Однажды, как уже говорилось, сработанная впопыхах плотина моего идиотского сердца не выдержала-таки натиска плотной, тяжелой и до крайности настойчиво давящей на нее, плотину, блядь, творческой воды. Вновь оказался я низвергнут в пучину образного и семиотического океана. На сей раз по причине тотального, отразившегося буквально во всех сферах моего, в сущности, небогатого этими сферами, мышления, охуения от бесперспективной и самой сильной своей Любви (хочу надеяться, что на ТОТ момент, хоть и не поднялась рука обойтись без скобок) я сразу установил, что весь этот океан — не что иное есть, как все та же, уже воспетая мною неоднократно, менструальная девичья кровь. Женщина всецело поглотила меня, взяла за яички и полновластно повлекла за собой в неизведанные миры. Думать было уже поздно, и потому я шел покорно и молча, к своему неудивлению попутно и перманентно охуевая опять же от наблюдаемой по сторонам Неизбывной Красоты.

Женщина в ту коварную зиму победила меня. Она, эта Великая Полководка, очень рационально, как одни лишь девчонки умеют, хоть и приписывает им молва склонность к левополушарной мозговой деятельности, опиздинительно ловко скоординировала действия всех своих фронтов, очень мудро, тонко и лаконично сформулировала задачи, провела политинформацию во всех своих боевых частях всех своих многочисленных армий и решительно атаковала меня, твердо зная уже к моменту начала наступления, что я больше не воин, блядь.

С юга моей души, то бишь по самому не привыкшему к холоду месту этой самой ебаной душонки моей, била меня Имярек; с севера обрушивались на меня многочисленные женские попсовые голоски и песенки, в которых деморализованному мне опять-таки виделись многочисленные проявления многообразной души моей Любимой; с запада — анализировал я бесконечное множество иных окружающих меня женщин, которые тоже все, как одна, так милы, так милы, что все от них, казалось, стерпел бы; с востока — одолевали меня мечты о пасторальном счастье с Единственной моей, и тут же разбивались о западную хуйню, каковой все-таки, наряду с восточной, столь переполнена душа любой девочки; а по линии экватора, словно кольца космического мусора вокруг Сатурна, опоясали меня неясные образы и неописуемой красоты невнятные запахи, стремления, желания и прочая девственная, неструктурированная и неподдающаяся ещё какой-либо каталогизации женственность.

Как вы понимаете (очень, видите ли, хотелось бы надеяться, что хоть чего-то понимаете вы!), я не мог больше оставаться прежним, таким жалким, незащищенным и горем убитым в этой жестокой Женской Вселеннной, постоянно искушающей, жалящей, ласкающей, возрождающей и снова угрожающей даже простому физическому существованию.

Мне нужна была защита. И я начала неосознанно маскироваться. Неосознанно, опять же, пошла я по двум направлениям сразу: с одной стороны по пути культивирования в своем творчестве женского начала в моем идеальном, построенном, впрочем, на базе реального опыта, представлении, а с другой — начал я культивировать в своей непосредственной жизни образ Мужчины, который подсознательно всегда меня притягивал до такой степени сильно, будто я все-таки не мужик, хоть и хуем неплохим от рождения награжден, но Баба, стремящаяся раствориться в своей суровой противоположности. И это, заметьте, при полном отсутствии искреннего интереса к своему, все-таки мужскому, полу. Такая хуйня. Потому, сочиняя женские песенки, я так ревностно заставлял себя преодолевать трудности во всех остальных сферах. Потому-то, так радовался я, что, блядь, научился-таки сжав зубы, доводить типичные мужские дела до конца. И чем больше, выражаясь аллегорически, но без сексуального подтекста, вбивал я гвоздей, тем большее и глубоко чувственное удовольствие дарил мне процесс сочинения песен от Женского Лица. Конечно, это все очень просто и примитивно, но, блядь, вы, интеллектуалы, послушайте хоть раз в жизни человека, который умеет чувствовать… (Да и пиздеть тоже.)

Да и потом ужасно я стосковался по привычному мне образу жизни: репетиции, записи, концерты, хоть и редкие. Очень хотелось мне хоть чего-нибудь насочинять и поиграть. Я же все-таки, что ни говори, музыкант, блядь! И хуй с ним с тем, что симфоническое мышление никого по большому счету не прельщает. Не нужны вам, людям, симфонии, так нате, блядь, песни! Но сами поймите, не могу я не сочинять! Графоман я, хоть и по сравнению с некоторыми любимыми девочками мало пишу. Но так это и логично, ибо я все-таки по папиному образу и подобию создан, а он, наш Отец Небесный — настоящий Мужик, а девки все из ребра, чего даже Имярек не отрицала, хотя, видимо, для того лишь, чтоб маленькому своему сердечному другу-мне подыграть. Хуй знает… Хуй (ветер) знает, где ее искать и искать ли вообще.

Первой песнёй в новом для меня жанре стала многострадальная «Пойду за моря и реки». Я имел наглость сочинить ее с очень самоуверенной жизненной установкой, что я охуительный многоумеющий композиторик. Я взял гитару и посмотрел в даль, каковую являли собой уебищные цветастые салатовые обои менее чем в полутора метрах от моих загоревшихся творческими индикаторами глаз. Шел хуевый неполноценный февраль девяносто шестого.

Я вперился, блядь, в вышеозначенную даль и ясно-ясно увидел мелодийку, как мне показалось, попсовую до Нельзя. Моментально сочинились куплетики, моментально нарулились тривиальные септаккорды (ибо, раз уж попс, то хотя бы с привкусом джаза, что б уж не совсем противно на тот момент) с нонами и прочими уменьшениями и ущемлениями авангардных яичек. Ни секунды не думая, мой корявый голосок сам собою запел в моей сумрачной комнате третий припев с модуляцией на полтона вверх.

И, конечно, личностная чувственная подоплека, как моча, в голове стучала. Видел я очень четко перед собой дурацкую свою Имярек, которая, согласно замыслу Творца, переживает в своей сучьей Германии очередной катАрсис, и вот приходит к несвойственному, но столь вожделенному мною выбору. Понимает, блядь, лирическая героиня, наконец (дура чертова!), что все в этом столь ненавистном ей мире — херня собачья, кроме нашей с ней Вечной Любви, и все бросает она и мчится, как птичка, к Любимому. То есть, ещё не мчится, а вдруг обостренно чувствует, что она должна так поступить: бросить всю свою хуйню и несмотря на грядущие трудности двинуться навстречу Счастью, сомнительному, конечно, но сейчас Героиня, типа, не смеет позволить себе сомневаться. И вот она поет:

Пойду за моря и реки, за леса и горы (такие, блядь, парные фольклорные образики)

Тебя я увижу снова, я на все готова (то есть, без смущения, прямым текстом всю хуйню, ибо, когда по-настоящему чувствуешь, то, блядь, не мудрствуешь, как я это для себя понимаю)

Когда корабли надежды гибнут в синем море (тут уж, блядь, «интертекстуальность» и вообще парадоксальное переосмысление всего, блядь, мира путем столкновения двух устойчивых словосочетаний)

Пусть Ветер уносит в небо, словно ты и не был,

но я помню всё… (тут вообще все просто. Ветер — это, блядь, не хухра-мухра, но, извините за выражение, яркий архетипический образ, как и «небо», а то, что девочка-героиня все, дескать, помнит, так это художественное преувеличение, потому что ни хуя они, девочки, никогда ни о ком не помнят, но в построении Идеального Образа такая хуйня вполне допустима).

Сочинив оную композицию, покорный слуга, каковой в то время не был ещё покорным, а был все ещё непростительно юн и самонадеян, выполз на лестницу покурить, ибо ещё не завел обычай курить прямо в комнате. Была тихая зимняя ночь. На лестничной клетке глупо горела лампа дневного света. Настроение было великолепным. Давно уже ничего подобного не испытывалось. Такое чувство постсочинения, как когда с новой возлюбленной в первый раз поебешься. Такое, блядь, счастье, что нет слов. И покою тоже нет. Но такое это счастливое беспокойство, что кошмар просто. При этом чувство было немного другое, чем когда для Другого Оркестра от всей своей сумрачной души что-нибудь сочинишь. Тогда тоже была невъебенная радость, хоть и не каждый раз далеко, но, если помните, тогда я занимался созиданием иллюзорных пленочек, чтобы положить их на поверхность говенной лужи, в тайне желая, чтобы кто-нибудь нетронутый туда-таки наступил и охуел так же, как и другие оркестранты. Поэтому чего-то было в этой радости жуткое и не очень чистенькое, как и во всяком искусстве ради одного лишь самовыражения.

А тут я впервые испытал нечто другое. Я чувствовал, что я не то, чтобы выкачал из себя всю энергию для создания гребаной иллюзорной пленки и курю теперь, охуевший и обезвоженный, а напротив, простите меня за банальность, вся та накопившаяся за несколько месяцев энергия, отданная этой попсовой (а попс в тот период воспринимался мной, хоть уже и как святой жанр, но все-таки ещё низкий) песенке об обретении жертвенного «женского счастья», в тот же миг, как только творческий процесс завершился, вернулась ко мне, как всегда случалось по дошедшим до нашего неблагодарного времени слухам с великими гуманистами прошлого, в существенно большем объеме, чем та, что отдал этой девочке-песенке я…

Я стоя на лестнице, охуел от радости и затягивался вонючим дымом дешевых сигарет так глубоко, как ещё никогда прежде. Тут-то и увидел я поднимающегося ко мне, нисколько не смущенного столь поздним часом, как начало четвертого, Дулова. Он был грустен и, подобно мне, охуевший, хоть и совсем по другой причине. Бедному моему другу детства приходилось в ту особенно долгую для него зиму с ежедневным спокойным упорством, что, как я знаю, давалось ему ценой нечеловеческих усилий в борьбе с самим собой, ухаживать за крайне медленно, хоть и верно отходящей к иной, лучшей жизни, бабушкой. Бедный мой друг! Ведь бабушка его отходила к этой самой ещё более лучшей жизни аккуратно всю зиму с декабря по третью декаду марта. Как раз в то время, когда Саня хотел устроить себе познавательный отдых путем записи рэйвового проекта! С каким бы удовольствием сидел он на студии и хуярил собственные, в отличие от всех этих шаровиков-халявщиков-CD-ромщиков, сэмплы и барабанные лупы, чем он уже начал было заниматься к тому моменту, как бабушка решила, что ей пора…

О, что называется, жизнь человеческая! Никого не ебет горе чужое! Ни бабушку, ни ее внучкА. Что делать? Неужели прав Николай Гаврилыч, что ни хуя не поделаешь?! О, ужас! Фобос-Деймос, блядь! Ебись-ебись конем-конем! (Какая, однако, ритмика! Как копытца, прямо, перебирающее галоп! — «ебись-ебись конем-конем!»)

Грустная Дулушка довольно быстро мне от всего сердца объяснила то, что я, как обычно, и без него знал, но от всей души не хотел о том думать в тот счастливый миг Обретения Новой Попсовой Радости! Конечно, все это со временем кончилось, и стало все ещё хуже, чем некуда. Но все-таки несколько недель я был счастлив, как глупая птичка, и еле сдерживал себя, чтобы не упорхнуть куда-нибудь на хуй с нашего никак не кончающегося последнего ремонта.

Уже через полторы недели в моем арсенале новоиспеченного попсовика было уже песен пять или шесть. Я тогда ещё радовался, что все это не самовыражение, а просто раздача слонов гипотетическим слушателям. То есть, самовыражение, конечно, но оченно опосредованное. И песенки были, кроме самой первой «Про моря и реки» веселенькие и непринужденные, хотя и с формальными заебами вроде частых смен ритма и модуляций, а если и без них, то чаще всего на шесть или семь восьмых вместо опробованных и давно принятых на вооружение целыми поколениями попсовиков четырёх четвертей в качестве панацеи от всех культурологических бед.

Вообще, тот период своей ублюдочной жизни, я вполне осознанно воспринимал как эпоху кармических отработок. Я по-прежнему плохо понимал, в чем, собственно, моя, блядь, вина, но как истинный Папин Сын, полагал, что Папке виднее. (Все-таки недаром мы со Святой Еленой на клеточном уровне душою целых полгода обменивались. Ах, как стройна и сексуальна была Ленушкина душа! Тьфу, блядь, опять расчувствовался!)

Поэтому, помимо ремонтной работы, очень интересно мне было попробовать себя в качестве не композитора, а спокойного исполнительного клавишника. А то Сережа мне все мозги проебал, что заебал я его своим композиторством, когда он, де, почему-то должен был мою хуйню исполнять (кстати, никто, блядь, так уж не заставлял). Тем не менее, мне было интересно, конечно, попробовать себя в иной шкуре и побыть просто музыкантом, чего не случалось со мной со времен сдачи экзаменов и зачетов в музыкальной школе, что, кстати сказать, уже тогда ужасно меня раздражало, как и вообще любые проверки какими-то ублюдками моих умений и знаний во всех формах.

Подвернулся случай. Познакомился я с молодым композитором и поэтом, блядь, как и я сам, блядь, Олегом Чеховым. Мне понравилась его музычка и его от всей души идущая устремленность к достижению своих экспансивных целей. Вообще, всегда здорово поиграть с человеком, похожим в некоторых проявлениях на тебя, как две капли воды на третью, будто ты не такой же, как он, а другой: милый, добрый и исполнительный. В особенности это интересно, если он с самого начала понимает, что ты ни хуя не такой, каким хочешь казаться.

И вот мы начали репетировать. Я радовался той фишке, что опять буду репетировать с нашим другойоркестровским Вовой и сам буду простым музыкантом-исполнителем. Однако у меня, конечно, хуево выходило, ибо слишком ещё в те времена я был самонадеян и уверен в своей крутоте. Не получалось быть исполнительным. То есть, получалось, конечно, но всем при этом было очевидно, с каким трудом мне это дается. Наш Вова, с которым мы не одну собаку съели, все время мне говорил: «Чего ты паришься? Чего ты паришься?»

Но крыша, безусловно, текла: все время в процессе игры той или иной Олеговской композиции моё астральное тело взвивалось к потолку репетиционной каморки, и неизменной болезненной тоской наполнялось сердце, бессильно наблюдающее эту картину: наш Вова, наша каморка, тот же вовин бас, на котором столько было сыграно моих или им придуманных для моих композиций партий, я и… Олег, человек к которому и поныне испытываю я искреннюю и большую симпатию, но неизменно воспринимаемый мною ТАМ и ТОГДА чужим. Я все время невольно проводил историческую параллель между происходящим в этой комнате и приходом норманов-Рюриков на русский великокняжеский престол. Возможно, нехорошо о таких вещах писать, но, во-первых, по сравнению с «Псевдо» — это детские игрушки (о чем я написал, чтоб самого себя убедить, что все не наоборот как раз), а во-вторых, все всегда одно и то же в таком ключе думают, и нЕ хуя позволять себе замалчивать спасительную правду, потому что если не самая выворачивающая правда тотальная, так уже ничего не спасет нас, печальных уебищ.

Но ты, Олег, не подумай, пожалуйста, говна обо мне. Я очень люблю тебя, и ты всегда можешь рассчитывать на мои скромные, к сожалению, но все твои музыкальные данные.

А судьба, надо сказать, распорядилась для меня хорошо, как всегда за счет чужого несчастья. Будь проклята человечкина жизнь! Олег, будучи уроженцем города Ялты, и вследствие этого будучи, опять же, гражданином суверенной, блядь, Хохломы (Хохляндии, то бишь) had any problems с тем, что хотели хохлы забрать его в армию, как человека уже закончившего высшее учебное заведение и ещё в связи с тем, что армия хохляцкая молода и поныне нуждается в кадрах, як никакая другая. Короче говоря, мало им скандала с черноморским флотом, так и ещё Чехова-птичку вознамерились в свои ряды загрести. Пидаразы, блядь!

Однако, играть с ним я больше в то время не имел сил, потому что не понимал, чего он, Чехов от меня хочет. По мне все очень просто: либо ты всем пишешь нотки, либо кушай те партии, которые люди себе сами придумывают. А то можно ещё деньги всем платить, если можно. Но это все уже потом во всём своем наглом бесстыдстве и безобразии предстало в виде проблемы. Тогда же о другом сердце пиздело, захлебываясь.

Короче, все само собой устроилось с этой, всего лишь одной из хУевой тучи навалившихся на меня вдруг проблем.

Отрадой же единственной уже тогда стали попсовые девичьи песни, которые, впрочем, тогда вызывали во мне только чувство все той же постмодернистской радости и искреннего веселья. Задолго потом, если можно и нужно так выразиться, подвергнув тем самым переосмыслению общепринятую концепцию времени, они, эти беззащитные, как и положено девочкам, песенки, хоть и не перестали быть единственной отрадой, но больше уж не вызывали того здорового прежнего смеха, а только горючие глупые мужчинкины слезки, смешанные все с тем же неизбывным сердцеболезненным катарсисом.