(координаты 30—92, 17 июля 1942 г.)

I

С того момента, когда бригада, проведя три дня между Сегозером и Елмозером, так и не смогла перейти линию охранения и двинулась в обход, на север, комиссара Аристова не покидало чувство тревоги и неуверенности. Он жил с ощущением, что все идет не так, как положено, и впереди надо ждать еще худшего.

Аристов не был военным человеком. Из-за плохого зрения его даже не призвали в армию, что явилось немалым ударом по самолюбию молодого парня, только что начавшего самостоятельную жизнь. В 1930 году он вместе с группой ленинградских комсомольцев приехал на лесозаготовки в Карелию, работал лесорубом-возчиком, здесь вступил в члены партии, вскоре был назначен начальником сектора в отделе кадров Карпотребсоюза. Это была ответственная служба, связанная с работой по изучению деловых и политических качеств людей, она во всем требовала четкости, обязательности, инициативы. По крайней мере, так казалось Аристову, и за четыре года маленький по штату сектор он сделал почти необходимым при решении нескончаемых кадровых перестановок, которыми во все времена славилась потребительская кооперация. Свою службу он считал очень важной и обзавелся серой суконной гимнастеркой, широким командирским ремнем, диагоналевыми брюками-галифе и хромовыми сапогами. Большие глубокие очки, так недавно смущавшие его, придавали скуластому лицу солидность и сосредоточенность. В свое время он окончил первый курс промышленно-экономического техникума, и пока этого для Карпотребсоюза вполне хватало, но Николай Павлович, позанимавшись на вечернем рабфаке, поступил в пединститут, через год вынужден был бросить учебу, однако и этот год дал многое не только в знаниях, но и в анкетной графе об образовании.

По тем трудным временам его образование было немалым. Деловые качества — четкость, сосредоточенность и даже многозначительная замкнутость, которые нелегко давались молодому и горячему по натуре человеку, но которые он не без усилий все-таки воспитал в себе, — не остались незамеченными. За три года Аристов прошел четыре важных ступени: в 1936 году стал инструктором Петрозаводского горкома партии, потом заведующим отделом школ и политпросветработы и, наконец, в 1939 году был избран первым секретарем райкома.

Он и сам понимал, что возвышение было слишком стремительным, ни на одной из должностей он не успевал освоиться, развернуть своих способностей, и некоторые из числа недоброжелателей, конечно, имели повод видеть во всем этом что-то карьеристское. Но таковы были обстоятельства, а себя он карьеристом не считал, во-первых, потому, что в действительности не был им, ибо работал везде, не щадя ни времени, ни сил, а во-вторых, потому, что среди близкого окружения он и не видел людей, более способных и достойных занять открывшуюся вакансию.

Доверие и поддержка со стороны первого секретаря Карельского обкома ВКП(б) Куприянова окрыляли его. Кроме порученного дела, кроме постоянной бесконечной работы для Аристова ничего не существовало. Район попался трудный, бездорожный, с четырьмя небольшими МТС и мелкоконтурными, каменистыми полями, где техника была почти бессильна; от деревенских забот он успел отвыкнуть, да и условия на его родине, в Галичском районе на Ярославщине, были иными; дни и ночи проводил он в колхозах, вникая, осваиваясь, обживаясь. Самым трудным на первых порах было то, что везде от него чего-то ждали: совета, помощи, приказа. Зато трогала и волновала обстановка полного повиновения. Первую посевную Аристов провел довольно-таки успешно — лучше, чем ожидалось.

Летом Куприянов сделал ему предложение перейти на работу в аппарат недавно созданного Центрального Комитета Компартии Карело-Финской ССР.

Аристов попросил не трогать его из района, дать возможность поработать, приобрести опыт.

Глубокой осенью 1941 года Заонежье было оккупировано врагом. Партизанский отряд, созданный райкомом партии, в трудных условиях по неокрепшему льду вынужден был перебраться сначала на Климецкий остров, потом на пудожский берег, где вскоре началось формирование первой партизанской бригады.

Аристова вызвали в Беломорск и решением бюро ЦК КП(б) республики назначили комиссаром бригады.

Гордый оказанным доверием, возвращался он в Пудож. По пути многое обдумал, прикинул, наметил. В ушах еще звучали напутственные слова Куприянова: «Комиссар — это не только воспитатель. Это партийное око и партийный ум, которые должны все видеть, все знать, все направлять. Помнишь ленинскую мысль о комиссарах?»

В Челмужах Аристов встретил своих земляков — секретаря Заонежского райкома комсомола Николая Тихонова, Павла Спящего и Степана Кузьмина, которые готовились пойти через залив в глубокую разведку. Он тут же договорился с командованием и всех троих забрал с собой, решив назначить их своими помощниками в партизанской бригаде.

Все складывалось хорошо, но первые месяцы принесли и разочарование.

Как и у всех, кто никогда не служил в армии, у Аристова еще с довоенных времен жило представление, что воинская часть — это абсолютно выверенный, четкий механизм, где нет и не должно быть места каким-либо случайностям, сбоям, отклонениям от установленного порядка, где человек должен так подчинять себя долгу, делу, службе, что все остальное просто не должно существовать. Боевое подразделение представлялось ему той идеальной формой соединения людей в коллектив, которая в состоянии максимально проявить их усилия для достижения общей цели и управлять которой не представляет особых трудностей.

В ней самой заключены все условия и предпосылки для точного выполнения всех возложенных на нее функций. Коль всё в армии заранее определено и строится по четкой системе «приказ — исполнение», то успех дела зависит от командира, от его умения найти самое верное решение. Его обязанность, как комиссара, проследить, чтобы принятое решение было действительно не только верным, но и единственно приемлемым.

С первым командиром партизанской бригады В. В. Тиденом он так и строил свои отношения. Он знал Владимира Владимировича еще по Петрозаводску, когда тот был директором Онежского завода. Правда, знакомство было чисто шапочным, их служебные интересы, даже когда Аристов работал в горкоме партии, не скрещивались, но директор завода был в городе фигурой заметной, его уважали, с ним считались, избирали в члены бюро горкома. Когда-то Тиден был кадровым командиром, носил звание майора, и это тоже имело для Аристова немаловажное на первых порах значение.

Тиден командовал, предлагал свои планы и разработки, Аристов подвергал их детальному разбору, ничего не навязывая и лишь обращая внимание на слабые стороны. Тиден оказался человеком мягким, уступчивым, и вскоре их отношения перепутались. Комбриг стал ждать от Аристова каких-то определенных предложений, словно комиссар обязан принимать окончательные решения и нести ответственность за них. До открытых распрей дело не дошло, но оба чувствовали взаимную неудовлетворенность, которую не устранила даже успешная Клименецкая операция, когда партизаны одновременно ударили по шести гарнизонам и почти весь остров оказался у них в руках. Сопротивление продолжали лишь два финских гарнизона, которые можно было разгромить, задержавшись на сутки и подтянув освободившиеся отряды. Правда, был риск, что финны тоже подтянут подкрепления, и бригада может ввязаться в долгие бои, отходить придется по открытому озеру, а значит — с неизбежными потерями, которые испортят всё впечатление от быстрого и почти бескровного для партизан налета.

Командир и комиссар наскоро, впервые за сутки после выхода с базы, обедали в крестьянской избе, ели молча, думая, наверное, об одном и том же, и уже заканчивали пить чай, как вдруг Тиден весело сказал:

— Дело сделано! Что думает по этому поводу комиссар?

Аристов достаточно хорошо помнил фильм «Чапаев», чтобы уловить и шутливую, и серьезную сторону этого вопроса.

— Комиссар думает, что командир уже принял решение, — произнес он, чуть помедлив, и про себя усмехнулся: «Тоже мне, Чапай выискался».

Тиден помрачнел, допил чай, поднялся и отдал приказ на отход с острова.

На командирском разборе операции Аристов выступил последним. Ему показалось, что и комбриг, и командиры отрядов слишком удовлетворены успехом, словно бы все прошло так, как было задумано, а тот факт, что два отряда так и не справились с заданием, они расценили как вещь вполне допустимую и даже неизбежную.

Сдерживая волнение и готовя себя внутренне к главному, Аристов спокойно и удовлетворенно оценил действия тех отрядов, которые добились успеха, отметив у них лишь отдельные недостатки, потом выдержал паузу, протер очки и резко, едва справляясь с возмущением, заговорил о разболтанности, недисциплинированности и даже трусости, которые проявились среди некоторых командиров в этом походе.

Командиры настороженно притихли, ожидая каких-то неизвестных им фактов в поведении отдельных партизан. Но комиссар замахнулся на большее.

— Мы хвалим отряд Грекова. Да, он разгромил гарнизон в Сенной Губе. Да, он понес при этом самые минимальные потери. Мы даже склонны гордиться этим. Но почему же мы так беззубо оцениваем тот факт, что Греков начал операцию с восьмичасовым опозданием, что половина финского гарнизона из Сенной Губы успела за это время уйти на помощь своим в деревню Кургеницы, и в результате Кукелев, встретив двойное сопротивление, не выполнил задачи. Что это — ротозейство, неумение командовать или маленькая хитрость? Тут говорят, дескать, Греков заблудился в лесу, у него был, дескать, самый далекий путь, и это с каждым может случиться. Надо еще разобраться в причинах всего этого, и мы, конечно, разберемся, но ясно одно — так воевать нельзя. Вопрос стоит так: или мы покончим с безалаберностью и научимся воевать, или нам надо признать, что командовать мы не умеем.

Аристов знал свою особенность — говорить на совещаниях резко, категорично, не щадя ни себя, ни других. На заседаниях в райкоме это производило сильное впечатление, люди уходили с бюро подтянутыми, сосредоточенными на упущениях, с чувством внутренней вины и ответственности.

Тогда, после Клименецкой операции, партизаны весело и воодушевленно переживали свой успех, ибо это была первая столь крупная по масштабам операция, она закрепила уверенность в своих силах, рождала надежды на еще большее, и Аристов, закончив речь, даже пожалел, что не сдержался, что в воспитательных целях, возможно, и не следовало ему портить людям настроение, ведь в целом операция была все-таки удачной и он сам в политдонесении в Беломорск так оценил ее. Но жалеть о сделанном он не умел, тут же легко и быстро нашел оправдание. На разборе присутствовал представитель штаба из Беломорска — пусть там знают, как сурово и критично расценивают в бригаде свой успех.

Через три недели Тиден был отозван из бригады. Аристов не считал, что причиной этому послужило его отношение к комбригу, внешне, для других, их отчуждение никак не проявлялось, но эта мысль иногда приходила ему, и уже весной, когда бригада передислоцировалась в Сегежу, он, будучи в Беломорске, спросил об этом Куприянова. Спросил неловко, с оттенком виноватости и робости; Куприянов заметил это, и его реакция была неожиданной:

— А что? Разве Григорьев хуже Тидена?

— Нет, я просто интересуюсь о причине.

Куприянов помедлил, от докуренной папиросы прикурил новую и коротко сказал:

— Значит, замена целесообразна.

С новым комбригом было интереснее и труднее. Веселый, подвижный, чуть ироничный к себе и другим, Григорьев умел все делать легко и решительно, как бы между прочим, а все получалось у него как надо. Финны стали чуть ли не ежедневно бомбить Чажву, — он, долго не раздумывая и не боясь подозрения в трусости, в один день перебазировал штаб в Теребовскую, сам начал обучать партизан стрельбе по воздушным целям и добился своего — один самолет сшибли, и налеты стали не такими нахальными. Во время отдыха ввел обязательную утреннюю зарядку на лыжах, сам первым выходил на нее и, несмотря на сорокалетний возраст, ни на шаг не отставал от молодых в трехкилометровом пробеге. Постепенно в эти занятия пришлось втянуться и штабникам, никому не хотелось попадать под язвительные насмешки комбрига.

Временами эта легкость пугала Аристова. Казалось, что все радостное в ней идет от удачливости, от какого-то непонятного везения, а строить жизнь целого партизанского соединения на таком весьма зыбком свойстве самого комбрига представлялось чуть ли не авантюрой. Невольно возникала настороженность. Помня историю с Тиденом, Аристов не позволял ей развиться, опровергал в себе доводами, помогал укреплению авторитета комбрига в глазах подчиненных, благо делать это было нетрудно — Григорьев так скоро пришелся по душе партизанам, что это рождало добрую зависть, — но в глубине души все время жила смутная тревога, что рано или поздно везение может кончиться.

Началом этого и стала во мнении Аристова неудача бригады при переходе линии охранения противника.

Рассуждая про себя, он приходил к выводу, что ничего страшного не произошло, было бы куда хуже, если бы бригаде пришлось проникать в тыл противника с боями и тем самым делать дальнейший поход на Поросозеро бессмысленным, однако ощущение, что кем-то что-то сделано не так, как полагалось бы, что эта первая неудача является предвестницей еще худшего, не покидало его. Аристов не привык и не умел покоряться обстоятельствам, считал это уделом слабых и почти преступлением перед долгом, за которое кто-то должен нести ответственность. Выходило так, что сам он в сложившейся ситуации оказывался виноватым без вины, ибо кто же, если не они с Григорьевым, ответственны за бригаду и за поход? Один — по долгу командира, второй — по партийной совести. С Колесника никто ничего и спрашивать не станет, он лицо второстепенное, и если суёт свой нос в решение важных вопросов, то делает это от излишнего самомнения. Аристова злила та легкость, с которой Григорьев подчинился обстоятельствам. Перемену маршрута комбриг воспринял как дело естественное и привычное. Почертыхался, поплевался на устаревшие разведданные, посоветовался, принял новое решение и — словно бы старого варианта никогда не существовало: вперед-вперед, быстрей-быстрей… Такая уступчивость не сулила ничего хорошего.

Вообще Григорьев в этом походе стал непонятен Аристову. До перехода линии охранения был мрачен, неразговорчив, на привалах много ходил по отрядам и взводам; неожиданно поднимется, кивнет связному: «Макарихин, пошли!» — и пропадает где-то час, а то и два. После того как бригада наконец-то пересекла дорогу Кузнаволок — Коргуба и сделала рывок в сорок километров, Григорьев стал весел, оживлен, даже шутлив, словно главное сделано, все трудности позади. Штабную палатку велел ставить на самом приметном месте, чтоб в отрядах знали, что штаб тут вот, рядом, на виду у всех. Было в этом что-то ребяческое, похожее на пионерскую игру, но, чувствуя радостное настроение комбрига и сам радуясь этому, Аристов лишь иронично заметил:

— Ты бы еще красный флаг повесил.

— А что, может, когда-нибудь и до этого доживем, — вполне серьезно ответил Григорьев и даже оглядел ближайшее дерево, словно прикидывал, как бы выглядел на нем флаг, если бы он был и если бы его можно было вывесить.

Когда повернули на юг и в квадрате 72—88 проходили мимо заброшенной лесной избушки, стоявшей на берегу ручья, Григорьев, дав команду продолжать движение, неожиданно свернул к ней, вошел внутрь, минут десять пропадал там и лишь потом, догнав штабную цепочку, пояснил Аристову, как бы извиняясь:

— Понимаешь, в двадцать седьмом году два месяца прожил тут. Одного финского лазутчика выслеживали.

Аристов даже покраснел от этой глупой, никому не нужной и недостойной сорокалетнего человека сентиментальности; тем более что объяснение Григорьева могли слышать не только работники штаба, но и шагавшие сзади связные из отрядов. И, наверное, поэтому, щадя авторитет комбрига, он спросил не без усилия над собой:

— Ну и как, выследили?

— Нет. Вышел на другую заставу, там его и взяли.

— Не повезло, значит?

— Почему не повезло? Взяли же…

Потом эта дурацкая причуда с рыбалкой на озере Гардюс. От пойманной рыбы даже костей не осталось в тот же вечер, а риск какой? Шестьдесят человек проторчали полдня на берегу озера с удочками!..

Наконец — история с лосями, в которой командир бокового охранения проявил такое головотяпство, что оно граничит с прямым преступлением. Там, на ничейной земле, расстреляли Якунина за сон на посту — и поступили вполне правильно! — а здесь, в тылу врага, оставили без последствий проступок куда более тяжкий.

Аристов уже не мог сдерживаться и твердо решил серьезно поговорить с комбригом на первом же большом привале.

Такой случай скоро представился.

II

Питались попарно — каждый со своим связным. В одном котелке варили пшенный концентрат, или гороховый суп-пюре, или то и другое пополам, заправляя двумя-тремя ложками свиной тушенки — получалось что-то непонятное на вкус, но жирное и плотное по ощущению. Другой котелок — для чая. Тут уж никаких смесей или эрзаца не допускалось. Пока был запас, берегли каждую чаинку, заваривая ровно на две кружки, но покрепче; давали хорошо настояться, плотно прикрывали котелок крышкой и даже на время окапывали его снизу нежаркой золой. Давно проверено, что без кружки чая нет у походного обеда ни вкуса, ни ощущения сытости.

Забота о пище была уделом связных, и эту свою обязанность они чувствовали до тонкостей. Варили каждый отдельно и вроде бы свое, а у всех получалось одинаковое: если каша, так у всех троих каша, коль суп — так суп, а если Аристов случайно примечал, что его связной Боря Воронов замешивает «болтушку», то мог быть уверен, что точно такой же обед будут сегодня есть и командир и начальник штаба. Была ли в этом договоренность между связными или сказывались какие-то иные соображения — понять трудно, но одинаковое меню у штабного костра вроде бы объединяло, рождало чувство, что все живут одним общим столом, к чему привыкли на базе. Да и расход продуктов был у всех равным и как бы сам собою контролировался.

Вечером 17 июля эта традиция впервые нарушилась.

Как всегда на долгом привале, штаб бригады оказался в центре огромного многослойного круга, образованного сначала редкими точками отрядных штабов, потом подальше — цепочкой взводных костров и, наконец, линией боевого охранения. Все это сложное построение нельзя было увидеть, ибо отряды и взводы, не говоря уже об охранении, располагались достаточно далеко друг от друга и тщательно маскировались, особенно с внешней стороны. Но именно так все оно выглядело на схеме, которую Колесник наскоро набрасывал, как только бригада приближалась к месту привала.

Пока связные разжигали костер и готовили пищу, начальник штаба обходил отряды, уточняя линию обороны, комбриг долго и тихо колдовал чуть в сторонке с радистами, ожидая выхода на связь с Беломорском, а комиссар просто пережидал, чтоб отправиться в отряды чуть попозже, когда уляжется суматоха, люди распределятся с делами и нарядами, комиссары отрядов и политруки взводов разберутся со всеми происшествиями и будут готовы доложить о них.

Сегодня можно было не торопиться. Привал ожидался долгим, с утра отряды должны по очереди отправляться в Тумбу на помывку и суточный отдых. В полночь надо обязательно прослушать последние известия, записать их, провести инструктивное совещание политработников, а завтра в каждом взводе — развернутую беседу о положении на фронтах. В последнюю неделю изрядно подзапустили это, надо наверстывать.

Костер долго не разгорался. Сидеть без дела, когда другие чем-то заняты, было неловко, да и трава не обсохла еще после дождя, и Аристов медленно, несмотря на усталость, прохаживался с записной книжкой в руке. Потом окликнул помощника по комсомолу Колю Тихонова, приказал на завтра готовить комсомольские собрания в отрядах, сделать упор на дисциплину в бою и походе, отпустил его и сразу же подозвал другого помощника, секретаря партбюро бригады Степана Кузьмина, велел ему на завтрашнем отдыхе проконтролировать выпуск в каждом взводе «боевых листков».

Помощники молча выслушали его и отправились по отрядам, оставив свой костер и ужин на попечение девушек из санчасти. С костром у девушек сегодня не ладилось. Аристов подошел к их костру, молча взялся за топор, нарубил и наколол сушняка, раздобыл бересты, наладил огонь, минуту-другую постоял и вернулся к себе.

Наверное, он и себе не признался бы в этом, но предстоящий разговор с комбригом, который он сам же твердо решил начать сегодня, явно угнетал его. Там, на переходе, все представлялось ясным и необходимым, но теперь время словно бы сняло всю остроту и убежденность, как будто вместе с опостылевшим вещмешком спала с плеч и прежняя душевная тяжесть. В бригаде ничего не случилось. Бригада пришла, расположилась, ждет продуктов, настроение у всех приподнятое, и надо ли терзать себя и других какими-то объяснениями, разговорами, опасениями?

Но согласиться с этим — значило бы признать все прежние суждения несправедливыми, а себя неправым. Ведь разговор с комбригом уже начат, пусть намеками, полушуткой, но Григорьев не такой простак, чтоб не понимать этого. Да и как вести себя дальше, если промолчать? Имеет ли право коммунист и комиссар молчать, если он замечает слабости и упущения у комбрига, тоже коммуниста — правда, принятого в партию лишь перед походом.

Возможно, Аристов и не довел бы себя до прежнего накала, но в это время он увидел, что Боря Воронов вынул из мешка кусок багровой лосятины, который достался при дележе им двоим и о котором он успел даже и забыть. Думая о своем, Аристов какое-то время безразлично наблюдал, как Боря счищает финкой прилипший к мясу мусор, как, экономя воду, ополаскивает его из котелка, и вдруг, словно очнувшись, позвал:

— Борис, поди сюда!

Тот удивленно посмотрел на комиссара, подошел.

— Вари сегодня «болтушку».

Связной удивился еще больше:

— Николай Палыч, у нас осталось всего три брикета.

— Прекрати разговоры. Делай, как сказано… Мясо отдай в санчасть… Ясно?!

Вдогонку добавил:

— Пусть подкормят «доходяг»…

Это была вынужденная уступка, ослабевших в полном смысле этого слова пока еще, к счастью, не было; на марше люди как-то подравнялись, тянулись из последних сил, но в каждом отряде насчитывалось по десятку-другому бойцов, у которых продукты кончились до срока, и шли они на подножном корму. Таких Аристов и называл «доходягами». Втайне он ненавидел их, считал, что они сами должны расплачиваться за свое бедственное положение, клеймил позором при каждом удобном случае и ругал взводных политруков, что недоглядели, упустили, не проконтролировали.

Распоряжение связному было, конечно, отступлением от воспитательных принципов, но этот злосчастный кусок мяса был так ненавистен ему в плане иных, более высших и важных соображений, что он был рад неожиданно явившемуся поводу проявить принципиальность, куда более последовательную и поучительную. Он был уверен, что его поступок не останется не замеченным ни в штабе бригады, ни в отрядах. Пусть его смысл по-разному истолкуют для себя комбриг и, допустим, какой-либо «доходяга», которого пригласят в санчасть и угостят дополнительной кружкой мясного навара. В итоге каждый из них поймет то, что ему полагается.

Оставаться у костра и смотреть, как Боря с сожалением понесет мясо в санчасть, а потом станет заваривать «болтушку», было бессмысленно.

Аристов раньше времени отправился в обход и, уже подходя к одному из костров отряда «Боевые друзья», вдруг подумал, что, вполне вероятно, ужин в штабе опять получится одинаковым. Григорьев такой человек, что, не задумываясь, откажется от своей мясной порции, за ним, конечно, последует Колесник, который, надо полагать, будет при этом иронично улыбаться.

Во взводах варили лосятину. И хотя сам по себе этот факт продолжал раздражать, но бодрое настроение бойцов, вызванное и предстоящим горячим ужином, и благополучным завершением длинного перехода, и радостным ожиданием первого сброса продуктов, о котором не говорилось вслух, хотя и подразумевалось, незаметно передалось Аристову, оттеснило прежние думы, и он, может быть впервые за этот поход, позволил себе вот так вот, запросто и без дела, посидеть у костра в плотном окружении, послушать незамысловатые партизанские шутки, посмеяться со всеми.

Сегодня обхода не получилось. Он как присел у костра во взводе Михаила Николаева, так и просидел до тех пор, пока за спиной не вырос Боря Воронов и не прошептал на ухо:

— Николай Палыч, вас комбриг просит, и ужин готов.

Вопреки ожиданию, ужин готовым был только у комиссара. Связные Григорьева и Колесника все-таки варили мясо. Даже не варили, а тушили: сложили все четыре порции в один плоский котелок, плотно закрыли крышкой, закопали в угли, а сами занимались приготовлением к ночлегу.

Это было уж слишком! К черту мясо, пусть жрут! Но ничто в поведении комбрига не задевало Аристова так больно, как непонятное его дружелюбие к Колеснику. Что он нашел в нем? Что их сближает? Разве что служба в погранвойсках?.. Так ведь все это теперь в прошлом: у Колесника — надолго, у Григорьева — навсегда. Шесть лет назад его уволили из погранвойск, исключили из партии… Неужто былая служба так дорога его сердцу, что он готов дружить с этим ироничным зазнайкой? Ишь, даже на общий котел перешли…

Аристов молча присел в сторонке.

Радостный Григорьев сообщил, что самолеты будут в полночь, сегодня и завтра обещано больше тонны, а это значит, если продукты пришлют калорийные, то бригада обеспечена на четыре дня…

— За четыре дня мы под Поросозером окажемся, — весело заключил комбриг, и его самоуверенность опять уколола Аристова. Невозможно было понять, то ли комбриг и впрямь за четыре дня рассчитывает пройти сто километров, то ли зачем-то приободряет себя и других.

Аристов промолчал. Колесник доложил о разработанном им порядке приема продуктов. Поскольку хозяйственный взвод был возвращен назад на третий день похода, то обязанности контроля, учета и распределения продовольствия он просил возложить на составленную им команду отрядных старшин. Григорьев согласился.

Посидели, помолчали. Григорьев принялся переобуваться, достал сухие портянки, осмотрел сапоги, попробовал на прочность подошвы, остался недоволен, задумался с сапогом в руках, и Аристову показалось, что комбриг готов приняться за ремонт, только не знает, где найти необходимые принадлежности.

— Иван Антоныч, прогуляться не хочешь? — предложил Аристов.

— Да вроде бы и нагулялся за день. — Комбриг посмотрел комиссару прямо в глаза, понял смысл приглашения и стал обуваться. — А и то дело. Сходим к озеру, умоемся перед ужином. Сколько же времени? Ого, уже одиннадцатый. Колесник, проследи, чтоб через час ни одного костра не было.

— Николай Палыч, заваруха остынет, — напомнил Боря Воронов.

Аристов сделал вид, что не услышал.

Не глядя друг на друга, комбриг и комиссар медленно, словно прогуливаясь в городском парке, вышли к расположению отряда «За Родину» и, сопровождаемые любопытными взглядами сидевших у костров партизан, направились вдоль линии обороны в сторону озера. В отдалении, стараясь оставаться незаметным, шел за ними связной Макарихин.

Разговор никак не налаживался. Перебрасывались случайными фразами, и оба чувствовали непривычную настороженность. Один ждал, когда же начнется наконец то главное, ради чего его и пригласили на эту необязательную прогулку; другого это самое ожидание путало, сбивало с решительного тона, к которому он готовил себя, на доверительный, в котором не видел много проку и никогда не чувствовал себя уверенным.

Когда вышли на побережье, Григорьев остановился, долго вглядывался в темную гребенку леса на другой стороне и неожиданно сказал:

— Знаешь, раньше в Сидрозере даже лосось водился.

— Уж не думаешь ли ты опять рыбалкой заняться?

— А что? Были бы сети, завтра можно бы и перегородить протоку… Лосося, конечно, не возьмешь, не время, а другой рыбы, уверен, взяли бы. Раньше селецкие мужики сюда рыбачить приезжали.

— Ты рассуждаешь так, как будто прибыл в отпуск, приятно провести время.

— Угадал, — засмеялся Григорьев. — Я тут знаешь сколько не бывал? В Паданах — каждый отпуск. А сюда давно не добирался. Последний раз приезжал из Туркестана… И точно — восемь лет… Как раз поселок Тумба строили.

— Коль уж ты сам, Иван Антонович, заговорил о Туркестане, то скажи: за что тебя из погранвойск уволили?

— Будто не знаешь? — усмехнулся Григорьев. — Знаешь, поди.

— В общем — знаю, а конкретно — нет.

— Нарушителя проворонил. Это — конкретно. А в общем… То ли дядя со стороны отца, то ли дядя со стороны матери — одним словом, кто-то из неблизких родственников оказался причастным к «поросозерской республике». Знаешь, была такая в годы гражданской войны. Типичный кулацкий выверт карельских националистов… Ты об этом и хотел поговорить? Не стесняйся. Об этом со мной столько разговаривали, что я уже привык. Только ты мог бы начать разговор и пораньше, в Шале или Сегеже.

— Я не об этом. Извини за любопытство.

Они тихо тронулись вдоль берега, навстречу красному зареву заката, и теперь Аристов чувствовал себя уверенней; он подумал, что Григорьев уже не станет уклоняться от прямого разговора, не укроется за шуткой или иронией, и спросил:

— Скажи, Иван Антонович, как ты оцениваешь положение бригады?

— Странный вопрос! Разве ты не присутствовал на последнем командирском совещании?

— Присутствовал. Совещание совещанием, а мне хотелось бы знать твое личное мнение.

— Значит, ты считаешь, что у нас с тобой должно быть два мнения — одно для всех, другое друг для друга? Так, что ли? Вот уж никогда не думал об этом.

— Брось, Иван Антонович! Ты отлично понимаешь, что я имею в виду.

— Как раз не понимаю. Если у тебя есть что — давай выкладывай. Зачем ходить вокруг да около?

— Есть.

— Говори, не стесняйся. Парень ты прямой и честный, не бойся — не обижусь.

Последняя фраза комбрига слегка задела Аристова своей снисходительностью, но разговор наконец-то попал в желаемый и удобный тон, и Аристов чуть ли не по пунктам начал выкладывать всё, что зрело у него в последние дни. Свои претензии он все же не решился адресовать прямо Григорьеву, употреблял множественное число — «мы упустили», «мы проявили близорукость», — однако и сам он, и комбриг отлично понимали, кто это «мы».

Григорьев выслушал не перебивая. Давалось это ему нелегко, по его открытому, добродушному лицу пробегала тень то ли недоумения, то ли внутреннего страдания, светлые глаза прятались под нависшими надбровными дугами, взгляд сумрачно замирал на одной точке, но комбриг ни разу даже не сделал попытки прервать комиссара, шел себе рядом и терпеливо слушал.

Аристов выговорился и умолк. Молчание Григорьева уже беспокоило его. Ожидая возражений, внутренне он подготовил себя к более резкому напору, но комбриг, как бы очнувшись, остановился, посмотрел на него и грустно улыбнулся:

— Черт возьми, как легко быть умным задним умом, а? Все видишь, все знаешь — тут уж ошибиться никак нельзя! Ты не думай, это я не в обиду тебе, Николай Палыч. Я вот слушал тебя и думал, как бы я вел себя, если бы мы вдруг поменялись ролями… Может, и я стал бы так же драконить тебя. Как думаешь? А к Колеснику ты зря цепляешься, ей-богу. Парень он совсем неплохой, дело ведет грамотно. Ты уж меня ругай, если хочется, ладно? А его пощади, ему и так трудно — новичок! Знаешь что? Давай-ка умоемся как следует. Смотри, какая губа отличная. Потом и поговорим.

Не ожидая ответа, Григорьев начал спускаться к воде.