Повесть о последней, ненайденной земле

Гуссаковская Ольга Николаевна

Писательница Ольга Николаевна Гуссаковская впервые выступает с повестями для детей.

До этого ее книги были адресованы взрослым, рассказывали о далеком северном крае — Колыме, где она жила.

В этот сборник входят три очень разных повести — «Татарская сеча», «Так далеко от фронта» и «Повесть о последней, ненайденной земле». Их объединяет одна мысль — утверждение великой силы деятельного добра, глубокая ответственность человека за все, что происходит вокруг.

Эта тема уже давно волнует писательницу и проходит через все ее творчество.

Рано или поздно добро побеждает зло — об этом нужно помнить в любую минуту, верить в эту победу.

 

Татарская сеча

До самой середины реки протянулись горбатые плоты. Целая страна на воде со своими островами и полуостровами, дорогами и тихими бухтами запаней, мелями и трясинами из бревен — «живулек», ничем не скрепленных между собой.

Отвесные лучи солнца накалили плоты так, что больно ступить босыми ногами. Пряно пахнет водой, тиной, мазутом и мокрой гниющей древесиной. Сверкающие фонтаны брызг летят с каждого свободного клочка воды. Визг, смех, плеск… На плотах все лучшие места еще с утра заняли ребятишки из березовой слободы и теперь будут полоскаться в мутной промазученной воде до самого вечера.

Лена привычно запрыгала по бревнам, направляясь к крайней линии плотов.

На середине реки тихо. Ребячий визг остался далеко позади. Негромко чмокают мелкие волны, ударяясь о бревна, из-за песчаной Стрелки доносится усталый перестук моторок, тянущих плоты.

Девочка прыгнула в податливую прохладную воду. Если открыть глаза и глянуть вниз — там темнота, пронизанная кое-где светлыми струйками рыб. Лучше не думать о глубине. От этого кожа холодеет и руки быстро, быстро гребут, вынося тело на поверхность..

Но не хочется думать и о детском доме. Сегодня Лена в третий раз ушла оттуда без спроса. Не совсем, а так… чтобы хоть ненадолго отвязаться от докучных расспросов — как же это могло случиться, что ее отец стал предателем, пошел к немцам? Да разве она знает — как?! И разве мало того, что мама умерла, так и не справившись с нежданной бедой?!

Лена помнит веселого, белозубого, ничего не боявшегося человека. И вот этого человека нет, а есть предатель, полицай Прохоров… Да и не есть, а был, так как никто не знает, что сталось с ним после войны. И что самое странное: для нее, для Лены, он все еще тот, прежний — веселый и смелый, и нет, не бывало никогда того, второго… Но говорить об этом она может только с Нонкой, больше ни с кем. Нонка ей верит. Лена знает, что Нонка — особенная и вовсе не дурочка, как считают многие. Перед самой войной Нонка гостила у бабушки в Белоруссии. Там ее застала война, оттуда бежала она вместе с другими колхозниками через леса и болота, и, в общем-то, никто не знает, что случилось дальше. Сама Нонка не помнит ничего. Даже неизвестно, ей ли принадлежит это странное имя. Неизвестно, кто ее родители, где она жила до войны, пока не поехала в гости к бабушке.

Нонка тихая и очень верит во все чудесное, неожиданно счастливое. Глаза у нее большие — в пол-лица, темные и всегда смотрят не на людей, а словно в глубь самих себя. Лена всю прошлую зиму помогала ей готовить уроки и незаметно делала за нее то, что Нонка забывала. Потому что Нонка никогда не смотрит на нее с недоверчивой укоризной. Нонка добрая.

— Ле-е-на! — донеслось еле слышно. — Ле-е-на! Иди сюда, я тебя все равно ви-жу!..

Конечно же, это Маришка — староста их группы. Теперь начнутся разговоры. Лена неторопливо встала, оглянулась. Можно вернуться на берег так же, как пришла, дальним кружным путем, а можно прямиком — по «живулькам».

Девочка тронула ногой гладкое осиновое бревно, прижатое течением к самому плоту — выдержит ли? Дальше — одно к одному — такие же, ничем не скрепленные бревна почти до самого берега. Они издали напоминают плоты, но ходить по ним могут только те, кто, как Лена, вырос на большой реке, — лишь долю секунды выдерживает каждое бревно человека.

Поняв, что собирается делать Лена, Маришка забеспокоилась на берегу:

— Куда ты?! Я Марье Ивановне скажу, не смей!..

Но Лена уже летела по «живулькам» — быстрая, длинноногая, и волосы ее напоминали на бегу созревший одуванчик. Мальчишки с плотов восхищенно свистели ей вслед — на такое и из них не всякий решится, ведь из-под «живулек» не выплывешь, бревна мгновенно смыкаются над головой…

Снова оказавшись на плоту, Лена остановилась, смахнула назад волосы и стала ждать, пока Маришка подойдет; она знала, что та даже возле берега боится реки.

— Иди сюда, чего же ты стала? — попробовала позвать ее Маришка.

— Я тебя не звала. Нужно — сама ко мне придешь! — независимо ответила Лена. В детдоме ей все равно не миновать наказания, так почему не подразнить трусливую Маришку?

— Ну, раз ты такая вредная, так и оставайся. Меня никто тебя искать не посылал, — обиженно ответила Маришка и повернулась, чтобы уйти.

— Не посылал? — Лена вмиг оказалась на берегу рядом с нею, — Так чего же ты сюда пришла?

— Рассказать тебе хотела одну новость, а теперь не скажу, — с полным сознанием своей силы заявила Маришка.

Но она плохо знала Лену — та ухом не повела, не то чтобы начать подмазываться. Просто повернулась и ступила на тонкую доску, брошенную с берега на крайний плот.

— Да ведь за Нонкой мать приехала! — не выдержала Маришка. — Понимаешь, у нее мать нашлась!

Лена замерла на шаткой доске. Мать… У Нонки нашлась мать… Нонка всегда в это верила. Наверное, не удивилась даже ничуть… Как хорошо! Только… как же без Нонки?!

Лена вновь соскочила на берег и быстро пошла вперед, обогнав Маришку. «От беды не убежишь, — говорил отец, — а вот повернись к ней лицом, так, может, она от тебя сама убежит…» Не убежала, настигла… Но своей беде Лена все равно спины не покажет.

…Двор, насквозь прокаленный солнцем, вымер. Даже кошки, которых здесь жило великое множество, куда-то сгинули. В узкой полоске тени возле сарая разлегся детдомовский пёс Соколка и дремлет. Дремлют и серые от пыли кусты сирени под окнами. Кроме них, во дворе ни души. Конечно же, все в доме. Лена понимала — почему.

Хоть ребята и не любили плакс, прятавшихся по темным углам, хоть и гордились своим детским домом, но как долго помнили о тех, за кем приезжали чудом отыскавшиеся родные! Всех их осиротила война. Шел сорок седьмой год, и еще ничего не было забыто, никакая надежда не потеряна.

В красном уголке — мухе не протолкнуться. Все смотрели на женщину с выцветшими темными глазами, в белесом ношеном платье. Бережными руками в коричневых жестких мозолях она гладила всклокоченные Нонкины кудри и худые плечи. От нее по комнате распространился деревенский запах парного молока и луговых цветущих трав.

Лена незаметно протиснулась в первый ряд — она хотела увидеть Нонкино лицо, своими глазами убедиться, что Нонка счастлива. А потом… пусть говорят что хотят, пусть хоть совсем выгонят из детского дома. Хуже не будет.

Смуглое, скуластое личико Нонки вынырнуло из-под материнской руки.

— Мам, это Лена! Смотри!

— Здравствуй, здравствуй, — кивнула Лене женщина. — Моя-то уж стосковалась: где да где Лена? А ты — вот она, нашлась…

Лена молчала, опустив голову. Короткое, простое слово «моя», сказанное женщиной, словно отрезало Нонку от них всех. Нонка, сама того не понимая, уже жила в другом, недоступном Лене мире, где люди могут быть родными друг другу.

И Нонка — как никто, чуткая на беду и зло — поняла Лену, подбежала к ней, прижалась лбом к плечу более высокой подружки.

— Мам, а пусть Лена тоже едет с нами? — предложила она просто. — Я не хочу без нее…

Женщина призадумалась. На рано отцветшем ее лице горе и голод военных лет пропахали глубокие борозды морщин. Изработанные руки напоминали узловатые корни дерева, выросшего на сыпучем песке. Лена видела все это и отвела глаза, чтобы ее взгляд не мешал, не просил о помощи. Она как-то сразу почувствовала, что у Нонки тоже нет отца и эта женщина — единственная кормилица, может быть, и немалой семьи. Зачем ей чужая обуза? Война многому успела выучить Лену…

— Поедет, дочка, коли захочет, — так же просто ответила она. — Богатства у нас нет, а с голоду теперь уж не умрем. Раз бог мне тебя вернул, оно по справедливости будет… Так как, поедешь? — уже прямо спросила она Лену.

Та только быстро кивнула несколько раз головой, так ничего и не говоря — слезы перехватили горло. Она еще не верила: не может быть, чтобы вот так сразу! К Нонкиной матери подошла Марья Ивановна и что-то сказала ей тихонько. Лена замерла от тоскливого предчувствия беды: как же она сама-то могла забыть! Кому нужна дочь предателя, полицая…

Но женщина отрицательно покачала головой и обернулась к Лене:

— Собирайся, Елена… И Нонне помоги. Ты, чай, постарше.

Плохого не произошло! Наоборот, случилось чудо — впервые тень беды и позора не причинила ей никакого вреда.

Лена схватила Нонку за руку, и они со всех ног помчались в спальню — собирать нехитрые свои пожитки. Следом за ними побежали и другие ребята — провожать.

Соколка заглянул в окно, поставив передние лапы на подоконник, — даже его разбудил начавшийся в спальне переполох.

Лена схватила пса за репейные уши и поцеловала в мокрый черный нос. Соколка чихнул с отвращением. Однако на всякий случай просительно замолотил хвостом. Но про него уже забыли. Спальня опустела, только вспугнутые пылинки кружились в солнечном луче.

* * *

Бесплодный песчаный холм со всех сторон облепили дома деревни Сосновки. Они жмутся в кучу, держась друг за друга руками заборов и плетней. Земли мало, а на той, какая есть, хорошо растет только на диво рассыпчатая картошка да овес. Да и не землей издавна живет Сосновка, а лесом и искусными руками своих знаменитых плотников и резчиков по дереву. Окна каждого дома тонут в деревянном кружеве наличников, с коньков крыш смотрит на улицу сказочное зверье. Простые ворота похожи на въезд в дивный терем, где живет царевна Несмеяна… Вот только Иванушек-царевичей не видно на улице — слишком многих похоронила в Сосновке война. Вместо них проходят ранним утром по улице занятые взрослыми делами подростки и женщины. Старухи, покачиваясь в такт размаху тяжелого коромысла, бредут с корзинами в город, на базар.

Лена уже выучила все тропки, поляны и овраги вокруг деревни, вот только в лес еще не решается далеко заходить. Лес вокруг Сосновки заповедный, немеряный, его и местные-то не весь знают.

Лето выдалось жаркое, «немилостивое», как говорит тетя Нюра, Нонкина мать. Каждый вечер вся деревня смотрит на ровную палевую полосу заката — не зачернеет ли туча? Но дождя все нет и нет…

Тетя Нюра спозаранку в поле, Нонка ушла в лес — грибов набрать для супа, а двое младших — Колька и Павка — оставлены на Ленино попечение. Они ползают, задрав рубашонки, в наполовину пересохшем пруду и ловят головастиков. Вместе с ними «трудятся» пацаны из соседних домов — все мал мала меньше. Так как большие ребята все в поле, Лена и за ними присматривает тоже.

Дел у Лены по горло. Пасти капризную старую козу Машку с козлятами, следить, чтобы соседний злой петух не выклевал глаз тети Нюриному смирному рябому петушку, и выполоть морковь на огороде. И все это надо делать одновременно, иначе не получается.

Кур Лена накормила, пихая босыми ногами самых жадных, чтобы не лезли вперед. А как сделать так, чтобы и Кольку с Павкой, и козу Машку с козлятами, и соседского петуха не потерять из виду, да еще и морковь выполоть? Лена долго думала, наморщив шоколадный лоб, потом махнула рукой: «Будь что будет!» — и ушла в огород.

От перегретой земли пахнет сеном. Тонкие ростки морковки бессильно прилегли на грядах, перепутавшись с колючим осотом. Ох и вредная трава! Лена сначала окапывает пальцем твердый стержень осотного корня, потом осторожно вытаскивает его из земли. Нужно вытащить осотину целиком, не оборвав ни кусочка корня, иначе через день-другой на том же месте опять вылезут колючие ростки. Все остальное забыто.

— Мамка! Возьми на ручки! — шепелявя, просит за плетнем соседский Федька. Еще совсем недавно он был младшим в семье и его баловали, но теперь появился пятый, самый маленький братишка, и Федька разжалован в рядовые. — Ма… а… м! — тянет он капризно. — Ма… а… м, отнеси Витьку под елку!

«Вот хитрый, — подумала Лена, — и жадный какой! Это он опять хочет быть самым маленьким». Тут же она сообразила, что уже давно не слышно голосов Кольки и Павки. Не ушли бы в лес!

Подняла голову и, не удержавшись, села в борозду на колючие листья осота: прямо на нее внимательно и грустно смотрели блудливые Машкины глаза! С нижней губы у Машки свисал листок капусты, а за ее спиной резвились на грядах оба козленка и чья-то овца…

«Калитку не закрыла! Эх, голова!» — ахнула Лена и со всех ног кинулась выгонять четвероногое население огорода. Но козы вдруг забыли, каким путем они сюда пришли, и заметались по огороду как очумелые. Один из козлят прыгнул вверх и повис на плетне, запутавшись передними ногами…

Когда огород опустел, он напоминал поле битвы, по которому пролетела буйная кавалерийская атака. В плетне зияла дыра, пробитая козленком, и сквозь нее Лена увидела, как рябой петушишко со всех ног удирает от огромного, сверкающего, как медный самовар, соседского петуха…

Лена и не подумала их разнимать — не до того было. Она выскочила на улицу, уверенная, что с Колькой и Павкой тоже что-то случилось. Но они никуда не делись, только влезли в пруд по шею и, деловито пыхтя, купали в черной жиже кошку.

«Ведра по два на каждого надо, чтобы отмыть», — прикинула в уме Лена и, сев на ступеньку крыльца, заплакала от обиды. Может ведь так не везти человеку! Страшно подумать, что скажет ей тетя Нюра!

…А ничего не произошло. Только и сказала не то горько, не то насмешливо: «Эх ты, городская!» Не била, не ругала, не попрекнула куском хлеба. А ведь Лена знала, что на деревне многие осуждают тетю Нюру — посадила, мол, себе на шею лишний рот в такое-то время! Сумасшедшей зовут… Девочка затаилась, смолчала.

К вечеру прибрела и Нонка, принеся на дне корзинки десяток червивых маслят и до отвала наевшись в лесу земляники. Если только человеку не грозила беда, Нонка умела удивительно не замечать окружающего. Она жила в странном мире, где находилось место и лешим, и домовым, и каким-то уж вовсе не понятным обманышам… Разоренного плетня Нонка просто не заметила, а про грибы забыла, найдя землянику.

Но тетя Нюра и ее не упрекнула. Посмотрела только украдкой жалостливо и незаметно выбросила червивые грибы. Еще в первый день она поняла, что Нонка ничего не помнит о себе. И если и ласкается к матери, то просто потому, что соскучилась по ласке, по теплу. Душа ее спала под гнетом какой-то непереносимой, но тоже забытой беды. И будить ее было опасно: Нонка от расспросов плакала.

Тетя Нюра усадила всех за стол — чаевничать с зелеными оладьями из лебеды. Вместо чая наливали чуть забеленный молоком кипяток, а о сахаре никто и не вспоминал, да младшие-то и не знали, что это такое.

…Ночи в июне светлые — заря с зарей встречается. В избе все спали, и никто не видел, как Лена выскользнула во двор с тяжелым косарем в руках. Дорога известная, но все-таки жутковато бежать одной к реке, где растет тальник. Но надо. Потоптанные гряды поправить можно, а вот коли плетня не починить, так козы и травинки в огороде не оставят. Коров-то мало кто держит в Сосновке — кормить не под силу, зато коз — целая армия. И всех их, как магнитом, тянет к огородным плетням.

Старая хитрая Машка ничуть не хуже других, это просто Лена растяпа, что не доглядела за нею. Но она исправит, все исправит, что натворила. Тетя Нюра ведь не знает, что вместе с папой-военным ей приходилось жить в лесу и в других глухих и диких местах на горных и таежных заставах. Она не боится ночи.

У ночи свой странный, немного жуткий голос… Вот кто-то идет и несет тяжелую корзину. «Скорк-скорк…» — скрипит она на ходу, а человека не видно. Лена знает: никого нет, и не корзина это, а птица коростель поет свою песню. «У-у-ух!» — вздыхает кто-то глубоко и тяжко; стонет, ворочается в болоте невидимое чудовище, а подойдешь очень тихо — стоит в воде невзрачная серо-пестрая выпь. И не понять, как она одна может наделать столько шума?

«Спите ли?.. Спите ли?..» — спрашивает лес невидимая сплюшка. И лес молчит, не шелохнется. Спит.

Даже зябкие осины перестали дрожать и стоят, серебряные и тихие, в рассеянном свете немеркнущей зари. Бархатные черные лапы елей мягко дотрагиваются до плеч девочки, уступают дорогу. Вот и река — спокойная и бездонно-темная. Тонкие прутья тальника купаются в воде.

Особенное, обостренное внимание к окружающему подсказало Лене, что она не одна в лесу. Зыбкий кочкарник едва заметно вздрагивал под шагами большого, но бесшумного зверя. Он шел к воде, чуть левее куста, за которым присела девочка. Огромный черный силуэт возник на бесцветном фоне неба.

«Лось! Нет, лосиха… И с теленком, — сообразила Лена и еще плотнее прижала коленки к подбородку, — Только бы не заметила!»

Лосиха фыркнула и, склонив неуклюжую комолую голову, начала пить. Теленок, сонно вздрагивая, жался к материнскому боку, капризно сучил тонкими, как прутики, ногами… Видно, что-то спугнуло зверей с ночлега.

Посередине реки плеснула рыба. Лосиха мгновенно подняла голову, замерла. Стало слышно, как с ее морды падает звонкая капель. Потом лизнула теленка, ласково толкнула его вперед и ушла, высоко, словно в танце, поднимая ноги…

Лена вылезла из-за куста и нарочно громко ударила косарем по тальнику… Лес проснулся, откликнувшись эхом. Страх прошёл.

Полночи таскала девочка тяжелые прутья и неумело, но усердно чинила плетень. Потом лопатой и граблями поправила гряды, окопала каждый уцелевший кустик рассады. Подумала, что надо бы полить огород, но сон неожиданно взял ее мягкими лапами за глаза и плечи и уложил в теплую борозду на кучу увядших сорняков… Засыпая, Лена подумала: «Добрая, хорошая тетя Нюра, всегда, всегда буду ее слушаться», — и все исчезло… Над огородом и домами деревни разлились неуверенные, выжидающие краски летнего рассвета.

Теплые, ласковые руки подняли с земли Ленину голову.

— Ах ты работница моя, умаялась, сердешная… Нонна, поди-ка сюда, смотри, как Ленушка-то наша за ночь все обиходила! — позвал голос тети Нюры.

Еще не совсем проснувшись, Лена поняла, что ею довольны и никто уже не скажет, что она ничего не умеет делать.

Лена вспомнила ночь, спящий лес и лосиху и почувствовала себя настоящим героем. Вот бы в детдоме рассказать! Да ведь не поверят…

Тело болело и не слушалось, но Лена храбро умылась и села завтракать вместе со всеми. С глазами делалось непонятное: они никак не хотела видеть вещи такими, как они есть. Все росло, сплющивалось, закрывалось странной серой пеленой… Лена не помнила, как тетя Нюра отнесла ее на кровать и заботливо прикрыла платком от мух.

* * *

Лесная речка Выть никуда не спешила. Ее не манили дальние страны. Родившись в мшистом болотном роднике, она и дальше петляла по таким же мшарам и перелескам, иной раз почти сворачиваясь в кольцо. Возле Сосновки Выть широкой дугой огибала длинную песчаную косу. Росли на косе ядовитый желто-зеленый молочай да пахучий белый донник. В темной, неторопливой воде цвел возле берега метельчатый сусак и роилась рыбья мелюзга. Вроде бы ничего интересного. Но ребятишки Сосновки целыми днями толклись на косе. Дело в том, что коса на всю зиму снабжала деревню дровами.

Весной в полую воду даже мелководная Выть несла плоты к далекой Волге. Косу в это время затопляло совсем, и плоты свободно проходили дальше. Но близилось лето, Выть мелела, желтым горбом вылезала из-под воды коса, и последние плоты, споткнувшись о нее, теряли бревна, тонули. Все лето ребятишки таскали из воды топляк, сушили, пилили на посильные чурбашки, перетаскивали по дворам. У взрослых до этой работы руки не доходили.

Неписаным законом бесплодный галечниковый горб косы делил ее на два владения — «верхнее» и «нижнее» — по концам деревни. Никто и никогда не брал дров с чужой стороны — все понимали цену добытого. А вот в воде ссориться и отбивать добычу у «противника» разрешалось всем. Там все общее.

Лена и Нонка спозаранку заняли место на «нижней» стороне. Кольку и Павку отправили на луг — ловить кузнечиков. Обещали им потом заговор сказать, как у кузнечика попросить бородавку свести. Пацаны перебулгачили всю траву на лугу, но кузнечики что-то не хотели ловиться. Наверное, оберегали свою тайну.

Но и бревна не ловились. Девочки вытащили на берег две осиновые, начисто ободранные мелями плашки, а больше ничего не попадалось. Мальчишки с их конца повернулись и ушли, решив, что не стоит зря время терять. Несколько человек «верхних» на том берегу косы еще оставались, но и у них богатой добычей не пахло.

— Слушай, — сказала Лена, — а ведь на дне, наверное, топляка полным-полно. Что, если нырнуть да обвязать веревку, а?

Нонка пожала плечами:

— А я не знаю… Вроде так никто не делает… Вдруг обратно не вынырнешь?

— Я-то?

— И ты… Может, там утопленники… — Глаза Нонки еще больше потемнели. Наверное, она уже видела в эту минуту зеленые, похожие на водоросли чудища, оплетающие руки и ноги…

Но для Лены на дне реки не было ничего, кроме тины и затонувшего леса; она спокойно намотала на руку веревку, зашла в воду и поплыла «на глубинку».

Как не похожа зеленая, почти стоячая вода на волжскую пугающую глубь или прозрачную, бегучую родницу полузабытых карпатских рек… Маленький тихий уголок жизни, оставшийся Лене от всего огромного яркого мира. Нет, так не надо думать, нельзя: ведь есть еще Нонка… Мысли под водой короткие и острые, да и времени так мало! Глаза слепнут от тины… Но на дне что-то чернеет — большое и приподнятое горбом. Плот! Рука коснулась ускользающего топляка. Теперь только бы обвязать веревку. Уже почти нет сил, но надо успеть… А Нонке и невдомек, как это трудно — завязать петлю под водой…

Лена вынырнула и немного полежала на воде. Потом быстро поплыла к берегу.

— Там целый плот, я завязала крепко, — деловито сообщила она Нонке, — но нам одним не сладить… — И, нарушая все древние законы, Лена позвала «верхних»: — Ребята, я там целый плот зачалила! Помогите вытащить — и напополам…

Человек шесть взялось за веревку. Первым, накинув конец на плечо, встал рослый худой мальчишка с почти такой же, как у Лены, белой головой.

— По-о-шли! — по-взрослому скомандовал он, и веревка медленно поползла из воды.

Закачался испуганно розовый сусак, и в зеленых космах водорослей, как мокрые головы, показались из воды концы бревен. Это были отличные березовые лесины — не чета мелкому осиннику.

— Ура! Наша взяла! — закричали ребята и прямо кто в чем был полезли в мелкую воду расчаливать плот.

Скоро все бревна по одному были выкачены на берег и честно поделены пополам. Добытчики сели передохнуть на ничейном гребне косы. Потом один по одному разбрелись по своим делам — свободного времени ни у кого не водилось. Остались только высокий парнишка (Лена никак не могла вспомнить, где она его видела, деревня-то не маленькая) и еще один, с курчавой, как овчина, головой и голубыми, совсем детскими, глазами. Да он и по возрасту был моложе других — какая с такого работа…

«Верхние» мальчишки уселись неподалеку от Лены и Нонки, но все-таки и не то чтобы вовсе рядом: во-первых, это же девчонки, а во-вторых, пусть не думают, что если у «нижних» такая боевая девчонка нашлась, так «верхние» к ним сразу подлизываться станут. Но и не уходили.

А Лена и не думала про все эти мальчишечьи фокусы, ей хорошо и спокойно было на берегу тихой, безопасной речушки, где всей-то глубины на один нырок.

— Ну что, убедилась? Никаких утопленников нету, — сказала она Нонке.

Та смолчала, но вместо нее заговорил мальчишка с кудрявой головой:

— А они в реке и не живут, их черти в лошадей превращают и по ночам на них ездят.

— Бреши, Валерка, дальше, так тебе и поверили! — небрежно бросил через плечо белоголовый и незаметно подвинулся ближе к девочкам, словно бы вызывая их на разговор.

— Да честное-пречестное! Мне дед рассказывал, он все знает! — загорячился Валерка. — Он же и до войны кузнецом был, и к нему черти такого коня ковать приводили. Пришли ночью — черные сами и конь черный. «Подкуй, говорят, спешно надо, а за платой не постоим». Ну, он и пожадовал на деньги — семья-то большая, пошел… Раздул огонь, поставил коня в станок, только хвать, а у коня-то вместо копыта пятка! Не совсем, значит, еще превратился… Дед-то сразу смекнул, кто они такие, эти черные, но смолчал, только перекрестился тайком. Черти коня забрали, деньги отдали и ушли.

Дед скорей в избу — деньги пересчитать. Глянул — а в руке-то сухие коровьи лепешки! Вот как бывает. А ты, Кешка, не веришь…

— А чему тут верить? Дед твой на все село знаменитый враль да еще и пьяница. Что, не так?

Валерка опустил голову:

— До войны он не пил… Это вот как папку и дядю Лешу убили, так стал запивать…

— Не надо так говорить, дед его правду рассказывал! — горячо вмешалась Нонка. — Никакой он не враль. Все бывает. Я вот тоже знаю: завтра купалин день и папоротник цветет…

— Да не цветет он вовсе, — уже тише, жалея Валерку, возразил Кешка. — И откуда ты про купалин день знаешь?

— Не помню… Знаю, и все. А папоротник цветет, только люди искать его боятся…

— И ничего не боятся, да он не каждому открывается! — опять вмешался Валерка. — В войну многие, говорят, искали, чтобы огородил от беды. И находили… Вон у Серебряковых отчего все с войны вернулись? Оттого, что ихняя бабка колдунья и ей папоротников цвет открылся. Вот!

— Да что там папоротников цвет… Мой батька ведь тоже вернулся, да еще Герой Советского Союза, а никто у нас этого цвета не искал. Это чепуха, — уверенно сказал Кешка. — А вот проверить бы, цветет он все-таки или нет, это интересно.

Лена до сих пор не вмешивалась в разговор — так непривычно было то, о чем вполне серьезно спорили эти ребята. Одно дело Нонка, но, оказывается, и для других мир населен непонятными чудесами.

— Так чего проще? — предложила Лена. — Чем спорить, давайте сегодня же ночью пойдем в лес, где папоротник растет, и все увидим сами. Уж если не всем, то вон хоть Нонке он наверняка откроется….

Ледок недоверия растаял так незаметно, что ребятам уже не казалось странным, что они, почти незнакомые, сговариваются об общих делах и планах.

— В лес! Так это еще не во всякий лес идти-то можно, — деловито пояснил Валерка, — Надо в тот, что на крови вырос, вот куда! А в другом лесу папоротник никакой не волшебный — трава, и все.

— Вот и пойдем в Татарскую сечу, — уже серьезно сказал Кешка. — Самый такой лес, как тебе нужно. Что, по рукам? Только, чур, не трусить и на попятный не идти.

— Да мне что? Я хоть куда… — с храброй беспечностью согласился Валерка.

— Я тоже пойду, — спокойно сказала Лена.

А Нонка только молча кивнула головой. Ее глаза опять уже рассматривали что-то, видимое только ей одной.

— Ну что, по домам, что ли? — предложил Кешка. — Мне еще вон картошку окучивать надо, успеть бы до вечера.

Все поднялись. Нонка пошла на луг — искать заплутавшихся в высоком разнотравье братишек. Лена — за нею.

— Да, а ты чья будешь? — спросил ее вдогонку Кешка. — Я знаю, что ты у тетки Нюры Золотовой живешь, а вообще-то ты чья?

— Ничья, — сухо и коротко ответила Лена. — Своя собственная, — и побежала прочь, расталкивая коленями неподатливую густую траву.

Кешка удивленно посмотрел ей вслед. Вот странная девчонка! Обиделась вроде, а с чего?

А Лена бежала по лугу, и руки рвали и безжалостно комкали хрупкие венчики колокольчиков и погремков. Никому, никому она не имеет права отвечать! Если бы Кешка знал, как ему хорошо жить на свете! Потому что теперь Лена вспомнила, кто он: сын председателя колхоза, единственного человека, вернувшегося с войны в деревню со Звездой Героя и здоровыми руками. Ведь это и слов не найти, чтобы сказать, какое счастье иметь такого отца.

Разве Кешка поймет это…

* * *

Татарская сеча не зря носила такое странное имя. Во всех лесных деревнях знали ее историю. Давным: давно, на самом пределе вековой народной памяти, сошлись на излучине лесной речки Выти две рати — татарская и русская. Долго бились. Выть кровью потекла, оттого и до сих пор вода в ней в краснину отдает. И дрогнули русские рати. Если пришло татар по десятеро на одного, стало их по сотне, и некому уже было защищать родную землю. И тогда случилось чудо: на глазах у татар поднялся из земли и стеною встал черный лес. В низине столпились ели-плакальщицы, а на холме зашумели сосны с недостижимыми вершинами. Тесно сомкнулись стволы деревьев, оберегая последних защитников русской земли. И не прошли сквозь дивный лес татары. Отступили. А печальный черный лес так и остался вечной памятью о давней битве.

Никто в нем не рубил деревьев, да и за грибами в Татарскую сечу мало кто ходил. Странную, необъяснимую печаль навевали деревья с непривычно темной хвоей. Даже смелому хотелось поскорее уйти из этого леса в солнечные березняки или журчащие осинники.

Там, где ельник редел, уступая дорогу соснам, густо разросся папоротник. Немятый, нехоженый, он поднимался почти до пояса, пряча под своими душными листьями крупную землянику и боязливые лесные цветы. А дальше на холме вечно шумели, рассказывали о былом одни только сосны, которые не мирились ни с кем. Только бледные листья заячьей капусты ютились возле их корней да светились рыжие россыпи лисичек.

…Высоко в небо бросает костер бесцветное пламя. Странная, волшебная ночь без сна и темноты спустилась над землей. Деревья темным кольцом сомкнулись вокруг костра. Пляшут над резным папоротником тонкие струи тумана.

Четверо ребят тесно прижались друг к другу, сливаясь в одно пятно. Как ни бодрись, все-таки страшно в такую ночь в лесу, хотя бы и вчетвером. Как-то особенно остро и волнующе пахнут цветущие травы. Птицы молчат, не играет рыба в реке, не хрустнет сучок под лапой ночного зверя. Самая светлая ночь года неслышно проходит над лесом.

Вот что-то медлительно и сонно плеснуло в реке.

— Ребята, а как вы думаете, русалки есть? — хриплым от сырости голосом спрашивает Валерка.

— Ну, сказал тоже, — не очень уверенно отвечает Кешка.

— А вот и есть! — вмешивается Нонка. — Русалки не только в воде живут, они и по лесу ходят, как люди. Вот подойдет к такому костру, попросится обогреться, а потом всех и защекочет до смерти.

— А ну тебя! Нашла о чем рассказывать! — шикнул на нее Кешка и вдруг вздрогнул, схватив Валерку за плечо.

Нонка с побелевшим, как молоко, лицом прижалась к Лене, По лесу, потрескивая сучьями, шурша о елки, кто-то шел, направляясь прямо к их костру.

— Странно… очень странно, — донесся до них глухой, словно бы вовсе не человеческий голос, — Бетула альба и пицеа эксцельза в качестве подлеска. Болетус эдулис вполне могли бы здесь быть, но их нет!

— Что это он говорит? — шепнула Лена.

— К-к-колдун! — совсем по-овечьи проблеял Валерка. — Бежим, ребята!

Ветви раздвинулись и пропустили совсем не страшного человека с бородой и в чудной белой панаме. На ногах у него было что-то вроде лаптей, оттого и шел он неслышно, и такой же лубяной туесок он нес в руке.

— Ну что, не цветет ваш папоротник? — спросил он спокойно.

— А вы откуда про папоротник знаете? — живо откликнулась Лена. Она уже больше не боялась этого человека, он слишком забавно выглядел.

— Да я, собственно, наудачу спросил, — так же спокойно и доброжелательно ответил незнакомец. — Сам его когда-то в детстве искал.

— Ну и что? — выдохнули разом четыре рта, и четыре пары глаз впились в непонятное лицо говорившего.

— Не нашел, — с чуть уловимой грустью ответил он, словно не замечая ребячьего волнения. — И никто его не находил и не найдет. Не может папоротник цвести…

— А как же тогда счастье? — не очень понятно спросила Нонка.

— Или клады… Он ведь и клады тоже открывает, — добавил Валерка.

Человек присел у костра, протянув к огню сухие длинные пальцы.

— Счастье? Не много его, я думаю, осталось на земле после войны. А то, какое было до нее, никакой папоротник не уберег… Только вам об этом еще рано загадывать, ваше счастье успеет и вырасти и расцвести. А клады… Смотря какие. Если золото, про которое старухи на печах байки плетут, то его, пожалуй, искать не стоит — зря время потеряете. А для настоящих кладов папоротника не нужно, были бы глаза, чтобы видеть, и ноги, чтобы ходить…

— Это какие же — настоящие? — заинтересовался и Кешка.

— Те, что вокруг нас, только видеть их вы еще не выучились, — постепенно воодушевляясь, как человек, попавший на любимую тему, заговорил незнакомец. — Вы вот идете и смотрите: это ель, это береза, это осина, а это не знаю что — растет, и ладно. А может, это «не знаю что» во много раз интереснее самых главных разбойничьих кладов!

— Знаем мы это! — Лена сразу потеряла интерес к теме разговора. — Пойти в лес, надрать чего попало под руку, потом засушить в книжке, и будет гербарий. Скучища!

— Конечно, скучища, если делать так, как ты говоришь, — сейчас же согласился с ней незнакомец. — Да ведь ты ничего-ничегошеньки не знаешь о лесе! А может быть, и не хочешь знать?

— Хочу. Только я не понимаю, о чем вы говорите.

Незнакомец поудобнее устроился возле огня, еще раз внимательно посмотрел на ребячьи лица:

— Я говорю о том, что растения, как люди, бывают добрые и злые… Есть среди них чудесные врачи, спасающие жизнь людей и животных, есть и убийцы. Одни из них губят своих соседей, как хмель или нежная повилика; другие, вроде красивого волчьего лыка, убивают животных и неосторожных людей. Лес ведет войну с человеком, пытаясь вернуть отнятые у него земли, высылая вперед разведку в виде зарослей елохи, сосняка, мелкого ельника. Но он же и служит человеку с древнейших времен преданно и верно. Тысячи лет тому назад пепел сожженных деревьев удобрял первые пашни человека; звонкие смолистые сосны стали мачтами первых кораблей, стенами первых домов. А сейчас? Ведь с самого дня рождения лес живет рядом с вами в тысячах больших и малых вещей. И вы совсем не знаете его…

Глаза рассказчика смотрели куда-то в сторону, туда, где под елкой плясали тени огня и ночи.

Посветив пылающей веткой, он нагнулся и сорвал невзрачное маленькое растение, похожее на младшего брата огромных папоротников, росших вокруг.

— А вы счастливые, ребята, — оживленно повернулся он к притихшим полуночникам. — Лет десять ищу эту штуку — и вот нашел…

— Что это? — спросила Лена.

— Папоротник-ключник. Тот самый, что указывает клады и цветет в Иванову ночь. Смотрите!

На сморщенных листьях уродливого растеньица, как капли крови, светились странные красочные выросты-цветы.

Ребята вздохнули коротко и открыли глаза — сейчас начнется… Исчезнет лес, и земля станет прозрачной, а в ее глубине вспыхнут огни несметных сокровищ…

Но… ничего не случилось. Костер все так же тянулся к небу — далекому и бесцветному. Так же стояло вокруг темное кольцо деревьев. Человек засмеялся:

— Напрасно ждете, друзья. Чудес не бывает. И даже этот диковинный папоротник все-таки не цветет: красные наросты — споры, они заменяют ему семена. Но встречается он очень редко, и оттого темные люди приписали ему чудесную силу открывателя кладов…

Костер, никем не оберегаемый, развалился и дымно умирал, полыхая россыпями углей. Ночь померкла. С реки потянуло холодом. Надо было идти по домам. Общими силами погасили огонь. Лена зябко повела плечами:

— Пошли, ребята! Поиски папоротникова цвета отменяются… пока Валерка еще чего-нибудь не выдумает!

Незнакомец тоже собрался уходить, поднял с земли свой туесок.

— А вы так и не сказали, вы-то кто такой. Или это секрет? — неловко спросил Кешка.

— Так меня и не спрашивали, — резонно ответил незнакомец. — Я — новый учитель биологии и географии из вашей школы. Зовут меня Петр Петрович. А вы кто?

— Ваши будущие ученики, — нашлась Лена. — Спасибо за первый урок.

Все засмеялись, и очарование минувшей таинственной ночи окончательно прошло. Сразу вспомнились неотложные дела и планы.

— Леса-то вы все-таки не знаете, ребята, — сказал на прощание Петр Петрович, — А в нем сто-олько всего интересного!

Никто ему не ответил. У искателей счастья слипались глаза, а Валерка чуть не спал на ходу.

* * *

Тетя Нюра встала до света. Затопила печку, подоила козу. Начистила мелкой сморщенной картошки. За окном догорала зарницами сухая «воробьиная» ночь. Вот уже три дня как обложила горизонт черная хмарь, а что несет она — грозу или суховей, кто скажет?

Неслышно, как кошка, с полатей соскользнула Лена. Молча умылась и, забрав ведра и коромысло, пошла по воду к колодцу. Так теперь бывало всегда.

Не годами определялось в это трудное время старшинство. Тетя Нюра не зря говорила женщинам:

— За беду мою мне бог помощницу послал, не иначе. Уж такая девка работящая да умная — просто на диво! У моей-то, поди-ка, пусто в голове: что взбредет на ум, то и сделает. Без Ленки-то на нее и малых оставить боязно…

Женщины согласно кивали. Что ж, видно, не так уж и глупа Нюра-то Золотова: знала, кого брала.

Когда Лена вернулась с водой, тетя Нюра сказала:

— Сходи сегодня в Спасово за солью. Поболе возьми. Огурцы-то уж поспевают… Иди лучше берегом. Оно хоть и дальше, да не заплутаешься.

Лена кивнула:

— Ладно. А за сеном когда же?

— Ввечеру вместе сходим. Авось дождя еще не будет, ведь уж который день грозится попусту…

Лена была уверена, что Нонка обидится, почему не ее послали. И ошиблась. Не обиделась. Только и спросила:

— А ты скоро вернешься?

— Конечно, скоро. Чего мне там делать?

А про себя Лена вдруг подумала: хорошо бы встретить Кешку… и Валерку тоже. Может, и им в Спасово надо за чем-нибудь? Но где их искать? Они же с «верхнего» конца, ей туда и хода нет, да и им к «нижним» ходить ни к чему, не принято. Подождав минуты две возле колодца — нейтрального места встречи обоих концов, — Лена пошла своей дорогой.

* * *

Выйдя за околицу, Лена остановилась. Две тропы разбегались отсюда в разные стороны и обе вели в Спасово. Одна — хоженая, торная — ныряла под глинистый обрыв на берегу Выти. Другая, чуть поросшая седым от пыли подорожником, уводила в лес, туда, где за ближним мелколесьем черной тучей залегла Татарская сеча. И неодолимая сила потянула Лену в лес! Ну что хорошего плестись по обмелевшему берегу Выти, где козы и кустика травы не оставили?

…Странная, настороженная тишина опустилась на Татарскую сечу. Даже сосны смолкли. Одинокими и тревожными казались голоса птиц. Вот где-то дятел «чинит» лес, вот каркнула сойка, и над головой Лены вспыхнули на секунду голубые просветы на ее крыльях. Протяжно, тоскливо «заплакала» иволга. Неужели этот лес всегда такой угрюмый? Не зря, значит, обходят его люди стороной, подумала Лена, но продолжала идти по едва уже приметной теперь тропинке.

Постепенно птичьи голоса и вовсе смолкли. Теперь слышался только сухой и тонкий звон падающей хвои да потрескивала пересохшая кора. Лена незаметно спустилась с холма в низину, заросшую елями. Здесь было царство поганок. Серые зонтики, желтые бокальчики, франтоватые мухоморы и склизкие мокрухи роем теснились во мху, на гнилых пнях, на корнях живых деревьев…

— Были бы вы путные грибы, а то что! — нарочно вслух сказала Лена и сбила прутом высокий серый зонтик на хлипкой перепончатой ножке. В неподвижном воздухе повисло облачко коричневой пыльцы.

Духота навалилась на плечи, свет стал странным, серо-свинцовым.

«А ведь дождь будет, — подумала Лена. — Пожалуй, лучше и не уходить отсюда — под елкой хоть отсидеться можно».

Она сошла с тропинки и стала выбирать дерево погуще. Елок кругом было много, и каждая следующая казалась гуще. Наконец Лена нашла одну большую ель, под которую кто-то нарочно закатил березовый чурбашок — тоже, поди, спасался от дождя. Сидеть под этой елкой было очень удобно.

Тишина исчезла. Далеко вверху пролетел первый порыв ветра, и лес как бы раздвоился: вершины качались и всплескивали ветвями при виде близкой тучи, а внизу по-прежнему все было тихо и полно ожидания.

Заячья капуста аккуратно сложила свои трилистники; мох «кукушкин лен» поплотнее прижал к стеблю защитный войлочный колпачок; тройка муравьев заспорила над непосильным грузом — мертвой гусеницей, — тащить ее дальше или бросить и удирать домой, в муравейник. В конце концов — будь что будет — потащили снова…

Первая, тяжелая, как ртуть, капля с трудом пробилась сквозь хвою и утонула во мху. За ней другая, третья…

Муравьи все-таки бросили свою добычу и пустились наутек. Наверху шумел ровный сильный дождь. Он скоро добрался и до земли. Капли сочно шлепались на корни ели, поднимая фонтанчики брызг, но сквозь сплошной могучий шатер ветвей не пробилась почти ни одна. Лена чувствовала себя как дома. Ей оставалось только ждать, когда кончится дождь, и смотреть по сторонам.

Внезапно неподалеку от елки дрогнул прелый листок, приподнялся чуть-чуть, и на свет выглянуло крошечное оранжевое пятнышко, за ним еще одно… На глазах у Лены рождалась семья грибов-лисичек. Они никогда не растут поодиночке, и сейчас из-под листьев дружно лезли всё новые и новые оранжевые гвоздики.

Дождь перестал только тогда, когда лисички совсем вылезли из-под листьев и почувствовали себя настоящими, взрослыми грибами. Видимо, то же самое подумал и клест, похожий на маленького оранжевого попугая: он слетел с елки и клюнул один гриб — просто так, из озорства.

Лена выбралась из-под спасительной елки… и мигом промокла до нитки! Каждое дерево походило на тучу, брызгавшую дождем от самого легкого толчка. Вода наполнила лес сверху донизу: повисла серебристыми гроздьями капель на ветках, налилась в дупла, пропитала мох.

Но уже снова светило солнце, и лучи его стрелами упали на землю, теплую и душистую, как парное молоко. Загремели птицы. Запели ожившие вершины деревьев.

Лена почти не обращала на все это внимания — тропинка не находилась! Все ели казались одинаковыми, никакой приметы не сохранила память. «Вот бы мне попало от папы, если бы он узнал, что я так глупо заблудилась!» — подумала Лена, и мысли, забытые, непрошеные, вновь нахлынули на нее. Что с того, что тетя Нюра молчит и никому не рассказывает о Ленином прошлом? А если расскажет Нонка? Не по злобе, а так, как все у нее, неизвестно почему… Да и ей самой неужели всю жизнь так и нести непосильный груз? У мамы ведь не хватило сил…

Лена брела между елок, не выбирая пути. Внезапно ей на глаза попалась свежая колея, и елки поредели, пропуская таинственную лесную дорогу из тех, что всегда есть в лесу, но никогда не знаешь, где их начало и где конец. Просто две травянистые колей, полные свежей дождевой воды. Но по этой дороге кто-то недавно проехал… Вот сорванный колесом дерн, вот разбитая копытом сыроега. Может быть, дорога ведет в Спасово?

Лена пошла по ней в ту же сторону, куда проехала подвода — это она легко поняла по следам. Стало даже интересно: кто бы это мог быть? И грустные мысли забылись. Черная туча Татарской сечи отступила вместе с елями, и теперь тянулся вдоль дороги прозрачный молодой осинник, полный неумолчного говора листвы и капели. Из него выбегали стайками любопытные сыроеги, выстраивались рядком вдоль дороги. Из одной — глубокой и зеленой, как трава, — пила не торопясь серая пичужка. Наклонится, сидя на краю гриба, склюнет каплю и высоко поднимет голову. Потом опять так же. Лена засмотрелась на нее и даже не услышала скрипа колес за поворотом дороги. Пичуга насторожилась первая и торопливо вспорхнула, стряхнув на землю оставшуюся воду.

Из-за поворота показался унылый бычок, запряженный в телегу, а рядом шагал приземистый мужик с такими широкими и тяжелыми плечами, что казалось, одна их тяжесть дугой согнула его короткие ноги. Лена сразу узнала обоих. Бычок этот служил на конюшне «в чине лошади», и ездил всегда на нем подслеповатый и тихий старик Ивушкин. А мужик был тети Нюрин сосед, дядя Гриша Бородулин, тот, у которого хитрый Федька. Лена, правда, не знала, почему он сменил деда Ивушкина и занялся таким немужицким делом, но она и не подумала об этом — просто обрадовалась встрече.

— Здравствуйте, дядя Гриша, — сказала она вежливо. — Вы не скажете, как отсюда в Спасово пройти?

Дядя Гриша повел себя странно: выругался, резко остановив бычка, и только потом посмотрел на Лену.

— Тьфу, черт! А я-то думал… Чего тебя занесло сюда?

— Я заблудилась, попала под дождь и…

— «Заблудилась»! Нечего в лес тогда лазать. Ладно, иди этой дорогой, а где овраг встретится, там тропа пойдет поверху, ей и дойдешь. Поняла?

— Поняла. Спасибо, — несколько недоуменно ответила Лена и как-то, почти неосознанно, подумала: зачем колхозу такой странный груз? Свежие осиновые чурбашки, и поверх охапка травы. Ну трава, положим, годится тому же бычку, а чурбашки к чему? Из них только ложки да чашки режут кто умеет и потом в городе на базаре продают. А ведь дядя Гриша тоже умеет, вспомнила Лена. Наверное, ему разрешили съездить за осиной и бычка дали — ведь близко-то за Сосновкой «делового» осинника нет, это Лена сколько раз слышала.

Все выяснилось, и, больше ни о чем не думая, Лена заспешила в путь — успеть бы засветло. «А почему он все-таки так разозлился на меня? Что я сделала? — опять подумала она. — Просто, наверное, у дядя Гриши характер тяжелый».

Дорога кончилась, словно бы нырнув с разбегу на дно оврага, а по краю его шла хоженая, приметная тропа. Лена свернула на нее и пошла в Спасово.

* * *

И думать бы Лена забыла про дядю Гришу, если бы не два происшествия — вечером и утром на другой день.

Вечером, вернувшись из Спасова с солью, Лена никуда уже не пошла больше — дождь помешал. Надо бы вечером за сеном сходить в лес на просеку, да после дождя оно намокло. Машке тетя Нюра серпом по-за огородом нажала травы — обойдется. Вот и вышло, что вечер у Лены оказался свободным — делай что хочешь. Так бывало редко, и она даже не сразу придумала, чем заняться. В детском доме об этом и вообще думать не приходилось, там все известно заранее, а здесь одно дело другое за собой зовет, и даже странно, когда дела нет.

В палисаднике под окнами тети Нюры, как и во всей деревне, сами собой росли неухоженные цветы — розовые пахучие мыльники и желтые лакированные ноготки. Совсем такие, как в детском доме. Лена прополола клумбу, выбрала из цветов сорняки. Теперь надо было только загородить палисадник от нахальных коз, которые почему-то считали, что горькие ноготки куда вкуснее сочной и сладкой травы.

Лена набрала прутьев и неторопливо вплетала их в плетень, когда на улице послышался сначала хорошо знакомый ей «дикий» голос бригадирши Романовны, а потом — тети Фани Бородулиной, дяди Гришиной жены. Женщины сошлись возле Фаниного крыльца; Лена видеть их не могла, но слышала хорошо.

— На торфа, говоришь?! — высоким плачущим голосом выводила Фаня. — На торфа надо? А кто там работать у меня будет, ты подумала? Ведь у меня пятеро и один грудной, а мужик-то только слава одна, что живой с войны вернулся. Инвалид он у меня полный, по месяцу с печи не слазит!

— Инвалид он, как же! — пробасила Романовна. — А на базаре кто ложками торгует? Во всей деревне корова-то только у вас и есть. С голоду подыхаете!.. Вот коли бы бессовестные подыхать начали, первой бы тебе конец пришел, это уж точно! А на торфа пусть Григорий едет, и слышать ничего не хочу!

— Едет, едет… Да ты пойди посмотри на него, кому там ехать-то? Покойник он живой, третий день и есть-то ничего не может, не то что встать!

Женщины, видимо, пошли в дом, а Лена изумленно замерла с прутом в руке. Что за чепуха! Ведь она же видела дядю Гришу в лесу? Или не видела? Конечно, видела, это только Нонка говорит, что в лесу всякое «блазнится». Но ведь не может он одновременно и быть в лесу и не вставать с печи? Смутное, нехорошее подозрение тронуло душу Лены, словно она ненароком коснулась чего-то противного. Но разобраться во всем она не умела — слишком мало еще знала эту новую, так не похожую на городскую, жизнь.

Да и Романовна с ее басовитым голосом и вечной руганью за дело и без дела Лене не нравилась. Она и на тетю Нюру кричала, что опаздывает, а какое уж опоздание, когда по летнему времени и ночи-то нет? Наверное, и к Бородулиным зря придралась — от вредности.

Как ушла Романовна, Лена не слышала — всю деревню наполнил шум возвращающегося стада. Возле каждой калитки мальчишки и девчонки приманивали коз «на кулачки»; вытянув сжатую в кулак руку (словно в ней хлеб), звали: «Маня, Маня, Маня…» Но коз обмануть было трудно — они не хуже ребят знали, что никакого хлеба нет и в помине. Подойдет рогатая скотина, раздувая ноздри, обнюхает замурзанный кулачок — и вприпрыжку на огороды, лови ее! Только самым счастливым удавалось заманить козу в калитку.

Лене просто повезло: у Машки были длинные рога и она схватилась за них обеими руками. Машка заблеяла ругательным басом и начала мотать башкой, но дело ее уже было проиграно: Лена держала ее крепко, а Колька и Павка стали пихать сзади, в худой, выпирающий крестец. Так общими силами и «ввезли» Машку в калитку. Уже уходя, Лена почему-то заметила, как возле дома Бородулиных сама остановилась черная смирная корова. Набитое травой пузо висело у нее на хребтине, как мешок на палке. Корову эту Лена и прежде видела много раз, даже знала, что зовут ее Кочка, потому что родилась в лесу, а только сегодня подумала, что ведь и правда — коров у других нет. И у Романовны тоже нет, хоть у нее и трое детей да еще мать старая на руках. Почему же так? Она решила обо всем расспросить тетю Нюру, но тут к ней подошла Нонка, которая даже и не подумала помочь, когда они возились с козой, и спросила:

— Лена, почему так тихо?

Спросила очень спокойно, но от ее голоса сразу сделалось нехорошо — одна она умела так тревожно спрашивать о простых вещах.

Лена отпустила Машкины рога — теперь уже никуда не денется — и удивленно посмотрела на Нонку.

— Да разве здесь тихо? Ты послушай, что на улице делается!

— Нет, не там. Здесь тихо, — Нонка коснулась лба, — очень тихо, а должен быть шум, шум…

— Какой шум? Откуда?

— Не знаю. Если бы я знала! А я только чувствую — и все. И мне трудно. Ты не понимаешь?

— Нет.

— Ты не поймешь, ты там не была.

— Да где — там?

— Не знаю… Там страшно.

Последние слова Нонка выговорила совсем тихо, еле слышно, — тут еще Колька с Павкой «войну» начали, — но Лена все равно расслышала… и ничего больше не сказала. У каждой из них было свое горе, но у Нонки горе страшнее — она его не помнит, а оно есть. А может, помнить еще хуже? Помнить, но не иметь права обмолвиться даже полсловом.

Тетя Нюра вышла с котелком — Машку доить, посмотрела на девочек внимательно:

— Вы чего это квёлые такие? Обидел, что ли, кто?

— Никто не обижал, мы просто так, — поспешно сказала Лена и, взяв Нонку за руку, пошла с ней в дом — тете Нюре и своих забот хватает.

…А утром на свету, когда пастух Левоня только еще раз вякнул своим простуженным рожком, к тете Нюре зашла Фаня Бородулина. Тетя Нюра как раз дотопила печь и заталкивала подальше в угли чугун, где среди политых молоком грибов болтались последние синие картошины — еда на целый день.

— Здравствуй, соседка, извини, что я так, попросту, — поклонилась с порога Фаня. — Вроде и живем рядом, а видимся редко.

— Нужды, видно, нет, — отчужденно ответила тетя Нюра, толкая ухватом непослушный чугун.

— Да как уж нужды нет, в добре всегда есть нужда, — словно и не заметила холодного приема Фаня. — Ведь не звери мы — люди. Я вот в городе была, лекарство своему Григорию искала… Совсем он у меня не жилец, уж такое горе!.. Так, думаю, принесу хоть и соседке гостинца, все-таки твоя девчонка и за моими малыми когда приглядит. Как уж по соседству заведено. Возьми-ка вот…

И выложила на край стола горбушку настоящего черного хлеба и маленький липкий кусочек картофельной сласти — «глюкозы», как звали ее почему-то. Тетя Нюра и ответить ничего не успела, как Колька и Павка кубарем скатились с полатей:

— Мам, хлебца, хлебца дай!

Лена не стала спускаться — смотрела сверху. И никогда она не видела у тети Нюры такого лица — застывшего, словно мертвого. Чуть шевельнулись на нем темные губы:

— Спасибо, соседка.

А Фаня опять, как бы ничего не видя:

— На здоровье, милая. Ведь между соседями как? Коли мир да любовь, так если кто и увидит что — людям не доказчик…

— Спасибо, соседка, — тем же голосом повторила тетя Нюра. — Отблагодарить-то нечем, извини уж…

— Разочтемся на добром деле. До свиданьица пока, — сказала чем-то очень довольная Фаня и закрыла за собой дверь.

Тетя Нюра, ничего не говоря, поделила хлеб и «глюкозу» на четыре части — ровнехонько, Себе не взяла ни крошки и ушла в другую комнату.

Лена слезла с полатей, взяла свою часть и, налив кипятка в кружку, стала есть по крохотному кусочку, как можно больше запивая водой. Глупые пацаны съели все сразу и теперь пьют воду, поглядывая на Нонкину порцию. Лена молча спрятала ее повыше на полку. А тетя Нюра все не выходит. Интересно, что она делает там одна, в «чистой горнице»?

Доев хлеб, Лена тихонько отогнула холщовую занавеску и заглянула в комнату. Там над пузатым комодом веером раскинулись по стене фотографии. На одной — худой темноглазый человек, Нонкин отец. Тетя Нюра стояла перед фотографией, как перед иконой, истово закинув голову, и шептала, шептала.

Лена прислушалась.

— Ты уж прости меня, слабую, Коляша, не гневись… — горестно перебирали слова тети Нюрины губы. — Не я, голод ребячий виноват, Век бы не взяла для себя куска их неправедного! Обессилела я… Спасибо тебе — дочку вернул, одно горе с плеч долой. Жизнь бы еще хоть как облегчил, родимый, измаялась ведь я, одна-то, с четверыми. Вот и козушку придется продать по осени, да и урожай будет ли, нет ли…

Никогда Лена не слышала такого. Мама несла свое горе молча, другие женщины — сколько раз слышала — плакали навзрыд, падали замертво к ногам ни в чем не виноватой почтальонши, принесшей «похоронку». А тетя Нюра всё роняла и роняла слова, как будто стал этот, такой обычный, человек с фотографии высшим ее судьей и помощником.

И, ни о чем не спрашивая, Лена поняла: ведь это ей самой как взятку принесла хлеб сытая Фаня Бородулина. Чтобы не рассказывала, как повстречала ее «хворого» мужа в лесу. А она этот хлеб съела. Как же теперь быть?

В одну минуту все недоувиденное и недоуслышанное за эти два дня стало понятным, простым и страшным. И тут же всплыло далекое, точно бы накрепко позабытое воспоминание… Горная застава. Лето. Лена совсем еще маленькая, а двор, огромный и пустой, насквозь прокален солнцем. Возле домика, где кухня, осталось немного тени, и Лена идет туда… А из случившегося дальше она помнит одни отрывки. Два очень толстых и черных человека что-то передают третьему, знакомому толстяку, что всегда бывает или в кухне, или возле нее. Заметив Лену, они словно бы замирают на мгновение, а потом знакомый толстяк сует ей в руки мокрый и сладкий кишмиш: «Иди, иди отсюда, девочка!» Дальше осталось в памяти только гневное и брезгливое лицо отца и его приказ: «Брось эту гадость немедленно!» И вот странность: вовсе не понятно и забыто предыдущее, а голос отца остался в ней и словно бы опять, как тогда, требует, остерегает от чего-то грязного. Но поздно… Подлую тети Фанину подачку не бросишь на дорогу, как невкусный, липкий кишмиш… И где найти в получужой деревне человека, который бы понял всё и помог?

«Надо рассказать обо всем Кешке, — подумала Лена. — Просто найти его и рассказать».

* * *

Лена не понимала, что разделяло два «конца» не такой уж и большой деревни. Ей, горожанке, было невдомек, что родилось это разделение очень давно, в прошлые темные времена, когда на одном конце деревни жили православные, а на другом — раскольники, «староверы». И сами не помнили толком, чего не поделили в вере одним и тем же лесом жившие крестьяне, но враждовали люто, до смертного боя по праздникам. Так оно и повелось. Не стало давно ни православных, ни «староверов», и в церкви еще с самой революции поселился клуб, а «концы» все жили отчужденно, словно не замечая друг друга.

Ребятишки решали дело просто: «нижние» к «верхним» не ходи. Поэтому Лена не без опаски поднялась на пригорок, где стояла бывшая церковь и начинался «верхний» конец. Это ведь ничего не значит, что они и бревна ловили, и в лес ходили вместе с Кешкой, — налетят «верхние», так только держись!

Но на улице ни души — погожий день чисто подмел деревню, все ушли в поле. Только возле клуба дед Ивушкин сгружал коробки с фильмом — значит, будет кино. Бычок опять находился в его полном распоряжении, словно и не ездил в лес. Пришла женщина-киномеханик Вера с рябоватым надменным лицом.

— Чего это опять «В шесть часов вечера после войны» привез? — спросила она недовольно. — Конечно, как сама не поедешь, вечно сунут не знаю что.

Голос Веры все повышался, и Лене стало ясно, что деду Ивушкину скоро придется плохо. А за что? Вера по лени только сама не поехала в Спасово… И вообще какой она механик? Одно звание. Картины у нее рвутся все — и старые и новые; бывает, что по полчаса вместо фильма шарахаются по экрану чертячьи тени летучих мышей — тысячи их живут на церковной колокольне. Все это Вере нужно только для того, чтобы в колхозе не работать. Романовна об этом на всех перекрестках кричит. А муж у Веры тоже резчик, лучший в деревне, куда дяде Грише до него!

Лена безлюдной улицей прошла до конторы и остановилась. Куда же теперь? Она знала, что председателева изба где-то неподалеку. Но которая? И спросить не у кого — одни рябые куры валяются в пыли да худая кошка настороженно смотрит из палисадника бесцветными от солнца глазами. От конторы тропы, как посыльные, бегут во все стороны. Самая торная — под гору, к Выти, где чадит колхозная кузница.

Оттуда несется нестройный цокот молотов — видно, не с руки подобрались ковали и никак не могут сладить. В черном зеве открытой двери дышит пламя. Это хозяйство Валеркиного деда, но Лене показалось вдруг, что в темноте мелькнула белая Кешкина голова. Вот и опять… Конечно же, это Кешка! Только неизвестно, что он там делает…

Лена сбежала с пригорка и уже безразлично, словно мимоходом, заглянула в прокопченное нутро кузницы. Вся-то она держалась неизвестно на чем, может, на лопухах, что дружно росли на земляной крыше. И так же неизвестно откуда бралась сила в сухих, как картофельные плети, руках Валеркиного деда, стоявшего у наковальни. Молот в них хоть и поднимался натужно, падал на раскаленный лемех плавно, точно. Частил и сбивался с ритма «подзвонок» — Кешка. Он то спешил, то опаздывал, и дед сердито дергал бородой — слов все равно за шумом не разобрать.

А возле мехов стояли бабка в серой домотканой рубахе и Валерка. Мехи громко сердились на их слабость:

Чу-у-ф! Чуф-фы!..

Лена все это увидела мигом, в один взгляд, и словно к глазам прилипла ей бабкина мокрая от пота рубаха, облепившая худые лопатки. Не спрашивая позволения, не здороваясь, Лена проскользнула в кузню и переняла из бабкиных рук непослушные мехи. От жара и пресного духа каленого железа занялось дыхание, но она справилась. Бабка взяла длинные клещи и по-хозяйски, со знанием дела, повернула в горне поковку.

Дед и Кешка на них не смотрели. Удар, еще удар… Кешка ответил россыпью, и дед привычно схватил готовый лемех, чтобы махнуть его в угол, в колоду с водой. Тысячи раз делали его руки это движение, но тут подвели; если бы Кешка не подхватил на весу лемех вторыми клещами, брякнулся бы он на землю…

— Шабаш, — сказал дед.

И только теперь все разом увидели Лену. Кешка неторопливо, как дед, скинул прожженный фартук:

— Ты как сюда попала?

— Никак. Пришла, и все.

— Уж ты не Нюры ли Золотовой будешь? — спросила бабка. — Смотрю, смотрю, ровно я и не знаю чья…

— Да, я у нее живу…

Лена чувствовала себя неловко — еще смеяться станут над ней, помощницей непрошеной.

— Хорошая она, Нюра-то, добрая душа, — опять сказала бабка. И Лена поняла, что это словно бы и к ней относится.

А Кешка стоял у притолоки и смотрел на улицу, но краем глаза на Лену, она это видела. Валерка ужом проскользнул между ними и помчался к недалекой реке. Лена посмотрела ему вслед — пойти и ей, что ли? Не глядя прошла мимо Кешки.

— Ты куда это? — спросил он.

— А на реку…

— Ну, и я тоже, — и зашагал не совсем рядом с нею, а чуть поодаль, как взрослые парни ходят.

За спиной Лена опять услышала бабкин голос, но это уже относилось к деду, а не к ней:

— Ты чего это, аспид, в бузину заворачиваешь? Думаешь, я не знаю, что спасовски не с пустым рукам приезжали?!

Кешка покрутил головой:

— Вот дошлая бабка! Все знает. Спасовские-то поутру двух лошадей ковать приводили. Ну, известно, самогона принесли. Дед с бутылкой-то туда-сюда: куда бы от бабки спрятать. Вот и сунул за кузней в бузину. И ведь рядом ее не было, а выведала как-то!

— А я не знала, что ты в кузне работаешь, — сказала Лена.

— Да я временно, пока Пашка болен. У меня и выходит-то плохо, — честно сознался Кешка. — А работы в колхозе знаешь сколько? Ой-ой!

Они дошли до берега Выти и, не сговариваясь, присели на глинистом, ломком обрыве. Лена знала, что купаться при Кешка ни за что не полезет, хотя, когда бревна таскали из реки, она об этом и не подумала. Но это были совсем разные вещи. Видно, и Кешка чувствовал то же самое, так как уселся на обрыве, словно и не видя близкой речной прохлады. Валерка внизу упоенно кувыркался в реке, то показывая пятки, то уходя в воду стоймя, «солдатиком».

Сорвав стебелек донника, Лена надкусила сладкий конец.

— Ты Бородулиных знаешь? — спросила как бы невзначай.

— А кто ж их не знает здесь! Самые первые деляги. Фаня в войну сколько вещей в городе наменяла… Им только до колхоза дела нет, а до себя — всегда. Что это они тебе дались?

— Да тут, понимаешь, нехорошо вышло…

И Лена рассказала все, что случилось за это время.

Выгоревшие Кешкины брови поднялись и словно переломились пополам.

— Вот оно что… Купили, выходит, Ивушкина-то. Кто бы это им быка и подводу дал? А насчет хлеба ты себя не кори — Фаня от горбушки не обеднеет.

— Я не о том… — Лена досадливо сморщилась, — как ты не понимаешь? Мне же тетю Нюру жаль. И знать хочется, что между ними вышло такое. Ведь было что-то, неспроста она…

— Этого я не знаю, — сказал Кешка, подумав. — А может, мы у деда спросим? Врать он правда горазд, но вообще-то он дед хороший, справедливый.

— Спроси, — согласилась Лена.

Кешка все-таки сбежал к реке и торопливо, словно стесняясь чего-то, ополоснул черные от сажи щеки. Лена, тоже не зная почему, сделала вид, что вовсе на него и не смотрит. Ей было и хорошо и боязно с этим мальчиком — совсем так, как на «живульках»: сам не знаешь, каким будет твой следующий шаг, а он ведь может быть только один…

Когда они подошли к кузне, огорченный дед уже сидел на завалинке, дожевывая огурец. Сразу стало ясно, что слазить в бузину ему так и не дали.

Бабка бренчала в кузне железом и громко ворчала:

— Все не по-людски делает. Не хотел до обеда вторую ковать, так и не калил бы зря… Куда вот ее теперь-то?

— Тебя не спросили, мастера! — беззлобно огрызнулся дед.

Оба они всё понимали: и дед загубил поковку не по недоумию, а просто сил не хватило, и бабка ругается не со зла, а от жалости к себе и к нему. Ну, и еще для того, чтобы слова отогнали неотвязные мысли о погибших сыновьях.

— Чего больно долго прохлаждался? — сердито, чтобы показать, кто здесь хозяин, спросил Кешку дед.

— Да какое же долго? Одну минуточку, — ответил Кешка просительно.

И Лена поняла: он нарочно, не хочет обижать деда, а вовсе он его не боится.

— Дед, а дед, ты не знаешь, чего у Бородулиных с Болотовыми было? — спросил Кешка, незаметно мигнув Лене: ты лучше молчи, я сам.

— То есть как это чего? — удивился дед. — Да про то все знают. Батька твой — первый. Ведь Бородулины почти до самой войны в единоличниках ходили, ну, с ними еще Сорокоумовы да Серебряковы — Верки-то, киношницы, отец, А Николай Болотов первый был колхозный активист, все с твоим батькой вместе ладили. Им, Бородулиным-то с компанией, это, конешно, ни к чему было — колхоз и прочее, они резчики, с базара жили, а не от земли. Грозили им: и Золотову, и батьке твоему, и другим которым. А невдолге перед войной подстерегли Николая-то в Татарской сечи и избили безжалостно. Милиция потом долго искала, но не нашла, а сам он не видел кто. «По руке только, говорил, чувствовал — Гришки Бородулина дело». Вот оно как. А ты говоришь — «чего». Справедливости вот нет: Григорий-то как и вовсе не воевал, а Николай не вернулся…

Лена молча слушала все это и видела помертвелое лицо тети Нюры, слышала и горький шепот. Чего же ей стоило хлеб этот у Фани взять! А взяла…

— Нет, нет справедливости… — повторил дед уже тихо, самому себе, — Мои тоже не пришли с войны, а чем я перед людьми виноват? Осиротела кузня, на старого да малого и смотреть ой тошно, а что поделаешь?

— Пошли, что ли?.. — позвал он Кешку. Потом повернулся к Лене: — А ты иди-ка домой, милая, нашей гарью с непривычки дышать нехорошо.

И бабка кивнула, высунувшись из кузни:

— Иди, иди, спасибо тебе, но я уж сама, я ведь привышная.

— Заходи когда еще! — последним крикнул Кешка.

И Лена обернулась, молча кивнула ему. Потом помахала всем рукой и пошла в гору, где прыгали маленькие, нестрашные пацаны:

— Нижняя, нижняя идет! — и пытались натравить на нее ленивую блохастую дворняжку.

Лена прошла возле них даже не обернувшись — больно много чести! И опять тихой улицей, мимо клуба, где одни стрижи свиристели вокруг колокольни, на свой «нижний» конец.

Нонка встретила ее у крыльца:

— А тут тетя Фаня тебя спрашивала — не присмотришь ли за ее ребятами, она на базар пошла.

— Пусть и их туда же забирает! — резко ответила Лена и пошла в избу. — А спросит еще, скажи, что меня дома нет.

— Сама скажи, я ее боюсь, — ответила Нонка.

— Боишься? Это почему? — заинтересовалась Лена.

— Не знаю. Она такая… такая…

Нонка повела пальцами в воздухе, будто ловя непослушные слова. Лена успокоилась: это опять только Нонкино настроение, а его не угадаешь. Она думала о другом: во что бы то ни стало надо достать денег, сходить в город на базар и вернуть Фане ее проклятую горбушку. Не ради себя — ради тети Нюры. Но где их взять, деньги? После смерти мамы у Лены и рубля в руках не бывало — в детдоме деньги вовсе ни к чему. Хранились у Лены мамины кольцо и брошка, что папа ей когда-то подарил. Но во-первых, это, не считая книжки «Рассказы о Дзержинском», последняя память о родителях, а во-вторых, может быть, все эти вещи и не стоят ничего? И кому продать? А если прямо пойти к Фане и сказать: «Вот, возьмите это за ваш хлеб…» Нет, так тоже нельзя, не то.

Лена мыла пол в избе и мучительно искала выход. Как же поступить? Нонка сидела на пороге открытой двери и плела венок из вянущих луговых цветов. Нонка жила без завтрашнего и без вчерашнего дня, и сейчас Лена ей даже завидовала.

* * *

Картофельные поля в Сосновке на самом солнцепеке, вдоль по склону. «Не земля, а супесь вертячая», — говорят о них в деревне, но картошка родится и на «супеси». Хоть не больно крупная, но зато на диво рассыпчатая.

Полоть картошку не то что лен — милое дело. Можно и присесть в широкой борозде, и повернуться поудобнее. Да и растут в картошке лиловый будяк, мокрец и нежный мыльник. Травы не вредные. Подрубил потесом под корень — и в сторону.

Лена шла вдоль рядка, стараясь не отставать от тети Нюры. Да где там! Та уже два рядка пройдет, пока Лена один осилит. Картофельные плети вяло разлеглись по бороздам, словно и не было недавно дождя. Жарко, и голову дурманит сырой табачный запах растревоженной ботвы.

В памяти встает большая река, плоты… Эх, сейчас бы нырнуть на глубину да саженками на другой берег! Лена встряхнула головой, отгоняя грешные мысли. Мало ли чего хочется! Все ребята сегодня в поле, а она что, хуже других? В колхозе не хватает рабочих рук, и на правлении решили, что школьники пойдут на прополку. И Лена пошла, хотя она даже в школе здешней еще не была ни разу, только издали смотрела на нее.

Чудная здесь школа, ничего школьного в ней нет — тяжелый приземистый дом из красного кирпича. Кулак, говорят, какой-то еще до революции построил… И директор в этой школе тоже совсем не как в городе — никакого страха не наводит. Спокойный такой человек в линялой солдатской гимнастерке. Живет в избе, как все, и на поле работает, как все, если нужно…

— Что больно отстала, помощница? — окликнула Лену тетя Нюра. — Ты потес-то высоко не поднимай, устанешь. Смотри, как я делаю…

Но тетя Нюра не успела показать, как именно надо рубить зловредные сорняки. От деревни до поля растянулась целая процессия, и впереди всех Романовнина бабка тащила за руки Кольку и Павку, а Нонка сама шла следом. За ними поспешали другие старики и старухи из тех, кто не мог уже выйти на поле, и ребячья мелкота со всей деревни. Дворняжки провожали их заливистым лаем.

У Лены упало сердце: ведь чувствовала, что нельзя оставлять пацанов на Нонкино попечение! Что же они такое успели натворить, раз всю деревню собрали?

Бабка подвела ребятишек прямо к тете Нюре:

— Смотри… смотри на своих! Голодать теперь станем из-за них…

Простоволосая, худая старуха без толку повторяла слова и явно ничего не могла объяснить. Но уже рядом с ней, как из-под земли, выросла Романовна. И все разъяснилось: Колька и Павка, забытые Нонкой, отправились к бабке в огород и оборвали весь цвет с ранней картошки.

— Да-а… нам Федька сказа-ал… — тянули они скучными голосами.

У Лены отлегло от сердца — велика беда! Но, взглянув на Романовну, она так и замерла: по коричневым, жестким щекам ее катились слезы.

— Господи, — сказала она тихо, совсем не своим ругательным голосом, — а я-то как старалась, глазки в избе проращивала… И все попусту!

Нонка тревожно смотрела на Романовну огромными, чуткими глазами и, не замечая этого, теребила в руках никлые лиловые цветы картошки.

И тетя Нюра расстроилась всерьез:

— Угомону на вас нет, мучители! — замахнулась хворостиной на мальчишек. — Помереть мне, что ли, чтобы не маяться с вами!

Лена ничего не понимала: в жизни не думала, что красивый картофельный цвет что-то значит для урожая! К ним подходили люди с других делянок, ахали, жалели Романовну. Ведь у нее тоже дети, их кормить надо, а когда-то теперь картошка новый цвет наберет… Подошел незаметно и директор школы Степан Ильич, а с ним знакомый уже Лене биолог Петр Петрович.

С самой той ночи Ивана Купала не пришлось ей с учителем видеться — всех к дому привязывали дела. И Лену тоже. Теперь он стоял рядом, все такой же немножко смешной и не деревенский. А Степан Ильич ничем не отличался от скудных сосновских мужиков: невысок, не особо силен и загорел до того, что русые волосы кажутся белыми.

— Что же это происходит тут? — спросил он у первой попавшейся старухи. — О каком неурожае речь? Ни градом не било, ни солнцем не палило, а вы уж и носы повесили. В чем дело?.

— Да что? Хотела вот скороспелки детям вырастить, — начала объяснять Романовна, — только цвет набрала картошка, а золотовские пацаны все пооборвали. Хоть бы и не сажала, не убивалась над нею попусту…

Женщины сейчас же обступили Степана Ильича плотным кольцом, до времени словно и не замечая второго, пришедшего с ним человека. Лена поняла, что со словом его считаются.

— Я думаю все же, что беды в случившемся нет, — сказал Степан Ильич. — Знаю и то, что вы можете сказать: не у тебя, мол, самого, так тебе и горя мало. Но вот тут со мной новый человек, наш преподаватель биологии. В дела сосновские он никак еще встрять не успел, а наукой о растениях всю жизнь занимается. Пусть он и ответит: имеет картофельный цвет значение для урожая или нет?

Все обернулись к стоявшему рядом с директором Петру Петровичу.

Лена почувствовала, что сам его вид производит на людей нужное впечатление: что бы он ни сказал, это будет словом ученого человека.

— Почти никакого, — объяснил учитель уверенно. — Это только внешний сигнал о том, что процесс роста клубня заканчивается. Когда-то по незнанию люди пытались есть картофельные плоды — «бульбочки», а не клубни. Конечно, ошибку скоро исправили, но цвет как-то связался в сознании с урожаем, так и живет это поверье до сих пор.

— Слышали? — спросил Семен Ильич. — А я еще больше скажу, пусть вот старые люди поправят, если что не так. Давно ли у нас в Сосновке на «нижнем» конце и вообще-то картошку стали есть? Забыли, как старики раскольники твердили: «Кто ест траву картофь, у того в крови ковь»? Да «кто чай пьет — отчается…» Всё они готовы были запретить, от всего отвернуть людей. Теперь, конечно, картошку все едят, а шепоты всякие староверские живут. Не тебе бы только, Романовна, слушать их…

Бригадирша утерла концом платка коричневое лицо.

— Да я, Степан Ильич, и не слушаю. Только если люди говорят, а у меня, сам знаешь, семья-то…

— Не умрет твоя семья с голоду, — успокоил ее директор. — А если кто еще сомневается, так я разрешаю на моем участке хоть весь цвет оборвать.

— Да что ты, что ты! — всполохнулась Романовна, — Верим и так. Спасибо тебе! Спасибо и вам, — чопорно, чинно поклонилась Петру Петровичу.

Тот вежливо приподнял худую соломенную шляпу.

И незаметно, словно растаяв под лучами солнца, исчезла, растеклась толпа. Одни собаки еще некоторое время рыскали по полю, не понимая, на кого же им лаять теперь.

Тетя Нюра посмотрела на мальчишек, на Нонку, которая как ни в чем не бывало плела венок из картофельного цвета, и сказала Лене:

— Иди уж и ты с ними в деревню, я и одна справлюсь. А как их, горе мое, оставить одних? Еще и дом-то сожгут, с них станется…

И украдкой, искоса глянула на дочь. Красавица ведь: лиловые цветы на черных кудрях, сама легкая, как из солнечного луча вылилась. А где бродит ее душа?

Лена перехватила этот взгляд и обняла Нонку за плечи — пусть тетя Нюра знает: не даст она ее в обиду. И потянулись вверх по косогору, к деревне: впереди неунывающие Колька и Павка, за ними Лена с Нонкой.

* * *

Детдомовский Соколка раза два брехнул на Лену и снова занялся своими блохами. Подойти к ней он и не подумал: ясно, что ничего съедобного нет в руках у девчонки. А Лене стало немножко грустно: «Совсем меня забыл, а я ему лапу лечила…»

Вытоптанный до блеска двор поразил ее безлюдьем. Никого. На обломанной сирени дерутся воробьи. Сохнет за домом безликое детдомовское белье, и не на кого кричать, чтобы не играли среди него в прятки. Лена поднялась на крыльцо и, по-прежнему никого не встретив, прошла в знакомую спальню. Вот здесь тогда сидела тетя Нюра, а она сама вышла не в эту дверь, а в другую, в дальнем конце узкой и длинной комнаты.

Сегодня на рассвете, идя лесом в город, Лена так ясно представляла себе, как встретят ее ребята. Она хорошо помнила, что творилось в их группе год тому назад, когда проездом навестила ребят смешливая певунья Анеля-белоруска, которую еще раньше нашли родные. Вместе с матерью и сестрой Анеля ехала в Сибирь, к каким-то другим своим родственникам, у нее их оказалось очень много. «На всех нас хватило бы», — пошутила тогда староста Маришка. Ребята окружили Анелю сплошным кольцом, и все-таки между ними и ею всегда само собой оставалось узкое свободное пространство. Его не переходили, через него тянулись только руки, трогавшие то нарядное вышитое платье, то настоящую шелковую ленту в Анелиной косе. И в глазах у девочек была не зависть, а счастливое обожание…

Нет, Лена знала, конечно, что на такой прием ей рассчитывать нечего, достаточно глянуть в зеркало, чтобы это понять. У тети Нюры зеркало «доброе», совсем помутнело от старости, но и в него видно, что платье у Лены выгорело добела и давно ей не по росту — тетя Нюра пришила по подолу кусок от другой такой же ношенины. И с волосами не сладить — торчат во все стороны: ни в косы не заплести, ни так причесать. Да еще и на носу завелись веснушки, а ресницы от солнца совсем выцвели. Но было другое: убогий ее наряд никого не повторял и принадлежал ей самой. И сама она тоже принадлежала себе самой, а этого так не хватало в сравнительно сытой и одетой жизни детского дома. Лена верила: хоть немножко, но позавидуют и ей. А потом она расскажет о деревне, о тете Нюре и Нонке, о заповедной Татарской сечи, и тогда уже все поймут, что живется ей хорошо.

Собралась она рано, тихо, с вечера еще сказавшись тете Нюре. Миновала березовую земляничную рощу и по краю Татарской сечи вышла на просеку. Как сошедшиеся для битвы войска, стояли по двум сторонам просеки: с одной — белые березы, с другой — черные ели. Между ними высокая и нежная лесная трава, боящаяся солнца. Восковыми свечами поднимаются в ней пахучие любки и крупные, как в саду, голубые колокольчики. Травы отяжелели от щедрой засушливой росы и понизу душно пахнут прелью. Тянет пряным цветом хмеля из близкого оврага.

Лена шла по просеке, ничуть не боясь леса и одиночества, и незаметно красота его стирала все темное в ее воспоминаниях о детском доме. Казалось, и не стояла никогда за ее плечами черная беда и ребята относились к ней по-доброму. Она даже забыла на минуту, зачем пошла в город, — так захотелось увидеть их всех, рассказать о своей новой жизни.

…И вот она стояла посреди пустой спальни и не знала, куда же все подевались. Только воробьи за окном, додравшись до изнеможения, ругались скрипучими, охрипшими голосами, Но вот к ним присоединился еще какой-то звук. Шаги. Лена обернулась: в другую дверь спальни, хромая, вошла Маришка.

— Это ты? — спросила она без радости и интереса.

— Да, я… А где все?

— В совхозе. Ты что, забыла? А я ногу поранила, вот и осталась дома. Ты зачем пришла-то?

Лена молчала. Разве Маришке объяснишь «зачем». Всем существом она уже поняла свою ошибку. То, что словно смыл с ее души лес, никуда не ушло: ни доверия, ни любви не оставила она в душах обитателей этого дома. И они не виноваты в этом. Та же Маришка, что сейчас смотрит на нее настороженно и недобро… Ее семья погибла от рук полицаев, одна она уцелела чудом. Лена ведь знает это. И еще: ни Маришке, ни другим никогда не понять, почему не им, а Лоне судьба послала новую семью…

— Да просто зашла по дороге, — сказала Лена спокойно. — Хотелось узнать, как вы тут живете.

— Хорошо живем, — ни о чем не говорящим тоном ответила Маришка. — Между прочим, о тебе тут справлялись два раза. Один раз женщина какая-то, деревенская вроде, а то еще мужчина приходил… Они с Марьей Ивановной разговаривали. Я не знаю, о чем.

Лена представила себе лицо Марьи Ивановны… и тут же решила, что ни искать ее, ни спрашивать не стоит. Еще раз обвела глазами спальню: вот ее кровать, вот Нонкина… Кем-то они уже заняты. Много сирот оставила война.

— До свиданья, Мариша, — кивнула она с порога. Хотела было передать ребятам привет, но решила, что тоже нет смысла. И вышла во двор.

Соколка раз-другой подмел пыль хвостом, но даже не встал. Хозяев у него нет, ему все безразличны. Лена махнула рукой самому дому и окунулась в асфальтовое пекло улицы. Теперь ей надо на рынок, хотя она так и не представляла, как и кому сможет продать свою брошку. Колечко она решила не продавать.

…До войны на площади торговали сеном, потому и укрепилось за ней название Сенной. Военная барахолка переделала его в Сеннуху и продолжала торговать на площади, только уже не сеном, а чем придется. Два послевоенных года наводнили Сеннуху трофейным барахлом и американскими, безвкусными продуктами.

Лена так и не решалась нырнуть в тесную, потную, непрерывно переливающуюся с места на место толпу. Ближе к краю торговали съестным. Лена старалась не смотреть на коричневые соевые лепешки, вареный сахар и крошечные кусочки самого настоящего сливочного масла, плавающие в тарелке с водой. Не это ей нужно. Но вот, прорезая однообразный многоголосый шум, взвился один хриплый, с перепадом, как у испорченных мехов, голос:

— Хлюкозы! Хлюкозы кому!

Толстая, багроволицая женщина разложила на тарелке липкие, серые от пыли сладости. И почти рядом с ней вороватый, быстрый парень продает порезанную на четыре части буханку хлеба. Тут же неуловимо тасует пальцами ног карты отроду безрукая гадалка — знаменитость Сеннухи. Возле нее очарованно застыли деревенские бабы.

Все это как-то сразу попало в поле зрения Лены. И вместе со всем этим еще и дядя Гриша. Чуть поодаль, где меньше толчеи, разложили на земле дерюги мыловары, сапожники и всякие мастера. Кто продает резиновый клей, кто — жестяные, чуть дышащие ведра, а кто — ложки, чашки, детские игрушки.

Дядя Гриша среди них, как гора, и товар у него самый видный — на донцах ложек и чашек катается солнце.

Сама не зная почему, Лена побежала прочь. Зашла с другого конца все той же нередеющей толпы. Казалось, она втягивает в себя все, но ничего уже не выпустит обратно, не ограбив, не обманув…

Широкоплечие и узкие платья, невиданное обилие кружев и прозрачности на белье, тугие свертки ткани… и один-единственный, но на диво прочный и красивый башмак в руках у женщины. Все заняты, никто и не обернется на девчонку — не на таких здесь смотрят. Лена тронула за локоть старуху в не по-летнему теплой шали: показалось, что лицо ее добрее других. Но та шарахнулась, локтями, плечами, всем телом защищая немудрящий свой товар. И тут не над Сеннухой только — над всем городом, кажется, повис долгий, как сирена, вопль:

— Задержи-и-ите! Задержи-и-ите!..

Он сдвинул с места всю толпу, всех повлек к одной точке. И Лена не могла сопротивляться этому всеобщему движению, ее тоже захватило и понесло.

Обрывки фраз:

— Задержали… Сейчас бить будут… Убивать бы их надо, гадов, чего там — бить… Да кого задержали-то? Как это — кого? Известно: вора!

Лену вынесло к тому же месту, откуда она убежала. Смотреть не хотелось — вырваться, уйти… Но все-таки она увидела — несколько человек нагнулись над чем-то, но ничего не рассмотреть — все загородили необъятные плечи дяди Гриши, а кулаки падают вниз попеременно, как два молота на наковальню. И ни крика, ни жалобы…

— Насмерть ведь забьют. Милицию, что ли бы, кликнуть? — никуда не торопясь, сказала баба с «глюкозой».

А Лена увидела: вот так эти же кулаки Нонкиного отца… Там, в лесу… до без памяти…

— Ты что здесь делаешь?

Странно знакомый голос. Откуда? Как из другой жизни… Но ведь нет ничего, нет жизни, есть только эти ужасные кулаки, не знающие устали и пощады…

Лена подняла глаза: перед ней стоял Петр Петрович. Уже строго, требовательно он повторил:

— Ты зачем сюда пришла?

Но она, не отвечая, схватила его за руку:

— Остановите, остановите их!

— Это уже сделано, я позвал милицию, — успокоил ее учитель.

Действительно, кружок плеч вдруг распался, и теперь те же голоса из толпы частили услужливо:

— Этого, этого задержите! Он больше всех бил, ирод безжалостный!..

Дядю Гришу и еще двоих повели к милицейской, чадившей газгольдером машине. Следом понесли на руках что-то маленькое, плоское, в свисающих до земли лохмотьях… Лена отвернулась.

— Идем отсюда. — Петр Петрович взял ее за руку.

— Не могу…

— Почему это?

Сбиваясь и ежась от непроходившего озноба, Лена рассказала, зачем пришла сюда.

Он покивал головой:

— Понимаю… Да, у таких людей нельзя ходить в должниках, ты права. Что ж, по счастью, моих возможностей хватит на то, чтобы тебе помочь. Подожди здесь, я куплю тебе хлеб и «глюкозу».

Обратно они шли пешком, а рядом шлепал по пыльной дороге знакомый Лене бычок. На этот раз он вез школьное имущество. На все случаи жизни у него существовала только одна скорость, и погонять бычка можно было разве что для собственного удовольствия. Лучше уж шагать рядом с телегой и смотреть, как кланяются тебе сизо-зеленые колосья цветущей ржи, а на горизонте столпились, не решаясь подняться, белые кучевые облака. Высоко в небе повис трепещущей серебристой точкой жаворонок, и много ниже его роняет острую тень на землю ястреб…

У Петра Петровича доброе и грустное лицо человека, понимающего беду. Лена взглянула на него раз, другой… и, решившись, рассказала о себе уже все, до конца.

— Вот оно как, — протянул он раздумчиво, — а я ведь так и думал, что за твоими плечами стоит большое горе, это чувствуется Но не подозревал, какое оно… У меня ведь тоже семью война отняла, так что понять тебя я могу. И еще: проще всего было бы мне-то тебя и осудить, но я не сделаю этого. Даже в том случае, если твой отец действительно виноват. Хотя я мало верю в это, ты не похожа на дочь предателя и корыстолюбца.

Лишь древняя жестокая притча твердит, что дети до седьмого колена платят за грехи отцов. А на деле это означает: посеять зло там, где еще способно вырасти добро. Упавшая на сына или дочь вина отца может только сломать их жизнь, но ничего уже не исправит. А кроме того, я верю в исторические ошибки. Они бывают малые и большие, и время иногда столетиями не исправляет их, но приходит час, и справедливость торжествует всегда.

Вот посмотри: стоит как память о павших Татарская сеча. Нет давно имен, нет судеб, есть только общая память народа о героях. А кто скажет, не было ли и среди них таких же, безвинно очерненных, как твой отец? Войны лишь издали — сражения врагов и героев, а вблизи они в тысячи раз противоречивее обычной мирной жизни человечества.

Впрочем, тебе это все, может быть, и неинтересно. Тебе важно одно — твой отец… Я попробую сделать, что смогу. Напишу, попытаюсь заново привлечь внимание к обстоятельствам его дела. После войны многое прояснилось. Может быть, и о нем известно что-то новое… Согласна?

Лена радостно кивнула. Конечно же! Непривычная попытка помощи извне уже казалась ей почти победой.

— А Татарской сечей мы еще займемся, очень любопытное место, — перевел разговор на другое Петр Петрович. — Что ж, нам, кажется, и расстаться пора? Просекой тебе ближе к дому…

Бычок запылил по дороге дальше, а Лена свернула в лес.

Высоко над просекой, выше самых высоких елей и берез, синело небо — словно широкая голубая дорога, уводившая неизвестно куда неторопливые облачные караваны. Навстречу тянул чуть слышный ветер-полуденник, смешивая запахи цветов, деревьев и трав. Дышалось привольно, и ноги сами убыстряли радостный, легкий бег. Так — неизвестно куда и зачем — Лена бегала только до войны. В далеком, забытом детстве. А теперь оно возвращалось снова, только другое, лучше прежнего. Ведь теперь ей недостаточно было одной только неосознанной радости жизни, нужна была и вера в правоту и справедливость окружающего. И эту веру почти вернул ей добрый человек.

Так, радостная, быстрая, она влетела и в избу Бородулиных, лишь краем глаза заметив, что у Фани глаз не видно от слез. Положила на стол хлеб и сласти.

— Возьмите, спасибо, нам вашего не надо! — проговорила она на одном дыхании и уже готова была уйти, как словно арканом опутали ей ноги сорвавшиеся на крик слова:

— Отродье фашистское! Не надо тебе?! Петлю бы тебе на шею, гадина!..

Лена с трудом захлопнула за собою тяжелую дверь. И как это она сразу не догадалась, какая женщина наводила о ней справки в детском доме? А второй, наверное, дядя Гриша.

Широко распахнувшиеся двери мира снова сомкнулись, оставив лишь привычную узкую щель, едва пропускающую свет и тепло. Наверное, и Петр Петрович ничего, ничего не сможет сделать… Зря поманило высокое небо.

* * *

— Поход? — протянула Лена, — А работать кто будет? Разве у вас, «верхних», есть свободные ребята?

— Что ты! — Кешка даже улыбнулся. — Само собой, что все заняты. Но… может быть, совсем-совсем ненадолго? Как ты думаешь?

— Ну, если ненадолго… — согласилась Лена. — Только ведь «нижние» с «верхними» вместе тоже не пойдут.

— Кто захочет — пойдет. Я уже с Петром Петровичем договорился, — солидно сказал Кешка, явно подражая отцу.

Лена рассмеялась:

— Раз «договорился», так о чем и речь!

Кешка обиженно сбычился — ведь он почти бессознательно подражал отцу и не замечал этого, — но все-таки решил, что ссориться не стоит. А Лена думала: откуда все-таки взять время? Дела — свои и чужие — обступали ее с каждым днем все неотвязнее. Да и как отличить свое от чужого? Пошла с половиками на речку, а по дороге Романовнину бабку встретила с непосильной корзиной мокрого белья. Обе ведь на речку шли, как тут не помочь? К Суховым заглянула — Валерку в лес за грибами позвать, а их бабка простоквашей с ягодами угостила и даже половину овсяной лепешки дала. Как же после этого не окучить ей картошку?

Но в поход пойти хотелось. Очень. Лена подумала, что мальчишек, Кольку и Павку, можно будет оставить той же Романовниной бабке — присмотрит, а они с Нонкой пойдут в Татарскую сечу. Да, конечно, так и надо поступить. А дела… пусть подождут один денек. И от этого решения ей сразу стало веселее.

…Маленький отряд исследователей Татарской сечи отправился в свой недолгий путь. Завтра снова дела и заботы, но сегодня целый день принадлежит только им и лесу.

Середина лета. На гарях колеблются под ветром волны цветущего иван-чая. В их алом разливе тонет все: и белые ромашки, и голубые колокольчики. Они — словно холодный, вечный отсвет когда-то бушевавшего здесь лесного пожара. Попав на первую такую гарь, ребята долго лазали по горелым пням, обирая крупную землянику. Все остальное вылетело из головы. Петр Петрович никого не торопил. Понимал, что и это для ребят — праздник. Он неторопливо бродил по гари, изредка нагибаясь за одному ему известной редкостью, и губы его машинально произносили звучные латинские слова.

Лена нашла целый земляничник около пышного куста иван-чая и нарочно молчала, чтобы не прибежал хитрый Валерка. Он всегда старался пристроиться к чужой находке. Рядом затрещал валежник, и послышался голос Нонки:

— Ой, что это? — И совсем уже дикий вопль — Петр Петрович!..

Лена бросилась на крик. Нонка сидела скорчившись и с ужасом глядела в одну точку: там на остром листе иван-чая примостилось настоящее чудовище! Большая гусеница с поднятым, как для прыжка, телом переливалась на глазах разными оттенками красного, коричневого и черного цвета.

— Она меня укуси-ила! — заплакала Нонка, показывая на гусеницу. — Она ядовитая, да?

— Кто укусил? Эта гусеница? Ну уж это ты фантазируешь, — спокойно сказал подошедший Петр Петрович, — Если бы она могла кусаться, зачем бы она стала тратить столько сил, чтобы тебя напугать? Ни одна гусеница вообще не кусается, а обороняться-то от врагов надо, вот они и выдумывают себе вид пострашнее. У этой и название подходящее: херокампа эль пенор, по-русски — «охотно сражающаяся». Только сражаться на самом деле она ни с кем не может. Смотри!

Петр Петрович осторожно снял гусеницу с листа и положил к себе на ладонь. Она сейчас же свернулась клубочком и замерла. Угрожающие красные полосы померкли, и вся она стала коричневая и совсем не страшная.

Лена протянула палец и потрогала холодное тело гусеницы, потом, внутренне содрогаясь, взяла ее в руки. Ничего не случилось! Воинственная пленница побывала по очереди у всех ребят и никого не укусила. И когда через несколько шагов Лена нашла еще одно такое же страшилище, она улыбнулась с гордостью: «Пугай, пугай, я все равно тебя не боюсь!»

По выходе с «земляничной гари» решено было за ягодами и грибами больше не гоняться — ведь не за этим же они пошли в лес. К девизу похода «Неизвестное — рядом!» ягоды и грибы не относятся. Петр Петрович не возражал, хотя по лицу его было заметно, что с таким решительным выводом он не согласен: неизвестное есть во всем и везде.

Лес никогда не повторяется. Те же самые ели, березы, сосны и осина все время встречаются в каких-то новых сочетаниях, и каждый раз кажется, что красивее этого места уже не будет.

К полудню отряд вошел в сквозную тень высокой березовой рощи. От реки в этом месте отделился рукав — старица, — весь заросший кувшинками и белыми лилиями. Лучи солнца превратили их цветы в золото и серебро…

Соблазн был слишком велик. Мигом скинув лишнюю одежду, ребята полезли в воду за цветами. Лена и тут опередила всех. Она нашла прибитое к берегу весенним половодьем бревно, села на него верхом и, загребая воду веткой, гордо поехала прямо на середину старицы. Остальные бултыхались у берега, путаясь в водорослях и стеблях кувшинок.

Девочка хорошо помнила, что обращать внимание нужно не на крупные и яркие цветы, а на самые незаметные. В коричневой стоячей воде жизнь била ключом. Кроме кувшинок, лилий и веерных метелок розового сусака, из воды торчали листья стрелолиста, бледные сиреневые цветы водокраса. Между ними плавала зеленая ряска, а под ней сновали юркие головастики и водяные жуки, скользили черные ленты безвредных конских пиявок, кишмя кишели личинки комаров…

У самого своего колена, там, где прямой луч солнца проникал до дна, Лена увидела невзрачный красноватый стебелек с двумя желтыми цветочками, похожими на цветы гороха. Стебелек свободно плавал на поверхности, ничем не держась за дно. Это показалось девочке интересным, она взяла растение в руку и поплыла обратно… Остальные ребята давно уже вылезли на берег и строили планы рыбной ловли.

— Петр Петрович, что это я нашла? — спросила Лена, показывая свою находку.

— Акулу — последовал серьезный ответ, — Только этот хищник из породы растений, а не рыб… Зовут его пузырчатка. Видите какие у него пузырьки на корнях? Ими он ловит всякую мелкую водяную живность — рачков, инфузории, — переваривает их и так существует. А с виду хорошенький цветочек.

Конечно, всем захотелось ловить «акул», но, как это бывает обычно, больше ни одной пузырчатки не попалось — зря кувшинки переломали…

Вода в старице была мутной от недавнего дождя, и глаза рыболовов горели от предчувствия успеха. Спешно вырезались удилища, разматывалась леска… Валерку послали копать червей в прелых кучах листа.

Петр Петрович выудил со дна старицы клубни кувшинки и нарезал из них поплавков. Белые, пористые, но непромокаемые кружочки плавали на воде легче пробки. Мальчики смотрели на них с восторгом: чего только не знает новый учитель! Правда, в одной книжке Кешка читал, что корни кувшинок могут заменять хлеб, но не очень верил этому. А поплавки из них получились замечательные!

В темной листве сусака водились окуни и, кажется, только и ждали того, чтобы их подцепили на крючок. Одна за другой серебряные, красноперые рыбки падали на траву и затем, насаженные на кукан, снова опускались в воду… Это был самый простой способ сохранить рыбу: продетая под жабры веревочка не давала ей уплыть.

Один раз совсем близко от беспомощных рыбешек выступила из тени острая морда щуренка. Петр Петрович сейчас же попробовал ловить на живца, но щуки оказались умнее окуней и даже не думали попадаться.

На сухом пригорке девочки разожгли костер и, чихая от дыма, чистили рыбу. Лена попробовала вычистить окуня, но скользкая рыбка словно уплывала из-под рук… Петр Петрович засмеялся, взял окуня, дернул его так, что внутри рыбы что-то хрустнуло, и потом стал чистить рыбу от хвоста к голове, двигая нож на себя. Чешуя слетала как по волшебству. Лена ждала, что он скажет: «И ничего-то вы, ребята, не умеете», но Петр Петрович промолчал…

Купание в старице, веселая возня у костра словно бы отодвинули недавнее. Лена уже спокойно вспоминала о том, что произошло после того, как она опрометью вылетела из бородулинской избы. Как тихая тетя Нюра кричала Фане страшные, чужие слова, как поддержала ее неожиданно подошедшая Романовна. И как обе они увели плачущую Лену домой, и грубое лицо Романовны уже не казалось ей злым, а у тети Нюры в глубоких бороздах морщин стояли слезы. И Лена поняла, что в любой беде она не одна: Романовна ее не осудит, так же как не осудили тетя Нюра и учитель.

— Ты чего это нос повесила? — спросил подошедший Кешка. Он небрежно и гордо потряхивал куканом, где среди окуней тусклым золотом отливали два больших линя.

— И не думала вовсе, — живо откликнулась Лена. — Ой, рыба какая красивая! Что это?

— Лини. Не видела, что ли, раньше? Они еще и не такие бывают. Во! — Кешка неопределенно махнул рукой, так, что линь мог получиться и с ладонь и по локоть, — Между прочим, я и еще кое-что знаю. Помнишь, Петр Петрович тогда ночью слова странные говорил, еще Валерка наш перепугался?

— И ты тоже, чего уж там Валерка, — ради справедливости заметила Лена, но Кешка пропустил это мимо ушей.

— Так вот это он называл по-латыни деревья, привычка у него такая. Я теперь тоже знаю: бетула альба — береза, пицеа эксцельза — ель, а болетус эдулис — грибы белые. Только и всего.

— Верно, что «только и всего». Три названия вызубрил и загордился, — Лена пожала плечами. Она и сама не знала, почему ей хочется дразнить Кешку, спорить с ним из-за любого пустяка. А еще хочется, чтобы он больше не уходил от костра. Сидел рядом и смешно хмурил белые брови. Непонятные, путаные желания…

Кешка положил рыбу на землю.

— А ну тебя! Ничего я не зубрил. Занимайся своей ухою а я пошел.

И действительно скрылся в кустах, где то и дело, задыхаясь от невозможности орать во все горло, восторженно охали рыбаки.

Лена посмотрела ему вслед, улыбнулась и взяла в руки самого большого золотистого линя. В его чешуе отражалось множество солнц.

…У маленькой лесной экспедиции не было какой-то определенной цели, когда она собиралась в путь, — просто увидеть красоту леса, может быть, найти редкое растение.

Ребят особенно заинтересовали орхидеи — причудливые и странные потомки тех далеких времен, когда на месте наших суровых северных лесов на несчитанные километры тянулись тропические джунгли… В их влажном сумраке на стволах деревьев расцветали огромные орхидеи сказочной яркости и красоты. Эти цветы-убийцы медленно, год за годом, высасывали соки из живого ствола дерева, превращая его в гнилую труху. Они и до сих пор сохранились в тропических лесах Африки, Южной Америки и других стран. Но о том, что орхидеи есть и у нас, ребята услышали впервые. Конечно, всем хотелось увидеть их своими глазами.

Разочарование пришло очень скоро. Нонка нашла под елкой несколько стройных стеблей любок с зеленовато-белыми, как из воска, душистыми цветами. Каждый год следом за ландышами любки наводняли городские рынки, и вечерами чуть не из каждого окна несся их сладкий, дурманящий аромат…

Нонка и рвать-то их не хотела, но тут подошел Петр Петрович и сказал, что это и есть первая встреченная ими орхидея. У ребят вытянулись лица: где же тут растение-убийца и прекрасные сказочные цветы?

Еще больше они разочаровались, узнав, что лиловый ятрышник и розовато-пестрые «кукушкины слезки», растущие на болотах, — тоже орхидея! Если у любок привлекал запах, так тут и его не было. Подумаешь, ценная находка!

— Напрасно огорчаетесь, ребята, — остановил их учитель, — Эти скромные растения стоит уважать. Каждая орхидея — замечательный цветок-конструктор. Пожалуй, ни одно растение не тратит столько труда для того, чтобы опылить свои цветы… У вас глаза острые, садитесь поближе и сами все увидите…

Он сорвал росший поблизости стебель «кукушкиных слезок», близко поднес его к глазам и осторожно стеблем травинки открыл губастую пасть одного из цветков.

— Представьте себе, что вместо травинки цветок открыла пчела, — начал объяснять Петр Петрович. — Тяжелая, большая она села на нижний лепесток и сунула голову в глубь цветка, пытаясь дотянуться до нектара… Но на пути у насекомого, оказывается, спрятанная в углублении лепестка капля воды Голова пчелы только чуть-чуть тронула лепесток, а вода уже выкатилась из углубления, а с ней вместе два липких шарика с пыльцой. Они сейчас же накрепко прилипли к пчелиной голове, совсем как рога. С ними пчела и улетела в другой цветок. И вот что самое интересное: шарики с пыльцой на ее голове не оставались неподвижными. Ровно через тридцать секунд каждый из них повернулся и вытянул тонкий хвостик прямо перед собой. Время это не случайно: его как раз хватает пчеле, чтобы перебраться от одного цветка к другому. Как только она сунула свою рогатую голову в другой цветок, хвостики шариков зацепились за два пестика и прилипли к ним, а пчела, слазив в глубь цветка за нектаром, унесла новые шарики с пыльцой… И так будет продолжаться до тех пор, пока на всех цветках не завяжутся семена… Вот какой хитрый цветок «кукушкины слезки». Кроме того, из корней лесных орхидей делают лекарство. А вы говорите, что в них ничего интересного нет…

— А мы и не говорили! Ведь правда, ребята, не говорили? — сейчас же начала оправдываться Нонка.

— Мы не знали, потому и думали, что ничего интересного в этом цветке нет, — за всех ответил Кешка.

— А почему же эти орхидеи растут на земле, а не на деревьях?

— Да просто потому, что у нас суровый климат и на дереве без снежного покрова они не могли бы прозимовать, — ответил Петр Петрович, — Идемте вперед, путешественники, а то так и будем сидеть на одном месте до вечера…

Отряд углубился в темную чащу Татарской сечи. Сразу все стихло, только над головами неумолчно шумели вековые черные сосны. Возле их корней кучами лезли из земли облепленные хвоей маслята.

— Нехорошо тут, — сказал Кешка, — Чего мы сюда полезли? Заклятое тут место.

— А я вот думаю, что не заклятое, а очень интересное, — как всегда, не согласился Петр Петрович, — Ведь действительно нигде больше такого черного леса нет.

— На крови потому что, вот и черный, — с полной уверенностью сообщил Валерка.

— Нет, не на крови, а на какой-то особенной земле он растет, — возразил Петр Петрович. — Тут может быть ценное месторождение редкого элемента или случайные его вкрапления. Вот что это.

Валерка пожал плечами. Жест этот явно обозначал: люди-то лучше знают. Нонка обвела всех огромными от лесного сумрака глазами и шепнула Лене:

— А знаешь, он заколдованный. Я вот прямо чувствую, что на нас кто-то смотрит из-за деревьев.

— Конечно, смотрят, — обрадовался Валерка неожиданной поддержке, — Левоня-пастух чего рассказывал? Овца у него отбилась и сюда, в сечу, забрела. Пошел он ее искать. Шел, шел — видит, сереет что-то в кустах, не иначе она и есть. Он ее: «Маня, Маня…», а из кустов-то свинья бурая как выскочит да на него! Злющая. Левоня не растерялся, вынул нож — и бац свинью по уху! Будешь знать, как на людей кидаться! Свинья и сгинула. Он посмотрел, а в руках у него от собственной пальтушки пола отрезанная. Во как!

— Ну, завела сорока Якова одно про всякого, — уже всерьез рассердился Кешка. — Так и будем здесь теперь до ночи байки рассказывать.

— Идемте отсюда, надо для ночлега место искать, — предложила Лена. Она не сказала прямо, что черный молчаливый бор пугает и ее, но само собой разумелось, что уж ночевать-то они здесь не останутся!

— К реке надо выбираться, там на ветерке и комара меньше, — за всех решил Кешка.

Сотни лет билось половодье о высокий глинистый обрыв. От многих паводков, от солнца и ветра глина на нем окаменела, но река все-таки делала свое гибельное дело. Берег навис здесь над ней глубоким карнизом, держась на корнях могучих старых берез. Год за годом глубже въедалась река в берег, а деревья крепились, падали, но не умирали. Погибал только ствол, а от сплетенных в один ковер корней поднимались молодые лопоухие побеги и стеной вставали вдоль обрыва. Одна береза — самая высокая и сильная — оказалась словно бы на мысу, повисшем над обрывом как стрела.

Страшно было вступить на ее опухшие, натруженные корни и подойти к стволу. Но так хотелось! Лена сделала шаг, другой, зажмурилась… и ухватилась обеими руками за ствол! Ничего не случилось, береза даже не дрогнула. Такое ли приходилось выдерживать ей в дни весеннего половодья!

Тогда Лена покрепче ухватилась за ствол и глянула вниз. Прямо под ней глубокой коричневой мглой залег омут, и на его стеклянной поверхности крутилась воронка, в которой постепенно тонуло несколько березовых листков. Ближе к берегу по пояс в воде стоял таловый куст, а за ним еще несколько таких же теснились на скупом песчаном забереге. Лене показалось, что в черной глубине омута медленно прошла еще более черная тень… Щука?

— Лена, куда ты девалась? — позвал тревожный голос Нонки.

Лена опомнилась, отвела взгляд от завораживающей глубины и, сойдя на берег, пошла на голос.

Все уже собрались на чистой поляне, поросшей мягкой «кошачьей лапкой». Кешка таскал валежины для костра. Ниже, за обрывом, в густых и сочных приречных травах выжидательно гудели комары — наступающий вечер звал их на добычу. Солнце уже до половины спряталось за деревьями, и по траве потянулись длинные синие тени. Они медленно гасили цветы на обрыве, а травам несли росу и ночную прохладу. Из черных елей бесшумно и мягко, как будто в крыльях у нее и костей не было, выпорхнула сова и низко потянула над обрывом.

— А может, уйдем отсюда? Сеча-то больно близко, вон и нечистик пролетел… — неуверенно предложил Валерка.

— Какой еще «нечистик»? Сова обыкновенная, эка невидаль! Вот дам я тебе дёру, так будешь знать! — У Кешки, кажется, окончательно лопнуло терпение.

Лена вышла на поляну, волоча подобранную по дороге валежину. Она сделала вид, что ничего не слыхала, и деловито спросила:

— Где костер-то делать будем?

И все словно пришли в себя от этого простого вопроса.

Костер разожгли посреди чистой поляны. В тихом вечернем воздухе пламя стояло высоко и ровно. Время было подумать и об ужине.

С продовольствием дела в отряде обстояли не то чтобы катастрофически, но и не блестяще. Четыре картошины, соль, зеленый лук и огурцы. Еще маленький кусочек липкой «глюкозы» вместо сахара к чаю. А вместо заварки горсть сухого липового цвета из запасов Валеркиного деда. Решено было засветло набрать грибов и сварить из них суп.

— С луком совсем даже неплохо получится, — заверил всех Петр Петрович. — Главное, на всех хватит.

В березняке над обрывом жили серые, хлипкие грибы-неженки. Не успеет такой гриб появиться на свет, — как уже и червяк его точит, и слизень грызет. В Сосновке их обычно и не брал никто. Попадались еще веселые разноцветные сыроеги. А за «путными» грибами надо было возвращаться в Татарскую сечу. Там в тысячелетних мхах стояли пузатые белые в замшевых шляпах, но идти за ними почему-то никому не захотелось. Набрали того, что нашлось поблизости.

Лена нашла среди серых чужой здесь, нарядный мухомор — красный с белыми крапинками, в кружевной юбочке на ножке. Он был так пригож, что рука сама потянулась к нему.

Возле костра каждый выложил свою добычу на траву.

— А этого-то зачем взяла? — спросил Кешка. — Или мух морить собралась?

— Просто он красивый, а мух ты сам мори! — строптиво ответила Лена.

— Да, в здешних краях ни на что другое этот красавец не годен, — задумчиво сказал Петр Петрович. — А вот далеко на Севере еще совсем недавно он был священным грибом шаманов. Они пили его настой и видели духов, которые тоже напоминали гигантские ожившие грибы. Духи говорили с шаманами, а те предсказывали людям судьбу. Пили настой мухомора и древние воины-викинги, чтобы стать бесстрашными в бою… Ну, а нам какая от него польза? Только полюбоваться на его красивый наряд…

— Вот вы столько всего знаете, а почему-то в деревню к нам приехали. Почему? — спросил Кешка.

Петр Петрович нахмурился:

— А чем жизнь в деревне хуже? Я люблю лес, а здесь он рядом. И школа есть. Я один, мне не много надо…

Слова не отвечали на вопрос. Словно чувствуя это, Петр Петрович продолжал:

— Видите ли, друзья мои, взрослым людям не на все вопросы легко отвечать. Я думаю, будет лучше, если мы не станем к этому возвращаться.

Никто не возражал, ребята даже почувствовали себя неловко. Эту неловкость по-своему разрешил суп, бурно ринувшийся из котелка.

— Куховары! Сало-то все сбежало! — крикнул Кешка и потащил котелок с огня.

— Не сало, а червяки! — поправила Лена, и за общим смехом все тут же забыли и разговор, и минутную неловкость.

* * *

Погожее утро разостлало на земле туман. Легкие, тающие на глазах струи опутали резные листья папоротника, освободили от земной тяжести деревья, и они словно бы повисли в воздухе. Костер догорал, и никто не подкладывал в него сучьев — вся экспедиция спала, устроившись, где кому показалось удобнее. Если и водилась в Татарской сечи нечистая сила, так, видно, в эту ночь она отдыхала и никого не потревожила.

Бесшумно вынырнула из тумана отощалая лиса, повела носом, подняв переднюю лапу. Съестным не пахло, и она снова без звука канула в туман. Одна за другой выплыли из лесной тьмы совы и нырнули в ели. Им вслед запоздало подняла переполох лесная сторожиха-сорока. Загомонили и другие птицы.

Петр Петрович сел, стряхивая с одежды приставшие иголки.

— По-о-дъем! — скомандовал он громко, и лагерь мигом ожил: сон в лесу чуткий.

Поели вчерашнего супа, попили кипятку с липкой «глюкозой». Петр Петрович и Кешка старательно загасили костер.

— Ну, так как твои «нечистики»? — спросил Кешка у невыспавшегося, мрачного Валерки, — Лично меня один за пятку схватил, да я отбрыкался!

Валерка предпочел не связываться с зубоскалом и промолчал.

Пока решали, какой дорогой возвращаться, незаметно исчезла Нонка. Будто растаяла вместе с уходящим туманом. Лена понять не могла, как это случилось.

Сначала обыскали всю поляну, затем обрыв. Нонки и след простыл.

— Кто ее видел последним, вспомните, — велел Петр Петрович.

Но вышло так, что, пожалуй, он сам и был этим последним: он послал девочку вымыть кружки в бочаге за кустами. Заглянули и туда. Кешка зачем-то даже лег на мокрую глинистую землю, но все равно ничего не нашел. И тут издалека и точно бы со дна колодца донесся Нонкин голос:

— Помо-о-огите!..

Все бросились напролом через ельник, не замечая дороги. И скоро остановились. У самых ног в последних клочьях утреннего тумана повисла круча, заваленная мертвым черным буреломом. Дно терялось в седом сумраке. Строгие ели только еще больше подчеркивали угрожающую красоту этого места. Но не это привлекло внимание ребят. Прямо перед ними, постепенно замирая, скользили вниз последние струи оползня. Внизу желто-серый поток песка и гравия нес на себе пенный вал переломанных кустов и трав. И там, живая и невредимая, сидела на коряге Нонка.

— Да как тебя занесло туда? — крикнула Лена.

Нонка подняла голову, но ответила не сразу и так тихо, что почти не понять слов:

— Не знаю. Я только птицу хотела посмотреть, пошла за ней…

— Так чего же ты ждешь? Выбирайся оттуда, — велел Петр Петрович.

— Я не могу, песок обратно сыплется…

— Подержи-ка, Кеша, — сказал Петр Петрович, передавая мальчику свой неразлучный туесок.

Кешка тоже не захотел отставать и попробовал передать туесок Лене. В конце концов наверху остался один благоразумный Валерка.

Нонка, встретив их, повела куда-то в сторону, где оползень прижал к земле ветки лещины.

— Смотрите, что там лежит…

Сначала все это показалось просто обломками ржавого железа. Свалка, что ли, тут была? Но, нагнувшись, Лена увидела, что ржавая, покореженная железяка не колесо какое-нибудь или тракторная шестеренка, а сплющенный шлем. А рядом наконечник стрелы, один, другой… И еще шлемы. Но иные. Тот, что возле ее ног, высокий, со стрелкой на забрале, а те плоские, круглые.

— Вот она, Татарская сеча, — тихим торжественным голосом проговорил Петр Петрович и снял свою соломенную шляпу. Невольно подчиняясь ему, замерли и ребята.

Змеились между корней струи тумана, недостижимо высоко чернели сосны над краем оврага. И непонятно откуда пришла тишина. Ненадолго, всего на минуту, но такая полная и нетерпимая к любому звуку, что все невольно задержали дыхание. А потом ожили и заговорили сосны, тонко зазвенела запоздалая струйка песка, стекая с древнего шлема, и сороки начали перебранку в кустах. Ребята опомнились, и всех охватил азарт поисков.

Хотелось найти еще хоть один русский шлем, такой же, как нашла Лена, потому что Петр Петрович объяснил, что круглые — татарские, русские таких не знали. Но попадалось множество стрел, обрывки кольчуг, еще какие-то непонятные предметы, а высокого шлема больше не было. Словно стоял когда-то русский воин один против тьмы-тьмущей, да так и погиб, не отступив ни на шаг.

По дну оврага пробирался тихий, безобидный ручеек, впадавший в близкую Выть. Может быть, тогда и оврага этого не было, конечно же, не было, подумала Лена, а ручеек уже был и оказался он границей…

— А я знаю, как все случилось, — сказала она уже вслух. — Он стоял в дозоре, один, а татары подкрались лесом, и он никого, никого не успел предупредить! Ведь тогда даже выстрелить было не из чего, а крика его не слыхали… И он дрался, пока мог. Один против всех. И никто не узнал о его подвиге, может быть, даже подумали, что он бежал…

— Глупости, — сказал Кешка. — Их было много, просто шлем мы нашли один. Вы, девчонки, вечно навыдумываете неизвестно чего… А что мы со всем этим делать будем?

— Надо сообщить в городской музей, — ответил Петр Петрович, — Мы и так зря принялись тут рыться сами. Все это большая историческая ценность. А в том, что сказала Лена… может быть, и есть своя доля истины.

Легче всего представить, что воинов было много. Все тогда понятно, и никакой несправедливости нет. Но она могла быть! Мог стоять один против всех, неведомый нам ратник, могли не узнать о нем правды его товарищи… А может, и некому стало узнавать. Но прошло время, и мы, живущие потому, что он когда-то погиб и за нас тоже, поняли его. Вот это и есть правда торжествующей справедливости. Что ж из того, что узнают о ней не современники, а потомки? Подвиг безвестного древнего воина все равно жив и может позвать за собой сегодняшних героев. В этом сила истории.

Кешка примирительно посмотрел на Лену — твоя взяла. Нонка, кажется, мало заинтересовалась и самой находкой, и тем, что говорил учитель, а Валерка тайком пробовал тереть о рукав то один, то другой наконечник стрелы. А вдруг да золото окажется? Но только рукав затер дочерна.

Петр Петрович помог Нонке выбраться из оврага, остальные вскарабкались на кручу сами.

— Так как же ты все-таки попала в овраг? — еще раз спросил Петр Петрович, уже наверху.

Глаза Нонки словно осветились изнутри.

— Я птицу встретила. Лена, ты бы видела какую! Голубая-голубая, как из стекла синего. Она в кусты, и я за нею, а потом я и не помню, как скатилась…

— Зимородок это, — как всегда, поставил всё на свои места не любящий чудес Кешка. — Редко они у нас встречаются, но есть.

— Быть не может! — сразу же заинтересовался Петр Петрович.

И они бурно заспорили о мало понятных для девочек вещах: ареал, место обитания, видовые особенности. Оказывается, Кешка не так уж плохо разбирался в биологии. Но Лену не интересовали зимородки. Она все еще видела узкий ручей, сотни лет назад ставший непереходимой границей для одного человека. Нет, не поднимался людям на защиту дивный черный бор, он нес лишь память о том, что совершили сами люди. Ничто не защитит, если станет для тебя вдруг последней чертой военная граница. Только ты сам ее защитник. Ее и всех тех, кто остался у тебя за спиной. И неважно, один или нет встретишь ты последний свой бой, важно, что вести его ты будешь до конца. Ведь именно так и говорил отец! И как никогда, она верила теперь: он тоже не перешел своей последней границы. Может быть, далеко отсюда, в таких же лесах, ждет кого-то история другого неравного боя и другого неизвестного подвига. И люди придут туда когда-нибудь так же, как пришли они сами на место древней битвы. Придут за правдой о подвиге, а не предательстве…

Тропинка, которой они теперь шли, выбрала среднее между лесом и берегом Выти. Она то ныряла в негустой, сильно порубленный осинник, то выбегала на высокий, красноглинный обрыв — подышать вольным воздухом. По обрыву тянулись колючие плети ежевики, серебрились свернутые листья мать-и-мачехи. По-прежнему по кромке обрыва, в березняке, во множестве попадались серые. Валерка загорелся было грибным азартом, но Кешка быстро его отговорил.

— Ты что, уж и днем за путными грибами пойти боишься?

За поредевшими кустами разноголосо замекало встречное козье стадо. Точно бы и Машкин бас слышится среди других. «А как там бабка-то с малышами управляется?»— привычно забеспокоилась Лена. И мысли ее потекли по обычному, торному руслу домашних забот, Татарская сеча на время отступила и из глаз, и из памяти.

* * *

Великий луг за Вытью испокон века косили всем миром. Из трех деревень собирались на луг косцы, и тогда далеко за рекой слышался певучий говор кос и плыл медвяный дух скошенных трав.

После войны только спасовские косили на лошадях, другие управлялись по старинке, вручную. И не то чтобы на конюшне в Сосновке перевелся лошадиный род: объезжать коней стало некому.

Дикие, злые трехлетки хватали зубами всякого. Ну, а в Спасово мужиков вернулось побольше, потому и стрекотали косилки на их половине луга.

Лена теперь часто виделась с Кешкой, Она, вместе с другими девчонками, сгребала подсохшее сено, а он стоял в ряду косарей, как большой.

И теперь уже Кешкина пора пришла поддразнивать Лену: и грабли-то у нее зря землю царапают, и сгребают нечисто… А Лену даже не насмешки его злили, а то, что он работает, как взрослый, а рядом с ней, и куда ее ловчее управляется, Романовнина девчонка-второклассница.

В конце концов Лена не выдержала:

— Да что ты задаешься! Греби сам, а я твою косу возьму.

— Ох, испугала! А ты хоть раз держала ее, косу-то?

Лена молча протянула руку, и, пожав плечами, Кешка передал ей только что направленную косу.

Нижняя часть луга еще тонула в утреннем погожем тумане, а на траву густо легла роса.

Только там, где прошли люди, просеклись темные полосы сухой, оббитой травы, а вся остальная мягко серебрилась, будто облитая ртутью.

Глядя краем глаза на соседа-старика Ивушкина, Лена взмахнула косой… и чуть не упала: конец ее с зуденьем вонзился в землю.

— Не так, низко больно взяла, — без смеха поправил Кешка, — Во как надо, учись…

Он быстро встал за ее спиною и перехватил косу так, что Ленины руки только лежали на косовище, а вел он сам. И шаг в шаг они двинулись по росистому лугу. Ровный взмах косы — и к Лениным ногам падают лиловые колокольчики, розовая гречка, желтые погремки. Словно кто-то устилает ее дорогу цветами. Она только чуть придерживает косу, хотя сразу переняла нужное движение.

Просто ей нравится так идти по лугу, слушать жаворонков и смотреть, как покорно ложится к ее ногам скошенная Кешкой трава. И знать, что он близко, рядом и помогает именно ей, а не какой-нибудь другой девчонке.

Но Кешка остановился. Сказал грубовато:

— Давай теперь сама.

Это он увидел, что на них смотрит из-под руки Фаня Бородулина.

Лена знала: не принято в Сосновке, чтобы мальчишки девчонкам помогали, а у Фани язык до Нерехты. Задразнят потом. Но по глазам Кешки поняла: и ему хорошо было идти с ней рядом в туманную луговую даль. И не обиделась.

— Ясно теперь, как надо? — спросил он все-таки, еще не УХТ ясно Спасибо — И Лена взмахнула косой, прикидывая, успеет или не успеет догнать деда Ивушкина? Далековато ушел.

Но как ни старалась, сутулая дедова спина все маячила впереди И нужное движение, такое понятное, когда следом за ней шел Кешка, тоже потерялось: не хватало роста и силы для размаха.

Валки получались жидкие, неровные, приходилось то и дело возвращаться, чтобы докашивать огрехи. Росный цветущий луг уже не казался прекрасным, и дорога не вела вдаль — стала коротенькой и узкой.

К Лене подошла Романовна и, словно бы и не видя ее маеты, сказала:

— Дай-ка мне косу-то, а ты пойди вон бабкам помоги, старые они, не под силу им кашеварить на такую ораву.

Лена с облегчением уступила ей косу — все равно ведь настояла бы на своем — и пошла к Выти, где на косогоре поднимался высокий белый дым костра и звякала посуда. Оглянулась на ходу — где Кешка? — но не увидела его.

Возле костра прихватила ведро и не спеша спустилась по скользкой тропинке к коричневой тихой Выти. На другом ее берегу тоже пели косы, эхо стрекота косилок отражалось от черной стены Татарской сечи и долго плыло по воде. Лена скинула платье и ниже по течению вошла в реку, словно пытаясь догнать уплывающий звук. Мягко касались лица и плеч ласковые листья кувшинок, висели над водой голубые стрекозы, светило выглянувшее из тумана солнце. В эту минуту ей не хотелось больше ничего.

В обед удивила Лену Фаня Бородулина: на работе держалась особняком, а обедать села к общему котлу, точно век не видала ничего лучше молочного супа с картошкой. А ела не как все — без радости, точно исполняла зарок. На Лену ни разу и глаз не подняла. Молоко — квашеное или свежее — пили свое у кого что было припасено, и только тут Фаня отличилась: достала из платка пресные лепешки — «кушули», неожиданно протянула одну Романовниной бабке, суетливо убиравшей посуду:

— Возьми-ка, бабушка… Та торопливо, благодарно закивала:

— Спасибо, спасибо, родненькая, забыла я, когда уж и ела экую-то благодать.

Лена хотела крикнуть: «Не берите! Она ничего не дает зря!» — и не смогла, только отвернулась, чтобы не видеть старухиных счастливых глаз.

Собрала, сколько зараз руки приняли, посуду и пошла на реку мыть.

Она так занялась песком и водою, что не слышала шагов, и обернулась, только увидев упавшую на воду тень. За ее спиной стоял Кешка.

— Я в кузню к деду ухожу. Может, и ты пойдешь? Бабка-то у них приболела, дед просил кого ни то привести на подмогу.

И хоть Лена мигом поняла: уж конечно, не ее просил привести дед, а из мальчишек кого-нибудь, тут же согласилась. Как ни трудно в кузне у мехов, но рядом-то будет Кешка! А еще есть Валерка, и уж с ним-то вдвоем они всякую бабку заменят.

На лугу уже опять стрекотала косилка на спасовской стороне и вперебой пели сосновские косы древнюю, как сама эта земля, песню покоса. Лена поискала глазами тетю Нюру — не видно, все женщины в белых, выгоревших платках до бровей на одно лицо. Даже и Фаню не отличишь. А вот Романовне уж никак не спрятать своей могучей стати — отовсюду видна. Ей и сказала Лена, что идет в кузню. Романовна посмотрела на нее из-под платка удивленно, но не стала возражать — не на гулянье же девка просится, пусть идет. И Лена со спокойной душой побежала догонять Кешку — его белая голова уже чуть только маячила за дальними кустами.

…Сенокос кончился, но уже рожь наклонила к земле восковые сладкие колосья, радугой переливаются метелки ячменя, сизым сильным соком полнится овес. И свои радости принесло лето: наконец-то поспела картошка, кончилась голодная пора.

Поутру, сбегав на дворину, Лена подкапывала несколько картошин, осторожно нащупывая клубни среди сплетения корней. На шестке уже горел таганок и калилась сковорода. Картошку мигом натирали на терке, появлялась вилка с насаженным на нее крошечным кусочком драгоценного сала, и вот уже Колька и Павка наперебой тянули к матери чумазые ручонки:

— Дай попро-о-обовать!

А тетя Нюра отмахивалась несердито:

— Цыц вы, несытики!

Появились даже свои вкусы: Нонка, оказывается, предпочитала есть «дранки» с зеленым луком, а Лена — с огурцами.

И только когда, следом за картошкой, завилась на огороде и капуста, вернулся из города дядя Гриша Бородулин. Вечером, в сумерки, едва стадо разошлось по домам, подошел к воротам и бесшумно, как большой нетопырь, нырнул во двор. И ни говора, ни беготни не послышалось в избе, словно он, так и не дойдя до дому, растаял где-нибудь во дворе. Так никого не встречали в Сосновке. Все значительные события в ее жизни проходили шумно. Даже когда Романовнина бабка утопила чистую бочку в гусином грязном пруду, и то полдеревни сбежалось советчиков да ахальщиков. А тут человек вернулся — и ничего.

Фаня утром как ни в чем не бывало вышла на работу. Так же, как и все это время, наказала соседской бабке:

— Присмотри за моими…

И только тогда Лена догадалась: не хочет она, чтобы люди узнали про возвращение мужа, а почему — неизвестно. Вмешиваться во все это Лене не хотелось. С того дня избы их словно и не стояли рядом: Фаня «не замечала» Болотовых, а они — ее.

Лена проводила Машку в стадо — она почти никогда не изволила уходить со всеми, а ждала, путаясь вдоль плетней, пока ее проводят персонально, хворостиной. По дороге домой выгнала из чужого огорода Кольку и Павку — они с наслаждением обдирали там мелкий, до судороги кислый крыжовник. У них не только руки, даже животы были в кровь исцарапаны свирепыми иглами, но рожицы сияли, и даже Ленины подзатыльники не охладили их разбойничьего восторга.

Точно такой же крыжовник рос и у тети Нюры на огороде. В Сосновке на всех дворах росло одно и то же: терпеливые яблони-дички, малина, смородина и крыжовник, но мальчишки всей деревни, от мала до велика, лазали по чужим огородам. Получалось что-то вроде равноценного обмена, но с неравноценной затратой сил.

Чужие огороды сулили опасную сладость тайной добычи, и что перед этим два-три подзатыльника или крапива-цветуха, напиханная в штаны?

Колька и Павка нисколько не обиделись на Лену, но они и не подозревали, что она сама в душе завидовала им!

День Лена провозилась в огороде, потом занялась уборкой и даже не заметила, как в избу пробрались сумерки. Серые тени выскользнули из углов и легли на чисто вымытый пол, зажгли глаза у кошки…

Нонка начала было помогать Лене, но скоро не то устала, не то отвлеклась. Палка, которой она выбивала подушку на крыльце, бессильно повисла в руке, а сама подушка свалилась в крапиву.

— Ты посиди лучше тут, на крыльце, я сама… — сказала ей Лена, как будто и не замечая ничего.

Нонка покорно уселась, сложив на коленях праздные руки. Хотя в Сосновке забыли про голод и у всех ребятишек щеки горели, как прихваченная морозом рябина, Нонка таяла. На неподвижном лице жили одни глаза, но, казалось, они-то и выпивали жизнь из всего слабого Нонкиного тела. «В больницу бы в город ее надо, — говорила тетя Нюра, — да когда же ехать-то? Разве вот с уборкой управимся, так отпрошусь…»

Но Лена видела, что тетя Нюра не очень-то верит и в спасительную силу городских докторов.

«Зря, зря я дала ей прабабкино цыганское имя, несчастливое оно, — жаловалась тетя Нюра Лене, как взрослой. — Отец так хотел, его послушалась. Уж больно ему нравилось, что у меня такая знаменитая прабабка — сам Пушкин ее песни слушал… А как той на роду счастья не было, так и моей, видно, не будет…»

Сегодня тетя Нюра запаздывала — работала на дальнем поле, — и Лена сама подоила блудливую Машку, у которой брюхо раздуло до барабанного звона от колхозной капусты, — никакими силами не удавалось выжить коз с приречных капустников, хоть вовсе капусту не сади…

Потом растопила на шестке таганок и поставила вариться картошку.

В спустившихся сумерках крошечный костерок из лучины напоминал большой настоящий огонь, даже отсветы от него бежали по стенам. Нонка смотрела на него, мучительно морща лоб.

— Как странно, — заговорила вдруг она, — ну совсем, совсем почти помню, вот немножко еще осталось… и ничего! Ты не понимаешь, а мне страшно. Как же так? Люди помнят всё, а я — ничего… даже маму. Это ведь я только так ее «мамой» зову, а сама… сама не помню! — Она заплакала сначала тихонько, потом навзрыд — Я не могу, не могу так жить больше!

Лена сейчас же села рядом на лавку, обняла ее за плечи.

— Ты что? Это тебе только кажется, понимаешь, кажется, что ты не помнишь. Ты все время думаешь об этом — вот и получается так. Ведь и я тоже не всё помню о себе, и другие.

— Да… не всё… А я — ничего, — уже без слез, но оттого с еще большей горечью ответила Нонка. — Ты это нарочно мне говоришь, я ведь знаю… Ты хорошая.

Кто-то осторожно стукнул в окно. Лена невольно вздрогнула, резко обернулась. Нонка всем телом прижалась к ней. За окном маячила белая Кешкина голова. Лена смущенно улыбнулась и распахнула раму.

— Это ты? А я уж думала…

— Чего ты думала?

— Да ничего. Мы тут сумерничаем с Нонкой.

Кешка небрежно оперся о подоконник и, глядя в сторону:

— Не видно тебя чего-то, вот я и пришел. Думаю, не случилось ли чего.

У Лены вспыхнули глаза, а потом щеки, но она деловито наклонилась над таганком, поправила щепу.

— Ничего со мной не случилось. Огород весь день полола. Так трава одолевает, просто ужас!

— На собрание-то завтра придешь? — спросил он, все так же упершись глазами в тети Нюрин сарай, будто увидел там невесть какое чудо.

— Конечно, приду. Спрашиваешь тоже!

— Ну ладно. А то мне завтра и заглянуть будет недосуг, тоже ведь с обозом еду.

И Кешка впервые посмотрел на девочек. Сказано было небрежно, а означало многое: завтра отправляли в район первый хлеб и сознание, что он, как взрослый, пойдет с обозом, прямо-таки распирало Кешку от гордости. Он потому и пришел.

Лена не торопилась его поздравлять, не ахнула удивленно: «Да что ты говоришь!» Посмотрела только внимательно и долго Кешке в глаза, и он почувствовал, что хвастаться ему больше не хочется.

Просто удивительно, как не похожа на других эта странная, замкнутая девчонка… Вон соседские сейчас уж так ластились: «Нас-то возьмешь? Прокати хоть до околицы, Кешенька!» — а ему хоть бы что. Здесь же все иначе, все — как первый шаг за порог незнакомой двери. Кешка незаметно дотронулся до шершавого Лениного локтя. Она чуть вздрогнула, но не отвела руки.

— Я на погребицу… молока принести, — каким-то странным, низким, не своим голосом сказала Нонка и выбежала из избы.

И точно унесла с собой что-то. Лена вернулась к своему таганку, Кешка постоял еще немножко, небрежно бросил не то окну, не то сараю:

— Ну, я пошел, — и тоже зашагал прочь.

Лена закрыла окно и тихонько засмеялась. Потом встревожилась: что же не идет Нонка? Выглянула в сени. А она и не уходила никуда — тихо плакала, приткнувшись в темном углу.

— Ты что? Ты что? — кинулась к ней Лена.

Нонка молчала. Потом успокоилась, пошла за молоком, но так и не сказала, почему плакала.

* * *

Над Сосновкой плыла музыка. Два гармониста не в лад наигрывали возле конторы «Осенним вечером, вечером, вечером…». Один гармонист приглашенный, спасовский, другой — местный, Веры-киномеханика муж.

Они долго рядились, кто из них какую песню знает, пока не выяснили, что оба одолевают только эту одну. На том и порешили, хотя озорная песня летчиков не очень ладила с торжественностью момента.

Стояли, парадно вытянувшись вдоль улицы, подводы. На передней — обвисший в знойном безветрии плакат. Все подводы запряжены лошадьми: призаняли в Спасове ради такого случая. Спасово стоит в низине, там с хлебом еще не управились и на день уступили четырех меринков: ладно уж, держите фасон, сосновские!

Возле подвод, одинаково озабоченные и недоступные, хлопотали мальчишки, и только возле головной, окидывая хозяйским глазом весь обоз, стоял высокий мужик в линялой гимнастерке — Кешкин отец. Рядом с ним Степан Ильич, школьный директор. Совсем такой же, только ростом пониже. Ношеная солдатская справа удивительно равняла людей. Скорее, впрочем, не она, а то пережитое, что стояло за нею…

Кешка торжественно держал вожжи смирной, лиловоглазой кобылы. На Лену — нуль внимания. Зови — не услышит. Лена увидела и Валеркиного деда — он придирчиво осматривал тележные чеки, разводил руками, что-то бормотал себе под нос. Лена расслышала: «Жалеза не та…» Дед беспокоился не за свою работу, а за измученное, сотни раз переплавленное военное железо, забывшее, что оно может быть и тележной чекой, а не снарядом…

Хоть никто особенно не созывал людей, а возле возов собралась вся деревня. Дерюжные мешки, прихваченные суровыми нитками, привораживали взгляды. Уходит хлеб. Нещедрый лесной хлеб, которого ни в какие времена в Сосновке недоставало до новины. А того, что осталось теперь, не хватит и до покрова. Женщины молча из-под руки смотрели на обоз, и развеселая песня только подчеркивала тишину.

Кешкин отец зачем-то снял фуражку, положил ее поверх мешков переднего воза.

— Товарищи, — сказал он, приглаживая льняные волосы, — я вижу, тут почти все собрались, нет смысла в клуб идти. И вижу, что настроение у всех не боевое, вот что я еще вижу. А почему так? Потому что жалко со своим кровным урожаем расставаться, что устали все от голода? Так?

— Вестимо, так, — несмело ответил за всех чей-то дед.

Остальные выжидали. Непривычно начал речь председатель, прежние — те прямо по бумажке и без всяких лишних слов. Надо — и все тут.

— Я понимаю все это, ведь сам вырос здесь и знаю, что хлебом никогда мы не были богаты. Но сейчас есть тысячи таких же лесных деревень и городов, в которых у людей нет и того, что есть у всех нас: ни картонной, ни скотины. И если не поможем мы им, всей стране не подняться, не осилить военной разрухи. Так что я считаю: не будем слезы лить, товарищи, по нашему хлебу. На доброе, большое дело он пойдет… Но есть и еще вопрос: как дальше жить нашей Сосновке?

— А как? Известно как: не погорельцам, так еще кому-нибудь помогать куском. Найдется кому! — Это отложил гармонь Верин муж — черный, худой мужик. Музыка смолкла, и стало как-то совсем нехорошо.

— Нет, не так, — сдерживая гнев, ответил председатель. — Кстати, от твоей «помощи», Михаил, никому легче не стало. Немного ее. А о деле я вот что думаю: хлебом нам не разжиться большим, это ясно, но есть у нас один резерв, о котором мы не думали до сих пор, — низина вдоль Выти.

— А что на ей? Капусту разве сажать… — недоуменно проговорила одна из женщин.

— Вот именно. И не только капусту. Если эту целину поднять, отменное огородное хозяйство выйдет. А город у нас недалече. Будущее Сосновки — подгородная овощная база. Это заработок, жизнь, приток рабочей силы — всё. Понимаете?

Несозванное собрание зашумело. Разговор о будущем вывел людей из горького круга привычных сожалений.

— Да кто же целину-то эту будет поднимать? — спросил все тот же докучливый дед.

— Мы сами, — ответил председатель.

И опять переполох: когда, как, где взять время и силы на это?

— Силы у нас есть, — сказал он. — Нужно только, чтобы все мы одинаково поняли необходимость этого дела именно для себя лично. Раз уж о том пошла речь, я скажу, что такие люди у нас есть. Возьмите хотя бригадира полеводов Гришину — Романовну, как мы ее зовем. Или кузнеца нашего Сухова? Старый человек, сыновей потерял на войне, а ведь все наше хозяйство на его плечах держится. Да разве они одни? Потому и говорю: одолеем целину.

Но есть и другие. Вот Михаил Серебряков сейчас голос подавал. Мужик здоровый, не без ног, без рук с войны вернулся, а сколько за ним трудодней? Кошку не прокормить на его трудодни…

— А что ему? На базаре ложками своими больше добудет! Не на кошку — на корову хватит, — выступила из толпы Романовна.

— Верно, — согласился председатель. — А вот другой наш «лошкарь», Бородулин, до того доторговался, что до сих пор под следствием.

— А что «доторговался»?! — Это уже Фаня. — Хоть бы разобрались, за что человек страдает! И я с пятерыми-то маюсь одна-одинешенька, а всё «Бородулины, Бородулины»!.. Совести у вас нет!

Лена до сих пор просто слушала, стоя возле крайней, Кешкиной, подводы. Все, о чем говорили, словно бы не касалось ее прямо, а потому казалось не очень интересным. Мало ли о чем говорят взрослые! Но сейчас она обвела взглядом лица женщин и вдруг увидела: Фане верят, ей сочувствуют даже… И, не думая о последствиях, крикнула:

— Неправда! Дома он прячется! И когда болел, говорит, — в лес за чурбашками ездил, я сама видела!

И в ту же минуту увидела, как к ней, медленно и грозно, как башенное орудие, поворачивается Фаня. Точно бы и ушам своим еще не поверив.

— Что, что ты сказала?! Ах ты гаденыш! Люди, да неужели вы эту дрянь слушать станете? — Это уже ко всем, быстрыми, просительными взглядами собирая сторонников. — Да ее гнать из деревни давно надо! У нас мужья-братья кровь проливали, а еённый отец в полицаях ходил, я точно знаю…

— А какое тебе дело до этого, Фаина? — спросил вдруг Валеркин дед. — То — ее отец, а то — твой муж. И не врет девчонка, Гришку я сам вчерась видел, как он сутемью вором к дому пробирался… А дети за отцов не ответчики. Что было, чего не было, мы того не знаем. И ты тоже. Девчонка же добрая и Нюре Золотовой помощница. Вот как я считаю.

Лена смотрела на кузнеца и не узнавала его. Похвала ли на людях, другое ли что так внезапно распрямило его сутулую спину, придала весомость словам.

А может, она не знала его просто, смотрела на него мальчишечьими, Кешкиными глазами, не понимающими беды и силы человека.

А еще она увидела тетю Нюру с испуганным, растерянным лицом и Нонку, которая ужом, меж спин и плеч, пробиралась к ней, Лене.

— Насчет того, что с отцом у Елены не все хорошо, я слышала, — заговорила Романовна, — но дед прав: она тут ни при чем. А вот давайте рассудим, кто из них какой человек: она ли, Фаня ли, что ее при всех обозвала. Неважно, что одна девчонка, а другая баба. На поле с Нюрой сколько раз я ее видела, Ленку-то. Работает с душой, а дома сколько делает!

— Мне помогала, хорошая она, — сунулась Романовнина бабка. — Как ни иду на речку, всякий раз корзину нести подсобит да и белье отполощет…

— И мне в помощницы просилась. А как приболела я, так приходила, да не глядя, что в кузне привычка нужна, — добавила Валеркина бабка.

— Нюрин дом на ей стоит, это точно.

Лена даже и не знала но имени женщины, которая это сказала. Она оглядывалась и словно не узнавала прежних знакомо-незнакомых лиц. Они вдруг распахнулись перед ней, как двери гостеприимного дома. Лена не подозревала, сколько глаз, оказывается, наблюдало за нею, взвешивало каждый ее шаг.

Ей кивали, ободряюще улыбались совсем точно бы незнакомые женщины. А на Фаню с искренним сочувствием смотрела разве что одна рябая Вера. Да еще две-три старухи, в чьих неуверенных, робких взглядах читалась давняя зависимость от бородулинской семьи.

Боком выбиралась из толпы Романовнина бабка, досадливо качая головой и закрещивая рот, поминавший Фаню черным словом.

— Вот так, — подвела, как итог, Романовна, — людское слово на миру — всегда правое. А от Фани кто из нас какое добро видел? Ну-ка, скажите!

И ни слова не прозвучало в ответ. Бабка остановилась было, да только молча махнула рукой: «Не от добра ведь Фаня угостила — из гордости да корысти». Не было и обвинений, но молчаливое осуждение казалось страшнее, сокрушительнее слов.

Нонка пробралась-таки к Лене и стояла теперь рядом, оглядывая всех испуганными глазами. Взгляды людей не сулили зла, и Нонка медленно улыбнулась, а за ней и Лена. Тетя Нюра тихо плакала в сторонке, утирая слезы концом платка. И Лена поняла: боялась, что их разлучат, а значит, любит ее, Лену, не просто жалеет. И от этого еще шире, прямо-таки по-глупому расплылась на лице улыбка.

— Что ж, товарищи, — снова заговорил председатель, — такой темы никто не предполагая затрагивать, но все — к делу. Я одно скажу: пусть задумаются все, кто около нас в чужаках живет. Или будут работать в колхозе, или — долой с нашей земли. Вот так.

Помолчал и очень буднично, просто повернулся к возчикам:

— Что ж, трогай.

Не враз, со скрипом тронулся с места обоз. Кешка, бросив вожжи на спину лошаденке, приотстал на минуту.

— Ты не расстраивайся, слышь? — тронул Лену за локоть, — Может, еще все и ошибка, с отцом-то твоим. И вообще…

Но, увидев Ленино сияющее лицо, тоже заулыбался, свистнул и побежал следом за своими.

* * *

Лето догорало. Днем еще никла от жары зрелая ботва на огороде, а ночами приходила осень и незримо хозяйничала в густой августовской тьме до утра. Тронулись желтизной листья на ивняке — пока еще незаметно, по одному; огурцы скорчились от мертвой осенней росы, и в реку «олень копыто опустил» — купаться уже не манит.

Зато лес щедро выплескивал прямо к околице грибное изобилие, торфяник почернел от дурманной сладкой ягоды — гонобобли, и пьяные от нее рябчики срывались там прямо из-под ног.

В Сосновке готовились к «престолу». Наверное, потому и пережил этот церковный праздник революцию, что случайно пришелся на щедрую, спокойную осеннюю пору. До войны совсем было свели его на нет, но за войну «престол» снова ожил — другие, более важные дела занимали тех, кто должен был с ним бороться.

И вот уже два послевоенных года по три-четыре дня гудели лесные деревеньки от тяжелого «престольного» гуляния. Собирались так же «гудеть» и в этот раз.

Лена никогда прежде и не слыхала о таком празднике. С папой приходилось ей жить и в больших городах, и на лесных и горных заставах, но там все и всегда было понятное — свое, советское.

А здесь, рядом с таким же новым миром, жило что-то другое, очень древнее, не такое заметное, как флаг над сельсоветом, но все-таки очень живучее, цепкое… И проскальзывало оно во всем: и в безобидных побасенках Валеркиного деда и в этом, тоже непонятном, празднике со странным, сказочным названием.

Но «престол» собирались праздновать далеко не все, это Лена тоже заметила сразу. Тетя Нюра даже и не думала о нем, и у Кешки в семье никто ему не радовался.

Кешка, с тех пор как возил в район хлеб, загордился недопустимо. Лена так его ждала, даже платье надела праздничное — синее в горошек, что тетя Нюра из своего, девичьего, перешила. Кешка даже и на другой день не пришел, и еще через день.

Лена спрятала платье далеко-далеко, на самое дно сундука, и только понять не могла, отчего так странно смотрит на нее Нонка: точно ей и весело, и больно, и она сама не знает, чего ей больше хочется — плакать или смеяться? Но в этот раз Лене было не до Нонкиных настроений.

А Кешка пришел когда вздумалось и как ни в чем не бывало заговорил о делах.

— Я говорю бате, — рассуждал Кешка, — запретили бы этот «престол», и все. А он говорит — нельзя, у нас, говорит, свобода вероисповедания. Понимаешь ты такое?

Лена пожала плечами:

— Наверное, действительно нельзя запрещать. Я-то не знаю, никогда о таком празднике и не слыхала. Но что в нем плохого?

— Что плохого? А под овощи когда будем землю поднимать? Но мы тут придумали кое-что, вот увидишь…

Лена не стала спрашивать, что именно «придумали» и кто это «мы».

— А у нас на огороде капустина росла-росла и треснула. Я даже испугалась, — сказала она, глядя куда-то поверх Кешкиной головы, — Ты не знаешь, отчего это?

— Не знаю, — буркнул он обиженно, — С тобой о деле, а ты… — Кешка махнул рукой и пошел под гору, в кузню. Он опять подменял ненадежного Пашку.

…По осенней не ранней заре, следом за горластой Романовной, шел вдоль порядка домов Кешка и, как она, постукивал в окна выдернутой из плетня хворостиной. А когда за стеклом возникала ребячья рожица, деловито и коротко сообщал:

— Сбор возле школы. Всем.

Постучал в тети Нюрино окно. Лена откликнулась с крыльца:

— Знаю уже… Только малышей куда девать?

— С собой бери, мы им придумаем там забаву. Куда же их еще?

Вскоре возле приземистого и по-кулацки несокрушимого кирпичного лабаза, давно уже ставшего школой, собралась целая толпа ребятишек. Взрослые (а такими были все, кому за десять) пришли с лопатами, топорами, пилами. Мелкота притащила с собой все свои немудрящие игрушки, веревочки, тряпичные мячики да певучие пуговицы на нитках. И, что самое интересное, впервые чуть ли не со дня основания деревни, без ссоры собрались и «верхний» и «нижний» концы.

Дело, ради которого пришли ребята к школе, само объединило всех. Степан Ильич окинул это войско сомневающимся взглядом — будет ли из затеи толк? Но Кешка, который как-то сам собой стал командиром, понял его взгляд и сказал уверенно:

— Не беспокойтесь, они нам не помешают. Там по кустам малины знаете сколько? До вечера не оберут…

— И крапивы столько же, — улыбнулся Степан Ильич.

— Так какая же в малине сласть без крапивы? — словно всерьез удивился Кешка. — Пошли, некого больше ждать.

Все это придумалось не сразу и не одним Степаном Ильичом. Много раз директор школы и председатель меряли шагами одичалый склон над Вытью. До революции по нему тянулись богатейшие капустники «староверов». А после как-то упустил эту землю из виду колхоз, отчасти и оттого, что многие верили: «староверы» знали особое «слово на землю», у них везде росло…

А больше потому, что огородничество требовало иных, не всем привычных навыков. И вот по склону поднялся елошник с малинником да с дурной травой пополам. Крапива там вымахивала такая, что коня била по ноздрям, а в ствол зонтичных «дудок» можно было положить куриное яйцо, — земля-то оставалась богатой, щедрой…

Вот и решили, что пионеры, пока взрослые добирают хлеба, начнут раскорчевку травы и кустов на склоне. Елоха — куст хлипкий, его и ребячий топор одолеет, а уж траву-то скосить и вовсе дело посильное.

Главное, что хозяйство будет называться «Сосновское пионерское».

— Из-за этого стоит и в крапиву слазить, — сказал Кешка, и все с ним согласились.

Он первым наугад — не все ли равно, с которого начинать — рубанул по кусту елохи. Но Степан Ильич остановил его:

— Так не пойдет. Давайте сначала траву обкосим, а потом уж и до кустов очередь дойдет.

Лена, державшая в руке тети Нюрин серп, с грустью подумала вдруг, что Кешке больше нечему ее учить: с серпом она и сама управляться умеет. Но мысль эта прошла мгновенно и некогда было на ней остановиться. Ведь, кроме Кольки и Павки, шнырявших неподалеку в малиннике, оставалась еще и Нонка…

Лена не хотела ее брать с собой. Сил у Нонки все равно воробью впору, помощи от нее — никакой, пусть бы полежала, отдохнула как следует. Но девочка ни за что не хотела оставаться одна в пустой избе. Теперь Нонка пыталась собирать в кучу скошенную траву, но у нее и на это не хватало сил — грабли переворачивались в руках. Чтобы не обидеть ее, Лена сначала делала вид, что не замечает этого, а потом попросила ее присмотреть в кустах за братишками и прочей мелкотой — как бы еще в лес не убрели…

Под огромными листьями лопухов и «дудок» совсем не уживалась мелкая трава, и, как только стволы их легли под серпами и косами на землю, оказалось, что дорога к кустам открыта. И сами они выглядели беззащитными и вовсе не такими уж неодолимыми.

— Да чего там? К вечеру кончим, — самоуверенно заявил Кешка, махая топором, — А еще говорили, без взрослых не обойдемся…

Степан Ильич смолчал. Он был другого мнения, но счел за лучшее не охлаждать энтузиазма Кешки.

Лена подкапывала лопатой корни куста, с другой стороны ей помогал Валерка. Внезапно он сообщил:

— А дед говорит — правильно мы за это дело взялись; золото, говорит, в этой земле зарыто. Как ты думаешь, это он про какое золото говорил? Может, тут и есть клад?

— Ты бы его и спросил, — ответила Лена, старательно окапывая длинный и гибкий, как веревка, корень.

— Да не говорит он! Смеется еще… — Валерка возмущенно пожал плечами.

— А ты копай, копай! Смотри, как бы я вместо тебя клад-то не нашла, — подзадорила его Лена, — Я ведь тебе ни крошечки не уступлю, если что, и не рассчитывай!

Валерка с остервенением вцепился в неподатливый корень, дернул… и вместе с запрокинувшимся кустом свалился на землю.

Так же рухнули и еще два-три куста. А йотом дело пошло хуже — работа все-таки была не детская… Один за другим падали на землю топоры, и скоро все рубщики собрались вокруг Степана Ильича.

— Что ж, если лобовая атака не удалась, это еще не означает победы противника, — сказал он серьезно. — Мною разработан план диверсии в тылу врага. Сейчас я вас с ним познакомлю.

«Армия» слушала разинув рты: надоедный елошник приобретал в ее глазах какие-то новые, заманчивые черты. Враг — это совсем не то, что упрямый комариный куст…

— А где Петр Петрович? — спросила Лена, пока Степан Ильич что-то доставал из своего рюкзака.

— В город ушел, — не оборачиваясь, ответил директор.

Он достал какие-то непонятные синие пакетики.

— «Армии» собрать все резервы! — скомандовал он. — Всех малышей из малинника — сюда. Будем самые большие кусты подрывать порохом, но этим займусь я сам. Чтобы ни одна нога на склон не ступала, ясно?

— Ясно, — четко, как «есть!», ответил Кешка и пронзительно свистнул в два пальца, а потом заорал — Эй, все сюда! Малинники, вам говорят!

Мелкоту долго пришлось выуживать из лакомых кустов. С ног сбились, соображая, все ли тут… И Лена как-то не подумала о Нонке, а Колька и Павка только и норовили немедленно удрать обратно в малину.

Между тем Степан Ильич наметил по косогору три самые густые группы кустов и под каждую заложил самодельный заряд.

Конечно, он понимал, что действия его не слишком законны, но он знал и то, сколько прибавит сил ребятам его затея… А склон-то, кроме них, расчищать пока некому.

Неглубоко, но гулко ахнули три взрыва, и на миг выросли над землей сквозные черные деревья из летучего праха. Выросли, опали, и все стихло, но остался еще один звук, вернее, отголосок звука: долгий и тонкий вскрик.

И Лена первая ахнула: «Нонка!» — и бросилась к черным, осыпанным развороченной землей кустам. Ню там никого не оказалось.

Нонка нашлась далеко, в совсем безопасном месте, куда и комочка земли не долетало. А лежала на земле так неподвижно и прямо, словно взрыв убил ее наповал. На бледном личике страдальчески заломилась бровь, руки холодные…

Степан Ильич с трудом нашел пульс.

— Жива. Обморок. Надо нести в деревню. — И сам поднял ее на руки.

«Армия» невесело потянулась обратно, хотя ребятам, конечно, было и невдомек, что при этом думал он, взрослый человек. Какая страшная ответственность свалилась внезапно на его плечи.

Отчасти поняла это Лена, коснулась рукава Степана Ильича:

— Вы не виноваты, она могла и еще чего-нибудь испугаться…

Он посмотрел на нее с благодарностью, но покачал головой:

— Нет, это моя вина. Отговаривали меня от этой затеи, и правильно. А ты иди поищи фельдшерицу нашу… Она, наверное, в поле.

Фельдшерица — усталая пожилая женщина — ничего определенного сказать не смогла. Нонка очнулась скоро, и никаких заметных повреждений не нашлось — хоть бы синяк или царапина… Просто она вообще никого больше не узнавала, даже Лену.

Всю ночь просидела возле нее пригорюнившись тетя Нюра, а к утру позвала Лену, которая тоже лишь притворялась спящей:

— Сходи в Спасово за врачом. Может, они и в город помогут ее отвезти…

Лена торопливо собралась и скоро уже шагала по тропинке над обрывом Выти. Туман доверху заполнил ложе реки, за ним не видно и древнего оврага. Мысок со старой березой кажется вклинившимся в молодой чистый снег. Глубина под ним исчезла.

В тумане далеко разносится каждый шорох. Но не слышно почти ничего: осенняя тишина опустилась на Татарскую сечу. Все, что должно было принести лето, исполнилось: высокие черные сосны обрядились шишками, мох «кукушкин лен» скинул со спелых коробочек ненужные больше войлочные колпачки, стоят забытые грибниками маслята и никому не нужные «дождевики» дымят пыльцой.

Кусты и ветви деревьев опутало бабье лето — сулит ядреную осень.

Вот далеко где-то забарабанил дятел, пискнула мелкая птаха в кустах, и близко, над головой, пронзительно застрекотала сорока: идет человек!

Лена сначала думала, что сорока ругается на нее, но вскоре поняла, что ошиблась: другие шаги слышались на тропинке, кто-то шел ей навстречу. Самого леса она не боялась нисколько, но встреча в лесу всегда настораживает. Лена остановилась, еще не зная, как поступить. Ей казалось, что человек еще далеко, но туман обманул: навстречу ей из кустов вышел Петр Петрович.

Кажется, он удивился ей больше, чем она ему.

— Ты здесь?! Идешь в город? Кто же тебе успел сказать?

— Я не в город иду — в Спасово, — недоуменно ответила Лена. — А про что мне могли сказать?

— Давай-ка присядем, — предложил учитель, показывая ей на широкий березовый пень.

— Я не могу, мне надо…

— Успеешь, все успеешь.

В голосе его звучало что-то такое, что Лена невольно послушалась, села. Пристроился на соседнем пне и он.

— Так вот, Лена, дело, ради которого я был в городе, касается тебя… Сиди, сиди, не беспокойся, все совсем неплохо. Помнишь, я обещал тебе написать о твоем отце? Но тут не моя заслуга, другие люди тоже занимались его судьбой. Необычной и трагической. Дело в том, что капитан Прохоров погиб в бою, как герой, защищая родную землю в первые дни войны, а имя его вместе с документами присвоил подлец, которому хотелось сохранить «чистой» собственную фамилию. Вот как бывает…

Теперь это все выяснено, на этот раз дорога к правде оказалась короче, чем там. — Он кивнул в сторону невидимого за туманом оврага, но Лена поняла его. — Ты — дочь героя. Меня просили передать, прежде чем за тобой приедут, что ты теперь сможешь жить в особом детском доме для детей командиров, погибших на войне. Это совсем недалеко от Москвы. И пенсию будешь получать за отца хорошую…

— Пенсию? А это много? — Лена встрепенулась.

Петр Петрович смотрел на нее удивленно и с тревогой: почему девочку так заинтересовали именно деньги? Уж этого-то он никак не ожидал, гадая дорогой, как она вообще отнесется к его сообщению.

— Достаточно, — сказал он с невольным холодком в голосе, но Лена даже и не заметила этого.

— Вы понимаете, мы же Нонку сможем тогда в Москву отвезти! Ее же лечить нужно! Я ведь за врачом в Спасово иду. Она испугалась вчера очень и никого теперь не узнает. Немножко-немножко только меня узнала сегодня утром, да и то, может, мне показалось… Конечно, в Москву ее надо, там вылечат. А у нас денег не было. А теперь будут, — быстро говорила она.

Петр Петрович отвернулся, чтобы она не видела его лица.

— Но ты ведь уедешь скоро, — напомнил он.

— Уеду? — удивилась Лена. — С какой стати? Я здесь живу, куда же мне ехать? Да тете Нюре одной-то с малышами и не справиться… Вы извините, я пойду, — сказала она уже с привычной деловитостью. И пошла, видимо даже краем мысли не думая о том, что он посулил ей.

Петр Петрович долго смотрел ей вслед, даже тогда, когда и сорока смолкла, больше не слыша Лениных шагов.

Шелестел в Татарской сечи почти невесомый листопад, и высоко в бездонном синем просвете неба заливался поздний жаворонок.

 

Так далеко от фронта…

В тот год весна запоздала: долго держались заморозки. Старики качали головами: «Не к добру это ландыш с черемухой встретились, тяжелый будет год». Никто их, конечно, не слушал. На то и старики, чтобы ворчать.

Жизнь в городке шла своим чередом. Только что выстроили новый элеватор, над Волгой поднимался из лесов гигантский льнокомбинат. Конечно, «гигантом» он был только для этих мест, но все равно им гордились. Покрытые свежим асфальтом улицы постепенно забывали, как столетиями бродили по ним пыльные смерчи, выше крыш поднимая подсолнечную шелуху.

Но на окраинах жизнь еще, хотя бы внешне, цеплялась за старое. Деревянные дома прятались в обломанной узловатой сирени, и колеса телег тарахтели по истертой булыжной мостовой. Здесь дворы до сих пор носили имена бывших владельцев: «москвинский», «тиховский», «самохваловский».

«Самохваловский» жил на особицу. На нем еще в прежние времена обосновалась беднота — рабочая косточка. Таким он и остался. Ну разве что две-три семьи появились новые, их старались ввести в привычный обиход жизни, сделать «своими».

— Ты на «москвинских» не косись, они привыкли за купцами жить — ушлые. А мы исстари по правде!

«Самохваловцы» тем более не верили стариковским шепотам.

Субботним вечером отец Наташи Ивановой из седьмой квартиры достал из сарая летнюю «грибную» корзину. Подмигнул дочке:

— Собирайся! С ночевой на Козловы горы пойдем. Ландышей там, говорят, сила поднялась. И рыбу на зорьке будем ловить..

— Ой, папка! — только и смогла выговорить Наташа.

Ей даже не верилось. Ведь это же не на пароходике проехать до Сходни, где и ландышного-то листа не уцелело! Козловы горы далеко, и никакой пароход туда не ходит. Стоят они на мелкой речке Мете, а кругом леса — края им нету…

Она только теперь поняла, почему еще утром мама пекла пирожки и долго примеряла у зеркала «дорожное» холстинковое платье. То ли платье слежалось за зиму, то ли мама пополнела, только ей все что-то не нравилось, и она сердито хмурила тонкие темные брови. На широком белом лбу сейчас же ложилась морщинка. Точно такая же была и у Наташи, когда она сердилась или капризничала. И глаза такие же — серые, в строгих прямых ресницах. Наташа с детства знала, что она «вылитая мама».

Вышли на закате. Наташа жалела только об одном — не успела как следует похвастать во дворе, что они идут в настоящий далекий поход. И еще немножко испортил настроение отец, сказав, что часть пути они проедут на машине. Но ведь об этом можно было и не говорить потом ребятам!

Пересекли на пароходике Волгу и вошли в рощу старых, черных на закате сосен. Дальше этой рощи Наташа никогда не бывала; ребята на дворе говорили, что там и вообще ничего больше нет. Просто поле, а потом — Москва. Прежде, когда была маленькой, Наташа в это верила, а теперь… сомневалась. Во всяком случае, ей очень хотелось узнать, что же там, за рощей, на самом деле, какая неведомая земля?

Но они шли и шли, а неведомой земли не было и Москвы тоже. Сосны поредели, между ними сначала робко, а потом все гуще, увереннее замелькали стволы берез и серого елошника.

И вдруг деревья остановились, споткнувшись об овраг, только два-три куста боязливо спустились вниз по склону и замерли на полпути. А на той стороне оврага, за бревенчатым мостиком, стоял дворец — высокий, белый, с множеством окон, залитых праздничным алым светом.

— Что это, пап? — Ноги Наташи приросли к земле от восторга. Вот она где начинается, неведомая земля!

— Это? Элеватор новый. Чего ты стала, глупенькая? — удивился отец.

— А светится что?

— Солнце. Вечер ведь уже… Ты что, дома этого не видела?

Наташа не ответила. Видела, конечно. Только там все было иначе. Разве могло солнце целиком купаться в маленьких окнах их дома? И потом, здесь все стало другим — большим и свободным. Дуплистые березы вдоль дороги, у которых никто не ломал веток; элеватор, которому не мешали соседние дома; и Волга без набережной и причалов. Далеко на той стороне словно хлопья белой пены прибило к берегу. При каждом порыве ветра тянуло оттуда по воде горьковатым и радостным запахом — цвела черемуха. И дружно, раскатами, стонали лягуши… Лето нагоняло, торопило весну.

Мать Наташи, Серафима Васильевна, присела на широкий березовый пень:

— Ну, долго еще мы твоего дружка будем ждать? Может, он и вовсе не приедет?

Отец только улыбнулся. Зубы у него были веселые, белые, и сердиться на него никому не удавалось. Серафима Васильевна тоже только рукой махнула.

Солнце давно ушло из окон элеватора, когда из-за поворота выскочила запыленная полуторка.

— Побыстрее, грачи, а то до ночи не доберемся! — сказал шофер, и Наташа первой полезла на высокое колесо, пана только подсадил ее.

Как далека была дорога до Козловых гор! Черной полоской на горизонте стала Сосновая роща; словно свернув с дороги, ушел в сторону элеватор; за ним небольшая деревенька в черемуховом цвете и спокойных дымах над трубами; остался позади и болотистый, сизый от ранней росы луг, где печально плакали какие-то птицы. И только тогда впереди зачернел частый гребень ельника, а за ним синеющим туманным горбом сплошной бор.

— Вот они, пяти Козловы горы! Теперь топайте сами да не забудьте атаману привет передать! — пошутил на прощание шофер.

— Какому атаману? — спросила Наташа, но просто так, почти не думая. Всю ее, до самых пяток, наполнил незнакомый, сладкий и пугающий запах леса. Она не знала, что это пахнет — травы, цветы, кора деревьев, может быть, звери? Она просто шла навстречу пахнущей живой стене и дышала, дышала…

Наверное, и взрослые чувствовали то же самое. Во всяком случае, отец ответил не сразу:

— Атаману какому? Козлову, конечно. — Только это он шутил. Козлов давно жил, никто и не помнит когда… А может, его и вовсе не было.

Пахнущая мокрой глиной тропинка скользнула в овраг, по бревну перекинулась на другой берег светлой, тихой Меты и запетляла, заиграла в прятки на лесистом крутом косогоре.

На верху косогора еще было светло. Закатное солнце позолотило хрупкий белый мох под корнями сосен, отразилось в блестящих молодых листьях березы. Здесь пахло земляным теплом и немножко дымом от старого кострища. Отец сейчас же начал прилаживать над ним палки — чай кипятить, а Наташа с мамой пошли за хворостом.

У Наташи в сандалию набились сухие иголки, она нагнулась, чтобы их вытрясти, и вдруг у самой ноги увидела ландыш. Он стоял под елкой, один, на высокой прямой ножке, белый и удивительный, а широкие зеленые листья поддерживали его, как ладони. Наташа протянула руку… и снова отдернула ее. Просто стояла и смотрела.

— Наташа, где ты? — тревожно позвала ее мать.

Наташа оглянулась еще раз и побежала нарочно в другую сторону, потом еще свернула и еще, чтобы уж больше не найти этого места и не сорвать цветка.

Она никому не сказала о нем; притихшая, сидела у костра, пила чай, а потом лежала под отцовской курткой и смотрела, как в бледном небе рождались звезды. Сначала едва заметной светлой точкой, а потом все ярче, ярче…

Утром, придя в деревню за молоком, они узнали, что началась война.

* * *

«Самохваловцы» уходили на фронт…

Отец Наташи мягко отстранил плачущую жену, взял за подбородок дочку, заглянул в серые глаза. В них был только интерес и чуть-чуть недоумение. Наташа просто не успевала за событиями. «Что ж, не понимает — тем лучше, — подумал отец. — Только бы все поскорее кончилось, только бы не до зимы».

Уже вслух сказал:

— Ничего, дочка, не горюй. Прогоним немца, вернусь обратно. Скоро вернусь, жди! И смотри у меня! Мать слушайся и в школе не отставай. Чтобы мне на фронте краснеть за тебя не пришлось. Поняла?

— Ага, — чуть слышно проговорила Наташа, думая о чем-то своем. Слова-то были самые обычные.

Отец еще раз поцеловал их обеих — мать и дочь — и ушел. Только расшатанная дверь вздрогнула несколько раз, прежде чем закрыться.

Ушли отцы и братья и из многих других квартир. А дом по-своему приспосабливался к военному времени.

Бабушки вытряхнули из пыльных глубин памяти воспоминания о «первой империалистической» и с утра до вечера тащили в дом все, что могли, — мыло, соль, спички. Комоды лопались от добра.

Наташина мать возмущенно пожимала плечами: «Чего люди с ума сходят? Точно на десять лет запасаются! Кончится война — куда с этим пойдут?»

Но война не кончалась. Ожесточенные бои разгорались по всем направлениям.

Люди, верившие в счастливое «ненадолго», поняли, что они ошибались. Борьба идет не на жизнь, а на смерть, и кто знает, какой ценой будет куплена победа?

На улицах появилось новое слово — «эвакуированные». Ребятишки хвастались друг перед другом: «А у нас артист живет! Тот самый, что в «Чапаеве…» — «В «Чапаеве»?! Врешь!» — «Вот честное пионерское, не вру, чтоб мне провалиться!» — «А у нас докторша с девчонкой. Ничего, добрая…»

Взрослые больше молчали, с тревогой глядя на центральную улицу. По ней от вокзала толчками, как кровь из разорванной артерии, текла толпа. Редела, ручейками растекалась по дворам, а через час-другой густела вновь…

В Наташином доме кое-кто поставил на дверях новые замки, а дядя Коля из девятой даже приделал к окнам ставни. Говорили, что вместе с «вакуированными» в город приехали жулики и зимогоры. Тюрьма осталась под немцами, а они — все здесь и поди их отличи… В дом пока еще никого не поселили, а ждали этого по-разному: кто с добром, а кто и с испугом.

…Наташа чистила у стола картошку большим кухонным ножом. Она очень хорошо помнила, как из-под маминых рук падали на бумагу тоненькие, почти прозрачные очистки, а у нее срезалась чуть не половина картофелины, и в миску попадал ни на что не похожий огрызок. Но что поделаешь? Раньше все делала мама, а теперь она работает на эвакопункте и очень редко заглядывает домой…

В дверь постучали. Мать не раз наказывала Наташе: «Не пускай в квартиру кого попало. Люди по городу ходят разные…»

Наташа прислушалась. За дверью кто-то провел рукой по стене, на ощупь отыскивая выключатель. Чужие… Потом непереносимо жалобный женский голос сказал:

— Господи, неужели и здесь никого нет! Лучше бы уж дорогой умереть…

Руки не слушались Наташи и никак не могли откинуть тяжелый крючок. Ей казалось, она никогда не справится с ним и та женщина за дверью ляжет у порога и умрет.

— Я сейчас! Подождите! — крикнула она.

Дверь открылась.

Их было много, целая семья. Высокая, растрепанная женщина с грудным ребенком, мальчик лет восьми и девочка с невероятно рыжими, прямо огненными косами, тащившая чемодан и сетку…

Женщина упала на стул, словно переломившись пополам. Сказала только:

— Очень прошу, дайте напиться моему мальчику… Мы… так устали… десять дней… — Голос ее угасал, делался тише. Так и не договорив, она откинула назад голову, смолкла.

Рыжая девочка подошла к Наташе, пристально глянула зелеными глазами, словно осуждая за что-то:

— Не обижайся на нее. Мы едва-едва успели из Таллина уехать, а уж в пути что было! Думали, живыми не доберемся! Приехали, и никто пустить не хочет. С детьми со своими, говорят, хлопот не оберешься.

— Оставайтесь у нас, мама не будет ругаться, я знаю! — быстро, горячо проговорила Наташа. Потом добавила тише: — У меня папа там… на фронте… Вот. А вы кто такие?

— Меня Таей зовут, Таисьей, если по-настоящему, фамилия Лебедева, а ее, — она кивнула в сторону женщины, — Любовь Ивановна Гайдай… Муж у нее офицер… Да не реви ты, — резко обернулась она к мальчику. — Дам сейчас тебе напиться!

Тая напоила мальчика, которого звали Олегом, осторожно вынула из рук матери грудного Витю и положила на диван.

Наташа восхищенно наблюдала за ней: «Как у нее все просто, быстро и хорошо получается! Мне бы так… И кто она этой женщине?»

— Уложить бы ее как-нибудь, — вслух соображала Тая, глядя на заснувшую прямо на стуле Любовь Ивановну, — Ведь нам с тобой ее не поднять…

— Я сейчас дядю Колю из девятой квартиры позову, он поможет, — сказала Наташа и исчезла за дверями.

Дядя Коля из девятой еще до войны заслужил репутацию человека «темного».

Работал счетоводом в каких-то артелях с броскими названиями: «Возрождение», «Свободный труд». Жил с достатком не по зарплате, однако не пил, и потому никто его не осуждал. «Умеет жить человек. И себя не забудет, и жене с детками добудет», — вздыхали по углам бабки.

Теперь он вошел в комнату следом за Наташей и хмуро уставился на Таю единственным глазом. Второй, как он утверждал, потерял еще в гражданскую. Тая мельком глянула на него и снова наклонилась над сеткой — искала чистую пеленку. Дяди Коли словно и не существовало для нее. Тогда он повернулся к Наташе:

— Это что же, без матери распорядилась, жильцов нашла? — спросил он строго.

Но, не получив ответа, вместе с девочками перенес спящую Любовь Ивановну на постель, буркнув только:

— Туфли-то с нее сними, хозяйка! Не видишь, покрывало пачкают…

Постоял, оглядываясь, вздохнул:

— Эх-хе-хе, времена! Всякую голь на улице подбирают, домой ведут… А ведь негусто живете, негусто… Скажем, не дай бог, случится что с матерью, придется вещи продавать, так тут и взять-то нечего… Отец небось передовиком производства был, а что заработал? М-да…

— Вы… Вы не смеете! — тоненько, совсем не так, как хотелось, крикнула Наташа.

— Ладно. Оставь, — коротко отрезала Тая.

Дядя Коля пожал плечами и ушел. Девочки снова остались одни.

Олег незаметно уснул около матери, только Тая не сдавалась. Переплела косы, умылась и подошла к столу. Посмотрела на картофельные очистки.

— Богатые вы… Вон сколько картошки зря пропадает.

— Сделай лучше! Подумаешь, какая умная!

Тая взяла нож, а Наташа только тут подумала о том, что у Любови Ивановны и еды-то никакой нет, наверное, они все голодные. Надо бы накормить их, но как же без мамы?

Подумав секунду, Наташа сбегала на кухню, принесла корзину с картошкой и еще один нож.

— Давай вместе будем чистить, на всех-то много нужно… — сказала она неуверенно.

И тогда Тая улыбнулась во весь рот. И Наташа увидела, что лицо у нее совсем не злое, а лет ей немногим больше, чем ей самой. Такая же девчонка, как все. А еще почему-то от Тайной улыбки ушли все сомнения. Наташа уже не боялась мамы. Знала, что все хорошо и правильно.

Наташа внимательно наблюдала за тем, как чистит картошку Тая, и изо всех сил старалась подражать ей. Но выходило плохо. Очистки все равно не сворачивались стружкой.

Тая заговорила первая:

— А я ведь не родная Любови Ивановне, в дороге встретились… У нее вещи и деньги есть, а у меня вот только эта сетка. Деньги тетя Вера все увезла…

— Кто это тетя Вера?

— Мачеха моя. Отец с ней в Таллине познакомился. Красивая такая. При папе еще ничего было, а когда он на фронт ушел, совсем жизни не стало. «Рыжая, пол вымой! Рыжая, обед сготовь!» Точно я ей прислуга какая…

Когда немцы к городу подошли, у нас уже все собрано было. Тетя Вера вдруг говорит: «Сбегай к соседке, у нее наша сумка осталась, она нам самим пригодится». Я побежала, а потом… потом пришла, и нет никого! Уехали без меня. Все уехали: и тетя Вера, и ее мать, и маленький Гера… Даже шубку мою с собой увезли.

Наташа выронила недочищенную картофелину.

— Так это, значит, они бросили тебя?!

— Бросили… Только я не такая. Собрала вещи, какие остались, и на вокзал. Тети Веры нигде не видно, а что делается! Кричат, плачут, толкают друг друга… Тут я и нашла Любовь Ивановну. Теперь не знаю, что со мной будет… — Тая положила нож на стол и уже другим тоном сказала: — Хватит чистить. На чем варить будем?

— На таганке. Сейчас я щепок принесу…

Скоро на шестке под трехногим железным таганком весело трещала щепа, желтое пламя лизало бока кастрюли… На кухне никого не было, кроме очень старого белого кота, дремавшего на окне. Солнечные зайчики мирно плясали на стенах. Все как до войны. Только на таганках раньше никто не стряпал.

Девочки молча уселись на ларь, думая о своем. Наташа соображала, что лучше: очистить селедку или принести с огорода свежих огурцов?

А Тая в мирном блеске огня под таганком вновь и вновь видела совсем другой огонь.

…На рассвете их эшелон неожиданно остановился. Где? Кто мог это сказать? Неизвестно как, откуда пролетело искрой короткое слово: «Немцы!» — и началась паника…

Люди сыпались из дверей, прыгали в давно разбитые окна. В жирную болотную грязь шлепались чемоданы, сумки, сетки…

Тая ужом проскальзывала между людей, царапалась, даже кусалась. Вытащила кое-как один чемодан, другой кто-то бросил в окно. Нашла. Подтащила к яме, где спряталась Любовь Ивановна с Витюшкой.

В эту минуту что-то темное, быстрое пронеслось над эшелоном, и Тае показалось, что сверху хлестнули упругие струи ветра. Звук пулемета она услышала потом, когда лежала на земле, прижавшись к чемодану. Кругом была вода — тепловатая, пахнущая тиной, и Тая слышала, как пули попадали в эту воду со странным, коротким бульканьем… Так было долго, дольше всей жизни.

Потом стало светло, и пули уже не чмокали в болотной жиже. Чуть подняв голову, Тая увидела, что на насыпи горит вагон, тот самый, в котором она ехала. Любовь Ивановна тоже приподнялась и, держа Витюшку одной рукой, другой шарила вокруг, как слепая. Тая поняла: нет Олега.

«В вагоне остался, спрятался», — подумала Тая и, как во сне, не видя, не чувствуя препятствий, кинулась в освещенный огнем круг. Она не помнила, как проскочила в вагон, как нашла в углу скорченную фигурку. Мальчик намертво вцепился руками в край скамьи и ничего не понимал. Он уже наполовину задохся от дыма, оглох от грохота…

И тут пришло отчаяние, такое, о каком девочка не подозревала прежде…

Она звала его, тащила, сломала ноготь, пытаясь разжать пальцы. Напрасно: он не понимал, не слушался. Совсем близко трещало горящее дерево, нечем стало дышать. Тая зубами вцепилась в непослушную руку Олега и вдруг почувствовала приторную сладость. Рука была липкой от мармелада. «Олег таскал его тайком…» — мелькнула мысль. А дальше она уже ничего не помнила. Сильные руки подняли и выбросили в окно ее и Олега. А там подхватили другие…

Потом она опять таскала чемоданы и как умела отвоевывала себе и Любови Ивановне хоть крошечный кусочек места в другом вагоне.

Поредевшая толпа людей неожиданно быстро и без лишнего шума устроилась, и снова тронулись в ночь, в неизвестное.

Может, к своим. Может, к немцам.

…Мать Наташи пришла неожиданно рано. Девочка кинулась ей навстречу, чтобы предупредить, объяснить, но она, как взрослой, понимающе кивнула ей головой:

— Знаю уже… Правильно поступила, дочка. У нас две комнаты, устроимся как-нибудь.

Мать вынула из сумки бутылку с молоком, сверток с куском липкой картофельной глюкозы, хлеб.

Ничего не пряча, поставила все на стол, взглянула коротко на Любовь Ивановну, которая только что встала и все еще никак не могла прийти в себя.

Девочки вдвоем накрыли на стол, принесли картошку, огурцы.

За столом Любовь Ивановна ожила, и стало ясно, что эта тридцатилетняя женщина знает о жизни не больше Наташи. У нее и лицо-то было детское — белое, в ямочках, которых не стерла даже война.

В мирные дни такое лицо напоминало об уютной квартире и лампе с розовым абажуром. Сейчас оно вызывало жалость и невольный вопрос: «Да как же ты жить-то будешь такая?»

Именно об Этом и спросила ее Серафима Васильевна, испытующе посмотрев на жиличку серыми, как осенняя вода, глазами.

— Не знаю… Работать придется, только я не умею ничего. Мы всегда так хорошо жили, все соседки мне завидовали. Если бы вы только видели, какая у меня квартира была в Таллине! Мебель карельской березы — еще от буржуев осталась, — рояль, картины… И сама одета, как на экране.

Любовь Ивановна похорошела от воспоминаний, у нее мечтательно заблестели глаза. Она рассказывала еще долго: о том, как встретилась со своим будущим мужем, что и когда он ей дарил. И по всему выходило, что и война-то идет только ради того, чтобы вернуть ей все эти потерянные вещи.

Тая молча слушала, а глаза Наташиной матери, Серафимы Васильевны, все темнели: такое ли видела она за эти дни! Где уж тут вспоминать о карельской мебели!

* * *

Низкие своды полуподвала, где помещалась общая кухня, так заросли копотью, что казались бархатными. Резко выделялась только белая русская печь, которую топили раз в неделю по очереди все жильцы дома. Около печи стоял стол, изрезанный ножами хозяек, над ним сушились тряпки…

Война незаметно разорила «самохваловский» дом: ушла на фронт основа — рабочая косточка, из женщин тоже многие нашли себе место поближе к мужьям — кончали курсы медсестер. И вот, непонятно как и откуда, вылезло, продвинулось, заполонило древнее, скопидомное, чужое. Точно бы другие люди поселились в доме и по-другому, своекорыстно и мелко, заново устроился их мир. А ведь они жили и прежде, только никогда не принадлежало им первого слова, никому не нужна была их паучья «мудрость». Теперь пришел их короткий час, но уж взять от него они хотели всё.

В день появления Любови Ивановны печь топила полная, но легкая, как сдобная булка, Клава — жена кривого дяди Коли.

На кухню со всего дома сошлись женщины со всяким «задельем»: той лепешки испечь понадобилось, другой чугунок картошки сварить, благо печь топится…

На самом деле требовалось как можно скорее определить свое отношение к новой жиличке. В таких случаях мнение Клавы было законом.

— Слыхали новость, Клавдия Власовна? Симка-то Иванова совсем с ума спятила: сама голая, а еще женщину с тремя ребятами пустила! — услужливо подавая кастрюлю, зашептала бабушка Климовна — хитрющая старушонка, просившая милостыню у церкви.

— Знаю, Климовна, знаю. Да ведь в чужую глупость ума не добавишь, — пожала оплывшими плечами Клава. — Однако я слышала, что женщина-то эта офицерша, им знаешь какой паек полагается! Может, и не просчиталась Симка-то…

Женщины закивали головами, заахали:

— Верно говоришь!.. Этим офицеркам житье что масленица. Бабенка-то рохля по виду, с такой мно-о-го взять можно!..

Все стало на свои места. Это значило, что Любовь Ивановна уже завоевала себе место в мирке этих женщин, и даже довольно почетное.

Дни знойного лета сменяли друг друга, принося чувство боли и все нарастающей тревоги: немцы шли на восток. Еще ни разу небо тихого городка не видело вражеских самолетов, но по земле все шире расползались зловещие трещины щелей, росли на окраине линии противотанковых рвов.

… Ранним утром лучи солнца, медленно скользя по стене, добрались до головы спящей Наташи и разбудили ее. Девочка знала по опыту: теперь как ни вертись, все равно не скроешься и не заснешь… Надо вставать.

Мать давно ушла на работу. Наташа даже не слышала, как она встала.

Любовь Ивановна спит и встанет еще не скоро. Она никогда не торопится. Уж сколько раз бывало так, что Серафима Васильевна будила ее ночью, когда надоедал плач маленького Вити. Самой матери ничто не мешало спать — такой уж у нее был характер.

Раз мамы нет, вовсе не обязательно полностью выполнять скучную процедуру умывания. Подбежав к рукомойнику, Наташа обеими ладонями плеснула на лицо студеную воду и потянулась за полотенцем. Щелчок по затылку заставил ее присесть.

— А полотенце кто за тебя будет стирать? Мать? Мойся как следует! — приказала Тая.

Наташа вздохнула, но подчинилась. Один раз Тая уже обстрекала ей руки крапивой, да еще и за платье сунула ветку. С ней шутки плохи. Капризный Олег и то не решался устраивать при Тае фокусы.

Двойственное чувство мучило Наташу. С одной стороны, ей не хотелось подчиняться такой же девочке, как она сама; с другой стороны, она до зависти восхищалась Таей.

Ну кто из ее подруг умеет так хорошо стряпать, стирать, мыть пол?.. А главное, так аккуратно и красиво носить давно вылинявшее ситцевое платье. У Таи оно всегда как новое. Это заставляло Наташу вздыхать и с грустью рассматривать свое собственное, словно изжеванное теленком.

Радио напомнило о войне суровой песней:

…Идет война народная, Священная война…

Отец так и не прислал ни одного письма, но об этом лучше не думать, а то расплачешься…

— На Волгу бы за дровами надо сходить, — сказала Тая, обжигая губы кипятком. Девочки берегли заварку для Серафимы Васильевны.

— Я на Волгу схожу, ладно? — сейчас же предложила Наташа, — И Олег со мной может пойти… Пойдем, Олежка?

Мальчик скривил рот:

— Не хочу-у… Я в кино пойду, мне мама обещала!

— Мало ли что обещала, — дернула плечом Тая, — может, то еще до войны было!

Но Олега уговорить не удалось. Он кинулся будить мать, чтобы получить подтверждение. Секунду спустя Олег рявкнул во весь голос, получив шлепок, и помчался на двор. Оттуда скоро послышался голос тети Клавы:

— Бедненький ты мой, кто же это тебя обидел?.. Ах они дряни такие! А мы вот палкой их, палкой! — словно маленького, уговаривала она Олега.

Не выдержав, Тая высунулась в окно:

— Оставьте его в покое! Сам виноват, и реветь ему не из-за чего!

За спиной девочки, драматическим жестом распахнув дверь, появилась Любовь Ивановна:

— Господи! Хоть капля, хоть частица совести есть у тебя или нет?! Так орать! Ну заняла бы чем-нибудь ребенка…

Не слушая больше, Наташа выбежала на улицу, прихватив тяжелую корзину. Да, шумно стало в их тихом доме!

* * *

Наташа поставила корзину на землю и крикнула:

— Кто по дро-о-ва?

Одной идти на Волгу за щепой не хотелось.

Из окна дяди Колиной квартиры вылез худой, длинный Слава.

— Пойдём что ли. Может по дороге знакомых встретим — предложил он.

— А Светка ваша не пойдет?

— Где уж ей! Она у нас гордая. Отцу на базаре торговать помогает… Это от меня толку пшик, только и остается, что за щепками ходить…

— Ну зачем ты так говоришь? Ты же лучше сестренки учишься и на баяне играешь! — возмутилась Наташа.

— Учусь лучше? — вскинув голову, мальчик посмотрел в далекое, исчерканное стрижами небо, прищурился: — А что толку от этого ученья? Вон отец говорит, что на толкучке ученые-то люди последнее барахло продают, а он, неученый, покупает… Говорил тут как-то: «У меня к концу войны миллион будет!» И ведь будет, это точно!

Наташа задумалась, хмуря тонкие темные брови.

— А ты хочешь, чтобы у тебя миллион был?

— На что он мне?.. Эх, удрать бы отсюда на фронт! Да кому я там нужен такой?

Сильно хромая, мальчик побрел со двора, захватив у сарая мешок. Одна нога у него была заметно короче другой, и оттого высокая фигура казалась нескладной, словно перекошенной.

У ворот на них чуть не налетела Светлана, прибежавшая с базара от отца. Нарочно толкнула брата:

— Чего под ноги лезешь, инвалидная команда!

— Сорока-воровка! Бусы украла! — крикнула Наташа, намекая на давнюю историю с янтарными бусами бабки Климовны.

Светлана посмотрела на обоих нестыдящимися глазами, повела плечом.

— Подумаешь, о чем вспомнила! Мне папа таких бус десяток купит… — и ушла.

Постояв с минуту, Наташа и Слава пошли своей дорогой, оглядываясь в поисках попутчиков:

На залитой солнцем улице тысячи мелочей напоминали о войне: белая паутина бумажных полосок на окнах, защитные козырьки на фарах встречных машин и госпиталь в школе, где еще в прошлом году учились ребята.

Пыльная булыжная мостовая сбегала к линии железной дороги. Наташа прыгала по камням, стараясь ступать только на голубоватые булыжники: ей казалось, что они не так обжигают босые ноги. Слава шел не выбирая дороги. Темные, как у сестры, «цыганские» глаза невидяще смотрели прямо перед собой. Никто не мог бы сказать, о чем думает Слава.

Наташа уже давно привыкла к тому, что он мог просто так вдруг взять и спросить: «А правда, что под собором подземный ход есть?» Или: «А ты не знаешь, кто первым самолет построил?» И никогда не дожидался ответа.

Но на этот раз Слава молчал.

Возле семафора стояли ребята. Наташа еще издали их узнала:

— Смотри, наши! С «татарского» двора! Чего они тут ждут? Ой и Селим.

Наташа неуверенно оглянулась на Славу — встречаться с Селимом ей вовсе не хотелось. Этот и побьет, и дрова отнимет, если вздумается. Не зря его вся улица боится…

Но Слава так же молча, подошел к ребятам. Наташа следом.

Селим — большой, горбоносый, с челкой до бровей — отстукивал пятками чечетку. Рядом, завороженно следя за каждым его движением, стояла тихая белобрысая девочка Аля.

—Ждете кого? — спросил Слава.

— Черта в кармане! — ответил Селим. Там Костя Хряпа сегодня дежурит, тут подождёшь…

Узкая тропа от железной дороги спускалась к лаве на берегу Волги, где полоскали белье, а с двух сторон тянулись, накренившись, серые заборы лесопилок. На них полосами белели свежие доски на месте дыр, но лазеек все равно не делалось меньше. Да к чему было и жалеть щепу и обрезки? Все равно они годами гнили на берегу. Только такие люди, как Костя Хряпа могли пальнуть солью по ребятишкам, собирающим эти щепки. Но Костя мог, это все знали.

—Может, по берегу пройдем? Хоть коры насобираем… — предложил Слава.

— А что с ней делать с корой-то? — пожал плечами Селим — Она же мокрая, надорвешься, пока дотащишь, а потом суши. Нет я другое думаю, — Он по-особенному быстро посмотрел всем в глаза: — Госпиталь-то у нас рядом, а там я сам видел обрезков этих машины три привезли, выше забора куча лежит. Айда?

— Но ведь там госпиталь… — не очень уверенно сказала Наташа.

— Да, нехорошо вроде… — так же неуверенно протянул и Слава.

Аля промолчала.

Все посмотрели на дорогу. Перед ребятами далеко вверх уходила накаленная солнцем мостовая. Вниз по ней бежать легко, все они знали, каково тащиться вверх с тяжелой корой. Тело перегибается от тяжести пополам, кажется, камни близко, у самого лица, и глаза слепнут от пота. А госпиталь наверху горы. И дров там куча выше забора…

— В общем, пошли. Я веду, я отвечаю, — гордо сказал Селим, и все вздохнули с облегчением. Стало просто: ведь не сам ты это придумал, а пошел за другими.

Забор возле госпиталя строили наскоро. Раньше, когда здесь была школа, стоял просто низенький штакетник, а за ним дремучая чаща чайного дерева. Теперь вместо штакетника поднялся легонький тесовый забор. Селим постучал по одной доске, дернул. Скрипнув, она отошла в сторону.

— На соплях сделано, — сказал он пренебрежительно и отодрал вторую.

Ребята оказались в знакомом дворе. На асфальте возле дверей еще видны «классики» — их нарисовали когда-то масляной краской, так и остались. А на гимнастической площадке горой свалены кровати и рядом сарай стоит незнакомый. Возле забора за сараем огромная гора дров. Самых лучших «досточек», какие редко доставались ребятам на лесопилке, — охранники продавали их на базаре.

— Ой, сколько тут! — тихонько ахнула Наташа. — Хоть каждый день брать — все равно незаметно будет, верно?..

— Бери и не разговаривай! — оборвал ее Селим.

Они с Алей начали класть дрова в корзины, а Слава стоял и смотрел на груду кроватей, точно и забыл, зачем сюда пришел.

— Ты что, до завтра так будешь стоять? — тряхнул его за плечи Селим.

— Нет… Я пойду… Я на берег лучше… — Слава попытался скинуть с плеч его руки.

— Что?! Ах ты мазила! Он пойдет, а потом на нас же ябедничать, да?!

Наташа поняла — сейчас Селим будет бить Славу.

— Не трогай его, не трогай! — Она всем телом повисла на руке Селима.

— Ну, работнички, чего не поделили? — раздался совсем близко спокойный низкий голос.

Наташа даже не успела ничего понять — Селим вырвался и исчез. Аля тихонько отодвинулась за угол сарая и тоже скрылась. Только они со Славой стояли возле кучи дров, а напротив дядька в халате и на костылях. Лицо у него было широкое, с добрыми, толстыми губами, но глаза такие, что Наташа попятилась, жалко махнула рукой:

— Мы же немного… Мы больше не будем! Отпустите нас, дяденька!

— Да я и не держу, бегите. Мне все одно за вами не угнаться. Видите, нога-то какая…

Вместо ноги у него действительно болталась толстая, неуклюжая культя. Наташа сразу-то и не заметила.

— Только как же это вам совесть позволила у раненых бойцов добро воровать, а?

Слава резко выпрямился и замер, а Наташе хотелось одного — чуда. Любого. Пусть провалится земля, пусть рухнет на нее дерево, пусть… все, что угодно. Только бы не слышать, что это она, Наташа, обокрала раненых!

— Ладно, ребята. Садитесь, да потолкуем маленько, в ногах все одно правды нет, — совсем другим голосом, тихим и очень грустным, сказал боец.

Они втроем присели на дрова.

— Ты вот, я смотрю, совсем как моя Иришка — беленькая да темнобровая. И батька у тебя, поди, на фронте, а?

— На фронте… — чуть слышно ответила Наташа.

— А мать на работе и ты целый день одна, ведь так?

— Так…

— А раз так, как ты должна жить?

— Не знаю…

— А что ж тут не знать? Дело простое. Надо, чтобы все по правде было — и только. У тебя и у меня все одно. Если я с передовой не убегу, если ты мать не обманешь и чужого не возьмешь — тут немцу-то и конец! Пришибет его правда. А что было бы, если отцу твоему написать, что ты у раненых дрова воровала а? Или твоему? — повернулся он к Славе.

Слава дико посмотрел на него, вскочил и вдруг со всех ног бросился к забору, нелепо размахивая руками, — он всегда так бегал из-за хромоты.

— Что это с ним? — встревоженно спросил боец. Приподнялся, позвал: — Эй, малец, вернись!

— Не вернется он, — вздохнула Наташа. — Это он из-за отца. Вы про отца его сказали, что он на фронте… вот он и убежал. Отец-то у него дома, на базаре торгует.

— Вот оно что… — протянул боец и совсем уж по-доброму посмотрел на Наташу. — А живете-то вы далече?

— Нет, близко. Вон там, где дом с красной крышей. Видите?

Боец посмотрел, подумал о чем-то, наматывая на палец травинку. Наташа вдруг увидела, сколько на его лице морщин — глубоких, темных, и глаза совсем не злые и не страшные — просто усталые и даже немножко похожи на папины.

— Вы вот что, ребята… — заговорил он снова. — Чем тайком сюда лазать, приходите миром, в гости. Нам ведь тоже скучно, а есть, кто и вовсе двигаться не может… Доброе дело можете сделать, а? Меня Сидором Михайловичем зовут, из пятой палаты. Спросите — вас и проводят. Ну как, по рукам?

Наташа кивнула, поднялась.

Он вдруг нахмурился, вздохнул:

— А ведь дровишек-то, поди, вовсе нет? Ладно. Возьми, что собрала. Не стесняйся, это же не тайком, это я тебе дарю от нашего имени вроде как на будущее. Так можно. Чтобы не забыла и пришла. И того мальца приведи. Обязательно, слышишь?

Наташа подняла корзину, привычно перегнувшись — так было легче нести, обернулась на странного этого человека и опять не узнала его лица. Показалось, что он плачет. Но с чего бы?

* * *

Тая встретила Наташу недовольным ворчанием:

— Тебя только за смертью посылать! Хорошо, что у меня с вечера дрова оставались… Ладно уж, идем обедать.

Серафима Васильевна ела, не глядя, зеленый борщ, овсяную кашу с молоком. Даже не похвалила, как обычно, Таю. На вопрос Любови Ивановны бросила односложно:

— Новых привезли. Ума не приложу, где мы такую уйму народу размещать будем?

Наташа потерлась головой о материн рукав, зная, что Серафиме Васильевне не до нее. Мать наскоро поцеловала ее и ушла. За столом остались Тая и Олег.

Любовь Ивановна тоже куда-то собиралась. Надела шелковое платье густого винно-красного цвета, что-то такое сделала с волосами, отчего они вдруг зазолотились, словно пойманный солнечный луч… В глазах появилось беспокойное, ласковое выражение.

Тая подняла голову, недобро посмотрела на Любовь Ивановну:

— Куда вы собрались?

Та покраснела, дернула плечиком.

— Ах, да не все ли тебе равно! Нужно, вот и иду. В конце концов, я не обязана давать тебе отчет в своих действиях!

— И очень жаль, что не обязаны, — совсем уж зло проговорила Тая. — Муж бы ваш не так спросил…

— Не смей! Слышишь, не смей о нем говорить! — крикнула Любовь Ивановна и выбежала из комнаты.

Тая подождала минуту, глядя на дверь, и принялась убирать посуду.

Тае было трудно — ведь не с Наташей же говорить о том, что ее мучает. Она отлично знала, что Любовь Ивановна завела знакомство в городе, развлекается. Было в этом что-то такое, чего она не понимала, что еще не пережила и оттого особенно безоговорочно осуждала.

Любовь Ивановна ушла, почти убежала, пообещав скоро вернуться.

Олег все еще мудрил над тарелкой каши, капризно морщась и шлепая губами. Он не был похож на мать и в то же время напоминал ее расплывчатым, безвольным очерком губ и подбородка, прищуром светлых глаз. Тая пригрозила ему трепкой, и это заставило мальчика доесть кашу. Вместе с Наташей начали убирать со стола. Со двора доносился визг ребятишек. Где-то внизу, наверное в кухне, разгоралась бабья перебранка.

День шел своим чередом, такой же, как вчера, как позавчера… Точно и не было войны и неотвратимых ежеминутных смертей там, на фронте.

Тая подошла к окну, глянула вниз на двор, покачала головой.

— Даже не верится, что все это не приснилось: война, эвакуация… Может, и вправду это сон?

— Какой сон? Тебе приснился, да? Расскажи! — попросила Наташа

— Да нет, это я просто так… Тихо здесь очень, даже тоска берет от такой жизни.

Наташа обиделась немного, решив, что Тая просто «задается».

— А я с раненым говорила! Хороший такой и нас в гости пригласил! — похвасталась она.

— Как это ты говорила, где? — сейчас же оживилась Тая.

Госпиталем интересовались все. Женщины даже на работу выходили пораньше, чтобы успеть пройти мимо него и хоть мельком посмотреть на бледные, смутные лица за стеклами: «А вдруг свои, вдруг хоть знакомые какие…»

Наташе очень хотелось рассказать про госпиталь, но только так, чтобы не все рассказывать.

— Ну, понимаешь, мы шли… и он нас остановил…

— Как — остановил? Врешь ты что-то, Наташка! — Тая села на подоконнике, крепко держа Наташу за плечи. — Все равно ведь не отступлюсь, пока не узнаю! Рассказывай уж как есть…

И Наташа рассказала. Тая посмотрела на нее раз, другой. Наташа даже струсила немножко — возьмет да опять крапивой обстрекает. Но Тая слезла с подоконника и отпустила ее.

— Ох и деру бы тебе надо дать! — сказала она. — Еще хвастаешься — с раненым говорила. Хорошенький разговор!.. А вот что в гости позвал, это интересно.

Тая задумалась, зрачки зеленых глаз вдруг сузились, как у кошки. Наташа смотрела на нее с любопытством — знала уже, просто так этого у Таи не бывает.

— Слушай! А что, если нам с концертом пойти, а? — быстро спросила Тая.

— Как — с концертом? — удивилась Наташа. — Мы что — артисты?

— Нет… Но что-нибудь все ведь умеют делать. Ты петь умеешь? У вас же было пение в школе?

Наташа виновато съежилась:

— Пение было. Только меня с уроков всегда отпускали. Учительница так и говорила: «Иди, Иванова, погуляй, а мы петь будем…»

Тая посмотрела на Наташу даже с любопытством — не каждый день встретишь человека с такими способностями.

— Но что-нибудь-то ты делала?

— Нет… Никогда. Я не активная. — У Наташи по щеке поползла слезинка — так вдруг стало обидно.

— Ты что? Наташка! Да ты реветь собралась? — Тая схватила ее за руки — Брось! Ведь даже и артистов учат знаешь как долго! И для тебя что-нибудь придумаем…

* * *

Дети всего городка играли в «Сибирь». Слово это пришло от взрослых. Всё чаще стали поговаривать, что если «он» и дальше так пойдет, то к зиме детей повезут в Сибирь.

Детям все это не говорило ничего, но они чувствовали в слове тревогу И вот — родилась игра. В ней было что-то от осеннего перелета птиц. С утра до вечера шумные ватаги носились по только что вырытым петлям щелей, и всюду, над всеми дворами звенел один и тот же крик: «Сибирь! Сиби-и-ирь!»

На самохваловском дворе играли по-своему. Щели там вырыли перед домом, почти у самых ворот. Напротив такие же появились и на михинском дворе. И вот ребята, перебегая улицу старались тайком занять щели «противника». А потом бежали по неровным петлям ходов, по сырой, холодящей пятки земле и тоже кричали нараспев: «Сибирь! Сиби-и-ирь!»

Наташа выскочила на дорогу. Словно помогая ей, тянулся поперек улицы лошадиный обоз. Усталые от жары кони медленно везли низкие дроги с досками. Концы досок волочились по земле как будто лошади были птицами с длинными, длинными хвостами. За таким обозом ничего не стоило спрятаться, «михинские» ни за что не заметят, но Наташу остановили.

— Постой-ка, вам тут письмо… — Перед ней на панели стояла всей улице известная почтальонша Дуся.

Наташа посмотрела на почтальоншу вполглаза — она вся была там, на дороге, через которую вот-вот пройдет обоз, и тогда уже не за что будет спрятаться. Она протянула руку и взяла письмо, не думая о нем, — совсем как до войны, когда часто носила домой скучные письма маминых родственников.

— Спрячь письмо-то, еще потеряешь! — крикнула ей вдогонку Дуся, но Наташа уж ничего не слышала.

Пригнувшись, она пробежала несколько шагов рядом с последними дрогами, а когда они поравнялись с «михинскими» воротами, метнулась во двор и тут же спрыгнула в щель:

— Наша взяла! Наша взяла!

Но ей никто не ответил. «Михинским» надоело играть, и они все разбежались. Они вообще были народ ненадежный. То среди игры начнут ловить мышь, упавшую в щель, то вдруг ни с того ни с сего убегут на Волгу купаться. Волга от них совсем близко — только спуститься вниз с косогора мимо огородов с цветущей лиловой картошкой.

Наташа совсем было решила тоже пойти купаться — с самого утра пекло отчаянно, иначе как бегом не пройти по мостовой, — но вспомнила про письмо и остановилась.

На потертом конверте какие-то цифры… полевая почта. Так это же от папы! Наташа повернулась, чтобы бежать домой, но увидела, что стоит возле самой стены «михинского» дома. Это был старый особняк со стенами из мрачного красного кирпича. Его боялись все «самохваловские» ребята: на улице жило предание, что в этом доме есть тайные ходы и там когда-то кого-то убили. Наташа могла пройти мимо дома, но не решилась — пошла пустырем, в обход, боязливо оглядываясь через плечо. И даже не сразу поняла, обо что споткнулась и почему оказалась на земле. Только подняв глаза, увидела: перед ней стоит Селим — это он дал ей подножку.

— Ты куда торопишься?

— Домой… — еле слышно ответила Наташа и вдруг, сама себя не узнавая, заговорила чужим, спотыкающимся голосом: — Ты не думай… Я ничего про тебя не сказала. Он не знает… Мы совсем про другое говорили…

— Кто это «он»? — Теперь Селим и не думал отпустить Наташу: страх девочки доставлял ему удовольствие.

— Ну, этот… кто остановил нас, раненый… Он добрый, он дал мне досточки и в гости звал… Тая говорит, мы с концертом пойдем…

Что-то быстро мелькнуло в глазах Селима — зависть, обида? Он больно щелкнул Наташу по лбу.

— С концертом? А с этим не хошь?! Пожалели ее, видишь, мусора… Что это еще у тебя? — Он увидел письмо.

Наташа спрятала руку за спину:

— Не трогай! Это маме!

Но Селим уже выкручивал ей пальцы, вырывая конверт. Глаза у него стали совсем дикие. Вот за эти-то внезапные вспышки бешенства его и боялась улица.

— На! Вот тебе! Еще на!..

Клочки письма разлетелись, как стая белых бабочек. Они покружились немного в воздухе и начали опускаться на землю, на голову и на плечи плачущей Наташи. Сотня, а может, и больше крошечных белых клочков. Их не собрать, не склеить…

Селим не торопясь пошел дальше, к Волге. В мире все опять стало на свои места, и никому не надо было завидовать. А Наташа еще долго лежала на примятой пыльной траве и плакала. Потом встала, отряхнула платье.

В первую минуту она решила: пойти и рассказать — всем, всем! — что сделал Селим. Но сейчас в голову пришла другая мысль: ее же спросят, почему сразу не отдала письмо! Она вдруг увидела мамины глаза, почти черные от боли и гнева, и себя перед ней. А письма-то нет, его не вернешь! Нет, пусть лучше никто ничего не знает. Селим ведь не скажет…

Какой бесконечно долгой показалась дорога обратно домой. Даже и «михинский» особняк не пугал больше — что там какое-то прошлое убийство! То, что произошло, было во много раз хуже.

…Тая только покачала головой, увидев Наташино платье.

— Ну надо же так вываляться! Вот не буду застирывать, пусть мать увидит…

Наташа промолчала, и Тае скоро надоело ворчать. Да и не до Наташи ей было: она задумала переставить мебель. И теперь в комнате все потеряло свои места. Шкаф удивленно замер посереди комнаты, а ламповый абажур покачивался на окне.

Высунувшись из-за шкафа, Тая крикнула:

— А я придумала, что тебе делать — будешь стихи читать!

Это все умеют.

Наташа покорно кивнула. Она радовалась, что на нее никто не обращает внимания.

…А ночью она видела во сне отца, и Козловы горы, и ландыш в золеных добрых ладошках, который она так и не сорвала.

* * *

За сараями земля была черная, жирная. Копни ее щепкой — полезут во все стороны розовые земляные черви. Росли на этой земле лопухи выше человеческого роста и зеленая сочная трава-сныть с разрезными листиками.

Слава сидел за сараем на гнилом бревне, читал книгу и пас поросенка. Розовый веселый поросенок Борька был привязан на длинной веревке к Славиной ноге. Это Слава придумал, чтобы поросенок читать не мешал. Поросенок вкусно чавкал корешки сныти, а Слава торопливо листал замусоленные страницы.

Тая наклонилась и захлопнула книгу:

— Зачитаешься, а отвечать кто будет?

Слава недовольно обернулся:

— Чего тебе?

— Дело есть. — Тая села рядом на то же бревно, осмотрелась, дернула за веревку. Поросенок сейчас же перестал жевать и вопросительно хрюкнул.

Слава улыбнулся:

— Видишь, какой умный. Спрашивает: не на другое ли место пойдем? Гуляй, Борька, гуляй!

Борька снова принялся за сныть, а Тая сказала:

— Что у вас в госпитале вышло, я знаю, и не будем об этом говорить. Я о другом. К раненым в гости всем надо пойти, не вам одним, и не просто так, а с концертом. Ты, говорят, на баяне играешь?

— Играл… — Слава вздохнул и неопределенно посмотрел по сторонам.

— А теперь что, инструмента нет?

— Есть… Но все равно что нету. — Слава пошевелил босой ногой белый, натянутый, как струна, корешок. — Отец как-то пьяный пришел. «Играй!» — говорит, а я не стал. Ну он и пообрывал на баяне все клавиши. Да он и вообще-то старый баян, едва дышит…

— А если приклеить?

— Можно бы… Да клею где взять? Казеин нужен… — Глаза у Славы вдруг заблестели. — А ты знаешь, какой клей есть? Я читал, не веришь? Вот помазать это бревно и к сараю прилепить — лучше гвоздей удержит!

— Зачем же его лепить? — Тая удивленно посмотрела на Славу.

Он секунды две подумал, пожал плечами:

— Ну… не знаю. Просто так. Интересно.

— А если ты скажешь отцу, что в госпиталь пойдешь, может, и даст клей? — деловито вернулась Тая к прежнему.

Слава что-то вспомнил:

— Да, он говорил как-то, что надо бы раненым хоть гостинца отнести, а то люди корят. Пьяный был, конечно, но все же… Нет, в госпиталь он пустит и клею даст. И знаешь что? Альку с «татарского» двора тоже надо будет взять. У них до войны циркачи на квартире стояли, гнуться ее выучили — во, как в цирке!

— Ладно. Возьмем и ее… — Тая поднялась.

Поросенок недовольно дернул веревку — ему надоело пастись на одном месте и мешало солнце. Оно заглянуло за сарай, и нежные листья сныти печально поникли. Горько запахло вялыми лопухами.

Слава встал, чтобы перевести поросенка на другое место, и вдруг насторожился. Тая тоже замерла, прислушиваясь.

На улице что-то происходило: несколько раз хлопнули двери, женщины бежали по двору, заплакал и сразу смолк ребенок.

Кое-как привязав Борьку к бревну, ребята помчались к воротам. Там уже собрались женщины со всего двора — все, кто был дома. А ничего особенного не происходило. Вдоль забора, где еще чуть-чуть держалась тень, шла почтальонша Дуся, такая же, как обычно, в еще довоенном пестреньком платочке и разбитых сандалиях. Только она почему-то ни с кем не здоровалась по пути… А следом, от калитки к калитке, полз шепот:

— Похоронную! Бояркиным похоронную несет…

Это была первая похоронная на тихой, забытой временем улице. Бояркиных многие и не знали, но все равно женщины собирались у калиток и провожали Дусю беззащитными глазами. Все вдруг поняли: Бояркины только первые…

— Ты их знаешь? — спросила Тая у Славы.

— Немножко. Их Толик в соседнем классе учился со мной.

Ничего пацан, хороший.

Дуся свернула во двор, и стало вдруг слышно Волгу — брела против течения моторка, медленно и тяжело набегала на берег волна. А улица исчезла. Только высокие серые заборы и раскаленный асфальт. Так было секунду, час — никто не знал, а потом все смял, заполнил крик. Так не мог закричать один человек — это вся улица отозвалась на чужую боль.

— Отдала. Господи, помоги нам всем! — перекрестилась Климовна.

Никто ей не ответил. Медленно, как после тяжелого сна, приходили в себя люди.

Слава посмотрел на Таю, усмехнулся странно. Лицо стало жалким.

— А я… знаешь, что я думаю? Лучше бы эту похоронную нам принесли! Ведь это страшно — так думать, да?

— Страшно… — кивнула Тая.

Наташа прибежала на шум последней. Недоуменно оглянулась: что это такое случилось со всеми? Подошла к Тае:

— Почему все плачут?

— Бояркиным «похоронку» принесли, отца у них убили, — объяснила Тая.

«Отца… убили…» Наташа зажала себе рот, чтобы не закричать. Только сейчас она поняла всю цену разорванного Селимом письма. Ведь оно означало, что папа был жив, когда писал его. Был жив… А сегодня, сейчас?!

— Я не хочу! Не хочу! — Она задохнулась от крика. Улицу опоясали красные кольца, они все суживались и, наконец, невыносимо стиснули ей голову.

…Вечером мать долго сидела у постели заснувшей Наташи. Девочка пришла в себя, все рассказала и понемногу успокоилась. А женщина знала, что долго — может быть, всю жизнь — будет угадывать слова погибшего письма. Искать и ошибаться и снова искать.

* * *

Прислонившись к стене палаты, стояла рыжая девочка. Большеротая, с печальными глазами. Вылинявшее платье выше колен. Рядом на табуретке устроился хромой мальчик с баяном.

Еще секунду назад в палате душно пахло йодом, жужжали мухи на марлевой занавеске окна. Но она позвала негромко: «Орленок, орленок…» — и легла вокруг июльская цветущая степь, полная звона пчелиных крыльев и яркого, щедрого солнца. А по степи, по тугому ковылю шел на смерть мальчишка.

Палата притихла. Многие прошли с этой песней свою юность, пели ее на пионерских сборах, даже и не думая о войне. И вот — встретились снова…

Только что бойцы чуть не хором подсказывали Наташе забытые строки стихотворения, от души хлопали ловкой и гибкой Але, но когда запела Тая, все стало иным. Такие заклятые уголки в сердце растревожила песня, что невыносимой стала уютная палата…

Сидор Михайлович первым поцеловал замолчавшую Таю, а затем к ней потянулись десятки рук. Тая улыбалась и кланялась совсем как на сцене — она всегда умела делать то, что нужно. Наташа, вздохнув, отошла в уголок, но Сидор Михайлович заметил и окликнул ее:

— Чего прячешься? Иди к остальным, все ведь старались, всем и спасибо!

И Наташа стала рядом с Таей и тоже кланялась, как артистка.

Бойцы, как один, обещали писать, ежели кого-то судьба сведет с Таиным отцом. Один даже спросил:

— А он у тебя не рыжий, часом? Служил я с одним, больно уж похож.

Но тут же выяснилось, что у того было другое имя, и остальные посмотрели на говоруна укоризненно: зачем зря тревожил Душу?

Сидор Михайлович предложил:

— А что, ребята, давайте соберем нашим артистам харчишек? Живут-то они негусто…

И напихали полные руки всего так, что не удержать. На прощание взяли честное-пречестное слово, что ребята придут еще, и только тогда отпустили.

Возвращались домой не торопясь, всем хотелось рассказать о том, как было страшно вначале, а потом прошло, и о том, что и кто сказал или сделал… Только Тая молчала, глаза печально смотрели куда-то в конец улицы. Может, искали там удивительную солнечную степь? Или еще что-то, далекое, непонятное другим… Такое с ней бывало часто, и ребята привыкли, не трогали ее, но понимал, наверное, один только Слава.

Возле дома он поравнялся с Таей и тронул ее за плечо. Она вздрогнула, обернулась, он глазами показал на ворота. Тая кивнула.

Около ворот, лузгая семечки, стояла Светлана в новом шелковом платье, наскоро переделанном из взрослого. На тонкой смуглой шее двумя рядами легли тяжелые янтари. Жесткие темные волосы спереди завиты ровными штопорчиками. Около Светланы увивался Селим.

— Слушай, ей-богу, дай тридцать рублей, отдам в понедельник! — клянчил он.

— Отдай прежде то, что раньше брал! — отцовским, сухим голосом ответила Светлана.

— Ну хоть пятнадцать дай, а?

— Не дам! Сказано — и точка. Ой, смотри-ка, никак, наши «артисты» возвращаются… Что это у них в руках?

Поравнявшись с воротами, ребята остановились. Селим подошел к Але:

— А ну показывай, что у тебя тут!

— Поосторожнее, командир, не обожгись! — пригрозила Тая. — Сойди-ка с дороги! — По глазам было видно — она от драки не убежит.

Переглянувшись, Селим и Светлана отступили в сторону, и ребята прошли во двор.

— Эх, дурак, ослиная башка! — выругался Селим. — Ну что бы мне пойти со всеми, тоже бы не с пустыми руками пришел…

— Отними гостинцы у Альки — вот тебе и деньги, — посоветовала Светлана. — Я видела, что она сахар пронесла… Хочешь, так мне продай, я куплю.

Селим покачал головой:

— Теперь не отнимешь, она домой ушла.

Светлана оглянулась по сторонам, нагнулась к его уху, звякнув янтарями.

— Хочешь, я тебе помогу денег достать? Есть тут один человек, мы на базаре встречаемся, он может дать… Только отработать придется потом.

— Как отработать?

— Он скажет сам. Пошли?

— Ладно.

…Слава вошел в низкую комнату, загроможденную мебелью. Казалось, вещи совсем вытеснили отсюда людей. На окнах топорщились тяжелые накрахмаленные занавески, в углу около киота теплилась лампада. Сыто мурлыкал толстый серый кот на диване.

Мать лепила пирожки, щедро накладывая ложкой мясо на одинаковые кружки.

— Пришел, шалопутник! Где пропадал-то?

Слава молча положил на стол сахар, печенье, конфеты и белые сухари.

— Возьми. Нам в госпитале раненые дали за концерт…

— Ишь ты! — подобрела мать. — Кормят их там, видно, на убой, ежели таким добром зря бросаются… Поди, остальные-то ребята что получше себе забрали. Ты ведь у нас дурачок, знаю я, тебе что ни дай, все хорошо. Пойду к Ивановым, посмотрю…

Слава невольно поднял руку, словно хотел удержать мать, но ничего не сказал. Знал, что бесполезно.

Клавдия Власовна вернулась злая, молча швырнула на стул доску с готовыми пирожками.

— Надрала бы я косы этой Тайке, да рук марать неохота! Ишь гордячка какая выискалась! «Идите, говорит, свои барыши считать, а сюда вам нечего соваться!» Я вот скажу Серафиме-то, какую она змею пригрела, — ворчала женщина, снова занявшись пирожками.

Слава сидел на диване и дразнил кота. Мать повернулась к нему:

— Слышь ты, ежели опять пойдете, возьми авоську да бери все, что дают. А с отцом уж я сама поговорю, отпустит…

— Никуда я не пойду больше, и не рассчитывай! — крикнул Слава и выскочил из комнаты на полсекунды раньше того, как ему в спину полетела тяжелая толкуша.

На дворе пригрелись на солнышке старушки. Тощая, остроносая Климовна скрипела по-вещуньи:

— И сказано в книге той: «Придет великая смута и разоренье. Семью потами кровавыми обольется земля, а после того придет некто светел и тих, имя же ему будет Михаил…»

Скучные разговоры вели старушонки, не стоило слушать их. Слава пошел наверх, к Тае и Наташе.

Тая, на правах хозяйки, пригласила его пить чай с картофельными блинами — дранками. В комнате у них было чисто и очень светло.

— Ну как, обошлось? — спросила Тая.

— Обошлось, — нехотя ответил Слава: не было настроения говорить о домашних делах. — А где все?

— Любовь Ивановна с Олегом гулять пошла, Витюшка спит, — пояснила Тая. — У нас уже три дня тишина. Компания-то, в которую Любовь наша все в гости ходила, разъехалась… Да, ты не знаешь, откуда у Селима деньги? Сейчас я на базар за молоком бегала и видела его, он сахар покупал… И Светланка ваша там вертится.

— Наверное, она и дала. У нее деньги всегда есть, — ответил Слава.

— Странно… — засомневалась Тая. — С чего бы это ей? У Светки вашей и снега из-под окна не выпросишь, а тут деньги… И знаешь, с ним еще человек разговаривал, я видела, очень уж нехороший — Радька с «михинского».

— Радька? Это у которого нос сломанный?

— Ну да. Он же ведь в тюрьме сидел, да? Я слышала, так говорили… И наверняка это он и дал денег Селиму.

— Пропадет с ним Селим, — задумчиво сказал Слава. — А может, матери его сказать? Как ты думаешь?

— Ты же знаешь, что это бесполезно, — пожала плечами Тая, — он ее в грош не ставит. Вот если бы отец у него был!

— Отец… — протянул Слава, и оба смолкли, задумались — каждый о своем.

Вечером тихая жизнь двора нарушилась двумя происшествиями. Во-первых, Олег вернулся один и доложил, что «мама ушла с каким-то дядей». Это стало известно на дворе, и кумушки пуще прежнего зачесали языками.

Немного позднее появился пьяный Селим. Рубашка на нем висела клочьями. Дойдя до середины двора, он начал разбрасывать слипшиеся леденцы и сахар.

— Берите! Слышите, все берите! Мне не жалко… Еще принесу… — бормотал он бессвязно.

Мать Селима — высокая, худая татарка — едва увела его со двора.

Женщины ахали:

— Такой шпингалет и уже пьяный! Что дальше-то будет…

Светлана вместе со всеми наблюдала за Селимом и тихонько поглаживала пальцами новые часы на руке.

«Каждый за себя и все против одного» — вот чем жили люди на базаре, так жил ее отец, и так собиралась жить она сама.

Судьба других людей Светлану не интересовала.

* * *

Осень пришла слишком рано. Казалось, еще и не убрано ничего и думать не хочется о зиме, а уже вечерами под ярким холодным светом приблизившихся звезд травы никли от осенней, бесплодной росы. От земли пахло не цветами, а прелью, и деревья тронула желтизна.

Прошли дожди — осенние, долгие, с пузырями на лужах, — а потом грянули грибы. Находили их там, где и быть-то им не положено — даже вдоль дорог у корней старых, «екатерининских» берез.

Грибами пропах весь дом. За окнами ветер качал на нитках маслята, в печах сушились на лучинках белые. По утрам бабки шепотом считали лучины — все ли целы. От кислого грибного духа некуда было деваться, но никто те жаловался, все знали: зима впереди трудная.

По грибы ходили старики да ребята, — и это дело легло на их плечи. Обычно добирались куда подальше, с ночевой.

Слава собрался первым. Мать положила на стол большой кусок хлеба и два желтых, печеных яйца. Хлеб он взял — знал, что остальные ничего не захватят из дому; яйца оставил: на всех мало, а одному не для чего.

До пристани было далеко. Тропка петляла между потрескавшихся каменных плит так и не выстроенной набережной. Гремучие стебли зрелой белены пахли дурманом; тихая Волга цвела у берега, и тянулись по воздуху паутинные нити — «лето седело»…

Парохода не было. Но никого это не беспокоило. Был он старый, широкий, как утка, с неповоротливыми колесами, и часто садился на мель. Видно, и сейчас где-то сидел… На пристани многие ждали сутками. Устроились, обжились. Какая-то баба развешивала пеленки на перилах; другая продавала соль гранеными скупыми стопками; еще одна порезала на четвертинки молодые подсолнухи и разложила на платке. На солнце от них сытно пахло постным маслом.

— Ой, подсолнушки! Как хочется! — просительно глядя на Таю, протянула Наташа.

— Обойдешься. Соли-то взял? — спросила Тая у Славы.

— Не-е… Не дала она.

— Вот черт! Купить, так и на дорогу не станет… — Тая задумалась. — А, ладно! — махнула она рукой, — Куплю уж соли, а там что-нибудь придумаем!

Она последней подбежала к торговке, и та высыпала ей в платок стопку серого, мокрого «бузуна». Соль эту с начала войны добывали на древних заброшенных варницах у соляных озер.

— Иде-е-ет! — донеслось с берега. Там мальчишки влезли на штабель бревен.

— Должно, у Чернопенья сидел, завсегда там садится, — сказала баба с подсолнухами и начала собирать пожитки.

Пароход плелся вдоль берега, завалившись на левый борт, и по-стариковски вздыхал. Подойдя к пристани, долго тыкался о сваи. А потом по узким сходням потянулись грибники с полными корзинами. У каждого сверху березовый веник. Грибов поменьше — веник погуще. Такому кричали: «Дай попариться!» С двух сторон уже кипела, ругалась, потела от волнения новая очередь с пустыми корзинами.

— Слышь, Славка, с кормы прыгнуть — ничего такого… Я смотрела, — тихонько сказала Тая, — Мы переберемся. Наташке поможем. А что? Никто и не заметит…

На корме перильца кончались, — широкая и низкая, она вплотную подходила к пристани. Между ней и пристанью билась темная от мазута вода.

Тая первой перелезла через перила, на секунду глянула вниз, на воду, передернула плечами — упадешь, ведь и вынырнуть некуда, — прыгнула и оказалась на корме. Наташу Слава почти передал ей, а потом не спеша перебрался и сам. На сходнях творилось такое, что до них все равно никому не было дела…

Ребята удобно устроились на теплых досках, поставили корзины. Теперь до самой троицы можно лежать, глядя на белый бурун пены за кормой, и мечтать о том, что найдешь одни белые, ну, может быть, еще совсем немного подосиновиков, они тоже хорошие грибы.

Лес начинался за брошенной церковью. Стояла она над Волгой у самой кромки обрыва, перевитого поверху корнями старых лип. Две из них еще держались, а другие давно уже мертво свисали вдоль обрыва, и вместо листьев зеленил их ветви ползучий луговой чай да ежевика.

Бывало, что грибники, из тех, кто посмелее, ночевали в крытой галерее у церковного входа, но обычно там жили только ласточки и летучие мыши.

Прямо за сломанной церковной оградой вставал сосновый бор, насквозь просвеченный солнцем. Ребята, не останавливаясь, вошли в него. Пахло смолой и гнилыми шишками. Из-под них и земли не было видно, только кое-где пробивались мохнатые стебли одуванчиков-ястребинок.

Слава тронул Наташу за рукав:

— Видишь дупло? Там белка живет. Я в тот раз один шел, смотрю — сидит на сучке и хвост свесила… А сейчас что-то не видно, ушла.

Дорога пошла под уклон. Сосны кончились. Теперь вокруг ребят теснился старый еловый лес. Солнце осталось где-то за ветвями деревьев, и его лучи только кое-где падали на землю, обжигая нежные листочки заячьей капусты.

Шагов не было слышно. Ноги тонули в зеленом мху, из которого там и тут лезли на свет диковинные поганки. Этот год и на них выдался особенный. Надоедали хитрые грибы-притворяшки. Этот прикинулся белым, тот — масленком, а третьего едва отличишь от сыроежки. Поверишь, нагнешься, думая, что перед тобой настоящий гриб, и зря: торчит у дорожки веселая семейка поганок.

В лесу становилось все темнее и тише. Среди ельника появились строгие березы. Стояли они редко, и каждая в лесном сумраке вспыхивала как бесшумное белое пламя.

В этом лесу жили белые и грузди. А еще розовый, извилистый «петров крест». Его чешуйчатые странные стебли сначала привлекали ребят — считалось, что он приносит счастье нашедшему, — но потом его стало попадаться так много, что всякий интерес пропал. Какое же это счастье, если оно у всех под ногами!

Как обычно, поначалу брали любой гриб, что попадался, и скоро для «настоящих» грибов места не осталось.

— Надо перебрать грибы, — предложила Тая. — Тут где-то шалаш должен быть поблизости, пойдемте к нему…

Прибавили шагу. Под ноги попала едва заметная тропка, протоптанная среди кустов. Через несколько шагов она закончилась возле шалаша, крытого свежим лапником.

Слава первым шагнул к темному лазу и вдруг шарахнулся прочь, нелепо отмахиваясь рукой:

— Там… там волк!

В первую минуту и девочки побежали за ним, но за ближними густыми елками Тая остановилась, поставила на землю корзину:

— Стойте! Тебе показалось, наверное. Какой же волк пойдет в шалаш? Там же людьми пахнет…

— Какой… откуда я знаю, какой? Серый он, я видел, — упорствовал Слава.

— А может, он нарочно в шалаше спрятался? — предположила Наташа.

— Чепуха какая-то! — окончательно рассердилась Тая. — Вот я сейчас пойду и посмотрю сама…

Она не успела договорить. Лапник, нависший над входом в шалаш, раздвинулся… и оттуда высунулась глупая овечья морда! А потом и вся овца вышла. Действительно серая и очень рослая. Видимо, она давно уже была лишена человеческого общества и даже без зова пошла на голоса ребят. С Таей сделался настоящий припадок от смеха. Она раскачивалась, сидя на пне, из стороны в сторону и твердила:

— Волк! Ох, не могу! Волка нашли!..

Слава смущенно мялся в стороне, а Наташа тем временем совсем подружилась с овцою. Гладила ее, чесала ей за ушами. Овца глубоко вздыхала и мекала басом — наверное, просила хлеба.

— Надо ее в Кузьминки отвести, — успокоившись, сказала Тая. — Не иначе от их стада отбилась…

Все согласились с нею, только неясно было, как овцу вести. Но овца сама разрешила этот вопрос — она просто пошла следом за ребятами.

Грибы перебрали, и теперь уже лисички, сыроеги и старые, хлипкие серые просто обходили стороной — невелика от них польза.

Постепенно березы вытеснили ели, и ребята вошли в просторную и светлую рощу, где только изредка темнел еловый подлесок. В роще резко пахло грибами.

— Нашла! — крикнула Наташа, вытаскивая из-под елки крепкого подосиновика.

— Тише, ты! — шикнул на нее Слава.

Им навстречу шел странный человек. Он был высок и худ, на ногах хлюпали разбитые сандалии, невидимые за очками глаза уныло скользили по корням берез, по земле.

Немножко не дойдя до елок, он вдруг словно споткнулся и стал что-то рассматривать на земле. Нагнулся… но вместо путного гриба поднял явную поганку и начал вертеть ее в руках как диковину.

— Дядя, а что вы тут ищете? — Слава поднялся во весь рост.

Человек вздрогнул, быстро поправил очки:

— А вы кто, простите?

Он очень смешно собрал кожу на лбу и весь вытянулся, ожидая ответа. Наташа прыснула. Тая тоже вышла на поляну.

— О, так вас много!.. Вы, надо полагать, пришли сюда за грибами?

— Конечно. Зачем же еще? — удивился Слава.

— Вы правы, по всем данным они должны быть… Но их нет! Понимаете, я уже часа два хожу тут — и вот ничего!

— Да вот он, гриб-то, наступите сейчас! — Тая показала на землю.

В коричневой мокрой шляпке гриба отражалось солнце, тугую ножку покрывала мелкая сетка морщинок. Стоял он на открытом месте, и не заметить его было просто невозможно.

— Действительно! — Человек нагнулся, сорвал гриб и начал его рассматривать точно так же, как до этого поганку, даже понюхал зачем-то. — Просто удивительно!

— Вы никогда грибов не собирали, да? — спросила Наташа.

— Нет… Это, знаете ли, не мой профиль.

— О… — Наташа преисполнилась уважения к такому важному слову, — А как вас зовут, где вы живете?

Тая дернула ее за рукав — неудобно так приставать к незнакомому человеку, — но он только улыбнулся.

— Вениамин Алексеевич Усольцев. А живу я… как бы это сказать? Живу я пока что в церкви. Знаете, там, над обрывом? Ничего, удобно и никто не мешает. Вот только ушаны… Но если не разжигать большого огня, они не прилетают. Я с удовольствием пригласил бы вас в гости, да, жаль, угостить мне вас нечем.

— А нас не надо угощать, обойдемся. Мы так просто придем, можно? — спросила Тая, — Все равно нам в лесу ночевать… Только грибов надо успеть набрать на суп да вон овцу домой отвести.

— О, если так, то пожалуйста! — Вениамин Алексеевич явно был очень доволен. — А я только что хотел спросить, почему за вами следует это животное?

— От стада отбилась, видно, — объяснила Тая, — мы ее в лесу нашли.

— Так, так, понятно…

Ребята занялись сбором грибов. Горизонт обложили тучи, и потому темнело быстро. Грибы находили почти на ощупь, по запаху, но было их так много, что дело все равно двигалось быстро. Складывали их в одну корзинку — Тайну.

Вениамин Алексеевич тоже пытался помочь, но находил больше что-то странное: все тот же чешуйчатый «петров крест» возле корня лещины, какую-то немыслимую желтую поганку на дрожащем тонком стебельке, мокрое осиное гнездо.

Последние грибы бросали в корзинку уж вовсе не глядя. Стемнело.

К Волге выходили на шум — долго звал через кусты гудок парохода, потом прошла моторка, а еще чуть попозже тяжело проплелся против течения буксир.

В сосняке стала заметной и тропа, а за ней ярко забелела церковь. По пояс в речном вечернем тумане она казалась нарядной и новой.

Вениамин Алексеевич привел ребят в свое жилье. Под навесом, отгороженная старыми фанерными щитами, таилась комнатка. Там даже был очаг из кирпичей и постель из лапника и сена.

Узнав, что у ребят есть соль, он совсем обрадовался:

— Так это же богатство! Можно оставить на суп, а остальное поменять в деревне на картошку. Пока у меня были некоторые ценности, я ходил, меня там знают. А кроме того, если мы вернем владельцам овцу, они тоже могут что-нибудь дать за это…

Не отвечая, Тая осмотрела нелепое жилье, покачала головой:

— Чудно это как-то… Говорите вы как ученый, наверное, и специальность у вас есть, что ж вам в городе жилья не дали?

Очки на носу Вениамина Алексеевича как-то странно вздрогнули.

— Видите ли… я сам… сам не хочу… не могу… В Смоленске осталась моя семья… под развалинами… все… Если бы дом не рухнул…

— Не надо, не вспоминайте! — Тая схватила его за руку. — Дура я, еще расспрашивать вздумала… Простите меня!

Он неловко погладил ее по голове:

— Ладно. Это пройдет… Так как же насчет обмена — сходим в деревню?

За картошкой с Вениамином Алексеевичем пошел Слава, а девочки остались чистить грибы. В пустой церкви гулко тыркал сверчок, иногда с легким шорохом что-то рушилось, текло по стене.

— Как ты думаешь, там есть кто-нибудь? — шепотом спросила Наташа. — Слышишь, шуршит?

— Кому там быть? Мыши одни да птицы, — не прислушиваясь, ответила Тая; мысли ее опять ушли далеко.

Наташа больше не спрашивала. Огонь между кирпичей разгорелся, и она успокоилась — он словно отгородил ее и Таю от всего страшного.

Вода медленно булькала, закипала в котелке.

— Никак, и наши купцы идут? — прислушалась Тая.

«Купцы» принесли картошку, затверделые перья осеннего спелого лука и кружку парного «вечерошнего» молока в Славиной манерке.

— Неужели это все за соль дали? — удивилась Тая.

— Да нет… Это за то, что овцу привели, — ответил Слава.

Суп получился густой, душистый, ели его сколько влезет.

Славин хлеб аккуратно поделили на всех. Вениамин Алексеевич больше не вспоминал о прошлом.

…На рассвете Тая подняла всех — пора было идти к пароходу. Слава долго не выпускал руку Вениамина Алексеевича:

— Мы вернемся, скоро вернемся… И вы к нам приходите, ладно?

Вениамин Алексеевич кивал и плотнее надвигал очки, чтобы ребята не видели его глаз. Он лишь на несколько минут забыл о прошлом, в тот вечер, а теперь оно вновь стало рядом, один на один с немолодым, смертельно усталым человеком.

* * *

Вместе с первыми заморозками приблизился фронт. Бои шли под Москвой. Уже не раз бомбили соседний город, а их, видимо, просто не считали достаточно важным объектом.

Зима пугала голодом и холодом. Не будет овощей и грибов, подорожает картошка… Хорошо, что Любови Ивановне давали большой паек и Тая умела беречь каждую каплю масла, каждую картофелину. Девочки пока не голодали.

Помогали и концерты в госпитале. Теперь их «бригаду» считали неотъемлемой частью госпитального быта. Уехавшие писали ребятам письма, новые бойцы встречали их как старых друзей…

Но еще чаще ребята бегали вместе и поодиночке к Сидору Михайловичу. Он никогда не жаловался, но они знали, что дела его не так уж хороши: в августе сделали вторую операцию ноги. («Укоротили меня еще чуток», — как сказал он Тае.) Теперь он поправлялся, но медленно и трудно. Девочки носили ему по очереди тертые картофельные блины, иногда просто картошку с луком и грибами. Он ворчал на них, но они видели: от этой заботы ему легче… А главное, с ним можно было часами говорить обо всем, самом потаенном, и он все понимал, от всякой обиды находил лекарство.

Если бы не это, Наташа еще труднее переносила бы молчание отца. Так и не пришло от него больше ни письма, ни телеграммы. Девочка догадывалась, что мать где-то хлопотала, собирая сведения о нем, просила… И по тому, как все резче проступали морщины у материнского рта, суше блестели глаза, понимала, что надежда уходила с каждым днем все дальше…

Тем обиднее, больнее было то, что муж Любови Ивановны скоро нашел семью и писал регулярно. А кому?

Наташа многого не понимала, но по тому, как женщины во дворе смотрели вслед нарядной и веселой Любови Ивановне, чувствовала — она делает что-то нехорошее, неправильное. В один и тот же день Любовь Ивановна могла поклясться найти работу и жить «как все», а вечером, наскоро взбив светлые тонкие волосы и принарядившись, опять уходила куда-нибудь в гости, «так, в одно место».

Тая продолжала вести все хозяйство, справляясь одна за всех.

Начались занятия в школе. Ходить в нее было далеко, и с первых же дней лопнул какой-то винтик, скреплявший стройный механизм дисциплины: большинство училось кое-как.

Стала заметней разница между Наташей и Таей. Наташа с Алей пошли во второй класс, а Тая и Селим — в пятый. Они виделись теперь в школе только на переменах, да и то не всякий раз. Наташа скучала. В своем классе подруг у нее не было. Правда, через две парты от нее виднелись светлые косички Али, но с ней у Наташи дружба тоже не ладилась. Аля вообще была девочка странная — диковатая и недоверчивая, а последнее время она ходила за Селимом, как собака за хозяином. Похоже, очень боялась его почему-то.

Как-то в перемену Наташа увидела, что Селим больно ударил Алю, а та не заплакала, не закричала, спряталась за дверью — и все. Наташа подбежала к ней:

— За что он тебя? Больно, да?

Аля быстро повернулась к Наташе и вдруг показала ей язык:

— На тебе, дурочка!

Наташа так растерялась, что не нашлась, что ответить. Аля убежала. Только на следующей перемене Наташа отыскала Таю и рассказала ей про странное Алино поведение.

— Слабая она, эта Алька, — сказала Тая, — и глупая — верит Селиму. А он ее еще и воровать научит, вот увидишь.

— А разве Селим вор?

— Говорят… Помнишь, его Светланка с «михинским» Радькой познакомила? С тех пор их часто видели вместе… А ты с нею не водись, лучше будет.

— Да я и не вожусь. Но почему он ее бьет?

— «Почему, почему»!.. — Тая отвернулась и глянула в окно, где тянулись обиндевелые доски забора.

Еще недавно это был крепкий, по-хозяйски сколоченный забор, а сейчас на самой середине зияет черная дыра, а около нее на одном гвозде повисла другая доска. Ночью сорвут и ее…

Вот так же и у них. Селима давно зачислили в «неисправимые», но никто не беспокоится об Але — маленькая. А она с ним на базаре промышляет. И одна ли она?

Наташа убежала, а Тая все стояла у окна, уже не видя ни забора, ни улицы. Мысли ушли далеко. В который уж раз подумалось, что отца ей все равно не найти, да и нужна ли она ему, неизвестно, а от Любови Ивановны впору уйти хоть в детский дом. Противно жить на ее счет. Да, но как же тогда Наташа? Сама того не заметив, Тая привязалась к девочке, и теперь словно бы и на нее ложилась ответственность за ее судьбу.

Прозвенел звонок. Так ничего и не придумав, Тая пошла в класс.

У Наташи должен был идти урок чтения. Она привычно сунула руку в парту… но учебника не оказалось!

Наташа тронула за рукав соседку по парте:

— Ты мою «Родную речь» не брала?

— Нет, у меня своя есть…

Девочка для верности нагнулась и заглянула в парту. Пусто. «А что, если украли?» — пришла страшная мысль.

Почему-то вспомнилось, как вчера у дверей дома ее встретил Селим и, толкнув локтем, спросил: «Говорят, тебе мать «Родную речь» достала новую? Верно или зря звонят?»

Наташа оттолкнула его руку: «А коли и так, тебе какое дело? Я учебниками не торгую!»

Селим свистнул тихонько, одновременно передернувшись всем телом, как умели только лихие базарные налетчики: «А я и не покупаю. Мне достанут…»

Наташа едва дождалась конца урока. Решение уже созрело.

Заметив, как первой метнулась к дверям Аля, Наташа, чуть не сбив с ног учительницу, кинулась ей наперерез и, не удержавшись, вместе с Алей упала на пол.

Близко, у самого своего лица, она увидела моргающие, застланные слезами, ни в чем не оправдывающиеся Алины глаза и невольно отпустила ее руку.

— Куда спрятала учебник? Говори!

— Ой, девочки, так это, наверное, она вчера у меня булку из парты украла! — пискнул сзади чей-то голос, но на него не обратили внимания.

Ребята сомкнулись тесным кольцом вокруг обеих девочек и ждали. Неизвестно откуда появился Селим, стал у двери, как всегда подрагивая, постукивая ногою.

Аля как-то странно, словно ее переломили надвое, встала на ноги и одними губами шепнула:

— В парте…

— Эх ты, мусор! — сквозь зубы выругался Селим и повернулся, чтобы уйти, но путь к отступлению был отрезан: в класс медленно и властно вошла Ираида Павловна — завуч школы.

Ее светлых, с ледяным холодком глаз боялись самые отпетые хулиганы.

— Что здесь происходит? — спросила она очень тихо, но ее услышали все.

— Алька у Наташи Ивановой книгу украла! — доложил кто-то, надежно спрятавшись за спинами других.

— Что? Кто это сказал? Выйди сюда!

Но вместо говорившего вышла вперед Тая, которую успели предупредить о случившемся.

— Ираида Павловна! Наташа не виновата, она хотела только задержать Алю… Книга дорого стоит… Новую достать трудно. И Алю ругать нечего — ее Селим заставил, а его — Светланка Смолкина. Они целые дни на базаре шатаются — у спекулянтов в подручных…

— Выгнать их надо — и все! — раздался тот же голос из-за чужих спин.

Лицо Ираиды Павловны приняло совсем непривычное выражение глубокого сомнения. Класс притих.

— А если выгнать, то куда они пойдут, как вы думаете, ребята?

— На базар. Воровать! — убежденно ответила Тая. — Селим, так я говорю?

Ираида Павловна опомнилась. Лицо стало обычным — непроницаемым. Вместо глаз — льдинки.

— Кончим разговор об этом. А тебе, Лебедева, и вообще не место здесь. Иди в свой класс. И ты, Шафигулин, тоже. В ближайшее время проведем родительское собрание.

Она повернулась и плавно пошла к двери, чуть выше, чем обычно, держа голову. В этом чувствовалась неуверенность.

Ребята разошлись по местам. Тая разочарованно пошла к себе. Она ждала особенного, необыкновенно мудрого решения, которое сразу спасло бы всех, а тут собрание… Что оно даст?

Селим издали показал ей кулак. Она только поморщилась.

Ираида Павловна сама не заметила, как очутилась в учительской.

Навстречу ей порывисто встала какая-то женщина в модном, но уже поношенном пальто. Большие подкрашенные глаза были заплаканы, и, совсем уж не к месту, дрожала на подбородке детская ямочка.

— Простите… Мне нужно видеть Наташу Иванову из второго «А». Ее матери очень плохо…

— Кто вы такая, что случилось?

— Я их квартирантка — Гайдай, Любовь Ивановна… Только что похоронная получена… Погиб Наташин отец. А мать… кажется, сошла с ума… Я просто не знаю, как быть…

Ираида Павловна поколебалась секунду.

— Позовите сюда Лебедеву из пятого «Б». — Обернулась к Любови Ивановне: — Я думаю, все-таки будет лучше не сразу все рассказать Наташе.

Тая быстро вошла в комнату и, прежде чем кто-либо успел сказать хоть слово, по лицам, по неловким, угловатым позам присутствующих поняла: случилось что-то страшное.

— У Наташи Ивановой… — начала Ираида Павловна.

— Отец погиб?! — вскрикнула Тая.

— Да, и с матерью тоже плохо — такой удар….

— Не говорите пока Наташе, ладно? Я сама схожу домой… Идемте, Любовь Ивановна, — недружелюбно, коротко добавила Тая.

Она ненавидела сейчас эту женщину как никогда. «Ну почему, за что горе обходит тебя стороной?! Сытая, всем довольная…» — думала Тая, громко, назло самой себе и всем на свете, топая негнущимися подошвами по мерзлой земле.

Около дверей квартиры толпились женщины; по-куриному вытягивая шеи, старались заглянуть друг другу через плечо.

— Ну что? Батюшке сказали, придет?

— Пошли… До церкви-то, милая, неблизко, а ноги старые…

— С уголька спрыснуть — тоже, говорят, помогает… Авось не помрет, отутовеет.

Тая локтями и плечами пихала в чьи-то мягкие бока, кому-то наступила на ногу… Любовь Ивановна шла следом. Женщины шипели:

— Принесла нелегкая нечистого духа!

В комнате, на стареньком диване, лежала Серафима Васильевна. Тело ее вытянулось, потеряло живую упругость. Лицо белое.

— «Скорую помощь» вызвали? — спросила Тая у Клавы Смолкиной, что-то делавшей у наскоро принесенного образа Христа-спасителя.

— Чего уж там «скорую помощь»! Слепому видно — отмаялась, мученица. Как это похоронную-то принесли…

Но Тая, не слушая, уже кинулась к двери. Бешено сверкнула глазами на Любовь Ивановну.

— И этого не сумели!!

— Не беги, Тая, сейчас приедут. Я вызвал, — сказал спокойный мужской голос.

Тая обернулась. В дверях, опираясь на палку, стоял Сидор Михайлович.

— Как вы здесь очутились? — удивилась Тая.

— Да я теперь где угодно могу… кроме фронта. Вчистую вышел…

Тая почти не слушала, что он говорит. Она видела только белое с синевой лицо Серафимы Васильевны, и в голове монотонно повторялись одни и те же слова: «Как же Наташа… как же Наташа…»

Во двор въехала «скорая помощь».

Под сочувственные охи и ахи Серафиму Васильевну увезли в больницу.

И только тогда примчалась Наташа — ей все-таки кто-то сказал о случившемся. Серые глаза в густых черных ресницах стали огромными, косички выбились из-под платка.

— Таечка… правда?!

— Да, Натка…

Наташа мгновенно потускнела, сникла. Как чужая, села на краешек стула у стены.

«До последней минуты надеялась», — грустно подумала Тая. И только тут вспомнила про Сидора Михайловича. Он как присел возле двери, так и сидел, вытянув натруженную протезом ногу.

— Ой, простите… Я ведь так и не поняла толком. Вас выписали, да? — спросила Тая.

— Точно. Выписали, — кивнул он и невесело усмехнулся: — В белый свет. Работу, конечно, найду, руки-то остались, а жить не все ли равно где…

— Нет, не все равно! И мы придумаем, должны придумать… — Глаза у Таи знакомо сузились, — А что, если у нас на кухне? Там тепло и места много. А пользуемся мы ею когда? Раз в году… А, Сидор Михайлович? Как вы?

Он смотрел на нее странно, какими-то почти неверящими глазами.

— Господи, и кто ее родил такую? — спросил как бы сам себя, но тут Hie уже спокойно, деловито ответил: — Оно бы куда как добро, привык ведь я к вам, но жилье мне уже нашлось. На «михинском» жить буду, тоже рядом… Тебе, может, помочь что надо?

Тая старалась говорить бодро, что-то все время делала и была очень рада приходу Сидора Михайловича. Все-таки это хоть как-то отвлекало Наташу. Впрочем, может, она и не замечала ничего — так и сидела в углу серым комочком.

* * *

В городок прибыли новые беженцы, совсем не похожие на тех, что были до сих пор. Люди уже повидали всякого, привыкли к горю и нужде, научились отличать и тех, кто лишь прикрывался этой нуждой… А тут и выбирать было не из кого: все голые, все голодные.

Никто не знал, какими сложными путями почти год добирались до маленького приволжского городка разноязыкие люди, согнанные с родной земли еще в первые дни войны.

Были среди них украинцы, поляки, евреи, но сейчас все они стали на одно лицо — невиданно худые, с особым, словно раз навсегда остановленным взглядом… Они как-то стихийно разбрелись по улицам, отыскивая себе углы, и так жалок был их вид, что люди уступали последнее. Когда власти спохватились, устраивать было уже некого — город всосал и эту каплю горя.

На «самохваловский» двор забрела большая, многодетная семья. Может, женщины и поколебались бы еще, но всех их поразила седая костлявая старуха, которая на ходу грызла сырую картофелину, прямо с шелухой, лишь чуть потерев ее о засаленный рукав кофты… И еще носатая черная девчонка, равнодушно волочившая по мерзлой земле огромные галоши на босых ногах… Даже без споров их пустили в кухню. Звали этих людей Зацы. А девочка носила странное, непривычное имя — Гитля.

Тая и тут первой организовала по дому сбор добровольных пожертвований. Заставила и Наташу ходить с собой по квартирам. Тае все казалось, что, если ее оставить одну, случится беда.

Наташа покорно носила за нею какие-то нелепые, неизвестно на что нужные вещи: желтый от старости корсет, половину пестрой шали, кучу ношеных чулок… Но Зацы всему радовались и за все благодарили долго и шумно. А тут еще выяснилось, что люди-то они очень нужные — портные-лицовщики. Все ахнули, когда старик Зац из старого, латаного жакета Любови Ивановны «построил» для Таи прямо-таки красивое пальто… Скоро на кухне отбоя не стало от заказов.

Зацы отмылись, приоделись, и тогда все увидели, что у Гитли удивительно красивые черные глаза с ярким золотым ободком вокруг мерцающего зрачка. Красоту этих глаз не портил даже большой нос. Еще у нее были замечательные волосы — такие густые, что в них ломались гребенки. Гитля пошла в первый класс с Олегом.

…Тая вернулась из школы поздно. Так уж получалось, что и в классе ей всегда хватало дела. По привычке протянула руку к выключателю за дверью, но вспомнила, что света все равно нет, и на ощупь нашла дверь. Из комнаты несся отчаянный плач и какие-то выкрики: Любовь Ивановна опять лупила за что-то Олега. Тая только вздохнула. Все это стало повторяться слишком часто… Она открыла дверь.

Олег тенью мелькнул мимо и исчез в темном коридоре. Любовь Ивановна в изнеможении откинулась на диванную подушку:

— Не могу больше! Теперь еще новое дело — с девочкой сидеть не хочет! Конец этому будет или нет?!

— Наташа где? — не отвечая, спросила Тая.

— Ах, да разве я знаю?! Впрочем, она там на кухне сидит, с этим чудаком, я и забыла…

— Каким еще чудаком?

Но Любовь Ивановна уже не слушала. В зеркале над диваном она рассмотрела какое-то пятнышко у себя над бровью и теперь сосредоточенно изучала его.

Тая спустилась в кухню. Там возле самодельного верстака, на котором по-старинному, поджав ноги, сидел старик Зац, устроился страшно знакомый человек.

— Вениамин Алексеевич! — вскрикнула Тая.

Он живо обернулся. Из-за его плеча выглянула и Наташа. Слава тоже был тут.

— Вот и последняя! — с удовольствием заявил Вениамин Алексеевич, — Теперь все собрались, и можно показать, что я вам привез…

Он подвинул плетеную ивовую корзину и начал вынимать оттуда плотные грозди мороженой рябины. От нее потянуло лесной горечью и палым листом.

Тая смотрела на него и не узнавала — словно и тот человек и не тот… Ватник на нем новый, чистый, и валенки на ногах аккуратно заштопаны.

— Где же вы теперь живете? Неужели все там же? — не выдержала она.

— Нет… — Он чуть заметно улыбнулся. — Я в колхозе работаю счетоводом, там же, в Кузьминках, и живу. То все в прошлом… все. А хорошо, что вы встретились мне тогда! Только знаете, — он хитро, искоса посмотрел на всех, — суп-то мы, помните, варили? Так вот я потом посмотрел в котелок утром, а там червей!.. То-то, думаю, такой наваристый вышел…

— Ой, не говорите про них! — ахнула Наташа. — Неужели мы их съели?!

— Да, выходит, так… Но это ничего, они не ядовитые…

Он и говорил теперь иначе — проще, спокойнее, без непонятных слов, но Тае он нравился от этого еще больше.

Рябина пошла по рукам. Хватило всем, даже еще отсутствующим Зацам оставили.

— Я ведь сначала к вам наверх поднялся, — рассказывал Вениамин Алексеевич, — но вижу, там шумно ж что-то не то, а тут Наташу встретил, и мы пошли сюда. Правильно, по-моему, сделали…

* * *

Крупные мохнатые снежинки повисли в воздухе и никак не решаются упасть на землю. Их белизна режет глаза.

Остановившись напротив окон Славки, Тая по-мальчишечьи свистнула в два пальца. За двойными стеклами мелькнуло Славкино лицо. Пальцами он показал рожки — значит, сейчас выйдет.

В темном парадном пахло кухней, котиками и ношеным тряпьем.

Слава, прихрамывая, сбежал с лестницы.

— Ну так как же, пойдем завтра с концертом? Починил баян? — спросила Тая.

— Нет… Нечего там чинить — рухлядь.

— Так что делать-то будем?

— Не знаю… Отец ни за что не купит нового. «Если бы ты еще на вечеринках играл, говорит, другое дело, а так никакой выгоды». Ему бы все только выгода! — Слава далеко в снег зашвырнул обломок лыжной палки — вертел по привычке в руках.

Тая посмотрела на дом, на крышу, пригнувшуюся от тяжести снега, точно бы никогда ничего этого и не видала.

— А если мы сами купим?

— Как это — мы?!

— А так… Будем платочки-марочки продавать! Их знаешь как берут? Вечерами делать, а по воскресеньям продавать. Накопим денег — и купим. Что, не веришь? Ну, не скоро, конечно, а все равно выйдет по-нашему. И мы — сами!

— Так ведь я-то делать ничего не умею. Что я — вязать выучусь? — все еще недоверчиво посмотрел Слава.

Тая улыбнулась, щедро махнула рукой.

— А мы и без тебя обойдемся! Я девочек в классе уговорю — помогут. Вот увидишь, мы быстро все сделаем! Если каждый раз выносить по сотне, то… — Тая беззвучно зашевелила губами, подсчитывая, сколько же понадобится времени на всю затею. Наверное, получалось много, но это ее уже не смущало.

Комнату опутали нитки. Линючие, самые дешевые, невыносимых цветов — бирюзовые и ослепительно розовые. Они попадались везде, даже в супе. Нитки почему-то невзлюбили Наташу, вот и лезли куда только могли. Но Тая не сердилась.

Сама она умудрялась обвязывать платочки и одновременно читать книгу — руки сами делали свое дело. Наташа только завистливо вздыхала. Она и в один-то ряд едва успевала обвязать платочек, а у Таи нитки превращались в замысловатое кружево, да еще и надпись вышита: «Жду, дорожу!» Или: «Привет фронту!» Или с именем…

Если взять какое-нибудь простое имя, всегда найдется тот, кому оно подойдет, и такие платочки брали особенно охотно. Тая это знала.

Вязали под партами и на скучных уроках.

Тая и Алю уговорила помогать, хотя толку от нее было мало. Нитки тоже невзлюбили ее и вечно цеплялись за что попало. Но ведь Аля всегда так хорошо выступала в концертах, как обойтись без нее!

Наташа не решалась вязать на уроках, а Але хоть бы что, она точно дразнила судьбу. И дождалась.

— Травушкина, к доске! — громко сказала учительница, — Расскажи нам…

Аля никак не ожидала, что ее сегодня спросят. Она вскочила, даже еще не зная, что бы такое придумать и отказаться отвечать. Сунула в карман недовязанный платочек и медленно пошла к доске. За ней потянулась яркая розовая нитка, клубок весело разматывался под партой.

В классе засмеялись.

Аля швырнула платочек Наташе на парту, даже не глядя на удивленную учительницу:

— На, возьми свои тряпки! И не буду я с вами, очень нужно! Мне… мне, может, без вас интереснее!

— Травушкина, Иванова, выйдите из класса! — последовал немедленный приказ.

За дверью Аля, не оборачиваясь, побежала вниз, к раздевалке.

— Постой, куда ты? — крикнула ей вслед Наташа. Внизу хлопнула дверь. Все стихло.

Вечером к Але пошли Тая и Слава, но не застали ее дома. Селима тоже нигде не было видно. Посовещавшись, решили в это воскресенье идти на толкучку — продать то, что успели сделать.

…Трое ребят нырнули в толпу. Оглушил разноголосый гомон, затолкали чужие локти… Непонятно откуда появилась Светланка. На голове модный цветной платочек, плечи пальто квадратные от ваты, сапожки на высоких, ломких каблуках — верх базарного шика… Бесстыжие глаза прищурены, горят как у кошки.

— А вот сахарин полусахарный! Самый лучший полусахарный сахарин!.. — звонко заливалась она. Увидев ребят, широко заулыбалась — Наших прибыло! Вы как, весь базар скупите или и нам что-нибудь оставите?

— Твое тебе и останется, не беспокойся! — отрезала Тая. — Краденого не берем.

Светка презрительно хмыкнула, но отошла, не стала связываться.

Тае показалось, что неподалеку мелькнула худая и быстрая фигура Селима, но, может быть, только показалось — уж очень много людей толклось на площади.

Наташа и Слава только старались не отставать от нее: сами они тут ничего не могли бы сделать.

— А вот счастье, счастье кому! Самое точное счастье!.. — пропел дребезжащий тенорок. Быстроглазый черный человек держал ящик с записками, а из-за пазухи у него выглядывала пегая морская свинка. Она вынимала билетики тем, кто хотел знать свою судьбу.

Щупая носильные вещи, встряхивая их как мешки, прошли две деревенские бабы в полушубках и белых передниках с кружевом поверх всего… Эти потихоньку и подешевле собирали приданое такой же, как они, рослой девке с сытыми, румяными щеками.

Марочки брали плохо. То ли много набралось других продавцов, то ли Тая не умела продавать… Выручка пока что едва окупила нитки.

— Может, к воротам пойдем? — предложил Слава и тут же увидел отца. Он тоже их заметил, прятаться не имело смысла.

Николай Семенович Смолкин на базаре словно стал выше ростом. Каракулевый новый полушубок нараспашку — пусть все видят, какого качества нежный, «с морозцем» каракуль подкладки. Шапка сдвинута на ухо. Орел! Хозяин базара.

Единственный глаз его начал медленно наливаться кровью.

— Это что еще за выставка?! Ты что тут делаешь? Отца позоришь?! — грохнул он на Славу. — Чтоб люди говорили — Смолкину сына кормить нечем?! Да я…

— Ничего ты ему не сделаешь! — вмешался другой, жесткий от внутренней силы голос. — На базаре ребятам не место, это точно, а в остальном…

Рядом со Смолкиным стоял Сидор Михайлович. И Наташа вдруг почувствовала себя так же, как тогда, во дворе госпиталя, хотя и не совсем понимала свою вину.

Тая неуверенным жестом спрятала платочки в сумку.

— Да ты кто мне есть?! Судья?! — грохотнул было и на него Смолкин.

— Судья и есть, — спокойно подтвердил Сидор Михайлович. — Кому же еще тебя, паразита, и судить, как не мне? Только время еще не пришло. Гуляй, жри в три горла, пока нам не до тебя. Но ребят не трогай — не твоя забота! Пошли! — скомандовал он Тае.

Галки кружились, кричали в стылом небе, откуда так и не упала ни одна бомба.

Тая стучала ботинками-«хлопалками» следом за Сидором Михайловичем.

На душе было тоскливо. Все он сказал верно: не то они придумали. Но как же тогда быть? Неужели концертов не будет?

Слава шел чуть впереди, и было странно, что оба они — взрослый и мальчик — хромают на одну ногу. Еще тоскливее делалось от этой медленной, убогой поступи.

Наташа шла последней и давила ногой хрупкий, подтаявший ледок.

— Ты что это затосковала? — спросил вдруг Таю Сидор Михайлович. — Думаешь, и выхода нет? Найдется, не беспокойся! Сказали бы мне прежде сами, не пришлось бы и на базар ходить, пропади он пропадом! Ты мне верь, я зря не скажу! — Он остановился и заглянул Тае в глаза.

Она улыбнулась, кивнула:

— Я верю.

* * *

Наташа прыгала по лестнице через ступеньку — раз-два, раз-два! Настроение чудесное! Мама скоро выздоровеет — сегодня сама вышла в коридор. Правда, Наташа не сразу узнала ее — стоит какая-то худая женщина в сером байковом халате… Лицо бледное, и на нем точно бы и нет ничего, кроме огромных глаз. Но глаза-то знакомые, мамины!

Она сначала пожалела мать, а потом как-то очень быстро привыкла к ее теперешнему облику — все равно это мама. Живая и скоро будет совсем здоровой.

Наверное, поэтому и день такой хороший — солнечный. Небольшой морозец, только чуть-чуть щиплет нос. На кустах сирени под окнами дома возятся воробьи — тоже солнцу радуются. «Живем, живем!» — пищат, дерутся на карнизе из-за прошлогодних гнезд.

Наташа и сама не знала, откуда пришла к ней эта мысль, но она верила в нее и совершенно точно видела, как все произойдет… Сейчас она откроет дверь, и ей навстречу вместо Таи или Любови Ивановны выйдет отец. Такой же, как мама, — бледный, осунувшийся, может быть, с костылями.

«Вот, дочка, и свиделись, здравствуй! — скажет он. — Рано меня хоронить-то собрались, рано…»

Что произойдет дальше, Наташа не видела. Знала — будет счастье. Такое ослепительное, что представить его заранее невозможно…

Обоими кулаками постучала в дверь. Открыли не сразу. Наконец замок щелкнул. В светлом проеме, придерживая рукой шелковый халат, с которого давно отлетели все пуговицы, стояла Любовь Ивановна. Голова в бумажных рожках, на щеке — красное пятно. Спала, видно, как обычно.

Наташа поняла — чудо не произойдет… Мир померк, словно кто-то выключил невидимую волшебную лампу, делавшую его прекрасным.

— Что стоишь в дверях? Холодно ведь, — проворчала Любовь Ивановна.

Наташа молча прошла в комнату, швырнула на стол сетку-«авоську». Стала снимать пальто — оборвалась вешалка, она положила его кое-как на стул… Теперь все равно.

Любовь Ивановна нехотя листала трепаную книгу без конца и начала. Страницы у нее словно мыши объели, углы так засалены, что к ним липнут пальцы.

Книга эта, взятая «на один денек», уже с неделю валялась то на столе, то на диване. Любовь Ивановна никак не могла дочитать ее.

— Тая дома? — спросила Наташа.

— Нет, ушла куда-то… В кухне суп тебе оставлен, в духовке, ешь…

— Потом. Не хочется.

Наташа слонялась из угла в угол, не находя себе места. Так было обидно, что солнце и счастливые воробьи обманули ее.

За дверью послышались неторопливые, уверенные шаги. Кто-то постучал. Любовь Ивановна метнулась в другую комнату:

— Если мужчина, меня нет дома!

Наташа пошла открывать.

На пороге стояла маленькая, кругленькая старушка в шубке и шапочке, которые были в моде лет сорок тому назад, — Марья Сергеевна, учительница Олега.

Слегка вперевалочку вошла в комнату, осмотрелась. Глаз почти не видно среди припухших век, щеки отвисли от старости. В школе зовут ее «Булькой», но не со зла, а просто потому, что так принято — всем давать прозвища.

Учительница расстегнула пальто, сняла шапочку. Короткие волосы под ней ровного серебристого цвета, без единого темного волоска. Такими они стали в восемнадцать лет — никто не знает почему, — такими остались и в шестьдесят.

— Ты что ж, девица, вешалку-то не пришьешь? — вместо приветствия сказала она Наташе.

Девочка не удивилась — Марья Сергеевна всегда такая-то пальто свое подобрала и унесла в другую комнату.

— Это к вам, Любовь Ивановна, — шепнула постоялке. — Наверное, Олег чего-то натворил.

Любовь Ивановна скинула халат, кое-как натянула первое попавшееся платье, на волосы повязала косынку, шаркнула помадой по губам — готова.

— Здравствуйте, Марья Сергеевна, я вас слушаю…

Та окинула ее взглядом с ног до головы, критически поджала губы. Старушка не любила нерях и не терпела косметики, а тут и то и другое вместе.

— Вот что, милая, о сыне твоем говорить пришла. Неблизко живете, мне, старухе, дойти трудно, а надо… Хулиган из него растет. Так и знай. И одной мне с ним не сладить, давай-ка вместе…

— То есть как это так? — вспылила Любовь Ивановна. — Да вы понимаете, что говорите мне, матери?!

Марья Сергеевна глянула на нее из-под тяжелых век. «Возмущаешься? А ведь лжешь. Не такая уж это неожиданность для тебя. Упустила сына, завертелась, как лист на ветру… Ох, много вас таких сейчас. В школе недоучили, в семье недовоспитали. Детей нарожали наскоро, не думавши… Горюшко!»

Сказала раздумчиво:

— Я-то понимаю… Всяких видела, а ты, милая, не понимаешь. Молода, глупа. Думаешь, коли сын «неудов» домой не носит, это и все? Нет, милая, оценка не человеку — способностям его ставится, а они и у негодяя могут быть… Мало того, что он ежедневно срывает уроки, грубит, — самое страшное — он бьет девочек. Бьет тех, кто слабее его.

У Любови Ивановны привычно задрожали губы, глаза заволоклись слезами.

— Я… право, не знаю…

— Он делает это сознательно, со зла… Где он сейчас?

— На дворе гуляет… Наташа! Позови Олежку!

Наташа стояла, прижавшись к неплотно запертой двери, и слушала.

Когда ее окликнули, пулей выскочила на лестницу, высунувшись в разбитое окно, крикнула:

— Олежка! Мама зовет! — и снова спряталась за дверью.

Очень уж хотелось знать, что будет дальше.

Олег подошел к столу и начал возить по клеенке пальцем.

Губы надуты, глаза спрятал. Приготовился к тому, что ругать будут долго и нудно. Но Марья Сергеевна молчала. Так долго, что у Наташи занемела шея, а Олег поднял голову и изумленно глянул на учительницу. И тогда она заговорила:

— Бранить тебя бесполезно. Ты и сам понимаешь, что виноват, поступаешь ты очень плохо.

— Я не бу-у-ду! Я не наро-чно, — затянул Олег, но слез не было.

— Чего ж тут не нарочно? Это стакан можно разбить не нарочно, а издеваться над человеком, заведомо зная, что он слабее тебя, не нарочно нельзя. Ты делал это сознательно. Но скажи: почему?

— Олеженька! Надо отвечать, тебя же спрашивают, — вмешалась Любовь Ивановна.

И тут произошло неожиданное. Олег резко повернулся к ней, плаксивое выражение точно кто смахнул с лица.

— А мне хорошо, да?! Вон ты какая… все ребята дразнят. — Он уставился в лицо матери злыми глазами.

— Да как ты смеешь?! — Голос Любови Ивановны приобрел знакомые драматические ноты.

Мария Сергеевна встала и подошла к двери, за которой пряталась Наташа. Она даже отскочить не успела.

— А это, девица, уж совсем негоже — подслушивать чужие разговоры. Выйди-ка погуляй пока… Мы тут как-нибудь сами разберемся.

Наташа вышла во двор, размышляя о том, выгнали бы или нет Таю. Пожалуй бы, тоже выгнали… Пошла к сараю, где еще с осени жили коза и четыре курицы — целое богатство. Не у всех на таких дворах были сараи, где можно держать скотину.

По серому от печной копоти снегу бежала ровная дорожка из клеверного, золотистого сена.

«Опять Смолкиным привезли, — подумала Наташа. — Куда они только складывают?».

Коза Манька просунула сквозь деревянную клетку двери узкую лукавую мордочку.

Наташа с рук начала давать ей по веточке подобранный со снега клевер. Коза вкусно хрустела сухими стебельками, мотала головой. Куры озабоченно толпились у двери, щурили головекие глаза: «А нам что-нибудь дашь?»

Белобрысая Алька пробежала через двор, накинув на голову материн жакет. Увидела Наташу, бочком подобралась поближе.

— Козу кормишь? У вас хорошая, молочная, а наша ни капельки зимой не доится, — сказала заискивающе.

Наташа промолчала. Сколько раз Алька пыталась подмазаться к ней с той памятной ссоры в школе, но она всегда отвечала молчанием.

Они вместе ходили на концерты. Аля иной раз забегала к ним домой. Только после истории с платочком перестала: может обиделась, а может, Селим запретил. Но говорила с ней только Тая, Наташа молчала. И не потому, что злилась. Потеря учебника давно забылась. Просто что-то ускользающее, наверное, было в голосе Али, в ее всегдашней робкой улыбке… это настораживало.

Девочка постояла немножко и пошла прочь. Валенки рваные, стоптанные, а платье новое, шерстяное, синего цвета. «Откуда у нее такое?»— подумала Наташа.

— Не кажи нового! Не кажи нового! — запищали две сестренки из пятой квартиры, дергая Алю за платье.

Она разозлилась:

— Не на ваши деньги куплено, дуры лупоглазые!

«А на чьи? — снова подумала Наташа, — Ведь не на материны же? У той и на хлеб-то не всегда находится…»

Из парадного крыльца вышла Марья Сергеевна. Любовь Ивановна провожала ее, держа под руку.

— Ты милая моя, так и сделай: приходи к заведующей и скажи —«Марья Сергеевна послала». Чай, не забыла старуху, помогут по доброй памяти. А работать пойдешь — все наладится, все проще будет. И сына сбережешь. Так-то!

«Неужели Любовь Ивановна пойдет на работу? Вот чудеса! До сих пор она только все собиралась…» Наташа побежала к дому и чуть не столкнулась с Олегом.

— Ну что попало тебе? — спросила она с интересом.

Он посмотрел на нее так, словно и не видел никогда прежде..

— Попало. И правильно, понимаешь?.. Ой, смотри… Тая!

— И Сидор Михайлович! Что это они несут? — Олег схватил Наташу за руку.

По серому рыхлому снегу мостовой шли двое — высокий хромой человек и девочка. Они несли что-то тяжелое и угловатое, упрятанное в серый картофельный мешок, Небо над ними было самое обычное, в низких тучах, сквозь которые рвалось солнце. Они вошли во двор, и как раз в эту минуту шальной луч поджег Тайны волосы, оконные стекла.

— Славку зови! — коротко сказала Тая, и Наташе показалось, глаза ее блестят еще ярче солнечного луча и что вообще произошло что-то ужасное и прекрасное, чего не бывает.

Она опрометью кинулась на крыльцо.

…На вросшей в снег скамейке лежал настоящий, почти новый баян, сверкающий глубоким, как ночная вода, черным лаком. На белых клавишах играло солнце. И все это счастье принадлежало только ему — Славе.

Радость не сразу овладела суровым лицом мальчика. С трудом раздвинула в улыбке губы, коснулась зарумянившихся щек и, наконец, словно изнутри, подожгла глаза. Теперь уже ничто на свете не существовало для него, кроме этого послушного, умного инструмента! Тонкими пальцами он гладил его, как живое существо, осторожно трогал клавиши.

— Это мое?.. Мне? — только и смог сказать Слава.

— Да, это тебе… и всем, — подтвердил Сидор Михайлович, — От бойцов на память. От всех нас…

Тая опустила голову: вот еще беда, слезы так и щиплют глаза, не хватало расплакаться! Сказала понарошку сердито:

— Уж теперь-то ты не отвертишься от концерта!

Слава только глянул на нее счастливыми глазами — говорить не мог.

* * *

Вьюжный март засыпал город свежим, чистым снегом — точно к празднику украсил улицы и дома. Солнце, яркое по-весеннему, развесило по крышам серебряную канитель сосулек. В прежние годы они уцелели бы только на самых высоких крышах, теперь их никто не замечал. Голод состарил детей.

Школа притихла. Оживление наступало только в большую перемену. Еще в конце урока в классах начиналась тихая возня, слышался приглушенный металлический лязг и бряканье. Это из парт и тряпочных мешочков (в таких до войны носили галоши) вынимались миски и ложки.

Всем хотелось первыми поспеть к окошку кухни в конце коридора, где каждый получал порцию супа, сваренного из чего придется… Ели тут же в коридоре, примостившись на подоконниках.

Однажды во время большой перемены повариха тетя Даша сказала:

— Завтра не будет вам супа. Дров нету… И в классах топить тоже печем.

Ребята заволновались. Многие только потому и не бросили до сих пор школу, что там можно было получить чашку горячего варева из мороженой капусты и маленькую черную булочку… Как же теперь быть? Некоторые пожимали плечами:

— Подождем. Дрова когда-нибудь привезут…

Большинство было другого мнения:

— Самим надо достать! Хоть из дому по щепке принести, и то, глядишь, сколько наберется!

— А у меня есть другое предложение, — раздался голос завуча Ираиды Павловны, — Дрова у школы есть, но они лежат на берегу Волги, под снегом. Надо достать их оттуда…

Длинная очередь, выстроившаяся вдоль коридора, мгновенно смешалась. Ребята окружили завуча:

— А это очень далеко? А мы сможем?..

— Сможете! Вас ведь много.

…Выстроившись неровной колонной, школьники пошли к реке. По дороге к ним присоединялись те, кто жил поближе и успел забежать домой, чтобы взять лишнюю лопату или санки… Сначала шли вразброд, не в ногу, но из передних рядов выскочила рыжая девочка и озорно крикнула:

— Равняйся! Шагом марш! Раз-два! Раз-два!

Все засмеялись, но строй мгновенно подтянулся и зашагал совсем уже по-военному.

Берег реки сверкал нетронутой белизной свежего снега. Только кое-где из-под него, как руки утопающих, торчали бревна…

На минуту строй сломался, замер.

Снова всех опередила рыжая девочка. Кинулась бегом к первому занесенному штабелю, скользя и проваливаясь в снег, забралась на верхушку:

— Чур, на одного! Это — пятого класса!

И сейчас же все кинулись занимать места. С криком, с хохотом сталкивали друг друга в сугробы, старались найти штабель поближе к дороге.

Ираида Павловна чувствовала себя неловко: чем и как здесь руководить? До сих пор ей не приходилось сталкиваться с таким способом заготовки дров.

Тая справлялась с этой задачей лучше нее. Живо расставила своих пятиклассников у штабеля отгребать снег, потом скатила вместе с мальчиками два здоровых бревна. Из них сделали наклонный спуск, и по нему легко, как на салазках, заскользили вниз обледенелые бревна. Штабель был сложен да мелкого, несортового леса, управлялись с ним быстро.

Тая теперь занялась соседями:

— Эй, семиклассники! В артель «Напрасный труд» записались, да? Смотрите, как у нас хорошо сделано!.. — Обернулась к своим — Селим! Чего галок считаешь? Помоги девочкам. Не видишь, им не под силу?

Селим глянул было исподлобья, но понял: не время сейчас ругаться — и покорно потащил к саням тяжелое бревно.

— Ребя-а-та-а! — на весь берег закричали семиклассники. — Мы змею нашли-и!..

Тая сейчас же соскочила со штабеля, побежала смотреть. Потрогала руками темную, будто из железа выкованную палку.

— Подумаешь! Вовсе это не змея, а уж, он полезный! — и далеко зашвырнула находку в снег. — Пошли по местам! До вечера так не справимся!

— Ты что над нами за начальник? — закричали обиженные семиклассники, — Ты почему нашу змею закинула?!

— А потому, что мы сейчас домой поедем, а вы тут ночевать останетесь. Вот почему!

Снова закипела работа.

На берегу в рыхлом, растоптанном снегу выстроился длинный ряд груженых санок. Они по большей части совсем не годились для того, чтобы на них возить бревна. Полозья гнулись, вязли в снегу…

— Эх! А еще торопились для чего-то, — с ехидцей сказал Селим. — Все равно теперь не выберемся отсюда.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала! — отрезала Тая и помчалась к дороге.

Мимо нее одна за другой, не замечая поднятой руки, бежали машины. За каждой тянулся смолистый дымок от двух печек по бокам кабины. Нет, так никого не остановишь. Тая решительно встала перед радиатором следующего порожнего «ЗИСа». Коротко, испуганно рявкнула сирена, взвизгнули тормоза.

— Ты что, девка, с ума спятила?!

— Нет. Просто вас иначе не остановишь, а нам нужна помощь… школе нашей. Вон там, на берегу…

Тая вскочила на подножку и коротко изложила свой план: пусть шофер разрешит прицепить к машине поезд — из связанных друг с другом санок и вытащит его на дорогу.

Бородатый шофер с измученным от бессонницы лицом задумался:

— Много вас там на берегу?

— Человек сто.

— Так вот что. Грузите ваши дрова прямо в кузов машины. Так и быть, довезу до школы. Начальство простит…

— Верно?! — Тая быстро поцеловала шофера в небритую щеку. — Поехали, дядечка, тут близко…

Навстречу приближающейся машине с берега донеслось бурное, бестолковое «Ура-а-а!».

Шофер согнулся над рулем, пряча не то улыбку, не то и непрошеную слезу, буркнул сердито:

— Живей, ребята! Ждать некогда. Время военное.

* * *

Тая проснулась рано, привычно оделась в темноте и только тогда сняла с окна одеяло. В комнате сразу стало светло и голо.

Мебели почти не осталось — все продали. Вот уже почти месяц, как Любовь Ивановна работает на «трудовом фронте» — за рекой женщины со всего города рубят древнюю сосновую рощу. Город задыхается без топлива, тут уж не до преданий старины…

Незадолго перед тем наехала к ним суровая старуха, мать мужа Любови Ивановны, и забрала с собой обоих детей — Олега и маленького Витюшку. О чем уж и как толковали женщины, Тая не знала, но Любовь Ивановна после этого пошла работать. Жизнь у них началась крутая. Если бы не Сидор Михайлович, пропали бы совсем… Да еще Вениамин Алексеевич раза три привозил из деревни немного картошки и квашеной капусты. Тем и жили.

Серафима Васильевна все еще лежала в больнице, и Тая знала, только не говорила этого Наташе, — лежать ей долго.

Тая открыла дверь, заглянула в почтовый ящик. Пусто. Да и что там могло быть? Вышла во двор, наведалась в сарай к козе. Она отощала, облезла, едва пережила зиму. Бросила ей горсть сепией трухи. В козьих желтых глазах появилась почти человеческая благодарность. Тая отвернулась.

Наташа уже проснулась и молча разжигала щепки под таганом. Дым почему-то не шел в трубу, ел глаза. Наташа не обращала на это внимания.

В оклеенное бумажной решеткой окно заглянуло солнце. Робко, словно боясь чего-то. За время войны даже солнце научилось прятаться. Его лучи уже не ложились на пол медовой скользкой дорожкой, а рассыпались по углам, по давно не беленным стенам.

Тая выкатила из тьмы печного зева полтора десятка сморщенных печеных картофелин. По две оставила себе и Наташе, остальные завернула в тряпицу.

— Надо Любови Ивановне отнести. Пойдешь со мной?

— Пойду, — кивнула Наташа. — Только вот как Волга — вдруг тронется?

— Не тронется. Ребята с «татарского» вчера на Стрелку ходили, лед во какой крепкий!

Девочки одним духом проглотили свои картофелины, попили кипятка с крошечным кусочком глюкозы. Хлеба у них не было — несколько дней подряд они все забирали «на завтра», а со вчерашнего дня перестали давать.

Одевшись половчее — путь неблизкий, — вышли на улицу.

Возле крыльца стоял Славка. Просто так — стоял и смотрел на небо.

— Не хочешь с нами пойти? Мы в Сосновую рощу, — предложила Наташа.

— Не могу я… — Он поморщился. — Нога у меня… И наши на целый день ушли. Отец убьет, если квартиру брошу, — Он снова уставился на небо.

Высоко-высоко в голубом весеннем небе летели облака. Девочкам показалось, что старые березы возле церкви пытаются удержать их косматыми вершинами, но облака задерживаются лишь на секунду, а потом, вырвавшись, летят еще беззаботнее, веселее. На березах растревоженно кричали грачи.

Там, высоко, где облака, и березы, и солнце, нет воины, там все, как прежде. Война на земле, у людей.

Девочки переулками спустились на лед реки. Зимний санный путь вспучило, как едва заживший шрам. На голубоватой коже льда темнели раны-полыньи. Лед умирал.

Стеганые бурки на ногах у девочек скоро промокли, отяжелели, но они не беспокоились — всегда ходили с мокрыми ногами. Лишь бы не наскочить на трещину или «перевертыш». Обтает льдина со всех сторон, а сверху не видать. Ступишь на такую — и конец. Даже умелому пловцу не выбраться… Но для «перевертышей» было еще рано.

Вот уже и Стрелка — узкая и длинная песчаная коса, где до войны был пляж. За Стрелкой протока и крутой обрыв берега. Наверху, как поредевшая линия бойцов, вековые сосны. За ними неумело, вразнобой стучали топоры, визжали пилы.

Девочки влезли на обрыв, пошли на шум. Ноги спотыкались о высокие, косые пни, проваливались в валежник. Выбрав пень поровнее и пошире, они уселись на него вдвоем.

Солнце поднялось высоко. Парило. На обрыве снега почти не осталось. Серые ноздреватые комья дотлевали на глазах. Вкусно пахло смолою и проснувшейся землей. Голова кружилась от этого духа. Очень вдруг захотелось есть. Тая дотронулась рукой до узелка, на ощупь почувствовала тугие картошины. Но сейчас же вспомнила про Любовь Ивановну: она работала, ей больше нужно…

Тая закрыла глаза: знала, что тогда голова перестанет кружиться, — и встала. Наташа вопросительно глянула на нее и тоже поднялась.

Навстречу им из рощи шли женщины. В солнечный весенний день они несли зиму. Одинаковые серые ватники, такие же штаны. Даже и платки-то на головах почти у всех серые — самодельные, из ровницы. Дубленые лица не отогреть солнцем, так исхлестали их непогода, горе и — хуже того — ожидание горя. На девочек не смотрели. К кому пришли, та и найдет…

Любовь Ивановна шла последней. Хромала, хваталась за пеньки. Женщины обгоняли ее как серые тени — без голоса, без участия, — уходили к обрыву вперед. Там в хибарке на самом юру стряпуха варила обед — мутную похлебку из овсяных обдирков и мороженого картофеля. Рядом на доске лежали до грамма одинаковые пайки черного, слоистого хлеба.

Девочки подбежали к Любови Ивановне.

— Что с вами? — спросила Тая.

— И… почему они так… бросили вас? — добавила Наташа.

На осунувшемся, без возраста лице женщины странно выделялись ярко накрашенные губы — от этой привычки Любовь Ивановна не могла отказаться. Глаза потеплели.

— Со мной ничего, просто ногу ушибла. Не умею ведь я, не получается… И никто меня не бросал. Устают все очень, ног не донести…

— Мы тут картошки вам принесли. У нас есть, Вениамин Алексеевич принес, — сказала Тая.

Щеки Любови Ивановны вспыхнули румянцем, она опустила голову:

— Да мне и не надо… Кормят нас здесь… Если бы я что-нибудь могла… Вот что — идемте со мной обедать. Когда еще вы домой-то доберетесь…

Около поварни на четыре пня положили толстый фанерный лист. Получился стол. Сидели кто на чем — на пеньке, на полене. Хлебали молча, по крошке откусывая хлеб, словно сахар с чаем вприкуску. Лица медленно оттаивали, становились непохожими. Молодыми и старыми.

Повариха подвинула чурбан, пустила к столу девочек:

— Бабы, Любке-то плесните побольше, гости к ней пришли…

Еще одна седая, с молодым лицом, подвинула свою пайку хлеба:

— Возьмите. Без хлеба какой обед, а у меня сухарь есть…

Постепенно женщины разговорились. Одна молоденькая, с карими вприщур глазами, сказала:

— А что я слышала: в слободе женщина одна объявилась, сербиянка, гадает на блюдечке — все правда. Надюшке Смирновой сказала: «Жди радости». И что вы думаете, получает она мало спустя письмо — мужа ее вчистую освободили. Руку ему оторвало левую по локоть, домой едет. Вот ведь счастье-то!

Рябоватая стряпуха Евдокия глянула на говорившую темно и строго:

— «Счастье»! Конечно, человек и с одной рукой человек, да все одно калека. И врут они, гадалки эти, много. Сестре моей тоже вот одна радость сулила, кольцо у нее золотое выманила, а ей через неделю похоронная. Вдова стала…

Та, первая, с седыми волосами, вздохнула:

— Все мы, бабоньки, вдовы. Одни — сегодняшние, другие — завтрашние, только и разницы.

Любовь Ивановна молчала. Тая понимала, что разговор этот ей чужой. Она и сейчас смотрела на жизнь легче, беззаботнее, чем все эти женщины.

Наташе и вовсе стало скучно; она тихонько встала и пошла к обрыву. Тая, помедлив, за нею. Стали смотреть на реку.

Она вся закуталась сизой дымкой. Город на той стороне дрожал и двоился, как отражение на воде. Шире стали темные пятна разводий. Но по льду туда и обратно шли люди. Кто-то даже ехал порожняком. Рыжий конь сторожко обходил лужи, беспокоился. За санями тянулся темный водяной след.

— Что же, идти надо, — сказала Тая. — Побыли в гостях, и хватит…

Наташа нагнулась, чтобы подобрать большую шишку — очень уж была велика, и вдруг словно мягкая и сильная рука пригнула ее к земле. С одинокой сосны рядом с ней посыпалась хвоя, попала за шиворот. И лишь после этого она увидела, как в городе на той стороне, где-то возле площади, взметнулся рыже-серый столб — земля всплеснулась, как вода, в которую бросили камень. Гулко, в самые уши, ударил гром. Почти одновременно земля всплеснулась в другом месте — теперь уже где-то около фабрик.

Это было непонятно и страшно. Наташа оглянулась, отыскивая Таю. Та лежала рядом, и по ее глазам Наташа поняла, что случилось, еще раньше, чем женский голос завопил истошно:

— Бомбежка, бабоньки! Милые, бежим скорее, дети ведь там!..

Женщины гурьбой побежали к обрыву, но вдруг все разом встали. Кое-кто сел и даже бессильно упал на талую землю.

Наташу снова, на этот раз сильнее, ударило взрывной волной. Она обхватила руками корявый, пахучий комель сосны, прижалась к ее корням и увидела: огненный столб взлетел у самой реки и сейчас же лед треснул, вспучился, два огромных поля налетели друг на друга. Все исчезло в туче водяной пыли. Только на секунду — или показалось? — мелькнула давешняя рыжая лошадь. Не видно стало и города.

Оттуда, из мглы, донесся грохот еще одного взрыва, и все смолкло. Только трещал, скрипел, шуршал ледоход.

Наташа осторожно глянула вверх — где она, смерть? — но там по-прежнему спешили куда-то легкие облака и сосна тоже пыталась удержать их вершиной, но не могла. Смерти не было. Но на той стороне смутным маревом проступали пожары, и нельзя было понять, где и что горит.

Тая тронула Наташу за плечо:

— Вставай, уже кончилось…

Зачем-то долго и необычно внимательно отряхивала с пальто длинные сосновые иглы. Глаза у нее опять были такие же, как когда-то, но теперь и Наташа чувствовала, что Тая стала другой, только она еще боялась подумать о том, что случилось.

— Господи! Если ты есть, сделай так, чтобы они были живы! Господи!.. — послышался рядом длинный плачущий возглас.

И только тут Наташа поняла: она может и не увидеть мать, Славу, Сидора Михайловича — всех… Они ведь там, в городе, где земля стала зыбкой, как вода.

— Господи, сделай так, господи… — все стонал, плакал голос. Это была стряпуха Евдокия. Она сдернула с головы платок, и руки комкали, рвали его, а голова качалась, как чужая…

— Бежим, бежим! — вскрикнула Наташа. — Мама… там мама!

Но Тая не сдвинулась с места. Она стояла возле сосны — последней сосны древней рощи — и смотрела. За рекой по сизому мареву все шире растекались светлые пятна пожаров. К ней подошла и села рядом Любовь Ивановна. Глаза ее словно просили прощения за то, что ее детей там нет. Но Тая не видела этого.

Наташа тихонько просунулась между ними и замерла. Шумел ледоход.

 

Повесть о последней, ненайденной земле

1

Но улицам бродил ветер. Он нес острые запахи моря и пряный настой восточного базара. Время от времени все перебивал оглушительный запах цветущих лимонов. В голубом треугольнике бухты дремали корабли. Они, как птицы, сторонились шумного и пестрого берега. Среди них самый большой и стремительный принадлежал ему — смелому капитану.

Он шел по выщербленной временем и людьми портовой улочке. В одном месте пришлось прижаться к стене дома — мимо проплыл караван верблюдов. Караван принес с собой печальный запах пустыни — запах пыли и горького дыма костров. Капитан проводил его взглядом и отвернулся. Он знал, ничто не пахнет прекраснее моря и девственных лесов неоткрытой земли.

Рядом с ним быстро отворилась дверь, и оттуда выпал человек. Прямо под ноги капитана, лицом на каменные плиты. И сразу же над ним склонился другой, в руке тускло блеснуло лезвие ножа.

«Ну! Так где же карта?! Где она, твоя ненайденная земля? Скажешь?»

Капитан одним движением выбил нож. Он звонко стукнулся о плиты…

— Мальчик, это не ты уронил крышку? — Женщина в скрипучем синем плаще тронула Володю за плечо.

Володя вздрогнул, глянул на нее «дикими» глазами (как называла мама) и поднял откатившуюся крышку. Очередь сдвинулась с места — в магазин привезли молоко. День начинался обычно — как тысячи других.

Но, вернувшись из магазина домой, он нашел на столе записку: «Володенька! Срочно уезжаю в командировку дня на три. Обязательно свари себе обед. Мясо в холодильнике, за картошкой сходишь к Назаровым, капуста продается на углу возле гастронома. Не забывай выключать плитку. Мима».

Володя еще раз перечитал записку, повертел ее в руках, сунул в ящик стола. Никакого обеда он варить не будет. И вообще пора понять, что он не маленький, учится в пятом классе и сам знает, что от забытой плитки бывает пожар.

Володя давно уже заметил, что мама живет в каком-то своем маленьком и тесном мире. Там не пахнет морем и зноем южных стран, там совсем-совсем мало места, а то, какое есть, занимает стряпня, стирка, давняя мечта о телевизоре с большим экраном и еще (Володя об этом давно догадался) о том, чтобы к ним переехал дядя Саша.

Володя встряхнул головой, отгоняя ненужные мысли. Чего-то надо поесть, только без хлопот. Он заглянул в холодильник — колбаса, сыр, масла целый кусище. Можно на необитаемом острове отсиживаться с таким запасом.

Володя замер, вытянул шею, глаза незрячие уставились в окно. Мама не любила, когда он так смотрел: это означало, что Володе пришла «идея».

За окном по белой от солнца улице машина везла новенькую моторку. На крыше соседнего дома, как голуби, сидели чайки. Море пряталось за поворотом. А в море был Остров…

Свитер не убирался в рюкзак, Володя отложил его. На улице жара. Самая настоящая, как на юге. Можно обойтись и без свитера. Надел сапоги, куртку. Как взрослый, похлопал по карману, проверяя, лежат ли там спички. Комната по-прежнему дремала, прислушиваясь к стуку часов. Еще можно остаться. Пойти к Назаровым. Потом…

Володя взвалил рюкзак на плечи.

Лодка тихо покачивалась у причала на радужной от мазута воде. Возле бортов скопился плавучий мусор. Щепки, банки и обрывки газет чувствовали себя надежнее под защитой суденышка. А Володя лишь сейчас увидел, какие у лодки низкие борта и на дне перекатывается коричневая водица. Он медленно отомкнул тяжелую цепь. Мама не догадывалась, что ключ от сарая подходит к лодочному замку. Разобрал весла и только тогда взглянул на море. Там, как всегда далеко и близко, выступала из светлой воды темная громада Острова. Вот уже два года Володя смотрел на него почти каждый день. Иногда Остров казался только синей тучей, улегшейся на воде у входа в бухту. В другие дни ясно выступали ребристые склоны в мохнатой шкуре из зарослей стланика.

Мама говорила, что на Острове ничего интересного нет — скалы да птичий базар. Да еще осенью поспевает много рябины. Но Володя знал, что она, как всегда, не увидела самого главного.

Володя давно уже заметил, что все вещи они видят разными глазами. Летом на сопке, где они собирали грибы, мама ходила не поднимая головы и даже не заметила любопытного бурундука, долго мелькавшего впереди нее между корнями стланика. Зато грибов набрала полное ведро. А Володя — почти ничего. Он все время ожидал, что вместо бурундука из паутинной смолистой чащобы выломится медведь. Кто бы тогда стал защищать маму? Конечно же, он, а не говорливый дядя Саша. Но медведь так и не появился…

И на улице мамины быстрые глаза видели все, что продается в магазинах и даже во дворах магазинов, за целый квартал узнавали знакомых. А для Володи улица всегда оставалась местом Непонятных предметов. Кто и зачем, например, потерял эту симпатичную, белую от новизны гайку? Куда спешил человек, обронивший подковку от ботинка? Или что это за неизвестный ржавый ключ? Может быть, он от покинутого дома или выброшенного морем сундука, а мама знай свое:

— Брось эту железяку! Всю квартиру хламом завалил, ступить негде!

Так и с Островом.

Во сне он столько раз бродил по каменистым склонам, заглядывал в глубокие расселины, полные странного синего тумана. И вот теперь все это случится в самом деле! Володя еще раз глянул на привычный родной берег, нашел глазами свой дом… и оттолкнулся от причала.

Паруса на корабле раскрылись бесшумно, как огромный белый цветок. Тронул щеки крепкий соленый ветер моря. Чужой и непонятный для каждого моряка берег отступил и скрылся в тумане.

«Капитан! — сказал угрюмый боцман. — Капитан! Эту землю искало восемь кораблей, и один дьявол знает сегодня их судьбу».

«Мы будем девятым, и мы ее найдем», — ответил он, и паруса над его головой запели от попутного ветра.

Перед ним лежала карта — косой клочок грязного пергамента. В углу чуть проступала половина оборванной «розы ветров». Вторая осталась в тот день в руках неизвестного бродяги. Бороться за нее не было времени — к ним уже бежала стража. Тогда капитан долго петлял по темным улицам, пока не увидел голубую гавань и корабли. Погоня отстала, а в руках он сжимал карту — старинную карту Последней, Ненайденной Земли.

Пологие волны медленно приподнимали и опускали лодку. Шел отлив. Грести было легко. Точно невидимые сильные руки уносили лодку от берега. Володе даже казалось, что он видит их. Руки напоминали коричневые водоросли, и всякий раз, как весло упиралось в воду, они мягко сплетались под днищем лодки, подталкивая ее вперед.

Берег начал выгибаться дугой, — значит, Володя был уже на середине бухты. Исчезли и звуки города. Изредка только стлался по воде тоскливый вой сирены из порта. Зато со стороны Острова все чаще долетали обрывки странного шума, похожего на плеск сильного ливня. Володя ничего не мог понять: небо над Островом было чистым. В спокойную синеву гордо вонзались острые черные скалы. Теперь уже Володя видел, что менаду скал пряталась крошечная бухта. Похоже было, что странный шум шел оттуда.

Грести стало трудно. Возле Острова течение разбивалось о скалы, у их подножия кипели белые буруны. Только узкая горловина бухты поблескивала, как голубое стекло. Над ней неторопливо кружили птицы. Володя еще раз оглянулся на Остров и вдруг понял, что ему, в общем-то, не так уж и хочется быть исследователем новой земли, но город остался недостижимо далеко и течение само несло его лодку в незнакомую бухту.

«Интересно, — подумал Володя, — а может, и другие земли открывали так же? И не хотели, да они сами открывались…»

Корабль со сломанными мачтами несло на буруны. Нелюдимо зияла бездонная пасть грота, куда с пушечным гулом ударяли волны. Тысячи мрачных, черных птиц кружили над острыми скалами.

«Капитан! — сквозь рев прибоя прокричал боцман. — Мы нашли нашу землю, но, будь я проклят, если мы сумеем кому-нибудь о ней рассказать!»

«Мы еще успеем! Готовьте бутылку!» Гремящая лавина захлестнула корабль…

* * *

Володя согнулся, закрыл голову руками. Он мгновенно ослеп и оглох. Лодку стремительно накрыла птичья туча. От пронзительного и злобного визга чаек разламывалась голова. Острые, сильные крылья били по плечам, по рукам… Нечем было дышать. Он рванулся в сторону… и оказался за бортом.

Вода обожгла ледяным холодом, но он все же вынырнул.

Птичья туча рассеялась. Серый утес, изрытый бесчисленными щелями и пещерами, словно всосал ее в себя. Теперь над морем снова кружились только дозорные.

Руки онемели, и Володе казалось, что это не он сам, а кто-то другой беспомощно барахтается в воде. Но он все-таки ухватился за борт. Глаза ничего не видели ни вверху, ни впереди, кроме борта и маленького кусочка коричневой, грязной воды в беловатой пене птичьего помета.

Лодку резко рвануло в сторону. Он вдруг увидел светлый зуб багра. А потом кто-то поднял его за плечи, и Володя оказался на черных, теплых от солнца камнях. Володя прижался к ним руками, лицом и весь съежился, точно боясь, что ему не хватит места на земле.

— Ты как сюда попал?

Володя приоткрыл глаза и увидел широкую рыжую бороду. Больше ничего не рассмотрел и снова зажмурился.

— Из города… — очень тихо ответил он. На губах запеклась соленая корка.

— И что же ты делал?.. Да не кисни, вставай! Жив ведь и вымок-то самый пустяк.

Рыжая борода опять оказалась возле Володиных глаз, а невидимые руки, обхватив за плечи, приподняли его. Он с удивлением понял, что действительно способен двигаться.

— Пап, а я знаю — он за яйцами приезжал. Вот честное пионерское, не вру! — раздался неподалеку въедливый голос.

Рядом с рыжебородым появился вовсе никчемный мальчонка и тоже рыжий. Даже глаза и те рыжие.

— Нужны мне твои яйца! — буркнул Володя и повернулся к старшему — Куда теперь идти-то?

— Идти успеешь. Давай-ка вот лодку твою вытащим и закрепим сначала. Лодка-то чья? Отцова небось?

— Была… Теперь дяди Сашина.

— Тем более. Чужую вещь вдвое беречь надо.

Рыжебородый спокойно сошел с камней, вода плескалась возле его колен. Володя не верил своим глазам — ведь он только что тонул здесь! Или не тонул?

— Что смотришь? Держи корму а я сейчас разверну ее. Вот так! Теперь до прилива никуда не денется.

— А все равно ты яйца крал, яйца крал! — тихонько повторял мальчишка и дернул Володю за рукав. В рыжих глазах светилось нестерпимое ехидство.

Володя уже примерился, как бы поддать ему как следует, но тут опять вмешался рыжебородый:

— А о чем мы давеча договаривались, Геннадий Васильевич? Смотри, достанется тебе еще одна внеочередная картошка!

— Папа, да я же не вредничаю. Он же врет, он же точно за яйцами ездил! И на прошлой неделе он же приезжал… Я помню! У того тоже куртка была такая зеленая.

— Да… серьезное дело, — покачал головой рыжебородый. — Что ж, разберемся. А пока пошли разведем костерок да погреемся.

Корабль гибнет со смертью капитана. Пока капитан жив, живет и корабль. И неважно, чьи руки соткут его паруса.

Его корабль разбился о рифы, но он стоит на найденной им земле. Теперь самое главное — наладить отношения с кровожадными туземцами.

— Слышь, тебя Генкой зовут, да?

— Геннадием Васильевичем. Запомни!

— Тоже мне Геннадий Васильевич! Видал я таких.

— А видал, так и не лазь! Тебя сюда не звали!

— Ох, Геннадий Васильевич, не миновать тебе картошку чистить! — вмешался его отец. — И что ты за человек такой неуживчивый?

Геннадий Васильевич отвернулся и полез вверх по склону за хворостом.

Птичий базар остался за выступом скалы. Его гомон снова напоминал шум сильного летнего дождя. Здесь на каменистом пологом склоне жили только черные носатые топорки. Они носили такие большие клювы, что непонятно было, как они не перекувыркиваются. Топорки жили в норах, как звери, и на людей не обращали никакого внимания. Некоторые плавали по обмелевшей бухте, время от времени торчком втыкаясь в воду. Другие сидели возле нор. Зевали. Низко черкнула по камням большая черная тень — пролетел орлан. Выше по склону, куда ушел Геннадий Васильевич, верещали в стланике полосатые бурундуки. Кажется, земля была обитаемой.

Островом владели джунгли. По утрам в зарослях затопленного мангровника оглушительно пели птицы. Угрюмый боцман на берегу бухты Спасения видел черных лебедей удивительной красоты. А по ночам джунгли оглашал рык полосатых тигров.

«Капитан, — сказал угрюмый боцман, — мы должны построить новый корабль, земля — плохое пристанище для моряка…»

— Так как же, прав Геннадий Васильевич или нет? Не хочется ведь зря заставлять человека картошку чистить, — Рыжебородый внимательно и строго посмотрел на Володю. Глаза у него тоже отливали рыжиной, но все-таки не так, как у сына. И вообще он Володе нравился.

— Зря он говорит. Да если бы я знал, что они такие, эти птицы, я вообще бы сюда не поплыл. Нужны мне их яйца!

— Может, и верно тебе не нужны, да они-то про это не знают? Вот дело какое. А тут уже два раза появлялся грабитель в зеленой куртке — как же было не сомневаться Геннадию Васильевичу?

— Так я что ж? Я ничего… А как вас зовут?

— Василий Геннадиевич. Вот у нас как вышло. Гадаем, кому больше повезло. Неизвестно. И так вроде хорошо, и этак неплохо. Верно?

Над головой Володи что-то затрещало. Хлынула с обрыва щебенка, следом за ней прямо к Володиным ногам бухнула здоровенная коряга. Посыпались мелкие ветки сухого стланика.

— Больше не нашел! Тут близко и стланика-то хорошего нету. — Геннадий Васильевич ловко, как на лыжах, скатился с обрыва, тормозя корявым суком.

Потом вдвоем с отцом они быстро разровняли площадку, сложили по-хитрому неукладистые серые сучья, и скоро затрещало бесцветное пламя.

Володя разложил на камнях куртку, сиял сапоги, брюки. В майке и трусах зябко присел к огню. Геннадий Васильевич долго смотрел на него, а потом сказал:

— Нет, па-а, это не он, — Вздохнув, добавил — Ладно уж, я буду чистить сегодня картошку.

— Я же говорил — не торопись. Людям верить надо. А вчера кто метеоролога Костю за браконьера принял, кто?

— Так я же чистил вчера картошку…

Геннадий Васильевич отвернулся: его вдруг страшно заинтересовали шнырявшие между камней топорки и люрики.

Володя давно уже наблюдал за ними. Птицы деловито осматривали каждую лужицу, оставленную морем. Иногда даже по-куриному разгребали лапами мокрые кучи коричневых водорослей, быстро нагибались — и на одну секунду в клюве мелькала серебряная рыбка. Володя только сейчас понял, для чего топоркам такой нелепый клюв: он заменял корзинку. Набрав полный клюв, топорки спокойно отправлялись к своим норам кормить птенцов. Торопиться им было некуда — запаса хватало надолго.

Костер разгорелся, пришлось отодвинуться подальше, да и одежда уже высохла. Володе захотелось есть, он неловко подтащил к себе жухлый рюкзак.

— Ты чего? Подожди, домой придем, там и поедим как следует, — остановил его Василий Геннадиевич. — Торопиться все равно некуда. Раньше как через неделю никуда ты отсюда не выберешься.

— Неделю! Но мама через три дня вернется! Как же…

— А вот так же. Радирую, чтобы о тебе не беспокоились, а в воскресенье придет катер… Ну, согрелся? Давай тогда собираться — и домой.

Почему моряк, отыскивая свою ненайденную землю, думает только о том, как он ее найдет? Капитан глядел в море с самой высокой скалы Острова. В море тонуло солнце, и оттуда бежали к берегу алые волны. Каждая из них побывала в каком-то из оставленных капитаном краев, но он не знал, где та, единственная, что пришла из его далекого дома. И волны не слушались его больше: они никуда не могли его унести. Теперь из всего огромного мира ему принадлежала только эта последняя, найденная им земля.

«Клянусь господними потрохами, — сказал угрюмый боцман, — мы будем самыми счастливыми людьми, если сможем когда-нибудь выбраться отсюда! Будь проклята эта карта и эта земля!..»

«Не проклинай того, чего не знаешь, — оборвал его капитан, — Земля — наша, и мы будем на ней жить».

Дом оказался простой палаткой. Она уютно пристроилась между двух огромных камней. Месте вокруг было странное; точно кто-то нарочно накидал в долину больших, неровных глыб. Камни легли неплотно, иногда едва держась на одном ребре. Между ними темнели неровные щели, оттуда тянуло сырым холодом. На камнях росли черные, зеленые и серые лишайники, чудом удерживались какие-то былинки, Володя никогда еще не видал таких мест.

— И вы всегда тут живете?

— Нет… Только летом. Пока отпуск, — небрежно ответил Геннадий Васильевич. — Между прочим, неплохо живем. Это наш остров.

— Кто это его вам отдал? — недоверчиво спросил Володя.

— Никто. Сами взяли.

Рыжебородый Василий Геннадиевич слазил в палатку и торжественно поставил перед сыном небольшое ведерко с картошкой.

— Вот, займись-ка, землевладелец. И не морочь человеку голову. Может, он тоже хочет, чтобы остров принадлежал ему.

Солнце остановилось над гребнем сопки и неторопливо брело по склону, спускаясь от вершины к морю. Небо светлело, теряло цвет. Море отливало перламутром, как большая раковина. Зато камни вокруг палатки потемнели и словно выросли. В них появилась живая изменчивость очертаний, Теперь уже никак нельзя было сказать, камень ли чернеет вдали, или тихо ползет неведомый зверь. Протяжно, по-вечернему заныли комары.

Геннадия Васильевича ничто не пугало. Он даже и не смотрел по сторонам. Сердито сопя, он как попало кромсал картошку. Володя несколько минут наблюдал за ним, потом протянул руку:

— Дай я, так и картошки не останется.

— А у тебя останется? — Но спорить не стал и отдал нож.

Странное дело: Володя всегда считал, что чистить картошку — почти самое скучное занятие на свете. Чуть-чуть веселее, чем стоять в очереди. Но сейчас неровные отблески костра золотили руки, и темные шершавые клубни казались диковинными плодами неведомой земли.

— Эти клубни вполне съедобны, боцман, местные туземцы знают их давно.

— Что? Что ты сказал? — Геннадий Васильевич вытаращил глаза.

— Если говорит капитан, то команда должна слушать его беспрекословно, — спокойно сказал Василий Геннадиевич. Он незаметно уселся позади мальчиков. — Мы находимся на вновь открытой земле, корабль потерпел крушение. Ведь так?

— Откуда… Как вы знаете? — Володя выронил картошку, и она покатилась в костер.

— А может быть, я тоже всю жизнь искал свою последнюю, неоткрытую землю? Только она далеко. Многие моря и земли видели мои глаза, а вот теперь я — хранитель этого острова, а это — комендант птичьего базара. Я охраняю рыб, он — птиц. Но мы рады доброму гостю.

— И зачем ты так непонятно говоришь? — пожал плечами Геннадий Васильевич. — Сказал бы просто: ты инспектор рыбонадзора. Все бы ясно было. А то что…

Хранитель острова вздохнул:

— Скучный ты человек, Геннадий Васильевич, прямо понедельник. Учу тебя, учу — ничего не получается. Ну как ты жить будешь такой?

— Да уж проживу… Воды вот опять не принес, а ведь не моя очередь. Ладно уж, сиди, сам потом схожу.

Котелок над костром торопливо забулькал, потянуло сытным духом вареной картошки и лаврового листа. Василий Геннадиевич снял котелок, опрокинул туда банку мясной тушенки, крупно покрошил перья зеленого лука. Снова поставил на огонь, принюхался:;

— Теперь в самый раз будет. Прошу к столу.

Стол заменял большой плоский камень, который словно нарочно положили возле палатки. Володя снова было взялся за рюкзак. Василий Геннадиевич отвел его руку и молча опрокинул мешок. На траве оказалась серая каша мокрой бумаги.

— Эх, капитан! Кто же так собирается в дорогу? — Но, глянув на потемневшее лицо Володи, добавил — Ничего. Колбаса все равно годится. У нас как раз кончилась. И масло еще можно спасти…

После ужина Геннадий Васильевич тронул Володю за плечо:

— Пошли, что ли, за водой?

Мальчики долго петляли среди камней. Володе вообще стало казаться, что они не двигаются с места. Вверх, вниз по камням. То справа высунет мохнатые лапы куст стланика, то слева. Но вдруг мягко ударил в лицо свежий речной ветер, близко запела вода, а ноги утонули в высокой, росистой траве.

Широкие мягкие листья ласково гладили руки.

— Пришли, — коротко сказал Геннадий Васильевич. — Сейчас я к речке спущусь, а ты мне ведро подашь.

Он бесшумно нырнул вниз, в темноту и плеск. Володя, остался один возле густой мохнатой лиственницы. В ее ветвях сонно завозилась какая-то птица. Он вздрогнул. Собственно, говоря, было не так уж и темно. Небо оставалось светлым, и; вдалеке над морем немеркнущая заря сливалась с заревом городских огней. Темнота притаилась лишь на земле, среди камней и деревьев.

Снизу позвал голос Геннадия Васильевича:

— Вали сюда! Тут комаров почти нет.

Камешек, сорвавшись из-под ног, звонко плюхнул в воду, но Володя уже стоял на узеньком карнизе подмытого берега. Рядом на корточках сидел Геннадий Васильевич, а возле их ног пела река. Другой берег тонул в плотной пелене тумана. Геннадий Васильевич сунул руку в воду:

— Смотри, у берега совсем теплая! Пойдем завтра купаться?

Володя тоже потрогал воду. Пальцы ожгло холодом. Он нагнулся, держась за ветку, и тронул воду подальше от берега.

Там течение было быстрее. И вдруг по ладони черкнуло что-то стремительное и гладкое, еще более холодное, чем вода. Володя отдернул руку, удивленно оглянулся:

— Слушай, там живое что-то…

— Так это же горбуша пошла, чудак. Здорово-то как, понимаешь!

Мальчики притихли, вслушиваясь.

Вся река странно всплескивала, бурлила, шелестела. То там, то тут плавники вспарывали воду, слышались плещущие удары хвостов. Шла горбуша. И словно сама ночь наполнилась могучими, требовательными голосами жизни.

2

Отец Володи был капитаном сейнера. Мальчик с детства знал разлучающее слово «путина», привык к тому, что жизнь с отцом дома — праздник. Без отца в доме поселялась тишина. Володя даже видел, какая она: серая, скомканная фигура без лица, прячущаяся в углах. Даже мамин голос не мог ее выгнать оттуда. Но лишь только на скрипучей деревянной лестнице слышались шаги отца, тишина испуганно шарахалась в самый дальний угол, за шкаф, исчезала там надолго…

Отец любил всякие диковины. То приносил огромных «королевских» крабов, медленно шевелящих страшными клешнями, то плоскую, похожую на две сложенные тарелки, раковину «японский гребешок»; А однажды принес вовсе уж не виданную вещь. На вид это был маленький невзрачный шарик, но когда его бросили в воду, он вдруг раскрылся и стал диковинным зверем.

В тяжелую осеннюю путину сейнер отца не вернулся. После одни говорили, что судно не смогло справиться со льдом, другие — что сейнер перекинулся. Володя так и не узнал тогда, что произошло в обледенелом, сером от стужи море. Может быть, мама и знала, но с тех пор, как отец не вернулся, она стала совсем молчаливой и тишина поселилась в их доме прочно, надолго. А от всего, что было связано с отцом, осталась только смутная память о сильных руках, несших Володю куда-то, да еще о диковинной игрушке.

А сейчас перед Володей так же неожиданно и чудесно открывалась новая земля. За ночь туман осел на кустах крупными, звонкими каплями. Капли барабанили по крыше палатки, гулко падали в ведро.

Василий Геннадиевич поднялся еще до света и куда-то ушел.

— Пошел на станцию, радио давать, — коротко объяснил сын.

Сам он вытащил из палатки катушки, лески, палочки и мастерил что-то непонятное. Володя смотрел, смотрел, но так ничего и не понял. Стало скучновато, а кругом оставалось столько неузнанного.

«…Капитан, по курсу зюйд-зюйд-вест обнаружена неисследованная горная страна. Туземцы носят золотые украшения. Может быть, это и есть знаменитое Эльдорадо?»

«Мы это скоро узнаем, боцман. В путь! Курс зюйд-зюйд-вест! Девиз — «Приключения и удача!»…»

Володя шел по дну ущелья. Широкий, загроможденный камнями распадок незаметно и быстро сузился. Камни исчезли. Зато с двух сторон поднялись шершавые серые стены, с которых, как клочья волос, свисали вниз бледные травы. Между стен змеился мелкий ручей. К нему с обоих берегов подступала густая черная тень, и только на самой середине камни на дне светились, как стеклянные, под солнечным лучом.

Ущелье кончилось внезапно, словно его обрубили. Ручеек с разбегу нырнул в море, а скалы слегка раздвинулись. На них уже не висели плакучие травы. Высоко, куда ни за что не добраться, между камней синели незабудки.

Большая черная тень вдруг легла на светлое утреннее море. Володя поднял голову: в небо, словно ввинчиваясь, поднималась огромная птица. Скоро орлан уже был так высоко, что напоминал маленький детский планер.

Володя уселся на шершавых от морской соли камнях. Спокойное море дремотно шуршало галькой, таскало взад-вперед бурые космы морской капусты и двух серых медуз.

Володя еще раз глянул вверх. С вершины обрыва свесилась старая лиственница, словно собираясь броситься вниз. Ему показалось, что дерево ожило и зашевелило ветками. Присмотревшись, он понял, что там, у самого ствола, сидел орлан. Детский планер в небе исчез. А возле корней дерева шла какая-то возня. Наверное, там делили добычу.

«Если туда заберешься, то сразу весь остров увидишь: выше этого места ничего нет», — подумал Володя.

…Руки моряка привыкли к вантам, но они не знают коварства земли.

«Пусть меня сожрет акула, если мы поднимемся на эту скалу, капитан! Я не обезьяна!» — ворчал угрюмый боцман.

«У нас нет другого выхода, мы должны узнать свою землю. И это еще не все, что нам предстоит…»

Хрупкий серый камень крошился и таял под руками, как мокрый сахар. Никлые травы словно и не имели корней — так легко они отрывались от скалы. Володя уже исцарапал руки и колени, а будто не двигался с места.

Он давно уже не смотрел вверх. Самое главное надо решить: куда теперь поставить ногу. Если взяться вот, за этот камень, то… Рядом с ним что-то с силой хлестнуло по камню. Веревка! Надежная, толстая веревка чуть покачивалась возле его руки. Он схватился за нее, не взглянув, откуда она взялась.

Только поднявшись до гребня, Володя увидел, что веревка привязана к могучему лиственничному пню. Рядом, придерживая ее обеими руками, стоял Геннадий Васильевич. Лицо у него было бледное и напряженное.

— Это ты?!

— А ты что думал — я тебя так и брошу? Ты же тут и не знаешь ничего, а лезешь!

Володя лег на густую, мягкую траву и стал смотреть в небо. Оно было высоким и синим, и только на почти неразличимой высоте тянулись по нему из конца в конец серебристые нити облаков. А за спиной угадывалось солнце.

Никуда больше не хотелось лезть. Просто лежать долго и смотреть в небо… И думать про что-нибудь хорошее. Уж конечно, не про эту позорную веревку.

А когда он поднялся, то увидел, что слева, еще выше, чем они были, поднималась скала Орлиного гнезда, а правее сопка ровно скатывалась к морю, и на ее склоне пристроилось несколько домиков. Чуть в стороне и выше белел отдельный домик — метеостанция.

— Так тут же люди живут! — вырвалось у Володи.

— А ты думал кто? Обезьяны? — презрительно спросил Геннадий Васильевич. Он делал вид, что его зря оторвали от дела, а вообще лопался от гордости.

Ненайденная земля исчезла. Ее открыли до него. Неважно кто и когда. Карта солгала, а его ждали теперь новые годы поисков, новые скалы, встающие из морских глубин.

«Все кончено, боцман. Я вижу лодки туземцев, причаленные у берега. Любая из них унесет нас в море».

«Как бы она не унесла нас в преисподнюю, капитан. Иногда земля надежнее моря, даже для моряка».

«Что ж, оставайся! А меня зовет пассат, и альбатросы кричат над волнами».

— Пойдем в обход, по отливу, — предложил Геннадий Васильевич, — тут совсем близко.

Издали казалось, что идти будет совсем легко. Море отступило далеко, оставив ровную полосу песка с редкими лужицами возле камней. Но песок мягко оседал под ногами, в каждом следе сейчас же с бульканьем собиралась вода. Кое-где непонятно отчего из песка взлетали водяные фонтанчики. Все кругом чавкало, охало, вздыхало. Словно море и не уходило никуда, а просто спряталось под песком.

Володя нагнулся, чтобы вытряхнуть песок из ботинка, и вдруг увидел, что из-под камня на него смотрят чьи-то большие, немигающие глаза. Камень был высокий, и тень под ним казалась особенно густой и черной. Он замер, даже не вскрикнув, так это было непонятно.

Что-то произошло. Глаза исчезли, а вместо них показалось острое, темное. Вода в луже под камнем пошла кругами. «Да ведь это рыба там сидит, — сообразил Володя, — а я-то…»

— Смотри, там рыба прячется! — крикнул он Геннадию Васильевичу. Тот уже успел отойти далеко.

— Подумаешь! — ответил он, не оборачиваясь. — Бычок какой-нибудь паршивый. Тоже мне рыба! Пошли! Чего ты отстал?

Бывает же так: до этой минуты все лужи под камнями казались Володе одинаковыми — вода, и все, а теперь он вдруг увидел, что в каждой кто-то прятался, ждал возвращения моря. В одной чуть шевелила лучами бурая морская звезда. В другой плавал серый студенистый комок — медуза. А в третьей так и кипела какая-то мелочь — не то рачки, не то рыбья молодь или еще что-то такое же, маленькое и неунывающее. Беспомощно распластались по песку коричневые водоросли. В каждой капельке воды на них горело солнце. А по камням сновали птицы.

Вдали выросла знакомая скала птичьего базара. Птицы над ней издали напоминали тонкую сетку. Ветер трепал сетку и не давал ей опуститься на землю. Она то снижалась, то вновь взвивалась вверх. Володя поежился: ему совсем не хотелось встречаться с птицами.

Но Геннадий Васильевич уже свернул в неприметную щель. Узкий, заросший мокрым ольшаником распадок словно надвое разрубил скалу. По дну его бежал тоненький, звонкий ключик. Мальчики продрались сквозь кусты и неожиданно оказались в знакомой каменистой долине. Возле палатки прямой струей поднимался дым — значит, Василий Геннадиевич уже вернулся.

Он сидел возле палатки и держал в руках железные вилы. Только на концах вил торчали острые, загнутые внутрь крючья.

— А это что? — спросил Володя.

— Острога! Та самая! — вскрикнул Геннадий Васильевич.

— Вот именно та самая! — Василий Геннадиевич с сердцем отшвырнул ее в сторону. — Век бы она, проклятая, на глаза мне не попадалась!

— А где вы ее взяли? И это что — плохо, да? — сгорал от любопытства Володя.

— Взял я ее возле речки. — В голосе Василия Геннадиевича слышалась горечь. — А дело скверное. Острогой этой браконьеры рыбу бьют. Остроги разные бывают, а эта — от всех на особицу. Посмотри, какие у нее крючья на концах — словно стружки завиваются. Такой если ударить рыбину покрупнее да она сорвется, то полбока на крючьях останется. И рыбе конец. А браконьер одну вытащит, девять ранит. Сам должен понимать, что получается. И еще загадка. Острога такая есть у одного человека. Он сам ее и придумал. Ловчее и наглее его нет браконьера на побережье. Прозвище его — Рыбий князь. А кто он на самом деле, неизвестно. Нам пока что попадаются только его следы. Вот как эта брошенная острога…

Володя взял острогу в руки — тяжелая. Хоть и сломанная, она напоминала что-то знакомое, виденное. Он чуть отодвинул ее, солнце блеснуло на хищных загнутых крючьях. Вспомнил!

…Он заходил в разные дни. Никогда нельзя было заранее сказать, когда он явится. Мама, может, и знала, но для Володи это оставалось тайной. Вместе с дядей Сашей приходил шум. Особенный, только ему свойственный. Совсем не такой, как бывало в папины времена. Володе казалось, что печальная тишина, поселившаяся в их доме с тех пор, как папы не стало, не боится этого шума.

Дядя Саша ничего не умел делать тихо, никогда не понижал голоса. Знакомые звали его «капитаном», и он действительно всегда носил фуражку с капитанской «капустой». Но такую же капитанку носил и приятель дяди Саши, а Володя знал, что никакой тот не капитан, а просто парикмахер из порта. Володя не верил ничему, что говорил и делал этот человек. Он всегда рассказывал невероятные истории о своих приключениях и нисколько не смущался, если его изобличали во вранье. Володиной маме все это почему-то казалось смешным, она весело смеялась над каждой дяди Сашиной историей и сразу хорошела. А Володя тихонько уходил из комнаты, если его не успевали заметить.

Дядя Саша взял и папину лодку. Не сам — мама отдала, но Володе было от этого не легче. Он часами просиживал на корме, когда лодка стояла у причала. Суденышко тихонько поскрипывало, качаясь на мелкой волне. Володе казалось, жалуется на нового владельца, и он шептал: «Все равно отберу! Все равно…»

Однажды лодка вернулась с рыбалки. На дне в донной водице болтались обрывки водорослей и мелкая рыбья чешуя. Плавала кверху белым брюхом забытая наважка.

Обычно дядя Саша не оставлял лодку в таком виде. Володя выбросил навагу в море, собрал скользкие водоросли. На носу возле ящика, где хранилась всякая снасть, что-то блеснуло: косо воткнутая в дерево, там торчала такая же острога и тоже поломанная. Но рассмотреть ее хорошенько Володя не успел: дядя Саша вернулся и, ничего не сказав, унес ее с собой. Володя скоро забыл про нее, а теперь…

Василий Геннадиевич поставил на камень дымящийся котелок. Рядом на полотенце разложил ломти хлеба и куски копченой корейки. Ветер швырнул в лица дым от костра. Василий Геннадиевич отмахнулся от него, как от мухи.

— Ничего. С дымком самый вкус, да и от комаров спокойнее. — Покосился на Володю: — Ты чего не ешь? Стесняешься? Забавный ты человек, капитан! Чего же стесняться, если дают от души? И разве ты знаешь, что будет завтра? Может, тогда мы к тебе в гости придем, а?

Володя улыбнулся, кивнул и принялся за уху. На душе стало спокойнее. Действительно, отчего бы и не пригласить в гости своих новых друзей?

Он снова покосился на острогу. Да, такая же точно. Значит, что же — дядя Саша и есть Рыбий князь?

Геннадий Васильевич тоже что-то обдумывал, морща лоб. Глаза у него вдруг округлились.

— Пап, а что, если он в вашей инспекции работает, а?!

— Ты говори, да не заговаривайся! У наших людей руки чистые. А вот если… Да нет, не то, не подходит. Главное, появляется он всегда в разных местах. Еще очень мы жалеем браконьеров этих: и пальцем его не тронь, и слова ему резкого не скажи — одни убеждения. Ладно, давайте чаевничать, что ли…

Чайник сердито забулькал на костре.

Володя почувствовал, что и чая не хочет — до того устал.

«Вот прилягу здесь у палатки и полежу. Совсем-совсем немножечко, — подумал он. — А потом буду чай пить…»

Трава ласково коснулась щеки, очень близко пискнула птичка, и все нырнуло в сон.

Проснулся Володя оттого, что на щеку упала тяжелая, холодная капля. Другая покатилась за шиворот. Он открыл глаза. Прямо над ним висела серая, трепаная туча с ватными краями. Лиственница на склоне за палаткой уткнулась в тучу вершиной. Костер давно погас, и никого вокруг не было. Володя вскочил на ноги.

«Куда они могли уйти? Вот ведь какие — и не разбудили…»

Он знал только две дороги — к речке и вверх по ущелью к скале Орлиного гнезда. Мог еще пройти и к птичьему базару.

Володя хотел было обидеться — вот ушли и даже ничего не сказали, — но как-то не вышло. Подумал с минуту и зашагал к речке. Туча поволоклась следом, роняя редкие, как слезы, капли. Мир сузился до десяти шагов. Теперь за каждым камнем могло встретиться все, что угодно.

Володе все это нравилось. Можно было представить себе, что из-за темного камня впереди выйдет желтополосый тигр или взлетит птица невиданной красоты.

Речку он не увидел, а услышал. Так же, как ночью, бурлила вода, и вместе с ней что-то шелестело, всплескивало, шуршало по камням.

— А больше не находили? — четко, будто возле самого уха, спросил из тумана голос Василия Геннадиевича.

— Нет… — ответил ему другой, незнакомый, — Да и этого вроде хватит. Когда только успели, гады?! Да… положеньице… — продолжал тот же голос. — Но наши не могут быть, это я тебе точно говорю.

Володя нырнул в сырую, липкую мглу не то облака, не то тумана. И сразу увидел речку. Туман над ней держался словно купол, опирающийся о берега. Вода под ним была темной и кипящей, как густая уха. Большие горбатые рыбины скользили, прыгали, ползли по камням на перекате. Их движение было стремительным. Зубастые, злые морды имели почти человеческое, одержимое выражение. Сильные прорывались вперёд, слабых чуть шевелила у берега мелкая волна — им уже ничего но было нужно. Вокруг камней у берега завивался туман. Внезапно он словно отшатнулся в сторону, и появились двое: Василий Геннадиевич и какой-то высокий парень с белыми ресницами. Парень, как выдернутую из земли редьку, нес за хвосты четыре большие рыбины.

— И ты здесь? Проснулся, значит? — спросил Василий Геннадиевич. — Вот можешь посмотреть, как работает эта острога! — Он показал на большую рваную рану в боку одной рыбины. У другой с мясом был отодран спинной плавник, у третьей голова держалась как на ниточке.

Володя молчал. Шумела, плескалась река. Падали из невидимой теперь тучи редкие капли. Чайки оплакивали солнце — кричали протяжно. Лица обоих мужчин были суровы.

Если бы можно было одним словом изменить все! Так, как всегда в его мечтах. Капитан бы смог… Дядя Саша не приходил бы к ним больше, и мама не скучала бы без него. И тогда можно было бы рассказать про острогу. И самое главное — поймать неуловимого Рыбьего князя.

Но не было больше капитана, как не существовало и ненайденной волшебной земли. На берегу безымянной северной речки под заплаканным скупым небом стоял мальчик Володя и ничего не мог сделать. Потому, что оставалась мама. А он вдруг, словно ему подсказал это кто-то невидимый, понял, что для мамы любая неприятность, случившаяся с дядей Сашей, станет большим горем. А тут не просто неприятность, тут беда… И он, Володя, сам должен привести эту беду в их дом! Нет, этого он сделать не сможет, ни за что не сможет. Но где же тогда Великая Справедливость, до сих пор безраздельно правившая окружающим миром?

— Ты что приуныл, капитан? — Василий Геннадиевич положил руку на плечо Володи. Тот пригнулся: рука была как чугунная. — Да, знакомься. Радист с метеостанции, здешний рыбий бог, Константин Иванович.

Володя неловко, ребром протянул руку, забыв, что у Константина Ивановича руки заняты. Тот улыбнулся:

— В другой раз поздороваемся. Не обижайся, парень. И иди, а то Геннадий Васильевич, поди, заждался. Еще подумает, что тебя касатки сожрали или еще что…

Володя медленно побрел по тропинке обратно. К туману примешался запах дыма. Володя понял, что возле палатки горит костер, и обрадовался. Попробовать разве напугать Геннадия Васильевича? Пусть не зазнается. Он нырнул в мокрый, хлесткий стланик. За шиворот сейчас же хлынул целый водопад, ноги соскальзывали с мокрых корней, чавкали во мху.

— Куда ты ломишься? Дорогу потерял? — Рыжая голова Геннадия Васильевича вынырнула из-под ветки.

Володя, ничего не ответив, полез за ним следом.

3

Володя проснулся очень рано. Дождя как и не бывало. Было светло. По краю сопки брело ночное солнце. Оно светило как днем, но лучи его не грели, и свет их был Странным, слепящим, от него ныли глаза. Спать уже больше не хотелось.

Володя осторожно взял ведро и спустился к речке. Она бурлила по-прежнему, только вода в ней под ночным солнцем стала светло-коричневой сверху, а снизу черной, словно воду разрезали на два слоя. И оттуда, из черноты, выскакивали сильные серебристые рыбы и снова уходили во тьму.

Володя зачерпнул воды, отнес к палатке. Потом сходил за примеченной вчера стланиковой корягой. А когда вернулся, проснулись уже все.

Василий Геннадиевич хлопнул его по плечу:

— Молодец, капитан! Так держать! Что проспал, того век не видать. А мы вот проспали.

— Да ничего и не было такого, — сказал Володя, чтобы не обижать товарища.

Но Геннадий Васильевич угрюмо хмурился. Попив чаю, он молча принялся собирать рыболовную снасть, прихватил ведерко.

— Ты что, за ершами собрался? — спросил его отец. — Что ж товарища не зовешь?

— А ты сам разве не поедешь? — Геннадий Васильевич делал вид, что Володи и на свете нет.

— Я не поеду. Надо на метео сходить, может, что получили насчет него. — Он кивнул на Володю. — А ты, по-моему, опять дожидаешься картошки!

— Ничего не дожидаюсь! А только я каждый день раньше всех встаю, так этого ты не видишь, а тут…

— Ах вот оно что. Ну виноват, прости. А за ершами вы все-таки вместе отправляйтесь, ладно?

— Ладно… Ты морских ершей-то хоть ловил когда? — Геннадий Васильевич наконец заметил Володю, — Лодка твоя нам во как пригодится!

Ерши вели себя глупо. Володя даже подумал, что если вместо червяка прицепить на крючок гайку, все равно схватят. Их даже не хотелось таскать. Попав на дно лодки, черный щетинистый ерш лениво разевал страшную, зубастую пасть и, словно поудобнее укладывался спать, затихал.

Солнце уже давно поднялось над сопкой, и лучи его светили и грели, как всегда. Море совсем очистилось от тумана, и город вдали был виден как на картинке.

Сейчас бы он шел в молочную или на базар за картошкой и зеленью… или в порт за рыбой. Он отвернулся и стал смотреть на близкие скалы острова. Думать о городе не хотелось.

Володя первым заметил Василия Геннадиевича. Тот стоял на камнях, далеко уходивших в море, и махал фуражкой.

Сердце замерло: что-то случилось с мамой. Наверное, случилось, а я-то…

— Поехали скорее! Ну пожалуйста! — заторопил он Геннадия Васильевича.

Тот с сожалением посмотрел на удочки, на море, но спорить не стал. Тяжело развернувшись, лодка направилась к берегу.

Василий Геннадиевич сошел с камней и помог вытащить лодку на песок. Закрепил. Володя с тревогой посмотрел ему в лицо: нет, такое же, как всегда.

Комендант острова прикинул на руке связку ершей:

— Мелковаты вроде…

— Уж и мелковаты! Сам таких в жизни не приносил! — возмутился Геннадий Васильевич. — Вот этот смотри какой — на цельную сковороду.

«Нет, ничего не случилось. Он бы не говорил о рыбе, — подумал Володя. — А может, он это нарочно?» И тут Василий Геннадиевич повернулся к нему:

— Ты мне нужен. Мать твоя там с ума сходит, не верит, что с тобой все хорошо. Мы с Костей-радистом вот что придумали: пойдем, сейчас с тобой на станцию, и ты передай ей что-нибудь такое, про что только вы двое знаете… Дельный план?

Володя кивнул, даже не успев обдумать всего. Конечно, надо идти. Но… что он передаст? О чем знают они только двое? Мысли разбежались, а они с Василием Геннадиевичем уже шагали вдоль берега.

Василий Геннадиевич знал самые близкие тропки. Правда, для ходьбы они годились мало. То еле заметная стежка петляла среди могучего стланика, перешагивала через полегшие сучья, ныряла среди корявых, липких от смолы и паутины стволов. То вдруг попадался непроходимый камнепад. Приходилось ползти, скользить по глыбам камней, обдирая руки, по шершавому, как наждак, лишайнику.

Поселок появился неожиданно. Еще минуту назад вокруг была только непролазная душная стланиковая чащоба — и вдруг стоят дома. Володе они напомнили пестрых коров, которые в городе паслись каждое лето на берегу речонки Каменки. Дома когда-то были оштукатуренными, белыми, но со временем облезли, и стены их украсили темные, глинистые пятна. Но крылечки возле домов сияли чистотой, а на дверях тянулись гряды в аккуратных деревянных бортиках. На грядах густо кудрявилась редиска, зеленел лук. А поперек дворов на веревках вместо белья сушилась рыба.

Метеостанция почти не отличалась от других домов — стояла на отшибе, да на крыше крутились какие-то вертушки и покачивалась гибкая радиомачта. На одной из растяжек моталось что-то пестрое, похожее на носок.

Василий Геннадиевич посмотрел из-под руки — мешало солнце:

— А ведь Константин-то ушел… Ничего, подождем. Раз носок на крайней растяжке; вернется скоро. Это у него знак такой.

На крыльце, пригревшись на солнышке, дремали куры. Вдруг они вскочили и заполошно кинулись кто куда. Из открытого окна рявкнуло диким голосом:

Эй, моряк, ты слишком долго плавал, Я устала ждать на берегу… р… р… р…

Что-то заскрежетало, и все смолкло. Куры еще с минуту поглядели, вопросительно вытягивая шеи, и опять потянулись к крыльцу.

— Да это, никак, Гаврилыч прибыл? — Василий Геннадиевич чему-то улыбнулся про себя. — Опять его «японец» забарахлил. Эй, черепаший флагман, ты где?

Володе показалось, что в окне зашевелилось что-то большое и темное, вроде медведя, а потом оттуда ухнуло, как из бочки:

— Здесь. Бросай чалку, рыбий бог, тут коньяку обещали!

…В чистой и светлой комнате почти не было мебели, но зато на подоконнике тесным рядом стояли ящики с цветами. По стенам тоже вились цветы с пестренькими, полосатыми листочками.

Возле окна стоял стол, выкрашенный в голубую краску, а за столом сидел огромный дядька с усами и копался внутри небольшой пестрой коробочки. Пальцы у него были короткие и тупые, и не верилось, что они могут подцепить тонюсенькие, хрупкие проволочки.

— Ты что же это не вовремя явился? — еще с порога спросил Василий Геннадиевич.

— Спецрейс! — не отрываясь от дела, пробасил Гаврилыч, — Доктора подкинул. Ребятенок тут у сторожа захворал… Хотел музыку покрутить — забарахлил подлец! — Он с сердцем оттолкнул коробку магнитофона.

— Да брось ты его крабам! Ведь никогда он у тебя и не работал как следует, одно звание, что японский. — Василий Геннадиевич присел к столу напротив. — Лучше скажи, как жизнь молодая?

С этой минуты Володе стало казаться, что он остался в комнате один. Мужчины уже видели только друг друга и говорили между собой. Володя прошелся по комнате, ничего интересного не нашел и сел на подоконник ждать, когда придет радист. Разговор за столом тянулся, как невод, который петлю за петлей выбирали в лодку.

— А что мне не жить? — Гаврилыч поднял голову, и Володя смог рассмотреть его лицо: кирпичного цвета нос, крошечные темные глазки — щеки прижали их к самым бровям — и воинственные усы с проседью, словно бы чужие на рыхлом лице. — Жизнь моя самая морская, — продолжал он. — Отвез почту, привез почту, людей подбросил куда надо — только и делов. Покой, дорогой…

— Да уж точно: покойнее некуда, — согласился Василий Геннадиевич, — Вот еще старые лоханки на причале сторожить — тоже дело тихое, безобидное, как раз по тебе. Да неужели обратно на сейнер не тянет?

— Нет. Вот уж нет! — Гаврилыч энергично затряс головой. — Повозился я с этой рыбкой — будет! Мутное дело.

Василий Геннадиевич вскочил, прошелся по комнате, резко повернулся:

— Не дело мутное — людей вокруг него мутных много! Дело ты не тронь!

Гаврилыч пожал плечами:

— А чего ты в бутылку лезешь? Люди ли, дело ли, а раз шальная деньга близко — добра не жди. Ты вот, к примеру, ловишь-ловишь своих браконьеров, а толку что? Нет… меня к этому пирогу не сманишь, не дурной.

— Куда Константин ушел? — не отвечая, холодно спросил Василий Геннадиевич.

— На сопку, грибов на закуску набрать. Вернется, не беспокойсь. А ты уж и осерчал, я гляжу? Ладно, не буду больше, а то опять поссоримся. Я ведь это спроста болтаю.

— И спроста думать надо, что говоришь. Вон пацан нас слушает.

Ну и зануда ты. Сказал же, что не буду больше! — Гаврилыч уж и сам начал сердиться.

А Володя почти их не слушал. Не так уж было интересно. За окном открывалась бухта и далеко в дрожащем мареве город. Дома то выступали яснее, то двоились, делались похожими на зыбкое облако. Можно только догадываться, где сейчас его улица и знакомый дом с чайками на крыше.

Тоскливо заныло сердце. Вот он сидит тут, и никому нет до него дела. И радист ушел, и эти двое говорят и говорят о своем, точно никто и нигде не ждет радиограммы и вообще ничего не случилось. Как они так могут, непонятно!

Чтобы совсем не раскиснуть, Володя стал думать о маме.

…Володя с детства знал слова «отчет» и «квартал»— в такие дни мама приходила поздно, очень усталая. Но и в другие дни он редко видел ее веселой, только в последнее время, когда появился дядя Саша. А обычно их вечерний разговор состоял из одних и тех же вопросов и ответов: «Сделал, принес, купил». Палец Володи почти всегда зажимал самую интересную страницу книжки, и отвечал он чаще всего невпопад. Мама не бранилась, вздыхала, как-то странно глядела на него и уходила на кухню делиться новостями с соседкой. А он снова читал.

Странный мамин взгляд. Вспомнив о нем, Володя уже не мог его забыть, и на душе кошки заскребли, словно он сделал что-то нехорошее. Но что? Он оглянулся. Мужчины за столом разговаривали о своем. А мама? Нет, конечно, он любит ее, это же мама. Но… помнил ли он о ней всегда? Может быть, и он думал только о своем?

Корабли Беллинсгаузена пробивались к Антарктиде, удивительным запахом гвоздичных деревьев встречали русских моряков острова Пряностей. Запах этот вел их в океане… Он видел все это, он сам был с ними, но… всегда только он один!

Володя вспомнил. Придя из ванны, все еще пахнущая мыльной пеной после стирки, мама присела на диван:

«И о чем ты все читаешь, сынок? Хоть бы рассказал».

Капитаны оставляли женщин на земле, о них почти и не упоминалось в книгах — разве изредка, случайно. Что им было до таинственных ненайденных островов?

Он отложил книжку:

«Ты этого не поймешь, мама».

Ну как еще мог ответить женщине настоящий капитан?

Мама ушла, посмотрев тем самым взглядом. Только сейчас, далеко от нее, на подоконнике чужого дома, Володя понял, что было в нем: глубокая обида. Он часто обижал маму и не понимал этого.

Город на горизонте все больше дрожал, расплывался — по щекам Володи одна за другой сползали слезы. Он не видел, как пришел радист. А когда его спросили, что же все-таки передать, ответил тихо:

— Передайте, что плитку я выключил и… что я прочитаю ей все свои книжки, если она захочет.

Возвращались они берегом, по отливу. На сыром песке оставались глубокие следы, полные темной воды, а под легкими птичьими крестиками песок только слегка белел. Солнце неожиданно осветило серый обрыв, который тогда, в первый раз, показался Володе мертвым. Теперь он увидел, что из каждой трещины на нем поднимался какой-нибудь цветок. То желтая рябинка, то сквозные белые лисьи хвостики, то голубая герань. А по камням, где уже никак не могли удержаться цветы, ползли камнеломки — зеленые, красноватые, бурые. Весь обрыв цвел.

— А… капитаны могут скучать по дому? — вдруг спросил Володя.

— Еще как! — серьезно ответил Василий Геннадиевич. — На земле и не знают такой тоски. Только море они любят еще сильнее. Как твой отец любил. Мы вместе с ним плавали, и в одну путину море с нами посчиталось. Он не вернулся, а я на всю жизнь сухопутный капитан.

— Вы знали папу?! И не сказали!

— Не приходилось пока. Всякому слову свой срок. А вот теперь сказал.

Лицо у Василия Геннадиевича стало таким понимающе добрым, что Володя почувствовал: ему и надо рассказать все. И действительно рассказал — и про маму, и про дядю Сашу, и про себя — как сумел. Только так и не помянул про острогу: удержала все та же боязнь беды.

Они уже сворачивали к знакомому ключику. Солнце просвечивало воду до дна, и было видно, как между камней бродят небольшие рыбки. Сверху они казались серыми и плоскими, а плавники торчали в стороны, как весла. Вот одна ухватила что-то, и сейчас же к ней кинулись другие. Облачко перебаламученного песка скрыло всех.

— А почему ты думаешь, что дядя Саша плохой человек?

Володя остановился. Для него самого это было так ясно, что он никогда и не задумывался почему.

— Он… он… хвастается много. — Володя беспомощно оглянулся: слова не находились. Нужно было сказать что-то одно и такое, чтобы сразу все стало ясно. Вот если бы про острогу…

— Ну, хвастается — беда не велика. Моряки мастера заливать. Всякому хочется большого моря. А если не повезло, если судьба в луже оставила? Бывает такое и с хорошими людьми. Вот и хвастается человек. Ну, а еще что?

Володя молчал. Ниточка доверия, протянувшаяся между ними, порвалась. Если уж говорить, то все. А что тогда будет с мамой?

— Ты, поди, сердишься, что он к матери твоей ходит? Так ведь? — продолжал Василий Геннадиевич, — Но это зря. Ты уже не маленький, должен понимать, что у тебя своя, мужская жизнь впереди и мать повсюду ты с собой не возьмешь.

— Возьму! Всюду возьму! — вырвалось у Володи.

— И в армию? И в институт? Ерунду говоришь. А теперь подумай: каково ей одной будет век доживать? Какой бы человек ни был твой дядя Саша, а все ей с ним легче жить будет. Глядишь, и позаботится, когда тебя рядом не случится.

Володя призадумался. В словах Василия Геннадиевича была какая-то новая, неожиданная правда. Он ведь и действительно никогда всерьез не задумывался о мамином будущем. Мечтал о том, что станет с ним самим, и лишь изредка, мельком находил в этих мечтах место и для мамы. Мир приобретал все большую сложность. Как разобраться в нем? Надо думать и думать.

Василий Геннадиевич, видимо, понял Володино настроение и не стал продолжать разговор.

4

Причал был неказистый. Четыре сваи в коричневой шкуре из ракушек и морских желудей, и на них хлипкий дощатый настил. Белый, нарядный катер Гаврилыча сторонился такого неприличия, туго натянув причальный канат.

Мальчики с рассвета сидели на причале, поглядывая на катер. Геннадию Васильевичу пришла чудесная мысль: пусть Гаврилыч прокатит их до Соляного, он ведь пойдет мимо. А оттуда они вернутся маленьким катером, что ежедневно привозит на остров хлеб и молоко. Соляный — большой рыбацкий поселок, там интересно. Василий Геннадиевич не возражал, только велел вернуться в тот же день. А Гаврилыч явно не торопился. Уже и солнце давно оторвалось от гребня сопки, и тени ушли с берега, а его все не было.

От нечего делать мальчики стали высматривать на берегу занимательные вещи, оставленные приливом. Геннадий Васильевич похвастался, что однажды («Ей-богу, не вру!») нашел настоящий морской компас. Но Володя ему не поверил.

Сегодня море не оставило на берегу ничего интересного. Размытый обрывок чалки, сломанный ящик, бутылку из-под шампанского. Все это даже не стоило осмотра. Коричневые мордатые бычки, пупырчатые морские звезды и прочий морской хлам вообще не шли в счет…

Володе уже совсем надоело бродить по берегу, когда со стороны метеостанции наконец-то показался Гаврилыч. Утром его огромная фигура выглядела еще внушительнее. Глаза вовсе утонули в мякоти щек, а нос подозрительно покраснел, но шел он важно и спокойно. Следом плелась и его команда: двое ленивых заспанных парней. Еще одна всклокоченная голова высунулась из кубрика и снова исчезла. Минуту спустя мотор катера чихнул и застучал с перебоями, словно пробуя голос и прислушиваясь, как получается.

— Иван Гаврилыч, а мы к вам, — выступил навстречу капитану Геннадий Васильевич.

— Знаю, что ко мне, но… тю-тю, ничего не выйдет, юнги, — покачал головой Гаврилыч.

— Как — не выйдет? А папа сказал…

— Папа сказал, а начальник приказал. Меняю маршрут. Наше дело такое: куда прикажут, туда и топаем. А вы не вешайте носов, юнги! Еще встретимся! Привет родителям!

И, очень довольный всем на свете, Гаврилыч ступил на причал. Доски прогнулись под ним с жалобным писком, от свай побежала рябь. Через минуту катер уже отошел от явно надоевшего ему причала и начал разворачиваться, оставляя за собой широкую дугу.

Мальчики проводили его глазами. Впереди целый день, на который не придумано заранее никакого занятия.

— Хорошо покатались, — сказал Володя. — Вредный он, этот Гаврилыч, вот и все.

— Да не вредный, он меня катал раньше. А раз приказ — так что? — Геннадий Васильевич провожал глазами катер. — Может, на птичий базар пойдем?

— Да ну их, этих птиц. Ладно, пойдем, — скрепя сердце согласился Володя. Он еще помнил, как его били по голове и плечам тугие, сильные крылья. Но раз Геннадий Васильевич не боялся птиц, Володе тоже не хотелось выглядеть трусом.

Однако до птичьего базара они не дошли. По дороге на взгорье, где и кусты-то никакие не росли, встретилось поле спелой морошки и голубики. Морошка оставила себе только два листика, а между ними выращивала одну-единственную, но крупную желтую ягоду. Голубика стлалась по земле между камней, прячась от ветра за их ребрами. Сизые длинные ягоды лежали на земле. Оторваться от ягод было просто невозможно. Только оберешь один кустик голубики, а на другом ягоды еще крупнее. Мальчики ползали между камней и сухих веток стланика, похожих на сброшенные оленьи рога. Руки посинели от ягоды — не отмыть, а голубики все не становилось меньше.

«Наконец Володе это просто надоело. Он сел на камень и оглянулся, словно отыскивая что-то.

Он не мог бы сказать, в чем дело, только все в этот день казалось ему странным, не таким, как всегда. Небо затянула еле видимая дымка, и солнце висело желтым кругом почти без лучей. Изменились тени, а от них и давно знакомые камни и деревья. Все стало резче, отчетливее и — не поймешь почему — тоскливее. Вот и ягода надоела, и на птичий базар идти не хочется, а впереди еще много времени. И тихо стало как-то удивительно. Молчат кусты, бурундуки, даже море. Вся бухта сверху как блюдце с подкрашенной голубой водицей. Сбившись островками, белеют на воде чайки — им надоело летать.

Геннадий Васильевич тоже забрался на камень и сел, поджав ноги. Он словно и забыл, что собирался идти на птичий базар. Оба молчали.

«И хорошо, что на Соляный не поехали, — лениво подумал Володя. — Так сегодня не хочется ничего».

Напротив, через ложбину, он хорошо видел домик метеостанции. Мелькнула знакомая белая голова радиста, потом прошла какая-то женщина. А потом он увидел, как на мачту медленно пополз всем на Севере знакомый сигнал. Полотнище обвисло и тащилось словно через силу.

— Штормовое предупреждение! — вскрикнул Володя и вскочил с камня.

— Ой и верно! Да и чайки на воде сидят, а я не подумал. Пошли к палатке скорее! — заторопился Геннадий Васильевич.

И в эту же минуту до них долетел знакомый голос:

— Капитаны! Эгей! — Это Василий Геннадиевич бродил по распадку, отыскивая их.

Возле палатки уже лежали два собранных рюкзака, посуда в сетке и одеяла тючком. Василий Геннадиевич вытаскивал из земли колышки, чтобы свернуть и палатку.

— Давайте собираться, капитаны. Берите кто что может — и айда на метеостанцию. Кажется, сегодня будет весело.

Мальчики разобрали вещи, и скоро их отряд побрел берегом к поселку.

Володя нес посуду и думал: откуда все-таки приходит шторм? Небо чистое, если не считать этой дымки, — так она всегда бывает летом, когда лес горит. И по морю хоть пешком ходи. Не верится, что ветер уже летит сюда и лучше не попадаться ему на пути.

В-ту же минуту он почувствовал, как кто-то словно тронул его по лицу прохладной влажной рукой. Голубая вода вдали потемнела, и это темное стремительно побежало к берегу. Пришел ветер. Еще почти бессильный, но уже все изменилось. Ожили кусты, запищали под корнями стланика бурундуки, прилетели и заплакали над островом черные большие птицы. Полоса ряби еще более потемнела и незаметно слилась на горизонте с чем-то еще более темным и грозным. Это уже был шторм.

…В маленькой душной комнате непрерывно пищала морзянка: «Всем, всем, всем…» Белая голова Константина покачивалась в такт словам. Володя видел в окно только хлещущие под ветром ветки кустов, но он видел и море, и белые стаи сейнеров, разбегавшиеся от шторма подальше в открытое море. Земля стала опасной для моряков.

— А отец тогда не захотел спрятаться, да? — вдруг спросил он у Василия Геннадиевича. Тот сидел за голубым столом, вытянув натруженную ногу. Володя уже знал, что он ходит на протезе.

— Спрятаться? Негде нам было тогда прятаться. Кончалась осенняя путина, и пришел зимний шторм. Не такой, как сейчас, — со снегом. Видал, какими приходят сюда пароходы осенью? Не снасти — ледяная горка. А сейнер больно невелик. Эх, да все бы ничего, если бы у меня не отказал мотор! Они с Гаврилычем подошли, взяли на буксир. Вот из-за этого буксира…

Он замолчал, и Володя почувствовал — спрашивать не надо. Там такое было, чего нельзя рассказать даже ему, сыну. Может быть, после, когда он сам поведет в море сейнер, а сейчас нельзя. Он тронул Василия Геннадиевича за руку. Тот обернулся. Понял. А за окном еще только входил в силу северный, всегда коварный шторм. И где-то в море остался катер Гаврилыча, который тоже знал, как это произошло… и с тех пор навсегда распростился с сейнером.

Геннадий Васильевич и тут устроился удобно: постлал одеяла в углу, нашел книжку у радиста. Книжка была трепаная — наверное, интересная. Володя сел поближе к окну. Кусты совсем легли на землю, от ветра и остров словно облысел — отовсюду торчали острые черные камни. Ветер разбивался о них и отступал в море, поднимая водяные смерчи. А волны шли так широко и высоко, что казалось, весь остров качается на их спинах, как корабль, потерявший паруса.

…«Капитан, вы и сейчас мечтаете о море? Будь я проклят, если мне захочется сегодня покинуть землю! — проворчал угрюмый боцман».

«Я всегда мечтаю о море, и в любую погоду оно мне дороже земли… Даже если придет зимний шторм».

5

— Завтра, наверное, и Гаврилыч вернется. Кончится твое путешествие, капитан, — сказал утром Василий Геннадиевич.

Володя выглянул из палатки, потянулся. Всё те же, до трещинки знакомые камни и лиственница, поседевшая от мелкого дождя. Шторм ушел, но уже второй день небо затянули низкие серые тучи, и из них тихо сеется дождь. Он такой мелкий, что каплю не поймаешь на ладонь — просто рука сразу отпотеет.

Геннадий Васильевич тоже захандрил, даже про своих птиц не вспоминает. Вчера Володя хоть топливо носил для костра, а он так и не вылезал из палатки. Лежал и читал, как оказалось, совсем неинтересную книжку — про любовь.

— И зачем он, этот остров, нужен? — мрачно спросил Геннадий Васильевич, убедившись, что дождь и не думает переставать, — В общем-то, ничего интересного. Верно, папа? Мы больше сюда не поедем. Подумаешь, птичий базар! Вот если бы на Врангеля податься.

«Капитан, земля эта бедна и мало пригодна к жизни… И на ней уже есть метеостанция и поселок, что тут еще делать?»

Володя тряхнул головой: вместо привычных красивых слов получалась какая-то чепуха. Володя давно думал только о доме, хоть и не признался бы в этом даже Василию Геннадиевичу. Остров, как одеялом накрытый серой моросящей тучей, словно погас. Мама была права: ничего здесь нет хорошего. И зачем он торчит посреди бухты, тоже неизвестно.

— Остров, говоришь, зачем? А ты весь его знаешь? — Василий Геннадиевич все-таки разжег костер и теперь осторожно подкладывал в него новые ветки сухого стланика.

— Не весь. Да чего там? Камни да лиственницы. Что я, не знаю? — Геннадий Васильевич нехотя поплелся за водой.

— Вот именно не знаешь, — вслед ему проворчал отец. — Эх и не любопытный же ты человек, просто беда! Но погоди, кое-куда мы сегодня прогуляемся.

…Эту тропу проторили давно. Мимо скалы Орлиного гнезда, вверх по распадку, карабкалась она все дальше от моря — в туман, в неизвестность. Между камней успели подняться побеги рябины, кое-где тропа и вовсе терялась в мокрой зелени. Только корни стланика, узловатые и гладкие, как металл, хранили память о тех, кто по ним ходил.

Очень скоро море исчезло, с двух сторон тропинки стеной встала блестящая рябина и седой от дождя стланик. Потерялось расстояние: не понять, далеко или близко увела их тропа от знакомых мест.

Шли невесело. Василий Геннадиевич чуть слышно подсвистывал бурундукам, а мальчики молчали.

На каком-то взгорье туча над головой поредела, стала просвечивать, а потом сквозь нее прорвались два прямых солнечных луча и упали в море. Оно точно вскипело радостной синью, и от него загорелось все: темные листья рябины, изморось на стланике и слюда на камнях. В одну минуту остров снова стал чудом.

Оказывается, они поднялись уже очень высоко. Рябина кончалась. Между огромных камней «зябко прятались ползучая ива и мелкая березка, на низеньких кустиках кизильника висели красивые белые ягоды, темнела на диво крупная спелая голубика. Внизу литой синей чашей лежала бухта, а в лощине, откуда они пришли, еще прятался слезливый туман и кричали птицы. Володе показалось, что они попали в другую страну. Это не тот, уже порядком надоевший обжитый остров, это его наконец-то найденная земля. Как она красива и не похожа ни на какую другую. Ни один смелый капитан еще не встречал такой.

Уже давно он слышал ровный плеск воды, но как-то не обращал на него внимания. Тропинка резко свернула в сторону, обогнула огромный камень, похожий на башню, и кончилась на скользком каменном уступе. А дальше пенился водопад!

Они стояли у самой его вершины, и мимо них стремительно проносилась темно-зеленая вода, полосатая от белой пены. Ее провожали ветви кустов и чайки, словно скатывавшиеся вниз над потоком. Далеко внизу он исчезал в легком радужном облаке и где-то там, уже невидимый, падал в море.

— Ой, как тут!.. — Геннадий Васильевич и сказать больше ничего не мог, а Володя и не хотел.

Никто никогда не видал до них этой красоты. Ведь по тропинке могли ходить и звери. Медведи, например.

Но глаза уже ловили что-то необычное на той стороне водопада, где над самой водой повис ивовый куст.

— Надпись!

— «Кра… син», — по слогам разобрал Геннадий Васильевич. — А вот еще, еще… Тут много.

Да, тропинку проложили не медведи. На потрескавшихся камнях там и тут виднелись буквы. Писали корабельным суриком кто как умел: «Двинск», «Волховстрой»… И снова «Красин». Сквозь большое «К» в слове «Красин» проросла ольха. Многие надписи и прочесть было нельзя: смыло паводком, затянуло цепкими корнями трав. Словно большое корабельное кладбище, где от пароходов остались только их имена.

— Вот отсюда и начался наш город, — просто сказал Василий Геннадиевич. — Если бы не этот водопад, пароходы не смогли бы набрать воды и век бы еще не пришли в нашу бухту. Теперь понятно, зачем этот остров? — повернулся он к сыну. — Здесь бы по делу-то памятник поставить нужно.

Шумела вода, иногда ее ровный гул перебивал накат морских волн.

Бухта оставалась пустынной, но для Володи ее наполнили корабли. Он видел их, знал. Темные борта глубоко осели в воду — ледяную, покрытую мелкой шугой, — и снасти поникли от ледяной коры. Они входили в бухту медленно, из последних сил, и все тянулись сюда — к воде, к жизни. А уходя, оставляли на камнях свои имена — ведь они не знали, вернутся ли снова. И что перед этим была земля какого-то одного капитана!

Володя взял осколок гранита с мазком сурика — наверное, когда-то он тоже был буквой — и спрятал его в карман. Геннадий Васильевич тоже притих и не спорил, как всегда, оглядывался, нахмурив брови, и кто знает, какие мысли бродили в его рыжей голове. А водопад шумел и уносил к морю никому теперь не нужную воду; Город, выросший на том берегу бухты, обходился теперь без него.

6

На закате ребята лежали на темных, пахнущих морем камнях. Отсюда хорошо было видно бухту, но город исчез в сизой мгле тумана. Геннадий Васильевич кивнул на море:

— Смотри, вон нефтянка пришла.

Володя приподнялся: недалеко от берега на мелкой волне покачивалось неуклюжее черное судно.

— Ну и уродина, — сказал он с пренебрежением. — Было бы на что смотреть.

Любивший точность Геннадий Васильевич не без труда прочел:

— «Оне… га». А что, капитан, хотел бы ты плавать на таком корабле?

Володя пожал плечами:

— Какой же это корабль? Так… лоханка.

— Ну, ты поосторожней насчет «лоханок»! Если хочешь знать, без этой «лоханки» рыбацкий флот и в море бы не ушел, — строго сказал за спинами ребят голос Василия Геннадиевича.

Володя мельком покосился на него: когда успел подойти? И еще раз глянул на нефтянку. «Онега» не стала симпатичнее.

Вокруг приземистого, измятого корпуса расплывались переливчатые пятна мазута. Даже чайки облетали «Онегу» стороной.

Гравий заскрипел под чьими-то тяжелыми шагами, по берегу шел еще кто-то. Володя обернулся… и увидел дядю Сашу! Он шел своей обычной развалистой походкой, где-то на самом кончике уха держалась потрепанная капитанка, а тугой русый чуб застил глаза.

— Так… Я вижу, к вам новенький прибыл? — весело спросил дядя Саша, показав на диво крупные белые зубы, — Между прочим, я еще и матери его говорил: «Выдери, пока не поздно, а то зачитается да и выкинет номер…» Вот и выкинул.

Однако смотрел дядя Саша без злости, даже весело.

— В общем, чтобы без хлопот, сбегаем мы на Холодный, а через час развернемся — и к дому. Ну и тебя заберем. Хватит уже матери нервы трепать… Что скажешь, Василий?

— Пожалуй, верно. Я думал Гаврилыча с катером подождать, но так быстрее будет. Да и не чужие вы вроде… — Он кинул быстрый взгляд на Володю, но тот, отвернувшись, смотрел на море. — Как, капитан?

Володя, так же не поворачиваясь, кивнул. Он все помнил: дорогу с метеостанции, разговор на берегу, но… ничего не мог поделать с собой. Все слова, все мысли словно вывернулись на черную изнанку, как только он увидел дядю Сашу. И знал: скажи он, что не хочет ехать, что ему противен этот человек, опять Василий Геннадиевич спросит: почему? И опять он не сможет ответить. Разве что про острогу… Но поверит ли ему Василий Геннадиевич? Похоже, что с дядей Сашей-то они друзья… А сам Володя верил, как никогда: перед ним Рыбий князь! И через час он уедет с ним, так ничего и не узнав. Он так сжал камень, что острые колпачки мидий впились в ладони. Боль вернула его к действительности.

Дядя Саша спокойно уходил, размахивая длинными руками, и уже что-то рассказывал Василию Геннадиевичу.

— Рыбий князь опять поблизости шкодит. Мы сейчас с Улахана идем, видели там его следы. Помнишь, я тебе острогу его показывал? Там она же поработала… — долетели до Володи неожиданные, как удар грома, слова.

«Он же врет, как вы не видите!» — хотелось крикнуть Володе, но он сдержался. Не то. Рыбьего князя надо поймать. Самому поймать. Вот тогда поверят. И никто уже не подумает, что он взъелся на дядю Сашу из-за мамы. Мысль эта, вначале случайная, постепенно укрепилась, показалась дельной. Неясно только было, как это сделать.

Возле палатки горел костер, и оттуда неприятно пахло: это Геннадий Васильевич надумал жарить ершей на палочках вроде шашлыка. Володя поднялся с камней и побрел к палатке, отмахиваясь от дыма.

Все это в последний раз: костер, палатка, чай, пахнущий дымом, и даже горелые, вонючие ерши. И кончается все совсем не так, как хотелось. Ну что стоило этому Гаврилычу вернуться чуть раньше срока?

«Но ведь он вернется завтра утром… Всего одна ночь», — словно шепнул ему кто-то. А ночь можно провести где угодно — хоть в кустах. Ведь не убьют же за это? Только написать записку — и все.

Володя ожил. Незаметно юркнул в палатку, вырвал чистую страницу из той самой книжки про любовь. В кармане нашел огрызок карандаша. Написал сразу, не обдумывая: «Я не поеду с дядей Сашей, это мое дело почему. Буду ждать Гаврилыча на острове, а вы меня не ищите».

Оставив записку в палатке, он, опять никем не замеченный, исчез в кустах. Стланик сзади палатки стоял густо.

Володя нашел плоский теплый камень, лег на него ничком. Низкие лучи солнца добрались до самой земли, и перед Володей открылся маленький хлопотливый мирок, Темной ниткой тянулись куда-то муравьи, словно привязанные друг к другу. Уже зарумянились бочки на ягодах брусники. Некоторые наклеваны: кто-то уже пробовал их на вкус. И у сыроежки, что спряталась между корней стланика, надкушена ножка. Тихо, чуть слышно прошелестели сухие хвоинки… На корне сидела рыжая мышь. Так вот кто тут хозяйничал.

Наверное, для ее мира Володя был так велик, что она его просто не могла увидеть. Она долго мылась, потом еще раз куснула сыроежку. Несколько капель со шляпки гриба скатилось ей на спину. Мышь вздрогнула и мгновенно исчезла в норке.

— Вот глупая-то… — прошептал Володя. — Вылезай опять, чего боишься?

Но мышь не появлялась больше, да и солнце ушло — мирок возле корней стланика канул в темноту.

— Воло-о-дя! Воло-о-дя! — услышал он совсем близко.

«Что я тут сижу? Ведь найдут… Наверное, «Онега» вернулась уже».

Володе вдруг показалось, что мама рядом с ним, совсем близко. Смотрит укоризненно: «Что ты еще задумал? Ну когда это кончится, господи! Сил моих нет…» И он уже готов был откликнуться, вернуться, чтобы не слышать этих знакомых слов, не видеть маминых глаз. Но тут же услышал раскатистый голос дяди Саши: «Говорил я его матери: «Выдери, пока не поздно, а то зачитается да и выкинет номер…», вспомнил о его лжи, об отданной ему в рабство лодке отца… Нет, нет, Василий Геннадиевич неправ, он ничего не знает об этом человеке! И даже ради мамы нельзя поехать с ним. Нельзя…

Стиснув зубы — почему-то казалось, что тогда ноги ступают тише, — он стал пробираться вверх по склону, подальше от палатки. Сучок треснул под ногами, с шумом покатился вниз камешек, но застрял в стланике. Его не услышали.

Володя выбрался к знакомой речке. Теперь надо чуть выше, к скале Орлиного гнезда. Там ветер и не так много комаров.

Уже совсем стемнело, и Володя, не прячась, уселся на обломке скалы. С моря тянуло сырым соленым ветром. Ветер, как простыню, тянул за собой плотный туман, укрывая море. Всмотревшись, Володя увидел топовые огни и концы мачт, похожие на воткнутые в снег крестовины: это вернулась «Онега».

«Но ведь в такой туман она не уйдет до утра, а Гаврилыч не сможет прийти. И я зря прятался, все равно с дядей Сашей придется ехать. Может, уж пойти к палатке?»

Но тут Володя так ясно представил себе глаза Василия Геннадиевича, что идти расхотелось. Затея уже не казалась ему такой привлекательной, но делать нечего, надо довести ее до конца. Он выбрал местечко за ветром, где камни хранили дневное тепло, принес несколько лап стланика, уложил их поудобнее.

«А те, первые, наверное, ночевали здесь так же, ведь домов не было», — подумал Володя, и от этой мысли ему сразу стало легче. Пахучая ветка удобно легла под голову, протяжно, как далекая сирена маяка, кричала ночная птица. Крикнет — и замолчит, ждет ответа. Но ответа нет, и она снова тянет свое «кви-и-и…».

…Шумел водопад, а к нему шли люди. Много людей.

— Тише ты, матери твоей черт! — странным, свистящим голосом сказал один из них. — Свет давай, быстро!

Запахло бензином, мутно-слепящим в тумане пятном вспыхнул самодельный факел. Володя окончательно проснулся и сел. В двух шагах от него на берегу речки шла работа. В расплывчатом свете факела он видел, как огромные серебристые рыбины шлепались о гальку. Ловкие руки одним движением вспарывали рыбу, бережно, но быстро выбирали затянутую белесой пленкой икру. Потом небрежным пинком рыба сталкивалась в воду. Одна, вторая, третья… десятая.

Острога! Знакомая острога в руках! «Как здорово, что я не остался в палатке. Теперь только тихонько позвать людей и…»

Мелькнуло лицо человека. Глаза, точно вынырнувшие из-под бровей. И усы вовсе не кажутся чужими на словно бы похудевшем лице. Руки по локоть в рыбьей крови. Господи, да это же Гаврилыч! Добрый, ленивый, навсегда распростившийся с сейнером… А дядя Саша?

— Не смейте! Не смейте! Не смейте! — Володе казалось, что кричит не он, кто-то другой — чужим жалобным голосом.

Факел у реки нырнул вниз и погас — затоптали. Сразу стало так темно, что Володя не только людей — камней от кустов не мог отличить. И в этой темноте ему показалось, что ветки на земле затрещали от хищных, крадущихся шагов, что-то холодное, скользкое потянулось к нему.

— Мамочка! — Володя помчался, не разбирая дороги, не зная, куда бежит. Только подальше от реки, от этих страшных ночных людей…

Цепкий стланик схватил за плечи, корнями опутал ноги.

Володя упал, прислушался. Все тихо. Слышно, как зовет кого-то невидимая ночная птица. Плещется вода, поют комары. И ни шагов, ни голоса…

Он приподнялся, сел и сейчас же вскочил. Все равно надо бежать к Василию Геннадиевичу, они не уйдут!

Только где знакомая тропинка? И стланика такого непролазного здесь не бывало.

А это что? Ниже по речке снова разлилось мутное пятно света. Значит, они и не думают уходить. Зло завизжал гравий, что-то с плеском упало в воду. Там дерутся?

Прячась за каждым камнем, Володя пошел на свет.

— Ну чего размахался-то? — долетел удивительно знакомый голос. — Говорю, брось!

Это же дядя Саша! Уж его голос Володя ни с кем не спутает. Он тоже с ними?

— Да хватит, наверное. Или еще одну статью захотели? — А это… это Василий Геннадиевич! Конечно, он. Значит… Ничего не значит. Еще не понимая, с кем же дядя Саша, только вдруг почувствовав что-то хорошее, Володя со всех ног побежал по берегу.

Он увидел их раньше, чем заметили его. И из всех стоявших на берегу запомнился именно дядя Саша. Он стоял возле самой воды и высоко держал дымный факел. Наверное, поднял его, когда бросили браконьеры, и теперь широко освещал все, что творилось вокруг. Лицо его уже не было ни хвастливым, ни нахальным. Таким Володя никогда его не видел. Василий Геннадиевич и радист Костя собирали по берегу «вещественные доказательства»: ножи, почти полный бочонок с икрой. Дядя Саша сказал кому-то негромко:

— Рыбу-то подбери. Пропадет…

И даже голос его понравился Володе, хоть ничего особенного и не было сказано. Браконьеры понуро жались друг к другу серой безликой кучкой. Один услужливо нагнулся и подал Василию Геннадиевичу крупную горбушу. Но тот словно и не заметил его.

Огненные капли, шипя, падали на черную воду, тускло серебрились на берегу рыбьи туши, а речка, по-прежнему кипела и пенилась от стремительного хода рыбы.