Нет, я ни в коем случае не хотел ввязываться в затяжную войну. Я, конечно, хотел блицкрига, и был настолько самонадеян, что не сомневался в том, что блицкриг — это то, что я заслужил всей своей предшествующей судьбой. Людишкам всегда кажется, что уж теперь-то они наконец уж столько, блядь, пережили, что уж наверняка теперь впереди их ждет зеленая улица, трон, шапка Мономаха, держава и скипетр, блядь! (Нет, не с ужасом уже (уж до каких пор!), но со смехом обнаруживаю я в себе, что и сейчас мне так кажется. Дурак я дурак.) Наивный ублюдок, я полагал, что всего каких-нибудь две недели — и я победитель! Нет, я не собирался зимовать в холодной и негостеприимной сталинской России, как не собирался этого делать и Адольф. Но, как в его, так и моем случае, вышло иначе. Иначе сказать, не кончилось до сих пор ни хуя.

Но тогда… Ах, тогда!.. Тогда я всё для себя решил и перешел к действиям, послав на хуй свои, испытываемые с четырнадцати лет и до сих пор возобновляющиеся время от времени приступы лежания на диване в темной комнате и леденящие душу размышления о том, что все в этом ебаном мире АБСОЛЮТНО БЕССМЫСЛЕННО. Я перешел, блядь, к решительным действиям, осознанно положив огроменный хуище на то забавное обстоятельство, что когда в один из последних, разумеется, самых тяжелых приступов я внезапно понял, что у меня в комнате уже целую минуту звонит телефон и, подняв трубку, услышал в ней голос Жени Панченко, который вежливо осведомился у меня, каковы перспективы наших с ним многообразных совместных музыкальных занятий, я спокойно и твердо ответил, что, мол, по всей (отчетливой, надо сказать,) видимости я в ближайшее же время буду все-таки окончательно подвязывать как с музыкой, так и с литературой.

Это произошло где-то в феврале-марте, а в апреле я положил на зимнюю депрессуху, как я уже говорил, огроменный хуище, и перешел к решительным действиям.

Еще раз повторюсь, изначально я очень не хотел затяжной войны, зимовок, осад уебищных никак не сдающихся городов, разорений малозначимых деревень, производимых мной лишь от скуки, чтоб как-то себя развлечь в ожидании того счастливого момента, когда мне наконец-то сдастся измученная моей настойчивой осадой столица. Нет, я очень не хотел этого. Я не идиот. Мне прекрасно было понятно и из прочитанных книг, и из собственного опыта тоже, что ничто так не отупляет, ничто так не смиряет агрессора и ничто так не нагружает его агрессивную душу гибельными для окончательной победы сомнениями, как мучительно долгая осада столь хлипких на первых взгляд крепостей. Видит бог, я не хотел ввязываться в это говножевание.

Поэтому-то, как только я понял, что наша живая команда вот-вот развалится, потому что чудес не бывает и все мудаки, а я Д’Артаньян, я решил срочно, пока материал у всех в руках и в головах, записать хотя бы самую примитивную «демку» на студии у Эли Шмелевой. Мне казалось, что ещё есть надежда все сделать быстро и хорошо. Для этого требуется быстро под мою гитару прописать барабаны в пять песен при помощи Мэо, потом наложить бас при помощи Вовы Афанасьева, потом за одну смену забить все клавиши, найти клевого быстро соображающего гитариста и… (это казалось мне уж вообще пустячком) найти девочку-вокалистку. Я полагал, и сейчас тоже так полагаю, что девочек-вокалисток столь же до хуя, как и гитаристов. Попса, она на то и попса, чтобы именно эти категории музыкантов были самыми многочисленными. По всему по этому я заставлял себя чувствовать как можно радужней и увереннее в себе.

Однако, темная лошадка ипподрома моей мудрой душонки нет-нет, да нашептывала мне всякие гадости о том, что с Мэо каши не сваришь, да и с Элей тоже, пожалуй, но… я, блядь, всю темноту презрел и, словно ублюдочный мотылек, устремился к свету с экстатическим бабочкиным еблищем наперевес.

Мэо мне сказал, чтоб я приехал к нему на дачу, отрепетировать барабаны перед записью. Я, закусив удила темной лошадки, необычайно рано для себя встал в какой-то праздничный майский день девяносто шестого года и почесал к нему в «Турист», упиваясь ритмами Савеловской железной дороги.

Ну, конечно, блядь, никаких чудес меня опять же таки на даче у Мэо не поджидало. Мы поиграли часок, в ходе которого выяснилось, что он, естественно, ни хуя не помнит, но почему-то, блядь, убеждён, что он все сыграет, и что попса для него — это просто тьфу, плевое дело. Ненавижу эту уверенность андеграудных музыкантов, что они бы горы свернули, но, блядь, убеждёния у них, видите ли! Тьфу, блядь!

Я понял, что ни о какой каше речь идти не может, и стал пить с ним водку. После третьей рюмки я понял, что хуй с ними, с барабанами, зато вот Мэо — душа-человек. Наверно, так и надо. Наверно, это и правильно. Мы с ним посидели ещё, попили, попиздели, позакусывали, попели дурацких андеграундных песен, и я погрузил себя в электричку на Москву, в коей счастливо и пьяненько продремал до самого Савеловского вокзала.

В тот же день я позвонил Эле и сказал, что, мол, Эля, а вот помнишь, ты говорила, что есть возможность взять «SR — 16-ый» у кого-то, так вот, дескать, видимо, если это ещё так же возможно, как когда ты об этом мне говорила, то, пожалуй, это единственный вариант.

Для тех, кто не знает, «SR-16» — это драм-машина фирмы «ALESIS». В сущности, все эти драм-машины, конечно, говно собачье, но на безрыбье и драм-машина — медуза. Выбирать было не из чего. моё рыжее водолейство довольно быстро убедило себя в том, что и в этой ситуации есть свои плюсы. Так, например, по сравнению с совковой драм-машиной «Лель», «ALESIS» — это все равно, что шестисотый «Мерс» в сравнении с «Запорожцем». У «ALESIS’a» хороший сэмплерный банк звуков, то бишь списанный с живых уже отстроенных на далеких западных студиях барабанов, да и потом «Алесис», запрограмированный мной, будет играть заведомо ровно и то, что мне нужно, ибо, в отличие от Мэо, ему все можно объяснить при помощи обыкновенных резиновых кнопок и быть уверенным, что он тебя внимательно выслушает, потому что специально для этого он и создан, чтобы композиторов слушаться. И я сел за работу.

Я давно уже мечтал просто молча и тихо сесть за работу, чтобы забить свою охуевающую от безысходной любви к Имярек светлую головёшку. Я заебался бездействовать. Я заебался жить без того, чтобы что-то перманентно сочинять, репетировать и записывать. Я заебался выужденно бездельничать и терпеть все эти мудацкие любовные муки, связанные с такой примитивной архетипическою хуйней, как Разлука, блядь, двух любящих сердец. Иных способов хоть на время избавляться от мыслей об Имярек я не знал.

Она же уже более двух месяцев назад звонила мне в последний раз и, не застав меня дома, ибо я провожал мать в гастрольную поездку с ее детским хором, девочка моя очевидно окончательно поставила мне диагноз и послала на хуй. Я хуел на этом самом хую по-черному.

Надо же было так случиться, что после того, как я убил десять лет жизни на свою первую Милу, и уже почти уверился, что Настоящая Любовь позади, в моей жизни появилась Имярек, которую я полюбил больше, чем всех остальных своих женщин вместе взятых. (Да простят они мне!) И вот, очень неохотно раскручиваясь на всю полноту Любовного Чувства, по причине жуткой боязни боли, которую однажды уже переживал, я все-таки был ею раскручен на всю катушку. И тут-то и получил удар в пах! В принципе, за это мало убить. Но, блядь, Папин Сын не может себе этого позволить, понимая что чужая душа — потемки, а чужою, к сожалению, со всеми основаниями и невзирая на окончательность всемирного пиздеца, можно назвать без исключенья любую душу, окромя своей собственной. Хотя даже и это с большими оговорками, на которые здесь нет места и времени.

Поэтому я хуел. Я мечтал поскорей закончить эти попсовые девичьи песни и отослать этой ебаной авангардистке в ее ебаную Германию, разумеется, понимая при этом, что скорее всего это будет бесперспективно, потому что, опять же, чужая душа — потемки, и никого не ебет чужое горе. В особенности, уже отлюбивших тебя женщинок. Так подсказывал мне мой опыт, до которого все ещё не было серьезного дела моему идиотскому, категорически неспособному к деланию выводов сердцу.

В апреле месяце, перед самым началом, блядь, студийной работы, я сочинил очень порадовавщую меня песнюшку в русском стиле с широкою такою мелодийкой и столь же широким заполнением пяти восьмых. Меня особенно радовало, что хотя пять восьмых и не самый попсовый размер, но получилось все, на мой тогдашний взгляд, столь органично, что хуй какого заурядного слушателя что-либо покоробит. Да и вообще, блядь, какая это к черту музыка, если ты в ней размеры считаешь, вместо того, чтобы сердце свое сподвигнуть на элементраное сопереживание лирической героине! Я так считаю.

Песенку я назвал очень просто и хамовито попсово, взяв в качестве названия шляг-фразу из припева, «Я тебя ждала». Ибо мне казалось, да и сейчас так кажется, что это вам не хер собачий, когда влюбленные, блядь, в разлуке и ждут друг друга вдали, мечтая о новой встречи, или уже не надеясь на нее, но все равно продолжая безысходно чего-то ждать от этой ебаной жизни.

Особенно мне нравился куплетик, где лирическая героиня поет следующие словечки:

Не казни, не милуй, не завидуй, не зови!.. Навсегда останусь песней на стихи твои…

По-моему, это охуенно грустно. Тем более, что сказано все предельно просто и понятно. Плюс к тому, затронут библейский мотив создания Евы, блядь, из ребра Адама.

Короче, я вновь подумал, что я, блядь, неплохой композитор. Ведь все-таки быть профессионалом всегда значило для меня — наряду с великоэстетским полетом фантазии уметь создавать понятную представителям иных референтных групп за-душу-берущую продукцию, блядь. И мне всегда глубоко импонировал тот факт, что композитор, работающий для совковой группы «Комбинация», до хуя чего «петрит» в так называемой новой музыке, во имя которой в злоебучем немецко-фашистском Дармштадте соответственный храм искусства воздвигнут, где моя дурочка так часто бывает. И Шостакович со своим «…мой верный друг, фонарик мой, гори, гори, гори!» тоже всегда меня этим впечатлял. Такая хуйня.

И что самое трогательное, большая часть этой моей новой девичьей песни происходила в тональности ля минор! А припев протекал не где-нибудь в заоблачных высях, а почти в до мажоре, каковой, как известно, вполне ля минорчику параллелен. Вот чему тогда придрочился я радоваться, авангардист, блядь, хуев!..

(Милая С, ты какая-то странная, ей-богу! Чего происходит с нами и моими песенками в твоем исполнении? Я не понимаю. Почему нет возможности, чтобы ты заранее знала, что у меня нет сил никого добиваться? Зачем ты, сама, очевидно, о том не подозревая, вынуждаешь меня играть в игры соответствующие моему паспортному возрасту? Я заебался. У меня эти игры уже в жопе забухли! Ты сумасшедшая! Точнее, ты не сумасшедшая, а я совсем больной. Мне впервые после того, как я узнал Имярек, чему уже больше двух лет, настоятельно захотелось другую женщину. Эта женщина по несчастному совпадению — Ты. Почему ты такая глупая?! Хули ты обещала мне позвонить и не позвонила?! Ты чего, совсем с ума сошла? Если бы ты знала обо мне правду и поступала бы так, как ты и поступаешь, я бы считал тебя большой умницей, потому что так себя вести — это первый способ напомнить мне, что я мужчина. Но ты со всей очевидностью ничего обо мне не знаешь. Поэтому варианта два: либо ты дурочка, либо я тебе до пизды. Почему ты такая маленькая? Почему все бабы такие дети? Как мне это все надоело! Вы охуели, милые женщинки! Со мной так нельзя. Я заебался. Если я сдохну из-за вас, вы же сами себя накажете, потому что я охуительная Машина Счастья, хотя и нематериального. Кажется, девочки младше тридцати лет неспособны этого оценить. Да и в тридцать неспособны. Дуры!)

История моих сложных отношений с Элей Шмелевой такова.

Эля Шмелева — директор независимой студии с милейшим названием «Мизантроп». Когда-то это был московский филиал питерской студии Андрея Тропиллы, записавшего, хоть и весьма странно, но весь известный массовому слушателю так называемый «питерский рок» в лице «Аквариума», «Кино», «Алисы» и прочих дарований. Принцип работы этих двух студий в докапиталистическую эпоху был весьма близок к капиталистическому Западу: запись производилась бесплатно, но записывались на этих студиях только перспективные с точки зрения хозяев оборудования молодые парни и девушки. Со временем все это ушло в прошлое, но друзья продолжали писаться бесплатно. Хотя для того, чтобы стать другом Эли Шмелевой, необходимо было чем-то потешить ее эстетическое самолюбие.

Так вот, летом девяносто четвертого года мы, Другой Оркестр, подошли к необходимости студийно записать свои авангардистские опусы. Изначально мы настраивались на студию при эстрадном отделении училища им. Гнесиных, где, собственно, и записались, но какой-то день мы потратили-таки на то, чтобы поискать это гребаный филиал питерского «Антропа», ибо шарА — она шарА и есть. Что, блядь, греха таить!

Мы ни хуя не нашли, и утешились лишь тем, что подожгли невъебенную кучу свалявшегося тополиного пуха, ибо был сезон для подобных времяпрепровождений. Мы записались за свои с трудом добытые зеленые денежки в Гнесинке, и разошлись на месяц отдохнуть.

В этот период я как раз окончательно ушел от второй жены, процесс ухода от которой был долгим и трудным. Как известно, Москва не сразу строилась, и в августе я переживал глубочайшую для тех лет депрессию. Я не мог быть один, но при этом не хотел никого видеть. В моменты приступов я начинал мучительно перебирать в голове знакомых и понимал, что все-таки никто из них не скрасил бы моего глубокого одиночества. В какой-то момент в своих воспоминаниях о людях, с которыми мне доводилось по жизни общаться, передо мной всплыл относительно свежий образ. Я вспомнил некоего Никиту Балашова, которого знал ещё по той самой детской литературной студии, регулярные посещения которой в свое время и сформировали моё глубоко безрадостное мировоззрение. Я не видел его уже много лет и знал о нем лишь то, что он учится на театроведа в ГИТИСе и сочиняет под гитару какие-то там песенки, а песенки в то время, как вы понимаете, казались мне низшим жанром, на котором, блядь, «до самой сути» никогда не доедешь. Такая хуйня.

Тем не менее мне захотелось его увидеть, и я набрал его номер.

(Стыдись! Стыдись, о, рыжее уебище! Стыдись того, что меряешь всех своим ублюдским ничтожным аршином! Как мог ты так наехать на милую, светлую и прекрасную С? Ничтожество! Дерьмо! Как мог ты такое о ней писать? Язва, отравленный наконечник! Ничтожество!

Она позвонила мне. Она позвонила мне, как только ей представилась такая возможность, ибо она работает в отличие от меня, ебаного бездельника, на ежедневной советской работе, хотя ей, надо думать, как и любой творческой девочке, это не доставляет ни малейшего удовольствия и даже более того, наверняка, служит источником всяких мерзких состояний латентного раздажения и ненависти к этой ебаной жизни. Стыдись, говно-человек! Она позвонила мне, и была так со мною мила, что камень бы устыдился на моем месте, а я не камень и устыдился тотчас же, как услышал ее голосок в трубке. Черт меня подери, маленького поебасика! Идиот! Влюбился он, блядь! Мудак! Мудак! Мудак! Что ты можешь ей дать, кроме бесперспективных надежд?

Я не знаю, но я не могу представить себя без того, чтобы не переспать с ней хотя бы один раз, а лучше быть рядом с ней постоянно. Еб мою мать! Я ждал ее звонка с тех пор, как она вчера мне сказала, что позвонит сегодня днем. Блядь! Прости меня, Имярек! Что я могу сделать, если я люблю ее и хочу?! Прости меня, С, что я извиняюсь за мою любовь к тебе перед какой-то неизвестной тебе Имярек! Прости меня Имярек, что я люблю С! Прости меня, Папа, блядь!.. Что я могу сделать? Я не могу больше бездействовать. Мне нужна Единственная Любовь, и я возьму ее, блядь, во что бы то мне ни встало! Я возьму Любовь и возьму у этого злоебучего мира без остатка и сострадания все то, что он мне задолжал. Пошло все на хуй! Ебись все красным революционным конем!!!)

Мне захотелось увидеть Никиту и я набрал его номер. Никита, будучи человеком тусовочным, каковое качество в людях тогда ещё не раздражало меня, немедленно забил со мной стрелку, и мы пошли тусоваться. Кончилась эта наша тусовка тем, что он повел меня в гости к какой-то своей знакомой, которой и оказалась Эля Шмелева, девятикомнатная квартира которой, в свою очередь, и оказалась студией «Мизантроп».

Эля была в тот день в неважном настроении и с порога выговорила Никиту за то, что он водит к ней без предупреждения незнакомых людей, то бишь меня. Тем не менее, мне все-таки выдали тапочки, а через полчаса и вовсе угостили анашкой. Я ушел в себя, что никогда не мешает мне адекватно воспринимать окружающий мир и делать адекватные выводы, но мешает принимать деятельное участие в тусовочных разговорах ни о чем. Помню, что меня сказочно нагрузили демонстрируемые Элей ей же и произведенные записи всяких молодых интеллектуалов, в большинстве своем уроженцев советской Сибири, вследствие чего малообразованных, понтующихся, хуевоиграющих, но уверенных в собственной невъебенной, блядь, крутоте. Я, русский композитор-авангардист, «сидящий» тогда на современной симфонической «сложной» музыке, будучи выращенным в относительно интеллигентной семье, не только что промолчал, но и наговорил комплиментов. Естественно, что я не очень сильно лукавил, ибо давно уже к тому времени выучился мастерски применять семиотический метод постижения мира, вследствие чего, всегда мог с легкостью найти в чем угодно как хорошее, так и плохое. Хотя, когда марихуана выветрилась из моей горячей авангардистской крови, я понял, что это все — какой-то пиздец. Но, успокоил я себя, мало ли, что я думаю, я, вообще, человек явно неординарный, а люди — они люди, и если им это нравится, стало быть это хорошо, и следует сей фенОмен творчески, блядь, осмыслить.

Прошло несколько недель, и я решил, что надо бы все-таки провести разведку боем, и позвонил Эле. Она очень запросто, благо это вообще ее способ общения, пригласила меня в гости, а так как я живу на Малой Бронной, а она на Остоженке, то через полчаса я уже был у нее и интеллигентно вгружал ее нашей последней записью так называемой Первой Симфонии. Ей почему-то понравилось, и она даже решила, что мы — хорошие музыканты, хотя в сравнении с сибирской, зачастую неоправданной, разухабистостью это было похоже на правду.

Эля сказала: «Давай писАться!» Я тоже сказал «давай». Но вместо этого она позвонила мне через неделю и сказала, что сейчас мне будет звонить некто Марина Баришенкова, как потом выяснилось тоже, как и Никита, театровед и большая поклонница группы «Jetro tull», на предмет того, не могли бы мы ей помочь с аранжировками и записью ее девичьих песенок.

Я, конечно, заинтересовался предстоящим новым знакомством с новой для меня девушкой, и сексуальный интерес заведомо играл не последнюю роль в том, что я дал согласие, не посоветовавшись со своими соратниками, которые, кстати сказать, не оказались впоследствие против.

Но в ещё большем последствие, у нас ничего не вышло, потому что Марина оказалась девочкой очень милой, хоть и не моем вкусе, но совершенно непонимающей, чего она хочет от музыки, от жизни и вообще от всего. Работать с ней коллективно оказалось невозможно. Хотя, как я потом понял, у нее были очень милые песни, и если у меня когда-нибудь появится возможность делать на дому, спокойно и без грузняка, компьютерные аранжировки, я, честное слово, с большим удовольствием сделаю что-нибудь для нее, если она, конечно, будет настолько любезна, что не будет мне постоянно объяснять, чего бы она хотела в музыке. Все одного и того же хотят: чтобы было «круто». Это я вполне могу обеспечить, и без ее советов все только быстрее пойдет.

В следующий раз я позвонил Эле уже где-то в октябре, четко понимая, чего бы я хотел записать. А записать я хотел наш новый цикл «Postскрипtum». Я позвонил ей в воскресное утро, чуть ли не день совковой конституции семьдесят седьмого года, и она сказала, чтобы я прямо сейчас и приходил. Я не был готов к такому повороту событий, но поехал. Я почти записал у нее две или три фортепианные вещи, каждая для двух инструментов, из которых в реальный «Postскрипtum» вошла только одна.

Мы довольно плотно поработали часа полтора, после чего Эля сказала, что я авангардист, чем не удивила меня, и что господин Кафка «отдыхает», в чем я немного для приличия посомневался, и хотел было продолжить запись, но началось чаепитие. Короче говоря, больше мы так ничего и не записали, но чаю выпили изрядное количество. Меня это насторожило, когда я шел домой уже где-то глубоким вечером. Я все-таки люблю работать, но не люблю при этом никого подгонять, тем более, что у меня не было возможности платить деньги.

Я позвонил ещё пару раз, вяло пытаясь продолжить запись и за одно убедить себя, что студия «Мизантроп» — это моя, блядь, путевка в жизнь. Ничего на тот момент не вышло.

Так прошел целый долгий год. За это время мы записали уже не только «Postскрипtum», но ряд других, блядь, неповторимых творений. Правда, не у Эли, которая в человеческом плане всегда вызывала во мне большую симпатию, а на гнесинской студии и за «бабки».

На самом деле, все в наших отношениях стало меняться к лучшему ещё в марте девяносто пятого, когда наш так называемый менеджер Сергей Кошеверов, он же Серж Хризолит, кстати, редкой охуенности человек, без балды, что называется, непонятным для меня способом выбил нам бесплатную поездку на фестиваль «Оттепель 95» в город Архангельск, где все было сколь нельзя лучше. Перед отъездом нам срочно понадобилось сделать несколько копий с «дата» на обычные кассеты. Я опять, говно-человек, вспомнил про Элю и позвонил ей. Она опять весьма приветливо пригласила к себе, и на следующее утро мы с Кошевером отправились к ней, захватив с собой водочки. Пить с утра — дело нешуточное. Это всегда убивает целый день, ибо на пятидесяти граммах редко кто останавливается, постоянно «берется ещё», но часам к трем дня все равно пьянка заканчивается, потому что кому-то на работу, у кого-то ещё какие дела, которые оказывается совершенно невозможно делать, поскольку настойчиво клонит в сон, но если лечь, то начинается «вертолет», а блевать нет сил. Так и сидишь, как мудак; ждешь, пока протрезвеешь. А на спасительный в этих ситуациях кофий я тогда ещё не успел подсесть.

Ну так вот, Эля переписала нам на кассету наш Другой Оркестр, посердившись немного, что мы не у нее записались (Я ещё подумал: «Как же, запишешься у тебя».), а потом, конечно, не удержалась от того, чтобы не похвастаться своими новыми работами. Этой новой работой оказался черновик альбома некоего Олега Чехова, с которым мы потом столько вместе соли поели. Тут-то я и охуел. Скажу совершено честно, это была первая запись, сделанная на Элиной студии, которая не просто произвела на меня хоть какое-то впечатление, но прямо-таки понравилась.

Блядь! Это была музыка, да и мало того, это была очень близкая мне душа, как мне доложили, в данный момент оканчивающая физический факультет Донецкого университета и прописанная в далекой курортной Ялте. Чехов — штучка, подумал я, и опрокинул новый стопарик. Эля, видимо, тоже почувствовала, что на сей раз мне и впрямь нравится то, что я слышу, и с удовольствием принялась рассказывать мне всякие харизматические истории о вышеупомянутом Чехове. Более всего меня позабавило, что человек с такой фамилией оказался не то внуком, не то правнуком господина Попова, каковой, осмелюсь вам напомнить, изобрел не какую-нибудь очередную собачью херню, а радио, блядь. Вот оно как!

Но уж совсем мы стали до определенных пределов друганами с девочкой Элей Шмелевой, когда я как-то зашёлк ней в гости в начале ноября крайне урожайного для меня девяносто пятого года. Тут мне придется на некоторое, надеюсь, непродолжительное, время увести вас на боковую, но неотъемлемую в системе жизненных коммуникаций дорожку.

Наш бас-гитарист Вова Афанасьев, как и все люди, в период обучения в средней школе не был обделен одноклассниками, которые в силу вполне понятных человеческих обстоятельств сохранились в качестве действующих деловых знакомых не у него, но у нашего просто-гитариста Сережи, который учился в той же школе, что и Вова, но на класс старше, а потом стал учиться в одном институте с этими самыми вовиными бывшими соучениками.

Эти бывшие вовины соученики, а к тому времени и бывшие соученики Сережи, ибо институт уже был закончен, в свое время захотели попробовать себя в качестве владельцев молодежного клуба. Такая возможность им довольно быстро представилась. Появился некий дядя-мальчик, купивший не так давно небольшой речной дебаркадер. Для тех, кто не знает, скажу, что дебаркадер — это некое, родственное барже, плавучее сооружение, отличающееся от последней более серьезным подходом к отделке внутренних помещений. Всю эту байду этот самый Вова (не наш, а дядя-мальчик, купивший дебаркадер) перевез в тихую гавань реки Москвы где-то в районе метро «Автозаводская». Не то этот Вова-3 (ибо о Вове-2 ещё будет особый разговор, и хотя он ещё не появился на страницах моего романа, в отличие от Вовы-3, но дать ему третий порядковый номер не поднимается никакая из моих рук) сам был художником, не то в художниках ходили его друзья, но ему очень импонировала идея устроения на своем «судне» молодежного клуба с акцентом на плавучую художественную галерею. Тут-то и появились одноклассники Вовы-1 с букетом свежих по причине бурления в их жилах пассионарной молодой крови всяко разных инициатив.

К чести Другого Оркестра могу заметить, что мы были одними из первых музыкантов, почтивших это новое для всех место своим концертом. Вслед за нами там появился великий на тот момент пассионарий Слава Гаврилов со своими «Ехидными портретами», к которым на Дебаркадере относились по-разному: от обожания до полного неприятия.

В то далекое время бытования Дебаркадера в районе «Автозаводской», а был это, чтоб не соврать, конец девяносто четвертого — начало девяносто пятого годов, мы, Другой Оркестр, считали, что перед нами вот-вот сложит оружие весь просвещенный мир (о, святая наивность!), в силу чего были очень требовательны и непримиримы в момент расчета своих перспектив в том или ином месте. В этом плане Дебаркадер нам не понравился. Там почти не было возможности отстроить хоть мало-мальски приемлимый звук на концерте, был дикий холод в помещении, отапливаемом с помощью какой-то диковиной термо-пушки, и совершенно охуевшие по жизни бывшие авангардисты, переквалифицировавшиеся в тусовщиков и тихих алкоголиков, продолжающих при этом предъявлять к миру необоснованные претензии.

Но с другой стороны там было охуенно уютно и клево. Это напоминало несчастным детям Совка островок почерпнутого из культовых младо-интеллектуальных книжек богемного мира искусства. Сидя в зале на втором этаже, ибо Дебаркадер был именно о двух этажах, страстно хотелось заставить себя поверить, презрев весь свой уже довольно обширный для каждого из посетителей опыт поедания жизненного дерьма, что действительно, блядь, сейчас мы все, нищие уебища от Искусства, соберемся с последними силами и начнем строить светлое будущее, в каковом нам будет уютно и хорошо, как с детства мечталось. Страстно хотелось убедить себя в том, что, блядь, это наш шанс, что нужно уцепиться за этот блядский островок всеми коготками душонок. Иногда это получалось, если к моменту сомнений удавалось успеть выпить достаточное количество алкоголя, а иногда, сколь ни желалось так обнадеживающе думать, ничего не выходило.

Но что до меня, то я все-таки, будучи закоренелым, блядь, водолеем, любил это место и встречаемых там людей. Эта была молодость, которую я ясно ощущал как свою, зная из взрослых разговров и книжек, что другой молодости у меня уже никогда не будет. Поэтому я часто посещал этот генератор всевозможных иллюзий, заранее готовясь к этим посещениям, чтобы не очень часто вспоминать, уже находясь за столиком, что это именно иллюзии, а не жизнь. Лично мне охуенно помогал в этом весьма добротно сфабрикованный предприимчивыми совками миф о питерском роке. Соловьевская «Сага об Андеграунде», то бишь нашумевший его кинофильм «Асса», был просмотрен мной в слишком падком на любую героическую мифологию возрасте пятнадцати лет. Я охуел от этого фильма, и он невольно стал для меня одним из маяков в этой ебаной жизни. И сколько бы я потом, будучи уже взрослым, не находил там малоприятных откровенно конъюнктурных деталей, он навсегда останется для меня таковым. У меня всю жизнь были очень сложные отношения с матерью, начиная с того, что я, вопреки Зигмунду Фрейду, всегда активно ее не хотел, но я знаю, что всем совкам и всем людишкам вообще свойственно время от времени напоминать друг другу, что мать, мол, одна. Я могу то же самое сказать об «Ассе». Так получилось. Никто в этом не виноват.

Поэтому я любил весь этот «дебаркадерный» период своей жизни, хоть тогда так и не нашел сил в этом себе признаться. Мне искренне казалось тогда, что если существует некая четко осознающая свои позиции тусовка более-менее образованных молодых людей, то общество, блядь, рано или поздно будет вынуждено признать ее существование.

В обществе музыкантов Другого Оркестра мне, конечно, было свойственно более скептическое отношение ко всей вышеописанной хуерде, и, конечно же, я, как и Вова с Сережей, не верил, что у Дебаркадера есть хоть какое-то более громкое будущее, вследствие чего не верил я и в то, что они переедут в более выгодное в коммерческом и промоутерском плане место на Фрунзенской набережной, напротив самого Парка Культуры и отдыха, носящего, кстати говоря, имя того же моего любимого Максима Горького. Хотя, поскольку я водолей, и, стало быть, знаю об этой жизни больше, чем всякие там тельцы, то я все-таки понимал, что у всех и у всего всегда есть некоторые шансы утереть какому угодно скептику нос. Поэтому-то я осознанно до поры не ставил никаких диагнозов.

Как вы понимаете, разумеется я, как всегда, оказался прав. Дебаркадер переплыл, куда и намечалось, на Фрунзенскую набережную, и где-то осенью девяносто пятого года переживал со всем своим творческим персоналом душевный подъем. Нас позвали открывать сезон и спросили, не знаем ли мы ещё какую-нибудь команду, которая могла бы поиграть с нами в один вечер. Я, конечно, порекомендовал кошеверовское «СП». И мы, блядь, поиграли. Пришла хуева туча народа, знакомого и незнакомого. Все получилось заебись, мы всем понравились, да к тому же выяснилось, что о нас уже и без нашего участия постепенно начинают узнавать, интересоваться и приходить на концерты. Удалось даже срубить денежек, и вообще все было замечательно.

Но концетный аппарат по-прежнему представлял собой весьма жалкое зрелище. Дебаркадер, который в первые месяцы своей новой уже официальной жизни носил поначалу название «ДЖ-30», которое лично мне нравилось гораздо больше, чем прижившееся впоследствие просто «Дебаркадер», нуждался хотя бы в относительно серьезном техническом оснащении.

Тогда-то я и пришёл к Эле безо всякой цели (стихи, блядь!), но оказалось, что это охуительно своевременно. На следующее утро, оказавшееся по иронии судьбы несуществующим ныне старым праздником очередной годовщины Великой Октябрьской Социалистической Революции, мы уже шли с Элей и с ее приятелем Олегом Мавроматти на «Дебаркадер» (я написал это слово в кавычках, ибо к тому времени это уже стало официальным, фигурирующим в прессе и масс-медиа названием) договариваться на предмет того, что им, дебаркадерцам, необходимо за сходную цену арендовать у студии «Мизантроп» концертный аппарат.

Мы пошли туда пешком, попивая обмененную в коммерческой палатке на компакт-диск Александра Башлачева водочку. Естественно мы нажрались очень круто, и я, с каждой секундой все более пьянея, с ужасом понимал, что каждый делаемый Элей глоток все неизбежней подводит меня к потере моего реноме в глазах ни о чем не подозревающих ещё дебаркадерцев, которых Шмелева, человек, которого я, глубоко нетрезвый, вынужден буду рекомендовать, через несколько минут начнет обрабатывать на предмет предоставления им ее аппарата.

Но все сложилось очень удачно, потому что все они оказались чуть ли не более пьяны, чем мы, и разговор сразу пошел в очень правильных тонах. Хотя я сразу понял, что бедной пьяненькой Эле несильно верят привыкшие к жизненному говну пьяненькие мужчинки. Я не буду описывать подробности наших переговоров, в ходе которых милейший Олег Мавроматти чуть не свалился в трехметровой глубины трюм как раз в то момент, когда Вова-3 закончил рассказывать трепетную историю о человеке, которому это однажды уже удалось.

Скажу лишь, что Эля оказалась все же на высоте, и через три дня аппарат уже стоял и работал.

Вообще, наверно, харэ уже рассказывать про «Дебаркадер», хотя там я узнал очень многих достойнейших персонажей, о которых, если я стану когда-нибудь коммерчески выгодным автором, а я им стану, и передо мной встанет необходимость писать романы, для того, чтобы порадовать лишним походом в ресторан мою будущую Прекрасную Сожительницу, я конечно напишу отдельную книгу и о «Дебаркадере», и о Сереже Лобане, и о Мавроматти, и о многих-многих других, как ни странно, весьма дорогих мне людях.

Но сейчас времена иные: трудные и злые. Имярек к величайшему сожалению позади, или, напротив, в очень туманных будущих перспективах. А для того, чтобы быть счастливым с С мне надо помолодеть лет на пятнадцать, и опять уверить себя в том, что я гений, а я крайне не уверен, что у меня с этим что-нибудь получится. Короче, все в говне, но по хую мороз! Поэтому я продолжу свой рассказ о наших отношения с Элей, с которой мне совершенно неожиданно довелось тесно общаться в течение чуть ли не девяти месяцев, в ходе записи первого варианта девичьих песен.

Мы стали часто видеться с ней и делиться пассионарным опытом. А нам было чем поделиться, ибо нам было по двадцать три года и мы общались, уже в силу сделанных дел, на равных с людьми много старше нас. Я сетовал на свои злоключения с глобальной революционной программой, которую называл про себя «Новыми праздниками», ещё и не подозревая, что через несколько месяцев брошусь в попсовый омут и отдам это на мой взгляд ко всему подходящее название музыкальному проекту, о котором, собственно, все время здесь и пизжу.

Тогда моя революционная инициатива заключалась в издании журнала, который, конечно, не стал регулярным, «Вестник Другого Оркестра», подразумевая в данном, журнальном, случае под Другим Оркестром весь альтернативный мир и радуясь удачному рекламному ходу в промоушене собственной группы. Мне казалось, что это действительно очень мудро с точки зрения тактических действий: не расширяться внутри какой-то уже существующей системы, а переопределить ее существо через себя любимого, и таким образом не утвердиться в этом ебаном мире, а небрежным отточеным жестом запихать его, мир, в собственный вещмешок. Это и была основная, может и не очень оригинальная, но мало кем осознаваемая в деталях концепция. «Новыми праздниками» же я изначально хотел назвать альтернативный музыкальный фестиваль, деятельность которого, по моим представлениям, должна была быть выражена в сборных компактах, записанных Элей, о чем она, кстати, и не подозревала тогда, хотя вряд ли бы отказалась. А она, в свою очередь, рассказывала мне о своих былых победах и поражениях в ходе строительства собственной студии, потому как, что кстати явилось для меня большой новостью, достопочтенный Андрей Тропилло, несмотря на то, что некоторое время был связан с Элей интимными узами, ни хуя никогда и не думал оплачивать строительство своего филиала из собственного кармана. Деловой человек, ебемте!

И очень трогательно мы пропиздели с Элей весь осенне-зимний период девяносто пятого, неизменно попивая при этом «красненькое» в замечательном баре со столиками на огромных якорных цепях и иногда вместе возвращаясь домой. Эля в то время очень хорошо относилась к доживающему последние дни Другому Оркестру, и устраивая бесконечные свои музыкальные фестивали, всегда имела нас в виду, хоть мы, не считая той нашей бездарной смены, когда я пытался в одиночку записать «Postскрипtum», никогда не работали на ее студии, что, во всех остальных, кроме нашего, случаях не было большим достоинством в ее глазах.

«Дебаркадер» же за считанные месяцы расцвел буйным цветом. Каждый день происходили какие-то концерты, презентации, дискотеки и прочая клубная дребедень. Я смотрел на эту счастливую молодежь и вспоминал то время, когда клуб ещё не был клубом, а сама «баржа» стояла на «Автозаводской», как мы играли там, как играли там «Ехидные портреты», которых почему-то в новое время настойчиво и совершенно незаслуженно пытались забыть; как мы проводили там первый вечер нашей с Гавриловым и Калининым литературной партии «Практика». Меня это все болезненно умиляло. Люди есть люди, они есть сентиментальное говно, и более ни хуя.

Теперь Эля развернула бурную деятельность, окучивая новых потребителей младо-интеллектуального творчества через радио «Ракурс» (бывшее SNC) и по обширным рок-н-ролльным знакомым. Кошеверов стал чуть ли не программным директором, каковую роль ранее исполнял Сережа Лобан, и грузил всех направо и налево, периодически выходя в эфир «Эхо Москвы», «Монморанси» и ряда других радиопередач. Таким образом, на безвестной ранее сцене «Дебаркадера» появились многочисленные культовые представители младо-интеллектуального андеграунда: «Ночной проспект», «Вопли Видоплясова», «Вежливый отказ» и многие другие. Короче, все шло заебись.

В тот день, когда ко мне приехала ещё любящая меня Имярек, я окончательно понял, что она все-таки приедет, после того, как именно Эля поведала мне о том, что влюбилась. Влюбилась она в (встречайте его аплодисментами!) Вову-2, Володю Коновалова, в то время басиста дурацкой группы «Вино», единственно что о которой я помню, так это то, что в недрах ее пропагандировал свое творчество так называемый виолончелист «Аквариума» Всеволод Гаккель. Этот Володя Коновалов, в которого влюбилась Эля Шмелева, когда-то давно играл в группе «Рабочий район»; их видеоклип в далеком восемьдесят девятом ещё году крутился периодически по «2 х 2» и, насколько я помню, не вызывал у меня реакции отторжения.

Ко мне приехала Имярек. А Элю, охуевшую от концертной звукорежиссуры, как раз стала одолевать жажда студийной работы. Благо в январе нового девяносто шестого года к ней приехал новый двухдюймовый шестнадцатиканальный магнитофон. Мне было суждено стать первым, кто начал и закончил на нем проект. Правда, проект сначала предполагался совсем иной и естественно ещё авангардный. Я, конечно, испытывал некоторое, идущее из недр моей интуции, недоверие к совместной работе с Элей, но решил рискнуть, потому что с внезапно наруленной горькой свободой (гибель Другого Оркестра) необходимо было срочно что-то сделать. На хуя быть свободным от коллегиальных творческих решений, если ничего не делать самому?! А тем более, в тех ситуациях, когда все вроде как само идет в руки.

Но я ни в коей мере не ожидал, что Эля может быть такой настойчивой в предполагаемой совместной деятельности. В самом начале января мы возились с моей возлюбленной Имярек на моем дурацком полуразвалившемся диване, когда раздался звонок, и Эля сказала, что мы сегодня же, пока праздники, должны забить с ней стрелу и поехать в гнесинскую общагу «рулить» для меня музыкантов.

Мы поехали, кого-то даже нарулили, но потом, конечно, ничего не склалось. У Эли постепенно пропал энтузиазм, у меня опять началась депрессия, опять уехала дурацкая Имярек, вдоволь нагрузившая меня тем, что я говно. Плюс — у нас с Сережей никак не получалось быстро закончить ремонт. В элином новом магнитофоне стали открываться неожиданные поломки, задерживался на таможне новый микшерный пульт.

У меня же, в свою очередь, возникла очередная гениальная идея: записать программу простых минималистских хуюлек под одно очень эстетское фортепианное сопровождение и женин вокал. Так же, среди моих вещей, мы с Женей вознамерились ненавязчиво записать ещё не записанные в России так называемые «Три песни о любви» одного из моих любимых композиторов (кстати, с подачи Имярек) Эриха Сати, тексты, собственного сочинения которого, я сам перевел с подстрочника, сделанного Машей Варденга, на русский язык, и получилось весьма недурно с любой точки зрения.

Эля опять этому обрадовалась и сказала, что у нее есть на примете замечательный зал, принадлежащий одной музыкальной школе, в которой она училась в детстве играть на скрипке, и что там мы все можем записать, а сведем уже у нее на студии. Ну чем не вариант!? Мне все это очень понравилось.

Хотя, конечно, все оказалось так, как я и предполагал: начались бесконечные созвоны и переносы стрелок, планов, конкретных дней начала записи и так далее. Я тогда ещё не привык к подобной хуйне. Видимо, раньше мне просто везло. Я прекрасно понимал при этом Элю, которая переживала тогда романтический период в отношениях со своим будущем мужем Володей. Моя же возлюбленная неизвестно чем занималась где-то за две с половиной тысячи километров от меня, а наши короткие телефонные разговоры неизменно повергали меня в депрессию. Говорить так со мной было очень глупо и неразумно с ее стороны, ибо я без сомнения сильный человек, и могу свернуть горы ради того, чтобы воссоединиться с любимой. От любой подобной любимой требуется только одно, если она действительно хочет быть со мной рядом, а Имярек тогда ещё этого хотела, или ещё была в состоянии содержать в своем больном сознании робкие иллюзии семейного счастья, — не говорить мне, что я говно и ни на что не способен. В меня надо верить, и лишь тогда будет победа! Не надо говорить мне, что я охуительный, надо просто не говорить мне, что я говно. Я ничего не могу с собой сделать. Сама физиология моя противится тому, чтобы изо дня в день сворачивать эти невъебенные горы во имя соединения с женщиной, которая хуй знает за кого меня держит. Я не умею так и не хочу этому учиться. Вы, женщины, предаете меня при первом же соблазне, а я потом мучительно, годами работаю над тем, чтобы разлюбить каждую из вас. Я уже люблю другую, а продолжаю разлюблять вас, предавших меня. Другая — она, как правило, милая и хорошая, она только иногда позволяет себе невольный выпад о том, чтоб я, де, уебывал в свои разрушенные замки, но потом ей стыдно передо мной за это. И никто из нас не виноват, что каждый раз, когда мне попадается удивительно приятная, искренне любимая мной, добрая и чуткая девочка, так же искренне любящая меня, — в недрах моей дурацкой душонки все время делает свое черное дело какая-то, блядь, новоявленная Роковая Женщина, которая даже уже почти не помня обо мне, мешает моему счастью с настоящими ангело-девочками. Какого хуя! Какого хуя, блядь?!

А такого хуя, что я вижу, как им, ебаным мною в иной исторический период, Роковым женщинам, хуево, как им больно, как они плачут, как они казнятся из-за мужчин, которые не то что их, моих бедных девочек, но даже, блядь, и моего-то мизинца не стоят. Я вижу этих роковых девочек, я вижу, как они слабы, как им, бедняжечкам, важно отыграться хоть на ком-то, как важно для них верить в легенды о бедных далеких мальчиках, всю жизнь плачущих по ним, живущих с другими, обычными на их взгляд, девочками, в то время, как они сами — это, блядь, пиздец какое чудо! Я вижу все это, и мне сразу так хочется их приласкать, поцеловать в ушко, нашептать какую-нибудь красивую сказочку, провести с ними полную любви ночь, а утром опять поцеловать их в ещё спящие глазки, ещё поцеловать и пойти к своей Единственной Любимой, которой, каким бы понимающим всё человечком она себя не считала, ни в коем случае нельзя об этом рассказывать, ибо все девочки — они все девочки и есть. И что я могу поделать, если мне хочется их всех приласкать! Я же не выебать их хочу! Пускай себе их голливудские их красавцы ебут, срывают с них одежду решительным жестом, ебут их в подъездах, и в прочих экзотических ситуациях, — а я им хочу дать совсем другое. Мне неинтересна героическая ебля. Для этого вон сколько умельцев, блядь, по земле ходит! Мне им хочется сказки рассказывать и в ушки целовать, в глазки и в прочие нежные местечки. И пусть, если им нужно, они себя Роковыми Женщинами по отношению ко мне считают. Пусть. Я-то знаю, что я просто их глупая добрая мама. Даже не папа, а именно мама. Что поделаешь. Они, наверно, меня потому и бросают, что у девочек с мамами всегда отношения сложные. Они все больше диких животных для постели предпочитают. Ебать меня в голову! И это, блядь, при том, что все мои мастурбационные грезы в пубертатный период были отмечены неизменно садистской направленностью. Впрочем, здесь все понятно, компенсация, ебемте! Что тут поделаешь!

Короче говоря, с записью новой, блядь, музыки на элиной студии ни хуя не вышло. Где-то в марте, когда наконец, закончилась моя ремонтная работа с Сережей, и он был счастливо устроен с моей подачи на «бочковскую» студию, я начал опять интенсивно звонить Эле, а она радостно пересказывала мне по телефону какие-то впечатлившие ее только что видеофильмы и знай себе переносила сроки начала записи. В какой-то момент я сказал, что звоню ей ещё три раза, и если она опять будет все переносить, значит не стоит связываться, и это все не мой шанс. Как вы догадываетесь, эти три раза благополучно минули, и я оставил идею серьезной записи своих авангардных опусов.

В следующий раз я позвонил Эле только в конце апреля, к этому времени Володя уже переехал к ней жить, и все стало вполне себе срастаться, но уже не с «авангардизмами», но с попсой, которая к этому времени успела меня отыметь во все отверстия моей дырявой башки.

Нельзя сказать, что как-то изменился стиль наших отношений с Элей, но зато я решил, что во что бы то ни встало запишу у нее то, что я не могу не записать, и буду работать на ее студии либо до тех пор, пока не закончу то, что считаю нужным, либо пока она не прогонит меня силой. Так я ввязался в затяжную войну за любовь, блядь, и прочую метафизическую хуйню. Мой крестовый поход начался. Имярек к этому времени уже окончательно пропала, но я говорил себе, что обязан это записать во имя нее, пусть даже она и не услышит этого никогда, а услышит — так никогда не оценит. «Пошло все в пизду!» — сказал я сам себе и сел у Эли в аппаратной забивать в «Alesis» барабаны…