Этика

Гусейнов Абдусалам Абдулкеримович

Апресян Рубен Грантович

Раздел III

НРАВСТВЕННЫЙ ОПЫТ

 

 

Слово «опыт» скорее всего ассоциируется с некоторыми действиями и событиями в естественнонаучной лаборатории. Или с «полевой практикой». Или с деятельностью, предметно определенной, т. е. эмпирически фиксируемой, поддающейся количественному и качественному контролю. В самом деле, слово «опыт» в живом языке довольно часто употребляется синонимично слову «практика». В свете этого лексического опыта выражение «нравственный опыт» может ассоциироваться с такого рода ориентациями, решениями, действиями людей, которые оформлены в конкретных отношениях товарищества и любви, брака и семьи, групповой солидарности, привязанности к родным пенатам и обязанностей перед отчизной.

Однако в сфере духовной, а именно к ней в большинстве своих проявлений относится нравственность, характер опыта во многом иной. Это — опыт духовной жизни, внутренних коллизий, ценностных выборов. Это — опыт индивидуальной «работы с ценностями», личных достижений и упущений. Как индивидуальный опыт он вычитывается из конкретных ситуаций. Но как опыт нравственности он воспроизводится в обобщенном виде и в рамках этики оказывается представленным как продолжение рассуждения о морали — в его приложении к действительным противоречиям выбора. В морали это — выбор ценностей и правил. Как мы видели, лишь на уровне этической рефлексии моральный выбор сводится к выбору между добром и злом. Практически же это — выбор из разного рода ценностей: приятного, веселого, целесообразного, полезного, нужного, подобающего, красивого, честного, обязательного, «того, что очень хочется», запретного и т. д., в их переплетении, взаимоисключении и компромиссах. Не всегда эти ценности непосредственно соотносятся с добром и злом, однако в той или иной их трактовке отдельными людьми можно выявить определенное понимание добра и зла и, стало быть, того, что человек должен делать, чтобы соответствовать наложенным на него или принятым им на себя обязательствам.

В данном разделе будут рассмотрены некоторые из ценностных ориентации, через которые наиболее характерно отражаются позиции человека в отношении добра и зла — удовольствие, польза, совершенство и человечность.

 

Тема 21

УДОВОЛЬСТВИЕ

 

Среди положительных ценностей удовольствие и польза являются, возможно, наиболее очевидными. Они непосредственно отвечают потребностям и интересам человека в его обращенности к жизни, в его принадлежности к сфере сущего. Как стремящийся к удовольствию или пользе, человек, кажется, проявляет себя совершенно по-земному, ему, кажется, дела нет до возвышенных идеалов. Но вот вопрос: можем ли мы говорить об «этике удовольствия» или об «этике пользы»? Можем — по крайней мере употребляя слово «этика» в одном из расхожих значений — как систему некоторых правил, норм и ценностей; но при этом полагая, что само по себе наличие некоторой нормативно-ценностной системы обусловлено неудовлетворенностью чем-то существующим в реальности. Даже самая заземленная система ценностей и норм обозначает (конституирует) определенный идеальный план мысли и поведения и тем самым является этикой в том значении этого слова, которое указывает на нормативность, нравственную программность, жизнеучение. Так что в той мере, в какой удовольствие или польза выступают как ценности, более того, выражаются в форме императивов, должного, т. е. отвлеченно, — они выходят за рамки сущего и как предмет выбора и личностного самоопределения опосредствуют важные стороны нравственного опыта.

 

Понятие удовольствия

Удовольствие (или наслаждение) — это чувство и переживание, сопровождающее удовлетворение потребности или интереса.

С биологической точки зрения, роль удовольствий и страданий определяется тем, что они выполняют адаптивную функцию: удовольствие стимулирует активность, отвечающую потребностям организма; отсутствие же удовольствия и страдание блокируют действия, опасные для него. С психофизиологической точки зрения, удовольствие как результат удовлетворения потребности важно тем, что его сопровождает уменьшение и угасание внутреннего напряжения (физического и психического), оно способствует восстановлению жизненных функций организма. В этом смысле удовольствие, конечно, благо, оно ценно. Отсюда может вытекать определенная нормативная позиция, согласно которой состояние удовлетворенности является идеальным для организма, и человеку следует делать все для достижения такого состояния.

В этике такая позиция называется гедонизмом (от греч. hedone — наслаждение). В основе гедонизма как системы взглядов и образа жизни лежит представление о том, что стремление к удовольствию и отвращение от страдания является коренным смыслом человеческих действий, реальной основой счастья.

Вся «мораль» гедонизма без хитростей выражается в двух словах: наслаждение приятно. Но одно дело приятность наслаждения как психологический, жизненный факт и другое — нравственный опыт, в котором раскрывается действительное этическое содержание гедонизма. На языке нормативной этики суть этого умонастроения можно выразить так: «Наслаждение составляет цель человеческой жизни, и добром является все, что доставляет наслаждение и ведет к нему». Эту формулу можно преобразовать в императив поведения: «Поступай всегда так, чтобы ты по возможности мог непосредственно удовлетворять свои потребности и испытывать как можно большее (по интенсивности и длительности) наслаждение». В этих формулах проясняется принципиальная грань между обычной для каждого человека склонностью к удовольствиям и образом жизни, в котором все подчинено получению и переживанию наслаждения.

Большой вклад в изучение роли удовольствия в жизни человека внесли работы 3. Фрейда. Специальные исследования позволили ему сделать вывод о том, что «принцип удовольствия» является главным естественным регулятором психических процессов, или душевной деятельности. Психика человека, по Фрейду, такова, что независимо от нормативных установок индивида, чувства удовольствия и неудовольствия являются доминирующими. Наиболее интенсивными и яркими, а вместе с тем и относительно доступными являются телесные удовольствия, в первую очередь, сексуальные, а также удовольствия, связанные с удовлетворением потребности в пище, тепле, отдыхе (расслаблении).

С самого рождения человек — в первую очередь «гедоник». В младенчестве большинство потребностей удовлетворяются непосредственно, т. е. их удовлетворение не требует специальных усилий со стороны индивида, особой деятельности, достижение результатов которой опосредовано взаимодействием с другими людьми. Наслаждения младенца просты и совершенно доступны: кормление, укачивание, тепло нежных рук, ласковые и напевные слова — вот непритязательный источник первых удовольствий. Растительное младенческое существование как бы посвящено непрестанному удовлетворению витальных потребностей, а значит, получению наслаждений — простых и невинных. Как показал Фрейд, для ребенка ранние сексуальные удовольствия знаменательны как интимный опыт внутренней автономии: это, возможно, первые удовольствия, которые ребенок может получать независимо от взрослых.

Первый детский опыт непосредственного удовлетворения простых жизненных потребностей обусловливает ту притягательность удовольствий, которая может и не осознаваться, но которая делает их желанными: они не только удовлетворяют, но и услаждают. В этом смысле наслаждения «тянут в детство». Для взрослого сознания они — знак безвозвратно ушедшего и источник надежды; всегда — возможность покоя, расслабления, освобождения от суеты, жизненного бремени и внешнего давления (со стороны других людей, в том числе, нередко близких, или со стороны чуждых обстоятельств). Житейское «Не бери в голову!» как раз представляет одну из превращенных форм такого гедонического восприятия.

В процессе социализации происходит ограничение естественной установки индивида на удовольствие. Расширяющиеся контакты с окружающими требуют от человека контролировать свое стремление к удовольствию, ставить его в зависимость от аналогичных стремлений других, откладывать получение удовольствия, терпеть неудовольствие и т. п. Потребности адаптации индивида в окружающем мире и эффективного социального взаимодействия приводят, как считал Фрейд, к замещению принципа удовольствия «принципом реальности», который тоже влечет к удовольствию, но отсроченному и уменьшенному, хотя и более надежному.

По Фрейду, общество руководствуется в отношении к индивиду в конечном счете экономическими интересами: общество стремится отвлечь людей от сексуальных ориентации и направляет их на труд. На этом фоне раскрепощающая функция наслаждения проявляется особенно явно, даже когда внутреннее освобождение достигается посредством ухода (бегства), своеволия, протеста. В мифологических представлениях о рае, легендах о золотом веке, различных социальных утопиях и особенно в тех, которые разворачивались под лозунгом возврата к естественности и простоте жизни, воплотилась мечта человечества об обществе, соединившем в себе свободу и необходимость.

В этом же ключе построены социалистические и коммунистические утопии. Так, Ш. Фурье, размышляя о путях разумной организации общественной жизни, по существу, решает более конкретную задачу непротиворечивого вписывания удовольствия в цивилизацию — путем соединения удовольствия и труда, превращения труда в деятельность, доставляющую удовольствие. Правда, именно в плане обеспечения разумного максимума удовольствий утопия Фурье оборачивалась антиутопией (предвосхитившей «Мы» Е. Замятина): труд в ней был соединен с удовольствием и уподоблен игре ценою лишения человека воли в самой интимной сфере своей жизни — в выборе наслаждений. По этому же пути двигался и Маркс: поскольку удовольствие — это своеобразная функция общественной организации, труд может приносить удовольствие, только будучи свободным трудом, т. е. деятельностью, в ходе которой человек развивает свои способности, осуществляет себя как созидающая личность. Однако у него, как и у Фурье, свободный труд оказывался поставленным на основу рациональной и планомерной организации, в которой доминировали интересы общественного целого; так что спонтанности и личностной неповторимости в самоосуществлении человека не оставалось места.

Принцип удовольствия проявляется в противостоянии общественным нормам приличия и как таковой выступает в качестве некоторой основы личной независимости: в удовольствии индивид может почувствовать себя самим собой, он как бы освобождается от внешнего — обстоятельств, обязательств, привычных привязанностей. В этом плане наслаждения оказываются для человека индикатором значимого опыта — проявления индивидуальной воли. За наслаждением всегда стоит желание, которое в конечном счете как индивидуальное желание подавлено общественными установлениями. Конформистскому «так принято» или «это не принято» гедоник (т. е. приверженный принципу удовольствия человек) противопоставляет «я так хочу», утверждая свое право на неподотчетную самореализацию. Ориентация на удовольствие противоположна обыденному поведению, основанному на благоразумии и стяжании пользы. Настойчивая последовательность в стремлении к удовольствию оказывается реализуемой в уходе от ответственных отношений с другими людьми.

Таким образом, с функциональной точки зрения, наслаждение знаменует: (а) преодоление недостатка, (б) освобождение от давления и (в) индивидуально значимое самоосуществление (в том числе творческое).

 

Этика удовольствия

Субъективно удовольствие приятно и потому желанно. Как таковое удовольствие может представлять для индивида ценность саму по себе и определяющим образом влиять на мотивы его действий. В анализе гедонического опыта следует различать психологический и нравственный аспекты, психологическую заданность и этическое содержание самореализации личности. С морально-философской точки зрения, гедонизм — это этика наслаждения. Наслаждение как принцип и ценность в ней не просто признается и принимается. Стремление к наслаждению определяет иерархию ценностей и мотивов гедоника, его образ жизни. Назвав добро наслаждением, гедоник сознательно сообразует свои цели не с добром, а с наслаждением.

Типичное выражение этой нравственной установки мы находим у Б. Спинозы: «Мы стремимся к чему-либо, — писал он, — желаем чего-нибудь, чувствуем влечение и хотим не вследствие того, что считаем это добром, а наоборот, мы потому считаем что-либо добром, что стремимся к нему, желаем, чувствуем к нему влечение и хотим его… Мы ничего не желаем потому, что оно добро, но, наоборот, называем добром то, что желаем и, следовательно, то, к чему чувствуем отвращение, называем злом».

Человеку естественно присуще чувство радости от полноты жизни, игры телесных и умственных сил, ему блаженна память пусть даже нечастых мгновений полного отдохновения, веселья, захватывающего развлечения. Однако гедоник не просто ценит все это и стремится к этому. Он видит в наслаждении и личном счастье смысл жизни, свое предназначение.

Собственно говоря, для гедоника «жить — значит наслаждаться», как заметил о сладострастном повесе Дон Гуане В. Г. Белинский. Более строго, в форме, нарочито антитетичной заповеди любви, принцип личного счастья сформулировал Кант: «Люби себя больше всего, а Бога и ближнего своего — только ради себя». Гедоник не задумывается над ответом на вопрос: «Во имя чего мы выбираем: жизнь во имя наслаждения или наслаждение во имя жизни». Он уже выбрал — наслаждение. Причем наслаждение для гедоника безусловно; ведь «наслаждение является благом, даже если оно порождается безобразнейшими вещами» (Аристипп), и коль скоро высшее благо заключается в удовольствиях, то достигнут его «более всего те, кто не делает разницы между источниками наслаждений» (Гегесий).

Не в связи с удовольствием, но в связи с отношением человека к удовольствию возникает нравственная проблема: если наслаждение оказывается тем, что представляет ценность саму по себе, то все остальное начинает восприниматься лишь как условие или возможное средство наслаждения. Такая логика не знает ни меры, ни предела. Наслаждение и умеренность несовместимы, ибо всякая мера, всякий масштаб, накладывая ограничение на гедоническое стремление, обусловливает его, лишает его самоценности, нарушает принцип: «Жить, чтобы наслаждаться».

В связи с этим встает этическая проблема, касающаяся оснований поступков человека: может ли наслаждение быть фундаментальным моральным принципом? В ответах на этот вопрос мы находим в истории философии три подхода. Первый — безусловно положительный; он принадлежит представителям этического гедонизма, в частности, киренаикам.

Другой подход — безусловно отрицательный; его разделяли не только религиозные мыслители, но философы-универсалисты. Как они (в частности, Кант и B.C. Соловьев) считали, критикуя гедонизм, разнообразие вкусов, привязанностей и пристрастий не позволяет признать за удовольствием статус фундаментального морального принципа.

Третий подход, развивавшийся эвдемонистами, в частности, Эпикуром (см. тему 9) и классическими утилитаристами, нуждается в разъяснении. Эвдемонисты отвергали безусловность чувственных наслаждений. Однако эвдемонисты принимали возвышенные наслаждения, считали их подлинными и рассматривали их в качестве универсального морального основания поступков.

Как показывает теоретический и нормативный опыт гедонистической этики и полемики вокруг нее, невозможно сформулировать критерий истинных и ложных, подобающих и неподобающих наслаждений. Установление критерия удовольствия означает его ограничение, подчинение внешнему стандарту и, как следствие, отказ от его принципиальной приоритетности. Это относится и к той гуманистической точке зрения, согласно которой любое удовольствие допустимо, если из-за него индивид не нарушает своих обязанностей (в том числе содействовать благу других людей и духовно совершенствоваться) и, значит, не ущемляет прав других людей.

 

Гедоническое мироотношение

В гедонизме наслаждение — это высшая ценность; максимализированное, т. е. доведенное до предела, наслаждение — это абсолютная ценность. В крайней своей форме гедоническое мироотношение обращается в вожделение, посредством которого человек осознает себя существующим лишь в объекте своего вожделения, а сам объект, независимо от того, что он реально собой представляет (конкретный человек или кумир, или вещь-фетиш), воспринимается исключительно в плане утоления страсти. «Наслаждение любой ценой» имеет тенденцию оборачиваться развлечением за счет другого, счастьем за счет возможного страдания, несчастья другого.

Последовательный и всепоглощающий гедонизм чреват, таким образом, садизмом. «Мораль» наслаждения органично срастается с «моралью» насилия, жестокости. В садическом сознании дискредитируются любые нормы и ценности. Всякие запреты и предписания рассматриваются как торможение природы человека, ограничение его личной независимости. Если гедоник всего лишь противопоставляет свободное влечение и непосредственное чувство — нравственности, догматизму, обязанности, то садиствующий гедоник любит беспутство ради беспутства и порок ради порока. По садической логике, все, что имеет человек от природы, создано для его наслаждения; другое дело, что не каждый найдет в себе мужество сполна отдаться природе и осуществить свое право на свободу и самостоятельность; не всякому хватит гордости признать, что существующая мораль — сплошная иллюзия, обман стыдливых простачков, и не всякому дано преодолеть «ложный стыд» и «отказаться от ханжеского целомудрия». Своеволие и заключается в низведении общественных установлении до условности, договоренности, произвольности действий и решений кого-то, перед кем у меня нет никаких обязательств; мол, я не заключал договора, так что и исполнять чью-то договоренность мне ни обязательно, ни интересно. При этом очевидно, что своеволие не выливается непременно в физическую жестокость, оно может таиться в различных формах психологического, нравственного давления, манипулирования сознанием и поведением другого человека, исподволь, в наслаждении разрушая человеческие взаимоотношения. Здесь Я всегда доминирует над Ты. Ты не просто лишается самоценности, права на уважение, но низводится до существа низшей породы, до ничтожества. Разнообразно изощренные по форме, но однообразные по своему характеру приемы такого низведения были со смаком расписаны в многочисленных романах де Сада.

Гедоник безудержен в гонке за наслаждениями. Собственно говоря, в его безудержности не столько наслаждение, сколько развлечение становится главным смыслом жизни. Однако разнообразие развлечений чревато оскудением наслаждения, которое приносит развлечение из-за пресыщенности и утраты интереса к тому, что познано и испытано. Пресыщение не означает смерть желания. Глубокая психологическая коллизия связана с тем, что гедоник, стремясь осуществить универсальный принцип собственного бытия, жаждет постоянных, нескончаемых наслаждений. Но как бы ни были благоприятны обстоятельства его жизни, он может реализовать свою страсть только через преходящие развлечения (иных не бывает). Поэтому упование на безвременность наслаждений выливается в требование новизны развлечений и, как следствие, наслаждение новизной.

Наслаждение всегда мимолетно, и времени, отпущенного на него (порой всего лишь случаем), недостаточно. Поскольку гедоник живет наслаждением, а само переживание наслаждения тем мимолетнее, чем интенсивнее наслаждение, жизнь его сведена к мгновениям наслаждения.

Заслуживает внимания личное свидетельство Ж.Ж. Руссо: «Будучи рабом своих чувств, я никогда не мог противостоять им; самое ничтожное удовольствие в настоящем больше соблазняет меня, чем все утехи рая».

Есть лишь один путь расширения времени и сокращения безвременья скуки — разнообразие наслаждений. Новизна и необычность наслаждения становятся, таким образом, принципом гедонического отношения к миру. В известной мере этот принцип противостоит другой ценности гедонизма — легкости и необремененности бытия. Но с этой противоположностью гедоническое сознание примиряется, ибо те волевые усилия, подчас довольно активные, которые им предпринимаются для разнообразия течения жизни, имеют однозначный результат: развлечение и снятие изнуряющего ощущения пресыщенности — в наслаждении.

Мы видели, что гедоническая личность стремится к дискредитации любых норм и ценностей, поскольку они препятствуют необузданности эгоистического своеволия. Но в них она вполне резонно усматривает и предел эксцентрической самореализации. В принципе можно понять, что человеку иногда приятно и интересно поступить так, как обычно он не поступает или как не рекомендуется поступать. Он ищет ситуации, в которых данные правила не применяются, он сам создает условия, в которых они как будто перестают быть значимыми. В мгновение преодоления правила он видит себя самостоятельным, независимым, оригинальным. Порой он стремится увильнуть даже от правил, установленных им самим, нарушить однажды заведенный для себя порядок. В некоторых культурах такое отдохновение, освобождение от обычного распорядка принимает организованные формы, например карнавала. Камерной формой такого «раскрепощения» являются анекдоты, где в смехе допускается выворачивание наизнанку самых деликатных тем.

Гедоническая личность использует различные формы приостановки социальных регуляторов поведения, однако ни в коей мере она не довольствуется этим. Видя в любом установлении, в любой рекомендации морализирование, она желала бы, чтобы каждый ее поступок был вызовом; она жаждет приключения, авантюры. Нельзя сказать, что сам по себе вызов порядку содержит аморальное своеволие. Все герои и творцы человеческой истории, по сути, начинают с того, что бросают вызов сложившимся порядкам как отжившим и бесчеловечным. Но одно дело, когда критика принятых установлений и неповиновение им предпринимаются из моральных побуждений, и другое, когда к ним прибегают лишь как к средству личного самоутверждения, причем такого, которое может быть направлено против других людей и совершаться без участливой мысли о них.

Здесь необходимы критерии, по которым моральную автономию можно было бы отличить от эгоистически-гедонистического своеволия, и этические ограничения, которые могли бы установить рамки принципу наслаждения.

 

Возвышение наслаждения

Из сказанного не следует, что наслаждение само по себе аморально или внеморально, противоречит этике и гуманистическому мировоззрению. И потому критика гедонизма не означает отказа от принципа удовольствия. Она призвана показать этическую ограниченность гедонизма и стремится возвысить его до нравственности, т. е. ограничить нравственностью.

Каковы же пути этической сублимации наслаждения?

Во-первых, этическому ограничению должны подвергаться не наслаждения, а желания, а именно, эгоистическое своеволие. Поэтому принцип наслаждения следовало бы уточнить следующим образом: «Стремясь к осуществлению своих желаний, не допускай произвола и уважай право других на наслаждение». Однако чтобы гарантировать этически достойные действия, вытекающие из принципа наслаждения, необходима содержательная коррекция этого принципа — с позиций этики пользы, этики совершенства и этики любви. С этих позиций стремление к наслаждению ограничивается требованиями соблюдать взятые обязательства, быть справедливым (в отношении к другим), быть умеренным (т. е. контролировать и ограничивать свои страсти), а в конечном счете проявлять заботу прежде всего не о своем благе, а о благе других.

Во-вторых, наслаждение получает этическое оправдание на основе творчества в широком смысле этого слова как деятельности, в процессе которой личность свободно и конструктивно реализует себя. В творчестве как форме личностного самовыражения можно проследить многие психологические и нравственные черты, характеризующие переживание наслаждения. С этической точки зрения, в наслаждении ценна возможность автономии — самоутверждения, независимого от социально-статусных ролей и обязанностей, ценна возможность сбросить с себя суету каждодневности.

Творчество, конечно, не безмятежно, но в нем, аналогично наслаждению, содержится та же страстность, та же возможность самовольности, свободы и личностности. Творчество почти естественно, спонтанно, внеимперативно; посредством его личность объективирует свои помыслы и способности. Вместе с тем творчество, и это прямо противоположно принципу наслаждения, требует от творца высокой самодисциплины и жертвенности.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Сформулируйте принцип наслаждения и раскройте его содержание.

2. Почему гедонизм нередко в истории культуры оказывался связанным с гуманистическим индивидуализмом и вольнолюбием?

3. Каково отношение гедонистической этики к добродетели, долгу, счастью, ответственности? Приведите или сформулируйте основные житейские максимы гедонизма.

4. Проанализируйте вопрос, поставленный Аристотелем: «Во имя чего мы выбираем: жизнь во имя наслаждения или наслаждение во имя жизни?». Каков этический смысл предложенного Аристотелем критерия?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Аристотель. Никомахова этика. Кн. VII, IX // Указ. изд. С. 191–218, 244–266.

Фрейд 3. По ту сторону принципа удовольствия // Фрейд 3. Психология бессознательного: Сб. произведений. М., 1989. С. 382–424.

Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследования по истории морали. М., 1987.

Фромм Э. Психоанализ и этика. М., 1993. С. 63–75, 135–153.

 

Тема 22

ПОЛЬЗА

 

Лишь малоискушенное сознание может наивно предполагать, что наслаждение действительно непосредственно, и уповать на полную осуществимость гедонических порывов. Увеличение времени досуга и повышение потребительских стандартов в постиндустриальном обществе как будто создают предпосылки для распространения гедонического идеала. Однако только в исключительных случаях наслаждение может становиться единственной и самодостаточной жизненной целью человека. Сориентированная же на непосредственные цели нравственность получает такое ценностное истолкование, при котором положительно значимой оказывается практичность, распорядительность, а добро понимается как польза. Это — утилитарная, или прагматическая, нравственность, которая представляет образ мысли и линию поведения, смысл которых задается стремлением к извлечению выгоды, достижению целей всеми достаточными (и даже любыми) средствами, пониманием добра как пользы. Иными словами, речь идет о принципе и этике пользы.

 

Понятие пользы

Польза представляет собой положительную ценность, в основе которой лежат интересы, т. е. отношения человека (или любого другого социального субъекта) к различным объектам, освоение которых позволяет ему сохранять и повышать свой социальный, экономический, политический, профессиональный, культурный статус. Как жизненный принцип полезность можно выразить в правиле: «Исходя из своего интереса, извлекай из всего пользу».

Поскольку интересы выражаются в целях, которые человек преследует в своей деятельности, то полезным считается то, что содействует достижению целей и, в частности, то, посредством чего цели достигаются. Полезность, таким образом, характеризует средства, годные для достижения заданной цели. Наряду с пользой, утилитарное мышление содержит и другие ценностные понятия, а именно: «успех», обозначающее достижение результатов, близких к запрограммированным в качестве цели, и «эффективность», обозначающее достижение результатов с наименьшими затратами. Так что нечто признается полезным, если: (а) отвечает чьим-то интересам, (б) обеспечивает достижение поставленных целей, (в) позволяет достичь результаты, близкие поставленным целям (способствует успешности действий), и (г) с наименьшими затратами (способствует эффективности действий).

Как и другие ценности практического сознания (успех, эффективность, целесообразность, преимущество и т. п.), польза представляет собой относительную ценность в отличие от высших ценностей (добра, прекрасного, истины, совершенства).

Сами по себе понятия и правила пользо-ориентированного сознания (как и гедонического) морально нейтральны. Они могут обнаруживаться как в алчности, потребительстве, приобретательстве, карьеризме, так и в предпринимательстве, вообще предприимчивости. Однако с этической точки зрения, как в одном, так и в другом случае сохраняется существенное различие между моралью как таковой и отношениями полезности. Мораль исторически возникает и функционирует в обществе как система ценностей, призванных компенсировать обусловленные цивилизацией обособленность, отчужденность индивидов. Польза и родственные ей понятия отражают ценности и нормы, адекватные именно отношениям обособленных, отчужденных, пользующихся друг другом (т. е. эксплуатирующих друг друга) индивидов.

В психологии эта система практического сознания передается, как мы видели, с помощью понятия «принцип реальности». Прагматизм, т. е. стремление к пользе, успеху, эффективности предполагает обращенность человека к реальности, учет им наличных обстоятельств, сложившегося порядка вещей. Прагматик может быть в своем мировоззрении циником, скептиком или романтиком; но в практической деятельности он реалист, он ставит перед собой достижимые цели, стремится использовать оптимальные средства, его успех покоится на опыте и расчете. Он учитывает условия, но при этом старается, насколько в его силах, управлять ситуацией, программировать результаты своих усилий. Иными словами, человек, исповедующий принцип полезности, проявляет себя преимущественно в сфере сущего, в сфере текущих задач и конъюнктурных решений, он не нуждается в идеале и выходящих за рамки ситуации ценностных основаниях своих действий. Поэтому, какими бы ни были результаты усилий прагматика, их моральная сторона, с этической точки зрения, не вызывает доверия.

Но не только с абстрактной этической точки зрения прагматизм вызывает критику. Принцип полезности сомнителен и с точки зрения гедонизма: полезность провоцирует меркантилизм, заставляет человека суетиться. С точки зрения чести, следование принципу полезности может порождать беспринципность и конформизм. С позиций трудовой морали в принципе пользы преобладает дух своекорыстия и эксплуатации. А для человека творчества стяжание успеха и предприимчивость одним из своих реальных результатов имеет бездуховность. Все эти аргументы, разные по содержанию, близки по своему внутреннему пафосу неприятия утилитаризма, и в целом все они моралистичны. В них очевидна оппозиция практичности и принципу реальности. И хотя в них нет прямой апелляции к высокой морали, они передают то опасение, что принятие полезности в качестве доминирующей ценностной ориентации может вести к серьезным нравственным противоречиям в случае, если польза трактуется как благо вообще или как моральное добро. Вот здесь и начинаются этические коллизии в собственном смысле этого слова.

Принцип пользы подвергался критике и с различных социально-нравственных позиций — патриархальной и аристократической, религиозной и пролетарской, революционной и богемной. С каких бы позиций ни проводилась эта критика, в ней так или иначе ставилась или предполагалась важная социально-этическая проблема: стремление к пользе своекорыстно, чрезмерная забота об успехе ведет к игнорированию обязательств; последовательно осуществленный принцип полезности не оставляет места человечности, а с точки зрения жизни сообщества, он косвенно подпитывает центробежные силы. Полезность как ценность отвечает интересам людей. Однако принятие полезности в качестве исключительного критерия поступков ведет к конфликту интересов.

В этом есть своя логика. В исторически раннем или неразвитом (т. е. внутренне недифференцированном) ценностном сознании понятие пользы исчерпывается значением удовлетворения жизненных потребностей. Во всех традиционных обществах стремление к пользе как к наживе осуждалось. Наиболее ценными признавались блага, доставшиеся в наследство, в результате дара или благодеяния, и даже по случаю. Иные ценностные ориентации начинают формироваться с развитием товарного производства и денежного хозяйства. В рамках экономических, вещных отношений полезность становится приоритетной ценностью, ключевым принципом деятельности. Мышление и деятельность по логике полезности рождаются в условиях обособления, атомизации социальных интересов; более того, ориентация на полезность закрепляет атомизированность интересов.

Наиболее типичным выражением пользо-ориентированной деятельности является предпринимательство как деятельность, направленная на достижение прибыли посредством производства товаров и предоставления услуг, которые, во-первых, необходимы обществу в лице различных частных потребителей и, во-вторых, способны конкурировать с аналогичными товарами и услугами, предлагаемыми другими производителями. Социально узнаваемые персонификации пользо-ориентированной деятельности — торговец, ростовщик, коммерсант, предприниматель. Как показывает история культуры, эти виды деятельности воспринимаются негативно (с насмешкой, с презрением, в крайнем случае с сомнением) сознанием, покоящемся на коллективистских ценностях. Патриархальная, традиционалистская, общинно-коммунитарная оппозиции принципу полезности апеллируют к общему (общественному) интересу. Однако ориентация на полезность при этом толкуется как своекорыстие, а сама полезность признается и высоко оценивается только как общеполезность, как общее благо.

 

Общий и частный интерес

Идеология общего блага имеет непосредственное отношение к принципу пользы. С одной стороны, она изначально возникает из неприятия своекорыстия и меркантилизма (к которым принцип пользы оказывается сведенным) и постоянно подпитывает себя этим пафосом. С другой стороны, в реальных условиях, когда возведенный на престол частно-групповой интерес не имеет никаких противовесов, а любые другие возможные интересы подавляются как ограниченные, антигосударственные или антинародные, критерии полезности как оценки средств для достижения поставленных целей вообще утрачиваются. Не случайно, что категория пользы исчезает из идеологии и общественной теории в обществах, экономика которых покоится на централизованно-плановых началах. Здесь, по существу, властвует «логика» бесполезности, непрактичности, нецелесообразности.

Из сказанного не следует, что общий интерес — только предрассудок, иллюзия и уловка морализирующего частногруппового мышления, надменно полагающего, что чистота нравов, нравственное благополучие общества может быть достигнуто ценою ограничения и даже подавления частных, индивидуальных интересов. Однако общий интерес как действительная, универсальная ценность актуален лишь в тех условиях, когда сообщество — носитель общего интереса — оказывается перед лицом угрозы со стороны внешнего врага или перед разрушительной силой природы, т. е. в моменты, когда без самоотверженной заботы о сообществе невозможно сохранение частей и элементов, это сообщество составляющих. Не случайно любая власть, придерживающаяся идеологии общего интереса, всегда держит в «рабочем состоянии» устрашающие образы врага, подогревая напряженность в общественном мнении, возбуждая чувства опасности и тревоги. Терроризируя население страны, она упрочивает свои позиции.

В истории общественной мысли можно встретить и другую, более распространенную и более старую точку зрения, согласно которой общий интерес не существует отдельно от частных интересов, более того, слагается из разнообразия частных интересов, так что человек, разумно и успешно реализующий собственный интерес способствует и благу других людей, благу целого. Это — позиция разумного эгоизма (ср. темы 11 и 27). Известная уже в античности, она концептуально оформляется в эпоху Просвещения в учениях о разумно понятом, просвещенном интересе. У этой доктрины есть вполне определенное экономическое основание: с развитием товарно-денежных отношений и присущих им форм разделения труда любая частная деятельность, сориентированная на создание конкурентоспособных товаров и услуг и, следовательно, на общественное признание этих результатов, оказывается общественно полезной. В возникающих здесь общественных связях и зависимостях И. Бентам, как и другие теоретики классического утилитаризма увидели истинное выражение общественной нравственности. При этом они не принимали во внимание, что люди, будучи действительно всесторонне зависимы друг от друга как экономические агенты и производители товаров и услуг, взаимоизолированы как субъекты частных интересов.

Отсюда можно понять недоразумения, которые возникают в связи с разумно-эгоистическим, да и вообще покоящимся на принципе полезности обоснованием нравственности. Если последнее не является апологетикой каких-то сложившихся и выявивших свою несправедливость социальных отношений, если оно не определяется неким лукавством или идеологическими позициями, оно спотыкается именно на непонимании того, что индивиды, определенные в качестве носителей частного интереса, отчуждены друг от друга. Но экономическая зависимость и человеческая отчужденность являются двумя сторонами одной медали, они взаимно опосредствованы. Основой этого опосредствования является тот тип общественных отношений, при котором каждый человек, стремясь к удовлетворению своего частного интереса, вступает во взаимоотношения с другим человеком, через которого он и реализует свой частный интерес.

В целом, сколь возвышенными бы ни были объяснения адептов разумного эгоизма, в конечном счете это учение представляет собой оправдание абсолютности частного интереса, а как практическое мироотношение — апологию эгоизма как такового. Ведь общий интерес, на который в конечном счете должен ориентироваться разумный эгоист, абстрактен, личный интерес, даже «просвещенный» и «правильно понятый», дан индивиду непосредственно и потому может служить действительным мотивом деятельности. Разумному эгоисту остается лишь уповать на то, что его интерес и есть тот самый замечательный «правильный» интерес.

Теории общего блага и разумного эгоизма, каждая по своему, предлагают этические основания и оправдание индивидуальному поведению и общественной практике. И в той, и в другой теории понятие интереса — общего или частного — оказывается важным, если не ключевым. Однако определение общего или частного интереса как доброго и злого, как мы видели, зависит от мировоззренческих установок мыслителя (идеолога) и, по существу, является следствием морализирования, в то время как действительно этическая проблема исполнения человеком обязанностей, его стремления к совершенству, к осуществлению идеала подменяется важными, но тем не менее другими — социальными — проблемами, т. е. переводится в социологический план и, следовательно, теряется как этическая проблема.

 

Этика пользы

В представлении о пользе, в понятиях и ценностях прагматистского сознания обобщаются требования, с которыми сталкивается человек в своей практической, целесообразной, творчески преобразовательной деятельности. Если говорить о развитых, узнаваемых образах, то прагматизм представляет собой тот тип сознания, который вырабатывается благодаря развитию не просто денежного, но рыночного хозяйства и предпринимательства в широком смысле этого слова. Поэтому рассмотрим принцип пользы в свете основных социальных характеристик предпринимательства.

1. С социально-этической точки зрения, предпринимательство представляет собой деятельность, посредством которой преобразуются социальные отношения, и в этом смысле является разновидностью социально-организующей, социально-творческой созидательной деятельности.

Предпринимательство в социально-экономическом плане неоднородно. Одно дело — торговое предпринимательство, или, как его называл М. Вебер, авантюристическое, финансово-спекулятивное, и другое — продуктивное, или промышленное. Именно с последним ассоциируются все основные положительные характеристики этого феномена, поскольку именно оно было вдохновлено высокой морально-религиозной идеей — протестантской этикой. В той мере, в какой предпринимательство в целом можно рассматривать как своеобразную модель прагматического морального сознания, в этом сознании прослеживаются черты как одного, так и другого варианта предпринимательства.

Предприниматель — это деловой человек и делец, новатор и ловчила, самоотверженно отдающийся делу и видящий в деле лишь средство наживы, источник приобретательства. Предприниматель всегда целеустремлен, инициативен, решителен, готов идти на риск. Но в одном случае эти качества соединяются с бережливостью, расчетом, дисциплиной, всем тем, в чем проявляется культура практической деятельности. В ином — с лихостью, оборотистостью, рвачеством, приспособленчеством. Предприниматель всегда руководствуется своим частным интересом. Но в одном случае в частный интерес входит уважение в себе и другом достоинства и права на личную свободу; в ином — достоинство и свобода человека ставятся в зависимость от меры богатства, которым тот обладает. Речь идет именно о типах предпринимательства, о тенденциях, которые существуют в этом феномене и которые в реальности представлены в различных вариациях и комбинациях.

Если проанализировать предпринимательство в свете названных выше ценностей пользы, успеха, эффективности, то будет ясно, что в предпринимательстве востребуются одни качества и ценностные ориентиры человека и блокируются другие. Например, исполнительность, лояльность или конформность, предполагаемые любой службой, неактуальны для предпринимательства, требующего от человека в первую очередь инициативности, решительности, мобильности, готовности идти на риск. Функционирование организации основывается на воспроизводстве сложившегося в ней порядка. Предпринимательство же проникает в общественные связи и осваивает их в той мере, в какой они отвечают поставленным целям. В противном случае оно организует и преобразовывает их. Как социально-организующая и преобразующая окружающий мир деятельность предпринимательство представляет собой разновидность творчества, а именно, социального творчества.

Предпринимательство, в особенности промышленное предпринимательство, формирует деятельного, самостоятельно (автономно) мыслящего, имеющего развитое чувство собственного достоинства человека. Другое дело, как эти реальные качества воплощались и воплощаются в самой жизни, в общественных нравах. Ведь сферой их осуществления является конкуренция, которая опосредствуется состязанием не только разных товаров и услуг, но и столкновением различных характеров, интересов, амбиций. При этом целеустремленность, напористость, независимость одних сочетается с осторожностью, выжидательностью, неуверенностью других. И успех, хотя и в разной степени, может сопутствовать как одним, так и другим.

Как показывает социально-нравственный опыт, стремление к успеху, когда успех воспринимается как определяющая ценность, порой оборачивается тем, что успех — а в предпринимательстве это всегда возрастание капитала — ищется любой ценой и сам по себе. Свойственные прагматизму предприимчивость и стремление к успеху чреваты жаждой успеха именно любой ценой — за счет партнера, потребителя, ценой сверхэксплуатации социальных и природных ресурсов.

2. Творческая самостоятельность предпринимателя в действиях и осознание того, что в них он реально самоосуществляется, дают ему ощущение собственной свободы и независимости, ради которых он готов порой поставить на карту даже собственное благополучие. Однако независимость предпринимателя особого рода. Она зиждется на его собственности, на возможности не только владения, но и пользования и распоряжения ею, на размерах и характере обращения его капитала. Такого рода свобода ограниченна, она имеет вполне определенные рамки — только неподотчетности (ср. с темой 18). Так что предприниматель скорее принимает экономическое понимание свободы как свободы не регулируемого извне рынка и как правило игнорирует морально-правовое и этико-политическое понимание свободы.

Чувство хозяина собственного положения — основа независимости и достоинства. Активность, ответственность, самостоятельность — это не просто личные качества, ведь речь не идет о психологии, о характере; это — социально-типические качества. Поскольку в условиях товарно-денежного хозяйства деньги являются универсальной социальной силой (они вездесущи и способны превращаться во что угодно), обладатель денег может позволить себе быть независимым, как и любой владелец таких товаров, услуг и способностей, которые могут быть проданы.

Речь идет именно о социальной, а не внутренней, основывающейся на духовной самодостаточности, независимости. В то же время в определенных обстоятельствах и духовная независимость при соответствующем содержательном наполнении может стать источником социальной независимости. Не предпринимательство, а обладание свободными деньгами делает человека независимым. С точки зрения достижения такой независимости, предпринимательство является наиболее эффективным из социально созидательных видов деятельности.

Частная собственность является одной из предпосылок действительной социальной независимости. Но независимость обретается еще и благодаря достижению успеха — отнюдь не в том смысле, что «победителя не судят», но в том, что успех выступает своего рода апробацией усилий, тактики и техники действий (решений). Успех — это не просто личное достижение, это и подтверждение того, что субъект действия сумел управлять ситуацией и заставить ее служить своим целям. Успешная деятельность в большей или меньшей степени изменяет обстоятельства, микросреду, модифицирует действующие правила и нормы. Успех как бы позволяет человеку освободить себя от предписанных правил и ввести свои установления в том социальном пространстве, которое завоевано им благодаря собственному успеху. Достижение успеха потому дает возможность отрешиться от стереотипов, что успешная деятельность ведет к определенному изменению социальности, следовательно, к сужению границ действенности старых правил и норм, к созданию условий для их обновления. В предпринимательстве, которое во многом способствует приращению общественного богатства (выраженного в капитале), индивид, ответственный за это приращение, оказывается и суверенным в обустройстве измененной социальности. Это важно подчеркнуть, ибо предпринимательство осуществляется не через воздействие на предметы природы или продукты овеществленного труда, но через воздействие и преобразование условий и порядка общественной жизни.

На примере предпринимательства хорошо видно, что в практической сфере деятельность оценивается только сообразно с полученными результатами: продукты производства и услуги оцениваются на рынке. Конкуренция — это соревнование товаров и услуг, в ходе которой осуществляется отбор партнеров и потребителей. И в этом отношении конкуренция является важным фактором повышения эффективности производства. Однако сплошь и рядом она оказывается ристалищем честолюбивых амбиций, стремлений каждого из конкурентов не просто одержать верх, но и подчинить или подавить соперника. К тому же ситуация конкуренции, как бы предполагающая равенство возможностей, оказывается предпосылкой того, что люди начинают сравнивать достижения друг друга, и обобщение этих сравнений во многом оказывается стимулом деятельности. Тем самым конкуренция сталкивает фундаментальную для демократического сознания политико-правовую идею равенства с фактическими различиями в способностях и возможностях людей. Предпринимательство, конкуренция, ориентация на социально значимый и символически зафиксированный успех заставляют игнорировать какие бы то ни было социальные различия людей, но вместе с тем и подвергать сравнению всех со всеми. Понятно, что для многих такое сравнение неблагоприятно, и это порождает социальную ревность, зависть, перерастающую в ненависть, злобу, мстительность.

В конкуренции каждый отвечает за себя. Этот принцип прямо соотносится с существенной характеристикой нравственности, состоящей в том, что человек как моральный субъект берет личную ответственность не только за свои собственные поступки, но и за то, что происходит вокруг. Однако мораль вырабатывает одновременно особые духовные и социально-психологические механизмы, призванные воспрепятствовать появлению гордыни — мораль требует от человека заботы и чуткости, совестливости и кротости. Логика полезности провоцирует иные отношения: поскольку установлено, что в делах каждый отвечает за себя сам, то каждый проявляет внимание к другому лишь в той мере, в какой другой представляет интерес; в противном случае другой — безразличен. Отсюда двойной стандарт: забота — о себе, произвол — в отношении к другим; автономия — для себя, «гетерономия» — в отношении к другому. Деловой человек независим, активен, он отвечает за себя. Но одновременно он начинает рассматривать других как элемент обстоятельств и стремится к тому, чтобы отвечать за других, не принимая во внимание, желают ли другие такого снятия с себя ответственности.

Предприниматель предприимчив, он самостоятелен в выборе целей и задач своей деятельности, в определении средств их реализации. Однако его выбор никогда не своеволен в отношении предмета деятельности. Он организует производство вещей и услуг не для личного потребления, а для продажи. Польза, с экономической точки зрения, это общественно признанная характеристика предметов, услуг, явлений, годных к удовлетворению определенных потребностей и интересов. Что полезно, а что нет, в действительности определяется рынком, т. е. в столкновении спроса и предложения. Коль скоро полезность выявляется в процессе рыночного сопоставления качества различных товаров и услуг, в процессе обмена, то человек как агент коммерческой деятельности вынужден принимать существующие в рамках этих отношений и апробированные стратегии поведения, стандарты, правила, т. е. адаптироваться к этим отношениям. Иными словами, не только польза как ценность выявляется лишь в том социальном пространстве, которым является рынок, но и человек, стремящийся к пользе, становится социально определенным человеком, лишь найдя свое место в этом пространстве.

Вовлеченность в рыночные отношения требует взаимного учета интересов и прав, требует известной «функциональности», обезличивания, подчинения ситуации и принятым установлениям. Одиозный для многих принцип «Ты — мне, я — тебе» как раз утверждает и контролирует отношения взаимопользования. Их суть заключается в том, что человек, стремясь к удовлетворению своего частного интереса, вступает во взаимоотношения с другим человеком, через которого он и реализует собственный интерес. Очевидно, что взаимопользование возможно лишь как обмен: вступающие в него люди взаимно поставляют средства для удовлетворения своих интересов. Это отношения равенства, отношения воздающей справедливости. Трудно назвать какой-либо иной, помимо взаимопользования, принцип, посредством которого равенство и справедливость утверждались в человеческих отношениях столь естественно и спонтанно. Однако отношения взаимопользования носят вещный характер. Ведь индивиды представлены друг для друга только как носители товаров и услуг, как исполнители определенных ролей и функций, но не как личности. В этом проявляется безличный характер отношений взаимопользования. Деловой человек вершит свои дела невзирая на лица, и эта беспристрастность чревата тем, что человеческие отношения операционализируются, строятся по типу чисто функциональных, технических отношений и, таким образом, лишаются человечности.

Взаимопользование в известном смысле дегуманизирует его участников. Но одновременно оно представляет уникальное преимущество, позволяя отрешиться от лиц, быть беспристрастным, игнорировать не касающиеся дела качества партнера как носителя каких-то социальных, культурно-образовательных, национальных и прочих атрибутов. В широком социально-философском плане, принцип полезности лежит в основе гражданского общества, т. е. системы политико-правовых, социальных и экономических механизмов, духовных представлений и соответствующих нормативных регуляторов, гарантирующих автономию индивидов, их равенство перед законом, охрану их имущества и юридических прав, возможность для каждого в меру своей готовности реализовывать собственный интерес.

 

Польза и добродетель

Польза ни под каким видом не может заменить добродетель. И вопрос не заключается в определении меры включения принципа полезности в обоснование поведения с тем, чтобы нравственность и целесообразность как бы опосредствовали друг друга. В сориентированном исключительно на пользу сознании любые ценности, не относящиеся к доминирующей ориентации, признаются производными и, следовательно, второстепенными.

М. Веберу принадлежит мысль о том, что протестантская этика явилась в истории европейской цивилизации тем духовным феноменом, благодаря которому была заполнена пропасть между бренностью меркантильных забот и возвышенностью духовных помыслов. Практически это выразилось в осознании необходимости нравственных ограничений принципа полезности и в формировании этих ограничений. Усилия во имя пользы и успеха были поставлены на службу Богу и освящены благородными целями.

И все же компромисс между добродетелью и принципом полезности невозможен, во всяком случае невозможен в плане разрешения реальных жизненных противоречий. Однако как и в случае с наслаждением, в этике подвергается критике не принцип пользы, а прагматизм. Подвергнутый коррекции с позиций принципа наслаждения, принципа совершенства и принципа любви он сохраняет свою действенность в рамках универсальной морали.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. В каких правилах «житейской мудрости» и нормативно-ценностных формулировках отражается опыт пользо-ориентированной деятельности?

2. В чем заключается реализм принципа пользы? Каков смысл различения 3. Фрейдом принципа удовольствия и принципа реальности?

3. Каков социально-экономический и социокультурный смысл предпринимательства?

4. Сформулируйте основные социально-нравственные признаки предпринимательской деятельности.

5. Насколько обоснованно вменение требований нравственного характера предпринимателям в их профессиональной деятельности?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследования по истории морали. М., 1987.

Франклин Б. Автобиография // Франклин Б. Избр. произв. М., 1956.

 

Тема 23

СПРАВЕДЛИВОСТЬ

 

Этимологически русское слово «справедливость» с очевидностью восходит к слову «правда», родственному (или по крайней мере созвучному) слову «праведность». В европейских языках соответствующие слова указывают на происхождение от латинского слова «justitia» — «юстиция», свидетельствующем (как и в греческом — dikaios) о его связи с юридическим законом. Было бы неверно делать из этого какие-либо выводы, касающиеся русского понимания справедливости (что нередко встречается в современной политической публицистике), поскольку в старинном значении слово «правда» означало и установленный закон (ср. «Русская Правда») В словаре В. Даля «справедливость» также приравнивается слову «правда», однако в значении «правосудие», а основное слово — «справедливый» помещено в кусте слов, производных от слова «справливать» (т. е. править, прямить, выправлять), и в качестве первых значений имеет: «правильный», «сделанный законно», а затем уже «по правде», «по совести», «по правоте».

Это лексико-семантическое обстоятельство представляет интерес и для раскрытия нравственного значения справедливости, и для понимания справедливости как этической проблемы.

 

Понятие справедливости

Справедливость является одним из принципов, регулирующих взаимоотношения между людьми по поводу распределения (перераспределения), в том числе взаимного (в обмене, дарении-отдаривании), социальных ценностей. Социальные ценности понимаются в самом широком смысле. Это — совобода, благоприятные возможности, доходы и богатства, знаки престижа и уважения и т. д.

Справедливыми считают исполняющих закон и отвечающих добром на добро, а несправедливыми — чинящих произвол, нарушающих права людей (лишающих свободы и имущества), не помнящих сделанного добра. Справедливым признается воздаяние каждому по заслугам и, соответственно, несправедливым — незаслуженные почести и наказания. В частности, несправедливо получение одними благ за счет блага других и перекладывание на других собственных обязанностей. Справедливым признается исполнение обязательств (накладываемых договором или обетом) и обязанностей, не только ясно выраженных, но и подразумеваемых (либо сложившимся порядком вещей, либо предшествующими отношениями). Справедливы объективные решения и несправедливы — пристрастные.

Уже из простого перечисления социальных ценностей видно, что справедливость — это принцип, регулирующий отношения между людьми как членами сообщества и в качестве таковых имеющими определенный статус, наделенными обязанностями и правами. Поэтому многие мыслители, начиная с Платона и Аристотеля, рассматривали справедливость как социальную добродетель. Современный социальный философ, Дж. Ролз, автор наиболее выдающегося современного труда по этой проблеме — «Теория справедливости», сравнивает справедливость с истиной: как истина является главной добродетелью мысли, так справедливость — первая добродетель общественных институтов. Поэтому через всю историю философии проходит мысль, что справедливость — это то, что содействует общему благу.

Вспомним учение Аристотеля о добродетелях. Справедливость, по Аристотелю, — тоже добродетель, но особого рода: она — «совершенная добродетель», «величайшая из добродетелей», если не сказать «добродетель в целом». Справедливость как бы управляет другими добродетелями. Через закон она предписывает, в каких делах проявляет себя мужественный, в каких благоразумный, в каких сдержанный. Так и несправедливость как бы стоит над остальными пороками. Пороки ведь могут быть несвоекорыстными: таковы трусость, злоба или скупость. Но своекорыстие может проявляться в действиях, которые нельзя отнести к какому-либо из пороков, но человека, их совершающего, мы называем подлым и несправедливым.

 

Справедливость распределительная и уравнивающая

От Аристотеля идет традиция различения двух видов справедливости — распределительной (или воздающей, дистрибутивной) и уравнивающей (или направительной, коммутативной). Первая связана с распределением почестей, имущества и других материальных благ между гражданами или, шире, членами какого-либо сообщества. Здесь справедливость заключается в том, чтобы ограниченное количество благ было распределено по достоинству — пропорционально заслугам. Вторая связана с обменом, и справедливость призвана уравнять стороны, участвующие в обмене. Здесь достоинство лиц не принимается во внимание. При этом неважно, осуществляется ли обмен (в широком смысле слова — как взаимодействие) произвольно, как при разного рода сделках (хозяйственных или финансовых), где действие производится по воле участвующих в нем, или непроизвольно, как при разного рода тайных действиях (распутстве, сводничестве, лжесвидетельствовании, колдовстве, краже, убийстве), или подневольно, как в случаях навязывания действий (брань, унижение, посрамление, ограбление, пленение, умерщвление).

Хотя справедливость нередко касается распределения благ, она сама от благ не зависит. В частности, справедливость не зависит от благосостояния. Представим ситуацию, когда два работника в одной фирме получают за одну и ту же работу равную плату в 500 рублей. Приходит новый начальник, который выбивает дополнительные средства в фонд заработной платы. Зарплата всех повышается. Но один из работников — старый университетский приятель начальника, и ему поэтому назначается большая зарплата. Так что теперь за ту же самую работу один работник получает 1.000 рублей, а другой 1.500 рублей. В целом благосостояние выросло. Но тот, кто стал получать 1.000 рублей при том, что его коллега 1.500 рублей (хотя повышение зарплаты и изменение ставок имело одно и то же условие), оценивает новую ситуацию как несправедливую. Повышение благосостояния не воспринимается нравственным сознанием как достаточное основание для необоснованного нарушения равенства.

Как социальная добродетель справедливость отличается от многих других тем, что степень относительности ее содержания, точнее, конкретно-социальной изменчивости предполагаемых ею критериев, гораздо выше. Одним из первых обратил на это внимание Д. Юм, сделавший вывод о том, что справедливость — «искусственная» добродетель, между тем как милосердие — «естественная». Справедливость предполагает некоторый уровень согласия между членами сообщества относительно принципов, по которым они живут. Эти принципы могут меняться (стихийно или произвольно, по решению людей), но конкретное понимание справедливости зависит от того, какие правила и привычки установились в данном сообществе. И раз они установились, даже как неправильные, справедливость измеряется по ним, и нарушение этих правил, пусть даже во имя восстановления высоких стандартов справедливости, может восприниматься как несправедливость.

К примеру, некий учитель N ставит оценки в зависимости от услужливости ученика. Все ученики класса об этом знают и по мере желания живут по этим правилам. В этих условиях высокая оценка какого-то неуслужливого ученика только по знанию, будет рассматриваться услужливыми как нарушение установленных правил и, стало быть, как нарушение справедливости.

 

Справедливость как равенство

Справедливость в первую очередь выступает как проблема равенства. Самое простое содержание принципа справедливости заключается в требовании соблюдения равенства. Эта связь справедливости и равенства нашла отражение в одной из первых известных нам формулировок правила справедливости, фиксирующего отношения взаимного воздаяния, закрепленные в институте кровной мести: «Поступай по отношению к другим так, как. они поступают по отношению к тебе». Это — правило талиона, известное у нас главным образом по ветхозаветной заповеди «Жизнь за жизнь, око за око, зуб за зуб», однако исторически встречающееся у всех народов на стадии их родового развития. Это правило требует возмездия (мести), но при своей непременности оно не должно превышать нанесенного ущерба.

С мотивационной и нормативной точек зрения, талион был довольно простым правилом. Однако как видно из его формулировок, он устанавливал суровые ограничения на акции мести. Появление талиона было одним из знаков перехода от дикости к варварству.

Правда, еще долго, уже в эпоху цивилизации такие ограничения и любые ограничения на своенравие могли восприниматься как… нарушение справедливости как «природной справедливости». Одно из свидетельств такого рода находим в диалоге Платона «Горгий», в котором софист Калликл прямо противопоставляет природу человека закону и на этом основании утверждает, что настоящему человеку все дозволено. Сократ так резюмирует Калликлово понимание природной справедливости: «Это когда сильный грабит имущество слабого, лучший властвует над худшим и могущественный стоит выше немощного». Сократ в полемике с софистом защищает закон (закон государства), но при этом, не проговаривая этого, исходит из другого, нежели талион, принципа равенства — золотого правила.

Сколь бы скрупулезной ни была регламентация воздаяния в талионе, призванная обеспечить равенство, действительное равенство, восстанавливающее нарушенное положение вещей, невозможно, Однако невозможно при условии, что принимается во внимание не только внешнее распределение благ, но внутреннее переживание возникающих и изменяющихся отношений. Согласно талиону, если убит отец, то сын должен убить убийцу, или отца убийцы, или, в случае отсутствия отца, родственника убийцы, близкого по статусу отцу, или… и т. д. Но восстанавливается ли в отмщении, пусть даже произведенном по строгим правилам, справедливость? Ведь зло, заключенное в убийстве, не исчерпывается гибелью отца, оно — ив глубоком страдании сына, и в самой злой воле убийцы. Возмездным убийством всего лишь совершается отмщение. Но очевидно, что справедливость в полной мере не восстанавливается, так как им не может быть ослаблено страдание сына из-за смерти отца, не может быть подавлена сама злая воля. Воля может измениться лишь в свободном решении, т. е. самоизмениться. Возмездное убийство убийцы делает невозможным исправление злой воли. Однако такая логика относительно равенства и справедливости основывается на ином типе морального мышления, в котором требование «Не отвечай злом на зло», если и не является приоритетным, то по крайней мере имеет положительный ценностный смысл и значимо как требование, в котором не род или клан, а личность выступает нравственным субъектом.

На место талиона приходит новая этика, точнее, право и нравственность. Категорическое «Не судите, да не судимы будете», по всей видимости, поначалу означало именно запрет на индивидуальную месть: не следовать кровной мести и не навлекать на себя ответной мести. Однако и в рамках развитого морального мышления «Не судите» указывает на то, что не только в цивилизованном суде, но и оценочных суждениях можно проследить элементы мести. Древнее правило талиона не преодолевается полностью золотым правилом нравственности и заповедью любви. Оно преодолевается как основное правило, но сохраняется как одно из правил взаимоотношений между людьми — на уровне стереотипа, предрассудка, отклонения, здравого смысла.

Главное же, что с развитием нравственно-правового сознания справедливость перестает сводиться исключительно к равенству, тем более к равенству механически-ответного воспроизведения результатов всяких, даже неосторожных действий.

 

Два принципа справедливости Дж. Ролза

Связь справедливости и равенства существенно уточняется Дж. Ролзом, который рассматривает справедливость как принцип социальной организации. Он включает понятие равенства в определение справедливости. Но в это определение включено также понятие неравенства. Справедливость выступает, таким образом, мерой равенства и мерой неравенства между людьми. Люди, безусловно, должны быть равны в правах, и это равенство должно быть закреплено законом. Они должны быть равны при распределении социальных ценностей. Однако справедливым будет и неравенство, когда это такое неравное распределение, которое дает преимущество каждому.

Соответственно определение справедливости, которое дает Ролз, распадается на два принципа:

1) Каждый человек должен обладать равным правом в отношении наиболее обширной системы равных основных свобод, совместимой с подобными свободами для всех остальных людей.

2) Социальные и экономические неравенства должны быть организованы таким образом, чтобы (а) от них можно было бы разумно ожидать преимуществ для всех и (б) доступ к положениям и должностям был открыт всем.

Очевидно, что равенство не всегда и не для всех выступает приоритетом и является предпочтительным. Так, равенство в социально-экономической сфере, если оно достигается ценой ограничения экономической активности и принудительно низким уровнем жизни большинства граждан, не может считаться благом.

Наоборот, неравенство в богатстве может быть основой компенсирующих преимуществ для каждого человека (например, благодаря высокому прогрессивному налогу, которым облагается богатство), и тогда оно, конечно, справедливо. Уже долгое время этот принцип в большей или меньшей степени является основой системы социальной справедливости большинства стран со смешанной экономикой (Канады, Нидерландов, Норвегии, Швеции и др.). В каком-то отношении такое положение вещей близко принципу справедливости, который был признан марксистами по отношению к идеальному коммунистическому обществу: «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям». Ведь этим принципом справедливости также предполагалось, что люди получают неравное количество благ, но принцип получения этих благ равно применяется к каждому: «по потребности». Отличие

заключается в том, что первая часть формулы как бы гласит: «От каждого (налогов!) сообразно доходам»; а вторая — «Каждому неимущему столько, сколько общество может себе позволить распределить для обеспечения социального минимума благосостояния».

Однако при тех же условиях такое неравенство будет несправедливым по отношению к богатым налогоплательщикам, если высокий уровень компенсирующих преимуществ не будет мотивировать социально-экономическую или хозяйственную активность тех, кто получает эти преимущества (подробнее об этом — в связи с благотворительностью в теме 28).

Итак, соотношение равенства и справедливости должно быть уточнено: справедливо равенство в распределении прав и обязанностей и, соответственно, доступности справедливости всем людям; справедливо конструктивное неравенство — в распределении благ.

 

Справедливость во взаимоотношениях между людьми

В чем состоит справедливость как принцип индивидуального поведения, т. е. как собственно нравственный принцип? Хотя идея справедливости ассоциируется в первую очередь с законом и, соответственно, с образом суровости (ср. выражение «Строг, но справедлив»), как нравственная идея она в первую очередь устанавливает предел индивидуальному произволу. Как требование и обязанность справедливость — отрицательна. Она противодействует эгоистическим мотивам и удерживает человека от причинения другому вреда, страдания.

Справедливость требует уважать права другого человека и, значит, не посягать на чужую личность и ее собственность. Что такое посягательство на собственность, не требует специальных разъяснений. Следует отметить, что посягательства на собственность заключаются не только в ее краже или разрушении, но и в присвоении или удерживании найденной вещи, а также во временном пользовании собственностью другого без специального разрешения или сверх полученного разрешения. Специфическими по характеру посягательствами на собственность являются нарушения авторского права, которые могут и не наносить прямого материального ущерба его обладателю и оттого не восприниматься как несправедливость и нарушение прав личности. Посягательство на личность заключаются в нанесении ей как физического вреда, так и нравственного огорчения и обиды — досадой ли, беспокойством, подозрением, оскорблением или клеветой. К этому же следует отнести перекладывание на других с помощью насилия или хитрости собственных забот и обязанностей.

Особым видом нарушения обязанностей является измена, которая в философско-правовой мысли получила название двойной несправедливости и которая имеет место в случаях, когда некто, вступая в соглашение и принимая на себя соответствующие обязательства, не просто нарушает их, но еще и использует обусловленное соглашением и даваемым им правами особое свое положение и наносит партнеру ущерб именно в том, в чем он должен был его оберегать.

А. Шопенгауэр в качестве примеров двойной несправедливости приводит случаи, когда «нанятый телохранителем или провожатый становится убийцей, доверенный страж — вором, когда опекун присваивает себе собственность опекаемых, адвокат играет на руку противной стороне, судья идет на подкуп, спрошенный о совете умышленно рекомендует обратившемуся к нему что-нибудь пагубное» и т. д.

Принцип справедливости конкретизируется в следующих требованиях: «Не обижай», «Не вреди», «Не нарушай чужих прав», что в положительной форме можно выразить как требование уважения, которое в одном из развернутых вариантов звучит так:

«Уважай ближнего, как самого себя, даже если ты не можешь его любить, и не допускай, чтобы его так же, как тебя самого, не уважали».

Эти требования конкретизируются в разнообразных правилах, в частности в этикете, регулирующем безличные отношения между людьми.

Конкретные этикетные правила и этикет в целом культурно и исторически подвижны. Основные принципы этикета, выработанные в так называемый «галантный» XVII в., просуществовали довольно долго, и изменения в них выражались главным образом в их демократизации. Но в конце XX в. многие традиционные правила этикета стали существенно меняться, можно говорить о складывании новой этики этикета, в основе которой изменившиеся представления о достоинстве личности и равноправии женщины и мужчины. Наиболее ярким примером такого рода являются ограничения и регулятивы, касающиеся того, что получило название «сексуального домогательства» (как на русский язык переводят английское выражение sexual harassment), под которым понимаются не только открыто высказываемые неуместные предложения сексуального характера, но прямо или исподтишка оказываемые знаки внимания. В США, где эта проблема была осмыслена и поднята в середине восьмидесятых годов, прошли уже десятки судебных разбирательств по иску женщин к своим коллегам-мужчинам, как правило, начальникам, использовавшим служебное положение в неблаговидных целях. Большинство из этих исков были удовлетворены. (Известен один случай иска мужчины к женщине-начальнице.)

Традиционные нормы этикета в значительной части касаются отношений женщин и мужчин и трактуют их как отношения слабого и сильного пола. На волне феминизма (т. е. активной борьбы женщин за свои права и изменение всего строя цивилизации, в основе которой лежат патриархальные стереотипы) правила галантности и обходительности решительно замещаются — причем не только в сферах делового и формального общения — правилами, гарантирующими безусловное равноправие женщин и мужчин и недопущение таких жестов и действий, которые еще недавно считались проявлением легкой куртуазности и галантности, а сегодня воспринимаются женщинами как выражение неравноправия.

Итак, главное, что требуется принципом справедливости, это — уважение прав и достоинства людей. Это можно выразить и по-другому: справедливость заключается в исполнении человеком своих обязанностей, имея в виду, что обязанность — это форма долженствования, которой человеку вменяются действия, гарантирующие права людей.

Обязанности могут быть трех видов: а) основанными на обязательствах, принимаемых частными или юридическими лицами при заключении договора; б) обусловленными конституцией, декларирующей гражданские права, и соответствующими законами, их закрепляющими; в) обусловленными всеобщими нравственными представлениями о человеческом достоинстве и праве личности на уважение.

Обязанности и права существуют в единстве. Это означает, во-первых, что обладающий правами, обладает и обязанностями. Всякая обязанность дает соответствующее право; обязанность таким образом как бы мотивируется правом. Схематически это можно выразить так, что обязанность о индивида N соответствует праву р индивида М, в той же самой мере, в какой право р’ индивида N обеспечивается обязанностью о’ индивида М. При нарушении своих закрепленных законом и соглашениями прав N может обратиться к М с требованием соблюдать обязанности, а в случае игнорирования его просьб — в правоохранительные органы, чье главное назначение как государственных органов и состоит в охране прав граждан. Таков действительно правовой, демократически-либеральный смысл тезиса о единстве прав и обязанностей человека.

Из несомненно верного положения, что субъект прав является одновременно и субъектом обязанностей (и наоборот), может делаться неправильный вывод о том, что права человека определяются его обязанностями — вывод, который был ключевым в советской идеологии и социально-правовой практике. Как, по-видимому, и в любом другом тоталитарном государстве, обязанности и права советских граждан были определены в отношении к государству. Кто исполнял более широкие обязанности (в государстве) или, точнее, чье положение в государственной иерархии было таковым, что им предполагался широкий круг обязанностей, тот обладал и более широкими правами (на получение от государства социальных ценностей). Находившиеся внизу государственной иерархии (не имевшие возможности как-либо функционировать в интересах государства), обладали минимальными правами, а по сути дела, были бесправными. Соответственно, наиболее бесправными были инвалиды и умалишенные (постоянно находившиеся в лечебных учреждениях) и заключенные (в следственных и пенитенциарных учреждениях). В 20—50-е гг., когда советское государство было к тому же репрессивным, их дополняла значительная категория граждан, «пониженных в правах», т. е. «полуграждан».

Требование недопущения несправедливости, непосредственно воспринимаемое и трактуемое как запрет на несправедливость в отношении других, имеет и другой, существенно важный в этическом плане аспект: не допускать совершения несправедливости в отношении других так же, как в отношении себя.

«Никакое участие к другому, никакое сострадание по отношению к нему не может налагать на меня обязательства терпеть от него обиды, т. е. подвергаться несправедливости», — указывал Шопенгауэр, добавляя к этому, что активное сопротивление индивида, необходимое для защиты его прав и достоинства и соразмерное чужим посягательствам, не должно рассматриваться как несправедливость в отношении посягателя.

Таким образом, соблюдение справедливости в отношении других предполагает исполнение своих обязанностей. Справедливость же в отношении себя предполагает отстаивание собственных прав. Поэтому данное выше понятие справедливости, основанное на требовании соблюдения обязанностей, содержательно нужно расширить так, чтобы оно заключало в себе, говоря словами Милля,

«идею личного права, на основании которого лицо или лица могут предъявлять известные требования по отношению к другим лицам».

Отсюда оправданно сделать вывод о том, что терпеливое перенесение несправедливости в отношении себя, даже не выплескиваемое в чувстве собственной ущемленности (униженности), и представляет собой попустительство злу и, следовательно, пассивное и косвенное содействие злу. Впрочем, этот вывод имеет неоднозначные практические следствия. Что же должно делать в ответ на несправедливость, когда известно, что: (а) «против лома нет приема», (б) злу бессмысленно противопоставлять зло, (в) злодей бесчувствен к обращенным к нему справедливости и добру. Это — вопрос, на который невозможно дать конкретный ответ. Может быть понятной мысль, что ответная справедливость на несправедливость и ответное уважение на унижение как ответное добро на зло восстанавливают нарушаемое равенство и способствуют поддержанию нравственного порядка. Как эту мысль осуществить практически, зависит от конкретной ситуации. Отстаивание справедливости, как и других добродетелей, всегда выступает перед человеком в виде ситуативных, житейских, жизненных задач, решение которых не имеет алгоритма, даже в такой минимальной их части, как сохранение личностью собственного достоинства. Но, по крайней мере, важно помнить, что эту возможность сохранения собственного достоинства у человека никто не может отнять. И исторически, и биографически достоверные опыты разных людей свидетельствуют о том, что исключительно достойное поведение человека в конкретной ситуации торжества злодейства порой может быть достаточным для остановки злодея (подробнее об этом в теме 31).

В завершение темы остановимся еще на одной коллизии нравственного опыта. Если справедливость заключается как в том, чтобы не нарушать чужих прав, так и в том, чтобы не позволять другим нарушать собственные права, то встает вопрос: что в ситуации конфликта является предпочтительным — причинять несправедливость или терпеть ее?

Эту проблему поставил Платон устами Сократа в упоминавшемся диалоге «Горгий» (см. также тему 13).

«Я не хотел бы ни того, ни другого. Но если бы оказалось неизбежным либо творить несправедливость, либо переносить ее, я предпочел бы переносить».

Сама постановка этого вопроса и предложенное Сократом его решение знаменовали существенный прогресс в этической мысли. Притом, что греческая этика в целом не преодолела рамки социальной этики, указанием на то, что лучше самому испытать несправедливость, чем причинить ее другим, Сократ показал возможность переноса центра тяжести в нравственном рассуждении с полиса на личность.

Однако в греческом сознании справедливость остается соотнесенной исключительно с законом. И когда Сократ говорит, что нужно, чтобы каждый всего больше остерегался, как бы самому не совершить какую-нибудь несправедливость, понимая, что это причинит ему достаточно много зла, то суть зла усматривается именно в нарушении закона. Совершив же несправедливость, необходимо сколь можно скорее очиститься от зла. И проявив мужество, принять наказание. За несправедливость Сократ полагает кару суда и в честном, пусть и суровом, приговоре судьи находит панацею от безнадежного растления души.

Сократ произносит важные слова о том, что, принимая какое следует наказание, человек должен «сам быть первым своим обвинителем», и своим, и своих близких. В этих словах можно было бы увидеть свидетельство понимания роли совести, муки которой удостоверяют совершенность несправедливости. Но слово «обвинитель» упомянуто в буквальном смысле: быть обвинителем не в сердце своем, но на суде. И поэтому Сократ требует от совершившего зло употребить все свое красноречие: чтобы преступление было до конца изобличено и тем самым виновный, неся наказание, избавился от величайшего зла — от несправедливости.

Так же если кто из родных или друзей совершит несправедливость, то скрывать это нельзя, — надо идти в суд и объявить о прегрешении близкого человека и, таким образом содействуя наказанию, помочь родичу или другу освободиться от зла. И наоборот, если враг совершит преступление, нужно всеми средствами добиваться, чтобы он остался безнаказанным и к судье не попал, а смог попользоваться своим преступлением, и, стало быть, принял свою смерть не очистившимся от несправедливости, и оказался обреченным на муки в Аиде — царстве мертвых, где ему будет вынесен последний приговор.

Главное, чтобы к своему смертному часу подойти очистившимся от несправедливости. И если первое благо — быть справедливым, то второе — становиться им, искупая вину наказанием. И совершить несправедливость, по Сократу, это — зло, но не самое большое. Великое же и первое зло заключается в том, чтобы совершить несправедливость и остаться безнаказанным. Удерживаясь от несправедливости, человек, по Сократу, гораздо более вредит своему недругу, чем сопротивляясь причинению им несправедливости себе. Дать врагу возможность причинить себе несправедливость, а потом еще и скрыть это, значит способствовать тому, чтобы он был осужден на муки в загробном мире. Позор и побои же нужно переносить спокойно, ведь достойному и преданному добродетели человеку от них ничего дурного не случится. Гораздо важнее не причинять самому несправедливости другим и тем самым утверждать свою благость.

Христианская этика дает как будто бы тот же ответ, на сократовскую дилемму: чем совершить несправедливость, предпочтительнее самому испытать ее. Однако в христианской этике справедливость, отличаемая от милосердия, тем не менее положительно сопряжена с ней: справедливость выводится из милосердия, или сострадания. В индивидуальном выборе личности справедливость опосредствуется милосердием.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Какие виды справедливости выделял Аристотель?

2. Каковы возможные представления о справедливости в сфере морали, права и социально-экономических отношений?

3. Как соотносится справедливость с другими добродетелями?

4. Каков смысл тезиса о единстве прав и обязанностей?

5. Каково содержание принципа «От каждого — по способности, каждому — по потребности» с точки зрения теории справедливости? Какие возможны иные принципы распределительной справедливости?

6. Какова возможная аргументация положения о том, что лучше быть объектом несправедливого отношения, чем самому творить несправедливость?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Бердяев Н.А. О назначении человека. М., 1993. С. 85–99.

Гусейнов А.А. Золотое правило нравственности. М., 1988. С. 91—130.

Ролз Дж. Теория справедливости. Новосибирск, 1995.

Соловьев B.C. Оправдание добра // Указ. изд. С. 165–169, 188–190.

 

Тема 24

МИЛОСЕРДИЕ

 

Милосердие представляет сострадательное, доброжелательное, заботливое, любовное отношение к другому человеку. Как этическое понятие милосердие восходит к Пятикнижию, в котором древнееврейское слово «hesed», (т. е. «любящая доброта») выражало принцип отношения Бога к людям, а также то, что он ждал от людей в их отношении друг к другу: доверительность и верность. В добиблейской греческой литературе соответствующее «hesed» слово «eleos» обозначало чувство, которое возникает при виде незаслуженных страданий. У Аристотеля это — чувство, противоположное гневу: сочувствие, жалость, сострадание. Вместе с тем аристотелевские определения дружбы (точнее, дружеской любви — «philein») частично пересекаются по смыслу с христианским пониманием милосердия как «caritas», которое означает также благотворительность. В греческом тексте Нового Завета милосердие передается главным образом словом «agape», одним из четырех греческих слов, обозначавших любовь; в христианстве «agape» приобретает специфический узкий смысл милосердной любви.

Особое значение любви к ближнему подчеркивалось в древнеиндийской культуре. Во многих текстах милосердие и сострадание выделяются в ряду человеческих мотивов и противопоставляются влечению, выгоде, славе, почету и т. д. Однако при чтении о благодеяниях индийских святых создается впечатление, что сами их нравственные подвиги были замечены и сохранены в людской памяти главным образом как аскеза, как средство восхождения к блаженству. В христианской же этике милосердная любовь доминирует над всеми другими принципами и подчеркнуто сформулирована в виде стоящей над ними заповеди — заповеди любви.

 

Заповедь любви

Заповедь любви — провозглашается Иисусом Христом в ответ на обращенный к нему вопрос о высшем законе человеческой жизни. Она гласит:

«Возлюби Господа Бога твоею всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всею крепостию, и всем разумением твоим. Сия есть первая и наибольшая заповедь.

Вторая же подобная ей: Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф., 22:37–39).

Представленные в заповеди любви требования были известны и до христианства. Беззаветная любовь к Богу была заповедана во Второзаконии (Втор., 6:5). Любовь же к ближнему предписывалась в Левите; причем в двух версиях — как ограничение талиона:

«Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего; но люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев., 19:18)

и как требование благоволения к чужакам:

«Когда поселится пришлец в земле вашей, не притесняйте его. Пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской» (Лев., 19:33–34).

В этих повелениях — один из культурных и идейных источников заповеди любви. Однако их императивное содержание во многом отличается от того, что заповедуется в Новом Завете. Во-первых, то, что в русском тексте книги Левита передано в одних и тех же словах любви к другому, в оригинале по содержанию было различным: любовь к ближнему (re’eha) в собственном смысле этого слова отличалась от любви к чужому, ставшему своим (сначала соплеменником), или к новообращенному (затем единоверцем). Эти повеления выглядят одинаково, но по содержанию различны: у любви к ближнему, которым является друг, и у любви к ближнему, которым стал чужак, разные основания. Во-вторых, в Пятикнижии эти два повеления даны в ряду разнообразных других требований житейского, производственного, ритуального, обычно-правового и нравственного характера; специально они не выделены.

В христианской заповеди любовь к Богу и любовь к ближнему даны в единстве, и в качестве ближнего указан не только соплеменник или сосед, или единоверец, а каждый человек, даже враг и гонитель. Христианство не просто поставило одну заповедь на место всех известных заповедей Декалога. Заповедь любви стала фундаментальной, а вместе с тем и всеобъемлющей, непосредственно предполагающей и все Моисеевы заповеди. Поэтому заповедь любви не упоминается отдельно в Нагорной проповеди: любовь — единственный нравственный принцип, основной закон жизни человека.

По своему нормативному содержанию заповедь любви не принадлежит исключительно христианской этике. Близкие требования содержатся в месопотамских текстах, в конфуцианстве, даосизме, джайнизме, буддизме, не говоря об иудаизме. В христианстве же любви был дан не просто приоритетный статус. Она получила особое толкование: любовь — это путь соединения с Богом и с человеком. С Богом — через человека и с человеком — через Бога. Апелляция к Богу в заповеди любви по своему нормативному содержанию этически вполне достоверна: доброжелательность и благотворительность должны быть направлены на другого человека, но лишь одухотворенные высшим принципом, они будут иметь нравственный смысл.

Этим объясняется сдвоенность заповеди любви: одной заповедью вменяется любовь к Богу и любовь к ближнему. Этой сдвоенностью знаменуется характерная особенность нравственного сознания человека — его определенность в отношении Бога (в том числе в том отвлеченном понимании этого слова, которое выражает высшее, идеал, абсолютную ценность) и в отношении других людей. Было бы некорректно интерпретировать заповедь таким образом, что ею заповедуется одинаковое по характеру отношение человека как к Богу, так и к ближнему. Эта оговорка тем более уместна в рассуждении на тему «Милосердие». Бог милосерден к человеку. Им дается пример отношения человека к ближнему. Но человек не может быть милосердным к Богу (разве что к «богам»). Вспомним учение B.C. Соловьева об основах морали и, соответственно, основных добродетелях. Используя термины Соловьева, заповедь любви можно прояснить следующим образом: «Благоговей перед Богом и милосердствуй ближним».

Из сдвоенности заповеди вытекает возможность различных акцентов в ее содержании. Так, по одной версии, заповедь любви предполагает, что моральность человека обнаруживается в полной его отрешенности от земных дел, от себялюбия. Возможность самой любви к человеку изначально предопределяется Божьей любовью к человеку, его милостью в отношении человека, она — результат божественного дара; без которого не было бы у человека силы любить несимпатичных, чужих или врагов. На основе такой позиции недолго стать ригористом в отношении других людей. Возможность этого была отмечена уже в Новом Завете:

«Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит?» (1 Ин., 4:20).

Такой трактовке заповеди любви противостоит другая, согласно которой добродеяние ценно само по себе, независимо от того, в силу каких мотивов оно совершено. Однако этическая рефлексия показывает, что милосердие непоследовательно в отсутствие идеальных устремлений: необходимо сознательное усилие, направленное на содействие благу другого человека.

Обычно тот, кто плюет на Бога, плюет сначала на человека

И дело не только в том, что мораль, в особенности мораль любви, не укладывается в рамки обычного — утилитарного — порядка человеческих отношений. Необходимо сознательное усилие, направленное на содействие благу другого человека, и этим усилием обычный, т. е. рутинный, обыденный порядок вещей разрушается. Иными словами, любовь к человеку покоится на некоторых высших основаниях, она имеет в качестве своего нормативного источника идеал. В христианстве это — милосердная и инициативная любовь Бога к людям. Она, а не себялюбие, выступает в конечном счете аналогом и основанием любви к ближнему.

 

Нигилистическая критика заповеди любви

С наиболее резкой критикой заповеди любви, как и христианской этики в целом, выступил Ф. Ницше. На первый взгляд, в критике Ницше доминирует морализирующий нигилизм: он резко отвергает заповедь любви и вытекающие из нее добродетели как продукт слабости духа, малодушия и хитрости, «восстания рабов в морали». Однако в своей критике Ницше помимо нигилизма выразил и героическую (в этическом контексте), и политическую (в более широком контексте) точку зрения. В разных вариантах ее высказывали Аристотель, Макиавелли, Гоббс и др.: не отвечая злом на зло, человек демонстрирует свою слабость; не оказывая сопротивления несправедливости и злу, человек проявляет пассивность, готовность подчиниться злу; давая же отпор несправедливости, он обнаруживает свое мужество, свою независимость. Зло агрессивно, и, значит, сопротивление не может быть иным, как проявляющим силу. Ницше выразил эту точку зрения не только последовательно, но и страстно. Влиянием Ницше объясняется ее распространенность с конца XIX и до середины XX в.

Заповедь любви так воспринимается и интерпретируется в силу ряда оснований: а) чисто психологически сострадательное и милосердное отношение к людям воспринимается как выражение слабости, пассивности; б) в заповеди любви игнорируется изначальное содержание: заповедуется любовь, в любви от человека требуется быть активным, деятельным; в) игнорируется существенная разница между заповедью любви как таковой и теми ее крайними интерпретациями, из которых вытекает, что следует терпеть насилие, не давать отпор притеснителю и не останавливать руку убийцы. XX в. внес радикальные коррективы в логику «героической» этики и показал возможность такого социально-нравственного опыта, в котором непротивление злу насилием не означает пассивности и потворствования злу, а сопротивление не обязательно предполагает воинственность, как и неприменение физической силы не означает трусости или слабости (об этом далее в теме 31).

Однако Ницше не просто воспроизвел уже известную позицию. Для Ницше христианские добродетели — это ширма благоразумия, лояльности и конформизма. С помощью заповеди любви, считал он, люди пытаются скрыть свою зависть, но одновременно и закабалить других. В мнимой «любви к ближнему» легко просматривается себялюбие, потворствование своим слабостям. Человек должен отказаться от любви к ближнему как к бренному, обыденному и возлюбить дальнее и будущее как совершенное, высшее.

Следует признать, что решительно обозначив антитезу «любви к ближнему» и «любви к дальнему», Ницше затронул важную этическую проблему, которую можно сформулировать через постановку следующих трех вопросов: а) как в любви к другому избежать потакания его слабостям и порокам, б) как сохранить верность высшим моральным убеждениям в отношениях с другими людьми и в) как, таким образом, соединить универсальные принципы с практическими поступками в отношении конкретных людей. Если рационализировать эту проблему, то она будет заключаться в следующем: следует ли творить добро для другого или нужно творить добро во имя добра? следует ли только любить ближних или в любви к ближним стремиться к осуществлению идеала совершенства?

Как мы видели, решение этой принципиальной этической проблемы уже было задано в самой формуле заповеди любви и развернуто, как было выше показано, в ее новозаветных интерпретациях: в заботе о других следует помнить о высшем.

 

Милосердие и долг

В истории этики милосердная любовь как нравственный принцип в той или иной форме, естественно, признавалось большинством мыслителей. Однако высказывались и серьезные сомнения: во-первых, достаточно ли милосердие в качестве этического принципа и, во-вторых, может ли заповедь любви рассматриваться действительно как императив, тем более фундаментальный. Проблема в том, что любовь, как бы расширительно ее ни понимать, является чувством, т. е. субъективным и не поддающимся сознательной регуляции явлением. Чувство нельзя заповедать, т. е. вменить («сердцу не прикажешь»). Чувство не может быть универсальным основанием нравственного выбора.

Наиболее решительным и последовательным в этической критике заповеди любви как основания нравственности был Кант. Принимая в качестве действительного мотива нравственных деяний долг, Кант отказывался видеть в любви движущую силу нравственности. Рассматривая любовь (симпатию, благорасположение) как склонность, Кант считал, что содержание склонности не всегда согласуется с принятыми человеком на себя обязательствами. Некто может принять любовь как принцип действия. Но принцип императивен, и, значит, действие обусловлено долженствованием, а не чувством. Нельзя любить из желания любить или из долга любить; любить можно только по движению души, т. е. по склонности. В отличие от любви, бескорыстное благоволение (которое, считал Кант, неоправданно называют «любовью») может быть подчинено закону долга. Более того, делать добро другим людям, насколько это возможно, по Канту, составляет долг человека, независимо от тех чувств, которые он испытывает к другому. Другое дело, что благодеяние в отношении конкретного другого может пробудить любовь к нему, может пробудить человеколюбие. Но это — вопрос, относящийся не к метафизике, а к психологии нравственности. Иными словами, Кант принципиально противопоставлял долг и любовь.

Однако если вникнуть в содержание трех формулировок кантовского категорического императива (см. тему 10), то окажется, что первая, устанавливающая универсализуемость нравственных максим, в своеобразной — «сильной» версии воспроизводит золотое правило и связана с заповедью любви довольно опосредствованно. Вторая же «формула» как раз утверждает необходимость относиться к другому не только по такому же стандарту, по которому человек относится к самому себе, но как к ценности самой по себе. Иными словами, по своему нормативно-этическому содержанию категорический императив тождествен именно заповеди любви. Отвергая этику любви в качестве философского основания учения о нравственности, Кант исходил из метафизических, а не этических оснований. Если же говорить о нормативном содержании моральной философии Канта, то этика любви является одним из основополагающих его моментов.

По-другому трактовал вопрос о соотношении любви и долга Ф.М. Достоевский. Вопрос, который он поставил устами Ивана Карамазова, заключается в следующем: любовь заповедуется как путь нравственного самоосуществления человека, но как пройти по этому пути, если человек, которого надо «по морали» любить, не вызывает, да и не может вызвать симпатии; не станет ли «заказанная долгом любовь» возможной лишь на основе «надрыва лжи» или «натащенной на себя эпитимии»? По Достоевскому, прояснить этот вопрос можно только на основе опыта милосердной любви. Но это — по учению. Сострадание же и нравственное возмущение по поводу свершившегося злодеяния нередко толкают человека к иному. (Так, смиренный Алеша Карамазов в негодовании потребовал смерти для детоубийцы, хотя, впрочем, тут же и осекся.) Так что Достоевский как будто подсказывает решение проблемы, противоположное предложенному Кантом: любовь, или, как говорит сам Достоевский, сердце представляет собой метафизическую основу нравственности, без милосердия и сострадания нравственность невозможна. А вот то, как человек проявит любовь в деятельной помощи ближнему, действительно зависит от его опыта, от мудрости сердца. Здесь и проявится, чем является любовь для человека — формой деятельного и заботливого отношения к другому или чувством, в котором он в данной ситуации самореализуется. Если брать эту вторую возможность «сентиментального» проявления любви, то она, конечно, не объединяет, а разъединяет людей. Если человек видит в милосердии лишь свое переживание, сострадание, этический принцип, а другого человека как нуждающегося, как объекта милосердия забывает, то от любви в самом деле ничего, кроме эмоции, а значит, кроме себялюбия, не остается. Подход Достоевского к этому вопросу получил развитие в русской религиозной философии.

Выявленные в этой заочной дискуссии противоречия по крайней мере ослабляются, если в проблеме соотношения милосердия и долга различать несколько уровней: а) на этико-философском уровне рассуждение касается природы и «механизмов» нравственности, здесь нравственность объясняется, б) на аксиологическом уровне речь идет об основаниях моральных действий, здесь нравственность ценностно обосновывается, в) на психологическом уровне раскрываются мотивы конкретных поступков, г) на «техническом» уровне раскрываются вопросы практического осуществления нравственных принципов и личных установок личности. Кант и Достоевский вели свои рассуждения на разных уровнях: Кант — на теоретическом, и вопрос, который он решал, по сути дела, был вопросом о соотношении не долга и любви, а долга и склонности. Достоевский же говорил о мотивации нравственных действий. Сторонники «философии любви», выдвигая «голос чувства» против «холодного сознания долга», принимали во внимание именно особенности психологических проявлений нравственности. «Технически» же заповедь любви может реализовываться на основе как долга, так и по склонности, и из непосредственного сострадания. В любом случае, пусть по-разному, но реализовываться будет именно заповедь любви.

 

Милосердие и справедливость

Заповедь любви была выдвинута христианством в качестве универсального требования, содержащего в себе по смыслу и все требования Декалога. Но вместе с тем и в проповедях Иисуса, и в посланиях апостола Павла намечается различие между законом Моисея и заповедью любви, которое помимо чисто теологического значения имело и существенное этическое содержание: в христианстве от человека требовалось не скрупулезное соблюдение правил, нередко формальных, а праведность, покоящаяся на движении сердца.

Этический аспект различения Декалога и заповеди любви был воспринят в новоевропейской мысли. Так, по Гоббсу, закон Моисея, в той мере, в какой он предписывал каждому признавать те же права, которые он хочет для самого себя, был законом справедливости. Нормы Декалога запрещают вторгаться в жизнь других людей и кардинально ограничивают претензии каждого на обладание всем. Милосердие же не ограничивает, а раскрепощает. Оно требует от человека позволять другому все то, что он сам хочет, чтобы было позволено ему. Пересказывая заповедь любви словами золотого правила, указывая на равенство и эквивалентность, требуемые этой заповедью, Гоббс тем самым истолковывал ее как стандарт общественных отношений. Такое соотнесение справедливости и милосердия оказало значительное влияние на последующее развитие европейской этико-социальной мысли.

В более четком и строгом виде это различие установил Гегель. Он указал на то, что Христос не просто противопоставляет «более высокий дух примиренности» законам Моисея, Нагорной проповедью он делает их совершенно излишними. В Декалоге дан именно закон, всеобщий закон, который оказывается необходимым в силу «разделения, обиды», обособленности между людьми. Нагорная проповедь задает иной порядок жизни, который бесконечно разнообразнее Моисеевых законов и потому уже не может быть выражен в специфической для законов форме всеобщности. Дух примиренности утверждает богатство живых связей, пусть даже с немногими людьми, а этого нельзя найти в Декалоге.

В понимании B.C. Соловьевым справедливости и милосердия их соотнесенность с золотым правилом также была существенна. Соловьев соотносил справедливость с отрицательной формулировкой золотого правила («Не делай другому ничего такого, чего себе не хочешь от других»), а милосердие — с положительной («Делай другому все то, чего сам хотел бы от других»). Хотя различия между этими правилами, безусловно, имеются, Соловьев не видел оснований их противопоставлять. И дело не в том, что они представляют собой разные стороны одного и того же принципа, их нераздельность обусловлена предполагаемой Соловьевым цельностью внутреннего духовного опыта личности. Соловьев развивал тот взгляд в истории этики, согласно которому справедливость и милосердие представляют основные нравственные добродетели. Справедливость противостоит эгоизму, а милосердие — зложелательству, или ненависти. Соответственно чужое страдание оказывает влияние на мотивы человека двояким образом: противодействуя его эгоизму, удерживая его от причинения страдания другому и вызывая сострадание: страдание другого побуждает человека к деятельной помощи.

На основе последовательного различения милосердия и справедливости в новоевропейской этико-философской мысли (как отмечалось уже в теме 19) появляется возможность понять их как две фундаментальные добродетели, соответствующие разным сферам нравственного опыта и, соответственно, строже обозначить два основных уровня морали. Требование справедливости призвано снимать противоречие между конкурирующими устремлениями (желаниями и интересами) людей в соответствии с их правами и заслугами. Иной, более высокий, уровень нравственности задается заповедью любви. Как выше было отмечено, Гегель считал, что точка зрения милосердия предполагает, что различия, между людьми как обособленными, имеющими различные интересы, уравненными посредством права, т. е. принудительно, преодолены. Здесь необходимо уточнение: точка зрения любви предполагает различие интересов как бы преодоленным; расхождение интересов не принимается во внимание, требование равенства и взаимности считается несущественным. Этика милосердия призывает человека не сопоставлять сталкивающиеся желания и интересы, а жертвовать своими личными интересами ради блага ближнего, блага других людей: «Смело давай другому, не учитывая, что ты получишь взамен».

Анализ традиции разделения милосердия и справедливости в истории философии приводит к двум выводам. (1) При том, что милосердие является высшим моральным принципом, нет оснований всегда ожидать его исполнения от других. Милосердие является долгом, но не обязанностью человека; справедливость же, вменяется человеку как обязанность. В отношениях между людьми как членами сообщества милосердие является лишь рекомендуемым требованием, справедливость же — непреложным. (2) Милосердие вменяется человеку как моральное долженствование, однако он сам вправе требовать от других лишь справедливости и не более того. Принцип справедливости утверждается обычным порядком (как в основе своей правопорядком) цивилизованного общества. Заповедь же любви базируется на том особом типе межчеловеческих отношений, в которых ценности взаимопонимания, соучастия, человечности утверждаются людьми инициативно.

 

Путь совершенства

Заповедь любви может показаться двусмысленной: она направляет человека к благу ближнего («Возлюби ближнего своего…»), но при этом обращается к его себялюбию («…как себя самого»). Обращаясь к себялюбию, заповедь любви как будто следует логике золотого правила: собственные предпочтения и ожидания предполагаются в качестве основания для отношения к другим людям. Однако в широком контексте, как мы видели, заповедь любви положительно соотнесена с идеалом, а не с себялюбием, хотя оно вроде бы, по формулировке заповеди, должно считаться отправной точкой любви к ближнему.

В рамках понимания милосердия как перенесенной на других любви к себе стали возможными предположения, высказывавшиеся разными мыслителями: если требуется возлюбить ближнего, то почему бы прежде не возлюбить себя? В разные эпохи такого рода вызовы христианской этике как доминирующей идеологии могли определяться различными мотивами. В эпоху Просвещения сентенция о значимости себялюбия обусловливалась, с одной стороны, пафосом противостояния церковно-моралистическому авторитаризму, религиозному догматизму, а с другой — гуманистической установкой на то, что личная независимость, социальная суверенность, т. е. автономия личности представляет собой высший нравственный идеал. С позиций критики морального традиционализма, мещанства и подражательности нравов апелляция к себялюбию принимала форму вызова самому человеку: обрести свое лицо, утвердить свою личность. Призывы любить себя могут иметь под собой и гуманистическую подоплеку. Но в целом в них игнорируется собственно содержание заповеди любви: она и исходит из того, что человек уже любит самого себя, т. е. относится к себе определенным образом, — так надо других возлюбить хотя бы так же. В то же время, в заповеди неявно устанавливаются приоритеты: любовь к себе не вменяется вовсе, предполагается, что она естественно присуща каждому человеку; это естественное себялюбие человек должен подчинить милосердному отношению к другому. В напоминании же о справедливости себялюбия эти приоритеты утрачиваются; так что рекомендация не пренебрегать себялюбием чревата имморализмом.

Вектор совершенствования в заповеди любви задан абсолютным требованием любви к Богу. В сопоставлении с другим новозаветным наставлением

«Не любите мира, ни того, что в мире» (1 Ин., 2:15)

может сложиться впечатление, что заповедь любви отворачивает человека от других людей, от действительности. Хотя такой поворот мысли и возможен, действительный смысл приведенного наставления совсем иной: не любите низменного, суеты и тщеславия; но возлюбите высшее, нравственное, духовное. Как следует из христианской этики, а в ней выражена логика последовательного этического мышления вообще, только посвящая себя высшему, человек открывается добру. Посредством милосердия человек осуществляет нравственный идеал. Заповедь любви указывает на то, что милосердие достигает нравственной полноты, когда воплощается в действиях, не только направленных на удовлетворение интересов другого, но и основанных на стремлении к совершенству. Милосердие — путь совершенствования.

Однако милосердие — не только средство в процессе самосовершенствования, но и содержание его. Человек милосерден не потому, что стал совершенствующимся. Скорее, милосердное поведение является выражением его совершенствования. Поэтому несостоятельно мнение, согласно которому милосердие как путь служения Богу не предполагает непременно чувства благожелательности, и в других (в частности, в грешниках или врагах) мы любим только божественную сущность — как конкретные лица другие могут заслуживать ненависти. Милосердие воплощено в участливом отношении к людям и как таковое противопоставлено небрежению и беззаботности. В милосердии человек ограничивает себя, жертвует собой ради другого. Но так же несостоятельно сведение милосердия к альтруизму, хотя в новоевропейском сознании милосердие трактуется именно как альтруизм: альтруизм исчерпывается доброжелательным отношением к другим. Однако в отсутствие идеала милосердие теряет стандарт совершенства.

Все эти разъяснения относительно заповеди любви существенны. Однако их действительный нравственный смысл проясняется в личном опыте деятельной любви. Но к этому опыту надо себя подготовить. Один из возможных путей такого подготовления показывает Л.Н. Толстой.

В 90-м томе Полного собрания сочинений Толстого помещены два небольших опыта (этюда): «Неделание» (на стр. 38) и «Молитва внучке» (на стр. 85). Это не видно из названий, но они оба посвящены заповеди любви. Люди, говорит Толстой, знают об этой заповеди со времен Моисея, т. е. уже более трех тысяч лет. Так что нет надобности ее проповедовать. Но надо учиться ее исполнять.

Чтобы научиться заповеди любви, необходимо, говорит Толстой в «Молитве», следующее: а) не позволять себе думать дурное о ком бы то ни было; б) не говорить ни о ком дурное; в) не делать другому того, чего себе не хочешь.

Почему таков порядок наставлений? Наверное, начинать надо с легкого. Легче же всего в данном случае не говорить дурного. Труднее всего не думать дурно о других. Что касается внутренней этической подготовки, то следует еще прояснить, как ее вести. Я, например, знаю, как не говорить дурно другим, но труднее не говорить дурного о других за глаза. А как не делать дурного? Можно поставить под контроль свои сознательные действия. Но как воздерживаться от ненамеренных, нечаянных обид? И как, наконец, принудить себя к тому, чтобы не думать дурно о других — в раздражении, в досаде, в обиде?

На эти вопросы Толстой ответа не дает. Эти вопросы каждый проясняет для себя сам, поскольку они касаются именно инструментальной (технической) составляющей нравственно ориентированного действия. Но можно ли инструментализировать заповедь любви? Можно ли инструментализировать прощение, благодарность, гостеприимство? Это не досужие вопросы. Во многих современных популярных практически-психологических книгах (возникших как жанр за океаном, но уже во множестве изданных и у нас) проделывается именно эта работа: от века известные общие нравственные требования перекладываются на язык установок, выбора, принятия решения и действий. Утонченного моралиста такая работа коробит. Но воспитателя — не педанта и ригориста, а реалиста — такая работа может поддержать. Строго говоря, толстовское указание на то, что деятельная любовь начинается с того, что человек воздерживается от предосудительного, неправильного, несправедливого, недопустимого, — разъяснение в том же направлении.

В «Неделании» Толстой показывает, что милосердие начинается не с обращенности к другому, а с того, что в современной философии получило наименование «забота о себе». И Христос, говорит Толстой, начал не с проповеди любви, а с того, что необходимо раскаяние. Раскаяние означает (по греч. оригиналу) самоперемену. В самоперемене состоит смысл жизни. Это предположение о необходимости самоперемены в деле милосердия исключительно важно: если ты, какой есть, хочешь жить по любви, то, не переменившись, не сумеешь осуществить это желание: в любви человеку предстоит реализовать себя не только как деятельную, но и как готовую к самоизменению (т. е. к отрешению от себя наличного ради себя будущего) и совершенствованию личность.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Каково содержание идеала милосердной любви? В чем отличие любви-агапе от любви-эроса?

2. Каковы этические основания требования милосердия?

3. Каков рациональный смысл Ницшевой критики этики любви?

4. В чем решение Канта о соотношении долга и любви определялось его общефилософскими (метафизическими) представлениями о морали?

5. Каково духовное и практическое значение принципа совершенства в осуществлении заповеди любви?

6. Почему требование милосердия предполагает одновременно и определенный высокий уровень нравственной зрелости человека?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Бердяев Н.А. Дух и реальность: Основы богочеловеческой духовности // Н.А. Бердяев. Философия свободного духа. М., 1994. С. 444–460. Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы.

Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ф. Ницше. Соч. В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 119–126.

Соловьев B.C. Оправдание добра // B.C. Соловьев. Соч. В 2 т. М.: Мысль. Т. 1. С. 152–169.

Юркевич П.Д. Мир с ближними как условие христианского общежития // П.Д. Юркевич. Философ, произ. М., 1990. С. 351–357.

 

Тема 25

ПРАГМАТИКА МИЛОСЕРДИЯ

 

Что такое добродетель как практическая задача? В этическом рассуждении невозможно дать общие советы на каждый день. Эта невозможность обусловлена характером самих нравственных требований. Они сформулированы как универсальные требования, т. е. как требования, которые предъявляются каждому человеку. Но индивиды, принимающие эти требования, различны, они действуют в разных ситуациях. Универсальные требования должны быть конкретизированы. Как практические задачи, они должны быть инструментализированы, т. е. воплощены в определенным образом совершенные действия. Например, призыв «Помогай» не вызывает сомнений как требование. Но вот передо мною трое просящих (молящих) о помощи. Я хочу помочь (подать) всем, но реально могу помочь только одному (если не считать помощью раздачу мелких монет, разменянных заранее и помельче, чтобы можно было подать большему числу просящих). Если мне предстоит выбор, кому помочь, то можно ли надеяться, что существуют какие-то основания выбора?

Отчасти эта работа по конкретизации общих нравственных принципов и норм относится к этической прагматике. Но и последняя вправе лишь предложить анализ уже известного опыта, на основе которого может быть дана личная консультация, индивидуальная рекомендация, в котором обобщена известная культурная практика и конкретизирован общий моральный принцип.

В данной теме мы обратимся лишь к той части этической прагматики, которая касается милосердия, а в частности, того, посредством каких менее общих требований заповедь милосердия осуществляется в практике отношений между людьми.

Милосердие существенным образом проявляется в заботе, в прощении причиненного зла, в стремлении к примирению, в любви к врагам.

Что такое милосердие как практическая задача? На уровне принципиального этического рассуждения, возможно, и достаточно удовлетвориться словами о том, что надо делать добро и отвращать зло. Для человека же, стоящего перед нравственным выбором, этого недостаточно. И дело не в том, что еще надо уяснить, в чем заключается добро; ведь простые и мудрые слова о солидарности, участливости, заботе также немного говорят человеку, решающему индивидуальную, конкретную проблему. В каких-то обстоятельствах надо дарить, но в других, наоборот, брать: дарить благо и принимать чужое бремя.

Стремящегося к более детальному ответу может ждать участь Черта из рассказа Л. Андреева «Правила добра».

Черт, уставший от нечестивости, которой была пронизана его жизнь, обратился к Попу с просьбой указать ему основные правила, следуя которым, он мог бы избежать зла. Поп ему попался доброжелательный и скоренько изложил основные положения христианского благочестия (поделиться рубашкой, подставить левую щеку, коль ударят по правой, и т. д.). Однако Черт, ушедший жить по этим правилам, вернулся побитым, больным и голодным. Строго и безусловно следуя им, он попадал впросак, встречал непонимание и вражду. И тогда Поп взялся расписать всю будущую жизнь Черта по минутам в надежде, что, следуя его рекомендациям, Черт сможет вопреки своей природе творить добро. Многолетний труд пропадает даром: возгордившийся Нечистый отправляется к своей братии с поучениями да наставлениями и… с трудом спасает собственную шкуру, от фолианта же с наставлениями остаются лишь жалкие обрывки. Исстрадавшийся, приходит он к своему духовному отцу и успевает разве что к смертному одру. И здесь, вовсе не думая ни о добре, ни о правилах, которым следует повиноваться, он и совершает первое в своей жизни благодеяние. В последний час он поднимает умирающего старика на колокольню, чтобы перед смертью тот мог насладиться видом родного городка и лучами заходящего солнца. Не думая о добре, Черт позаботился о своем благодетеле — Попе и, доставив ему последнюю радость, сам того не зная, совершил добро.

 

Как полюбить ближнего своего?

Милосердие предполагает некую способность, усилие воли, дар души. Оно осуществляется в дарении, т. е. в отдавании. Именно потому, что милосердие есть преодоление — себя как самости, своего стремления к покою и себя как обладателя благ, своего стремления к сбережению, своей жадности, — милосердие непросто, оно представляет собой трудную личную задачу.

Атеистически настроенный человек может выставить аргумент, что милосердие, традиционно освященное Божеской заповедью, невозможно при убеждении, что Бога нет. В продолжение этого тезиса он может добавить, что и для верующего человека милосердная любовь, как правило, неискренна, поскольку это — не любовь вовсе, а наложенная на себя в порядке самоотречения обязанность. Подобного рода аргументы высказываются и развиваются, например, Иваном Карамазовым и некоторыми другими персонажами романа Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» — романа, в котором в наибольшей степени отразилась та особенность творчества великого русского писателя, на которую обратил внимание Н.А. Бердяев. Творчество Достоевского представляет собой трагическое движение идей, его герои поглощены какой-нибудь идеей, и все разговоры в его романах представляют диалектику идей. Одна из ведущих идей «Братьев Карамазовых» — деятельная любовь, милосердие.

В своем глубоком убеждении в невозможности милосердной любви Иван признается неоднократно. В разговоре с братом Алешей в трактире он восклицает:

«Я тебе должен сделать одно признание: я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних. Я читал вот как-то и где-то про «Иоанна Милостивого» (одного святого), что он, когда к нему пришел голодный и обмерзший прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель, обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его. Я убежден, что это он сделал с надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя эпитимии. Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь».

Но и верующий человек может испытывать серьезные затруднения в любви — из-за ощущения недостатка веры, как, например, г-жа Хохлакова в том же романе. Старец Зосима дает совет, который значим как для верующего, так и для неверующего. Милосердие — деятельно. И поэтому для того, чтобы начать быть милосердным, не надо ожидать каких-то особенных внутренних состояний. Достаточно начать делать то, что можешь. Так что возможность милосердной любви — не в воззрениях, не в вере, не во внутреннем настрое, а в практическом действии, и без надежды на скорый успех; поскольку деятельная любовь требует, по словам Достоевского, «работы и выдержки», а то и «целой науки».

Если для Ивана нужна была вера, чтобы начать милосердствовать, то старец Зосима предлагает начать с обратного: «Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно» (II, IV).

Характерно, что о том же говорил И. Кант: «Когда говорят: полюби своего ближнего, как самого себя, то это не значит, что ты должен непосредственно (сначала) любить и посредством этой любви (потом) сделать ему добро, а наоборот — делай своим ближним добро, и это благодеяние пробудит в тебе человеколюбие (как навык склонности к благодеянию вообще)».

Однако совет начинать с добродеяния хорош при условии, что само доброе дело совершается ради тех, в отношении кого оно предпринимается. В нравственной практике нередки случаи, когда добро делается не «по идеалу» и не ради другого человека, а из эгоизма: из стремления заслужить уважение, понравиться, развлечься, получить поддержку, установить связи и т. д. Таково мнимое благодеяние.

 

Мнимое благодеяние

Оно может быть нескольких видов. Во-первых, это милосердие в надежде на одобрение и благодарность других. Такова г-жа Хохлакова, женщина, несомненно, добрая и участливая, признающаяся старцу:

«Если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность. Одним словом, я работница за плату, я требую тотчас же платы, то есть похвалы себе и платы за любовь любовью. Иначе я никого не способна любить» (II, IV).

Признание со стороны общественного мнения является единственным мотивом такого благодеяния. Внешне добродетельное деяние оказывается сориентированным не на того, кому оно по своему видимому содержанию предназначается, а на того, кто может его оценить.

Такое милосердие в надежде на одобрение тяготеет к демонстративности: чтобы больше людей могли увидеть благодеяние и одобрить его. Против этого направлено наставление Иисуса:

«Смотрите, не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас: иначе не будет вам награды от Отца вашего Небесного. Итак, когда творишь милостыню, не труби перед собою, как делают лицемеры… У тебя же, когда творишь милостыню, пусть левая рука не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была втайне» (Мф., 6:1–4).

Во-вторых, особая форма себялюбивого благодеяния связана с разумно-эгоистической позицией в нравственности. Явно подразумевая, что совершение блага другому является средством достижения собственного блага, она, как правило, обнаруживает себя в «утонченном» виде: страдание других людей вызывает страдание в моей душе; я сострадаю страдающим не только из симпатии к ним, но и из антипатии к страданию, из желания не страдать, из желания быть счастливым. Очевидно, что в себялюбивом сострадании объектом моей заботы оказывается не другой, а я сам, во всяком случае, другой лишь в той мере, в какой это необходимо для моего счастья.

Только на первый взгляд, человек тем более участлив к страданиям другого, чем тоньше он переживает свои собственные страдания. В действительности нередко встречаются люди удивительно тонко чувствующие все, что касается их собственных интересов и одновременно глухие в отношении других. И это свойство нравственного характера обусловлено не равнодушием, не злонамеренностью, а именно неспособностью понять и почувствовать боль другого человека как свою собственную боль.

В-третьих, это — эгоистическое (корыстное) благодеяние, главная цель которого — явное или скрытое удовлетворение потребностей самого «благотворителя». Как ни абсурдно это звучит, помощь другому используется человеком как прикрытие его собственного стремления к развлечению и к благу. Может быть и так, что единственной корыстью такого благодеяния является моральное удовлетворение от сознания исполненного долга, совершенного блага.

Таков в романе, например, Михаил Ракитин. В отличие от Ивана, он считает, что можно быть добродетельньным и милосердным и без Бога, — если в помощи другому не забывать о «глубоком моральном удовлетворении», которое приносят правильные поступки (помимо практической выгоды).

В-четвертых, это — «идеалистическое» благодеяние. Оно может совершаться с целью исполнить долг (ради долга), идеал (ради идеала). И тогда мораль ставится выше того конкретного человека, на которого направлено благодеяние.

Вот Катерина Ивановна просит Алешу передать штабс-капитану, публично оскорбленному Дмитрием Карамазовым, двести рублей, в этом она видит возможность искупить вину Дмитрия и выполнить свой долг. Однако в своем добром намерении она не принимает в расчет мнение самого штабс-капитана, для которого принять деньги — все равно, что польститься на подачку, продаться, потерять лицо офицера.

Идеалистическое благодеяние может совершаться из благородного порыва, т. е. тоже ради идеи, из благородного чувства самого по себе. Но, там, где порыв там — случайность, возможность иного, более сильного порыва. Тот, кому оказывается помощь, при этом уже как бы и не принимается благотворителем в расчет.

Так, четырехлетнего Митю Карамазова после бегства и смерти матери забирает родственник Петр Александрович Миусов (либерал, почти участник революции 1848 г. в Париже), но вскоре забывает о ребенке, особенно когда начинается революция.

Наконец, в-пятых — патерналистское благодеяние, совершаемое с целью завоевать сердце и волю того, кому оно оказывается. Такое благодеяние может быть всего лишь инструментом властвования, подавления.

Так Катерина Ивановна, брошенная Дмитрием невеста, испытавшая унижение от Грушеньки, понявшая наконец, что Митя для нее потерян навсегда, в растерянности чувств, в раздражении и гневе стремится проявить заботу — в готовности принести в жертву ему свою жизнь — стать другом, сестрой (но не более) и… «Богом его, которому он будет молиться». И это рассматривается ею как «наименьшая его плата за измену» (V, V).

Великий инквизитор во всей полноте демонстрирует патерналистское благодеяние.

Простое перечисление различных видов мнимого, «эгоистического» благодеяния во многом объясняет парадоксальный факт недоверия к открыто выражаемой доброжелательности, даже неприятия поступков, в которых она находит выражение. Не требуется специальной этической рефлексии, чтобы понять, что в мнимо-добродетельном поведении попирается добродетель, разрушается нравственность. Ведь протест вызывает не то, что кто-то желает удовлетворить свой личный, пусть даже корыстный интерес, пусть даже за счет другого, но то, что это желание упрятывается под маску добродетели.

 

Трудность милосердия

Социальная жизнь воспроизводит различие, обособленность и противоположность интересов индивидов как членов сообществ. В милосердии, по существу, преодолевается обособленность и соединяются интересы индивидов. Милосердие трудно еще и психологически: как практически преодолеть разъединение людей, обособленных самим порядком общественной жизни?

Трудность милосердия связана в основном со следующим. Во-первых, милосердие может провоцировать конфликты: оказание помощи ставит того, кому она оказана, т. е. нуждающегося, в положение, которое может им восприниматься как ущемляющее его нравственное достоинство. Милосердие, таким образом, может вызывать впечатление о неравенстве между тем, кто совершает благодеяние, и тем, кто его принимает.

Во-вторых, милосердие творится одним человеком другому. Понимание другим собственного блага может отличаться от понимания блага тем, кто оказывает благодеяние. Поэтому непозволительно навязывание блага другому.

В-третьих, милосердие совершается в немилосердном, несовершенном мире. Последовательное милосердие предполагает не только самоотверженность и не просто доброжелательность, но и понимание другого человека, сострадание ему, а в совершенном своем выражении — деятельное участие в жизни другого. Отсюда следует, что милосердие опосредовано служением. И этим оно возвышается над подаянием, услугой, помощью. Нематериальность милосердия особенно выражается в том, что и мысленное искреннее пожелание добра, выражение сердечного попечения иной раз может быть благодеянием не меньшим, чем действие (физическое), которое принято считать добрым поступком.

 

Этика самоотречения

Заповедь милосердия трудна и потому, что ее исполнение требует определенных внутренних условий. Одним из таких условий является, как уже говорилось, изменение себя через противодействие себе.

Старец Зосима, наставляя г-жу Хохлакову, специально указывал на необходимость бегства от себя. Это — не эскапизм, не избегание. Это бегство от себя — к себе:

«Главное, убегайте всякой лжи, лжи в себе самой в особенности. Наблюдайте свою ложь и вглядывайтесь в нее каждый час, Каждую минуту… Брезгливости убегайте и к другим, и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается… Страха тоже убегайте, хотя страх есть лишь последствие всякой лжи… Не пугайтесь никогда собственного вашего малодушия в достижении любви, даже дурных при этом поступков ваших не пугайтесь очень» (I, IV).

Жертвенное изменение себя это — аскеза. Жертвенное, ибо человек отвергает наличное в себе (например, ложь, скверну, страх, малодушие) ради желанного и требуемого возвышенного. Но для этого любое действие по обузданию низшей природы должно осуществляться в соотнесении с высшими и абсолютными ценностями. И любое действие может стать средством самосовершенствования при условии, что оно соотнесено с высшими и абсолютными ценностями.

Духовное значение аскетической практики как таковой определяется тем, от чего отрешается человек. При одних и тех же высших целях эта практика может варьироваться в своей отрицательной части: от чего конкретно отрешается человек. А отрешаясь, какие отношения устанавливает с самим собой и миром людей? Отрешение не должно оборачиваться враждебностью ко всему в жизни.

К примеру, намерение добиться успеха в практических действиях также требует известной доли самоограничения и дисциплины. А значит, жертвенности. Прежде чем овладеть обстоятельствами и начать преобразовывать их, необходимо адаптироваться к ним. Это предполагает отказ человека от некоторых своих социальных и индивидуальных предпочтений и привычек. Включение в практическое действие предполагает восприятие законов осваиваемой среды, существующих правил и нравов. Именно потому гедоническое сознание столь нетерпимо к прагматизму, к любой практичности, выходящей за рамки достижения личного комфорта и счастья. Это притом, что главная установка прагматика направлена на преобразование обстоятельств «под себя». Вместе с тем нравственно-практическое действие, т. е. действие, ориентирующееся на должное, в большей или меньшей степени оппозиционно наличной действительности. И эта оппозиционность является своего рода отрешением.

Меру отрешения в отношении себя и «своей» среды человек может устанавливать сам. Во всяком случае до поры, пока не нарушает своих обязанностей по отношению к своим близким. Также и бесстрастие, понятое как пренебрежение к страданиям, нравственно допустимо лишь в отношении собственных, но не чужих лишений и болезней. Отрешение же от рутинно-повседневного в чужой жизни может быть нравственно обоснованным и допустимым лишь на основе сострадательного, участливого отношения к другому.

 

В отношении кого милосердствовать?

На этот вопрос ответ прост: в отношении каждого.

Об этом наставление древнекитайского мыслителя Лао-цзы: добро следует делать как добрым, так и недобрым, тем самым воспитывая добродетель в других и осуществляя свое дао. Та же мысль, чуть ли не в тех же словах была высказана Сенекой. Но «делать добро всем» может ведь значить: всем без разбора. Думается, об этом речь не идет. Ведь хоть и не источится в душе милосердие, сил на всех не хватит. Значит, и в деле милосердия нужен порядок: сначала одним, затем другим и только потом остальным. На это указывает апостол Павел:

«Доколе есть время, будем делать добро всем, а наипаче своим по вере» (Галат., 6:10).

В отдании приоритета близким неправильно было бы усматривать корпоративность. Перед близкими (другое дело, что каждый определяет сам, кто ему близкий) у нас есть прямые обязанности. Благотворение близким редко обсуждается в качестве моральной максимы, поскольку подразумевается, что указание «как самого себя» в заповеди любви предполагает и близких. Однако помощь ближним не должна препятствовать исполнению наших обязательств перед близкими.

В отношении к ближним, т. е. к чужим, которых надо принять как близких, нравственные требования более строги и определенны. Человеколюбие бескорыстно. Милосердная любовь предполагает принятие интереса другого независимо от симпатий и антипатий, т. е. беспристрастно. Это — отношение, в котором все уравниваются: я отношусь к данному человеку так же, как я бы относился к любому другому ближнему. Беспристрастность не означает одинаковости отношения — люди ведь различны, милосердие же должно относиться к каждому, но сообразно тому, в чем каждый нуждается.

 

Инициативность милосердия

Милосердная любовь инициативна и упредительна. По христианскому учению, образцом этого является жизнь Иисуса Христа, который умер за людей, хотя те были еще грешниками и в этом смысле ничем не заслужили такой любви. Те же инициативность, упредительность и бескорыстность содержатся в материнской заботе: материнство воплощается во «внимательной любви», которая возникает и реализуется как бы сама по себе, независимо от характера того, кто является ее объектом. Отношения такого рода оказываются возможными при установке на принципиальную несущественность объективной разделенности интересов и взаимной отчужденности людей, на заботу, предпочтение чужих интересов своим.

 

Добро и насилие

Милосердие — внимательно, понимающе. Но здесь возникает практический вопрос: что должно быть предметом внимания и понимания — благо другого человека или его мнение о собственном благе, собственная готовность оказать благодеяние или желание другого принять его? Этот вопрос имеет и другую сторону: допустимо ли благодеяние, совершаемое помимо или вопреки воле того, на кого благодеяние направлено? Или другими словами: позволительно ли навязывание добра, позволительно ли «альтруистическое насилие» или силой оказанное благодеяние?

Кажется, ответ на эти вопросы очевиден, если речь идет о детях или слабоумных, не знающих своего действительного блага. Но и дети в зависимости от возраста по-разному этого не понимают; как и слабые умом слабы по-разному. Однако проблема ставится принципиально: позволительно или нет? В истории этической мысли не было мыслителя, который бы считал, что нужно отказаться от совершения добра другому человеку, если тот из-за непонимания собственного блага не принимает благодеяния. Мнения расходились относительно того, как в таком случае возможно благодеяние и каковы задачи благодетеля.

В решении этого вопроса можно выделить два подхода — условно говоря, утилитаристский и гуманистический. Согласно утилитаристскому, благо следует творить, какого бы мнения благодетельствуемый ни придерживался — в конечном счете он поймет, что другие желают ему добра. Этого мнения придерживался, в частности, Платон: насилие оправданно и во врачевании, и в воспитании, и в управлении, когда «силой навязывается лучшее». Правда, Платон исходил из того, что врачуют, воспитывают и управляют людьми мудрейшие лица в государстве, и они лучше знают, в чем заключается благо людей.

Подобного рода «альтруистический утилитаризм» чреват патернализмом, о возможности которого упоминалось выше. Образец патерналистского «альтруизма» представляет в «Легенде о Великом инквизиторе» Ф.М. Достоевский. Позиция Великого инквизитора, как он сам ее демонстрирует, может показаться именно позицией милосердия и заботы. Но благо, предлагаемое им, предполагает одно непременное условие: отказ людей от собственной свободы во имя даруемого им материального счастья. Инквизитор уверен, что свобода представляет собой самое тяжкое бремя, и поэтому во имя блага, даруемого им, людям придется отказаться от свободы. В отказе от свободы и заключается высшее благо, так что милосердие Инквизитора как бы двойное: и удовольствия гарантирует, и от бремени свободы избавляет.

Достоевский в «Легенде» довел до конца логику насильного, патерналистского милосердия. Упование на насилие в благодеянии и милосердии разрушает нравственность, делает из человека, нуждающегося в поддержке, своего рода «пациента», точнее, «реципиента» — благополучателя, для которого «хлеб насущный» должен составлять единственный удел человеческого удовлетворения. Счастье другого понимается, таким образом, как исполненность вожделения, и содействовать этому исполнению должны избранные, чьим уделом является бремя принятия решений, управление и свобода.

Вопрос о характере благодеяния не однозначен. Если существует дистанция (личностная или социальная) между людьми, которых связывают отношения благодеяния, она не может быть преодолена установлением простого равенства. Равенство само по себе не гарантирует понимания, как не гарантирует и успеха. Да равенство и нельзя установить разом, решением благодетеля. На это указывает опыт миссионерской деятельности А. Швейцера.

Незадолго до приезда Швейцера во французскую религиозную миссию в Ламбарене один из миссионеров в знак протеста против установившейся практики отношений между колонизаторами и африканцами демонстративно покинул миссию и поселился в одной из деревень в лесу, полностью приняв образ жизни туземцев. Безусловно, это было подвижничеством. Так миссионер не только порывал со всем тем, что увязывалось в сознании африканцев с колонизацией, но и как будто бы делал скромный шаг по утверждению равенства между черными и белыми. Однако на этого миссионера обрушились не только физические лишения, связанные с крайне убогими условиями жизни в центральноафриканской деревне, но и тяжелейшие нравственные испытания. Африканцы не поняли миссионера, пожелавшего встать с ними на одну ногу, они не приняли его в качестве своего, в качестве брата. В сознании африканцев, во многом сформированном самими белыми колонизаторами, белый — всегда господин. Нарушение этой заповеди каралось неукоснительно и жестоко. А тут сам белый покушается на установленный порядок. Жители деревни увидели в миссионере-бунтаре изгоя и нарушителя «закона белого человека» и принялись унижать его точно так же, как унижали их его соотечественники.

Организация Швейцером в лесу больницы для африканцев тоже в известном смысле было нарушением «закона белых» и наталкивалась на серьезные преграды интеркультурного, психологического свойства. Как возможна была активная работа среди людей, для которых мысль о равенстве белого и черного была неприемлемой? Для начала Швейцеру пришлось опереться на авторитет колонизаторов. Но этот авторитет, без опоры на который его деятельность не могла иметь успеха, он соединил с духовным братством. В отличие от миссионера-бунтаря, Швейцер назвал себя «старшим братом» африканцев, чем гарантировалось и родство, и должный статус доктора в иерархическом сознании туземцев. Швейцер отказался от того представления о равенстве, которого придерживался сам; но это давало ему возможность утверждать высокие гуманистические принципы в практических отношениях с африканцами. Поэтому, размышляя о противоречиях культурного прогресса в связи с проблемами колонизации, Швейцер как будто совершенно неожиданно допускал возможность господства европейцев над примитивными и полупримитивными народами— однако лишь при условии, что господство осуществляется не с корыстной и тщеславной целью, а во имя их благосостояния.

Согласно гуманистическому решению вопроса, в творении добра следует ориентироваться на человека и учитывать его интересы, однако при этом в милосердии нередко необходима настойчивость, причем настойчивость, проявляемая в отношении того, о благе которого и выражается попечение. Другой вопрос, какими ценностями обосновывается эта настойчивость. Стараюсь ли я в благодеянии отстоять именно мое понимание блага, потому что оно мое, или целью моей деятельности является благо другого человека само по себе? Предлагая человеку помощь, надо дать ему возможность понять, в чем его благо, и самому выбрать то, что ему нужно.

У темы «добро и насилие» есть и другой аспект, а именно, какова мера допустимого или приемлемого благодеяния. Относительно этого можно сформулировать две рекомендации. Первое, в благодеянии следует делать столько, сколько можно при имеющихся средствах и силах, а также столько, сколько может принять тот, кому оказывается благодеяние. Второе, хотя нет нормы, устанавливающей величину блага, которым должен пожертвовать человек ради блага другого, но можно предположить, что самопожертвование не должно превышать тот уровень, за которым благодетель сам становится необходимым объектом благодеяния, т. е. нуждающимся.

При этом очевидно, что в конкретных ситуациях каждый сам определяет для себя меру допустимого, исходя из своего разумения и своей способности добиваться достижения поставленных целей.

 

Прощение

Важным элементом добродетели милосердия является требование прощения обид. Этика любви повелевает прощать обиды, причем прощать следует как признающегося в своем прегрешении и просящего о прощении (См.: Лк., 17:4), так и всякого согрешающего против тебя (См.: Мф., 18:21). Смысл милосердного прощения не просто в забвении причиненного зла. Ведь забыть можно в презрении, в полнейшем равнодушии к тому, кто совершил зло или стремился к этому. Милосердное прощение означает главным образом отказ от мщения и затем уже примирение. В презрении я не считаю другого достойным своего внимания, в равнодушии я просто не замечаю другого. Прощение — это забвение обиды и согласие на мир. Иными словами, прощая, я признаю другого и в признании принимаю его, располагаюсь к нему. В требовании прощения предполагается и другое: не бери на себя право судить других окончательно и навязывать им свое мнение.

В этом своем выражении этика милосердия представляет собой будоражащий парадокс для морального сознания: как прощать то, что воспринимается как непростительное? Можно с усилием воли, «сжав зубы» простить обиду, нанесенную тебе. Но как простить обидчика своей матери, своей жены, своих детей, своих друзей? Получается, что требование прощения обид сталкивается с заповедью любви: прощай обиды, нанесенные тебе, но недопустимо прощение обид, нанесенных другу, нанесенных твоим другом самому себе. Однако и здесь противоречие мнимое: прощение не должно быть истолковано как попустительство, ведь есть нечто, в чем нельзя уступать.

Но, может быть, под «нельзя уступать» имеется в виду: не уступать, пока живешь, а смысл «последнего прости» и заключается в том, что напоследок мы все-таки прощаем даже непростительное?

Так, побиваемый камнями за веру апостол Стефан обращается к Иисусу с просьбой принять дух его. В предсмертном же крике он молит Господа о судьях и палачах своих: «Не вмени им греха сего» (Деян., 7:60). Так же и юноша из конфуцианской притчи, мучаемый пиратами, в последнюю минуту воздает мольбу к Богу о прощении своих мучителей.

 

Любовь к врагам

Далее, любя ближних, как принять заповедь «Любите врагов ваших» (Мф., 5:43–44)? Но ведь в христианской этике заповедью любви к врагам как бы разъясняется и дополняется заповедь любви. Иногда высказывается не лишенное оснований мнение, что в христианском учении заповедь любви имела значение главным образом как заповедь любви к врагам: случайно ли Христос в пояснение заповеди любви приводит притчу о милосердном самаритянине, которая прямо указывает, что ближним может быть и враг, — вот и люби врага.

Коль скоро мы понимаем нравственность как путь преодоления обособленности, разобщенности между людьми, заповедь любви к врагам действительно является первичной, ибо враждебность, ненависть являются наиболее крайними выражениями обособленности и разобщенности между людьми. Так что заповедь любви к врагам может быть конкретизирована в двух требованиях: (а) «Люби даже того, кого ты считаешь врагом» и (б) «Никого не считай своим врагом». В практике нравственной жизни человек, конечно, начинает с доброго отношения к своим близким, с любви к ближним. И только сильные духом люди достигают той нравственной высоты, когда сострадание к врагу становится условием, прекращения войны (ссоры), преодоления вражды и примирения.

Социально-практически этот путь реализуется в таком подходе к изменению общественных отношений и институтов, к политической борьбе и разрешению социальных конфликтов, который основывается на философии и этике ненасилия (см. тему 31).

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Каким образом общие нравственные требования могут применяться в конкретных ситуациях и по отношению к конкретным людям?

2. Как сохранить верность требованиям заповеди любви в ситуациях, в которых терпимость и уступчивость невозможны? В какой мере этика любви допускает добродушие?

3. Каково нормативное содержание заповедей прощения обид и любви к врагам?

4. Каковы границы принуждения в добродеянии?

5. Проанализируйте и дайте этическую оценку феномену радикального самопожертвования (добровольного принятия смерти ради блага другого человека).

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Гусейнов А.А. Великие моралисты. С. 232–255.

Льюис К.С. Любовь // К.С. Льюис. Любовь. Страдание. Надежда. М., 1992. С. 208–261.

Сенека. О благодеяниях // Римские стоики: Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. М., 1995. С. 14–166.

 

Тема 26

СОВЕРШЕНСТВОВАНИЕ

 

В европейских языках слово «совершенство» (лат. perfectus восходит к perfectio — завершение) содержит в себе представление о завершенности, законченности, исполненности чего-то и родственно словам, в которых эти представления выражаются. Понятие «совершенство» возникает на основе идеи некоторой высшей цели или некоторого стандарта, с которым соотносятся результаты деятельности и как бы указывает на реализованность цели, помысла, стандарта или образца. В живом языке под совершенством может пониматься практическая пригодность вещи для определенных целей, достигнутость поставленной цели, свершенность замысла, полнота чего-то, высшая степень развития и, наоборот, лаконичность, простота (в которой обнаруживается гениальность), наконец, гармоничность.

 

Нравственное совершенство

В этике речь идет о совершенстве человека и о путях достижения им совершенства. Понятие совершенства получает содержательную определенность через понятие нравственного идеала.

В истории этико-философской и религиозной мысли идея совершенства развивается в противопоставлении гедоническому опыту — как представление об упорядоченности и одухотворенности склонностей человека. На этом фоне можно выделить несколько контекстов перфекционистского (т. е. сориентированного на совершенство, имеющего в виду совершенство) рассуждения.

Если попытаться выделить в этической мысли различные образы совершенства, то один из них будет связан с понятием меры. Мера здесь не должна пониматься как соразмерность, соответствие чему-то внешнему: среде, жизненным ролям личности или обстоятельствам. Речь идет о духовном понимании меры. Умеренность в потребностях и желаниях уже древними мудрецами и философами мыслилась как условие личной безупречности, самосовершенствования, приближения к идеалу. Иными словами, одно дело совершенствование в способностях, навыках и умениях и другое — нравственное совершенствование как духовное возвышение личности.

Такое понимание совершенства содержится, например, в аристотелевском учении о добродетели и добродетельной личности: совершенной является добродетельная, а значит, деятельная личность, знающая надлежащую меру всему и во всем стремящаяся к достойной, разумно определенной и прекрасно-благой жизни. Аристотелевский идеал совершенной личности покоится на идее самоограничения и подчинения человеком всех своих поступков разумно избранной цели. Человеку таким образом в общей форме задается ориентация на идеал, на высшее благо, в аристотелевской трактовке — на подготовку себя к его практическому осуществлению.

Отсюда мы можем сделать важный вывод о том, что перфекционистское мышление содержит в себе два пласта взаимопересекающихся представлений: (а) совершенство как идеал и (б) совершенствование как процесс достижения идеала.

Другое понимание совершенства предложил И. Кант. Совершенство не может быть долгом человека. Под долг не подпадает физическое, социальное, личностное совершенствование человека: необязательно совершенствование того, что дано человеку природой или жизненными обстоятельствами. Нравственное совершенство начинается с усилия по преображению этих данных в соответствии с требованиями долга. С собственно же этической точки зрения, следует самосовершенствоваться в исполнении долга. Таким образом, быть совершенным, по Канту, это значит быть нравственным, а самосовершенствоваться — развиваться в качестве нравственного субъекта. Не совершенствование само по себе, а совершенное исполнение долга и исполнение долга в совершенствовании является главной жизненной задачей человека.

Этот кантовский акцент был не случаен. Как свидетельствует моральный и философский опыт, упор на совершенствовании как личной нравственной задаче нередко ведет к тому, что процесс личного самосовершенствования воспринимается как приоритетный и доминирующий над всеми остальными нравственными усилиями личности.

Это очевидно на примере другого образа совершенства — как самодостаточности. Такое понимание совершенства наиболее последовательно было развито в стоицизме и буддизме, хотя его элементы в той или иной форме встречаются в самых разных этических доктринах. Согласно этому пониманию, совершенство заключается в полной независимости человека от преходящих обстоятельств и страстей, во внутренней свободе. В качестве идеала здесь выдвигается отрешение от мира и от всего телесного в себе, достижение особого «духа чистоты». Он достигается посредством специальных моральных упражнений — аскезы, как это предполагалось в стоицизме или христианстве. Однако в буддизме, например, отвергались не только наслаждения, но и всякие попечения о плоти, в том числе и аскетические (что отличало буддизм от брахманизма и джайнизма). Человек, свободный духом, по учению Будды, не отказывается от вещей и естественных потребностей, ибо его внутренняя просветленность — залог его действительной отрешенности.

Наконец, еще одно понимание совершенства предлагает нам христианская этика. В целом христианский перфекционизм представляет собой разновидность сотериологических учений. Однако в отличие от сотериологий платоновского или буддистского типа, в христианстве нравственное совершенство неразрывно связано не только с представлением о вечном спасении, в котором заключается единственная цель всей жизни и деятельности человека, но и с активной практической деятельностью, направленной на преображение действительного мира по образу и подобию Бога.

Совершенствование в христианстве немыслимо без спасения от греха и обретения загробного блаженства. В отличие от буддистской этики нирваны христианство проповедует деятельную любовь к людям. Более того, в христианстве преобладает вера в то, что человек должен совершенствоваться во имя деятельной любви и что он реально совершенствуется только в деятельной любви. Христианство не настаивает на отрешении человека от всех своих чувственных проявлений, как это порой представляется в упрощенной критике христианства; человеку подсказывается путь раскрепощения, освобождения из-под власти самодовлеющих страстей.

Согласно перфекционистским представлениям христианства, каждый человек несет в себе возможность спасения, или совершенствования, для этого человеку необходимо лишь осуществить свое естественное и единственное предназначение — подчиниться воле Бога и на основе этого преобразиться и обожиться, соединившись с Богом в осуществлении идеала Богочеловека. Отсюда вытекают два нравственных императива человека в отношении Бога, или абсолюта, которые B.C. Соловьев сформулировал следующим образом:

(а) «Имей в себе Бога»;

(б) «Относись ко всему по-Божьи».

Таким образом, в каждом из предложенных образов совершенства, рассмотренных на примере учений Аристотеля, Канта, стоицизма и христианства, можно выделить существенные моменты, из которых складывается обобщенное представление об этике самосовершенствования. Первое — самоограничение и личная дисциплина, второе — стойкость в исполнении долга и сознательном подчинении себя выбранной цели, третье — внутренняя свобода, четвертое — верность этическому абсолюту и пятое — непрестанные усилия по практическому осуществлению идеала. Не каждая из этих черт в отдельности специфична именно перфекционизму. Однако в названном ансамбле эти черты свойственны именно перфекционизму.

 

Духовность

Очевидно, что совершенным не является хорошо воспитанный и естественно, спонтанно добрый человек. Нравственное совершенство не вытекает лишь из воспитания, характера или благоприятных обстоятельств; оно представляет собой результат целенаправленных усилий человека по изменению себя, его стремления соответствовать тому образу совершенства, который содержится в нравственном идеале.

Мы уже неоднократно отмечали, что через мораль представлена одна из сторон (один из моментов) духовной жизни, что мораль является одним из механизмов одухотворения человека. Но понятие духовности неочевидно и нуждается в дополнительном прояснении.

Духовность совершенно справедливо понимается как обращенность человека к высшим ценностям — к идеалу, как сознательное стремление человека усовершенствовать себя, приблизить свою жизнь к этому идеалу — одухотвориться.

Не всякие культурные нормы духовны. Многообразие культурного опыта включает в себя и гигиену, и письмо, и гимнастику с атлетикой, и этикет; и наслаждение, и зарабатывание денег, и извлечение прибыли и т. д. Так что культура сама по себе, без обращенности к идеалу не является духовной.

Это не значит, что гигиена или гимнастика (даже тогда, когда речь идет о гимнастике именно тела, а не «гимнастике души») непременно недуховны или бездуховны. Например, известны случаи, когда сохранение привычки ежедневно чистить зубы щеткой было не просто выполнением элементарного гигиенического требования, но формой самосохранения себя как личности в нечеловеческих условиях, а значит, противостояния нечеловеческим условиям жизни, борьбы с ними.

Возьмем другой пример — наслаждения. Исключительная склонность к наслаждениям справедливо расценивается как угроза нравственному и духовному здоровью личности. Однако в ригористичной и лицемерной социальной среде ценности наслаждения могут восприниматься как выражение личной автономии, социальной неангажированности. Следование этим ценностям может позволить индивиду проявить свою независимость по отношению к рутинным социальным регулятивам, возвыситься над обыденностью каждодневного существования.

В противостоянии природному обнаруживается духовность. Но духовность обнаруживается и в противостоянии социальности. В той мере, в какой социальность спонтанна, корыстна, адаптивна, — она бездуховна. В этом противостоянии таится возможность существенных внутренних противоречий психологического свойства. И они могут сказываться на культурном опыте человека. Как было сказано, в сфере духовной культуры человек возвышается над каждодневным, внутренне освобождается от его зависимостей (материальных, социальных, психических). Но не всякие иноположенные (и противопоставленные) каждодневности ценностные представления и нормы непременно духовны. Преодоление природного, обыденного действительно может быть выражением духовности, если не принимает формы ухода, бегства от действительности. В продолжительном или последовательном эскапизме человек не одухотворяется. Более того, он легко утрачивает собственную одухотворенность.

Разнообразию этих тактик ухода специальное внимание уделил 3. Фрейд. В соответствии с этими тактиками можно выделить несколько личностных типов — типов ухода.

Первый тип предполагает, что бегство от действительности (действительности, несущей страдания) осуществляется просто посредством того или иного рода наркотического опьянения. Любое наслаждение может рассматриваться как выражение индивидуальной автономии. Но наркотическое наслаждение (наслаждение само по себе, а не жизнь, «посаженная на иглу»: наркоман совершенно гетерономен) как будто бы дает свободу особого рода. Удовольствие всегда предполагает расслабление, снятие напряженности и, значит, пусть и временное, освобождение от забот. Уход от страданий может носить и более утонченный характер. Второй тип избавления от страданий, по Фрейду, заключается в минимизации человеком своей жизненной активности. В истории философии этот ход мысли первыми предложили киники: если удовольствия и страдания неразрывны, то с целью освобождения от страданий достаточно отказаться от наслаждений. Назовем этот тип освобождения от страданий «киническим». Третий вид освобождения от действительности связан с возвышением уровня наслаждений, возможно, путем творчества. Наслаждение творчеством носит утонченный и в этом смысле культурный характер. Но «творец», как и «киник», скорее отказывается от наслаждений, чем спасает себя от страданий. Четвертый тип на основе интерпретации фрейдовского текста можно назвать «ценителем», или «зрителем». «Ценитель» убегает от страданий с помощью произведений искусства, посредством возведения иллюзорного мира, компенсирующего враждебность и агрессивность мира реального. Собственно говоря, наслаждения обретаются здесь в «уклонении от реальности». Конечно, сами по себе предметы, которым предаются в возвышенном порыве «ценители», «поклонники» и «зрители», могут быть эстетически насыщенными и богатыми, могут удовлетворять потребность в прекрасном. Фактически это — позиция отказа от обязанности. Более реалистичны два других типа — отшельничества и бунтарства. Отшельник отворачивается от мира, не желая иметь с ним дело, и обустраивает некую нишу, в которой удобно от него прячется. Бунтарь стремится перестроить мир сообразно собственным желаниям, прожектам, идеалу. Уход от действительности может принимать и такие «респектабельные» формы, как внутреннее недовольство миром, снисходительное пренебрежение к нему или же неучастие, принимающее форму самосовершенствования, поиска личного идеала и т. д. Однако не реализуемая в деятельности, направленной на благо другого человека, установка на совершенствование также является лишь эскапизмом — прикрытием для бездеятельности, равнодушия, эгоистического самосохранения.

Вместе с тем, как показывает социокультурный и философско-художественный опыт, любые виды практики (игровой, художественной, мистической, религиозной) даже притом, что в узких рамках этой культурной практики человек будет реализовываться творчески и свободно, могут выливаться в бегство от действительности, если в них человек деятельно не сориентирован на самую действительность, ее переосмысление и ценностное возвышение. Таким образом, сам по себе «уход», чем бы он ни был обусловлен, не следует смешивать с духовностью. Хотя в той мере, в какой духовное инобытийно повседневному, любое «альтернативное» поведение в отношении повседневности может рождать иллюзию духовности, может восприниматься и пониматься как выражение духовности.

Духовное преодоление повседневности индивидуализированно. Повседневность рутинна и безлична. Она может разнообразиться внешними событиями. Один из способов ухода от повседневности может заключаться в организации или провоцировании событий, желательно ярких и наполненных острыми ощущениями. Но чем больше внешних событий увлекают человека, тем менее его бытие является индивидулизированным. Скорее наоборот, человек деперсонифицируется в событиях, которые по своему содержанию и пружинам развития внешни ему.

Без индивидуализации человеком собственной жизни невозможно одухотворение. Индивидуализацию не следует путать с индивидуализмом. Речь идет о том, что творческая самореализация личности и ее духовное возвышение невозможны на пути простого подражания, пусть даже самым высоким образцам.

Преодоление повседневности не сводится и к обращению к другой повседневности (собственно говоря, это будет тот же уход). Рутинная повседневная или обыденная деятельность может наполняться некоторым ритуальным содержанием. Ритуализованная повседневность уже не воспринимается столь чуждой, ритуальность сама по себе как бы привносит в повседневность смысл. Но ни человек, ни его повседневность от этого не меняются.

Духовность не просто противостоит повседневности: она выражается в привнесении в повседневность дополнительных, но вместе с тем возвышающих, «предстоящих» ей смыслов. Этим объясняется то, что не во всех своих формах культура духовна. Во всяком случае не всегда освоение личностью культурных форм как таковых знаменует ее приобщенность к духовности. Это справедливо не только в случаях приобщения к формам массовой культуры и освоения их. «Слепое», неосмысленное воспроизведение высоких культурных образцов, как правило, также оказывается безличностным, неодухотворенным. К тому же привнесение в повседневность дополнительных смыслов может быть всего лишь формой развлечения, способом разнообразия повседневности. Одухотворение же предполагает работу, посредством которой происходит возвышение человека над суетой — в себе и в своем окружении, облагораживание повседневности.

В противопоставлении духовности повседневности заключается одна из важнейших характеристик духовности — свобода. Дух — свободен. В этом смысле выражение «свобода духа» тавтологично. Напротив, выражение «духовное рабство» — внутренне противоречиво: рабство духа есть бездуховность. Другой вопрос, всякая ли свобода — духовна? Как мы уже говорили, свобода начинается с воли, независимости; свобода закрепляется в гражданских правах. Однако отрицательная свобода и политические свободы не гарантируют личностного, духовного раскрепощения человека. Только одухотворенный человек, человек, крепкий духом, является внутренне свободным. Действительная свобода возможна как свобода конструктивная, творящая. Собственно говоря, творчество в. строгом философском смысле слова и означает деятельность, в процессе которой личность свободно и конструктивно реализует себя.

Творчество лишь как форма личностного самовыражения — всегда культурно, но не непременно духовно. Творчество созидает культуру, культурные ценности. Через творчество личность реализует себя как субъект, а не просто как потребитель культуры. Вместе с тем продукты творчества сплошь и рядом могут существовать бездуховно, как вещи: спрятанные в архиве, законсервированные в музее, освоенные массовой культурой и доступные только через нее. В таком качестве ценности духовной культуры становятся одним из элементов среды, социокультурной «природы», фактором повседневности.

В творчестве парадоксальным образом можно проследить многие черты, характеризующие упоение наслаждением (см. тему 21). В личностном плане в наслаждении ценна возможность автономии — самоутверждения, независимого от обязанностей, ценна возможность отключения от каждодневности. В творчестве таится та же страстность и та же возможность самовольности, свободы и личностности, которые мы находим в опыте наслаждения. Творчество внеимперативно. В творчестве человек объективирует свои помыслы и способности и, концентрированно заявляя о себе, субъективирует те сферы культурного окружения, которые оказываются под его обаянием как творца.

Однако оно требует от творца высокой самодисциплины и постоянной жертвенности. Творчество изливается в мир. Творец принимает на себя трагическую судьбу мира. Как бы ни трактовалось творчество, его нельзя понять «со стороны». Творчество загадочно, ибо оно раскрывается только во внутреннем опыте, а это — опыт духовного томления, горения, самоотдачи, восторга от сделанного открытия, ощущения полноты и почти совершенства (пусть минутного, а нередко и просто кажущегося) собственного существования как именно личностного существования. Творчество приносит высокое наслаждение, оно прямо сопряжено опыту наслаждения. Творец может любоваться собой и произведениями своего труда, и в этом смысле творец — немного «нарцисс». Но само творчество почти всегда аскетично, ибо творческая деятельность требует таких усилий, самоограничения, целеустремленности, преодоления сопротивления как в себе, так и в мире, на которые трудно решиться только в уповании наслаждения, славы или материального достатка.

 

Путь совершенствования

Совершенствование начинается с осмысления себя и своего места в мире, со своего отношения к высшим ценностям, с предположения о собственном несоответствии этим ценностям. Но для этого индивид должен быть самосознательным, т. е. каким-то образом относящимся к себе. Но чтобы посмотреть на себя «свежим взглядом», необходимо освободиться от собственной инерции, быть внутренне свободным. Свободно можно посмотреть на себя только с какой-то определенной точки зрения. Нравственная рефлексия означает анализ самого себя с точки зрения должного. Вот и получается, что для того, чтобы решиться встать на путь совершенствования, надо самому уже нравственно определиться (что иное может значить взгляд на себя с позиций должного?).

Иными словами, появление стремления к нравственному совершенствованию возможно на основе хотя бы минимального совершенства, т. е. внутри пространства нравственности. Таков парадокс совершенства. Одним из первых его сформулировал Августин:

«Совершенство представляет собой знание человека о собственном несовершенстве».

Нравственный опыт человека складывается и развивается во многом на основе осуществления им своих потребностей и интересов. Напряженности, возникающие здесь, а точнее, негативный, если не мучительный опыт неудовлетворения потребностей и интересов заставляют человека задумываться о себе и своем месте в жизни. Но какова должна быть мера неудовольствия и глубина страдания, чтобы человек обратился к совершенству. И можно ли говорить о совершенствовании и совершенстве на фоне опыта мучительной жизни? В понимании ответа на этот вопрос мы сталкиваемся с различием религиозного и секуляризованного нравственного сознания. Может быть, «человеку религиозному» легче переносить страдания: он находит утешение в Боге. Хотя «религиозный человек» верит в загробный мир и вечную жизнь души, невыносимые страдания могут быть для него знаком того, что Бог отвернулся от него, а этот факт вполне может быть истолкован и как исчерпанность, неоправданность идеала.

По библейскому сказанию, по наущению Сатаны Бог решается испытать некоего благочестивого человека по имени Иов, обладавшего обширным благополучным семейством и праведно нажитым несметным богатством. Испытание невыносимо. На Иова одно за другим падают все мыслимые беды, в результате чего имущество его пропадает, из всех родных у него остается только жена, его самого мучает невыносимая болезнь. Мера его несчастий столь велика, что если положить их на одну чашу весов, а на другой разместить все пески пустыни, то не перетянут они эти страдания. Таковы «весы Иова». Несмотря на выпавшие на его долю сверхчеловеческие страдания, он не только сохраняет, но и укрепляет свою веру в справедливость Бога, чем достигает милость Божью и вечное спасение.

Нерелигиозному этическому сознанию пережить мучительные страдания может быть существенно сложнее: какова ни была бы «судьба», пославшая страдания, «человек этический» оказывается в конечном счете сам ответственным за свой облик и за свой образ. С нравственной точки зрения, вопреки любым страданиям и испытаниям должно оставаться человеком, а именно: не малодушничать, не чинить несправедливости, тем более оправдывая ее своими страданиями, не потакать своим страстям, не поддаваться искушениям и сохранять личное достоинство. В этой стойкости и самообладании духа и обнаружится высшее совершенство человека. Именно в этом смысле, как гласит китайская мудрость,

«великое совершенство похоже на несовершенство».

Таков еще один парадокс совершенствования: осознание своего несовершенства знаменует начало процесса личного усовершенствования. Личность начинает свой путь к совершенству, отталкиваясь от собственного несовершенства, отказываясь от себя-несовершенного.

В этом заключается нравственный смысл практики жертвенного изменения себя. Жертвенного, ибо человек отвергает наличное в себе ради желанного и (или) требуемого возвышенного. В нравственном самосовершенствовании от человека требуется не совершенствовать то, чем он уже владеет, а устремляться к высшему, к духовному, и тем самым отказываться от приоритета себя. В утверждении мир не повторяется, но обновляется, возвышается. Такое возвышение опосредствовано отрешением от мира как мира вещного, бренного.

Самосовершенствование предполагает в человеке смирение. Это нравственное качество обычно ассоциируется с самоуничижением и безропотным послушанием. Когда критикуют религиозные моральные учения, указывают прежде всего на проповедь ими добродетели смирения как чреватой рабством и лицемерием, а в конечном счете духовной смертью. И в этой критике как будто есть своя правда: установка религиозной этики на то, что полнота всякого бытия заключена в Боге, ведет к тому, что человеку как таковому как будто бы уже нечего привнести от себя; ему остается только усвоить себе божественные совершенства, стараясь уподобиться божественному идеалу.

На это по поводу христианства, в частности, указывал Н.А. Бердяев: «Христианская мораль смирения и послушания недостаточна, в ней не все ценности жизни раскрываются»; она игнорирует творчество, «творчество новой жизни». Критика такого рода указывает на безусловный факт нравственного опыта: усилие самосовершенствования не может быть навязано человеку; он должен проявить готовность и волю, чтобы осуществить себя в самосовершенствовании и при этом не подвергать скепсису свои способности и убеждения.

Однако смирение менее всего означает скептицизм и малодушие. Добродетель смирения исходит из обращенного к человеку требования освободиться от собственной гордыни, от довольства собой, своим пониманием собственного несовершенства, своей кажущейся неутомимостью в устремленности к идеалу. Когда речь идет о нравственной активности во имя духовного возвышения, человеку не следует переоценивать творчество делания самого себя. Требование смирения удерживает человека от произвола и от попыток самому сотворить для себя идеал.

«…В ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, — в ту самую минуту… вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего», — говорит старец Зосима в романе Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» (II, IV).

И наоборот, в самодовольстве и гордыне, в глухоте к абсолютному, в уповании на собственную свободу принимать или не принимать нравственный идеал и наполнять его тем или иным содержанием нет никакого усилия к самосовершенствованию. Чтобы осознать собственное несовершенство, человеку необходимо внутренне признать, что принятый порядок вещей неподобаем. В неприятии и осуждении себя и заключается покаяние, т. е. явно выраженное сожаление о прошлом и решимость не совершать в будущем того, что будет достойно сожаления. В строгом смысле слова эта решимость и есть добродетель как стойкость человека в исполнении своего долга, несмотря на естественные колебания, сомнения, скептицизм и уныние.

Таким образом, только как идея, как исходный принцип совершенство обнаруживается в своей противоположности несовершенству. Как процесс совершенствование опосредствовано рядом моментов внутреннего нравственного опыта, которые человек должен пережить, чтобы действительно продвинуться по пути к совершенству. Чем более продвигается человек по этому пути, чем более высокие цели он ставит перед собой, тем тяжелее дается ему этот путь, тем более осознает он собственное несовершенство. И в этом заключается еще один парадокс самосовершенствования, который можно дополнить противоречивым и только на первый взгляд пессимистическим призывом Сальвадора Дали:

«Стремись к совершенству, но высшего совершенства тебе не достичь никогда».

Принципиальная невозможность обретения высшего совершенства не может быть основанием для прекращения усилий по принципиально возможному самосовершенствованию. Во-первых, эта возможность касается совершенствования личностью своих сил и способностей с целью преодоления внутренней разорванности, насколько это возможно. Во-вторых, предполагается, что в устремленности к идеалу совершенства личность должна не чураться мира, но, наоборот, прилагать все свои усилия к тому, чтобы в самосовершенствовании и на основе самосовершенствования совершенствовался бы и мир, хотя бы в той скромной части, которая ее окружает — как мир отношений с другими людьми и с природой. В-третьих, практическое содержание этого требования непосредственно обусловлено нравственным идеалом и в этически последовательном виде раскрывается как заповедь любви.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Каковы источники представления о совершенстве, нравственном совершенстве в частности?

2. Каков перфекционистский смысл сформулированного B.C. Соловьевым нравственного требования: «Имей в себе Бога»?

3. Какие два аспекта характеризуют понятие совершенства?

4. Каковы основные критерии духовности?

5. Какие практические следствия вытекают из парадокса совершенства Августина?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Бердяев Н.А. Философия свободного духа. М., 1994.

Карсавин Л.П. О личности // Л.П. Карсавин. Религиозно-философские сочинения. М., 1992. С. 181–232.

Соловьев В.С. Оправдание добра // Указ. изд. С. 135–151, 246–266. Татаркевич В. Понятие совершенства в этике // В. Татаркевич. О счастье и совершенстве человека. М., 1981. С. 336–359.