей радостью.

Именно этому-то и сопереживала моя Имярек на линии «прогерманское небытие русской Айседоры Дункан — бытие российского поставангардиста и мудака Максима Скворцова».