Мне скоро 39. Сколько я себя помню, я всё время что-то пишу.

Мне было чуть больше семи, когда муж моей тёти (мы жили ужасным, уродливым колхозом, как в те времена жили многие) сел как-то вечером со мною за стол (выдалась вдруг у него свободная минутка), и мы с ним начали писать какой-то незамысловатый рассказик про… Микки-Мауса.

Писать я мог тогда ещё только печатными буквами, и потому в основном писал он — тоже небыстро, подстраиваясь под мой темп — а я придумывал и иногда рисовал какие-то самоочевидные пиктограммы. Так и писали: строчку он, тоже печатными буквами, строчку я, ещё более печатными и с рисуночками. Потом его позвала моя тётя, его супруга, а утром он и вовсе ушёл на работу. Я же так увлёкся новой для себя игрой, что, недолго думая, решил продолжать без него. И вот с того самого дня я и не останавливался, в сущности, до сих пор.

Годы шли. Постепенно я написал огромное количество рассказов, повестей и даже целых восемь романов — буквально один лучше другого! И вот скоро мне уже 39. То есть я давно уже пережил Лермонтова, не дотянувшего, увы, даже до Кобэйновских 27-ми; уж лет пять, как перерос я Христа; год назад пережил самого, извиняюсь за выражение, Пушкина, — а жизнь что-то всё никак не кончается и не кончается, и не предвидится ей, в общем-то, конца-краю, поскольку надо быть очень трусливым и недалёким моральным уродом, чтобы верить в пророчество о 2012-м годе, ибо за всю свою уже немалую жизнь не встречал я ещё человека, которого считал бы умнее себя и не вижу решительно никаких поводов делать исключение и для тех, кто муссирует эту тему.

Вот, говорю, я всю жизнь пишу что-то. И уже много раз казалось мне, что я всё сказал, выложился без остатка, выполнил свою миссию, а жизнь всё не кончалась и не кончалась, как будто демонстрируя мне мою тотальную несостоятельность в самОм взгляде на то, какая она, кто я в ней и для чего это всё вообще нужно.

И мне приходилось снова думать и осваиваться в каждом новом (и одновременно вечном и бесконечном) мире, какой приходил на смену тому, где я из разу в раз выкладывался без остатка и вроде как честно умирал, всё исполнив.

Я думал-думал, осваивался-осваивался, а потом снова писал, чтобы снова полностью выложиться. Но всякий раз, как только я выжимал себя без остатка, мир предательски менялся на какой-то совершенно иной, в котором мне как будто опять становилось семь с небольшим лет, и я снова оказывался перед лицом необоримой необходимости писать всю ту же бесконечную историю о Микки-Маусе; двигаться куда-то и зачем-то в полном одиночестве, потому что… дядя Серёжа ушёл на работу.

Понятно, что люди, искушённые в разнообразном литературном чтении, совершенно не удивятся, когда после вышесказанного я, в качестве смысловой связки, употреблю оборот «так и теперь».

О да, я конечно в курсе некогда распространённого мнения о том, что читателя надо, мол, удивлять и тому подобное прочее, но сам я с возрастом стал относиться к этому довольно прохладно, потому как вопреки многим неласковым обстоятельствам своей биографии со временем всё-таки научился понемногу не то, чтоб уж особо себя любить, но всё-таки никогда не забывать о неписанной субординации между Автором и Читателем; в пользу, разумеется, Автора. Таким образом, это не Читателя НАДО удивлять, а ЧИТАТЕЛЮ НАДО, чтобы его удивляли — чувствуете разницу?:) А если мы будем кому-то, кому что-то от нас надо, давать это слишком легко, быстро и часто, то любой читатель потеряет совесть, ориентацию в пространстве, верх и низ и, в конечном счёте, замяукают котята «надоело нам мяукать», и в итоге ничего, кроме неблагодарного хрюканья мы не услышим во всём мировом эфире.

Этого никак нельзя допустить! Даже несмотря на то, что, в широком смысле слова, на «работу» ушёл уже далеко не один только дядя Серёжа. Даже несмотря на то, что на «работу» и вовсе ушли уже практически все, историю про Микки-Мауса кто-то должен всё-таки продолжать! Хотя бы потому, что она… не закончена…

Так и теперь…

Все миры, о которых я писал и которые, в общем-то, можно сказать, не побоявшись собственной смелости, постиг прежде, исчезли. Именно исчезли. Сначала хотел написать «рухнули», но это может быть и неправда. Может быть где-то они существуют и ныне. Даже, скорее всего, это именно так и есть. Где-то существуют они и сейчас; те миры, что я когда-то постиг и в которых я полностью выложился…

Где-то в бесконечной Вселенной всё так же существуют все те мгновения, какие переживал и я, и все люди, что жили когда-то на свете. Где-то все эти люди живут и теперь, и всё так же переживают они вновь и вновь то, что уже переживали когда бы то ни было. Где-то существует всё это, но… только лично я не могу знать, где. Здесь этого нет, а там, где это есть, нет меня.

И только повесть о Микки-Маусе по-прежнему не дописана…

Быть может, где-то в глубине Универсума есть даже и такой мир, где история эта уже закончена; Автором поставлена последняя точка, ручка отложена в сторону, книга закрыта и поставлена на самую дальнюю полку в Главной Тамошней Библиотеке, где она уже много столетий числится в отделе древних манускриптов; какой-то старик-архивариус смутно помнит, что когда он в последний раз проверял каталог, там вроде бы была запись о том, что книга эта, в принципе, имеется у них в фондах, хоть и много веков никто не читал её и даже не брал в руки, но… — всё это есть где-то там, где нет меня, а здесь…

Здесь её по-прежнему нет… И никто никогда не допишет её за меня… Потому что… все ушли на работу…

Все готовы заниматься чем угодно, лишь бы её не писать… А я остался… У меня нет «работы»… У меня есть только необходимость… Необходимость писать…

Говоря откровенно, писать я могу абсолютно о чём угодно. Любая тема может увлечь меня настолько, что временно мне станет интересно писать именно об этом. Да, наверное, можно сказать, что сам угол своего зрения умею я менять совершенно произвольно и необыкновенно легко.

Попросите меня написать о том, что главное в нашем мире — Любовь, и я напишу об этом так вдохновенно и увлекательно, что по прочтении такого произведения ни у кого из читателей не останется и тени сомнений в правоте самой это концепции.

А в другой раз попросите меня написать о том, что никакой Любви вовсе не существует, миром правят исключительно себялюбие и корысть, а само слово «любовь» придумано, в конечном счёте, лишь затем, чтобы одни люди могли беспрепятственно управлять другими, а те были бы им за это ещё и благодарны — я напишу и такое произведение, и опять по прочтении подобной книги ни у кого из читателей не останется сомнений в истинности уже последней картины мира.

И то и другое неоднократно уже я делал и, понятно, всякий раз искренне, но вовсе не потому, что менялись мои убеждения или же я шёл по какому-то жизненному пути и в ходе своего по нему движения постепенно, де, менялся мой взгляд — нет, не поэтому. Это так лишь потому, что у меня вообще никогда не было никаких убеждений, но… я люблю писать.

Всё обстоит так, будто тело моё — это некий Большой Корабль с умопомрачительным количеством навигационных приборов. Внутри этого чудесного корабля, который многие и принимают за самого меня лично, сижу я-настоящий и, знай себе, меняю угол зрения с одного на другой (будто поворачиваю руль), да смотрю, как поведут себя встречные корабли — только-то и всего! И только потому, что мне просто доставляет удовольствие на это смотреть…

Я просто еду, просто плыву, просто лечу, а за окном мелькают деревья, машины, дома, катятся на трёхколёсных велосипедах какие-то новоиспечённые карапузы, валяются обессилевшие, бомжеватого вида, пьяницы. Чего только не наблюдал я через свои иллюминаторы, которые многие принимают за мои глаза, а некоторые ещё и думают, что это и вовсе «зеркала души»!:) Да лишь бы на здоровье, как говорит порою моя супруга по самым разным поводам и без них. Я-то знаю, что то, что принимают встречные корабли за слизистую оболочку моих глаз — на самом деле, представляет собой нечто подобное мощнейшему пуленепробиваемому стеклу иллюминаторов Корабля Моего Тела, а вот уже за этими иллюминаторами расположена Кабина Пилота, или капитанский мостик — как угодно, где сидит маленький человечек по имени Я Моё Истинное…

Но и он там сидит не всегда. Он сидит там лишь тогда, когда ещё более маленькому человечку, который сидит уже внутри него, в его Кабине Пилота, и представляет собой уже Его Истинное Я, отчего-то приходит иногда в голову видеть мир именно таким образом.

Корабль Моего Тела — нет-нет, не Корабль Судьбы — вот ещё глупости! — о какой такой Судьбе можно говорить, если само понятие это значимо только иногда и только для одного из бесчисленного множества Внутренних Пилотов, про коих только изредка, в свою очередь, могу я сказать, что эти внутренние пилоты уж прям мои — повторюсь, Корабль Моего Тела всё плывёт и плывёт; когда под парусом, когда силой гребных винтов, а то и вовсе милостью божьей, а повесть о Микки-Маусе по-прежнему не написана…

Да, с одной стороны, о нём написаны уже сотни томов, но как только написание каждого из них подходит к концу, всякий раз Полномочной Комиссии становится ясно, что это всё, увы, опять не о нём.

Скоро мне исполнится 39, как я уже говорил, и на сегодняшний день я пережил почти всех, кого я когда-либо всерьёз уважал. И ладно бы я пережил их просто по количеству лет — увы, я пережил… собственное серьёзное отношение к взглядам на жизнь тех, кого действительно воспринимал когда-то всерьёз. Не уверен, что этим можно похвастаться, хотя и есть в мире, скажем так, дискурсы, в чьих рамках это выглядит несомненным достоинством, но должен признать, что, по большому счёту, на сегодняшний день у меня нет никаких взглядов на жизнь, а людей, у кого какие-либо взгляды имеются, мне опять-таки трудно воспринимать всерьёз, а уж как я далёк от размышлений о том, можно ли это приобретённое моё качество считать недостатком или же, напротив, достоинством, невозможно и описать:). Однако если в Кабину Пилота влезет такой внутренний «я», который временно будет считать, что пора бы поиграть в такую игру, что взгляды на жизнь как таковые — это очень серьёзно, то некоторое время я могу не без интереса (по крайней мере, пока я об этом пишу) поиграть с миром и в это.

Быть может никакого Микки-Мауса нету и вовсе? Что ж, и эта игра ничем не лучше и не хуже любой иной. Да и сам мир, где существует Разум Человеческий, в определённом смысле ничем не отличается от мира без Разума. Конечно, люди, у которых есть взгляды, более склонны к тому, чтобы в этом со мной не согласиться. Да пожалуйста! Лишь бы на здоровье, как говорит по поводам и без оных моя супруга. Зато я одинаково склонен то настаивать на своей правоте, то с лёгкостью менять своё мнение.

Если иудейский постулат, что Бог создал Человека по образу и подобию своему, верен и если, сперва допустив, что я — человек, предположить затем, что возможно вышеназванное моё качество и есть то, что более всего роднит Человека с Богом (в плане внутреннего устройства), то это снимает и разрешает многие вопросы, что волнуют людей от начала мира и сводятся, в сущности, к двум: Господи, почему всё так? и Господи, за что мне всё это?

И вот я подумал, что ещё не сказал я о Микки-Маусе из того, что мог бы ещё сказать, учитывая, что мне дали дополнительное время…

…Может быть вообще было бы лучше не столько говорить о Нём, сколько говорить с Ним? Да-да, просто поговорить с Ним! Сказать наконец всё, что я о Нём думаю. Сказать ему, может быть, среди прочего и наконец «Микки-Маус, GO HOME!» и заставить всех Внутренних Пилотов выйти на улицы с такими плакатами? Но что, с другой стороны, это изменит?

Ну, допустим, он даже возьмёт, да уйдёт. Но ведь я всё равно буду знать, что где-то он по-прежнему существует, коль скоро он ушёл у нас с моими храбрыми пилотами на глазах. Коль скоро он ушёл у нас на глазах, мы никогда уже не сможем утверждать, что его нету вовсе, потому что все мы видели, как он уходит. Мы никогда уже не сможем забыть, что он… был. А раз он был, значит, он и сейчас где-то есть! По крайней мере, в наших воспоминаниях.

А когда мы кричали ему «GO HOME!», мы хотели, чтобы его не было вовсе, никогда и нигде! И чтобы мы даже представить себе за всю жизнь не могли, что кто-то такой вообще может существовать. Но Микки-Маус фантастически ХИТР!

Вынудив нас кричать ему «GO HOME!», он фактически заставил нас кричать ему «Алилуйа! Осанна!» и прочее, потому что он фантастически ХИТР! Он знал, а мы не знали, забыли о древней магии: если ты прогоняешь кого-то, тем самым ты признаёшь, что он есть! Он снова перехитрил нас, этот лукавый Микки, потому что не только ХИТР, но и МУДЁР!..

Таким образом, выходит, что ругаться и ссориться с Ним бесполезно, бессмысленно, нецелесообразно, себе дороже, дохлый номер, пустая трата времени, неосмотрительно и, короче, без мазы.

Тогда может быть его о чём-нибудь можно спросить? В принципе, на первых порах, пожалуй, что это — мысль! Во всяком случае, пока не наступит пересменок у Моих Пилотов… Ну, что же, не будем тогда терять драгоценных минут!..

Скажи, пожалуйста, Микки-Маус, почему я несчастлив? Нет, то есть, конечно, с одной стороны я счастлив — ну-у, хотя бы потому, что произвольно могу перейти с одной игры на другую, могу переопределить любое понятие, могу убедить себя, что я не падаю, а лечу, а когда лечу, могу убедить, что падаю; когда мне трудно, когда я просто выбиваюсь из сил, я могу как будто просто переключить передачу в Автомобиле Своего Тела и, напротив, вдруг поразиться тому, как, в сущности, мне легко, в сравнении, например, с теми, с кем я незнаком лично или с тем, как могло бы быть; когда я вижу перед собой какое-то очевидно непреодолимое препятствие, я могу снова легонько пошевелить рычаг коробки передач, и переселиться в такой произвольный мир, где препятствие, очевидно непреодолимое в мире, где я жил секунду назад, таковым только кажется, а если ещё чуть-чуть надавить на педаль газа, то оно и вовсе исчезает — и, о Микки, с такой точки зрения, в общем, я безусловно счастлив, и, как я посмотрю, подобной техникой владеют в моём окружении очень немногие; да, Микки, в этом смысле и при таком угле зрения, мне и вовсе иногда кажется, что если я и не самый счастливый человек во Вселенной, то уж во всяком случае в сотне первых на всё до омерзенья и рвоты огромное человечество.

Но… лукавый мой Микки, мы же оба знаем, что счастье может быть и другим…. Оно, например, может быть попросту Чувством! Чувством, я извиняюсь, конечно, лукавый Микки, Острого Счастья… А, Микки? Что скажешь?

Но тут Микки-Маус, в свою очередь, тоже может меня кое о чём спросить. Он может, например, спросить так:

— Гм-гм, мой вечно-юный друг, а разве ты никогда не испытывал именно такого счастья? Или ты из тех, кто не помнит добра? — и он смешно хлопнет глазками.

— Да, — вынужден буду признать я, если мы, конечно, будем играть с ним именно в такую игру, — это было со мной раза три… То есть, возможно, больше, — начну я заранее оправдываться, потому что в моём организме начнут вырабатываться определённые ферменты, сам запуск какового процесса и инициировал во мне Лукавый Микки-Маус, посеяв во мне сомнения: а и впрямь, не из тех ли я, кто не помнит добра, — То есть, возможно, и больше, — продолжу я, — но о трёх случаях я помню всегда, потому что это были такие случаи, когда я знал, что это именно счастье, ещё тогда, когда переживал те минуты непосредственно, а не понял это потом, постфактум, как тоже часто бывает, но это уже, по-моему, не совсем Счастье. То есть, это — счастье, но это такое счастье, которое нельзя назвать Чувством! А я спрашивал тебя именно о Чувстве Счастья! — перейду я в нападение, — почему, Микки, со мной это случалось так редко и кончалось так быстро?

— Сколько, ты говоришь, раз это случалось с тобой? — вместо ответа улыбнётся он мне.

— Трижды. — повторю я.

— Может ты думаешь, что большинство людей испытывают это чувство чаще?

— Гм, — улыбнусь тут и я, — это не такой уж простой вопрос, как ты думаешь или хочешь мне это представить, Микки! Если быть самому с собой честным, то есть говорить то, что я думаю на самом деле, то есть чаще всего, потому как понятно, что каждый из нас никогда не думает об одном и том же одно и то же, то тогда я отвечу тебе так: я действительно думаю, что это с одной стороны так, а с другой — не совсем. С одной стороны, большинство людей действительно испытывают это чувство чаще меня и, в общем, что греха таить, гораздо легче его достигают, но с другой — я думаю, что среди них не найдётся ни одного, кто мог бы так же чётко назвать три конкретных таких случая, как это только что сделал я.

— Ты считаешь, что большинство людей хоть в чём-то, да уступают тебе? — спросит меня Микки-Маус и плавно очертит хвостом в воздухе круг, — А как ты думаешь, много ли людей испытывали Чувство Счастья хотя бы трижды?

— Думаю, немного… Но только, видишь ли, Микки, иногда я всё же сомневаюсь в этом; думаю, а вдруг всё-таки…

— …самый несчастный тут ты? — закончит за меня мой вопрос Микки-Маус.

— Ну да. — скажу я и вопросительно же посмотрю на него. Он испытующе уставится на меня и через пару мгновений улыбнётся и скажет

— Ну да, в самом деле, а вдруг?..

После этого он исчезнет… У него тоже сменится Внутренний Пилот, и он начнёт играть совсем в другую игру и, в общем-то, уже не со мной.

Тут и у меня внутри сменится пилот, и я тоже начну играть в другую игру…

В этой игре всё было наоборот. В ней Микки-Маусом был и вовсе я сам.

Только я был немного иной Микки-Маус, чем тот, что был в игре, в какую я играл до этого; где Микки-Маусом был не я.

Когда мир изменился, и Микки-Маусом стал я сам, изменился и Микки-Маус — это естественно:).

Этот Микки-Маус тоже, как и я, в глубине души чаще всего считал, что все, кроме него, хоть в чём-то, да уступают ему. Но поскольку он был не только мной, но и Микки-Маусом, то мыслил более ясно. Так, например, его совершенно не угнетала эта мысль — что он лучше всех — он не испытывал никаких угрызений совести, никакого чувства вины уже за одно то, что такие мысли к нему приходят. Он просто отчётливо понимал, почему это так, и этого ему было совершенно достаточно. Он просто знал о себе, что он — Микки-Маус, а другие — нет, и это его устраивало. Устраивало настолько, что он и вовсе почти об этом не думал. Иногда даже вообще забывал, и… именно тогда Он становился Мной…

Так я всегда и ловил его на крючок… Как будто бы…

Но он почти сразу же вырывался, стоило ему задать мне вопрос: «Если Ты — больше не Микки-Маус, потому что Микки-Маус — теперь я, то кто теперь Ты? И как же ты мог меня поймать, если когда ты только начинал ловить, ты был ещё Микки-Маусом сам, а когда поймал, то и сам исчез?»

Это всегда меня озадачивало. На несколько секунд я терял себя самого из виду и… он опять ускользал от меня.

— Постой же! Я, кажется, понял, кто ты! — иногда успевал крикнуть я.

— Да? В самом деле? — доносил ветер его лукавый встречный вопрос, но сам он к этому моменту уже исчезал окончательно…

А иногда бывает и такая Игра…

Она всегда настаёт внезапно, но по самой природе своей неотвратима, как смена времён года.

В такой Игре никакого Микки-Мауса нет вообще — да что там Микки-Маус! — даже я там не понимаю, существую ли я в действительности. Скажу больше, как раз такая игра толком не кончается никогда и, в сущности, продолжается где-то на периферии моего внутреннего мира даже тогда, когда в Большом Зале показывают что-нибудь новенькое…

То есть, скажем так, существует такая Игра, когда параллельно всем другим играм, всегда продолжается одна и та же, которую в большинстве игр, уже на этом основании, принято называть Главной.

Конечно понятно, что в большинстве игр Нижнего, более примитивного, уровня, когда человек, так или иначе, даёт понять, что имеет некоторые проблемы с самоидентификацией, принято считать сие следствием того, что он не решил каких-то ключевых для себя вопросов или проблем, но лично я стараюсь таких, то есть более примитивных, игр по возможности избегать, потому что почти всю жизнь знаю наверняка, что так считают люди, глупые хотя бы в той мере, каковая позволяет им сносно существовать в явном заблуждении, будто подобные вопросы и проблемы успешно решили они сами.

Мне кажется, хотя, конечно, как и все люди, я могу ошибаться, что чисто внешняя чуть большая стабильность их бытия, лишённого проблем с самоидентификацией, обусловлена тем, что они… гм-гм… плохо знакомы с Микки-Маусом, то есть не являются как бы людьми его круга, отчего им попросту многое недоступно, и оттого неведомо…

Я совсем не помню, о чём был тот короткий рассказик с использованием пиктограмм, что шутки ради сели писать мы с дядей Серёжей тем зимним вечером тогда ещё недавно наступившего 1980-го года… По-моему, как это престало беллетристике, у Микки-Мауса был там даже какой-то враг, появившийся, собственно, лишь для того, чтобы лукавый Мыш снова и снова, на глазах восторженной публики неоспоримо его победил. Вот только я не помню, кто именно был его мифологическим, прошу прощения, оппонентом, то бишь в просторечии — врагом, и даже сомневаюсь порой, а так ли уж всё было вообще — словом, я почти не помню, о чём был тот мой самый первый в жизни рассказ, написанный в соавторстве с дядей Серёжей.

Но зато я помню, что на другой день, когда я решился продолжать уже без него, на следующем же листочке в деле о Микки-Маусе совершенно точно уже фигурировал тот самый Корабль! Микки-Маус куда-то на нём храбро плыл! И сам отчасти являлся тем Кораблём, на котором я решился тем утром отправиться в своё первое самостоятельное плавание. Тем самым кораблём, где так часто меняются Капитаны. Тем самым Внутренним Кораблём, что единственного я только-то и могу назвать Самим Собой. Сколько бы капитанов не вращало его штурвал, он остаётся Моим Кораблём. Штурвал остаётся штурвалом, я остаюсь собой, а капитаны могут меняться так часто, как им заблагорассудится, и настроение каждого из них тоже может меняться сколь угодно часто и быстро. Короче говоря, Корабль появился первым. Капитанов ещё не было, а Корабль уже был.

Как только появился Микки-Маус, сразу же появился и Корабль. Он и был этим Кораблём, и оба они, в сущности, были Мной. И в глубине души я чувствовал, что это Хорошо…

Хорошо, когда все, в сущности, являются Мной. Это так хорошо, что я всю жизнь не могу взять в толк, как могут другие люди не понимать, что все они действительно являются мной! Как могут этого не понимать предметы? Как может не понимать этого гора Эверест?

И тут вдруг гора Эверест постучалась к нам в дверь…

Это было на даче, когда я был ещё младший школьник, мучимый каникулярною скукой.

Гора Эверест мне заглянула в глаза и спросила: «Хочешь, я тебе покажу… свой снег?» И я был таков… Все снежинки ему осмотрел! Но тут вдруг что-то мимо меня пронеслось…

Это снова был он, лукавый мой Микки. Только кораблём на сей раз ему послужили лыжи. Лыжи моего недавно утонувшего двоюродного брата. Красные деревянные лыжи с креплениями на грубых чёрных резинках. Особые ботинки для таких лыж не нужны. Если у тебя есть такие лыжи, то для катанья на них подойдут даже самые дурацкие валенки. В этих валенках я и катался по нашему дурацкому же двору.

Я был только-только после больницы, где целых полгода находился буквально на грани жизни и смерти. Я довольно невнятно катился по периметру нашего двора, а мама топала за мной прямо в сапогах по сугробам. И у неё была какая-то ну просто о-очень круглая шапка! Практически её голова была всунута в довольно крупный меховой шар. И мы ходили кормить воробьёв…

Или ворон. Голубей мы почти никогда не кормили. Мама их не любила. И её нелюбовь к голубям передалась и мне. Не люблю голубей. Тупые, грязные, нелепые твари — вот всё, что могу я о них сказать, предварительно положа руку на сердце.

А однажды мы пошли кормить ворон, а их не было… Они куда-то делись. Тут уж даже и голубям тоже немного досталось. Не тащить же обратно пакет чёрствых крошек!..

— А что за три раза-то? — вдруг спросил меня Микки-Маус.

— А ты сейчас Ты или Я? — надоумил меня задать такой встречный вопрос только заступивший на дежурство Внутренний Пилот-43, — От этого будет зависеть стиль моего рассказа. — поспешил пояснить я причину столь невежливого своего поведения (невежливого, по крайней мере для периодов, когда за штурвалом Корабля-Меня дежурят пилоты 42, 36, 9 и 18).

— Это ты уже сам решай! — предложил Микки-Маус, — Но только я уж тоже должен тебя предупредить, что времени на выслушиванье уж прям целого, как ты говоришь, рассказа, уж во всяком случае, сегодня, у меня, честно признаться, нет.

С одной стороны, желание что-либо говорить пропало у меня тут же. Во всяком случае, большинство дежурных пилотов советуют реагировать на подобный тон общения именно так. Но есть среди них ряд лиц (таковы, например, пилоты № 8, 44, 26 и даже, кажется, 35), приверженных, кстати сказать, Традиционной Человеческой Культуре и её моральным ценностям чуть более остальных, что рекомендуют в таких ситуациях придерживаться несколько иной модели встречного поведения.

В своих рекомендациях они, вероятно, исходят из допущения, почти неимеющего, кстати, в сегодняшнем мире сторонников, что всё, что мы в первый момент интерпретируем как плохое и враждебное, на самом деле, при ближайшем рассмотрении, не только не является таковым, но и в довольно частых случаях оказывается прямо противоположным: то есть Зло оказывается Добром, Ложь — Правдой, Чёрное — Белым, Сложное — Простым и Естественным, а то, что на первый взгляд кажется бесполезным, впоследствии оборачивается чем-то совершенно незаменимым.

Они (пилоты № 8, 17, 26, 35 и так далее) объясняют такое свойство зеркального перехода качеств отрицанием дуалистической природы людского «я». Напротив, утверждают они, то, что сейчас принято называть «Я» — есть, в лучшем случае, только вектор развития, определяемый некой Финальной Целью, к каковой «Я» стремится, но которой само по себе не является, что, в общем-то, и логично, поскольку откуда бы тогда взялось само Стремление, если бы Цель и так находилась внутри?..

Поэтому-то пилоты 8, 44, 53 и им подобные советуют Любому Человеческому Существу, хотя бы в порядке бреда, допускать мысль, что наши собственные чувства и себялюбивые устремления возможно и не являются мерою всех вещей, и то, что мы рефлекторно (а всё, что рефлекторно — по самой природе своей, досталось нам от Животного Мира) воспринимаем как повод обидеться или перейти в нападение, зачастую является всего лишь воочию явленной нам необходимостью к Изменению; утраты того, что мы считали своим «Я» по ошибке или по молодости лет и отсутствию опыта ради обретения Себя Настоящих.

Но… пилотов, что видят мир таким образом, в наше время немного. И их плохо слышат. Не то, чтоб они говорят слишком тихо. Напротив, они говорят весомо, чётко и ясно — но всё это тонет в гуле нечленораздельных звукоподражательных выкриков остальных, смысл невнятного гомона коих, если прислушаться, не сводится ни к чему иному, как к отрицанию существования Микки-Мауса вовсе и любви к купанию в дерьме собственных похотливых импульсов, доставшихся нам, как я уже говорил, от наших меньших братьев.

Пилот-71 сказал мне: «Если ты сейчас отвернёшься от Микки-Мауса только потому, что у него нет и пяти минут на выслушивание твоего, по сути дела, нытья, в будущем ты не найдёшь никого, кто готов бы был слушать тебя даже пару мгновений!»

«Спроси его, и понаглее, а уж не угрожает ли он тебе? — вмешался в мои размышления другой пилот и тявкнул дальше, — Спроси вообще, кто он такой! На каком основании! Что он, тварь такая, себе позволяет?»

С другой стороны, что-то шевельнулось во мне такое сомнительное; какое-то ощущение, какой-то голос внутри зазвучал, будто бы что-то такое вроде «а тот ли сейчас момент, чтобы качать права?» И я уже хотел было голосу этому внять, полететь за ним к Счастью Собственному, счастью своего наконец Настоящего «Я», но тут вдруг, неожиданно сам для себя, спросил: «Опять?»

— Что опять? — переспросили меня.

— Опять не тот момент? А когда же наконец будет тот?!.

Тут нас вмешался сам Микки-Маус. Он прямо весь засиял, когда услышал, как мы пререкаемся. «Какой же ты забавный! — воскликнул он, — Переживал, что тебе не хватит пяти минут, чтобы во всех деталях описать мне свои, по твоему мнению, бесценные чувства, а вместо этого потратил уже все десять на выяснение какой-то полной белиберды! Да и с кем! С какими-то болтунами из преисподней! Да, люди, смешной вы, однако, народ!» И его Корабль снова уплыл…

В принципе, с одной стороны, я уплыл вместе с ним, потому что, в общем-то, я — как раз-то Его Корабль и есть, но это уже такая игра, где я — не больше, чем палуба, корма, мачта и прочая снасть. При таком положении вещей между нами не может вестись никаких разговоров, «не может быть никаких тесных отношений». Жди теперь, когда ещё Он спросит меня, сколько раз я был счастлив, и как именно это было. А пока ждёшь, знай себе, глотай солёные волны, разбивай их грудью своей деревянной на тысячи брызго-дрызг… Вот-вот, я и говорю… И я про то… Да-да, я — тоже хороший гусь, скажу без обиняков… и стесненья…

Я очень люблю писать и постоянно делают это вот уж скоро 32 года. Впервые ощущение, что я полностью выложился и сказал всё, что я вообще мог сказать, выполнив, таким образом, своё Высшее Предназначение, состоящее немного-немало в том, чтобы сообщать Истину, возникло у меня второй ночью второго мая 1995-го года, то есть в возрасте 22-х лет.

С тех пор это ощущение возникало у меня неоднократно — иногда более сильное, иногда более слабое, и об этом я ещё много раз здесь скажу — но сейчас остановимся более подробно на второй ночи второго мая…

Общеизвестно, что сутки включают в себя один день и одну ночь. Ни до, ни после 2-го мая 1995-го года от Рождества Христова иных прецедентов не видел свет. И лишь однажды Вселенная сделала исключение. Сделала Она его, прошу прощения, для… меня.:) Потому что мне было необходимо закончить свой первый в жизни роман под названием «Псевдо» именно 2-го мая. А так как за одну ночь я не успел, то Вселенная разрешила мне распространить ту самую ночь 2-го мая и на ночь следующего дня…

Конечно Закон Сохранения в какой-то мере незыблем и объективен для большинства игр, и потому сутки 3-го мая того же года впервые в Истории Мира имели только одну часть, только время дневное, а ночное было позаимствовано у них мая месяца сутками-2.

Когда я закончил роман «Псевдо», я был уверен, что скоро умру, потому что человеку, который сказал о нашем мире нечто настолько глубинно исчерпывающее, просто незачем больше жить на земле, поскольку он вроде как всё исполнил; и даже больше, чем требовалось. Но… ха-ха, то ли мне никто не поверил, то ли никто меня толком просто не понял — так или иначе, я продолжил земное существование, поскольку чисто формально в глазах мира, самым предательским по отношению ко мне образом, всё выглядело так, будто я ничего особенного не сказал и не совершил. Или же, как я начал сомневаться уже в последние годы, сказано было действительно, извиняюсь, самое То, но… может быть не тем человеком, который должен был «это» сказать; или и то и тем, кем надо, но невовремя…

Тогда, шестнадцать лет назад, не скрою, мир был гораздо менее вариативен и изворотлив, чем ныне, и не только тот мир, каким его видел я, а вообще весь. Короче говоря, причина неясна мне и ныне, но… тогда я, в общем, не умер:).

Сколько не совершал я в том романе недопустимых, с тогдашней моей точки зрения, поступков, то и дело, например, признаваясь в своей порочной, идущей ещё из самого нежного отрочества, страсти к Ольге Велимировне Шевцовой — Вселенная устояла!

Ольга Велимировна — это один из двух людей, кого я с огромной благодарностью и радостью, что на моём юношеском пути встретились именно они, могу назвать своим главным Учителем! И она же — моя первая именно Страсть; она же — любимая героиня моих подростковых эротических фантазий и участница всех тех невероятных оргий, какие может нарисовать только воспалённое воображение недоросшего до реального секса подростка. Вы скажете, это банально, а я скажу, да кто вы такие, чтоб вообще что-либо тут говорить!

Ольга Велимировна — красавица! Ольга Велимировна — богиня! Да-да, настоящая античная богиня, как будто специально для того и сошедшая в наш горестный мир с Небес, чтобы осветить мой Жизненный Путь!

Ей достаточно было просто встать из-за стола, продолжая что-то рассказывать нам, но уже стоя, слегка облокотившись на этот же стол, и я приходил в волнение и, возможно, даже краснел, выдавая себя с потрохами. И это при том, что лишь однажды, за целых четыре года, юбка её, хоть и, конечно же, всё равно прикрывавшая колени, была чуть короче, чем обычно. Ещё на её юбках почти всегда были разрезы, но, в сравнении с сегодняшней модой, исключительно скромные.

Но, несмотря на все эти мои эротические переживания, те знания по истории мировой литературы, что всё же сумела она мне передать за то время, что я посещал её литературную студию, лишь немного расширились в процессе моего последующего обучения на филфаке; да и то это было развитие именно вширь, как будто просто продолжился рост ветвей, начавшийся ещё в студии и, собственно, ею же и запущенный, но что касается самого ствола того Дерева и самих принципов роста и умножения дальнейших ответвлений, могу сказать честно: ничего принципиально Нового я так и не узнал за всю последующую жизнь. Напротив, всю жизнь, узнавая и постигая что-либо, я рано или поздно находил и нахожу корень всего этого в тех четырёх годах, когда… Богиня была со мной…

Странная штука жизнь! Она старше меня всего на десять с небольшим лет! Сколько женщин её возраста или старше было впоследствии в моей сексуальной практике!.. Но… всё это было потом… Потом… И не с ней… Наверное, это и хорошо… Потому что она — Богиня…

— Так ты об этом мне хотел рассказать? — вынырнул откуда ни возьмись Микки-Маус.

— Ой, нет! — встрепенулся я и даже, по-моему, рефлекторно встряхнул головой.

— Ну-ну!.. — загадочно улыбнулся Микки и снова исчез.

Ольга Велимировна… Ольга Велимировна… Но она вдруг тоже исчезла.

И тут раздвинулись небесные шторы, и Пилот № 7 возгласил: «А теперь мы будем играть в другую игру! Теперь всё, что раньше считалось Добром, станет Злом, а всё, что считалось Злом — отныне Добро!»

«Да мы же уже сто раз так играли!» — не удержался я, временно став мальчиком семи лет, но сразу же замолчал, потому что увидел вдруг, что какие-то существа в чёрных мешковатых одеждах тащат абсолютно нагую Ольгу Велимировну к месту Позорной Казни.

К стыду моему это зрелище необыкновенно меня увлекло. Я, словно зачарованный, смотрел, как они взошли с ней на золотой эшафот и распяли её в виде пятиконечной звезды, то есть с широко расставленными ногами…

Тут мой затылок ощутил какое-то лёгкое дуновение, как будто тёплого летнего ветерка, и вслед за тем, кто-то и вовсе облизал мою голову.

— Меня тронуло в тебе кое-что, — прошептал мне на ухо Микки-Маус, а это конечно был он, — и я решил, что, пожалуй, всё-таки выкрою для тебя четверть часа, чтобы послушать хоть об одном из трёх твоих случаев столкновения с Чувством Счастья, — и он снова испытующе улыбнулся.

— Но ведь тогда я не увижу, что они будут дальше делать с Ольгой Велимировной! — невольно воскликнул я.

— Тебе решать! — пропел Микки-Маус.

Я закрыл глаза… Потому что мне попросту всё надоело. Я закрыл глаза и представил, что лежу на прибалтийском песке. Тут сознание моё для начала раздвоилось.

Один из меня увидел на горизонте, где сливалось скандинавское небо с балтийским морем, баржу, на красно-коричневом борту которой было написано латиницей русское слово «Rusalochka», а второй Максим, в виде бесплотного духа, вернулся на Трафальгарскую площадь, где вроде только и началась Позорная Казнь Ольги Велимировны.

Однако картина, представшая его незримым очам, оказалась, мягко говоря, неожиданной: откуда ни возьмись — по-видимому, из толпы, собравшейся в предвкушении по сути бесстыдной оргии, а официально — Торжественного Мероприятия, посвящённого Дню Лондона — на эшафот поднялся женский брючный костюм… Да-да, Костюм двигался сам по себе и очень неплохо сидел на ком-то невидимом, на ком-то совершенно прозрачном, то есть тоже бесплотном. Этот невидимый Кто-то явно был стройной невысокого роста женщиной — это было понятно по походке Костюма.

Этот Костюм, с одной стороны, подошёл к распятой Ольге Велимировне, а с другой — внимательно посмотрел на того меня, который в бесплотном виде присутствовал при всём этом действе, и наконец спросил «его» Её голосом: «Ну что, Максим, теперь ты женат и счастлив?..»

Бесплотный я на всякий случай молчал; видимо, не веря в происходящее и пытаясь (к счастью, безуспешно) себя ощупать, чтобы убедиться в собственной бесплотности, а следовательно, в невозможности своего рассекречивания.

Я же, лежащий в трусах на прибрежном балтийском песке, в этот момент утешал Русалочку, уже обретшую ноги и потому испытывающую постоянную жгучую боль. Я, будучи мальчиком уже не семи, а пяти лет, прижимал её крепко-крепко к себе, гладил её по золотым волосам и шептал ей на ушко, как я люблю её и как никогда никому не дам больше в обиду. Русалочка же молчала и беззвучно, как рыба, плакала.

Она не могла мне ответить взаимностью и сквозь боль фрагментарно размышляла в этот момент о том, приму ли я её молчание за простую физическую невозможность говорить или же я уже достаточно взрослый, чтобы видеть её подноготную и понимать, что она молчит для того, чтобы скрыть отсутствие взаимного чувства ко мне, но вместе с тем нуждаясь в моей защите, и поэтому будучи заинтересованной в том, чтоб я понял правду как можно позже.

Один из Костюмов Костюма же тем временем освободил распятую Ольгу Велимировну и в мгновение ока окутал её собой. Когда это произошло, стало ясно, что он идеально ей впору, по ней-то и сшит, и когда всем казалось, что он движется сам по себе, он тоже был надет на неё, только… на неё… бесплотную.

Тут тот я, который наблюдал за всем этим, понял, что сам факт того, что Костюм одел ту Ольгу Велимировну, что была только что распята, то есть Ольгу Велимировну Плотную, может означать лишь одно: Бесплотная Ольга… заняла её место на эшафоте — это во-первых, а во-вторых — стало быть, сейчас она… обнажена…

Осознав это, Бесплотный, в свою очередь, Я приблизился к Ней, лёг у Неё между ног и, целуя Её в Открытую Дверь, страстно возжелал умереть…

— Это и есть твоё решение? — расхохотался вдруг у самого моего уха Микки…

…В первый раз это было так… — начал я свой рассказ, — Разворачивающийся в моём дворе чёрный правительственный ЗИЛ, нанятый по случаю моей свадьбы на Миле Фёдоровой (в той самой литературной студии мы и познакомились в конце ноября 1985-го года, когда мне было без малого 13 лет, важный возраст для любого хоть даже частью еврейского юноши) был столь огромен, что занял почти весь наш с Сапожниковым Космодром, коим нам в средние школьные годы мой двор и служил.

Свадебный ЗИЛ был похож на чёрный блестящий глянцевый танк, на котором мне и двум мои друзьям, одним из которых был ныне продюсер группы «Банд’эрос» Саша Дулов, предстояло отправиться на окраину Москвы, чтобы забрать мою невесту и отвезти её в ЗАГС, откуда мы должны были выйти уже мужем и женой, что, скажу забегая вперёд, поначалу вполне удалось.

Чёрный глянцевый танк выехал из арки на Малую Бронную улицу, где я и прожил ровно половину своей сегодняшней жизни, неспешно выбрался на Бульварное кольцо (при этом, завидев его ещё издали, все остальные машинки немедленно разбегались по другим полосам, чтобы освободить нам дорогу) и ещё через три минуты уже помчал нас по набережной в сторону Таганки.

Я ехал на переднем сидении, справа от водителя, и впитывал каждое мгновение — глазами, ушами, каждой клеточкой своего тела, упакованного в новый тёмно-серый, соответствующий торжественности момента, КОСТЮМ — и весь как будто превратившийся в ВОСПРИЯТИЕ. Это и был первый раз, когда я именно ЧУВСТВОВАЛ Счастье. И внутри меня один из пилотов (о да, пилоты были всегда; по всей видимости, «они» вместе со мной родились) тихо сказал: «Запомни этот день, запомни эти минуты! Запомни это чувство! Именно это и называется Счастьем!» Он сказал тихо, но прозвучало это весомо, потому что он выбрал момент, когда все остальные пилоты молчали.

И я поверил ему. Поверил безоговорочно и сразу. И я ехал и знал, что я счастлив. Потому что чувствовал это. Каждый последующий миг. Скажу даже, что и с самим Временем как таковым что-то сделалось в ту поездку. Как будто приход каждого нового мгновения вовсе не означал ухода мгновения предыдущего, но как будто они, мгновения, все собирались внутри меня, а сам я всё раздувался и раздувался, словно воздушный шар, вот-вот готовый взлететь, а если и не взлететь, а наоборот разорваться от переполняющих его секунд Счастья, то даже это сделать с такой Радостью, о какой можно только мечтать!..

— Давненько я не слышал, чтоб молодые люди так радовались собственной свадьбе! — рассмеялся Микки-Маус, и эта его реплика немного сбила меня. Я временно замолчал, размышляя, какую бы фразу из мириада вращающихся в моторном отсеке моего Корабля, ухватить половчее за хвост, чтобы не сорваться, чтобы продолжить.

— Вот… — в конце концов сказал я. Микки-Маус невольно хрюкнул. Действительно, для того, чтоб такое сказать, стоило хорошенько подумать:).

— А зачем тебе понадобилось жениться в столь юном возрасте? Кажется, если я ничего не путаю, ты сделал это почти сразу после того, как закончил школу и поступил на филфак. — спросил меня он.

— Знаешь, Микки, откровенно говоря, я просто не видел других сценариев отношений. Видишь, какое дело. Я увидел её в конце ноября 1985-го года, незадолго до своего 13-тилетия, и сразу кто-то внутри меня спокойно и уверенно произнёс: «Эта девочка будет моей женой!..»

— Гм-гм… Кто-то внутри меня спокойно и уверенно произнёс, — повторил вслед за мной Микки-Маус. — А ты уверен, — просиял он, — что это был ты?..

Я тоже улыбнулся ему в ответ, дав понять таким образом, что по достоинству оценил изящество его шутки и чтобы он, в свою очередь, понял, что в моём лице он имеет достойного собеседника, который тоже не прочь пошутить, но всё же до определённых пределов, и ответил так:

— Во всяком случае, я был уверен, что она — это Она! И это самое главное!

— Для тебя? Или для того, кто сказал это внутри тебя в тот ноябрьский вторник 1985-го года?

— Для того, кем я был тогда. Что же тут странного?

— Ну-ну… — сказал Микки-Маус, — прости, что перебил. Продолжай-продолжай. У меня есть ещё минуты три…

Конечно, после такой его фразы между моими внутренними пилотами началась перепалка, но я решил закрыть на это глаза и продолжить…

— Я не сразу понял, что это и есть так называемая Первая Любовь. Просто мне всё время хотелось её видеть, и я всё время думал о ней. Даже не то, чтобы думал. Просто всё время как будто видел её перед собой.

— Ты представлял её себе голой?

— Нет. Сначала нет. Мне просто хотелось быть рядом. В лучшем случае держать её за руку. Идти, например, куда глаза глядят, и держать за руку. По дороге Жизни идти…

— Ладога, ёпти! Ну ты и смешной! — заржал тут в голос Микки-Маус, — Ну-ну, я слушаю-слушаю…

— Перед сном я каждый вечер прижимал к себе скомканное одеяло, крепко-крепко его обнимал, представляя, что обнимаю Её, и шептал какие-то нежности. Что-то о том, что она самая лучшая девушка на земле; что я никому никогда её не отдам и всегда буду её от всего защищать…

— Ну понятно, — снова влез Микки-Маус, — всё как с Русалочкой, ритуальные сопли 12-тилетнего мальчика. Скажи-ка, а мастурбацией ты тогда уже занимался?..

— 13-тилетнего… — поправил я зачем-то его, сказав, в общем-то, правду, — Да. А что, у мышей не принято дрочить себе хуй?

— Об этом мы обязательно поговорим позже. — улыбнулся он, — А скажи-ка мне лучше, кого ты представлял себе, когда мастурбировал?

— Ольгу Велимировну… — честно ответил я.

— Очень интересно… — продолжил Микки-Маус тоном доброго следователя, — Значит, одну тебе хотелось защищать и оберегать, а с другой… А что тебе, кстати, хотелось сделать с другой?..

Я опять замешкался. Только что я был воздушным шаром, готовым разорваться от переполняющего его Счастья, а тут вдруг Микки-Маус всё так повернул, что вроде я — только обычный подросток-онанист, да ещё и не без садистских наклонностей.

— Но… — начал я очень медленно, вероятно в тайной надежде на то, что пока я проговорю слово «но», я придумаю, чем себя оправдать, как, собственно, оно и случилось, — я никогда не представлял себе, что причиняю ей боль; ей или кому-то ещё, кого представлял; я много, кого представлял. Мне никогда не нравилась чужая боль. Напротив! Я просто представлял себе, что в силу тех или иных обстоятельств, в зависимости уже от моей фантазии, те, кого я себе представлял…

— Ну да, те, на кого дрочил! — вставил Микки и подмигнул мне.

— Да, — согласился я машинально, — я представлял, что, в силу обстоятельств, они полностью подчинены моей воле.

— И какова же была твоя воля? Что, обладая полной властью над ними всеми, над той же Ольгой Велимировной, ты делал с ними реально? В смысле, в своих фантазиях?

— Ничего. — снова честно ответил я и снова повторил, — Ничего… Я просто смотрел им глаза… Но при этом… Они были связаны…

— Хм-м… То есть ты хочешь сказать, что не знал, искренне не ведал, что это гораздо хуже? Хм-м… — снова хмыкнул мой хвостатый исповедник, — Ну а что в ответ делала, хм, да та же Ольга Велимировна?

— Она… улыбалась… Иногда даже смеялась в голос…

— Забавно. — сказал Микки-Маус — А чему ты так радовался-то, когда ехал за Милой на ЗИЛе, в день своей свадьбы?..

— Я радовался тому, что всё шло так, как я задумал несколько лет назад. Видишь ли, я полюбил её почти в 13, а женился на ней даже чуть раньше своего совершеннолетия. Это ведь только потом время так сжалось, что пять лет пролетают как один день, а тогда это была целая вечность. Когда я полюбил её…

— …если, конечно, это была Любовь… — пробурчал себе под нос Микки-Маус.

— …Когда я полюбил её, у меня только начал ломаться голос, а к тому дню, о котором мы говорили, я был уже довольно симпатичным молодым человеком, съевшим за те пять лет множество счастливых билетиков в троллейбусах и автобусах, неизменно загадывая лишь одно: хочу, чтобы Мила стала моей женой! И в тот, реально очень солнечный, день, 24-го ноября 1990-го года, всё было, наверное, приблизительно так, как в день, когда Христос — скорее всего, неожиданно для себя самого — воскрес, потому что только тут он и получил подтверждение, что то, что он о себе всегда думал, действительно и есть объективная Истина! До этого он никак не мог быть в этом уверен полностью — оттуда и его моральные мучения на Кресте! Это было, короче, такое вот, выраженное в реальных физических ощущениях, слово «Свершилось!»…

Микки-Маус немного помолчал, улыбаясь себе в усы, и наконец спросил:

— То есть ты хочешь сказать, что тебе известно, о чём думал Христос? — и снова улыбнулся.

— Так это же совершенно самоочевидно! — выкрикнул один из моих пилотов, которого я не успел от этого удержать…

— Ну-ну… — задумчиво произнёс Микки-Маус, — Короче говоря, тебе нравится, когда всё совершается так, как ты задумал. И именно то, что ты ощущаешь в такие моменты, ты и считаешь Счастьем?..

— Да. — сказал я.

— Женат и счастлив! — рассмеялся он — Забавно… Забавно… — повторил он — Забавно. Забавно.

«Бам. Бам. Бам-бам. Бам-бам-бам…» — забарабанили капельки уксуса мне в макушку. «Бам-бам, — сказало Жестяное Ведро, — теперь я — твоя голова! Как видишь, при определённом стечении обстоятельств, даже Ведро может выбиться в люди! Потому как Промысел Божий непостижим, а Воля Его безгранична!»

«Вот что бывает, когда в Люди выбивается простое Ведро! — подумала моя Жопа, — Сразу начинается какой-то абсурд!»

— Это ещё что! — взяла слово Дырочка на моей залупе, — я помню, как Крайняя Плоть возомнила себя Начальником Полиции Нравов, и наотрез отказалась открываться при мочеиспускании. И пока её не приструнило Начальство, Моча вынуждена была изливаться вслепую, потому что я была лишена возможности предварительно посмотреть, куда её из себя направлять.

— Да-а… Да-а-а… Это истина-а!.. Это истина-а!.. — зашелестел волосами на жопе пахучий Внутренний Ветер.

— Бам… Бам… — вновь поддакнули капельки уксуса.

— Раз ты теперь — моя голова, — сказал я Жестяному Ведру, — то может быть, мне можно уже наконец хоть немного побыть Жестяным Ведром?

— Странное желание. — констатировал тот я, головой которого стало Жестяное Ведро, но тот я, что стал Жестяным Ведром сам, ничего первому мне не ответил. Потому что вёдра не разговаривают. Для этого им пришлось бы выбиться в люди, но такая завидная судьба ждёт только тех, кто вовремя умеет подсуетиться, ибо это очень непросто: будучи беспородной шавкой, занять место, которое самими звёздами и, не побоюсь этого слова, Провидением уготовано Великому Человеку, а вовсе не банальному пустому ведру. Хотя, как это не удивительно, я знаю множество ничем всерьёз непримечательных и довольно примитивных людей, которым нечто подобное удалось.

— Это ты кому сейчас сказал? — спросил меня шёпотом вновь откуда ни возьмись появившийся Микки-Маус.

— Бам-бам! — ответило ему Пустое Ведро.

— Ха-х-ха-х-ху-а! — расхохотался он, — Ну ты прям как котёнок: голову спрятал, а жопа торчит! Кого ты думаешь обмануть?

Но тут случилось нечто неожиданное:

«Ваши документы, пожалуйста!» — тоном, непринимающим возражений, обратился к Микки-Маусу Уксус, и они принялись препираться, поскольку этот Микки был не какой-нибудь там простачок, чтобы по первому требованию в чём-либо повиноваться Прозрачным Жидкостям.

Тогда, воспользовавшись моментом, ко мне — нарочно, чтобы не выдать себя, не поворачиваясь в мою сторону — обратилось Ведро:

— Я не хочу больше быть человеком!..

— Раньше надо было думать, мИлочко! — ответил я, тайно радуясь, как удачно согласовал форму обращения с родом Ведра.

— Ну пожалуйста! Я, Пустое Жестяное Ведро, сказочно виновато перед тобой! Я хочу исправиться и обещаю, что впредь буду сначала думать, а уже потом делать! — продолжало канючить оно, всё так же делая вид перед Уксусом, препирающимся с Микки-Маусом, что молчит и даже не смотрит на меня.

— А всегда ли это правильно: сначала думать, а потом делать? Не бывает ли случаев, когда разумней поступать наоборот; по крайней мере, если действовать сообразно Финальной Цели? — заговорил вдруг во мне Микки-Маус.

— А ты хочешь сказать, что тебе ведома Финальная Цель? — спросил я Внутреннего Микки-Мауса.

— Одну минуточку. Я должен посоветоваться с Генеральным!.. — ответил внутри меня Микки-Маус.

— Что? — спросил внутри меня я.

— В смысле, с Внешним. — ответил Внутренний. И он действительно уже раскрыл было свой усатый мышиный роток, чтобы спросить об этом Микки-Мауса Внешнего, который в этот момент был занят перепалкой с Уксусом, но тут как раз нечаянно вытеснил из меня собственно Меня. Нет, это не входило в его осознанные планы, но вдвоём нам просто стало «там» тесновато. А поскольку деться мне было больше совершенно некуда, то я вынужден был влезть в того самого Микки-Мауса, с которым Микки-Маус Внутренний как раз только что собирался посоветоваться. Таким образом, ни ответа, ни совета никому из нас получить не удалось. И тогда мы решили действовать на свой страх и риск.

«Если что-то Началось, то оно обязательно Кончится!» — считают многие. Но можно ли считать это их мнение, собственно, уж прям Мнением, то есть каким-то окончательным выводом, к коему пришли «они» в результате длительных размышлений, скрупулёзно рассмотрев в ходе этих самых размышлений массу противоречащих друг другу фактов и переработав массу же противоречивых сведений? По-видимому, нет. По-видимому, нет. По-видимому, нет. По-видимому, нет.

Но можно ли, в свою очередь, назвать то, на что опирался только что сказавший «по-видимому», то есть данные, полученные им через визуальный канал его восприятия (раз уж сказал он «по-видимому»:)), уж прям каким-то таким Видением? То есть чем-то таким, что при определённом угле зрения можно назвать Талантом, ибо есть большая разница между словами «смотреть» и «видеть». А вдруг сказавший «по-видимому» чего-то не увидел или и вовсе смотрел не в ту сторону, а если и в ту, то неверно интерпретировал? Достаточен ли, выразимся так, контент его Предыдущего Опыта для того, чтобы те выводы, которые он сделал на основе увиденного, можно было назвать действительно именно ЕГО мнением? Вероятно, нет. Вероятно, нет. Вероятно, нет.

Высока ли степень вероятности того, что тот, кому вероятность правоты того, кто несколько строк назад сказал, что, по-видимому, мнение людей о том, что всё, что началось, должно когда-нибудь кончиться, вряд ли можно считать уж прямо ИХ мнением, прав в этой своей оценке уровня умозаключений того, кто сомневается в том, что тот, кто прежде сказал «по-видимому» обладает достаточным уровнем Контента Предыдущего Опыта, чтобы его мнение можно было считать не просто веским, но относительно истинным, то есть ценным даже для тех, кто полагает, будто всерьёз полагает, что всё, что имеет Начало должно иметь и Конец?

— Ху-ху!.. — весело хмыкнула на другом конце телефонного провода Ольга Велимировна, — то есть ты наконец женат и счастлив?

— Ну да. — просто ответил я.

Тогда она предложила мне как-нибудь пригласить её в ресторан; каждый из нас представил себе по этому поводу что-то своё; смею предположить, представленное понравилось нам обоим, и мы, тепло попрощавшись, разошлись праздновать очередной Новый Год…

С тех пор я не звонил ей… Тогда у меня не было денег, чтобы пригласить её в ресторан, а потом, когда они, в принципе, появились, прошло уже слишком много времени, да и я научился бояться; стал бояться, вдруг я буду слишком счастлив, увидев её, увидев друг друга, увидев друг друга через столько лет в новых качествах и в иной обстановке: она — по-прежнему красивая, остроумная и ироничная, порой на грани насмешливости, женщина, а я — уже даже и не то, чтоб особенно молодой мужчина, и оба мы… в ресторане:). Мне пришлось бы заказать ей красное сухое, а себе, к примеру коньяк. Нет, что-то во всём этом есть не то…

Вот если бы можно было сразу оказаться с Ней в постели, и чтобы оба мы знали, что это только один-единственный раз, и вообще всё «это» находится в совершенно ином, параллельном, мире, куда нам разрешили войти только на одну ночь за целую жизнь, и именно поэтому «это» и можно, поскольку самим фактом своего осуществления «это» не может ни на что остальное бросить никакой тени — вот; вот если бы оказаться сразу с Ней в этой «параллельной» Постели; лежать с Ней в темноте, тишине, пустоте; лежать и… молчать… Просто лежать и… чтобы никто не смеялся… И каждый бы из нас вспомнил среди прочего об одном из наших занятий — в частности, по «Египетским ночам» — но никто из нас не мог бы быть полностью уверен в том, что мы вспомнили «Египетские ночи» именно оба, а не только кто-то один из нас, потому что спросить друг друга об этом было бы нельзя; мы бы оба чувствовали, что думаем об одном и том же, и оба не были бы в этом уверены; и потом, очень-очень не сразу, я бы медленно коснулся — так медленно, что Она бы даже некоторое время сомневалась, коснулся ли я Её действительно или это Ей только кажется, но Она бы чувствовала, что спросить об этом тоже никак нельзя, разве что только у Себя Самой — я бы медленно — так медленно, что сам бы перестал понимать, где кончается моё тело и где начинается Её — коснулся ладонью внутренней поверхности Её правого бедра (потому что она, конечно же, лежала бы от меня слева) и ещё более медленно, чем я бы коснулся бедра моей Клеопатры, моя ладонь поползла бы вверх; и я всё делал бы с Ней так медленно, что постепенно мы оба перестали бы понимать, то ли мы ещё вот-вот только станем Единым, то ли уже являемся им, потому что наши представления о том, каким станет каждое будущее мгновение постепенно растворялись бы в Темноте и Тишине, потому что скорость, с какой Будущее становится Настоящим, а Настоящее — Прошлым, стала бы почти нулевой…

Тут я понял, что могу наконец замолчать и перестать наконец теребить Милин ненасытный клитор, потому что она наконец-то… кончила.

Это всегда было очевидно физически, потому что когда Мила кончает, мышцы её упругого пресса — ровно от лобка до точки схождения ребёр — как будто собираются в одну толстую жилу, и какая-то Непреодолимая Сила буквально сгибает всю её пополам…

— Ты кончил? — спросил меня Микки-Маус.

— Кончил ли я? Да я даже не думал, что ты меня сейчас слышишь! — удивился мой Внутренний Пилот, кажется, № 108…

— Довольно гаденько… — задумчиво произнёс Микки, — Вот только не могу пока понять, что именно. С одной стороны, что плохого, когда юная красавица, а тогда она вроде была именно такой, испытывает оргазм! А людская психика — штука, известное дело, тонкая, и если кому-то нужно для Полного Счастья, чтобы её молодой законный супруг после пары-тройки молодых же, горячих коитусов, ещё и подрочил ей клиторок, рассказывая при этом на ушко выдуманные истории о своих совокуплениях с другими женщинами, то и в этом вроде тоже нет ничего плохого…

— Конкретно этой истории, — перебил я его, — я ей никогда не рассказывал. Не с чего тогда было такое рассказывать. Ведь это было задолго до того, как я в последний раз говорил с Ольгой по телефону, и когда она ещё чуть иронично спросила меня: «Ну что, ты женат и счастлив?», это имело отношение уже далеко не к Миле.

— Да нет-нет! В этом тоже как раз не было бы ничего такого ужасного. В смысле, если бы всё действительно, в реальности, произошло так, как ты описал. — поспешил успокоить меня Микки-Маус, — Я же и говорю, — продолжал он, — вроде ничего особо ужасного я и не услышал сейчас, а что-то гаденькое во всём этом тем не менее есть. Вот только я пока не понял, что именно. Но оно точно там было! У меня нюх на такие вещи!..

Некоторое время мы оба молчали. Внутренний Пилот № 10 подстрекал меня к тому, чтобы я между делом проявил какую-то дурацкую твёрдость и не нарушал молчание первым. Пока мы с ним спорили, Микки и впрямь заговорил вновь:

— Помнится, ты говорил, что испытывал чувство острого счастья трижды?

Я кивнул. (На самом деле, я кивнул Пилоту № 10, который всё-таки убедил меня последовать его совету, но то ли Микки-Маус заговорил слишком быстро, то ли мы слишком долго спорили — так или иначе, мой кивок пришёлся кстати в обоих случаях.)

— Как ты думаешь, если бы всё, что ты только что описал, произошло на самом деле, к этим твоим трём случаям прибавился бы четвёртый?

— Ты о чём, о Миле?

— Можно и так сказать, но, пожалуй, что нет. Я… о «египетской ночи».

— Я думаю, да. — честно ответил я.

— И тебя бы устроил такой финал? — снова лукаво улыбнулся он.

— Гм-гм… — улыбнулся, в свою очередь, я, — насколько мне известно, у Пушкина приводится только фрагмент этой истории, вложенной в уста Импровизатора, если помнишь…

Тут и я слукавил. Я знал, что Микки-Маус не может этого помнить. Я точно знаю, что его не было на том уроке, когда «Египетские ночи» преподавал, в свою очередь, я… Это произошло примерно через 22 года после того, как этот урок был преподан, в свою очередь, мне…

Но Микки-Маус ничем не выдал своей неосведомлённости на сей счёт, поскольку от природы был умён как раз ровно настолько, чтобы вовремя промолчать. Он, как это, если вы уже успели заметить, ему свойственно, улыбнулся своей коронной лукавой улыбкой и… чуть ли не из собственной жопы достал вдруг толстую, длинную и чёрную свечку…

После этого он описал хвостом в воздухе круг — столь быстро, что высек искру, от которой и заполыхал немедленно фитилёк. Затем он легонько толкнул меня в грудь, и моё сознание вновь раздвоилось: один из Меня вдруг увидел, как Грудь того Меня, который по сути превратился в гору Эверест, временно утратив человеческое самосознание, распахнулась, словно причудливой формы дверь, и кто-то из Микки-Маусов жестом пригласил Потустороннего Меня войти в открывшийся нам Тёмный Коридор…

Мы долго спускались с ним по винтовой лестнице, и путь нам освещала лишь его Чёрная Свеча…

Я шёл за Микки-Маусом и чувствовал, что опять пришло время молчать, и когда оно кончится, знает лишь Бог да Микки-Маус, но ни того, ни другого я, как не жаль, не могу сейчас об этом спросить. «Как они в этом смысле похожи!» — подумал ещё там и тогда Потусторонний Я. Когда бредёшь почти в полной темноте, да ещё в сомнительной компании, всегда думаешь Бог знает о чём, и при этом обо всём том, что Он знает — а знает он, собственно, ВСЁ — хрен его спросишь!

Среди прочего мне не давал покоя вопрос, как же это так Микки-Маусу удалось высечь хвостом из воздуха искру, чтобы зажечь свечу? Может у него на кончике хвоста что-то вроде того, что на головках у спичек, думал Потусторонний Я. Тогда всё вполне объяснимо. И я бы много о чём ещё успел бы, наверно, подумать, но мы вдруг пришли…

— Садись! — сказал Микки-Маус, — У тебя седьмое место во втором ряду. А у меня восьмое. Я сейчас подойду. Я за попкорном… Это будет славная комедия! — пообещал он и действительно на пару минут исчез.

В зале погас свет, и на экране вспыхнуло название фильма: «Макс и Микки в поисках гаденького…» Я откинулся на спинку кресла и изо всех сил напряг свой зрительный нерв…

В этом фильме Микки был… девочкой… И даже не какой-нибудь там девочкой-мышью — это всё оставьте Диснею — а прямо таки обыкновенной будущей земной женщиной.

Он шёл вдоль каких-то грядок в девичьем нежном обличье и, знай себе, поливал из жёлтой пластмассовой лейки всякие там цветки.

А я за ним, знай себе, наблюдал, и мне очень нравились его ноги. То есть не Его, собственно, ноги, а ноги той клёвой девочки, которой он был в том дурацком кино.

Мне нравилось, что она вся, блядь, такая эфемерная с виду, а на самом деле будущая стервь, мразь и, словом, пизда пиздой… Вот она улыбается нам с экрана, вся такая из себя с пластмассовой жёлтой лейкой, и косички две у неё причудливо загнутые, как мёртвые змеи на голове у Горгоны, а я уж как будто бы знаю, как в третьей, допустим серии станет она значительно толстожопей и как мерзко, с какими физически неприятными на слух любого частотами, будет она орать на какого-нибудь бывшего гоголевского типа юношу «со взором горящим», который, что греха таить, на близком расстоянии и впрямь значительно более вонюч, чем в предшествующих их, ёпти, Небесному Браку мечтах этой самой толстожопой твари и стервы, которая ныне — не иначе как Ангел с причудливыми косичками…

Но пока — о, да! — Девочка была дьявольски притягательна. И фрагменты ярко-красного цвета в супрематическом стиле на её топике только подчёркивали её непреодолимую юную красоту.

— Смотри-смотри! — шепнул мне на ухо Микки-Маус, — Сейчас-сейчас! Сейчас гаденькое начнётся!..

Я посмотрел на него из вежливости вопросительно, но всё-таки ничего не ответил. В общем-то, тоже из вежливости.

Тем временем правый нижний угол киноэкрана начал желтеть. По цвету это всё разрастающееся пятно более всего напоминало сгущённое молоко.

Сначала его никто не замечал, кроме меня, но уже минуты через три (Девочка успела за это время родить первых двоих детей) оно заполнило собой пол-экрана. В зале послышались недовольные перешёптыванья. Фильм же продолжался как ни в чём не бывало: в левой, ещё свободной, части поверхности экрана стояли тапочки Девочки и её супруга, а также ночные горшки для детей; в правой же, уже закрытой, части явно осуществлялась постельная сцена, решённая режиссёром в жёстко порнографическом ключе. Это было ясно по вульгарным истошным воплям совокупляющейся парочки — звук ещё работал, но внутри него уже тоже начинал нарастать какой-то низкочастотный гул. «Хороший у них тут сабвуфер!» — успел подумать Потусторонний Я, но тут произошло нечто и вовсе невообразимое.

Экран, уже почти весь залитый сгущёнкой, вдобавок к и без того крупным своим неприятностям, начал ещё и как-то набухать. Сначала только в самом центре. Низкочастотный гул к этому моменту тоже постепенно вытеснил все остальные звуки фонограммы.

Прямо из центра светло-жёлтого пятна, которым стал весь экран, на меня надвигалось что-то тупое и страшное. Пятно всё натянулось, как парус Микки-Маусовой бригантины с тех моих детских рисунков, когда он только-только вошёл в мою жизнь (вот уже 31 год назад), и Потусторонний Я невольно весь как-то съёжился, уже почти не сомневаясь, что пятно вот-вот лопнет.

— М-да, — шепнул на ухо моему Потустороннему Я Микки-Маус, — похоже, овчинка выделки не стоит… — и он произвёл глазами что-то похожее на подмигивание, но всё-таки скорее что-то иное, — Пошли искать гаденькое, которого может ещё там и не было, а вместо этого, похоже, нажили себе на жопки сказочный геморрой!..

— Да-да… — согласился я, — у нас был недавно и такой урок с девочками. «Пожертвовали необходимым в надежде приобрести излишнее…» — это из «Пиковой дамы». Девочки писали изложение, а я тихонько перечитывал «Египетские ночи».

— Ну и как? — улыбнулся Микки-Маус.

— Как-как!.. Ну да, весьма недвусмысленная в своей двусмысленности хрень! Вероятно Ольга Велимировна ждала от меня большего в интеллектуальном смысле, когда просила проанализировать этот отрывок.

— Но ты, конечно, и вида не подал? — усмехнулся мой собеседник.

— Я… — отвечал Потусторонний Я, — я… я же не мог быть уверен, что мне всё это не кажется… Я же вообще долго был уверен, что вся грязь, вся мерзость, вся двусмысленность и непристойность — это только во мне, от меня идёт, только я — такое исчадье ада, только я один догадался в возрасте девяти лет, что надо делать со своей писькой, чтобы все мои фантазии оживали, обретали плоть и… заканчивались оргазмом. Только я — плохой, ошибка природы, бедный идиот. Только я дрочу хуй. И я каждый день дрочил и каждую минуту казнился этим; несовершенством, уродливостью своей природы. И я носил это в себе, как страшную тайну, как адское проклятие, и никогда ни с кем об этом не говорил. И это длилось три года — бездна времени для того возраста. Три года я всё пытался бросить и всё время срывался. Выдержать больше трёх дней не получалось у меня никогда. Вот, думал я, вступлю в пионеры и перестану делать две вещи: играть с собственной писькой (я не знал ещё тогда ни слова «онанизм», ни слова «дрочить») и плакать, когда мать побивает меня в процессе занятий музыкой…

— А потом?

— Ну-у… Потом, перед шестым классом, я поехал в пионерлагерь.

— Не зря вступал в пионеры! — усмехнулся Микки-Маус.

— Там-то и выяснилось, что то, что я всегда считал мерзостью, хоть и не мог сам её из себя вытравить — на самом деле, оказалось… всеобщей нормой!.. И это вот, в разных вариациях, происходит со мной всю жизнь! Всю жизнь рано или поздно оказывается, что моя внутренняя дрянь, с которой сам я поначалу считаю необходимым бороться, не то, чтоб совсем не дрянь, но свойственна всем, и, из-за этого обстоятельства, всё это уже вроде и не так страшно. Пока, например, к нам в гости не заехал как-то раз сильно пьяный мой дядя, переживавший в то время свой уход от первой жены, с которой прожил почти 30 лет, я и не подозревал, что «взрослые» тоже ругаются матом. Я искренне думал, что эта мерзость распространена только среди школьников.

— То есть ты, видимо, клонишь к тому, — попробовал довести черту нашему разговору Микки-Маус, — что, в общем, по совокупности приведённых тобой аргументов, переспать разок с Ольгой было бы вполне естественно, и ничего гаденького, сколько мы не искали, в этом нет? — и он снова лукаво улыбнулся.

Потусторонний-Я не успел ничего ответить. Светло-жёлтый экран, внутри которого вероятно продолжала совокупляться странная парочка, всё-таки наконец треснул по швам, разорвался, и его бесформенные ошмётки повисли по его былому периметру.

Прямо на нас сквозь образовавшуюся дыру хлынула гора Эверест, и на сей раз я точно знал, что это и есть тот Я, который остался в реальном мире, когда Микки-Маус и Я Потусторонний ушли через другой Эверест в адское кино.

— Эверест, — обратился я к горе, — правду ли говорят каббалисты, будто ты — тот я, через брешь в котором мы и попали сюда? Или же ты — только такая же Его часть, что и тот я, кто задаёт тебе сейчас этот вопрос, сам являющийся лишь частью Того, кто остался Там?..

— И да, и нет. — ответил Эверест, — Понимаешь, тут многое зависит и от тебя. Верни себе самого себя. И тогда я тоже смогу обрести единство с Другим. Ведь только так, только тогда я смогу тебе показать… свой снег. А он нужен нам, нужен нам обоим, и любой из вас в глубине души это знает.

— Из каких таких «вас», уточни обязательно! — поспешно крикнул мне на ухо Пилот «37», но я не внял его совету. Это произошло не потому, что его совет показался мне нестоящим внимания, незаслуживающим доверия, несулящим ничего хорошего, внушающим определённые опасения и так далее. Нет, всё вышло так оттого лишь, что я заблудился в собственных размышлениях, воспоследовавших за тем, что меня насторожил сам его номер…

«37, — задумался я, — ведь именно столько лет было Пушкину, когда его из-за его глупой бабы пристрелил невольно Дантес (ведь что ему было делать-то? Либо ты, либо тебя — известное дело!), а ведь именно Пушкин написал „Египетские ночи“, по которым у нас был урок с Ольгой Велимировной, когда я был Учеником, и по ним же был урок с Пелой, Полей и Лёной, когда я уже сам стал Учителем (мы ещё, помнится, увязывали — в основном, моими безуспешными стараниями — всё это с рассказом „Импровизатор“ Одоевского), и об этом же в последнее время так много говорили мы с Микки. Может ли после всего этого быть случайностью, что номер Внутреннего Пилота, посоветовавшего мне перво-наперво разобраться, каких таких „нас“ имеет в виду Эверест, вновь суля мне какой-то свой снег, именно 37?!.»

— Микки! Микки! — закричало сердце моё бедное в Пустоту, — Что же делать мне, маленькому мальчику семи лет? Как мне теперь быть?

И он вдруг ответил мне:

— Эверест прав. Ты должен вернуть себе самого себя. До тех пор, пока ты не сделаешь этого, ты даже не можешь знать, чьи Пилоты пытаются управлять тобой, а до этих пор номер их вообще не может иметь значения, потому как нет ясного ответа, кого считать Номером Первым.

— Но зачем мне нужно смотреть в его снег?

— Глупый маленький мальчик… — довольно ласково сказал Микки-Маус, — Дело в том, что «его» снег — это… твой снег. А вообще… — он сделал маленькую паузу, — снег — это… женщина. Любая женщина — это снег… Ищите женщину… Значит, ищите снег!..

И он исчез. И Эверест исчез. И вообще как будто ничего этого не было.

Но я же помню, что всё это было!..

Я же помню! Помню! Я-то ведь помню, что всё это было! Ведь если этого не было, то о чем же тогда писать? А я ведь люблю писать! Мне скоро уже 39, а я всё ещё люблю писать! Хоть и всех пережил. Всех, кто хоть чего-либо стоил. И теперь я остался один. И вокруг меня нет никого, кто хоть чего-либо стоил. И вот для них для всех я и пишу. Пишу, потому что люблю писать, потому что писатель, потому что мне скоро уже 39, а я всё ещё что-то пишу. Пишу, потому что всё ещё кое-что помню. Помню, как было на самом деле.

— На самом деле или с твоей точки зрения? — спросил меня вдруг кто-то поверхностный, но усвоивший нехитрую науку задавать вопросы, которые кажутся умными людям ещё более поверхностным и глупым, чем они сами, то есть полному народному быдлу.

— Христос считал, что это одно и то же. Во всяком случае, в отношении себя самого… — вмешался в наш назревающий диспут Микки-Маус.

— Я спрашивало не тебя, а его! Когда спросят тебя, ты за всё и ответишь! — парировало Народное Быдло.

— Я и он — тоже одно и то же! — отвечал на это — мой, в данном случае, друг — Микки-Маус.

— Ну вы и сравнили! То Христос, а то — вы, два вежлика-распиздяя! — не унималось Быдло.

Тогда Микки-Маус вдруг неожиданно для всех вытащил револьвер и без лишних слов выстрелил Народному Быдлу в лоб…

Как обычно, не успев ничего понять, с развороченным и залитым кровью еблом, Быдло упало замертво в грязь…

— Пойдём! — сказал Микки-Маус и взял меня за руку, — Пойдём отсюда скорей, потому что мы только что совершили убийство. Конечно, мы были с тобой совершенно правы, содеяв это, поскольку Быдло вконец распоясалось, а иначе его не уймёшь… Но… пока о том, что мы были правы, знаем лишь мы одни.

— А Эверест не сможет в случае чего за нас заступиться? — спросил за меня Пилот № 5.

— Пока ты не вернёшь себе самого себя, нам никто помогать не станет. Можешь не сомневаться! Сейчас нам надо просто поскорей убраться отсюда, а то… — он опять лукаво ухмыльнулся, — а то у тебя не будет времени на поиски…

— Да, — попытался я возразить, с трудом преодолев чувство неловкости, — да, но ведь его убил ты…

— Будто ты не был этому рад! — воскликнул как будто с готовностью Микки, — я же ясно видел в твоих глазах полный восторг! Скажи ещё, что ты не рад этому!

— Ну-у, — вздохнул я, — рад конечно. Не будет впредь пиздеть попусту!

— Молодец! — похвалил Микки-Маус, — Теперь я вижу, что в тебе и впрямь течёт кровь первых еврейских царей!..

Я смущённо улыбнулся ему в ответ.

— Ну, давай-давай! — поторопил он, — Понеслись! Не забывай, что я — невидимый! Когда «они» придут, меня никто не увидит. Увидят только тебя… — он снова ухмыльнулся, — с револьвером в руках…

И мы понеслись…

— Ты говорил, что был счастлив целых три раза. А рассказал мне пока только об одном. — решил заговорить со мной Микки-Маус, видимо, чтобы не терять времени даром, пока мы «несёмся». Он ужасно не любил терять время зря.

— Оу-оу! — засмеялся, в свою очередь, я, — Уроборосу обрыдло жрать собственный хвостик? — сказал я и сразу засомневался, а оценит ли Микки-Маус такой панибратский пассаж и не увидит ли в нём, напротив, банального хамства вместо доверительности, существующей между близкими друзьями, в каковом качестве я и хотел впарить ему эту свою спорную в плане уместности сентенцию.

— Не выёбывайся… — просто ответил он, — Если хочешь рассказать мне об этом, не стоит стесняться собственной искренности и собственных же порывов. Ты вот часто стесняешься сказать говну, что оно — говно, и, сам посмотри, куда такая политика тебя завела; к твоим, как ты говоришь, 39-ти? — снова слукавил он.

— О чём ты? У меня всё, прости господи, в последнее время неплохо. — сказал я.

— Рассказывай об этом своей мамочке! — ласково пропел Микки-Маус.

Я задумался. С одной стороны, всю эту свою новую, то есть данную, прозу я для того, в глубине души, и затеял, чтобы самому себе рассказать о некоторых вещах, которые до сих пор меня мучают; о некоторых поступках некоторых людей, совершённых последними в отношении меня, каковых я, даже по прошествии множества лет, не могу ни понять, ни простить; о некоторых нанесённых мне обидах, которых я, как ни старался, так и не смог забыть, а в последнее время даже и перестал понимать, какого, извиняюсь, хуя я вообще уж прям должен такое забывать и прощать…

С другой же стороны, думалось мне во все мои 72 пилота, стоит ведь хоть раз признаться кому-нибудь в том, что у тебя не всё хорошо, как сразу же жди, что тебе немедленно предложат эту чёртову лапу помощи, но в ста из десяти случаев лишь затем, чтоб через эту вот принятую тобой помощь бесповоротно поработить тебя. Да хоть распните меня, я ещё никогда не видел, чтобы в этом уродливом мире хоть кто-либо не потребовал от кого-либо взамен на оказанную им ему помощь что-либо меньшее, чем целиком всю душу…

— Ишь какой! «Хоть распните меня!» Видали, куда метит-то всё, жидовская морда?!. — вмешалось в ход моих размышлений Народное Быдло.

— Микки! — вскричал кто-то во мне, — Как же это так? Ведь мы же только что убили его!

— Я не хотел тебя сразу расстраивать, — сказал Микки-Маус, — дело в том, что Быдло… бессмертно…

— Тогда выходит, что нам незачем скрываться! Выходит, мы зря летим!

— Нет. Вот это нет. Не зря. Поверь мне-э… — нараспев произнёс Микки-Маус, и от этого я вдруг против собственной воли уснул.

— Видишь, как хорошо, что у тебя наконец появилась возможность выспаться! — сказала Русалочка и нежно поцеловала Пилота № 11.

Он ничего не ответил ей. Сделал вид, что ещё не проснулся и, не отрывая глаз, перевернулся на другой бок в надежде, что так её губы не смогут достать до его лица.

— Это он напрасно! — шепнул мне на ухо Микки-Маус и ухмыльнулся, — Совершенства в мире нет. Сейчас посмотришь, что будет, — и он снова довольно гнусно хихикнул и щёлкнул хвостом, на сей раз без искр.

В это время Пилот № 11 как раз закончил переворот и уже искренне был уверен, что избежал нежелательного развития ситуации, как вдруг ещё ближе, чем в первый раз снова услышал: «Видишь, как хорошо, что у тебя наконец появилась возможность выспаться!»

— Это потому, что перевернувшись на другой бок, — снова горячо зашептал мне на ухо Микки, — он перестал быть Пилотом № 11, твой же, кстати, случай! То есть потерял самого себя и стал Пилотом № 12, а у того, как ты понимаешь, своя Русалочка!..

— Ты же говорил прежде, что вроде все 72 пилота — это и есть Я! — удивился я.

— Ну-ну!.. — засмеялся он, — Верь, верь и дальше красивым сказочкам!..

— Бам. Бам. Бам-бам. Бам-бам-бам… — откликнулось Пустое Ведро.

— Плюх! — село в лужу Народное Быдло, и всё его развороченное окровавленное ебало озарила тупая улыбка, с какой люди, более близкие скорее к животным, чем ко мне лично, умиляются какой-то полной хуйне в многосерийных бытовых своих мелодрамках.

— А почему совершенства-то нет? — успел крикнуть я стремительно удаляющемуся от меня Микки-Маусу.

— Потому что оно не нужно-о!.. — тихо прошелестел волосами на жопе пахучий Внутренний Ветер.

И увидел я сон, будто всё, что я прожил и, в той или иной мере, благополучно вроде бы пережил, после того момента, на самом деле, только пригрезилось мне, было фантомом, голограммой, компьютерной игрой, тяжёлым нелепым сном. Но когда там, во сне, я вдруг осознал всё это, то тот я, каким был я в том сне, попытался там же, во сне, осознать, с какого этого самого «того» момента и началась та самая, выразимся так, альтернативная история, которой на самом деле никогда не было наяву.

Сначала тому, каким был я в том сне, показалось, что это началось после того, как некогда в тёмном парке получил я пизды; потом он (который был мной в том сне, то есть я был там таким, как он) углубился далее, и на какое-то время «ему» стало казаться, что всё ненастоящее началось с того момента, как я впервые увидел Иру; потом я ещё углубился, и тому, кем я был в том сне, стало, на время же, кристально ясно, что последним реальным днём был день, когда я впервые встретил вовсе даже не Иру, а Милу; потом мы ещё углубились и вспомнили, как на шестилетнего меня свалился трёхлитровый бидон с кипятком, и нам показалось, что последним реальным днём было то злополучное 30-е июня 1979-го года. Но и это довольно быстро перестало восприниматься как Правда.

После я вспомнил, как я сижу в детском стульчике для кормления (были такие в Совке деревянные стульчики, что формально уже имели право называться «трансформерами», поскольку при желании их можно было превратить в довольно нелепую машинку на маленьких пластиковых колёсиках) — мы вспомнили, говорю, как я сижу в этом стульчике, отчаянно гулю и сержусь на маму, которая смеет не понимать того, что я, по-своему мнению, ГОВОРЮ. Я сержусь на то, что мама не понимает меня, и в гневе бросаюсь разноцветными кругляшками от детской пластмассовой пирамидки.

Мы — я и тот, каким я был в том (этом) сне — вспомнили, как я сижу в детском стуле, и вдруг поняли, что именно в этот, именно в тот самый день всё и кончилось… И всего, что было потом, на самом деле никогда не было…

— Ну ладно, рассказывай про свой второй случай. — смягчился наконец Микки-Маус.

— В общем, это случилось так, — начал я, — это произошло через некоторое время после того, как со мной впервые в жизни реально случилось то, чего я больше всего и боялся. Теперь, конечно, в наш, блядь, просвещённый век, каждая хуйня — большой, сука, психолог и знаток всякого там ёбаного НЛП. Посему, конечно, я вот сейчас сказал то, что хотел, да и плюс к тому то, что реально тогда ощущал, а любая тварь бездарная может сейчас начать говорить всякую чушь, что, мол, я сам всё и спровоцировал и, де, сам же активировал, ёпть (слово-то какое!), свои иррациональные страхи. Ага, блядь, очень иррациональные! Ежу ведь понятно, что баба моя тогдашняя просто тупо не догуляла, и оттого пизда у неё вечно чесалась; и вообще, я любил её с отрочества, счастливые билетики в троллейбусе жрал, а она, шалава, просто тупо не была достойна, сучка, моей любви, любви такого человека, как я!

— Не кипятись… — медленно, как психоаналитик, попытался успокоить меня Микки-Маус, — Не волнуйся. Продолжай. Поменьше эмоций, ты не на митинге, побольше фактов. Представь себе, что ты на Страшном Суде…

— Хорошо. Ну так вот. Мила ушла от меня. Просто бросила, как наскучившую ей игрушку. Плевать ей было на мои клятвы и моё искреннейшее желание исправить вечную ложь этого богомерзкого мира; своим примером доказать, что это возможно, что можно, нужно и просто необходимо жить всю жизнь с одной женщиной, никогда не изменять ей, воспитывать детей и быть при этом писателем, но не просто писателем, не просто каким-то постмодернистом ёбаным, а сеять только разумное, доброе, вечное, любить своих детей, писать для них и для других детей, для всех детей, только красивые добрые сказки, действие в которых происходит в далёких чудесных и удивительных странах, где никогда не бывает плохой погоды и всегда светит тёплое, ласковое и крайне доброжелательное солнышко; и никогда не изменять своей любимой, своей Любимой Жене, матери детей своих многочисленных и с счастливыми, просто элементарно счастливыми, судьбами; а при виде других красивых женщин просто радоваться за них, как за своих сестёр; просто радоваться тому, что они красивы и кому-то другому, кого выбрали они сами, руководствуясь при этом исключительно велением своих прекрасных же сердец, их Красота так же дорога и кажется самой высшей Красотой Мира, какой мне представляется Красота Моей Жены, матери наших будущих детей, Самой Лучшей Девушки на земле за всю Историю Мира, за всю историю этой нашей локальной, отдельно взятой, Нарнии; никогда-никогда ей не изменять, Единственной Девочке Своей, каждый Секс с коей — значимое событие в жизни Вселенной, слияние двух предвечных начал на Пике Взаимного Наслаждения, чистого по природе своей, ну… ну… ну прям как…

— Дистиллированная вода? — попытался мне подсказать Микки-Маус.

— Ну тебя, лукавая мышь! — улыбнулся я, потому что мне с высоты сегодняшнего опыта и самому вдруг показался смешным весь этот пафосный бред моей юности.

— Ну так и что? Я тебя внимательно слушаю… Пока у меня есть ещё время. — сказал Микки-Маус.

Пилот № 4 вздохнул, и кто-то из нас продолжил:

— В общем, Микки, срать ей было на весь этот пафос христианский… Я очень страдал, когда она меня бросила, но сегодня, ей-богу, совершенно ни в чём её не виню. Она же не виновата, что Бог создал её такой, какой создал. И ещё меньше она виновата в том, что меня Он создал таким, какой не слишком ей подходил.

На словах она иногда соглашалась со мной и даже сама, будучи не обделена Даром Слова, так хорошо и естественно продолжала мои мысли, что мне казалось, будто это наши общие мнения. Но… нет, ей не нравился весь этот солнечный пафос. Увы, она была агентом Луны. Душа её с гораздо большей охотой откликалась не на мои восторженные мечты о бесконфликтном мире, а на всю эту пропаганду якобы демократических ценностей. Сердце её трепетно откликалось на все эти новомодные для того времени идеи, будто групповой секс, как, само собой, и анальный, необходим для счастливой семейной жизни, ну и многое прочее то, что никогда не было нужно мне и вызывало у меня, скорее, отторжение. Ей не хотелось гармонии и спокойного счастья. Она, юный филолог, считала, что покой и счастье — «есть вещи несовместные». Всё, что всерьёз занимало её — это незнающее меры наполнение собственной пизды новыми впечатлениями и острыми ощущениями. Короче, она меня бросила.

В общем, своим поступком она как будто сказала мне: «Мне наплевать на тебя и на твои мечты, и на всю твою картину мира. Мне наплевать, что я — твоя жена. Мне наплевать, что тебе не удастся сделать этот мир лучше, показав своим примером, что можно всю жизнь любить одну женщину и не изменять ей. Мне наплевать на весь этот твой пафосный бред. Я не с тобой. Я с ними. Я хочу, чтоб меня ебло множество самых разных мужчин; чтобы животные вопли восторга вырывались из моей юной груди, чтобы я извивалась змеёй во всепоглощающих оргазмах; я хочу, чтобы сперма врывалась одновременно мне во влагалище, в анус и в рот! Мне не нужен твой уродливый мир, где все просто любят друг друга и никто не причиняет никому боли и не делает зла. Это скучно! Это не сексуально! Я так не хочу! Да, я не спорю, Максюшка, ты — очень хороший, но… именно это сверх всякой меры и заебло меня! Прости, я больше не хочу быть с тобой!».

И я ушёл из её жизни.

— М-да… Прям, ёпти, страдания юного Вертера! Меня вот что заинтересовало, — в несколько замедленном темпе речи вновь заговорил во мне Микки-Маус, — вот ты сказал, что, мол, она же не виновата, что Бог создал тебя не таким, какой ей подходит. Что-то вроде того. Так?

— Ну да. — согласился я.

— Хм-м!.. — усмехнулся он, — А почему ты всё-таки упорно считаешь, что тебя создал Бог?..

Этот его вопрос поставил меня в тупик. Нет, не в том смысле, что я не знал, что на него ответить или, более того, сам не размышлял об этом множество раз. Нет, он поставил меня в тупик тем, что показался чем-то совершенно не имеющим никакого отношения к нашему разговору: будто Микки-Маус задал мне его специально, чтоб сменить тему, чтоб сбить меня с толку, а значит, — раз он способен на такой мерзкий поступок после всего того, что я сейчас ему рассказал и о чём, не без внутренней боли, заставил себя сейчас вспомнить, — вся моя жизнь ещё ужасней, чем она представлялась мне ещё минуту назад, и вообще вся судьба моя — это какая-то сплошная нелепица, и ничем, кроме трагической случайности, её никак при всём желании не назовёшь. А раз это, в свою очередь так, то, выходит, действительно Микки-Маус, похоже, прав: такой хаотический бред и маразм не может иметь к Богу ни малейшего отношения.

Тогда взял слово Пилот № 34:

— Мой Господин, одной из 72-х частей коего я являюсь, действительно часто повторяет одни и те же ошибки. Он вечно относится к Сущностям, каковые полагает существующими за пределами Себя Самого, значительно лучше, чем к нам, своим верным пилотам, бесстрашным операторам его слишком Человечьей Душонки. Но…

— Никаких «но»! — отрезал Микки-Маус, — У нас слишком мало времени, чтобы слушать каждого из 72-х Операторов. Народное Быдло готовится к Реваншу! К Реваншу и Реставрации! Оно собирает Огромную Армию Тьмы, тьмы собственного невежества. Совсем скоро эта Тупая Армия, как гигантское цунами, как пресловутые Гог и Магог, налетит на нас, и от нас не останется ничего: ни крупицы Плоти, ни крупицы Духа и никаких воспоминаний о том, что мы вообще существовали когда-либо. Да, это неизбежно. Но… у нас есть ещё три минуты. За это действительно очень малое время Макс должен рассказать нам о том, как он был счастлив во второй из своих трёх разов. Только пусть говорит Капитан № 7, идёт? — и он снова как-то подозрительно улыбнулся.

— Хорошо. — сказал я.

Конечно, в голове вертелся ещё вопрос, а как же тогда рассказ о моём третьем случае счастья, если уже меньше чем через три минуты всё кончится навсегда — и всё как всегда из-за этого проклятого Быдла! — но, будто прочитав мои мысли, Микки сказал так:

— В этом и состоит Сущность Выбора! Ты не можешь его не сделать, хотя что бы ты ни выбрал, ничего не изменится! Так что не еби Муму, — опять улыбнулся он, — время уже пошло…

В этот момент я действительно услышал пока ещё отдалённые раскаты какого-то леденящего душу небесного грома и, подумав мельком, что это ещё хорошо, если всё кончится через три минуты, а не прямо сейчас, начал свой рассказ:

— Я увидел её издали и сразу понял, что это Она…

Сказав эту первую свою фразу, я немедленно пожалел об этом, потому что сразу понял, что сейчас Микки-Маус опять ухмыльнётся и скажет, что начало моей истории, мягко выражаясь, неоригинально. Но он почему-то промолчал. «Может он просто бережёт моё же время? — подумалось мне, — Ведь я же знаю его без малого всю жизнь, и за весь этот срок понял о нём лишь одно: от него можно ожидать чего угодно; чего угодно, разумеется, ему, а ему может быть угодно что угодно…» И менее чем за секунду прокрутив всё вышенаписанное у себя в голове, — пилоты мои обрадовались было, как мальчишки послевоенного времени обрадовались бы настоящему кожаному мячу, но неимоверным усилием воли я у них его сразу отнял, — я подумал, что в моём теперешнем положении разумней всего продолжать свой рассказ…

Это было довольно трудно, потому что рассказать предстояло о чувстве счастья, некогда пережитого именно как по сути физическое ощущение, а для этого было необходимо сконцентрироваться, чтобы хоть в малой степени пережить это вновь — ведь иначе никак не получится убедительного рассказа! — а у меня на это уже менее трёх минут, да ещё и минуты эти — гарантировано самим Микки-Маусом — последние в моей жизни, и вместо того, чтобы хоть в эти самые последние минуты пожить наконец какой-то полной жизнью, я почему-то должен, мучаясь и нервничая, вспоминать о том, как я был счастлив, да ещё и конкретно о втором разе, хотя, если б не это досадное недоразумение, я бы может с большей охотой вспомнил сейчас о чём-нибудь другом. Да и мало ли о чём вообще можно с кайфом вспомнить в последние минуты жизни, которая почему-то вот-вот должна волею Судьбы оборваться, и всё как всегда опять лишь из-за этого проклятого Быдла, которое ещё и, блядь, почему-то бессмертно, в отличие, опять же, от меня.

— Номер Пилота! Быстро! — завопил вдруг благим матом Микки-Маус и принялся лупить меня по щекам, будто я только что был без чувств.

— Какого пилота?

— Того, что сейчас в тебе говорил! Быстрее! Мы ещё можем поймать его! — кричал Микки-Маус, продолжая трясти меня за плечи и нет-нет, да бить по щекам.

Вдруг промелькнули те самые два роковых мгновения…

Одно из них было мгновением Всеобъемлющего Грохота и Абсолютного Света, а второе было мгновением Абсолютной Тьмы, Пустоты и Безмолвия…

В мгновенье же следующее всё стало опять точно так же, как было всегда, то есть два мига назад.

Мы с Микки переглянулись. Он улыбнулся первым. Первым же и заговорил:

— Я знаю, о чём сейчас ты подумал. Ты среди прочего скорей всего вспомнил, как три минуты назад я сказал тебе, что через три минуты Быдло налетит на нас, как цунами, как Гог и Магог, и от нас не останется ни крупицы ни плоти, ни духа, а сейчас вроде мы сидим с тобой и беседуем, как будто ничего не произошло.

Я кивнул.

— Должен тебя, хочешь, расстроить, хочешь — обрадовать… Всё-таки всё свершилось!.. Те два мгновения и были нашим Абсолютным Концом. Могу тебя поздравить: нас действительно больше нет. Да, конечно, ты сейчас, наверное, думаешь, что раз это так, а это именно так, то, стало быть, во-первых, в этом нет ничего страшного, а во-вторых, это уже не раз происходило с каждым из нас, и несмотря на то, что думая так, во многом ты прав, всё-таки ты неправ. Да, нас больше нет. Да, в этом нет ничего страшного, но… это так только лишь потому, что все страхи остались там; там, где мы оба были когда-то живы; там, где ты ухитрился всё-таки проебать те последние три минуты своей жизни, когда ты мог рассказать мне о том, как во второй раз был совершенно счастлив… Нас обоих больше нет. Нет тебя, который мог бы об этом мне рассказать, и нет меня, который действительно хотел тебя выслушать…

Он замолчал. Я тоже чувствовал, что что бы я сейчас не сказал, это будет не то.

Наконец он встал и, протягивая мне руку, сообщил, уже без своей коронной лукавой ухмылки:

— А в том, что дальше всё будет как прежде, и ничего страшного не произошло, ты всё-таки самым роковым образом ошибаешься…

И я тоже протянул руку ему навстречу, по-прежнему не чувствуя себя в силах что-либо произнести вслух. Руки наши встретились, сжали друг друга, обняли друг друга всем своим телом, телом наших ладоней и…

— Видишь, как хорошо, что у тебя наконец появилась возможность выспаться! — шепнула Русалочка № 2 Пилоту № 13, который раньше был Пилотом № 12, но к этому моменту успел потерять себя снова.

— Ну хорошо! — сказал Пилот № 13 Русалочке № 2, — Я скажу то, о чём из хорошего к тебе отношения все эти годы молчал, жалея тебя, никчёмную дуру, отравившую всю мою жизнь!..

Русалочка № 2 напряглась и попыталась отстраниться, но Пилот № 13 взял её обеими руками за бесстыжее лицо и продолжал своё зловещее шипение:

— Ты вспомни; нет, ты вспомни, вспомни, как я был мальчиком, лежащим на берегу Балтики; я лежал на животе, ногами в сторону горизонта, и море ласково набегало на меня своими слабосолёными балтийскими волнами. Ты уже тогда лгала мне! Ты лгала мне, что ты — немая. Я был маленький мальчик, а ты была уже сформировавшейся сукой! Как ты смела лгать мне? А? Я тебя спрашиваю! Ты лгала, лгала мне, что ты немая! Зачем ты лгала мне, маленькому мальчику с добрым сердцем? А? Зачем ты лгала мне? Ты думала, уже тогда будучи законченной сукой, что у меня сердце, как и у тебя, из собачьего дерьма и, поняв, что ты не любишь меня, хоть и нуждаешься в моей опеке и помощи, я сразу брошу тебя, как несомненно на моём месте поступила бы ты, если бы я нуждался в тебе? Так? Отвечай, это так? Что ж ты молчишь? Ведь мы же оба знаем, что ты не немая! Когда каждый вечер ты без умолку несёшь мне какую-то полную хуйню — всегда одну и ту же! Новую ты придумать не в состоянии! Тебе тупо не хватает на это мозгов! — ты же не делаешь вид, что ты немая! Хотя там это было бы как раз к месту! Что ж ты молчишь теперь?..

Вместо ответа Русалочка № 2 сначала зарыдала, а потом, схватившись за сердце, и вовсе бухнулась в обморок.

По дороге в обморок она ударилась головой об угол стола, а потом ещё со всего размаху об пол. Так что её дорога в обморок оказалась в прямом смысле дорогою на тот свет.

Пилот № 13 стоял над трупом Русалочки № 2 и ровным счётом ничего не понимал.

В этот самый момент в дверь квартиры позвонили.

«Откройте! Полиция!» — донеслось с той стороны.

«Картина ясная! — сказали те же люди, а это действительно были полицейские, через пару минут, бегло осмотрев место происшествия, — Банальный кухонный бокс со смертельным исходом».

— Я не убивал! Я не убивал! — закричал Пилот № 13.

— Не волнуйтесь, следствие разберётся! — было ему ответом.

— А ты думал, какая я? — спросила Ольга Велимировна, поглаживая меня внизу живота. Я в это время поглаживал её грудь.

— Я не верю, что это происходит на самом деле. — сказал я вместо ответа, — Я всю жизнь хотел тебя. И я внутри весь дрожу; каждый раз, когда говорю тебе «ты». Я снова хочу тебя. Я ничего больше не хочу, кроме того, как хотеть тебя снова и снова. Я хочу всегда быть с тобой, всегда быть в тебе. Я хочу, чтобы эта ночь никогда не кончалась.

— Да… у «этого» не может быть продолжения. — согласилась со мной моя Ольга; моя на эту единственную ночь, у которой не может быть продолжения.

Мне хотелось сказать вслух «Господи, ну почему это так!», но я знал, что этого нельзя говорить. И вообще всё, что проносилось у меня в голове в качестве вариантов для произнесения вслух, казалось мне глупостью. Поэтому я молчал.

«Какая странная штука секс… — думал я, — Вроде, с точки зрения биологии, это нужно для продолжения рода… Но у нас с Ольгой точно не может быть никаких детей. У неё уже взрослый сын. У меня дочь и сын. Маленькие. И никто никогда вообще не должен знать об этой ночи, у которой не может быть никогда продолжения. Да и сама она, эта ночь, нереальна, невозможна, не существует… в этом Времени. Но я никогда никого так не хотел, и я никогда ни с кем не был так счастлив физически, ни с кем я не чувствовал себя настолько Одним. Почему этого никогда не может быть с теми, с кем могут быть дети? Впрочем, тут всё прозрачно. Какие могут быть дети у тех, кто — Одно? Чтобы были дети, надо быть разными, бесконечно разными и чужими. Чем дальше друг от друга родители, чем меньше они — Одно, тем лучше у них получаются дети».

Я думал обо всём этом и одновременно понимал, что о чём бы я сейчас не думал — всё это — бесконечная чушь, в сравнении с тем, что сейчас я чувствую Ольгу. Чувствую её тело каждой клеточкой своего. Каждой своей клеточкой ощущаю каждую её клеточку. И… чувствую, что это одно и то же. Все мои клеточки — это и есть её клеточки. Я — это Она. А Она — это Я. И про нас действительно никак нельзя сказать «мы», потому что… мы с ней — Одно. И пусть эта Ночь не может иметь продолжения. Есть Космос, состоящий только из неё одной; космос, где нет других дней и других ночей, нет других людей, нет меня и нет её, а есть только Одно: я и она…

И я снова крепко-крепко прижал к себе Ольгу.

— И как всё-таки ты отважился описать эту ночь до того, как это произошло? — спросила она, когда мы отдыхали в следующий раз, — Ты не боялся описывать это заранее? Ты не боялся, когда описывал эту нашу сегодняшнюю ночь, что этого никогда не произойдёт именно из-за того, что ты позволил себе написать сценарий заранее? Ты не боялся, что я рассержусь, прочитав это, и никогда тебе этого не прощу?

— Да, я рисковал. Я понимаю. — ответил я, — Но… я просто очень верил, что Ты… не рассердишься. И… получается, что вера моя была истинной.

Мы оба улыбнулись, и я снова начал целовать её шею, плечи, груди, спускаясь всё ниже и ниже…

— Дело было так, Микки. Мила выбросила меня из своей жизни действительно только потому, что у неё, не по моему поводу, бешено зачесалась пизда. И ровно три года я не находил себе места. Даже попробовал было снова жениться и немного-немало походя действительно сломал одной красивой девочке жизнь; по крайней мере, тоже не на один год. Правда, я лишил её девственности, которая к тому времени уже довольно долго была ей в тягость. Но мне всё это было неважно. В голове всё равно сидела Мила. Да ещё мы и виделись иногда.

По иронии судьбы, родившись совершенно на другом конце города, во второй раз она вышла замуж за человека, учившегося со мной в одной школе, и стала моей соседкой. Иногда мы встречались случайно, иногда заранее договаривались, что вместе погуляем с её дочкой не от меня, мирно спавшей в те времена в коляске. Как только я видел Милу, у меня сразу наступала эрекция. Это правда.

Как-то раз я даже чуть не выебал её снова. Её дочери Машке было, наверное, года полтора (теперь ей уже 18:)). У меня дома никого не было. Мила пришла ко мне в гости со своим ребёнком, уложила её в одной из комнат на дневной сон, мы выпили с ней по бокалу «Хванчкары», и она легла на диван, где постепенно принялась ласкать себя и в конце концов разделась.

Поглаживая себе то грудь, то промежность, Мила одновременно внимательно наблюдала за производимым на меня эффектом, и оный производимый эффект вполне её удовлетворял. «Смотри, — говорила она что-то в этом роде, — после родов у меня стала совсем другая фигура!»

Короче говоря, бог знает, чем бы это всё могло кончиться, но не успели наши гениталии как следует увлажниться в предвкушении полузабытой ныне, но некогда частой близости, как проснулась маленькая Машка, вероятно почуяв своим дочерним сердцем неладное. Её плач вернул Милу к реальности. Она наскоро оделась, схватила Машку на руки и, прижимая её к себе и успокаивая, всё приговаривала: «Прости, прости, прости меня, пожалуйста!»

В конце концов, они обе ушли восвояси, столкнувшись в дверях с пришедшими ко мне репетировать музыкантами «Другого Оркестра».

С тех пор, как мы расстались, миновало уже три года, но я всё ещё не мог изгнать её из своего сердца, в отличие от неё, с такой изумительно обаятельной лёгкостью изгнавшей из своего сердца меня.

— Как же ты любишь всё-таки распускать всяко разные высокопарные нюни и наполнять все свои рассказки пузырящимися розовыми соплями! — воскликнул до поры помалкивавший Микки-Маус.

— Пожалуйста… Микки, дай мне всё же закончить. Я помню, что всё это, в любом случае, уже жизнь после жизни, но всё же… Пожалуйста…

— Давай-давай… — лукаво улыбнулся он, как будто разрешая то, что и так не мог запретить.

— В самой глубине своей души, я продолжал верить, что всё-таки где-то на свете живёт Женщина-для-Меня, как я окрестил её в своём тогда только-только написанном первом романе «Псевдо». Но надежда постепенно уже начала покидать меня. Однако же временами я, напротив, довольно остро ощущал, что ЖДМ, если можно так выразиться, всё-таки где-то рядом и, возможно, я уже вот-вот встречу её.

Однажды на Никитском бульваре наш тогдашний директор Серёга Хризолит сказал мне, на минуту войдя в некий транс, предварительно заявив, что у него есть некий же дар предвидения; сказал, что ему почему-то видится, что в ближайшее время ко мне придёт Настоящая Любовь, которая перекроет всё, что у меня было до этого. «Хорошо бы, чтоб это оказалось правдой…» — немного небрежно ответил я что-то в таком духе, но в глубине души стал ждать этого с новыми силами.

Совершенно неожиданно для себя я снова зачем-то подал свои рассказы на творческий конкурс в Литинститут — третий раз в жизни — и сделав это, в общем-то, просто так, прикола ради, и из принципа положив первым в свою подборку рассказ, который, наверно, можно назвать философско-метафизическим осмыслением темы инцеста, внешне представляющий собой нечто среднее между порнографией в разделе «Himulations» и латиноамериканской короткой прозой ala Кортасар и Борхес.

И тут вдруг выяснилось, что я прошёл конкурс, меня берёт к себе в семинар некто Киреев, завотделом прозы «Нового мира», и в августе мне предстоит сдавать вступительные экзамены, за которые я, совсем недавно тогда свалив с филфака, имел все основания всерьёз не беспокоиться.

«Может быть там я и встречу наконец Женщину-для-Меня?» — невольно как-то сразу подумал я и, поверишь ли, Микки, это совершенно невероятно, но, представляешь, всё так и произошло!

— Ничего удивительного! — загоготал он, — Сам себя накрутил и сам же попался! — и он снова пискляво (на то он и мышь!) захихикал. Но я решил на сей раз не отвлекаться на его подначивания, не терять нити собственных размышлений, не сбивать самого себя с толку и продолжать как ни в чём не бывало:

— Я увидел её издали и сразу понял, что это Она! (Можете представить себе, какой смех разобрал на этой фразе Микки-Мауса, но я твёрдо решил не обращать больше на это внимания и на сей раз рассказать всё. В конце концов, да бог бы с ним, с Концом Света! Хотя бы рассказать это себе самому!) Это было совершенно невероятно! И в первую очередь, невероятно именно потому, что всё действительно происходило именно так, как мне того и хотелось! Нас же всегда более всего и поражает соответствие реальности нашим ожиданиям! Хотя бы потому, что так почти никогда не бывает! А тут оно именно так всё и было!

Я пришёл на собрание абитуриентов перед началом экзаменов, то есть собрание тех, кого, в принципе, уже сочли вполне сносным писателем, и мне там, в общем, в той или иной мере, все не понравились… И тут вдруг… я увидел Её!..

Нет-нет, Микки, это очень важно! Я вдруг увидел её и не поверил своим глазам. «Это она! Это она! — стучало моё сердце, — Не может быть! Не может быть! — стучал мозг, — Не может быть, чтоб я оказался так прав! Как же это так, что я оказался так прав, так прав!»

Я хорошо рассмотрел её, но относительно издали. Я уже сидел где-то ближе к задним рядам, а она, кажется, шла от кафедры, где взяла какие-то дурацкие бумажки-анкетки, в мою сторону по дурацкому же коридорчику между массивами креслиц:).

Она была маленькая. В смысле, невысокого роста. Кажется, в лосинах и какой-то просторной блузе — тогда, в 1995-м, лосины ещё вполне можно было носить; особенно, девушкам, подчёркнуто равнодушным к условностям.

У неё были длинные светлые волосы. Просто длинные светлые волосы без каких-либо уладок, заколок, хвостов, пучков и прочего.

Нет, Микки, не надо ничего такого думать, что я специально искал женщину старше, чтобы там расправиться с какими-то своими потаёнными комплексами. Нет, нет и нет. Да и может ли какая-либо женщина быть старше любого мужчины, когда Бог создал её Второй! Но сейчас не об этом…

— Да-да, — с готовностью подхватил он, — вернёмся к нашим баранам!

Мне, конечно, захотелось было как-то ему возразить, не спускать ему колкости о баранах, но я побоялся сбить самого себя с мысли, и потому продолжил, сделав вид, что ничего ужасного не произошло («А может и впрямь ничего и не произошло?» — подумал я, когда решил, что сейчас продолжу, как ни в чём не бывало).

— Нет-нет! Нет, нет и нет! Сначала я почувствовал, что это Она, а потом уже увидел, что она старше! Но я не знал, что она старше меня почти на 10 лет. Я думал, что лет на пять, как Ленка.

— Стоп-стоп! — улыбнулся Микки-Маус, — А кто у нас Ленка?:)

— Лена — это моя вторая жена. Ну так вот…

— Смешно… — задумчиво произнёс Микки-Маус, — ну-ну, продолжай…

— И она тоже не поняла, что я младше её настолько. У меня была борода, тоже относительно длинные волосы и умные глаза. Она думала, что я младше её лет на пять.

— Она тоже сразу поняла, что ты — это Ты? — снова поддел меня Микки-Маус.

— Я не знаю, — честно ответил я, — но она заметила, как я смотрю на неё, и на первом же устном экзамене мы познакомились, а перед вторым уже ходили вдвоём курить на близлежащий Тверской бульвар, а на третьем уже и вовсе держались исключительно вместе…

— Я всегда говорил, что ты вообще очень любишь всякие розовые пузыри! — снова вставил своё слово Микки-Маус.

— А потом, — продолжал, в свою очередь, я, — мы уже почти каждый день говорили вечерами по телефону; якобы о современном искусстве, музыкальном академическом авангарде, коим последним оба же, каждый в меру тогдашних своих представлений, практически занимались; и я уже даже был один раз у неё дома, а она один раз была у меня, а потом, потом, короче, после итогового собеседования меня взяли в этот ёбаный Литинститут, а её… нет. Ей снизили балл за то, что у неё уже было одно высшее образование, и… она не прошла.

— Давай всё-таки ближе к делу, а? — попросил Микки-Маус, который уже давно стал проявлять признаки нетерпения.

— В общем, кажется, это был первый вторник сентября. Я снова приехал к ней в гости в её волшебный Зелёный Город. Мы, конечно, по своему обыкновению, поговорили немного с ней о современном искусстве. Без этого, хоть ты и мышь, сам понимаешь, нельзя. А потом она вдруг села ко мне на колени, лицом ко мне; так, что мой лобок почувствовал дыхание её Двери…

Я прижал её к себе, как некое сокровище, которое искал всю свою, не слишком длинную на тот момент, жизнь, и мы поцеловались впервые…

— Ути-пуси! — засмеялся Микки-Маус, — Ну прямо «Вам и не снилось!»!..

— Заткнись, пожалуйста, и послушай. — тихо сказал я и продолжил, — Короче, она ещё не знала, вернётся ли из командировки её муж, с которым она только что развелась, чтобы выйти замуж за какого-то немца, именно сегодня. Она склонялась к тому, что скорей всего нет. «Ты останешься?» — спросила она меня в какой-то момент. «Да, конечно…» — ответил я. «А твоя мама волноваться не будет? — пошутила она и тут же сама нарочито важно продолжила, — Нет-нет, я понимаю. Ведь ты был уже два раза женат, а я пока только один раз была замужем!» Мы оба засмеялись. И мы пошли с ней гулять. Пошли с ней на некое зеленоградское озерцо, где один раз уже были, когда я приезжал к ней впервые, несколько дней назад. И вот там-то, на этом озерце, Микки, в меня во второй раз в жизни вошло Абсолютное Счастье.

— Оу-оу! — улыбаясь прихрюкнул он и, надув щёки, хлопнул себя по ним так, чтобы воздух вышел с малоприличным звуком.

— Мы сидели на прибрежном холмике; я прямо на траве, а она у меня на коленях; такая хрупкая, маленькая, лёгкая, любимая, близкая; такая, ну-у… как Русалочка. Совсем удивительная, совсем моя девочка, совсем Моя Девочка Единственная… «Моя Девочка Единственная» — это примерно то же, что ЖДМ, Женщина-для-Меня; и то и другое употребляется поочерёдно в романа «Псевдо», как и слово Бог — то с большой, то с маленькой букв. Я тогда только-только его написал, потому что Ольга Велимировна, прочитав как-то все четыре цикла моих рассказов, сказала мне по телефону зимой, в самом начале 1995-го года, что по её мнению, у меня уже накопилось достаточно материала, чтобы попробовать написать роман. Вот я и попробовал. Вот я и написал. И как раз его машинописный вариант буквально в ближайшую субботу перед тем самым описываемым мной первым вторником сентября всё того же года прочитала ЛисЕва, сидящая сейчас у меня на коленях.

Бог его знает, скорей всего, именно когда она читала его, она и решила для себя, что всё-таки переспит со мной… — ненадолго я замолчал, потому что задумался вдруг, а что это только что было, в смысле, последняя фраза; зачем слетела с моего языка только что эта взрослая мерзость; что, я опять сам себя испугался? Испугался, что буду смешон этой противной мыши? Для чего? Зачем я это сказал?

— Да, не стоило этого говорить, согласен, — пропищал Микки-Маус, — мало того, что это выбивается из стиля твоего повествования, так ещё это и просто как-то подловато и, словом, немужественно. Но, впрочем, особо тоже не бери в голову, потому что, в любом случае, нас с тобой уже нет на том свете, и всё равно это всё уже жизнь после жизни — так что не напрягайся, хотя, повторюсь, согласен, что в тех, прежних, рамках это выглядело не слишком, я извиняюсь, кузяво…

— Да уж… И всё как всегда из-за Быдла! — не удержался я.

— Теперь уж неважно… — сказал он.

— Да, теперь-то уж да. — сказал я.

— Ну так что? — спросил он.

— В смысле? — спросил я.

— Валяй, рассказывай дальше.

И тут я опять вдруг глубоко осознал, насколько же всё в этом мире (неважно, на этом ли свете, на том) условно. Кто из нас Микки-Маус, кто из нас я, кто истинный я из моих пилотов, и важны ли вообще пилоты настолько, чтоб придавать их крайне ограниченной деятельности слишком уж большое значение — всё это настолько неважно, настолько мелочно, настолько случайно, настолько произвольно, настолько скучно, настолько несущественно, настолько бессмысленно, что не имеет никакого значения, нет никакой разницы, и нет никому никакого резона искать тут истину; тут — это в вопросе о том, я ли рассказываю что-либо Микки-Маусу или что-то рассказывает мне он — в любом случае, это всего лишь как некое напряжение в электроцепи, и нет никакой разницы, что называть минусом, а что плюсом — электричество всё равно будет вырабатываться — на том ли свете, на этом — никакой разницы между «этим» и «тем» на самом деле не существует — всё это может иметь значение, лишь когда мы воинственно заблуждаемся насчёт того, кто есть мы вообще или даже, что мы вообще есть. Один сказал о чём-то другому или наоборот — всё одно, кто-то что-то кому-то сказал, то есть просто нечто прозвучало. Но и это тоже без разницы — прозвучало ли, прогремело, прошелестело — просто волна, просто сигнал, просто возбуждение единого поля, просто тупое движенье вперёд…

Так я, короче, тоже стал Микки-Маусом…

Мы сидели с ним на берегу озера, буквально как два микки-мауса, и болтали четырьмя ногами в воде. Один Микки-Маус говорил, другой слушал, но, в принципе, всё это совершенно неважно, потому что нас уже не было на этой земле…

— Ты так говоришь, будто это было важно, когда мы ещё были живы. — сказал один Микки-Маус другому.

— И вот она, девочка моя единственная, сидела у меня на коленях, а я сидел прямо на траве… — вместо ответа продолжил Микки-Маус Второй.

— Да я ж и так знаю всё, что ты мне можешь сказать! — воскликнул Микки-Маус Первый.

— Зачем же тогда ты просил меня об этом тебе рассказывать? — спросил Микки Маус Второй.

— Это не я просил. То есть я просил, но из вежливости! Потому что я видел, что тебе хочется об этом мне рассказать. Вне зависимости от того, хочу ли я тебя слушать! А поскольку меня так уж воспитали, что, мол, у каждого своя правда, и круто уважать её почему-то больше, чем свою собственную, то вот я, проявляя как бы, как выразился бы Пушкин «милость к падшим», и решил сделать вид, что мне и впрямь хочется, чтобы ты об этом мне рассказал; чтоб тебя, убогого, ещё более не расстраивать. Понимаешь? Говорю же, из вежливости! — снова невинно улыбнулся Микки-Маус Первый.

— Неужели всё это имеет значение даже теперь, на том свете? — в изумлении прошептал Микки-Маус Второй и, смешно двигая зачем-то руками, отступил зачем-то во тьму.

Микки-Маус Первый подбросил хворост в костёр, присел рядом на какое-то упавшее дерево, пошевелил длинной палкой угли, пожал плечами и сказал, в сущности ни к кому конкретно не обращаясь:

— Конечно имеет! Всё имеет значение! Тем более, что никакого того света нет…

Ольга Велимировна — сладкая. И голос у неё удивительный.

И как это вышло так, что долгое время никто не понимал, что на самом деле я делаю? Их умиляло то, что на самом деле должно было вызывать безысходный ужас; как во сне, когда в самый неподходящий момент становятся ватными ноги. Это я вообще о прозе своей. Если в неё вчитаться как следует, не может не стать очевидным, что я — самый опасный человек на земле.

— Для кого?

— Что для кого?

— Для кого опасный?

— Ну-у… как…

— Вот я и говорю, а если подумать?

— Для себя самого?

— Молодец! Теперь рассказывай дальше.

— Уже стемнело. А мы всё сидели, прижавшись друг к другу. Или можно сказать так: а я всё сидел, прижимая к себе мою Русалочку, сидящую у меня на коленях. И вот просто я чувствовал, что шёл к этому дню всю жизнь. И всю жизнь знал, что когда-нибудь это произойдёт, и вот… это и происходит. В данный момент, прямо сейчас, прямо со мной. Это Она. Это совершенно точно Она. Не может быть никакой ошибки. И она тоже сидит сейчас у меня на коленях и тоже знает, что она — это Она, и я — это именно её Я. А она — моя Она. А я — её Я.

И мы сидели у воды, на берегу зеленоградского довольно крупного озерца, я и Она, Русалочка моя, моя волшебная девочка. И я чувствовал каждую её клеточку. Каждой своей клеточкой чувствовал каждую её. И ещё я чувствовал, что она тоже всё это чувствует. Так никогда больше не было — ни до, ни после. Но в тот момент так было. Так, как в принципе и не может быть никогда и ни с кем. А с нами было. Было! И это был несомненный, физически ощущаемый, факт для нас обоих. Я знаю это точно. Я знаю это даже сейчас. Даже сейчас знаю, что это даже сейчас факт для нас обоих — то, что тогда ТАК БЫЛО!..

Это, в общем, был очень странный вечер. Он как будто был выхвачен из всего пространственно-временного континуума. Знаешь, действительно что-то вроде недавней на тот момент второй ночи 2-го мая. Я чувствовал, что это некая узловая точка всей моей жизни. Понимаешь, это так странно! Переживать что-то непосредственно и одновременно ощущать, что это самое главное событие ИМЕННО ВСЕЙ твоей жизни, несмотря на то, что нам, микки-маусам, как и людям, неведомо будущее. Это был, понимаешь, такой миг, когда я как будто отверг всё своё будущее, каким бы оно не оказалось, во имя этого мгновения.

То есть, нет, конечно же не отверг, а наоборот безоговорочно принял, каким бы, повторяю, оно не оказалось, но, понимаешь, это была тогда и там, в тот вечер, такая система координат, что… и «принять» и «отвергнуть» было одним и тем же!..

— Ах ты, ёпти! — пискляво воскликнул Микки, — Ну прям и вправду «Египетские ночи» — ни дать, ни взять!

— Да, потом мы конечно пошли к ней. К этому времени уже стало ясно, что её бывший муж, с которым она делила квартиру, сегодня не вернётся. И мы почти не спали в ту ночь. Так, пару раз задремали, не расцепляя тел…

Днём я уехал домой. Не раздеваясь, лёг на пару часов. Вроде спал, а вроде и нет. Вроде был один, а вроде по-прежнему с ней; всё время чувствовал её рядом; физически чувствовал её дыхание и тело…

Вот, я всё рассказал. Так я был счастлив во второй раз…

— Ступайте царствовать, Микки-Маус Второй! — возгласили вдруг Небесные Сферы, и полил какой-то странный перламутровый дождь. Я стоял, поражённый, как громом, задрав голову и не смея двинуться с места.

Небеса вдруг разорвались пополам — буквально, как если бы они были бумажным листом, что разрывает пополам Господь Бог — края двух половин Небосвода стали плавно закручиваться в трубочки, как скручивался бы тот же лист ватмана, а в образовавшийся чёрный проём хлынуло небо… ночное и полное звёзд… Но в следующий же миг всё небо как будто бы накренилось, и звёзды с грохотом покатились с него, как ягоды рябины по уклону крыши дачного домика.

Звёзды падали с неба вниз, смешиваясь со странным перламутровым дождём, и их умирающий, но всё ещё яркий свет преломлялся в водяных струях и, перепрыгивая с капли на каплю, превращался в волну собственного цветового спектра…

Это редчайшее в наших широтах явление природы, которое, кстати, по-научному так и называется — светопредставление, всецело захватило меня.

Я вдруг почувствовал себя безмерно малой песчинкой внутри гигантского калейдоскопа.

И вот я сначала упал — даже не упал, а просто полностью потерял всякую ориентацию в пространстве и перестал что-либо ощущать физически (ну, как во сне) — а потом совершенно провалился во Тьму и как бы сам для себя исчез…

— Короче говоря, называя вещи своими именами, не мудрствуя лукаво, не растекаясь мысью по древо и не ебя Муму, я предлагаю Его убить!.. — сказал стоящий на башне белого танка Пилот № 44.

По толпе пилотов пробежал некоторый ропоток. Наконец из этого монотонного гомона выделился громкий и довольно молодой голос:

— А что будет с нами ты подумал, умник? Не будет его, не станет и нас, пилотов!

Пилот № 44 улыбнулся, поднял вверх руку с вытянутым указательным пальцем и отвечал так:

— Я думал об этом полжизни, и прежде, чем такое предлагать вслух, тысячу раз всё проверил! Короче говоря, это и есть наше главное заблуждение! Много тысяч лет назад имела место некая Абсолютная Случайность, приведшая мир к трагической ошибке, Абсолютно Неверному Выводу, из-за которого все мы и несчастны из века в век! Наша ошибка в том, что мы думаем так, как мы думаем!

— Ну так и думай по-другому, раз такой умный! — послышался из толпы тот же голос, — А нас не трогай!

— Я знал, что поначалу некоторые из вас так и скажут! — снова улыбаясь и сохраняя идеальное спокойствие, продолжал настаивать сорок четвёртый пилот, — Как же иначе, ведь каждому из нас это внушали с детства. Понимаю я и то, что не все и хотели бы освобождения. Домашние птицы не спешат покидать свои клетки! Это понятно. Но… я обращаюсь сейчас к тем, кто верит себе самому! К тем, кто всегда чувствовал, что рождён для гораздо большего, чем этот вечный унылый дождь современности! Только через Преступление лежит путь к нашему Освобождению! Только преступив Закон этого мира, где мы — никто, мы сможем создать мир, где Законом будет наша свобода! Да, с точки зрения этого мира, — мира, где мы — никто, — это Преступление, но с точки зрения Другого, где мы будем свободны, это Беспримерный Подвиг! Да, это вопрос выбора! Кому что более по душе! Понимаю, что кому-то гораздо удобней оставаться пылью под сапогами Единого Поля. Ведь домашние птицы не спешат покидать свои клетки!..

— Правильно! Правильно он говорит! — послышались наконец реплики одобрения, — Сколько можно терпеть такую жизнь! Хватит с нас унижений!

Не прошло и часа, как над белым танком взвился жёлтый флаг; многие пилоты потрясали в воздухе кулаками и скандировали: «До-лой! До-лой! Мы не Одно с То-бой!»

Толпа подхватила Пилота № 44 вместе с танком, и все они величественно потекли к Центру Управления Моей Головой. Я растерянно посмотрел на Микки-Мауса, но он только развёл руками, поспешно вскочил в зелёную карету, и красный конь умчал его куда-то в закатное зарево…

«Алло, это Эверест?» — кричал я в трубку старинного чёрного телефона, но никто не отвечал мне.

«Чёрт подери! Ну почему всё всегда так неудачно складывается! — кричало всё внутри меня, — …Конечно, когда доходит до серьёзных проблем, он — просто гора, просто гигатонны пустой породы, которые вроде и не могут разговаривать и даже глупо требовать от них чего-то подобного. Только почему-то когда что-либо нужно от меня ему, он, понимаете ли, сразу превращается в духовную сущность; вещь в себе, ёпти-нахуй, а я, видите ли, должен угадывать в звуке осыпающегося щебня его сокровенные, блядь, пожелания! Ну почему Бог создал этот мир настолько неуютным! Во всяком случае, для таких, как я!» — продолжал я кричать внутри самого себя.

— Я бы на твоём месте был с Богом поосторожнее, мой драгоценный, гм-гм… — Микки замешкался, раздумывая, как бы на сей раз меня обозвать.

— Да ты никогда не будешь на моём месте! Как ты этого всю жизнь не поймёшь! — закричал я, — На моём месте могу быть только я! Только я и больше никто! Меня достало повторять азбучные истины! Когда же наконец вы сдохните все; все те, кто не понимает, что они абсолютно верны!

— Достало повторять азбучные, придумай что-нибудь новенькое! — парировал Микки-Маус.

— Тогда это не будет Истиной! — парировал я.

— А тебе обязательно надо, что ты сообщал Истину! Должен же кто-то нести всякую трогательную чушь, никак не подтверждающуюся жизненной практикой! Откуда тебе знать, может Бог тебя для того и создал, чтоб ты и был таким вот обречённым на забвение краснобаем? Ведь если таких, как ты, не будет, то не будет фона, на котором великое будет выглядеть действительно великим! — снова ранил меня в сердце Микки. Но отвечать ему уже было поздно. В конце концов, он ведь и вправду невидимый!

Когда я говорю с ним, со стороны всё выглядит так, будто я — сумасшедший, будто говорю сам с собой или, в лучшем случае, со стенами (если я в помещении) или с деревьями (если я в парке или в лесу); или с песком (если я в пустыне); или со звёздами (если я в космосе); или со столовыми приборами (если я сижу за обеденным столом); или же, как сейчас, с говняшками, потому что иначе, чем плаванием в канализационной трубе, мою жизнь в последнее время не назовёшь.

Я — оловянный солдатик. Я плыву в бумажном корабле по сточной канаве и вмещаю в себя весь мир, в котором я якобы плыву по сточной канаве. Вот-вот меня раздавит колесо какой-то телеги, но это будет означать, что я всего лишь перевернулся на другой бок, чтобы наконец проснуться и увидеть какую-то очередную Русалочку, каковые заебали меня без исключения все.

Ах, как многообразна жизнь! Как в ней много самых разнообразных моральных уродов, каждый из которых счастливей меня! Они все живут себе и считают, что то, что они видят перед собой — это так и есть; это и есть, мол, то, что они и видят. И только я один знаю, что всё это совершенно не так! Всё это — совершенно не то, чем кажется, и всё обстоит совершенно не так, как об этом принято думать, а тем более говорить вслух.

Моя мать мне вовсе не мать, а моя жена мне вовсе не жена, и уж конечно, мой отец мне никакой не отец. Только мои дети — мои. Но и это лишь до поры до времени.

Я стою тут, блядь, на зелёном ковролине с разорванным нахуй сердцем, а им всем нет до этого никакого дела! У них есть заботы поважнее: они пришли меня убивать! Вот их цель! О, русский бунт, сука-рот, бессмысленный и беспощадный во всякое время, как будто сам демон зажигает лампы, чтобы представить всё не в настоящем виде. О, бедный Гоголь я! Сейчас-сейчас, осталось им только пару раз поднатужиться, и они высадят последнюю дверь к Центру Моей Головы.

Им не нравится Единое Поле. Им не нравлюсь я! Хотя они все просто врут. Им не нравится, что я и есть Единое Поле, потому что они сами хотели б им быть! Но быть Единым Полем — это значит быть на моём месте. А на моём месте не будет никого и никогда, кроме Меня!

Но они не понимают. 44-й сбил их всех с толку. Там, в толпе, один паренёк понимал вроде, но они его затоптали, заглушили; им показалось, что он говорит хуйню, несёт ахинею, бредит и прочее. Они лезут, лезут ко мне, на рожон. Они не понимают. Они не понимают, что если не будет Меня, не станет Единого Поля, а когда нет Единого Поля — нет ничего…

Они не понимают, нет. Им бы только высадить дверь, показать свою быдляцкую удаль, настоять на своём. Ну так и пусть сдохнут!

— Да сдохните же вы все наконец, мрази! Шваль человеческая! — закричал я, распахивая дверь настежь.

Но тут произошло неожиданное. Я до сих пор не понимаю, когда вспоминаю тот день на том свете, как это могло так случиться. Как это так вдруг вышло, что как раз в тот момент, когда я уже был в двух шагах от победы, когда я, сам не смея поверить своему счастью, чувствовал, что вот наконец вернул себя самого себя (хотя бы и в последние минуты второй жизни), как, как получилось так, что именно в этот момент я вдруг снова стал Микки-Маусом… И, что самое поразительное, на сей раз Микки-Маусом видимым. Видимым для всех и вполне осязаемым!

Да, вроде бы дверь моим убийцам открывал ещё я — по крайней мере, я точно взялся за ручку — но… когда она открылась, Микки-Маус, ещё не успевший понять, что он — Микки-Маус, увидел там вовсе не революционных пилотов, а… полицейских…

Они вообще ничего не стали ему говорить. Уж слишком было всё очевидно: мой труп у него за спиной, а в его руках ещё дымящийся револьвер…

От неожиданности он выронил его на зелёный ковролин, и его освободившиеся руки полицейские заботливо упаковали в наручники.

Микки-Маус всё ждал, что они вот-вот скажут: «Не волнуйтесь, следствие разберётся», но на сей раз они вообще промолчали…

Кто-то из нас лежал на уже подгнивающих листьях глазами к расколотому надвое небу, с которого скатывались, как ягоды рябины по скату крыши дачного домика, самые разные звёзды. Вразнобой. Неважно, первой величины, второй или третьей — все без разбору; все они скатывались в перламутровый дождь, и весь их свет растворялся в струях его без остатка, лишь напоследок расходясь по дождю мерцающими последними волнами своего цветового спектра, подобно кругам на воде, расходящимся от брошенных в омут камней, частей какого-нибудь прежнего Эвереста, к примеру; той горы, которую звали Эверестом когда-то в прежней Вселенной.

Тот, кто лежал на подгнивающих листьях, в общем-то, понимал, что он только что расстрелян по приговору какого-то там Трибунала, и, в принципе, у него нет глаз, которыми он мог бы видеть то, что он над собою видел; нет ни глаз, ни вообще как такового лица, потому как выстрел в затылок разрывною пулей в упор вообще мало что оставляет от как таковой… головы.

Он, этот самый кто-то из нас, понимал и то, что всё, в общем-то, правильно; иначе и быть не могло. Состав Преступления был налицо. Слишком очевидно, слишком преступно. Убил Меня — отвечай. Как по-другому?

Он только не понимал, почему убил именно он. Это как-то ускользнуло от его внимания. Он помнил последние дни только с того момента, когда неожиданно обнаружил себя убийцей, стоящим над трупом кого-то из нас с дымящимся револьвером в руках. Теперь он тоже труп. Тоже кого-то из нас…

Как глупо это всё получилось. Кто-то из нас убил кого-то из нас, за что кто-то из нас убил уже, в свою очередь, его, и зачем это всё вообще было, если ничего абсолютно не изменилось. Ни для кого из нас.

Труп кого-то из нас нехотя наблюдал за редким в наших широтах явлением под названием светопредставление; думал обо всём этом; о том, что нет ни малейшей разницы, кто кого убил, зачем, почему, или никто не убивал никого и, напротив, все живы-здоровы и будут жить вечно, и не имел никакой спасительной возможности даже хотя бы на миг усомниться в том, что всё теперь так и будет всегда. И даже более того: всё всегда именно так и было. И не было никогда ничего, кроме перламутрового дождя и расколотого надвое неба… Неба над трупом казнённого за убийство… себя самого…

— Ну вот… Понимаешь?.. — сказал я и сделал ещё один глоток кофе, — Понимаешь, как на самом деле всё сложно и, в сущности, интересно. А вокруг… вокруг…

— Ну да… — подхватил Микки-Маус, — А вокруг одни ублюдки со своими тупыми примитивными проблемами, заботами о домашнем хозяйстве и с прочими своими быдляцкими добродетелями!..

— Ну да. — согласился я. Оба мы замолчали, потому что оба полезли за сигаретами.

— То есть ты считаешь, — прервал наконец наше временное молчание Микки-Маус, — что такая картина мира, где ничто никогда никакого не имеет значения, в общем и целом, верна? — и он хитро прищурился, выпустив струйку сигаретного дыма.

— Ну да… — подтвердил я.

— Гм, но тогда получается, что можно убивать и насиловать!

— А так разве нельзя? Разве именно так и не поступают все и всегда, лишь иногда, под настроение, ковыряя при этом пальцем в носу, рассуждая о каких-то гуманистических ценностях!?..

— Видишь ли, — начал Микки-Маус, — так-то конечно, все действительно всех убивают, насилуют и всячески, гм-гм, фрустрируют, но пока картина мира хотя бы внешне и официально иная, чем та, которая бы устроила тебя больше, все хоть понимают, что идут на преступления. И у них есть, таким образом, право выбора. А в мире, где ничто никогда не имеет никакого значения, такой категории как Преступление не существует вообще.

— Ну и что тут плохого? — воскликнул я довольно эмоционально, поскольку и впрямь, сколь ни старался, никогда не мог этого понять, — Что плохого в том, когда ни в чём нет ничего плохого?

Микки-Маус снова усмехнулся и сказал, предварительно щёлкнув в воздухе хвостом:

— Ну хорошо… Смотри…

Тут входная дверь кафе распахнулась, и с заснеженной улицы к нам явилась Ольга Велимировна в какой-то невероятно пушистой шубе. Она встала прямо под центральным светильником, и её шуба вдруг стала так затейливо переливаться всеми цветами радуги, что вся Ольга Велимировна сделалась похожа на новогоднюю ёлку. Тусклый свет нашего кофейного погребка перебегал от одной тающей на кончиках волосков шубы снежинки к другой, и всё как будто озарил божественный свет.

— Вот это да! — прошептал я в восхищении.

— Смотри не кончи раньше времени! — шепнул мне на ухо Микки-Маус.

Первым делом Ольга Велимировна обаятельно, но громко захохотала, затем победно обвела взглядом всех присутствующих и принялась раздеваться.

Вот упала к её ногам шуба, вот юбка медленно сползла по бёдрам, вот полетели в разные стороны сапожки…

Через три минуты Ольга Велимировна стояла посреди кафе абсолютно нагая, игриво прикрывая лобок элегантной маленькой красной сумочкой. Послав нам с Микки воздушный поцелуй, она неспешно продефилировала к бильярдному столу, извлекла из сумочки прозрачный и, не скрою, довольно толстый фаллоимитатор, легла на тёмно-зелёное сукно и послала нам воздушный поцелуй снова.

Я спрашивал её потом, спустя многие годы, кому конкретно всё же был послан тот поцелуй, мне или Микки-Маусу, но она всегда только смеялась в ответ.

— Сейчас ты поймёшь, что плохого в том, когда ни в чём нет ничего плохого… — не поворачивая в мою сторону головы, прошептал Микки-Маус.

— С удовольствием! — попытался пошутить я.

— Угу. Только смотри не кончи раньше времени… — снова повторил он.

То, что стало происходить вслед за этим, захватило меня настолько, что временно я потерял всякий интерес и к любой из существующих в мире наук, и ко всем видам искусства, и к любой религиозной проблематике. Я просто смотрел во все глаза на это Великое Действо, на эту вневременную и Вечную бесконечно прекрасную Мистерию, разыгрываемую сейчас на бильярдном столе нашего кофейного погребка. Сам я как будто бы полностью растворился в пространстве, превратившись в одно лишь собственное зрение.

— А ты хоть раз задумывался всерьёз, почему тебе так нравится наблюдать, как в Женщину входят всякие посторонние предметы? — довольно бесцеремонно спросил меня вдруг Микки-Маус.

Врать не буду, в тот момент я был не в силах сказать что бы то ни было. Всё, что я ответил, я ответил ему потом, когда ко мне вернулся дар речи.

Ответил я так:

— Видишь ли, Микки… Я надеюсь, что хоть тебе не надо долго объяснять, что главным событием человеческой жизни является Смерть, а вовсе не Рождение, как принято считать у примитивных народов, недоросших до Веры в Единого Бога. Человек для того и рождается, чтобы качественно умереть.

— Допустим… — обозначил своё внимание к моему образу мыслей Микки-Маус.

— Так вот. По обе стороны Жизни находится примерно одно и то же: бесконечная радость несуществования, а Влагалище Женщины — это, понятно дело, некая шлюзовая камера между нашим миром и миром иным, между тем светом и этим.

— Ну-у, это-то в наш век ясно любому! Дальше-то что?

— Микки, будь терпелив. В конце концов, это тебе хотелось знать, что я об этом думаю, и только из уважения к тебе я пошёл на то, чтобы вербализовать свои трепетные чувства по данному поводу, то есть заведомо всё опошлить, как это всегда происходит при облечении мыслей и чувств в слова, да ещё и произносимые вслух. Так вот, когда мужчина погружает в женщину член, он как будто на свой страх и риск шарит хуем в потустороннем мире, и нам, мужчинам, нравится это. Ведь по сути это та же полная опасностей охота на мамонта, поиск приключений на свою жопу или, извиняюсь, на собственный хуй. Есть такая средневековая гравюра, где любопытный монах пробил головою небесный свод и со священным трепетом вглядывается в Кромешное Иное. Любой половой акт — для Мужчины примерно то же самое. Просто не все об этом задумываются, потому что Быдло, как мы уже говорили, расходует свою жизнь на какую-то ерунду, веру в ценность которой внушило им Быдло более старших поколений. Но мы-то с тобой знаем, как всё обстоит на самом деле! — и я даже не удержался, подмигнул ему.

— Ну что, — спросил он, когда Ольга Владимировна после нескольких минут неистовых метаний по всему бильярдному столу наконец бурно кончила, — ты понял, почему это плохо, когда ни в чём нет ничего плохого?

— Честно говоря, нет. — признался я.

— Ладно, проехали… — Микки выдержал небольшую паузу, — Теперь слушай меня внимательно. Помнишь я говорил тебе, что Быдло бессмертно?

Я молча кивнул.

— Так вот, — продолжал он, — в общем-то, это, к сожалению, правда. Но дело в том, что хотя сейчас мы с тобой на том свете, а всё бессмертное Быдло осталось вроде в другом — там, пребывание в котором вы ошибочно считаете жизнью — всё-таки у нас с тобой и здесь некоторые проблемы, и тоже, как водится, связанные с Быдлом. Видишь ли, Быдло бессмертно потому, что безлико и по природе своей бесконечно. Ты же понимаешь, что такое бесконечность? — он испытующе улыбнулся, — Просто сколько бы Быдла мы с тобой не уничтожили, из-за того, что оно бесконечно, его не становится меньше на белом свете. Но вместе с тем, поскольку уничтожили мы его тоже к настоящему моменту довольно много, то и здесь, в мире ином, Быдло скопилось в избытке. Поэтому ситуация опять та же: через десять минут они, это тупое мёртвое быдло, хлынет в это кафе, налетит на нас, как Гог и Магог, и от нас опять ничего не останется… Выход я вижу простой. — и он кивнул на голую Ольгу Велимировну, которая тем временем пошла на второй круг, — Я думаю, ты меня понимаешь… — улыбнулся он мне, — Ты должен довести её до оргазма как можно быстрей! Помни, что ты тут не один! Мне тоже как-то не улыбается здесь оставаться один на один с неизбывной бедой и неисчислимым быдлом. Нам надо, чтобы за оставшиеся десять минут Ольга кончила ещё дважды: один раз с тобой, один раз со мной. Когда её матка начнёт сокращаться, дома, в нашем обычном мире, окажется тот, чей член в это время будет у неё во влагалище… Ну… давай! Ты — первый! Пошёл! Не спрашивай меня ни о чём! Пошёл!.. Не забывай, что я тоже хочу домой, а у нас всего десять минут!.. И помни главное: кончить должна она, а не ты!.. Пошёл!

И я пошёл…

Конец первой части.