Вечер первого снега

Гуссаковская Ольга Николаевна

Каждый человек хранит в памяти особенный день, когда ему впервые открылась красота земли. Бывает это у всех по-разному: у кого в детстве, а у кого и седина успеет пробиться, прежде чем этот день наступят… Но все равно в свой час он придет. Мне было совсем немного лет, и жила я в тихом приволжском городке, когда в мою жизнь пришел Вечер первого снега, и мир, который до этого существовал словно бы вне меня, вдруг приблизился и наполнился красками, светом и радостью. И с тех пор я смотрю на людей иными глазами, как бы спрашивая, а был ли такой вечер в их жизни? В своей книге я решила рассказать о северном крае, чью красоту увидеть и понять нелегко. Но если уж она откроется человеку, ее не забыть никогда. Мои герои идут к этому открытию разными, подчас нелегкими и длинными дорогами. Но все равно, однажды для каждого из них наступает свой Вечер первого снега.

 

О чем разговаривали рыбы

Я сижу на берегу маленького моря. Если я встану, моя тень упадет на него, как солнечное затмение. Собственно говоря, это просто лужа между двух камней, обнаженных отливом.

И все-таки это море, в нем даже есть рыба. Под нависшим камнем шевелится что-то большое и темное. Это толстый старый бычок — рыба ленивая и хитрая. Бычок отлично знает: большое море вернется, надо только ждать. И он ждет.

Морским желудям — балянусам и того проще: им все равно некуда деваться со своих камней. Попрятались в колючие скорлупки, наглухо закрыли двери — будь что будет.

Ждут и ракушки-мидии в черных колпачках. Ждет и крошечный краб, зарывшийся в песок у самой моей руки. И только молоденькая селедочка мечется в сохнущей луже. Ее тело похоже на серебристую ракету; селедочка не может жить в маленьком море, ей нужно большое, настоящее, но до него так далеко! А с соседнего камня за ней давно уже следит красным глазом сытая чайка.

Редактор нашей газеты был бы недоволен, увидев меня здесь. Моя командировка кончилась, а я все еще не знаю, что должна написать. Редактор вряд ли поймет, что его любимое изречение: «Волка и репортера ноги кормят», — здесь неприменимо. В городе и поселке время ценится и течет по-разному. Я это знаю давно, сама выросла почти в таком же поселке. Только там вместо моря была неприветливая северная река… Городской человек, попадая в поселок, страшно торопится и, как пуля, насквозь пронизывает чужую жизнь, не успев ее понять…

Две недели назад я сама еще жила городской жизнью. Звонил телефон, срочно отправлялась в набор полоса, что-то по ходу заменяли, резали, добавляли — в общем, кроился очередной номер газеты.

За окном редакции догорал закат. Вздрагивала под ветром молоденькая лиственница. Ее только позавчера привезли из таежной тиши и посадили возле тротуара. По горбатой, вымощенной плитняком улице летел ветер. Он никогда не покидает город. В мокрых плитах отражались голубые, розовые, желтые стены домов. Они заменяли цветы. И, как темные капли, с далекой вершины улицы скатывались вниз машины.

Телефонный звонок вызвал меня к редактору. Там тоже все выглядело как обычно. Лампа с треснувшим абажуром бросала на стол рваный пучок света. Руки редактора тонули в гранках. Сизыми слоями плавал табачный дым. Он уже не убирался в форточку и лениво бродил по углам в поисках выхода. Не поднимая головы, редактор сказал:

— Нужна рыба. Понимаете? Это уж ваше дело, куда вы поедете. Главное, чтобы был материал. Передовики. Люди, дела, планы. Ну и что-нибудь такое лирическое о рыбе вообще, о том, зачем и куда она плавает и о чем разговаривает…

Кажется, он даже улыбнулся, а может быть, мне покачалось: нашему редактору ни на что не хватает времени. Даже на улыбку.

…И вот я сижу на берегу маленького моря, и могу сидеть дома у учительницы Настасьи Михайловны. Так ее зовут в школе. Для меня она просто Настенька. Гостиницы здесь нет.

У моря лучше. Камни нагреты утренним солнцем. Пахнет йодом, рыбой, ветром. Да разве скажешь, чем пахнет море?

Линия прибоя отмечена белой чертой — это чайки. Их тысячи, ко отсюда не слышно их криков, не видно отдельных птиц — большое море ушло далеко.

Такими же далекими и одинаковыми вначале были для меня и жители поселка с некрасивым названием Рыббаза. У всех незамечающие, занятые чем-то своим лица. В поселке мирная тишина.

Но покой обманчив. Нужно просто знать жизнь маленьких поселков-Внешне она почти всегда однообразна, но люди-то здесь те же, что и везде!

…Большое море возвращается. Чайки взмыли в воздух белым кипящим облаком. Слышнее стал накат волн. И в маленьком море тоже это почувствовали. Хитрый бычок поднял хвостом целую бурю. Выползла откуда-то коричневая морская звезда — я даже не пойму, где она пряталась. И только селедочка все мечется из последних сил.

Чьи-то тень упала на воду. Я подняла голову. Напротив меня на камне стояла девочка лет двенадцати с очень забавным лицом. Все слишком большое: глаза, нос, рот. Глаза светлые, по-взрослому неулыбчивые. А волосы просто белые. Лежат по плечам.

Девочка молча глянула на меня и вдруг одним быстрым движением поймала селедочку, вскочила и побежала навстречу большому морю.

Это Иринка. Та, о которой я должна рассказать. А я и сама еще не знаю, что из этого выйдет.

Дня три спустя после моего приезда мы пили чай в палисаднике у Настенькиных окон. Там кто-то вкопал в землю стол, поставил скамейку. Рядом тянулись к солнцу обломанные кустики ольховника, чахли на неполитой клумбе чужие здесь маки и буйно зеленел лисохвост. Все вместе это называлось садиком.

Личико у Настеньки круглое, очки на нем тоже круглые, нос вздернутый. Настенька первый год работает в школе, и ей очень хочется быть строгой и мудрой.

Говорили мы о разном. Больше о тех временах, когда Настенька училась в институте. Пять студенческих лет были явно памятнее года, прожитого в поселке. Может быть, потому, что Настенька тоже была горожанкой и жизнь в поселке не во всем была понятна ей. Но меня интересовало именно то, что делалось здесь, на берегу северного моря, и я прервала рассказ о каком-то знаменитом теннисном матче.

Настенька послушно кивнула, заговорила о чем-то незначительном. Потом вдруг нахмурилась, сдвинув тонкие бровки.

— Нет, вы только подумайте: как можно оставлять ребенка такой женщине! Я бы таких, как эта Наталья, в двадцать четыре часа из поселка выселяла! Она в заключении была, понимаете? Воображаю, что ее Иринка видит дома! А потом со школы спрашивают: почему плохо воспитывали?

Лицо ее неуловимо изменилось. И вдруг я увидела не сегодняшнюю Настеньку, а завтрашнюю Настасью Михайловну, сухую, бесконечно убежденную в собственной правоте.

— Представляете: задала я ребятам изложение на свободную тему, все написали — кто про лето, кто про пионерлагерь, а эта… Написала: «Хочу, чтобы Андрей Иванович стал моим папой, он про море все знает, и с ним интересно…» А он их сосед, и девушка у него есть. Мать, что ли, ее подучила? Иринка вообще очень трудный ребенок. Вечно у нее фантазии — то в море, видите ли, ее тянет, то еще куда. А тут еще эта история… Просто ума не приложу, что тут можно сделать…

Настенька сердито-громко отхлебнула чай. Губы у нее были нежные. Острые ребячьи непримиримые локти.

Вокруг был все тот же медленно гаснущий летний день. Чуть вздрагивали поседевшие от пыли листья ольховника, бродил по клумбе белый цыпленок с чернильным пятном на спине. Жестяным голосом орал испорченный репродуктор на крыше клуба. И все-таки что-то изменилось. Исчезло безразличное однообразие незнакомого места. В который уж раз в жизни я почувствовала — рядом чужая беда.

Мимо нас уже два раза прошла молодая женщина удивительно легким шагом. Точно плыла над землей.

— Кто это? — спросила я.

— Да она — Наталья Смехова! Мать этой девочки. Вы ее не слушайте: она такой умеет прикинуться обиженной — не хочешь, так пожалеешь. Нет, я бы таких вон гнала, вот и все!

У Настеньки щеки разгорелись от гнева. Она была искренна в своем чувстве. Я подумала, что она очень хорошенькая девушка. И очки ее нисколько не портят.

— А вы хорошенькая…

— Что? — Глаза у Настеньки изумленно раскрылись, — Это вы… к чему?

— Да к тому, что жить вы будете легко и просто — таким, как вы, всегда везет…

— Ну знаете! С вами серьезно говорят, а вы…

Настенька сердито встала и пошла к дому. Да оно и пора было — солнце уже коснулось иззубренного, как старый нож, края сопки. Через несколько минут придет ночь. Летняя ночь без вечера. Мне не хотелось идти домой, и я осталась в садике.

С моря потянулись белые полосы тумана, а с ними — холод. Колыма не знает жарких ночей.

Солнце ушло, но темнота не приходила. Вместо нее по небу разлился мерцающий серебристый свет. Неба не стало. Было только это неверное, все подменяющее сияние белой ночи.

Дальние сопки придвинулись и стали близкими. Вода в узкой бухточке, где стояли сейнеры, потемнела, а суденышки, слившись со своим отражением, стали огромными, как корабли.

Бледные цветы рододендронов на склоне сопки начали разгораться собственным золотистым светом.

Далеко и звонко разносились голоса птиц. Ночь освободила звуки. Они стали самими собой.

Я встала и пошла вверх по выщербленной паводком улице. В погасших окнах домов отражалось сияние белой ночи. Словно в окна вставили куски неба. Дома спали.

И только у одного, стоявшего чуть на отшибе домика в окне горел свет. Мне показалось, что я слышу голоса, и я подошла поближе. Просто из любопытства.

Земля возле домика принадлежала тайге, — видимо, никто тут не заботился об огороде. Прямо у самого крыльца тянулась вверх молоденькая лиственница, у завалинки на припеке разросся шиповник, а дальше между камней белели какие-то цветы.

Голоса доносились из заросли ольховника. Сначала я услышала женский — высокий и звонкий.

— Ну что ты ко мне ходишь? Перед людьми только стыдно Ты — капитан сейнера, человек на примете, а я кто?.. Да и не верю я тебе. От Тоньки ко мне пришел, а от меня к кому пойдешь?

— Брось ты, Наташа! Ну, брось! — уговаривал мужской голос — низкий до того, что его было трудно расслышать, — Чего ты себе беду ворожишь? Больше ты сама на себя выдумала, чем дела было. И Тонькой зря попрекаешь. Думаешь, мне-то легко? Зря только растревожил девку…

На несколько минут стало тихо, только птицы заливались в кустах да шелестело море. Потом снова заговорила женщина, но голос был другим — успокоенным, верящим:

— Не знаю, не знаю я ничего. И вдруг да не получится у нас? Не одна ведь я, сам знаешь, за двоих решать надо…

— Ну и решай. Да ведь и решила уже, чего там… И тебе пора к дому, и Иринке твоей хватит в Натальевнах ходить — отец ей нужен. Ничего, будет у нас все как у люден.

Женщина ответила не сразу. Снова было слышно, как шумит море.

А когда заговорила, в голосе ее прозвучала неожиданная злость:

— Значит, хочешь, чтобы все как у людей? Чтоб в Натальевнах девка моя не ходила, чтоб люди не корили за прошлое? А оно мое, худое, да мое!

Кажется, она хотела уйти. Он не дал. Затрещали сломанные ветки.

— Наташка! Сдурела?! А может, другой кто есть на примете? Говорила бы сразу, чего ж голову-то морочить?

— Дурно-о-ой! — негромко протянула женщина.

И голос ее опять был новым — ласковым и чуть дрожащим от сдержанного смеха.

Помолчали.

— Так что ж, пойдем, что ли? — спросил он.

— Пойдем… — едва слышно ответила она.

Потом по гравию заскрипели шаги, они уходили к дому. Скоро и последнее окно в поселке погасло. Осталась только белая колымская ночь и море.

Весенняя сельдь шла дружно. Сейнеры в очередь стояли у причалов. Широкие пасти рыбонасосов захлебывались от рыбы.

Свежая сельдь удивительно красива. Только красота эта мгновенна. Взятая из сетной рамы рыбина отливала на боках перламутром, на спинке ее скопилась грозовая синь моря, а плавники пылали. Но уже через несколько минут чудо исчезало. В руках у человека оставалась обычная селедка.

Люди всегда равнодушны к тому, чего у них много. Рыба валялась везде. Посеревшие под солнцем тушки целой полосой скопились у линии прибоя: ноги скользили по рыбьим телам. В стороне на солнышке развалились сытые кошки. Глаза у них были ленивые и прозрачные, и только розовые носы нервно дрожали от оглушительного запаха рыбного изобилия.

К причалам рыбозавода притягивалась жизнь всего поселка. Улица и тропки, как ручьи к устью, стекали сюда. Здесь, на широкой песчаной косе, густо росли сизые от избытка соков травы. Их вскормила рыба. Мне казалось, что и дома выросли из этой же удобренной тысячами рыбьих тел земли.

Очень давно первые домики появились именно здесь — на косе. Они были незаметны, но настойчивы. Сейчас крайняя улица вскарабкалась на самый гребень прибрежной сопки.

И все равно: поселок стремился вниз — к рыбозаводу, который издали казался просто скопищем неприглядных бараков, штабелей бочек, серых сетей. Разные лица бывают у романтики. Только стройные сейнеры у причала и на рейде напоминали о море. Все остальное вполне могло быть обычным заводским складом.

…Мы пробирались по скользким мосткам вместе с парторгом завода Ниной Ильиничной Власовой. Мне нравилась эта женщина — худая; быстрая, с насмешливым ртом и крупными рябинами на смуглом лице. Глаза у нее были карие, с умным прищуром — от таких глаз спрятаться трудно.

— Ну, что я вам расскажу? Сами смотрите, потом и говорить будем. Люди у нас хорошие, написать о них стоит… Вот это разделочная. Сельдь у нас разных сортов выпускается, есть и деликатесная. От того, как ее разделают, многое зависит…

Наш разговор начался еще наверху, в поселке. И никак не получался. Все, что говорила Нина Ильнична, было правильно… и скучно. Вроде плохой газетной статьи. А ведь она прожила здесь десять лет. Трудно было поверить, что все эти годы укладывались лишь в скупые колонки цифр. Просто привычка к официальности заштамповала мысли. Мы сами подчас не замечаем, сколько таких штампов в нашей жизни. Они привычны и потому незаметны. Но штамп медленно убивает в человеке искателя, романтика, а потом мы сами удивляемся: откуда вдруг берутся серые людишки?

Мне никак не удавалось «разговорить» свою спутницу. Она очень хотела мне помочь, но не могла. И мне осталось только одно — смотреть.

В первую минуту женщины у резальных станков показались мне одинаковыми. Все до бровей повязаны выгоревшими от непогоды и солнца платками, все с ног до головы залеплены рыбьей чешуей.

И все-таки я сразу узнала Наталью. Я запомнила ее узкоплечее легкое тело. Даже в рабочей одежде она двигалась красиво. Но работала со знакомой мне вызывающей прохладцей. Головы она не поднимала, и я не видела ее лица.

Одна из женщин обернулась к ней.

— Наташка! Твой пришел! Чего не встречаешь?

Другая вдруг полоснула из-под платка жгучими черными глазами:

— Успеет еще! До ночи далеко!

Наталья вздрогнула. Лишь на одно мгновение подняла голову, и я увидела ее глаза — светлые, словно до краев полные непролитыми слезами. Никогда я не встречала таких глаз.

Нина Ильинична решительно подошла к первой из женщин:

— Тебя что, за язык дергают?!

Но той второй, черноглазой, не сказала ничего. Мне даже показалось, что в движениях ее появилась какая-то неловкость, когда она проходила мимо.

Мы шли дальше. Туда, где работали рыбонасосы. Оттуда остро пахло растревоженным морем и особым, холодящим запахом только что выловленной рыбы.

Нина Ильинична как-то искоса глянула на меня, вздохнула. Лицо ее сразу перестало быть официально-внимательным.

— Просьба у меня к вам есть: если вам о ком плохое будут говорить, спросите сначала у меня, как и что.

— Конечно. Только в чем дело? Уж признайтесь, что у вас здесь не все ладно. Ведь не обо всем же я буду писать.

Мы остановились. Нина Ильинична помолчала с минуту, глядя в море сквозь зыбкий лес сейнерных мачт.

— Особо неладного нет. Обычная жизненная история. Видели ту, с черными глазами? Это Тоня Кожина. Хорошая девушка, выросла здесь… А вон там, вон левее, сейнер стоит, видите? Это Андрея Ивановича Ладнова сейнер. Лучший у нас. Дружили они давно, свадьбу играть хотели после осенней путины. Меня одно только беспокоило: уж больно тихо все у них идет — без ссоры, без обиды, вроде как и любви тут нет… Привыкли просто люди друг к другу. Многие ведь так — женятся, живут и сами не знают, что любовь их миновала…

А по весне приехала в поселок Наталья Смехова — вы ее тоже видели. Трудный она человек. Девчонкой из-за пустяка в тюрьму попала. Осиротела рано, попала в дурную компанию. Бывает. Оттуда не одна, с дочкой вернулась. Где только и не носило ее, пока не прибилась к нам! Увидел ее Андрей Иванович — и забыл про Тоню.

Вы мне, может, скажете: а я что, куда смотрела? Что ж, осудите, если можете, а только, как увидела его с Натальей, сердцем поняла — пара они. На всю жизнь. И вмешиваться не стала, хоть и многие тут не согласны со мной. Говорят: была бы она хоть человеком путным, а то ведь и работает спустя рукава. И это верно. А только отказаться от человека куда как просто. Я в другое верю: настоящий она человек и работать будет лучше многих, время ей только нужно. И веру в себя. Порастеряла она ее в трудные-то годы.

Нина Ильинична замолчала. Рядом со мной стоял совсем другой человек. Просто женщина. Умная и хорошая. Только теперь я вдруг увидела лучики морщинок возле глаз и рта. Горькую память о нелегко прожитых годах. И уже не удивилась тому, что она сказала.

Мы уселись на пустом ящике в стороне от заводской толчеи. Рядом с нами, как сытый удав, свернулся выключенный рыбонасос. На его кольчатом теле сидели чайки.

— Нина Ильинична, вы меня простите, но раз уж разговор на такую тему… Почему же этот Андрей Иванович просто не женится на Наталье?

Она пожала плечами:

— Просто… Не очень-то просто. В книгах такие вещи легче получаются. Там герои сильные, не только дела — людей не боятся. А в жизни куда сложнее: бури человек не испугается, а перед сплетней отступит. Так и Андрей Иванович, В деле он человек смелый, а в жизни… Далось ему то, что про нее до их знакомства всякое говорили. И никак не может через это перешагнуть. Говорила я с ним — не помогает. Да и не поможет — сам он должен все понять. Ну и она. Чувствует это и так иной раз отрежет! Гордая ведь она, Наталья, милостыня ей не нужна. Так все и тянется.

Мы опять помолчали. По нашим лицам промчалась стремительная тень — на мачту сейнера невдалеке от нас сел орлан. Чайки сейчас же взвились, шарахнулись кто куда. А он и не посмотрел в их сторону, уверенный в себе хозяин жизни.

…Возвращалась я с рыбозавода одна. Было жарко. Выцветшее, как стираный лоскут, море чуть шевелило гальку у берега. Между камней розовели мелкие раковины. Я подобрала несколько штук. Но они быстро высохли и, как цветы, увяли на солнце. Песок устилали водоросли. На концах их растрепанных коричневых листьев были крошечные пузырьки с воздухом. Они сухо трещали под ногами. Надо мной на краю обрыва повисли дома поселка. Они словно с любопытством смотрели вниз — на море и далекие причалы рыбозавода.

На, ровном, вылизанном морем пляже играли дети, расчертив песок на кривые квадраты — «классики». Только эта игра была какой-то особенно сложной. Ребята прыгали и через один, и через два «классика», и даже как-то боком.

Выглядели они обычно. Загорелые, шумные. Все — и мальчишки и девочки — в одинаковых сатиновых шароварах. Самая удобная одежда в таких местах.

И только одна девочка сразу выделялась из всех: в ее движениях был скрытый полет. Когда она прыгала по «классам», мне казалось, что это с места на место перелетает птица. Длинные белые волосы трепал ветер…

Не знаю почему, но я сразу подумала, что это Иринка.

Рядом с ней все время вертелись двое мальчишек. Один высоконький — в рост с Иринкой, смуглый, с коричневыми веснушками и вихрами в разные стороны. Другой — забавный толстенький карапуз с помидорными щеками в ямочках.

Эта тройка держалась чуть на особицу от остальных. Но в общем-то все одинаково спорили из-за очереди в игре, ссорились и мирились.

Вдоль подножья обрыва тянулась полоса обломанного ольховника. Я села на камень за кустами — не хотелось мешать детям, но очень хотелось смотреть на Иринку. Мне нравилось в ней все, даже ее крупное некрасивое личико.

Она прыгала так ловко, что совсем не ошибалась. Плоская, обкатанная морем галька падала точно в середину «класса».

В стороне, присев на корточки, ждала своей очереди кудрявая девочка с личиком дорогой куклы. Голубые глаза ее всякий раз хотели остановить точный полет камня. Но Иринка снова и снова попадала в цель. Губы у девочки пухли от обиды. Наконец она не выдержала и тихонько толкнула гальку за черту — в «огонь».

— Теперь я! Теперь я! Моя очередь!

Иринка повернулась к ней.

— И не правда! Ты сама меня сбила!

Но кудрявая девочка будто и не слыхала. Подняла гальку и прицелилась, чтобы кинуть ее в «классик». Но не успела — смуглый мальчишка вырвал у нее камешек: — Играй, Иринка!

Кудрявая девочка громко заплакала. Иринка быстро, обеими руками протянула ей камешек.

— На, играй ты! Я потом…

…В ту же минуту откуда-то сверху, с обрыва, донесся женский голос, оглушительный, как пощечина.

— Галка! Сейчас же иди домой! Жорка! Твоей матери тоже будет сказано — нечего тебе с ней делать!

Кудрявая девочка покорно пошла вверх по тропинку. Смуглый мальчик только дернул плечом:

— А ну ее! Иринка, Тоник, пошли лучше на сопку, ягоды собирать. Я знаю место…

Иринка постояла секунду, опустив голову. Потом по-птичьи встрепенулась всем телом:

— Пошли, ребята!

Над взморьем кружились чайки. Как сквозь метель, чуть виднелись сквозь них сейнеры у причала. А ближе — возле черты прибоя — темнел остов древней шхуны. Никто в поселке не знал, когда она появилась здесь: она была всегда. Вода источила дерево, люди унесли все, что было ценного, и от корабля остался один силуэт — как рисунок карандашом на фоне бесцветного утреннего моря… Но шхуна все-таки жила странной, непонятной людям жизнью. В линиях полуразрушенных шпангоутов еще сохранилась стремительная легкость корабля.

Ветреными непогожими вечерами к шхуне приходило море, и тогда она вновь готовилась к плаванию. Но матросами на ней были только чайки. Мне показалось, что на носу, где еще уцелела часть палубы, мелькает яркое пятно. Точно заблудившийся солнечный луч.

Было еще очень рано. Но летом, в пору белых ночей, время путается. Каждый живет по-своему. Настенька еще спала, а я уже часа два бродила вдоль берега, думая о своем…

Я понимала: то, что произошло вчера у завода, случайность. Нелепая случайность, каких бывает много. Та же женщина в другом настроении не тронула бы Иринку. Не злоба, а чье-то окостенелое равнодушие стало ее оружием. И все равно мне было очень жаль девочку. И тревожно. Наверное, Настенька не зря говорила про ее «фантазии».

Я шла вдоль берега навстречу заре. Поселок скрылся за скалистой грядой. Вокруг меня были только скалы, еще не проснувшиеся кусты, море и утро. Меня всегда привлекало это место. Здесь к самому берегу подступали скалы. Самая высокая из них кончалась похожим на корону зубцом из черного кварца. Ночью возле «короны» спали облака, по утрам она первой видела солнце.

По черным зубцам побежали серебристые тени, облака порозовели и стали тихо таять. Сквозь них — все заметнее проступали острые ребра камней, желтый язык осыпи, кусты стланика.

Здесь редко бывали люди. Памятью о них была лишь мертвая шхуна. Она все еще тонула в предрассветном тумане, и только на носу мелькал живой алый луч… Я не сразу поняла, что это алое платье.

На шхуну забрались дети. Теперь я их видела ясно. На основании бушприта сидела девочка, а чуть ниже — двое мальчишек. Я уже догадалась, кто это, и, может быть, именно поэтому мне очень захотелось узнать, что они здесь делают. Я тихонько подошла к корме. Среди камней еще пряталась ночь. А там, наверху, наступило утро, и платье Иринки было алым парусом, уносившим старый корабль в сказку. Я прислушалась.

— А ты что, не веришь, да? — Иринка быстро обернулась к вихрастому Жорке. Мне показалось, что вихры у него сегодня еще больше перессорились, а веснушки потемнели.

— Да нет… Я что? Я верю…

Толстощекий Тоник только быстро закивал головой и попросил:

— А ты дальше говори… Что дальше?

Иринка посмотрела на море, на туманный шар солнца, встававший у выхода из бухты.

— А дальше этот охотник остался там жить. На острове. И все звери и птицы его понимали, и он их — тоже. И ему уже не хотелось их убивать. Пусть живут… А по утрам он уплывал в море и слушал, о чем разговаривают рыбы. И они ему рассказывали про все, про все, что есть на свете!

Иринка помолчала немного. Потом уже обычным, не «сказочным» голосом добавила:

— Мне так дядя Андрей говорил, я ему верю. Он все знает…

Жорка покачал головой, вздохнул:

— Зря говорил. Теперь самолеты, знаешь, какие? Все найдут. И остров этот давно бы нашли…

Тоник снизу заглянул Иринке в лицо:

— А почему с нами рыбы не разговаривают? Не умеют. И все ты врешь! Мой папа все про рыбов знает, а про это не говорил.

Иринка ничего не ответила, неожиданно вскочила на край борта. Покачалась немного.

— А вам-то слабо! — и спрыгнула. — Пошли лучше капусту собирать, а то скоро море вернется.

Ребята исчезли. Наверное, у них была какая-то лазейка внутри шхуны.

Скоро я опять их увидела, уже внизу. Иринка легко прыгала с камня на камень. Толстый Тоник с трудом поспевал за нею.

Жорка первым нагнулся и крикнул:

— А я нашел! Чур, на одного!

Он поднял блестящую, как мокрая резина, золотисто-зеленую ленту.

Иринка обернулась:

— Подумаешь! Разве это капуста — обрывок какой-то… Смотри, как надо!

Спрыгнув с камня в воду, девочка с трудом потащила к берегу огромную связку. Длинные, чуть собранные по краям листья морской капусты соединялись у одного основания, точно их кто-то нарочно связал.

Мальчишки с завистью смотрели вслед Иринке. Жорка даже бросил свой лист: на что он такой?..

Иринка смеялась, но в огромных ее светлых, как у матери, глазах пряталась обида. Ей очень нужно было, чтобы в ее сказку поверили. И при чем тут самолеты, которые могут все найти?..

Хозяйственный Тоник подобрал брошенный Жоркой лист — все пригодится.

Он вообще собирал самые разные вещи. Зачем-то отколупнул от камня черную ракушку-мидию. Сунул в карман. Туда же отправились и сухой панцирь краба, и какой-то затейливый камешек, и круглое стеклышко, обкатанное морем. Он долго шевелил ногой бурую медузу, похожую на вынутый из тарелки холодец, но так и не придумал, что с ней делать.

Карманы у Тоника отяжелели и мешали ему идти. Иринка и Жорка давно уже скрылись за мысом. И уже очень издалека долетал голос Иринки:

— То-оник! Где-е-е ты?

Тоник с сожалением бросил только что найденную морскую звезду и торопливо побежал к ребятам.

Я снова осталась одна.

…Мое внимание привлекла крошечная птичка. Серенькая, с оранжевым пятнышком на груди. Не больше пеночки. Птичка явно не умела плавать и все-таки лезла в море. Она садилась на белые от пены камни, кричала что-то задорное и взлетала из-под самой волны.

Море возвращалось. Старая шхуна тихо скрипела — звала его… С черной короны исчезли последние облака. Наступил день, яркий и холодный. Небо было чистым, но море оставалось стальным, точно отражало в себе невидимую тучу. По нему бежали невысокие сердитые волны в белых гривах.

А птичка все взлетала и вновь бросалась волнам навстречу, точно дразнила свою судьбу… Ветер крепчал. В ярком негреющем свете солнца все стало острым, линии потеряли законченность. Во всем была смутная, неуловимая угроза.

Я свернула на тропинку, что вела в поселок. Море уже не радовало меня. Захотелось увидеть знакомые домики, почувствовать запах дыма, вяленой рыбы и выстиранного белья. Надежный запах человека…

— А вы всегда правду пишете или нет?

Вопрос прозвучал так неожиданно, что я вздрогнула и очень быстро оглянулась.

За моей спиной стояла Тоня. В том же беспощадном свете я вдруг увидела, что глаза ее словно очерчены углем, а вокруг рта — две разбегающиеся резкие морщины. Губы от них стали тоньше, злее. А чувствовалось, что еще недавно они были по-детски пухлыми и беспечными. И в то же время было в ее лице что-то такое, что настораживало меня. Это пряталось в линии низкого лба, в широких скулах, в глубине глаз.

— Я стараюсь, во всяком случае…

Тоня порылась в кармане жакета, достала смятое письмо, протянула мне:

— Вот возьмите и напишите все как есть! Пусть все знают!

— Это… о вас и Андрее Ивановиче?

— Да…

Только сейчас я почувствовала, что от Тони пахнет вином.

— Тонечка, ну зачем же вам это — писать?

Тоня вдруг стремительно села, почти упала на камень и залилась слезами. Я села рядом, тронула ее за плечо.

— Не надо так… Все понимаю: трудно вам, сил нет как трудно… Да разве газета поможет? Он же от этого к вам не вернется… И не подлость все это… Просто несчастье…

Тоня стряхнула с плеча мою руку.

— Несчастье, не подлость, говорите? Вам бы такое несчастье, я посмотрела, что бы вы делали! Чай, до обкома бы дошли!

Что ей было объяснять? Свой путь человек проходит только сам…

— Никуда бы я, не пошла… Но навязывать вам я ничего не хочу…

— Вот уж это верно — не навяжете!

Тоня пренебрежительно дернула плечом и пошла вперед.

Все стихло. Вдоль тропинки ровной зеленой стеной стоял стланик — не продерешься сквозь него. Вокруг пней — нетоптаный ковер воскового брусничного цвета. И только где-то в чаще тревожно верещал бурундук, но мало ли что могло его испугать?

За гребнем сопки сразу стало теплее, и тревога исчезла. Дымка над землей смягчила яркость света, тени казались светлее, расплывчатее. Голова кружилась от запаха багульника.

Я присела на плоский нагретый камень. Машинально сорвала ветку багульника. Цветы у него были прозрачные и холодные, как весенний ледок. Тони не было видно. Может, пошла другой дорогой — тропок вокруг было много…

Возвращаться в поселок мне не хотелось. Запах его дыма уже не приносил успокоения.

— На субботник со мной не пойдете? — спросила Настенька не оборачиваясь. Она стояла посреди комнаты в лыжном костюме и глазами искала косынку.

— А что за субботник? В школе?

— Да нет. Конвейер на рыбозаводе встал, так мы сами будем рыбу таскать. Сельдь же пропадает…

— Конечно, пойду! Спасибо, что сказали…

Про себя я подумала, что о субботнике мне надо было знать первой. Я переставала быть журналистом, все заслоняла собой история трех человеческих судеб.

Я вполне бы могла уезжать, но сейчас это было невозможно. Людям очень редко удается встретить большую любовь. Пусть она не твоя, все равно мимо нее невозможно пройти. Кем бы ни был разожжен костер, он все равно греет. Наверное, в этом и заключено обаяние чужого чувства.

Заботливая Настенька сбегала к соседке и принесла мне чьи-то шаровары и линялую кофточку. Через несколько минут я вполне могла сойти за любую из жительниц поселка.

Мы все собрались на спуске к рыбозаводу. Стояли кучками, говорили о разном. Из руки в руку сейчас же пошли мелкие кедровые орешки — «семечки».

Какой-то парень лениво приволок и швырнул на землю несколько носилок.

— Что, бабоньки, по работе соскучились?

— Да уж не по тебе! — сейчас же ответил чей-то задорный голосок. И опять стояли, ловко щелкали «семечки».

Ничто не напоминало об аврале. Даже и день-то был хоть и пасмурный, но тихий. Слишком тихий. Такие дни всегда сулят ненастье. Море было удивительно спокойным. От этого оно потеряло безбрежность. Бухта словно сузилась и теперь походила на огромную лужу расплавленного свинца. Черные топорки деловито ныряли подальше от берега. И как всегда, нес в небе сторожевую службу одинокий орлан.

Подошла Нина Ильинична, и мы пошли вниз. Только теперь мне стало ясно, откуда было это чувство мрачного покоя: исчез живой ритм работы. Вдоль остановленного конвейера грудами лежала уже чуть потускневшая рыба. Сверху по рыбьим спинам брел не торопясь одичалый серый кот с обгрызенными ушами. А дальше на воде плавали странные белые четырехугольники. Я не сразу поняла, что это чайки. Разомлевшие от сытости птицы обсели по краю сетные рамы, полные рыбы. Больше есть они не могли, но и улететь — тоже. Сидели одна к одной, разинув клювы и распустив по воде крылья.

Мы разобрали носилки. Толкаясь, побрели по берегу. Все явно не знали, с чего начинать, хотя работа никому не была в новинку. Просто на всякое дело людей нужно организовать.

Нина Ильинична оглянулась.

— А ведь нам бригадир нужен… Вот что: ты, Наталья, будешь за бригадира. Дело нехитрое.

Она за плечи вывела из толпы Наталью Смехову и встала рядом, словно своим присутствием подчеркивая ее авторитет.

Настенька вдруг слабо ахнула и, нагнувшись, схватилась за йогу.

— Что с вами?

— Ничего… Ногу зашибла о камень. Сейчас пройдет.

Прихрамывая, она отошла в сторону, но я не посмотрела ей вслед. Я видела только Наталью. Секунду она простояла неподвижно, боязливо опустив плечи. Как человек, которого из темноты вдруг вывели на яркий свет. Потом встрепенулась, обвела всех взглядом. И опять я не знала, хороша она или нет, опять я видела только ее глаза. Но на этот раз они блестели не от слез.

— Что ж… Будем работать. Пошли, что ли?

С группой женщин Наталья двинулась дальше по мосткам. Мы стояли на берегу у засольных чанов. Нина Ильинична тоже осталась с нами. Началась работа, одна из самых неприятных, какую я знаю. Когда нагружаешь носилки сельдью, кажется, что она очень легкая. Ведь каждая-то рыбина весит немного! Но сельдь — рыба укладистая, ложится плотно. Чуть переберешь — носилки не поднять, надо скидывать лишнюю. А сзади уже ждут, живой конвейер нарушен…

Я носила рыбу вместе со всеми. С кем-то ругалась, и меня ругали. Пот заливал глаза, ноги скользили по рыбьей чешуе.

Наталью я не видела, но чувствовала ее присутствие. Она была незаметна и всегда появлялась именно там, где было трудно. Раза два подходила и к нам, один раз привела кого-то на помощь. Поговорить с ней было некогда. Казалось, рыбе не будет конца. Но вдруг я увидела, как по свинцовой воде тронулось юркое суденышко, уводя за собой пустые сетные рамы. Чайки по-утиному зашлепали по воде крыльями, тяжело взлетели и потянулись к берегу.

Оказывается, мы сделали очень много. Только сами не заметили этого. И почти в ту же минуту ожила и тронулась лента конвейера. Аврал кончился.

Нина Ильинична подошла ко мне. Глаза ее блестели.

— Видели? Кто был прав? Молодец, Наталья! Человек, да еще и какой! Еще и на ударника выйдет, вот посмотрите…

Я оглянулась. Мне хотелось еще раз увидеть Наталью. Но ее не было. Я подумала, что мне непременно надо побывать у нее дома. Не сейчас, потом. И надо познакомиться с Андреем Ивановичем. Зайду домой, и все. Он человек видный, привык, что к нему ходят журналисты.

Пока мы разговаривали, почти все женщины разошлись. Две или три, из самых запасливых, бродили вдоль берега, собирая оброненную рыбу. Остальные разорванной цепочкой тянулись вверх, по дороге к поселку.

Только тут я вспомнила про Настеньку — так ведь и не узнала, что с ее ногой. Не до того было. Да, наверное, ничего страшного.

Нина Ильинична взяла меня под руку:

— Пойдемте ко мне чай пить. Вымоетесь, отдохнете.

Я согласилась. О том, где была все это время Тоня, я просто не подумала…

Мы шли по незнакомой улице. Как-то не приходилось до сих пор бывать в этой части поселка. Я уже привыкла к домам, окружающим рыбозавод. Они были разные, но внутренне напоминали друг друга: в них жили люди, привязанные к морю и равнодушные к земле. Возле этих домов на кольях сохли сети, а окна украшали ожерелья из мелкой вяленой рыбки — уйка. Лишь изредка зеленела возле крыльца кудрявая ботва картошки, топорщился лук. Чаще только истоптанная трава, в блестках сухой рыбьей чешуи окружала дом.

Здесь все было не так. Узкую улочку стиснули, с двух сторон высокие заборы, обросшие у подножья сочной нетоптаной, травой, За каждым забором; льдисто блестели стекла теплиц, кудахтали куры. Белые мазаные дома напоминали украинские хаты. И так же как там, возле каждой хаты буйно цвели желтые бархатцы, розовые астры, синие анютины глазки. Разница была только в том, что здесь эти цветы задыхались, в старых консервных банках и в их цветении чувствовалось отчаяние… Ни одного человека не встретилось нам. Вся жизнь здесь шла только за заборами. Там слышались шаги, голоса, лаяли собаки, где-то смеялся ребенок.

— Что это за странная улица? Я никогда на ней не была, Она точно и не похожа на весь поселок…

Нина Ильинична устало пожала плечами.

— Улица как улица. Здесь наши старожилы живут по большей части. Обжились, обзавелись хозяйством. Иным, глядишь, — море-то и вовсе ни к чему… А что поделаешь? В таких поселках, как наш, всегда две стороны. Или люди приходят и уходят, как птицы, — им все равно, где и как жить. Или остаются и навек прирастают к земле. Она ведь надежнее моря…

— И вы считаете, что всегда будет так?

— Не знаю. Наверное, нет. Да ведь и у нас есть старожилы-рыбаки, которым море дороже помидоров и картошки. Вон тот же Ладнов, например… Но чтобы все такими стали, другие масштабы жизни нужны, понимаете? Кустарно все у нас, мелко…

Нина Ильинична замолчала. Видимо, про себя додумывала сказанное.

— А где живет Тоня?

— Что? Ах, Кожина… Да вон их дом. Видите, с флюгером на крыше? Там она и живет.

Тяжелая калитка дома была приотворена. Из нее, перегоняя друг друга, неслись пьяные всхлипы гармошки. Она точно задыхалась от быстрого бега. Хрипловатый, но сильный женский голос пытался догнать ее, но напрасно: песня дробилась на непонятные обрывки и эхом гасла на тихой улице.

Мы подошли к калитке. Длинная тропка вела мимо большого картофельного поля к дому. Там на лужайке стояла Тоня, Вся какая-то нестерпимо яркая, Переливчатое шелковое платье, голубые и красные бусы на шее, блестящие клипсы в ушах. И рядом, приткнувшись на завалинке, торопливо дергал баян рослый парень в морской бескозырке. Кругом сидели и стояли еще какие-то люди. Нарядные, явно не бывавшие ни на каком субботнике… Но именно по этим двоим я поняла главное: они-вместе, и они бесконечно далеки. Ни один из них не нужен другому. Только себе копится добро, только себе падает на плечи беда. Руки этих людей не умеют помогать…

Тоня увидела нас, и голос ее зазвучал еще громче. Она даже попробовала плясать, но, споткнувшись о какую-то щепку, остановилась.

— Завтра зайдешь ко мне в партком, Кожина, — просто сказала Нина Ильинична.

И может быть, именно от этого тона сразу ей никто не ответил. Нина Ильинична уже повернулась обратно к калитке, когда Тоня крикнула:

— Это что, отчитывать будете, да?

— А ты что думала? Субботник объявляется для всех… Это и к вам относится… — Она глянула на завалинку, но там было пусто. Тоня стояла одна. Гармонист то ли действительно спал, повесив на баян круто завитый чуб, то ли притворялся. Ленивый предвечерний покой окружил дом. Среди высокой картофельной ботвы постанывали куры, не тихим свистом терлись друг о друга шершавые листья осоки.

— Ну, что, Антонина, молчишь? На кого надеешься? Друзья эти не помогут. И беды-то еще нет, а где они? Смотри…

— Да уж смотрю, смотрю! — Тоня резко повернулась и пошла к дому. Хлопнула дверь. Откуда-то желтым шаром выкатилась собачонка в большом, не по росту, ошейнике. Молча кинулась к нам, но никто не позвал собаку. Кое-как отогнав ее, мы закрыли калитку. Нина Ильинична рассердилась:

— Уж это просто хулиганство! Что прикажете делать с этими людьми? Они, видите ли, не сезонники, они — опора. Нелепость!

Я промолчала, не зная, что ей сказать. Не хотелось говорить дежурных слов. Улица свернула в сторону и кончилась. Перед нами было широкое шоссе, идущее к рыбозаводу. Седой от пыли ольховник жался к обочине, валялась брошенная шина, пахло бензином. Словно и не было сонной тиши.

И прямо за шоссе — группа новых домов. Их было немного, и стояли они тесно один к одному. Как новоселы, еще не привыкшие к новому месту. Крыши ощетинились радиоантеннами, а на одном из домов виднелась даже антенна телевизора.

— Неужели у вас и телевидение есть?

— Да нет… Это просто один парнишка колдует, сын нашего директора. Говорит, что все равно своего добьется и даже Японию будет ловить.

Я оглянулась назад. С моря потянулся туман, и в нем потонули и улица и дома. Только смутными пятнами выделялись стекла теплиц.

— Как вы думаете, Тоня придет к вам завтра?

— Придет. Только трудно мне с ней. Дом ее, родители, соседи — вот где беда. Видели, они какие? Вперед не выйдут, а сзади тянут. Вы не думайте, сама Тоня девушка неплохая и еще лучше бы была, если бы не они. А что я с ней завтра делать буду, что говорить? Обидела ее жизнь…

Вечерние тени подчеркнули усталые складки у рта Нины Ильиничны. День кончился. А сколько таких было в ее жизни?

…Дверь мне отворила опрятная старушка. На отцветшем смуглом лице пытливо блестели узкие темные глаза.

— Вам кого? Ладнова? Так нету его, не приходил еще. Может, подождете?

Она пошла впереди меня по темному, по-русски пахнущему березовыми вениками коридорчику. Весь этот дом был старинно-русским. Деревянный, из вековых лиственниц, которые, может быть, по одной собирали в бедных здешних лесах первые поселенцы. Выстроили дом и на память о навеки покинутой Московщине одели его окна кружевом наличников, витыми столбцами украсили крыльцо.

Теперь от всей могучей рыбацкой семьи осталась в живых одна бабка. Остальных — кого похоронило море, кого — война. Чтоб было не скучно, бабка пустила постояльцев. Бегали по горницам дети, и дом радовался жизни.

Комната Андрея Ивановича была угловой. В ней тоже пахло сухим листом, чисто вымытым деревом и немного морем.

Ничего лишнего в комнате не было. Во всем — солдатский порядок. Чувствовалось, что в этой комнате вещи привыкли к месту, стали незаметными, потеряли лицо.

Почему-то захотелось переставить на полке книги: пусть лежат как попало. Иногда очень полезно нарушить привычный порядок вещей. Но я ничего не тронула.

Мне давно уже хотелось пойти на сейнере в море. Трудно писать о деле, если не видишь его основы. А здесь эта основа была не у причалов рыбозавода, а там, в море, куда каждый день уплывали стаи сейнеров. Я решила побывать на сейнере Ладнова. Вот и предлог для знакомства. Но он не появлялся. Старушка хозяйка опять заглянула в комнату.

— Может, чайку выпьете со мной? Самовар закипел…

Первый раз на Колыме я услышала это слово — «самовар».

Я поняла, что старушка очень гордится такой редкостью. Отказ обидел бы ее. Пришлось идти пить чай.

Во вмятинах медных самоварных боков сохранилась вся история нелегкого пути его хозяев в неизведанные края. Но самовар выжил. Как и люди, привезшие его сюда.

Варенье из дикой колымской жимолости почему-то пахло черной смородиной. Совсем как на «материке». Так уж все было устроено в этом доме.

— Простите, но я ведь так и не знаю, как вас звать.

— Бабушка Аграфена. Все так зовут, милая. А я уж, прости меня, дочкой тебя буду звать, мне так-то привычнее.

За окном то пробегали облака, принося в комнату сумеречные тени, то разъяснивало, и тогда на мятом боку самовара вспыхивало маленькое солнце. Бабушка Аграфена щедро наложила мне варенья на пузырчатое зеленого стекла блюдце.

— Кушай, милая. С ванилью варила. Лучше ни у кого нету… Андрей Иванович и то хвалит, хоть и мужик.

— А вы его давно знаете?

— Да почитай с пеленок. Мне ведь годов-то много, не смотри, что я такая поворотливая. Дело давнее, прошлое, отец-то его женихом мне был…

Я не успела ничего спросить. Бабушка Аграфена, чуть помолчав, заговорила снова:

— Вот нонешние жалуются: то у них не задалось да это, а кто бы им мешал? Своим умом живут.

А меня и не спросили — выдали за другого, да и все. Семья-то Ладновых пообедняла, а мы в достатке жили. Отцу моему и не показался такой жених — не ко двору, мол.

Что ж, так вот и жизнь прожила. А ему не повезло — худо умер. Медведь на сопке заломал. А как помирать стал, позвал меня и говорит: «Было бы мне еще жить, Аграфенушка, никому не отдал бы тебя… Трудно мне помирать — во всей жизни не было радости». Так вот и ушел. А я до сих пор жива.

Бабушка Аграфена вздохнула, сухонькой смуглой рукой тронула самовар — не остыл ли. В темных глазах была нестареющая боль.

— Я вот и Андрею Ивановичу толкую: выбирай по сердцу, а не по людскому слову. Да ведь упрям он и обидчив. Весь в отца.

Старушка прислушалась:

— Никак и он сам жалует?

В коридорчике действительно послышались тяжелые мужские шаги. Заскрипели старые половицы. Дверь отворилась. Загородив собой весь пролет в дверях, стал человек с литым упрямым лицом. Особенно запоминались на нем густые и короткие — словно обрубленные — брови.

В руках он держал свернутый плащ, в котором шевелилось что-то живое. Прежде чем я сообразила, в чем дело, в комнату мимо ног проскочила небольшая рыжая собачонка и забегала вокруг стола. На лице Андрея Ивановича появилось мальчишеское просящее выражение:

— Бабушка Аграфена, ты только не бранись, ладно? Шел вон мимо магазина, а там собачонка эта… Ощенилась она, а мальчишки травят ее — не понимают ведь, что тоже живая тварь. Ну, я и взял их всех. Пусть живут.

Только теперь я заметила, что он под хмельком.

Бабушка Аграфена вздохнула:

— Господи! Да разве с тобой поспоришь? Неси уж в сарай, что мне с тобой делать! — Обернулась ко мне. — Вот, видела, дочка? В доме пять кошек живет — все он же вот так натаскал. А теперь еще и собака щенная. Медведя разве привести? Только и осталось… Спьяна-то он добрый — всякую тварь ему жаль.

Андрей Иванович улыбнулся.

— Ладно, бабушка, на людей-то наговаривать — кошек сама привела. И не пьяный я вовсе. Так спрыснули малость план, и все. Разве ж можно без этого? — Краем глаза покосился на меня: — Уж извините, я сейчас вернусь…

Старушка еще повздыхала, но уже легко:

— Ох, беда! Зверинец прямо, а не дом… Что гам кошки! Горностай ручной в кладовке живет. Вот так постучу в стенку — выбегает.

Андрей Иванович вернулся скоро.

— Бабушка, чаю хочется — страсть!

И по тому, как ласково протянули чашку старые руки, я поняла, как дорог ей, наверное, этот несуразный человек.

Он внимательно посмотрел, точно хотел узнать, какое впечатление произвела на меня вся эта сцена. В темных глазах медленно гасли смешинки.

— И надолго вы к нам?

— Еще не знаю…

— Оставайтесь подольше! Разве за два дня море узнаешь? А вам ведь о море писать. У нас здесь все:. И люди и дела — от него. Узнаешь море, тогда и людей поймешь..

— Вот вы мне его и покажите, ладно? Возьмете на ночной лов?

Андрей Иванович нахмурился. Дело известное: баба на сейнере — улову не быть. Здесь все так думают. Но вдруг улыбнулся.

— Укачает вас в доску.

— А вот и не укачает!

— Ну что же, быть по-вашему, возьму.

Бабушка Аграфена закивала головой:

— Посмотри, посмотри, милая, на наше море. Щедрое оно, сколь годов людей кормит. И красивое. Только вроде девки, с характером — не всякому свою красоту откроет.

Я заметила, что Андрей Иванович раза два украдкой поглядел на часы.

— Вы, может, торопитесь куда-то?

Он нахмурился.

— Нет. Это я так.

Еще через минуту, передавая ему стакан, бабушка Аграфе-,на дипломатично сказала:

— Я, чай, картина-то в клубе скоро начнется?

Он вдруг грохнул кулаком по столу.

— Ну и что — картина начнется? Наташка, что ли, ждет? Пусть ждет!

Бабушка Аграфена всполохнулась:

— Ты чего? Опомнись!

— Чего опамятоваться! Мне жена нужна, а не бабий командир. Тонька вот понимает… А этой неизвестно чего и надо. Что я, не прокормлю ее с девчонкой? Заладила свое: работа, работа…

Он встал, оглянулся. Видимо, снова вспомнил обо мне. Глухо сказал:

— Извините… — и побрел из комнаты.

Бабушка Аграфена стала убирать со стола. Обиженно гремели чашки, но она не сердилась. Даже больше — я видела, что она считает его правым. Ведь на море добытчик — мужчина. На том она и век свой прожила.

Я вышла на улицу. Внизу на косе у клуба орал все тот же испорченный репродуктор:

Куда бежишь, тропинка милая, Куда зовешь, куда ведешь? Кого ждала, кого любила, Уж не воротишь, не вернешь…

Хорошая, душевная песня гибла от жестяного скрежета. Я подумала, что там, внизу, стоит, наверное, и ждет Наталья.

И песня царапает ей душу жестяными когтями, и некому выключить равнодушную тарелку.

За ужином Настенька вдруг пронзительно посмотрела на меня.

— Я слышала, вы с Андреем Ивановичем в море идете?

— Да… Договорились сегодня.

С Настенькой мы видимся только за столом. Весь день она в школе. Там начался летний ремонт, поэтому у нас даже в чае вместо сахара — мел, а на лице у Настеньки белые веснушки известковых брызг. От этого она выглядит еще моложе и уж вовсе несерьезно.

Сегодня меня целый день не было дома, а сейчас я сразу поняла, что у Настеньки есть ко мне какой-то важный разговор. По глазам увидела.

— Вас, может, будут просить Иринку с собой взять — вы не берите!

— Кто будет просить? Почему — не берите?

Настенька быстро-быстро затеребила уголок скатерти.

— Ну… Мать ее… Знаете, рыбаки не любят женщин в море брать… А девчонка давно просится. Одну бы ее не взяли, а с вами… Но вы не берите, ладно?

— Совсем не понимаю — почему?

Настенька укоризненно сморщила губы — неужели нельзя без вопросов?

— Потому что я с Тоней дружу — вот почему! Они с Андреем Ивановичем пожениться собирались, а тут… Эта приехала. Нарочно ведь, нарочно она девчонку с ним посылает!

Я вспомнила белую ночь, живые солнечные лучи цветущих рододендронов, вспомнила глаза Натальи.

— Настенька, вы несправедливы. Они же любят друг друга! И никто тут ни в чем не виноват.

— Не виноват?! А Тоня как же? Дурочка она, я бы на ее месте давно в партком пошла! Пусть знает…

— Не пошли бы и вы. И ей не стоит идти.

Настенька оставила в покое скатерть и с интересом посмотрела на меня. Злости — как не бывало.

— А почему?

— Потому что разбитую посуду как ни клей, все трещины будут. Какая же это семья, если людей палкой друг к другу гнать надо? Я, например, считаю, что таким путем много зла делается. Ведь по-настоящему обиженная и слабая женщина жаловаться никуда не пойдет. А часто ли люди могут отличить настоящее горе от поддельного? Настоящее горе невыразительно и порой со стороны даже смешно. Трудное это дело — помочь человеку в любви.

— Так, значит, вы считаете… я не права? И не должна защищать Тоню? — Лицо у Настеньки стало совсем детским: внимательным, готовым поверить.

— Здесь — нет. Какая же эта защита — поддерживать в человеке чувство оскорбленного самолюбия? А ведь в любви это всегда так. Любовь — чувство хрупкое, оно умирает сразу, как только уходит вера. Обида и ревность живут годами, но ведь это уже не любовь!

Настенька вздохнула легко, поднялась из-за стола.

— Странная вы какая… Другие так не говорили. Ладно. Берите с собой Иринку. Я больше ничего не скажу.

…Но меня никто не просил. На согретой солнцем улице было пусто. Взрослые работали, дети убежали к морю или на сопки. Слишком долго все ждали тепла и солнца. Я пошла вверх — к домику Натальи.

За несколько дней кусты вокруг него разрослись еще гуще, домик совсем спрятался за стеной ольховника и цветущей белой спиреи. А возле дорожки уже выстроились красноватые стрельчатые ростки кипрея — ждали лета.

Я подошла к двери, постучала. За дверью торопливо прошлепали босые ноги. Она отворилась. На пороге стояла Иринка. Но по ее глазам я сразу поняла — ждала она не меня.

Иринка нахмурилась и потянула дверь к себе.

— Мамы нету… После приходите.

— Да я не к маме твоей пришла, а к тебе.

— А зачем? — Иринка все не отпускала двери.

— В море хочу тебя взять с собою.

Дверь изумленно распахнулась во всю ширину, и так же широко распахнулись глаза девочки.

— Верно? А когда?

— Сегодня.

— Ой!

— Ну так что же, пригласишь меня хоть в дом-то войти или нет?

— Идите… — Иринка совсем засмущалась и не знала, что сказать.

Мы вместе вошли в маленькую очень чистую кухню. Здесь топилась плита и пахло дымом. На окне в консервных банках росли красная герань, столетник и неожиданные здесь нежные лиловые цветы дикого прострела.

— Это ты тут цветы развела?

— Нет… Это мама. Она их любит. Ей бы только по сопкам ходить. А я море люблю. Я капитаном буду. Ведь можно же девочкам капитанами, да?

— Можно, конечно…

Иринка с трудом передвинула на плите тяжелую кастрюлю.

— Помочь тебе?

— Не… Я сама.

За моей спиной отворилась дверь, пахнуло свежим запахом молодой лиственницы. Я обернулась.

На пороге, согнувшись под низкой притолокой, стоял Андрей Иванович. Он держал, ведра с водой. В медвежьих темных глазах его была досада. Смотрел не на меня, на Иринку. Она потянулась к нему глазами, всем телом, но не сдвинулась с места. Вдруг взяла меня за руку и потерлась о нее щекой. Но я чувствовала, что это не моя рука, а его, и все, что она делает, принадлежит не мне. Глаза Андрея Ивановича потеплели.

— Подружились, значит? А я думал…

— Что вы думали?

— Да как сказать? Вы ведь из газеты, а у нас бабы уж так болтать любят — хлебом их не корми.

— А вы боитесь этой болтовни?

— Да нет. Не обо мне речь. — Он даже слишком выразительно показал глазами на Иринку — нельзя при ней говорить.

Я спросила:

— Можно мне Иринку с собой взять сегодня, не помешаем? Я ведь за этим и пришла…

— Вот это добро! Давно я ей обещал, да все не получалось как-то… — Он виновато опустил глаза.

Иринка вдруг сказала:

— Я за дровами схожу… — и вышла.

— Что же не получалось-то у вас? — спросила я.

Андрей Иванович сморщился, потер висок.

— Да с матерью-то ее мы вроде как в ссоре. Это я так… Девчонке помочь зашел. Наталье не говорите.

— А как же мне Иринку в море взять без нее?

— Сама поеду, сама! — раздался за моей спиной звонкий голосок Иринки. — И не надо мне никого спрашивать! Дядя Андрей ко мне пришел, верно?

Андрей Иванович молчал, смотрел в окно. Брови сошлись к переносице. Потом так же молча взял у Иринки из рук несколько корявых веток стланикового сухостоя. Нагнулся к плите, лицо побронзовело от огня.

— Верно. К тебе пришел…

Помолчав, глянул на меня искоса.

— Так вы с Иринкой приходите. Оденьтесь только теплее. Ночи у нас неласковые.

…Сейнеры уходили в предрассветную мглу. Рыбаки знают: на стыке ночи и утра бывает мгновение полной «слепой» тишины. В этот миг рыбьи косяки можно не только увидать, но и услышать. Шум сельдяного косяка напоминает шелест обложного осеннего дождя, падающего на воду. Среди обычных голосов моря его уловить трудно. Только перед рассветом, когда все затихает, людям слышно, о чем разговаривают рыбы.

Мы, я и Иринка, сидели на бухте каната и ждали. Небо было пасмурным. Серебристый свет белой ночи исчез. Море сразу похолодало и посуровело.

Мелкие волны терлись о борта сейнера. Низко стлались полосы тумана. Темноты не было, но не было и привычной дневной определенности предметов.

Каждый предмет притворялся чем-то другим. Бухта каната — лесным пнем, а свернутые сети чем-то напоминали согнувшиеся серые фигуры.

Полоса тумана и туч вдруг лопнула, как туго натянутое полотно, и мы увидели небо. На нем умирали звезды. Их гасил невидимый для час свет зари.

Иринка прижалась ко мне — стало холодно. Из мглы вынырнула чья-то фигура, знакомый голос спросил:

— Что, женщины, озябли? — Это Андрей Иванович. — Поговорил бы я с вами, да время не то. Тихо надо идти. Море будем слушать, авось сегодня нам рыбы и расскажут что интересное… Верно, Иринка?

Иринка потянулась к нему.

— А они только тебе расскажут, да, дядя Андрей?

— Да нет, отчего же? Доброму да умному всегда понятно, о чем рыбы говорят… Вот кто плохой, тех, верно, они не любят. Послушай. Может, и тебе что скажут. Сидите, однако, тихо. Ладно?

Иринка послушно закивала головой.

Андрей Иванович ушел. Мы снова остались одни. Все было прежним, но мне вдруг показалось, что нам навстречу что-то движется. Неуловимое, невидимое и тревожное.

Это не была полоса света — море было тем же предрассветно серым, это не был и звук. Это шла тишина. На какое-то мгновение у меня зазвенело в ушах.

Иринка стиснула мою руку озябшими холодными ручонками.

— Слышите? — ее шепот был громким, как крик. — Они разговаривают!

Я не слышала ничего, кроме вновь возникшего шороха волн. Потом ветер принес откуда-то далекий чаячий переполох. Может быть, там шла рыба, а может, мы подходили к острову, где тысячами жили чайки…

Рыбаки тоже словно ожили. Кто-то чиркнул спичкой. Вдоль борта поплыл огонек папиросы. Чей-то охрипший от тумана голос спросил:

— К «Двум братьям», что ли, пойдем, а, капитан? Там, слышь, вчера косяк бродил…

Все стало самым обычным. Сейнер развернулся и лег на другой курс. К нам снова подошел Андрей Иванович.

Иринка повисла у него на руке.

— А я слышала! Я их слышала!

Но что она слышала, девочка так и не сумела мне объяснить. Андрей Иванович взял ее на руки и унес в каюту — греться. А я пошла на корму, туда, где мелькали огоньки папирос.

У меня тоже были свои дела.

Передо мной лежала короткая и ясная телеграмма: «Немедленно возвращайтесь». В таких случаях полагается собирать вещи и уезжать. Вещи я собрала — их и собирать-то было нечего. Основное — блокноты. Пухлые журналистские блокноты с обтрепанными краями. В них пряталось многое: цифры, имена, события. Но не хватало главного — конца жизненной истории, занимавшей меня все это время. Да и будет ли этот конец и когда?

Я тихонько шла к причалу, от которого отправлялись пассажирские катера. Там на брошенных на пустые бочонки досках уже сидели какие-то люди. Ждали. Толстая баба едва удерживала дергающийся, визжащий мешок с поросенком. Около коричневого сморщенного старика стоял короб с вяленой рыбой. Еще какая-то женщина бережно прижимала к себе кошелку с яйцами. Все это были торговцы, отправлявшиеся на базар, народ ругательный и скучный. И денек выдался серенький. Пасмурным не назовешь, но и солнца не видно. Оно потонуло где-то среди слоистого тумана. Было тихо. Метелки лисохвоста на берегу даже не шевелились. А мне обычно Нравилось смотреть, как они бегут под ветром переливчатыми волнами старинного шелка. Теперь я уже долго не увижу этого. Будут новые места и встречи, но вот именно этот каменистый берег уйдет из моей жизни навсегда и уже никогда не повторится.

Катер еще не пришел. Я оглянулась, где бы пристроиться подальше от этой компании. Возле мостков качался на тихой воде целый самодельный флот. Лодки и лодчонки, сделанные подчас чуть ли не из пустых бензиновых бочек. Неуклюжие, кургузые, совсем не похожие на стройных речных бегунов, но устойчивые и живучие.

Из одной лодки навстречу мне поднялась девочка.

— Иринка! Ты зачем сюда забралась?

— А просто так… Здесь хорошо. Идите сюда!

Я слезла с мостков в шаткую легонькую лодку и благополучно оказалась на носу рядом с Иринкой.

От лодки пахло рыбой, мазутом и ржавым железом. Стиснутое боками десятков таких же лодок, море вокруг нас казалось ручным и даже просто грязным. На мелком дне блестели консервные банки, битое стекло. Но вдали, где в синем тумане вставала из воды громада острова, море вновь становилось самим собой. Оттуда прилетел ветер, полный странных, ни на что не похожих запахов. В них чудился аромат южных цветов и далекого тропического леса. Кто знает, где он успел побывать, этот ветер?

Иринка пристально смотрела вдаль. Глаза ее, как волны, меняли цвет — то темнели, то светлели так, что оставался один черный зрачок.

— Что же ты все-таки делаешь тут?

— Ничего… Не хочу дома сидеть, вот и все.

— А разве дома тебе плохо?

Иринка повела плечами:

— Не-е-ет. Только мамка работает, а дядя Андрей к нам перестал ходить. Мне без него скучно. А то раз пришел, так мама его выгнала. А потом плакала. Чудная какая: я же ей сказала, что он ко мне приходил, а не к ней. Все равно плачет… И ругается. Вот я и хожу сюда. Это лодка Жоркиного брата. Я даже знаю, где весла лежат. Хотите, принесу?

— Да нет, скоро катер придет, мне ехать надо…

— Ну во-о-от. А то бы мы, знаете, что сделали? Взяли бы лодку и поплыли далеко-далеко, во-он туда!

Иринка показала на синюю громаду острова. В эту минуту облака над островом разошлись, и на него золотым дождем пролился солнечный свет. От этого дикий скалистый утес вдруг превратился в незнакомую страну. Мне даже показалось, что на его вершине сквозь синий туман белеет замок, хоть я и знала, что это всего-навсего нерастаявший снег…

Кто-то окликнул меня по имени. Я оглянулась: на мостках стояла Нина Ильинична. За ее спиной, разводя широкую волну, подходил катер.

— Хорошо, что я вас нашла! Оставайтесь еще на день. Хотите, я письмо вашему редактору напишу? У нас завтра собрание важное — весеннюю путину закончили.

Почему-то я очень обрадовалась этому. Вот и нашлось хоть еще одно оправдание. Пусть все эти мелкие спекулянты едут без меня, я остаюсь.

Я хотела только позвать Иринку, но она незаметно и молча уже перебралась в другую лодку, а оттуда — еще дальше. Точно ей хотелось хоть на самую чуточку быть ближе к волшебному острову.

Солнечный дождь пролился и иссяк. Остров давно уже был самой обычной знакомой всем скалой у выхода из бухты. Там жили одни чайки. Не знаю, что продолжали видеть Иринкины глаза. Мои уже не видели ничего особенного.

Шквальный ветер выгнул дугой лозунг над воротами рыбозавода. День был непогожий. Волны с разбегу бросались на берег. Черную корону окутали сизые тучи. Над мачтами сейнеров беспомощными белыми хлопьями проносились чайки — ветер гнал их в море.

Люди собирались в клуб. Мужчины шли прямо, не кланяясь ветру. Женщины — боком, защищая ладонями лицо. Вместе с ветром летели навстречу жгучие соленые брызги.

Какая-то женщина поравнялась со мной, взяла под руку. Только по быстрым движениям я узнала Нину Ильиничну — лицо она прикрыла пестрой косынкой. Из-под косынки были видны лишь глаза да две неровные светлые оспинки на переносице.

— К нам идете? Это хорошо. А я думала, погоды испугаетесь. Награды сегодня вручать будем. И сюрприз один вас ждет. Такой материал получите — сразу напечатают. Я же не зря просила вас остаться.

Говорила она весело, но глаза не смеялись. Наверное, тоже от усталости — ведь путина была и за ее плечами…

…Собрание началось так же, как испокон века начинаются все собрания, — с длиннейшего доклада директора рыбозавода. Говорить он не умел и добросовестно читал заранее написанный текст.

Лицо у него было хорошее — сильные обветренные скулы, зоркие глаза. Дело свое этот человек знал, а рассказать о нем просто не мог. Но никто не обижался: другого и не ждали.

Как и на всех собраниях, в зале шла своя тихая жизнь взглядов, незаметных жестов, приглушенной вражды и скрытых симпатий.

Низкий зал клуба напоминал склад для какой-нибудь дорогой продукции. Только по стенам висели портреты, украшенные пучками дикой зелени. Сладко пахло лиственницей и приторно-модными здесь духами «Красная Москва».

Наталью я увидела сразу, как вошла. Она сидела чуть в стороне от всех. Такая же нарядная, как и все, с таким же, как у всех, торжественно замкнутым лицом. Алой полоской выделялись на лице накрашенные губы. Это старило ее, но это тоже была мода.

Тоню я не видела, но чувствовала, что она здесь. С ней было связано уже привычное мне чувство тревоги.

Собрание шло своим чередом. Кончился доклад. Мужчины потянулись на улицу — перекурить, но большинство тут же вернулось: ветер все крепчал. На улице невозможно было зажечь спичку, ветер мгновенно срывал и уносил хрупкий огонек.

Женщины курили, не вставая с мест, мужским жестом чиркали спичками в ладонях. Стало нечем дышать. Попытались открыть окно, но ветер ворвался в него так яростно, что со стены упал портрет. Окно закрыли.

Когда все снова занимали свои места, я увидела Тоню. Она села почти напротив меня. Угрожающе спокойная. Глаза спрятала — опустила голову.

И тут же я заметила и Андрея Ивановича. Он сразу увидел Наталью и пошел к ней, но на полдороге замялся. Тоня подняла голову, и я почувствовала, что ее взгляд, словно веревкой, опутал ему ноги. Он неловко уселся на край скамейки за спиной Натальи. Она не обернулась. Только помада на губах как будто стала еще ярче.

Так они и сидели. Три человека, скованных одной цепью, и ни у кого не было силы порвать ее…

Теперь слово взяла Нина Ильинична. Она читала длинный список награжденных. Ничто не изменилось. Но у меня было чувство, что с каждой названной фамилией невидимая цепь натягивается все туже.

В зале было душно и жарко, а в окна все отчаяннее бился ветер, заглядывали рваные полосы туч. Мне казалось, они садятся на крышу над нашей головой и оттого все труднее дышать, все острее чувство тревоги.

«…Значком «Отличник социалистического соревнования» — резальщицу разделочного цеха Наталью Гавриловну Смехову…»

Я поняла: вот оно… Вот он, сюрприз! И сейчас же хлестнул по нервам голос Тони:

— Это за какие же такие заслуги ее награждать?

В зале зашумели. В этом шуме я уловила сочувствие. Я знала — за спиной Натальи в эту секунду ширится пустота. Одна, совсем одна… И только единственный человек оставался ей. Он был рядом — и его не было: Андрей Иванович низко опустил большую темноволосую голову.

Тоня встала и на виду у всех пошла прочь из зала. Шла медленно, глаза полыхали торжеством. На ходу протянула ладонь какому-то парню, он отсыпал ей мелких кедровых орешков. На пороге оглянулась, сплюнула шелуху с широких губ.

— За такую работу прежде иначе жаловали!

— А почему не наградить? Чем она хуже других? — ответил Тоне чей-то молодой звонкий голос.

Тоня молча повернулась, ушла. Зал шумел. Захлопали откидные сиденья. Я знала: Наталья была уже не одна. Она победила, но, наверное, даже не почувствовала этого.

Она быстро встала со своего места и не пошла — побежала к выходу. Я пошла за ней.

На пороге меня оттеснило плечо Андрея Ивановича. Он первым кинулся навстречу ветру.

Что с ним было? Может быть, только сейчас понял, что произошло: не все люди соображают быстро.

Он бежал вверх по каменистой улице далеко впереди меня. Ветер теперь дул в спину, но от этого было не легче — его неожиданные удары валили с ног. Я спотыкалась о камни, раза два упала и, наконец, потеряла капитана из виду.

Вокруг была пустынная, пронизанная ветром улица. Даже окна домов словно зажмурились, прикрытые ставнями. Пробежали куры с растопыренными хвостами. Откуда-то с сопок донесся сдавленный грохот камнепада. И низко-низко, как стаи черных птиц, летели обрывки туч.

Я подумала, что мне незачем идти наверх. Нет, незачем… Но как я хотела счастья Наталье! А еще больше — Иринке…

Возвращаться на завод уже не было смысла. Я повернула домой. Ветер все не унимался.

К ровному шуму ветра за окном прибавился еще какой-то звук. Я прислушалась — стучали в стекло. Настойчиво, тревожно.

Раньше меня к темному окну пробежала Настенька. Открыла форточку. Ветер сейчас же швырнул в нее горсть песка и брызг.

— Вставайте! Беда в поселке! — услышала я чей-то задыхающийся голос. — Ребятишки в море ушли…

— Кто? Какие? — осевшим от испуга голосом спросила Настенька, но я уже знала кто.

Он был так нужен Иринке — прекрасный остров в море, где живут добрые звери и рыбы рассказывают людям обо всем, что есть на свете! Она должна была его найти! Как я не поняла этого еще там, возле старой шхуны?..

Но почему именно сегодня, именно в такую отчаянную погоду?

Настенька, уже почти одетая, подлетела ко мне.

— Вот! А вы еще защищали эту Наталью! Девчонка пропадает в море, а она и не знает об этом! Хороша мать!

Теперь я поняла все. Точно своими глазами увидела домик возле сопки и Иринку у окна, где давно отцвели прострелы.

Она ждала мать… Долго ждала. Но у Натальи было свое горе, своя обида.

Он догнал ее, наверное, недалеко от дома. Возможно, Иринка даже видела их в окно. Они ушли, занятые собой, и девочка осталась одна.

Ничего этого я не сказала Настеньке. Некогда было. Я просто потеряла ее из виду, как только вышла на улицу.

Ветер проносил мимо меня тени бегущих людей. Луны не было. В черной пропасти неба резко мигали лишь яркие звезды. И мерно вздрагивала земля от ударов волн невидимого моря.

На пирсе одним живым теплым комом сгрудилась толпа людей. Тут уже не осталось ни врагов, ни друзей — были просто люди. А перед ними, чуть не хлеща по ногам, бесилось море. Огромное и неодолимое, как в древности…

Кто-то зажег электрический фонарик. Луч света скользнул по лицам и на секунду осветил двух женщин у самого края пирса. Впереди всех.

Они стояли рядом и бесконечно далеко. Две соперницы. И обе ждали, каждая для себя. У меня мелькнула мысль: «А вдруг опасность помирит? Бывают же чудеса…»

И точно в ответ на эти мысли, сквозь шум ветра я услышала голос бабушки Аграфены, она чуть не кричала мне в ухо:

— Видишь, как стоят? Точно подруги. А я вот помню, так-то две бабы ждали мужика, да одна и оступилась. Ночь темная, кто будет виноват?

Старуха стояла рядом со мной, не отворачиваясь от секущего ветра. Даже в темноте я видела, вернее, чувствовала, как остро блестят ее глаза. Чего только они не видели за долгий свой век!

Мне стало холодно и страшно.

— Андрей Иванович, как услыхал, — продолжала старуха, — тут же набрал рыбаков, кто посмелее, да и в море… Сейнер-то чуть у причала не перекинуло. Хоть бы сами-то живые вернулись…

Луч фонарика вспыхивал и гас. И всякий раз я видела на миг чьи-то глаза, стиснутые руки, напряженную линию плеч. Словно детали одинаковой во все века картины большого человеческого горя.

Время шло, и я не сразу поняла, почему вдруг в общей темноте предметы начали отделяться друг от друга. Сплошной темной массой стояли люди, но впереди них уже ясно обозначались мачты причаленных сейнеров. Смутной давящей громадой выступили из тьмы сопки на берегу. И наконец, где-то очень далеко мелькнула слабая серебристо-туманная полоса. Наступал рассвет.

Ветер точно бы стих немного, но море не унималось. Только теперь в бледном немощном свете ненастного утра оно уже перестало быть огромной таинственной силой.

Жестокое северное море в свинцовой броне волн. Грозное, но давно знакомое людям. И почему-то мне стало спокойнее. Может быть, просто оттого, что человеку всегда спокойнее, когда он видит опасность.

Кажется, и у других было такое же чувство. Человек пять-шесть даже попросту пошли домой, разговаривая о чем-то своем. За ними по одному, по двое потянулись остальные. В жизни поселка бывали и не такие беды…

Только две фигуры у края пирса не обернулись, не тронулись с места. Этим ждать до конца.

Мать Тоника, беременная белокурая женщина, едва стояла на ногах. К ней подошла Нина Ильинична, чуть не силой отвела в сторону, посадила на бухту каната. Села рядом, накрыв ее полой своего плаща. Высокая, худая мать Жорки тронула Наталью за плечо:

— Наташа, ты крикни, если что. Малого пойду кормить. Нельзя ведь…

И потому, что подошла она к Наталье, я поняла, что теперь одна против всех оставалась Тоня.

Так всегда большое горе, как половодье, сметает весь мусор мелких обид и неурядиц. И оно всегда справедливо.

Я тоже устроилась рядом с Ниной Ильиничной на той же бухте каната.

Только Наталья и Тоня стояли у края пирса. Никто не заметил, как разошлись люди. Осталась еще группа женщин на другом конце пирса. Эти нашли где-то брезент и спрятались под ним. Я не видела, кто там был. Наверное, те, чьи мужья или братья ушли на сейнере…

Уже совсем рассвело. Ветер почти стих. Пошел нудный мелкий дождь. Черную корону всю заволокло серыми дождевыми тучами. От дождя сразу почернели камни на берегу, поникли кусты. Мир потерял краски. И вместо чувства острой опасности в душу начала закрадываться серая безнадежность. Кого и чего мы ждем? Чудес не бывает…

Эту же мысль я прочла и в никнущей фигуре Тони. Теперь маленькая Наталья стала чуть ли не выше ее.

Нина Ильинична обернулась ко мне.

— Знаете, море — странная штука. Я много лет тут прожила, всякое видела. Каждую путину что-нибудь да случится. И вот есть такой необъяснимый закон: часто наперекор всему люди возвращаются, если их очень ждут. Очень! Понимаете?

Мать Тоника подняла на нее большие голубые глаза.

— Так неужто мы не ждем?

Нина Ильинична незаметно кивнула головой в сторону Натальи. Мы поняли друг друга…

…И все-таки сейнер появился неожиданно. Первыми его заметили не мы, а те другие женщины, прятавшиеся под брезентом.

— Иде-е-ет! — вдруг высоко и звонко — на весь поселок — закричал женский голос. Я узнала Настеньку, но мне некогда было думать, кого она тут ждала.

Сейнер шел совсем не оттуда, откуда его ждали. Утлое суденышко вынырнуло вдруг из-за мыса возле Черной короны. Сейнер прыгал по волнам, как яичная скорлупа, но все-таки приближался к нам. На мачте реяли по ветру обрывки такелажа, с палубы смыло все, что можно было смыть. Болезненно захлебывался мотор. Но сейнер шел!

Не знаю, увидел ли его кто с горы, или в поселке услышали крик Настеньки, но только на пирсе мигом собралась та же самая толпа. Даже непонятно было, как люди сумели прибежать так быстро…

Меня совсем затолкали, и я не видела, как сейнер подошел к причалу. Заметила только, как бессильно поникло тело Натальи. Она дождалась. Теперь очередь других.

И опять чьи-то плечи и спины загородили мне все. Наконец, протолкавшись вперед, я увидела матерей, тормошивших мальчишек. Чей-то мужской голос говорил:

— Ведь как повезло-то, в рубашках, видать, родились пацаны. На косу возле Черной короны лодку выкинуло. Иначе бы ни за что не уцелели. А тут как рассвело, так мы их и увидели…

Я протиснулась между двух каких-то женщин и, наконец, увидела Андрея Ивановича. Он осторожно нес на руках Иринку. Правая рука девочки лежала как неживая, но она была в сознании. Огромные, потемневшие от боли и страха глаза искали мать.

Бабушка Аграфена подвела к ним едва живую Наталью. Лицо у нее было торжественным и строгим. Наталья быстрыми неверящими движениями обеих рук погладила волосы Иринки.

— До-о-оченька!

Андрей Иванович улыбнулся. Улыбка не получалась на измученном, исхлестанном ветром лице.

Они пошли в гору, к поселку. И следом за ними группами, уже спокойно, потянулись остальные. Дождь все настойчивее колотил по мосткам, плясал на черных камнях, рябил волны.

Неожиданно со мной поравнялась Тоня. Она шла последней. Обернулась, пристально глянула мне в лицо, но так ничего и не сказала.

А впереди нас по скользкой от дождя тропинке уходили трое. Белая головка девочки лежала на руке мужчины, женщина изнеможенно припала к его плечу.

И мне показалось, что там, куда они шли, небо светлеет. Навстречу им с трудом пробивается сквозь тучи солнечный летний день.

 

Ищу страну Синегорию

 

1

Дорога — это прошлое и настоящее вместе.

Сейчас вокруг меня тайга. Настороженная, готовая и ударить и отступить. Трактор со злостью давит головы кочек, крушит лиственничное редколесье. Следом плывут сани. А сзади вновь поднимаются смятые кусты, топорщится осока, смыкаются костлявые ветки лиственниц. По тракторному следу расплывается топь. Серым облачком вьется за санями мошка.

Все это действительность. Неуютная, но необходимая. Так по крайней мере кажется мне, хотя я твердо знаю, что моя начальница Вера Ардальоновна придерживается на этот счет несколько иного мнения. Даже глаз не надо закрывать — и так вижу, как она вещает (она именно вещает, а не говорит, как все): «Страховой агент, безусловно, должен проявлять инициативу, но к чему крайности?»

«Крайности» — любимое слово Веры Ардальоновны. По отношению ко мне сюда входит очень многое: и то, что я, дожив почти до тридцати, все еще не вышла замуж, и то, что я не умею вовремя сказать комплимент или поднести маленький, но дорогой подарок, и, наконец, то, что я выхлопотала себе эту «дикую» командировку.

«Господи, люди и в поселке находят клиентов, к чему забираться в глушь? Медведей ведь не застрахуешь!» Так говорили и говорят. Пусть.

Я еду в тайгу к буровикам дальней геологоразведочной партии. Еду потому, что не верю тем, кто так говорит, и потому, что, кроме настоящего, существует прошлое, от которого не так уж легко уйти.

Вещи беспощаднее людей. Им не знакома жалость.

Помнишь, ты всегда забывал купить папиросы, и я прятала пачку в ящике стола. Эта, последняя, так и лежит там до сих пор. На ней плохо отпечатано название фабрики. У меня было достаточно времени, чтобы заметить это. Я ждала. Я жила ожиданием. Мне казалось, что ждать всегда легче, чем бороться. Сильные побеждают или гибнут, слабые ждут. Я умела только ждать. Мне все время казалось, что ты еще не все сказал мне, что главное где-то впереди…

Но однажды, открыв ящик стола, я увидела, что обертка пачки начала желтеть. Тогда я поняла, что ты не придешь.

…Меня кто-то тронул за плечо.

— И что это вы всё думаете, грустите? Так и голова заболит.

Этого человека я приметила давно. Еще в поселке, когда наша дорога только начиналась. У него ярко-голубые глаза в птичьих лапах морщинок и очень вежливые руки. Кажется, что они спрашивают разрешения у каждого предмета, который хотят взять.

— А о чем ей думать? Как бы побольше денег с людей содрать! Такое уж их дело, этих агентов. У меня на «материке» знакомая страхагентом работает — вот живут! Ковры, дача, рояль купили недавно. Играть-то на нем некому, но все равно — вещь. В случае чего — те же деньги.

Это заговорила «женщина с багажом». Так я назвала ее мысленно. Лицо у нее безмятежное, широкое, как блин, к которому прилипли два уголька — глаза. Она величественно восседает на целой груде мешков, сумок и сеток.

— Ну, зачем же вы такое говорите, Марья Ивановна! У человека, может, дело требует, или несчастье случилось, или еще что, а вы — за деньги.

Оказывается, у моего соседа очень добрые глаза. И вовсе он не старый, это только так кажется. Улыбка у него просто замечательная — как солнечный зайчик. Интересно, кто он такой?

Марья Ивановна замолчала, но на ее губах змеится презрение. Она не верит. Остальные четверо не обращают на нас внимания.

Дорога лениво карабкается на сопку. Теперь мы едем, вернее, тащимся по сухому седоватому ягельнику. В неподвижном воздухе едкое облако пыли. Все замерло. Движемся лишь мы и следом тяжелая черная туча.

Долине нет конца. Те же болота и взгорья, те же съеженные больные лиственницы, те же комары и бесполезная капель голубики, которую мы стряхиваем на землю.

Спора нет: сидеть в комнате агентства гораздо приятнее. Сейчас, конечно, Галочка Донниченко поставила чайник. Галочка — неподражаемо уютная девушка, что не раз ставилось мне в пример. Потом она нальет чай себе и Вере Ардальоновне. Мило покраснев, протянет начальнице пакет с конфетами: «Ваши любимые, с медом…» Вера Ардальоновна медленно кивнет: «Спасибо, девочка. Вам так идет эта кофточка…»

Наша начальница считает, что за все нужно платить немедленно: конфеты стоят комплимента. Если бы в эту минуту я находилась рядом, на Меня посмотрели бы укоризненно: «Ну чего же проще? Учись! Гляди, как люди делают, и живи, как все».

И я так же, как всегда, молча отвернулась бы к окну.

Сказать нечего. Мне это не нравится, и только. Где лучше, я не знаю. Я переменила столько мест работы, что просто устала искать.

Прежде мне иногда казалось, что я ищу не там, где нужно, что, кроме учреждений, есть еще стройки, прииски, заводы. Но все это была теория, все было далеко, пугало. Ведь мне с детства твердили совсем другое!

А сейчас мне уже и думать ни о чем не хочется. Все равно вместо жизни — серенький осенний денек, а за ним — вечер и конец.

Впрочем, я могу и ошибаться в мыслях. Моим спутникам тоже не лучше, но, наверное, никто из них не думает так, как я. Особенно мой сосед. Глаза его так добры и ясны.

…Мы прочно засели в болоте. Тракторист отцепил буксир и пошел искать дорогу. Вокруг нас вспаханная, развороченная земля сочится водой, будто плачет. Не хочется выходить, но делать нечего. Лучше уж собирать голубику, чем сидеть одной на санях. Все уже разбрелись кто куда.

Ягоды каждый собирает по-своему. Марья Ивановна добыла из недр своего багажа консервную банку и привычным жестом сборщицы сыплет ягоды в нее. Ни одна не попадает в рот. Моего соседа привлекает красота. Он собирает букетик самых лучших веток голубики. Положив очередную веточку, долго любуется ею. Остальные четыре женщины с одинаковыми обветренными лицами просто едят ягоды. Губы у всех черные.

— Яша! Кому это ты букет-то собираешь? Уж не мне ли? — Лицо Марьи Ивановны расплывается в ожидающей улыбке.

— Ну да! Жди! Ганнусе своей, поди, отвезет. Слышь, на бурах-то у нас голубицы не стало, — вмешивается одна из женщин.

Так. Теперь я знаю и много и мало. Этого человека зовут Яша, Яков. Это мало. И у него есть Ганнуся, которую он любит. Иначе зачем букет? Это много. Сейчас мне кажется — почти все. Счастливый Яша!

 

2

Домики бурового отряда жмутся друг к другу, как лошади у таежного костра. Их четыре. Одинаковые деревянные вагончики на полозьях. У каждого свое прозвище и свой флаг. Неизвестно, кто и когда придумал это.

Так бывает часто — шутка переходит в привычку, никому уже не кажется смешной, и в конце концов к ней начинают относиться вполне серьезно. Домики гордятся своими флагами и готовы отстаивать их «честь».

Лучше всех флаг «бабьей республики» — на нем по лимонному полю вышита ветка стланика. Зато я сильно подозреваю, что на изготовление флага «холостяков» пошла не одна пара ношеных трикотажных кальсон. «Холостяки» ведут себя вызывающе и немного кокетливо.

У «собашников» флаг напоминает знамя «псоглавцев» — на нем нашита собачья морда из черного плюша. А флаг «итээра» лучше всего отражает внутренние противоречия, раздирающие это интеллигентное «государство», — он пестр, как лоскутное одеяло…

Сейчас флаги грустят. Они промокли от многодневного дождя. Седьмой день я на бурах, и ровно столько же не прекращается дождь.

Собственно говоря, делать мне тут уже нечего — все взрослое население застраховалось (главным образом потому, что я решилась к ним приехать). Теория Веры Ардальоновны терпит крах — я возвращусь победителем. Но сейчас мне это как-то не доставляет радости. Может быть, потому, что за слепеньким оконцем «итээра» — дождь, дождь. И никому не известно, когда он кончится и когда пойдет трактор.

А в нашем поселке сейчас, наверное, азиатская знойная сушь. И не поверишь, что это Колыма. Куры с разинутыми клювами дремлют в коротких синих тенях. Замерло на веревках пестрое белье. Вдоль тротуаров — летучие сугробы из семян ивняка. Изредка налетевший ветер завивает на дороге пыльные смерчи. И я отлично знаю, что ты сейчас в клубе, в той самой комнате за сценой, где мы виделись последний раз. За ее окном — зеленая стена кустов.

Я помню их другими. Озябшими, в пушистых снежных муфтах. Они каждое утро заглядывали к нам в окно и радостно кивали: «Вы счастливы? И мы тоже. Видите, нам даже не холодно сегодня».

Тогда они еще не выучились равнодушию. А в наше последнее свидание они уже стояли безликой зеленой стеной. Так же, как и сейчас.

Им было все равно, что скажет мужчина с чужими, спрятанными глазами, что сделает женщина. Да они и знали — ничего не будет. Слишком многое легло с тех пор между ними.

Я спросила: «Ты счастлив?» — «Да… очень…»

В паузе пряталась ложь. Я слишком хорошо знала тебя, чтобы поверить. Но почему же я ничего не сделала? Почему ушла, мило поговорив о том о сем десять минут?

За окном тайга и дождь. Ты далеко, и искать ответ поздно.

…Дверь распахнулась так стремительно, что задрожал домик.

— Бригадира нет?

На смуглом Женином лице глаза совсем круглые — так чем-то взволнована. Женя — моя соседка по койке, у ее профессии ответственное название — техник разведки, а стаж работы всего два месяца.

Очень трудно живется Жене! Во-первых, дали смешное прозвище «Веретено» и тут же забыли, как зовут. Женя и впрямь под стать веретену — тоненькая и верткая, но ведь от этого не легче, если тебя не хотят принимать всерьез ни как работника, ни как женщину. Желонщик Костя даже и глазом не поведет… А я знаю, что под Жениной подушкой спрятана его фотография. Кусочек выдуманного внимания. Женя почти верит, что фотографию ей подарили. На самом деле ее выбросила за дверь промывальщица Любка полсекунды спустя, как в эту же дверь вылетел сам Костя.

Впрочем, трагедии тут никакой нет: ведь кроме Кости, есть еще техник Лева. Он живет в нашем же домике. Насмешливый, вспыльчивый одессит, весь слегка напоказ. Женя и сама толком не знает, кто ей нужнее, но Костя красивее, его легче выдумать. А какая женщина не выдумывала себе героев?

Но что случилось на этот раз? Женя не похожа на себя. Это уже не бодрое веретено, а ломкий стебелек под ветром.

Женя схватила меня за руку.

— Идемте! Собрание сейчас будет.

— О чем?

— Ой, сами услышите! Идемте!

Кажется Женя не совсем понимала, что говорит. Все равно я пошла с нею.

На собрание пришли даже те, кто обычно остается дома, — продавец местной «каптерки» Марья Ивановна и жена дизелиста Яши Розенблюма Ганнуся. Та самая, которой предназначался красивый букет из голубики (мы его весь объели дорогой). Она — здешний фельдшер.

Ганнуся меньше всех ростом.

Темные брови стрелками, прямые волосы. На бледном личике тень давнего страдания. Лица людей, как сама земля, хранят отпечатки пережитого. Что бы ни случилось после, прошлое остается. Не знаю, что прячут Ганнусины грустные губы, но они сегодня — в улыбке. Медленной и робкой, как северная весна.

…Людей больше, чем может вместить «холостая республика». Дверь, настежь, и на пороге тоже уселись двое. Отмахиваются от дождя, как от комаров.

На столе, свесив ноги, сидит бригадир Толя Харин. Он никак не может дождаться хотя бы относительной тишины. В углах переругиваются, то и дело подходят опоздавшие.

— Товарищи! Да тише вы там! Дома, что ли, не наругались? Товарищи…

Бесцветный Толин голос тонет в разноголосице.

— Да чего там — «товарищи»! Будем о деле говорить или нет?

Встала промывальщица Любка. Вся как куст рябины осенью — пьянящая горькая красота. И стало тихо.

Любка взяла за плечо Женю, поставила перед собой.

— Это до каких пор девчонку обижать будут? Кряжев сегодня опять смухлевал. Проходки у него и десяти метров не было, а получилось сколько? Двадцать? Ему что — у него станок, как скрипка в руках. Что хочет, то и сделает, а девчонке отвечать. Другие-то с нее спрашивают: куда, мол, техник, смотришь?

Женя покосилась на Кряжева. Он огромен и космат. Молчит. Навесил брови на глаза.

— Так я же ничего не говорю. Ну, не сумела, не заметила. Федор Маркович, может, подшутить хотел…

— Шутки-то эти ему рублями в карман валятся, — зло перебила Любка, — а ты, птенец, не оправдывайся, коли не виновата! Я вот одного понять не могу — чужие мы тут все друг другу, что ли? Почему молчите? Вот ты, Костя, ты же желонщик, видел ведь все. Или тоже на легкие деньги потянуло?

— Тебе, поди, деньги-то легче достаются! — Костя довольно обвел всех нагловатыми навыкате глазами.

Вспыхнули и погасли смешки. Любкино лицо погрозовело.

— А ты их когда видел, эти мои легкие заработки? Может, тогда, как с крыльца летел? И нечего в сторону вилять — нельзя так больше жить. Каждый за себя, каждый мухлюет, как может. Какая мы после этого бригада? А еще поговаривали: за коммунистическую, мол, надо бороться…

— Люба, опомнись! Ну зачем ты так?

Толя Харин съежился от неловкости. В глазах мольба: пусть только все успокоится, и опять будет тихо и гладко.

Тем временем прораб Семен Васильевич успел уже настрочить в блокноте «постановленьице». Он сам весь в этом слове. Но зачитывать его не пришлось.

Собрание, как взбесившийся конь, пошло напролом, без дороги. Уже Марья Ивановна — руки в боки — обличала прораба во взяточничестве, уже Любка, стреляя зелеными глазами, отбивалась от чьих-то обиженных жен. Весь шум перекрывало довольное Костино ржанье.

Яша давно ушел, бережно взяв под руку Ганнусю. Пробиралась к двери Женя. Я пошла за нею.

Вокруг снова дождь и ранняя темь. Рядом работает «Яшино хозяйство» — подстанция. Размеренно стучит движок. Косой луч света на мгновение осветил Женино скомканное лицо, остановившийся взгляд круглых галочьих глаз.

— Ну скажите, разве можно так жить?! Двадцать раз собираются, и всегда одно и то же: переругаются, а то хуже — передерутся… И все как было!

Откуда-то сзади донесся раскатистый бас Кряжева:

— И правильно! Как умеешь, так и работай — за то и деньги берешь. Вон, говорят, комплекс, что ли, какой-то вводить будут… Это что же? Все, значит, из одного корыта — я работаю, а лентяи деньги подбирают? Дураков нет!

Женя тронула меня за локоть:

— Слышали? А нам в техникуме говорили, что комплексный метод работы — самый передовой, что мы должны бороться за его введение. Бороться! Тут и так-то не знаешь, как выкарабкаться…

Одна за другой обгоняли нас серые людские тени — не разберешь кто.

— Начальника дельного у нас нет — то и беда, — снова долетело из-за стены дождя.

— Нет у нас начальника, это верно, — печально подтвердила Женя. — Наш-то пенсию «доживает», его из базы палкой в тайгу не выгонишь. Нет, вот вы скажите, правильно это? Учат нас, учат, а главного — как к людям идти, мы не знаем. Столько всего ученые изобрели, хотя бы выдумали такую науку — «людеведение», а?

— Но ведь такая наука давно существует. Только узнаем мы о ней не в школе. Я почему-то думаю, что к тебе это знание придет скоро.

— Скоро! А сегодня что?

— Сегодня начало этого знания.

В «итээр» вернулись молча, промокнув до нитки. Там уже, тоже молча, разжигал печурку Лева. Семен Васильевич по-стариковски аккуратно и медленно развешивал над печуркой мокрую одежду. Он далеко еще не стар, но в этом человеке все приглушено. Он словно погас, так и не успев разгореться.

О собрании не говорили. Словно и не было его. Видимо, и правда, здесь это в порядке вещей.

Лева подтащил к печке два чурбана.

— Милые дамы, прошу занять места! Для вас — только в партере!

Дамы — это мы с Женей. Звучит это забавно. В домике два этажа нар и единственный общий стол. Все мы ходим в одинаковых шароварах и ковбойках, спим на соседних нарах, едим за одним столом. Шестеро мужчин и две женщины, забывшие о всех привилегиях «слабого пола». Единственная память об этом — пестренькая ситцевая занавеска у нашей с Женей постели. Обычно Лева называет ее «пережитком капитализма», но сегодня ему хочется быть рыцарем.

Мы с Женей торжественно заняли «места в партере» — у дверцы печурки. А дождь все хлещет и хлещет о крышу…

 

3

Я никогда раньше не задумывалась над тем, как разъединяет людей слово «плата». Мы инстинктивно стараемся оплатить все: и то, что оплачивать нужно, и то, чего оплатить невозможно.

Как часто сын, высылая матери деньги, считает, что этим он оплачивает все, что она ему дала.

Ты тоже уверен, что совесть твоя спокойна, — ты с лихвой оплатил все. Но чувство не выльешь в тупое благополучие мебели. Спора нет, оно терпеливый кредитор, но рано или поздно всегда предъявляет векселя к оплате, и как тяжело старику выплачивать просроченный долг!

Люди, у которых я живу, тоже не принадлежат к числу тех, с кем легко рассчитаться. Они приняли меня просто и радушно — как дорогого человека, который уезжал и вернулся. А чем отплачу им я? Ведь денег они не возьмут, и не ими расплачиваются за доброту.

Нечаянно заметила простую вещь — в домике, где я живу, никто не умеет стряпать. Не зря же его зовут «итээром». Публика здесь хоть и не очень интеллигентная, но зато в полную меру этого слова безалаберная. И вот сегодня решила посмотреть, что получится у меня.

Еще рано. За открытой дверью курится земля. Дождя нет. Сопки нежатся на солнце, подставляя лучам лысые бока. Отряхиваются от дождя лиственницы. Речка деловито ворочает камни у самого порога. Флаги тоже встрепенулись и уже дразнят друг друга затейливой разноголосицей красок.

Все ушли. Кто на смену, кто в лес за ягодами. Грибов искать не нужно — достаточно сойти с крыльца. Рыжие маслята кучами лезут из мха, пихают, жмут друг друга. Их столько, что новым не хватает места.

Я рада, что моих хлопот никто, кроме Шамана, не видит. Шаман — огромный черный пес, он живет в нашем домике и сейчас спокойно вытянулся на пороге. Шаману безразлично, что вычистить живого хариуса и вымыть его в ледяной речке тоже не так-то просто. И не ему придумывать, что можно соорудить из давно всем надоевшего риса и мясной тушенки.

Любка, к которой я еще утром напросилась в помощницы чинить бредень, скоро отказалась от моих услуг: «Уж больно ты, девка, на руку тиха». А ведь когда нужно, я все умею делать быстро и ладно. Но лишь тогда, когда забываю, что на свете есть тетя Надя.

Если можно поверить, что человек способен жить за счет чужой жизни, тетя Надя живет за счет моей. Раньше жила за счет маминой. Не знаю, что в ней есть такого, что позволяет ей это?

Она вошла в нашу жизнь в год, когда погиб мой отец. Он был известным геологом и однажды не вернулся из экспедиции. И тогда в нашей растревоженной квартире появилась тетя Надя, а вместе с ней короткое, веское слово «вещи».

— Ленка! Чего вещи-то разбросаны? Помоги матери, собери! — властно командовала она, — Дожились до ручки! Говорила я твоему отцу.

Мне было семь лет, и никто никогда до этого не называл меня Ленкой, и никто не приказывал мне. Я вздрогнула, глянула на мать, но глаза ее были пустыми — она ничего не видела вокруг. И я подчинилась.

Тетя Надя была сестрой моего отца, но прежде она никогда не появлялась в нашей жизни. Отец лишь морщился, когда о ней вспоминали. С самого детства шли они разными дорогами и к разной цели. Работала тетя Надя дамским парикмахером.

С того дня она прочно вошла в наш дом. Мы обе — я и моя мать — исчезли. Была только она и ее дочь Альбина, Алечка.

Все, что делала Алечка, было хорошо; все, что делала я, — плохо. С годами я совсем разучилась понимать истинную цену своих поступков. В жизни, которую признавала тетя Надя, я стала неудачницей. Главным в этой жизни были деньги. Безразлично, каким путем приходили они в дом. И еще Алечкино приданое. Нам было по десять, когда о нем заговорили впервые, и с тех пор то, что уже куплено, и то, что еще надо было купить, стало постоянной темой разговоров. В конце концов все эти вещи стали казаться мне живыми и оттого еще более неприятными.

А была ли другая жизнь? Наверное. Но я не успевала узнать о ней. Тетя Надя не любила подолгу жить на одном месте. С детства мелькали передо мной города, люди, какие-то тетины знакомые. И никогда не было места, которое я могла бы назвать «своим».

Шаман недовольно поднял голову и заворчал — в дверь просунулась белая морда коня Ландыша. Вряд ли где-то еще молодой, сильный конь мог бы жить на таком пиратском положении.

Ландыша с разбитыми копытами бросили здесь геологи. Всезнающий одессит Лева и хозяйственный Кряжев вылечили коня. Он так и остался в отряде, хотя обязанности Ландыша никому не известны. Зато потребности у него растут не по дням, а по часам.

Тетя Надя, например, убеждена, что основное место ее работы не в парикмахерской, а на дому, где она «по вольной цене» делала прически первым дамам города, а теперь — дамам поселка.

Ландыш, конечно, просто подчиняется обстоятельствам, но сюда он пришел уже не за куском хлеба с солью, а за окурками. Безделье успело развратить его.

Но он ошибался — сегодня здесь окурков не найти. Сколько их я выгребла из углов! Недовольно фыркнув, Ландыш ушел, а я вдруг подумала: как-то отнесутся хозяева к тому, что я сделала? И стало неловко.

Первыми пришли Женя и Лева. Он уже третий год «трется» на бурах и везде чувствует себя отлично. Наверное, потому, что солнечная Одесса с избытком наделила его оптимизмом и самомнением. Оба на секунду замерли на пороге.

— Ох ты, бубны-козыри, как у нас здорово стало! — сказал Лева и весь расплылся в улыбке. А Женя просто подбежала ко мне и поцеловала в щеку.

Подошли и остальные. Хвалили за вкусный обед, за чистый пол. У всех были благодарные глаза. И все это тепло принадлежало мне. Впервые в жизни.

Стало даже немного страшно: неужели дорога к людям так проста, а я мучительно искала и не находила ее столько лет!

 

4

Работа буровых — столкновение романтики с прозой. Вокруг тайга со всеми тайнами и бедами, а тут обычный кусочек жизни.

На болотистой равнине — два станка с поднятыми мачтами.

Они похожи на жирных комаров, впившихся в землю. Около них до глаз облепленные грязью мастера и желонщики. Чуть в стороне — погнутое железное корыто зумпфа, под ним костерок, а около, в дыму, маячит рослая фигура промывальщицы Любки. Яша, как обычно, возится у своей подстанции. Руки его особенно вежливы сегодня, видно, что-то не ладится.

Станки работают в русле древней реки. Думаю, что в прежние времена долина выглядела лучше. Сейчас это огромная мшара, заросшая ерником и больными лиственницами. Они, как старые сплетницы, наклонились друг к другу и шепчутся о чем-то. Очень трудно представить, что где-то там, в глубине, под шубой торфов, спрятано золото. Но оно там. И именно поэтому день и ночь сосут землю стальные комары.

Нет ничего хуже роли постороннего наблюдателя, поэтому я помогаю Любке. Уж очень хочется доказать, что не так я «тиха на руку», как она думает!

Таскаю бачки с породой. Липкая земляная кашица залила шаровары. Ничего. Если нужно, ношу воду и незаметно присматриваюсь к тому, что делает Любка. Очень или не очень трудно работать промывальщицей?

Наверное, очень трудно. Вижу, как напряженно сильные руки Любки держат тяжелый лоток. Пальцы покраснели от грязной тепловатой воды. Но зато, если очередная проба принесет золото, первой его увидит Любка. Первой. А это замечательно — видеть, делать, быть первой. Никогда мне не принадлежало это место!

Любка взяла у меня из рук тяжелый бачок:

— Намаялась, поди, с непривычки? Теперь видишь, каков он, наш хлеб? Не булками с неба валится.

— Да нет, я не устала, больше от неуменья.

Любка усмехнулась:

— Зато Кряжев умеет. Видала, что вытворяет? Я же по породе вижу, что скважина не добурена, а он на новое место собирается.

Действительно, одному из комаров надоело сидеть на месте. Он рывком высвободил хоботок-снаряд и пополз, покачиваясь, к следующей вехе. Широкие гусеницы пропахали глубокую борозду, пряно запахло ломаным багульником.

— Знает, старый черт, что впереди настоящие глубины пойдут, туда и рвется, — говорила Любка. — Здесь-то все одно: метром больше, меньше — деньгу не ухватишь. Толька, тот не уйдет и будет, как гусь в луже, сидеть, а денежки старичок огребет. Да с Костькой и с Левкой поделится. Одному за то, что не видел, другому за то, что скважины до времени закрывал. Так и идет. Да мне-то что? Я свое не от них получу. Девчонку вот жалко — не привыкла она в подлости вариться, ну и мучается зря.

— А иначе нельзя?

— Иначе — это надо совсем другую оплату труда ввести и все нутро человечье в каждом расшевелить, да кто этим заниматься будет? Плохо, коммунистов у нас тут нет, комсомольцев трое, да и у тех организация на базе.

А ты знаешь, я ведь зря тогда тебе сказала, что ты на руку тиха. Ты девка ничего, правильная. Робкая только очень, — неожиданно закончила Любка. Я совсем перестала чувствовать тяжесть бачка.

— Эй, девки, «повеселимся»? Чифирок есть… Все равно больше своей смены не наработаете.

Костя уже успел ополоснуть руки и хлопочет у костра. Смена кончилась. Сейчас надо только дождаться пересмены, и можно идти домой по верткому кочкарнику. До домиков километра три — они никогда не успевают за станками. Хорошо еще, если дорога идет не по болоту.

Дымный костерок разгоняет комаров, над ним коптится кособокая жестянка с дочерна заваренным чифиром. Пойло убийственное, но к нему здесь все привыкли.

Лева потряс гремучим пакетом.

— Кому свежее песчано-глинистое печенье «Василек»?

— Этим печеньем твоя Одесса от немцев отстреливалась! — съязвил Костя.

Носатое смуглое лицо Левы мгновенно стало серьезным.

— С твоей башкой и снарядами не отобьешься, а Одессу ты не тронь. Не видал — не гавкай…

— Будя! Чего лаетесь? — проворчал Кряжев.

Сам он принес откуда-То чистую тряпицу с хлебом и салом. Разостлал на земле, аккуратно разрезал хлеб на три части, каждую покрыл тончайшим сквозным ломтиком сала. Одна такая пластинка упала на землю. Старик подцепил ее корявыми пальцами, подул и снова положил на хлеб. Оставшееся сало завернул и спрятал.

— Дал бы сальца малость, а? — попросила Любка.

— Заработай на свое, — буркнул мастер и словно ненароком подальше отодвинул свой узелок.

— Ох, и жаден же ты, дед, аж почернел от жадности! — без обиды заметила Любка.

Федор Маркович сверкнул на нее желтоватыми ястребиными глазами:

— Не жаден — бережлив! А ты словами не кидайся без понятия. Ишь, чем упрекнула — куска не дал. Свой, чай, у тебя есть. Вот батя мой, царство ему небесное, тот, неча греха таить, жаден был. На том и смерть принял.

Он, слышь, по плотницкому делу у нас ходил на заработки, — повернулся Кряжев ко мне. — Ну и насобирал как-то цельный ящик гвоздей — в хозяйстве-то гвоздь во как нужен. Ладно.

А до деревни нашей от города верст пять, да все лесом, да через буераки. А ящик не в подъем тяжелый.

Встретился бате парень один наш, с подводой порожняком. «Давай, — говорит, — подброшу». Однако пятак с него на водку запросил. Видит же, человек с заработков идет, знамо, при деньгах. Ладно.

А бате моему пятак-то этот дороже сына родного. «Сам — говорит, — дойду». И пошел.

Версты одной не дошел. Напоследок-то полз по дороге… Ну, а ящика своего не бросил, так с ним и помер.

Вот это жадность, — снова скосил глаза на Любку. — А ты — мне! Да кабы я еще для себя что берег — сыну ведь все. Один он у меня наследник…

И мне:

— В Москве он у меня учится. Студент. Большим начальником будет.

— Ну, до начальника-то он еще и в рядовых набегается. Институтов для начальства нету, — сейчас же вмешался Лева. Этот вопрос чем-то явно задел его.

— А ты молчи, шило едучее, — обрезал старик, — сам бы, поди, хотел, да кишка тонка.

Яша как тогда дорогой, осторожно коснулся моего плеча.

— Вы кушайте! Я тут кипяточку согрел. Не могу, знаете, отраву эту пить, да и вам не советую. Вредно. А их ведь не переслушаешь. Как начнут спорить, вы себе не представляете, что это такое!

Он покачал головой, чуть приподнял плечи. А сам уже разлил по кружкам чай, подвинул ко мне баночку с вареньем…

Костя налил с полкружки черного, как деготь, чифира, прищурился победно.

— За тебя, Любочка!

Она отмахнулась досадливо:

— А ну тебя! Скоро и… за мое здоровье будешь!

Костя выплеснул чифир в костер.

В лица ударило дымом. Кряжев выругался вполголоса, а Яша опустил голову, пряча усмешку.

Эх, Женька, Женька, умела бы ты так! Сейчас, наверное, колдуешь у зеркальца, собираясь на смену, а он ведь и не заметит, сколько труда ты потратила на то, чтобы причесать курчавые, непокорные волосы. Будет думать об одном — как бы расквитаться с Любкой. Интересно, а о ком думает она? Есть же и у нее свое тайное, бабье, чего не доверишь никому?

У дальней кромки леса показалась группа людей. Идет смена. Впереди всех — ломкая фигурка Жени. Торопится. К кому? Наверное, не к Леве…

Костя поднялся лениво.

— А что, ребята, я, пожалуй, к озеру схожу. Там, говорят, уток видели. — Поднял спрятанное между кочек ружье и зашагал совсем в другую сторону.

Женя споткнулась о кочку и долго не поднимала головы, завязывая непослушные шнурки на ботинках.

Яша подошел ко мне:

— А вы заходите до нас. Ганнуся будет рада.

Я обещала прийти сегодня же вечером. Мне очень симпатичен этот человек.

До чего же все-таки я устала! Любка давно ушла вперед, ей хоть бы что. Лева на ходу рвет голубику и горстями кидает в рот. Кряжев шагает, не разбирая дороги, косолапо и уверенно, как медведь. А я больше всего хотела бы лечь сейчас где-нибудь между кочек в мокрую пушицу и не двигаться. Но нельзя. Надо идти. И кто только понатыкал здесь эти кочки!

 

5

У дома всегда лицо хозяина. Даже если этот дом — одна койка и угол стола у слепого окошка.

Во всем, что окружает Яшу, есть какая-то застенчивая поэзия. Букет кипрея в синей стеклянной вазочке и веточка лиственницы с пахучими багряными шишками у изголовья постели.

Полотенце с кружевной каймой, желтые и розовые мальвы на коврике. Большего и не сделать — дом невелик. Да его еще притиснуло к самой стенке изобильное добро Кряжевых.

Ганнуся улыбается мне своей медленной внутренней улыбкой. Эта улыбка, как дорогой гость, приходит издалека, но зато всегда несет радость.

— Вы садитесь… Чайку с нами попейте.

Чай — обязательное условие местного гостеприимства.

— Варенье я сама варила, а смородину Яша принес. Он у меня хозяйственный.

Сразу ясно: «хозяйственный» — это на публику, привычка оценивать все кряжевскими глазами. Вовсе не это важно маленькой Ганнусе.

Яша смущенно роется в столе, роняет какие-то бумажки, письма. На пол падает фотография.

Странное место: не то овраг, не то канава, сбоку перевернутая телега и перебитая метелка конского щавеля. В небе стая черных птиц…

— Яша, вы фотографию потеряли.

Никогда не видела у Яши таких глаз! Словно я выстрелила ему в лицо.

— Дайте!

Сказал почти шепотом, быстро оглянулся на Ганнусю: видит ли?

Увидела. Лицо погасло.

Яша задумался на минуту, что-то взвесил:

— Может, оно и к лучшему, что видели. Люди так быстро забывают! А вот мы помним. И я расскажу.

У этого места не было имени. Никто и не вспоминал о нем до войны. Просто канава, куда годами сваливали мусор. Осенью канаву засыпал снег, весной точили талые воды. И вырос за околицей украинского села овраг.

Яша Розенблюм был старшим в группе. Остальным детдомовцам не было и его десяти нелегких лет. И никто из них не знал, что такое панщина, а Яша знал. В Западной Украине во время погрома погибли его родители. Затем пришла Советская власть и отправила его в детский дом. Это была добрая власть. А теперь пришли немцы.

Яша быстро оглядывался по сторонам: нельзя ли убежать, спрятаться. Нет, некуда. Солдаты смотрят во все глаза. Ребятишки жмутся друг к другу. Не плачут.

Офицер записал на листке бумаги из школьной тетрадки: «Акция №… по уничтожению детей неарийского населения проведена успешно».

Офицер торопился. Он даже не поставил даты.

Награды достаются тем, кто не зевает, а случай был самым обычным; расстреляно около сорока детей из местного детского дома.

Яша помнил одно — между ним и людьми с автоматами сломанная телега. Если он успеет спрятаться… Но выстрелы загремели раньше. Удар в плечо сбил с ног, и с этой минуты ничто вокруг не существовало.

Он не потерял сознание. Просто огромный страх заслонил от него все. Был он. Было его больное плечо, тележная спица у самого лица и желтый лист конского щавеля, обрызганный чем-то красным…

Он лежал долго. Прижимал плечо к холодной земле — так меньше болело. Потом красные пятна слились с листом, а тележное колесо стало громадным. Стемнело.

Яша встал. Какой-то звук мешал ему, не давал подумать о том, что он теперь должен делать. Кто-то тихонько скулил. Надсадно, жалобно.

Мысли о помощи не было. Безымянный овраг, куст щавеля и сломанная телега составляли сейчас весь его мир. Он жил на «ничьей земле» между жизнью и смертью. Но все-таки Яша нагнулся и помог встать маленькой девочке. Кажется, она была из младшей группы. Взял ее за руку и пошел.

Девочка даже не была ранена — она ничего не поняла. Ей было просто страшно. Но она покорно замолчала, когда на нее прикрикнул чужой мальчик.

Утром в дальнем пшеничном поле их нашла женщина. Раненый мальчик лежал без памяти на смятых колосьях, а девочка сидела около и что-то быстро, невнятно говорила…

От нее так и не добились толку. Лишь много времени спустя она сказала, что зовут ее Ганнуся. Больше ничего не вспомнила.

А фотографию нашли в сумке убитого немецкого офицера. Того самого, что писал торопливый рапорт на листке из ученической тетрадки.

Яша рассказывал, а Ганнуся подтверждающе кивала головой, и в глазах ее была гордость: «Видите, какой он у меня?»

— Ну, разве могло быть такое, чтобы нам не остаться вместе? Знаете, людей всякое соединяет — кого любовь, кого случай, кого расчет, кого обида. И крепко все это по своей мере. А нас такое свело, что крепче и не бывает, — закончил Яша.

Ганнуся вскочила:

— Ох, что это я! Чай у вас остыл.

Но мне уже не хотелось думать о чае. Мысли невольно вернулись к своему, наболевшему.

А что свело нас? Обоюдная неуверенность в своих силах, нечаянная вспышка страсти. Все это выглядело настоящим лишь потому, что оба мы не знали другого.

Ты раньше меня ушел искать нового пристанища. А могла уйти я. Ты выиграл потому, что ушел первым, — тебе не нужно было забывать. Боль разлуки достается оставшемуся. Мне казалось, что это конец, но ведь я не умерла, я живу. И живу: непривычно интересно. Лучше сказать, начинаю жить…

 

6

Завтра утром на Большую землю уходит трактор. Вода наконец спала. Я могу уехать с ним, должна уехать.

Должна? А почему? Ведь там мой труд никому не приносил радости — крошечный винтик в машине Госстраха. И притом штампованный. Заменяется мгновенно. Ничем иным я там стать не сумела.

Вчера — полушутя, полусерьезно — в «итээре» решали мою судьбу.

— Ну какой уж из тебя страхагент? — заявил прораб. — И видимость не та, и хватки нету. А вот стряпаешь ты здорово. Осталась бы у нас дневальной, глядишь, потом и к делу бы приспособили — промывальщицей или дизелистом. Руки у тебя ладные.

Я только посмеялась вчера вместе со всеми, а сейчас…

Уже поздно. Давно перевалило за полночь. Мне никому не хотелось мешать, и я тихонько ушла в лес.

С самого детства он был моим другом в трудные минуты. Для многих — пугающий, для меня — родной. И хоть здешняя тайга не похожа на мои родные леса, я все равно верю ей.

У моих ног — лесная речка. На том берегу — темная громада сопки с обрызганными водой боками. Лиственницы сорвались со склона, горестно смотрят в бегучую воду. В их ветвях запуталась красная смородина. Белеют во мху цветы колдовского седьмишника. Говорят, в старину ведьмы вызывали с его помощью тени умерших.

Лес полон приглушенной жизни. С легким треском лопаются бутоны кипрея, шелестят растущие травы, дышат мхи. Голоса птиц холодны и чисты. В темном омуте неведомыми путями ходит рыба.

Лес приветливо расступался передо мною. Сама собой попала под ноги звериная тропа. Манила, обещала что-то хорошее. Я поверила ей и свернула в сторону от речки.

Почти сразу мелькнул вдалеке огонек костра. Не иначе забрел сюда кто-нибудь из наших заядлых охотников. Я почему-то решила, что это главный «собашник» — кузнец Митя. Чудаковатый парень, у которого даже из кармана могла выглянуть щенячья мордашка.

Последний куст посторонился бесшумно, и я вышла на полянку, где горел костер. Около него сидел незнакомый мне человек.

Меня поразило, как покорно и весело слушался его огонь. Сучья не дымили, и огонь не метался из стороны в сторону — радостный, светлый, он взлетал ввысь и рассыпался искрами в темном небе. Каждый раз, когда руки человека добавляли в костер очередной сучок, они творили маленькое чудо… Так сидели у костров наши предки, а мы, оставив себе только власть над огнем, потеряли его любовь. Этот человек сумел ее сохранить. В широко расставленных глазах — упрямая сила. А рот добрый. Хорошее лицо.

У меня под ногой хрустнула ветка. Человек обернулся по-звериному быстро.

— Кто тут? — Рука потянулась к ружью. Пришлось поскорее выйти на поляну. — Что вы здесь делаете? — спросил он так, словно лес вокруг безраздельно принадлежал ему.

— А вы что?

Он вдруг засмеялся:

— Действительно, глупый вопрос! Вы, конечно, с буров — больше неоткуда. А я шел туда…

— И заблудились?

— Не совсем. Просто очень люблю ночную тайгу и решил схитрить сам с собой. Вообразил, что не могу вас найти. А все-таки скажите: вы-то чего ради не спите?

— Я тоже люблю ночную тайгу. Но…

— Вы хотите знать, кто я? Новый начальник партии. Будем знакомы: Ветров Алексей Петрович. Так ведь полагается рекомендоваться?

Он говорил быстро, напористо и все время улыбался. И хотя его улыбка вовсе не была такой рекламно-красивой, как у Кости, она казалась ярче. В каждом движении этого человека были здоровье и сила.

Он снова подложил в костер узловатые ветки стланика. Пламя дружно взлетело в небо.

— Как вас слушается огонь! Точно какое-то волшебное слово знаете. Да, я забыла, зовите меня просто Леной, как все.

— Согласен, Лена. А огонь я люблю. Меня еще в институте «богом огня» прозвали. Здесь, в тайге, огонь — это жизнь.

Впрочем, давайте говорить о другом. Человеку никогда нельзя разрешать садиться на любимого конька. К тому же вы так и не сказали, кем вы работаете здесь.

— Дневальной, — быстро ответила я, даже не подумав, зачем эта ложь.

Он недоверчиво покосился на меня, но ничего не сказал. Не поверил. Пусть. Он не знает, что заставил меня решить главное — я остаюсь.

Ночь медленно переходила в утро. Исчезли тени. Их сменили выжидающие краски рассвета. Костер тоже выцвел. Алексей Петрович разбросал и те головешки, которые еще остались. Теперь только гибкая струйка дыма все еще тянулась ввысь. Выпала большая роса, и горько запахло кострищем, мокрой хвоей и старым мхом. Не спрашивая дороги, он пошел той же тропкой, что привела меня сюда. Я шла следом.

Вот и речка. Ветви лиственниц отяжелели от росы, спрятался куда-то ведьмин седьмишник. Наступает время солнечного алого кипрея.

Тишина наполнилась далеким грохотом и плеском. Это по руслу речки шел трактор. Тот самый. И вместе с ним стеной надвигалось вчерашнее. Вот оно, рядом.

Пухлая, стиснутая золотым браслетом часов рука Веры Ардальоновны тянется ко мне за ведомостью. Глаза сотрудников исчезают. Я одна, и Вера Ардальоновна это знает. Сухо, как кузнечик, трещит арифмометр. На Галочке Донниченко опять новая блузка, а у Калерии Иосифовны болят зубы…

— Нет! Хватит!

Я сказала это вслух, и Алексей Петрович обернулся:

— Чего «нет»?

— Да так… Дурная привычка говорить вслух с самой собой. Не обращайте внимания.

 

7

Погода портилась. По небу строем шли облака. Сумрачный, безрадостный свет падал через окно в комнату. Он ничего не скрывал и не приукрашивал.

Сквозь реденькие волосы тети Нади просвечивала старческая розовая кожа, а кокетливая мушка на щеке Альбины отливала чернилами. Крашеный ротик морщился привычной улыбкой. Глаза, как зеркало, отражали лишь то, что видели.

Никогда прежде я не чувствовала себя такой свободной от всего, что говорили и делали эти женщины. А тетя Надя говорила, говорила, Я с полуслова потеряла нить рассказа.

— Ты как хочешь, а такого случая Алечка больше не встретит. Прямо как красное яичко в руки.

— О чем вы, тетя?

— Здравствуйте! Я-то стараюсь, рассказываю, думаю — своя: должно же быть интересно, а она… И когда ты только человеком станешь, Елена!

— Скоро, тетя. В чем же все-таки дело?

— Жених, говорю, Алечке нашелся. Из Москвы приехал. Студент. Все девчонки с ног сбились, а он все к ней да к ней. Понял, значит, оценил.

Алечка сидела рядом, не поворачивая головы. Я никогда не думала, как и чем она живет, а сейчас вдруг почувствовала, как это, наверное, тяжело: жить в роли залежалого товара.

Девчонкой, впервые попав «на выставку» — в городском саду на танцах, — она год за годом «не сходила с витрины». И все напрасно. Приехали сюда. Снова то же. Сотни взглядов и десятки равнодушных рук незаметно и навсегда отняли свежесть. Никто уже не хочет смотреть на уцененный товар… Оттого и головой не повела на слова матери: сама не верит, что на этот раз сбудется.

В дверь резко, коротко постучали. Алечка встрепенулась, рука метнулась по столу в поисках зеркала. На пороге стоял «он». Это я поняла сразу.

Я давно уже заметила, что нигде так не требовательны к стилю одежды, как в маленьком поселке на Колыме. В городе вы можете быть одеты во что угодно. Город многолик, и ему все равно. В поселке вы поневоле будете носить лишь то, что просто и удобно.

Парень был одет под джек-лондонского охотника. И хоть ничего кричащего в его одежде не было, сразу чувствовалось — он здесь новичок. На куртке слишком блестящие «молнии», сапоги не видели тайги, руки не разжигали костров. И странное лицо. Словно тень чего-то знакомого, виденного много раз… Он даже красив, но что-то тревожное прячется в глубине серых глаз. Размах бровей не таит силы. Впрочем, это, может быть, просто от молодости. Ведь он мальчишка.

Тетя Надя без толку засуетилась. Это означало, что на гостя ставка делается всерьез.

— Знакомьтесь! Это моя племянница!

— Лена!

— Вячеслав!

— Вячеслав Кряжев — московский студент, — придирчиво поправила тетя Надя.

— Ну, положим, студент — это еще не профессия и звучит не так, — улыбнулся он. И вдруг я поняла, кого он мне напоминает.

— Простите, а ваш отец не буровой мастер?

Я поймала себя на том, что мне очень хотелось сказать «нашей партии». Но на это я пока еще не имею права.

— Да… Почему вы так спросили?

— Я знакома с ним, а вы очень похожи на отца. Бороды вот только не хватает.

Вячеслав опять улыбнулся. Он улыбался легко и часто, как ребенок.

— Ну, это поправимо. А что, пойдет мне борода?

— Нет, уж лучше не надо! — сказала я. — А вы как сюда попали?

— На каникулы приехал. Отца повидать. Ну и поохотиться, конечно.

Я подумала, что насчет охоты — это для Алечки. Она давно уже смотрела на меня глазами рассерженной крысы. Пусть. Я не собираюсь отнимать у нее «добычу». Тетя Надя тоже забеспокоилась, захлопотала:

— Да что это я — и угощения у нас нету. Уж вы не обессудьте…

— Маман, оставьте, ничего не нужно, — резко сказала Алечка и встала. Она всегда так называла мать: не поймешь, на каком языке, — не по-русски, и не по-французски. Это обращение проводило между матерью и дочерью невидимую черту взаимного недоверия.

Вячеслав чуть заметно улыбнулся. Понял. Видимо, он не глуп. Но хотела бы я знать, что ему нужно у этих женщин?

Он снова повернулся ко мне.

— Лена, простите мое любопытство, но, если не секрет, а кем вы сами работаете?

— Дневальной той партии, где ваш отец.

Даже хорошо, что так случилось. Не будет долгих и ненужных объяснений. У обеих женщин лица вытянулись и стали одинаковыми, как отражение в воде. Вячеслав поднял брови.

Я посмотрела на тетю Надю.

— Да, тетя, я не шучу. Конечно, это не на всю жизнь, получусь — дизелистом стану. Может быть, и дальше учиться буду… Не знаю еще. Пока останусь там. Вам этого все равно не понять, поэтому разговор можно считать оконченным.

— Оконченным! Ишь ты! Всю жизнь о ней заботилась, растила…

— Чесик, идемте гулять, здесь так душно! — скривилась Алечка.

Вячеслав охотно принял предложение. Никому не интересны чужие семейные сцены.

Я тоже решила уйти. Такого чувства полной отрешенной легкости я не испытывала никогда. Мне было совершенно без различно, что еще скажет тетя Надя. Видимо, она это поняла. Мы расстались молча.

Дождя все еще не было. Только серое небо словно прижималось к крышам. Белые сугробы семян на обочинах тоже потеряли легкость, отяжелели и липли к ногам.

Идти домой не хотелось, а больше деваться было некуда. В агентство? Незачем. Все уже сделано и сказано, Вера Ардальоновна, наверное, до сих пор не пришла в себя. Пьет валерьянку (Галочка принесла из аптеки), потом будет пить чай. Калерия Иосифовна молча качает головой.

Дома все на своих местах и все незнакомо. Многое показалось странным, чужим. Твой старый плащ на стене, готовальня, книги. Вещи потеряли ценность воспоминания и сразу стали реальными: у плаща оторван карман, в готовальне не хватает инструментов, книги случайные, у многих нет ни конца, ни начала. Просто старый, потерявший хозяина хлам… Я вынесла все это в коридор.

Завтра на рассвете я снова буду в пути, но сегодня… Телефон на столе, можно просто снять трубку и набрать знакомый номер. Далеко-далеко ответит твой голос. Или голос твоей жены. Только сейчас я вдруг поняла, что это значит: тебя нет.

И не больно. Почти не больно — так честнее. Наверное, совсем эта боль не уйдет никогда. Но звонить незачем, и мне даже не надо приказывать себе не делать этого.

Спать я все-таки не могу. На улице тихо. Небо в длинных полосах разорванных ветром туч. Среди них ныряет луна. В такие вечера всегда тревожно и неуютно. Все сделанное людьми — поселок, электростанция, смутно чернеющая вдали драга — кажется маленьким и непрочным. Зато огромны и непоколебимы сопки.

Нет двух людей, чьи шаги были бы одинаковы. Странно: неужели я и твои шаги успела настолько забыть, что могу спутать их с чужими?

Дверь отворилась без стука.

— Можно?

Взгляд как у больного щенка. Такого не ударит никто.

— Да, конечно…

— Здравствуй, Ленок!..

Это самое трудное — имя, которое принадлежит лишь мне. Все остальное он может отдать другой. Только подаренное в минуту любви имя навсегда останется моим.

— Здравствуй, Вадим!

Знакомый-знакомый жест: рука растерянно трет висок. В уступчивых глазах слезы. Я всегда знала, что ты талантливый артист.

— Я понимаю, мне незачем было сюда приходить…

— Да, незачем.

Мне уже легко. Если бы не слезы! Я даже не знаю, что было бы. Но я не люблю мелодрам.

Слезы тут же высохли. В глазах недоверие.

— Ты серьезно?

— Совершенно. Будет лучше, если ты уйдешь немедленно.

— Хорошо. Но я не вернусь.

— Ты и не возвращался.

— Нет-нет, ты ошибаешься! Если бы ты знала, сколько я передумал, понял…

— И женился на другой. Хватит, Вадим. Мне завтра рано вставать. Я хочу отдохнуть перед дорогой.

— Прощай!

Дверь медленно закрылась. Все. И этой встречи я ждала год?!

Раньше я часто думала: что было после встречи Пер Гюнта с Сольвейг — с той, что ждала всю жизнь? Теперь я знаю: она прокляла его. Минута встречи никогда не возвратит бесплодных лет ожидания.

И в комнате стало совсем пусто. Ее наполняло прошлое. Оно ушло — и ничего не осталось. Только дорога. А что впереди? Давно-давно, когда я была маленькой, отец привез из какой-то экспедиции удивительный цветок. Он был таким синим, что хотелось тронуть его рукой: глаза не верили себе. У цветка было красивое и немного грустное имя — генциана. Отец сказал, что растет он далеко — в счастливой стране Синегории, за многими реками и морями. Почему я вспомнила об этом? Неужели ты существуешь, Синегория?

 

8

На свете очень мало людей, умеющих хорошо провести воскресенье. Наверное, потому, что от этого дня слишком многого ждут.

Так и у нас на бурах. Чего только не собирались сделать сегодня! И провести волейбольный матч «собашников» и «итээра», и сходить за смородиной, и поохотиться на уток и куропачей.

Но вот уже одиннадцатый час, а все словно вымерло. Только псы ворчат, вызывая друг друга на бой. Но никому не хочется драться. В конец обленившийся Ландыш трется боком об угол «бабьей республики». В глазах у него сонная одурь. Наверное, объелся окурков.

Из домика «собашников» не торопясь вышли Толя Харин и кузнец Митя. Пошли на речку ловить хариусов. Это мне на руку — легче сготовить обед.

— Ребята! Нас не забудьте!

— Ладно-о-о… — доносится с речки.

От нашего домика рыбаков не видно — слышен только сердитый Митин голос (как всегда, «оттягивает» малорослого Толю за то, что тот не идет «на глубь»), взлетают фейерверки брызг, и лают псы.

«Нетрудовое» население уже все собралось на берегу. Здесь же собаки и ребятишки. Даже Ландыш приплелся. Этот бездельник скоро начнет и сырую рыбу есть. Если бы он был человеком, он, наверное, изобретал бы коктейли.

Рядом со мной на жухлой траве лежит Женя. Перед ней учебник с длинным названием. Женя собирается поступать в институт.

Сколько раз уже приходила мне в голову мысль: как у Жени все до зависти просто! Росла в большой дружной семье, училась со своими сверстниками. Наверное, это очень хорошо — учиться вместе с теми, с кем растешь. Мои школьные годы — бесконечная смена лиц. Тетя Надя кочевала из города в город, а я — из школы в школу. Маме было все равно.

После того как она узнала, что отец погиб, она словно перестала жить. Ее дни наполнила суетливая деловая мелочь. Она резала, штопала, шила какие-то никому не нужные переднички и платочки. Глаза болезненно щурились. Она стала бояться шума, света, избегала людей.

Кому тут было дело до того, учусь я или не учусь? Уж, конечно, не тете Наде. Ее беспокоило лишь одно: чтобы я пошла «по приличной дороге». Иными словами, не на фабрику и не на стройку, а только в учреждение.

Да, Жене легче, и дорога ее прямей.

Но почему-то страница в учебнике все одна и та же. Рыжие муравьи давно уже тянутся по ней прерывистой нитью. Потемневшие Женины глаза смотрят в одну точку. Где бродят мысли?

— Лена! А как по-твоему, наш новый начальник хороший человек?

— По-моему, да.

— А почему он к Федору Марковичу на именины идти отказался?

— Ну, этого уже я не знаю… Может быть, Кряжев несимпатичен ему. Он человек нелегкий, сама знаешь. С таким не сразу поладишь.

Женя вдруг резко поднимается. Муравьи удирают врассыпную.

— А Костя говорит, что это я ему нажаловалась! И никто мне не верит.

Именины старика Кряжева — большое событие. О них говорят уже несколько дней. Всем известно, что у Марьи Ивановны припрятана где-то пара ящиков водки, хотя на полках ее «каптерки» давно не видно спиртного. Почему Алексей Петрович отказал старику, я действительно не знаю, но Жене мне хочется помочь.

— Брось! Мало ли кто что говорит… Хочешь, я сама поговорю с начальником?

Женя вспыхнула.

— Не надо! Он еще подумает — испугалась! — «Он», — конечно, не начальник, а Костя.

Поди разберись в Жениных настроениях! Но мне-то не все ли равно?

— О чем, бабоньки, шумите?

К нам незаметно подошел Толя. Он вымок по пояс, но зато в руке полное ведро серебристых хариусов. Теперь он по традиции будет обходить домики, всем предлагая рыбу. Следом за ним — все псы и Ландыш.

— Да мы не шумим, Толя. Просто я подумала, не хватит ли в молчанку играть? Новый начальник вроде бы человек дельный. Пусть узнает про все кряжевские фокусы.

Толя поставил ведро на землю (туда сразу же сунулось полдесятка собачьих морд; он, не глядя, распихал псов ногами).

— Ты здесь новых порядков не заводи! Ишь, что захотела! Начальник-то поживет здесь пару дней, да и на базу утянется. Его, поди, там семья ждет. А мы кашу расхлебывать будем. И что тебе, денег, что ли, жалко стало? Не ты же Кряжеву платишь…

И тут деньги! Везде только деньги… Сразу расхотелось спорить.

Женя, вздохнув, перевернула страницу. Толя, решив, что все в порядке, улыбнулся и щедро «налил» мне в таз рыбы. Именно «налил» — про хариусов иначе не скажешь. А у Жени по странице вновь бегут рыжие муравьи.

…Алексей Петрович появился неожиданно. Вышел из-за домика. Следом трусцой — прораб и запыхавшийся Лева. Видно, «уходил» обоих, а сам такой же, как был. Только глаза сощуренные, злые.

— Вы закрывали скважины на двенадцатой линии Удачливого?

— Я…

Женя встала совсем как набедокурившая школьница. Даже руки держат воображаемый кончик фартука.

— Алексей Петрович! Я знаю, что скважины не добурены! Сначала не видела, потом говорить боялась. А сейчас все равно — пусть хоть уеду отсюда. Это Кряжев делает… И все знают. Он тоже знает, — показала на прораба. Тот улиткой втянул голову в плечи. На минуту все опасливо стихло.

— Женя говорит правду, — подтвердила я.

Не знаю, что заставило меня сказать это. Ведь еще за минуту казалось — все равно. Мало ли какой несправедливости не видела раньше! И вдруг поняла — не могу молчать, не должна. И дело не только в Жениной судьбе, но и во мне самой, в моем завтрашнем дне.

— Это какую такую правду? Старого мастера грязью обливать — это правда?!

Кряжев не говорил — гремел. Кто-то успел предупредить его.

— И кого слушаете?! Девчонок! Дела не знают, а туда же! Вы поспрашивали бы, чему Женьку эту учили, коли она азов не понимает!

Женя невольно отступила на шаг. Казалось, Кряжев сломает ее пополам, как хворостину.

— И все-таки это правда! И незачем сединой обман покрывать! — упрямо повторила я.

Было до странности просто. Только легонький озноб пробегал по коже. Я не боялась, хотя отлично знала, что Кряжев ничего не простит. Я перешла границу облегчающей лжи. На той земле, где я сейчас стояла, была возможна одна правда. Любой ценой.

Алексей Петрович всматривался в лица. Конечно, он отлично знал, что кто-то виноват, может быть, все.

— Вот что, товарищи, ссориться у печки не дело. Двенадцатую линию придется проходить заново. Остальные — проверить. О том, кто прав, кто виноват, поговорим на собрании. Не сегодня. Мне еще надо кое в чем разобраться. Очень прошу до времени счетов не сводить.

Линия рта пряма до жестокости, глаза холодные, светлые. И все-таки… я верю этому человеку, верю, что силу свою он не обратит во зло. Я понимаю: здесь нужна эта сила. Может быть, нужна и жестокость. Но если за ними стоит правда, все будет хорошо.

Прораб Семен Васильевич вопросительно посмотрел на нас, сложил губы трубочкой. Это, мол, что за хитрость? Раньше всегда бывало одинаково: уж коли кто с кем «схлестнулся», дела не откладывают. Чья возьмет. А потом — в «протокольчик». Чисто.

Покрутил от недоумения головой.

— Да… а… Ленушка, а рыбка-то не пригорит?

Я обернулась к печке. И действительно!

—. Смотри, Васильевич, как бы твоя голова не пригорела. Паленым что-то шибко пованивает!

Подошла Любка. Глаза так и рыскают по сторонам — кого бы с кем поссорить. Это она любит. Но сразу поняла: тут серьезное. Притихла, села на чурбан у печки.

Алексей Петрович ушел, вместе с ним Кряжев. Убежал и Семен Васильевич. Женя принялась было рассказывать Любке, что произошло, но махнула рукой — все равно конец.

Любка сорвала травинку. Надкусила, сморщилась — видно, попалась горькая.

— Эх, заварили вы уху, правдолюбцы! Сожрет вас старик — попомните мои слова. Не вы первые. А правды все равно не доищетесь: здесь медведь — судья, а свидетель — тайга. Поди с них спроси.

Улыбнулась вдруг невесело.

— Ладно, девки, вы не слушайте. Это я так. Вожжа под хвост попала.

И уже обычным голосом:

— Слышь, Лен, а начальник-то холостой, говорят? Вот бы такому соколу перья потрепать! С норовом. Не то что наши. Костька тот же, да и все.

— Вот и займись! — зло предложила Женя. — Нам-то до него какое дело?

— Да уж займусь, будь спокойна.

Я разозлилась:

— Чего вы, в самом деле?! Еще поссоритесь ради воскресенья! Что за день такой несносный!

Любка рассмеялась:

— Не будем, не серчай. Кинь лучше рыбки чуток. Здорово поджарилась!

Женя покосилась, подумала, продолжать сердиться или не стоит, и тоже принялась за рыбу.

Солнце уже перевалило за полдень. Скоро вернутся и те, кто пошел за смородиной. Тишина. Ребятишки убежали за речку там, в низине, голубика чуть не в рост человека. У домиков курятся дымки: так же, как и у нас, готовят обед. Наш домик крайний. За ним — крутой бок сопки в мелком березняке и вдоль по речке — непролазная лесная чащоба, где по утрам учатся петь молодые глухари. Мне всегда кажется, что оттуда, из-под темного навеса ветвей, выйдет однажды медведь или лось.

И вдруг что-то действительно хрустнуло, мелькнуло среди ветвей что-то темное. Я быстро обернулась. Из леса не торопясь вышли две лошади. и пятеро людей. Все незнакомые. Геологи, наверное. Но через минуту появилась еще одна лошадь, на которой поверх вьюка сидел человек.

— Вячеслав!

— Как видите… — Он не глядя кивнул. Спрыгнул, упал, поднялся.

Один из геологов, подошел к нам.

— Здравствуйте, товарищи! Вот гостя вам привезли. Ногу он подвернул. У вас тут фельдшер-то есть?

— Есть, конечно. Женя, позови Ганнусю.

Та убежала, оглядываясь на ходу. Я подала Вячеславу руку. Он попытался улыбнуться — не вышло. Сел около печки.

— Вот уж не думал, что так не повезет! Представляете, они из-за меня в сторону от маршрута ушли. Но через этот стланик просто невозможно идти!

Любка толкнула меня локтем:

— Это уж не старика ли сынок? Похож. Пойду скажу им — пусть получают посылку!

Вячеслав удивленно глянул ей вслед: за что она так?

— Не обращайте внимания. У Любы такая манера встречать гостей.

Он ничего не ответил, и только тут я поняла, до чего он устал.

 

9

Целую неделю у нас только и речи было, что о переезде на ручей Буйно-Рудный. Техники, ходившие туда на разбивку линий, рассказывали чудеса: рыба там — ложкой черпай, лес — вершин не видно, смородина — ведрами собирай, куропаток — тучи. Лева даже уверял, что видел медведя.

Женя тут же его поправила:

— Медвежьи следы. И то старые.

— Ну и что ж? — сейчас же нашелся Лева. — Ты видела следы, а я — медведя. Он ведь не по воздуху летает. А что старые — это ты выдумала, чтобы не бояться.

На рассвете тронулись в путь. Собрались, как кочевники, без суеты и шума. Привязали к нарам чемоданы, чтобы не растрясло. Немного поспорили, чьи домики повезут первыми. Наконец два трактора взяли на буксир «итээр» и «бабью республику». Население по древнему цыганскому обычаю пошло пешком. Мы отправились в чудесную страну ручья Буйно-Рудного.

Опять мне вспомнилась Синегория. Кто знает? Может быть, она там, за крутым отрогом сопки в неведомой долине? Я верю в слова старой песенки: «Кто ищет, тот всегда найдет». Вот сейчас мы поднимемся на сопку, и я увижу синие горы и луга, где цветут нежные генцианы. Почему бы и нет? Разве мой путь не был долог и печален? Но пока надо идти.

Тракторы двинулись низиной по руслу какой-то речки. Наши домики плыли за ними, как современное подобие Ноева ковчега. На крылечке «бабьей республики» тявкала на воду маленькая белая Найда.

Я взяла на поводок Шамана и следом за остальными полезла на сопку. Без собачьей помощи мне это было бы не под силу. Все растянулись по склону, и только Женина легкая фигурка уже мелькала на лысом гребне среди скользящих теней облаков.

Дорога в чудесную страну была трудной, но так и должно быть: к большому счастью никто еще не приходил легким путем…

На гребень я поднялась последней. Сухо шелестели под ногами лишайники, пахло нагретым камнем, сеном и чуть-чуть уксусом. Я не сразу поняла, что этот запах шел от странных, похожих на резиновые зеленоватые губки камнеломок. Они накрепко прилипли к камням — никакой ураган не отдерет.

Но сейчас ветра не было, дышалось легко и удивительно радостно. Сырость, душная болотная прель и комары — все осталось внизу. Там, где течет покинутый нами ключ Удачливый.

Странные названия встречаются порой на карте Колымы! В них вся нелегкая история этого края.

Сначала волчьими тропами пробирались по этим местам старатели, и названия они после себя оставили тоже волчьи: ключ Наган, ручей Фартовый.

Затем пришли геологи и с ними — романтика: на карте появились озеро Джека Лондона, сопки Аида и Вакханка, ручей Наташа и ключ Золотистый.

Позже всех за дело принялись кабинетные схимники, и вот место бесшабашных, озорных, романтических имен заняли вымученные ручей Кристаллический и ключ Феррум.

Название нашей обетованной земли — ручей Буйно-Рудный — мне по душе. Оно явно осталось от прежних романтических времен.

Сопка оборвалась стремительно, точно ее срезали ножом. Обрыв, узкий песчаный язык осыпи в редких оспинках кедрового стланика, а внизу лес, могучий и таинственный, как в сказке. Ручья сверху даже не было видно — так плотно сомкнулись кроны лиственниц, чосений и тополей.

Спускались не слишком красиво, но быстро — кто на ногах, а кто на заду или на боку… Я и не заметила, как очутилась внизу. Было такое ощущение, что лес кинулся мне навстречу и прочно схватил невидимыми руками.

Зеленоватый сумрак расшит блестками солнечных зайчиков. Вокруг особенный аромат не тронутого человеком леса. В нем запахи непроходимых трав, столетних мхов и грибов, которых из года в год никто не собирает. И еще в таком лесу пугающе пахнет зверем. Человек никогда не пойдет по такому лесу напролом: он будет ступать осторожно и подолгу прислушиваться, приглядываться. Мне тоже захотелось оглянуться, но тут откуда-то из-за деревьев долетел голос Любки:

— Левка? Где же твой медведь? Эх, медвежатники бы сейчас навернуть!

Послышался грохот мотора. Это ломился сквозь чащу трактор. Лаяли собаки. Ныли комары. Ничего таинственного не было, как не было и чудесной страны Синегории. Жизнь продолжалась на новом месте, и только.

К вечеру тракторы притащили остальные домики и подстанцию. Строптивые «холостяки» никак не могли облюбовать себе новое место: все им казалось, от воды далеко. Кончилось тем, что домик сам распорядился своей судьбой: оборвал трос и остался стоять как раз поперек ручья. К тому же о камни сломалось крыльцо.

— Ну что, хватит вам теперь воды? — злорадствовала Женя.

«Холостяки». помалкивали.

Домик, конечно, вытащили, а вместо крыльца положили большой плоский камень. Здесь из всех положений выход находят просто.

Как и на прежнем месте, ни один домик не стал рядом с другим. Хоть на дыбы, да не так, как все. Вероятно, бесконечная возможность заселения окружающего пространства действует на людей анархически.

У своего домика Марья Ивановна уже растопила печурку. Всем было известно, что она собирается печь пирожки с капустой. Невиданная роскошь! Злые языки утверждали, что капусту за пол-литра водки привез тракторист Гарька, ездивший ночью на базу за горючим. Конечно, все это делалось ради приезда сына.

В отряде Вячеслава встретили настороженно.

— Что сын, что отец — одна сатана, — говорила Любка. — Не пойму, как старику денег не жалко — тащить сына сюда?

Остальные отнеслись проще. Приехал — значит, надо было, а у нас и своих дел хватает. Вячеслав тоже никем не интересовался. Он и все остальные жили словно в двух разных измерениях.

Про себя я этого сказать не могу. С самого начала я стала здесь своей в самом лучшем смысле этого слова. Наверно, это и дало мне силы уйти от всего, что окружало меня прежде.

А Вячеслав — странный парень. Ехал к отцу, а поглядишь, словно и не рад. Дома бывает редко. Охотник он тоже никудышный: за все время и пары кедровок не убил, да у него и ружья-то своего нет. Но что-нибудь же привело его сюда? Он бродит среди людей, как человек, впервые попавший в лес.

Яша, с которым мы очень подружились, несколько раз пытался «разговорить» Вячеслава, но у него тоже ничего не вышло.

Меня он пока что исподволь приучает обращаться со своим «хозяйством» — подстанцией. Все не так уж сложно, как я думала. Конечно, лишь до тех пор, пока рядом Яша. Впрочем, я и не представляю, что мне в ближайшем будущем придется возиться с этим самой. Все это — потом, а пока — дела сегодняшние, необходимые.

Я раздумывала над тем, как бы нам поудобнее поставить стол, когда в дверь заглянул Вячеслав.

— К вам можно?

— Заходите. Здесь разрешения не спрашивают.

Он повертелся и неуверенно сел на чурбан, заменявший нам табуретку. Спросил раздраженно:

— Лена, может, вы скажете, на каком языке надо говорить со здешними людьми? По-русски они явно не понимают. Спрашиваешь человека, а он только «да» или «нет».

— Так ведь людям понять надо, чего вы от них хотите и кто вы сами. Если б вы хоть что-то делали полезное… Понимаете, это тайга, здесь нельзя иначе.

— А если я приехал просто отдохнуть? Почему никто не хочет понять этого?

«Потому что все чувствуют, что за этим прячется что-то еще», — хотела я сказать, но промолчала.

Он рыскнул глазами по сторонам, нервно дернулся:

— Черт! Сигареты забыл… У вас нет?

— Я не курю.

Про себя я отметила, он уже раза два спрашивал меня об этом.

Он о чем-то подумал. Оглянулся.

— Слушайте, мы здесь одни. Сознайтесь: вы ведь работаете на какую-то редакцию?

— Нет, Вячеслав, я не журналист и быть им не собираюсь. Я только то, чтобы видите.

Как все-таки в нем много отцовского! Да, он наследник, он уже во всем ищет выгоду. Жаль. Мне казалось, что в нем больше наивности, свежести. А так… Кончит институт и пойдет к людям, а что он им принесет? Отцовскую копилку?

— Лена, я не понимаю вас. Как вы живете здесь, ради чего?

В открытую дверь заглядывали сумерки. Вдруг донеслись звуки вальса. Это Яша наладил свой приемник. Пятая симфония Чайковского в тайге. Разве такое можно представить себе в городе?

— Ищу страну Синегорию, Вячеслав, — спокойно. ответила я.

Темная фигура на мгновение заслонила дверь. Вячеслав ушел, не сказал ни слова…

 

10

Вечером под потолком неуверенно зажглась лампочка. Вероятно, она просто забыла, как это делается. Обычно подстанция далеко, где-нибудь на линии. Сегодня линия проходит около «бабьей республики», и мы чувствуем себя цивилизованными людьми: у нас есть электричество.

В дверь заглянула Ганнуся.

— Леночка! Идите к нам. Сейчас последние известия будут. — И побежала еще за кем-то.

Уже уходя, я опять увидела Вячеслава. Он лениво швырял с берега камешки, пытался «испечь блин», но у него ничего не получалось. Камни тонули сразу.

Он повернул голову:

— Куда это вы?

— Последние известия слушать. Идемте.

Протиснувшись кое-как в комнату, я невольно подумала, что радио изобрели не для больших городов, а именно для нас — тех, кто не купит газету и не выключит надоевший репродуктор.

Лица у всех были затаенно-радостные и удивительно хорошие — как накануне праздника. Вежливые Яшины руки казались нестерпимо медлительными.

И вот в писке морзянки возник голос Большой земли. Строгий, размеренный, как бой курантов, голос, который вот уже столько лет сообщает вам о самой большой радости и самом большом горе. Все переглянулись: о чем же сейчас?

— Это передают проект новой Программы партии. Тише, товарищи, — предупредил Алексей Петрович.

Но и так было тихо. Слушали все, но каждый по-своему.

Яша аккуратно записывал что-то в блокнот. Зеленоватый свет от шкалы приемника освещал сосредоточенное, как на экзамене, лицо.

Ганнуся сидела рядом, прикрыв глаза ресницами. Темные стрелки бровей сомкнулись у переносицы.

Не знаю, запомнила ли она хоть одну цифру. Наверное, нет. Но я уверена: из всех нас одна Ганнуся видела будущее так ярко, как будто уже в нем жила. И оно было прекрасным, как сказочная Синегория. Только так. Иначе не стоило мечтать.

За открытой дверью стоял вечер. Сквозь голос диктора прорывались голоса тайги: шумела речка, все на одной и той же длинной ноте кричала птица. Тайга говорила: «Будущее близко, но дойти до него нелегко. Я еще осталась, не забывайте об этом, люди».

«Нет, Яша все-таки ближе к завтрашнему дню, чем его жена, — подумала я. — Он лучше знает, ценой чего достигаются синие дали. Он знает что-то такое, чего до сих пор не знаю я».

— А как ты думаешь, про нас скажут?

Я обернулась. Жене и тут не сиделось на месте. Нить мыслей оборвалась.

— Про тебя персонально доложат, жди. Всем сестрам по серьгам будет… — тихо съязвил прораб. Он сидел в сторонке, вздыхал, покачивал головой, прятал в уголках губ усмешечку. Наверное, не зря про него говорили, что он человек «с прошлым».

Женя вспыхнула, но Лева положил ей на плечо руку, показал глазами: не мешай людям. Она промолчала.

Костя, стоявший у двери, фыркнул. Увидел, что никто больше не смеется, притих.

Алексей Петрович слушал, как солдат слушает команду. Для него услышанное тоже было приказом. И прямо напротив него сидел Кряжев. Медвежье лицо неподвижно, руки тяжело лежат на коленях: никто не скажет, о чем человек думает.

Далекий голос заговорил о самом интересном для каждого — о том, что будет уже завтра. Далекое, манящее слово «коммунизм» встало за следующим листком календаря — наше завтра…

Мне показалось, что тайга отодвинулась. Не знаю, как это лучше сказать. Просто все то угрожающее, вечное, чему, казалось, еще многие годы жить, исчезло. Как-то особенно непривычно я почувствовала силу всего созданного человеком. Даже то, что мы здесь слушали Москву, что в двух шагах отсюда мерно работала подстанция, было чудом. И я поняла: наша дорога туда, в будущее, вся будет состоять из таких чудес, незаметных лишь потому, что мы делаем их сами…

По лицам пробежала радость.

— Доживем, товарищи, а? — спросил Яша.

— А как же иначе! Я, например, обязательно! — уверенно заявил Лева.

— Может, тогда и не надо будет в тайге маяться, и так всего достанет, — постно сложила губы Марья Ивановна.

— Ну, на наш век тайги хватит, — отозвался ее муж, и впервые что-то мелькнуло на его лице. Ирония, недоверие? Не знаю, но почему-то от его простой фразы слова померкли.

Зеленая шкала приемника мигнула и вдруг погасла. Яшины руки торопливо забегали, ища неполадку. Но, видимо, дело было серьезное: Яша сокрушенно покачал головой. И тогда поднялся Алексей Петрович. Он один мог так говорить — очень просто об очень большом, и это сразу зачеркнуло все сказанное Кряжевым.

— Товарищи! Очень жаль, что мы не услышали всего. Что ж поделаешь, такая у нас работа. Тайга. Но мы потом достанем газеты, вы не беспокойтесь.

Задумался на минуту. Потом быстро оглянул всех.

— Хотел попозже собрание провести, но, думаю, лучше теперешнего времени не будет. Говорить, кто в чем виноват, не хочу сейчас, не стоит, да вы и сами все знаете. А вот как дальше жить будем, это уж вы мне скажите. Думаю так: надо нам, товарищи, на комплексную работу переходить. Так и контроль и порядок будет, а иначе — воду толочь. Еще сорок лет до коммунизма не доберемся.

Женя вскочила.

— Правильно! Я же давно говорю, нас и в техникуме учили…

— Учили да недоучили, — буркнул Кряжев и повернулся к Алексею Петровичу. — Что ж, коли остальные мастера согласные, то и я не против. Работа у каждого своя, ее не спрячешь. Только вот лодырям вольготно будет. Я работаю, он чифирок гоняет, а деньги поровну?

— А ты сам и посмотри, чтобы никто чифирок не гонял, тогда и обиды не будет, — весело сказал Толя Харин и тоже повернулся к начальнику. — Дело, Алексей Петрович, я тоже об этом думал.

Все зашумели, но деловито, без ругани. На табурет вскарабкался Семен Васильевич. В руке неизменный блокнотик с косыми скобками каких-то пунктов. На лице — трепетная радость.

— Товарищи! Я тут одно предложение хочу внести, зачитать, так сказать, проект постановленьица. Товарищи! Мы должны добиться присвоения бригаде звания коллектива коммунистического труда, — начал читать Семен Васильевич. — Отвечая делом на исторический…

Алексей Петрович тронул прораба за плечо:

— Подожди, Семен Васильевич! По шпаргалке о таком большом деле не скажешь. Конечно, другие могут не согласиться со мною, но я думаю, такое обязательство нам еще рано брать. Не выполним. А хуже нет — замахнуться, да не ударить.

Это право никто у нас не отберет: будем и коммунистической бригадой, но работать-то по-коммунистически надо выучиться раньше! Вот и начнем учиться.

— Крепкая нужна наука — это точно, — охотно подтвердил Кряжев, и опять его слова чуть заметно изменили чужую мысль. Но на этот раз на них никто не обратил внимания.

Несмотря на открытую дверь, стало душно. Я встала, чтобы выйти на улицу, и тогда увидела Любку. Она стояла на пороге за Костиным плечом. Зеленоватые глаза в упор смотрели на Кряжева с откровенной непрощающей ненавистью.

Но я не успела задуматься над этим. Меня отвлек голос Алексея Петровича.

— Коммунистов здесь нет, говорите? — Он отвечал на какой-то вопрос прораба. — Комсомольцы есть! Они и пойдут впереди, — Ласково притянул к себе Женю, улыбнулся: — Вот вам и организатор!

Что сделалось с Жениными глазами! Им не хватало места на лице!

— Это девчонка-то? — недоверчиво спросил прораб, — Здесь же тайга.

— Не девчонка, а комсомолка! — горячо вступился Лева. — И она не одна, мы поможем.

— Комсомольцы, вперед! — полушутя, чтобы не показаться смешным, сказал Толя и, словно нечаянно, поравнялся с Левой.

— Да, именно так: «Комсомольцы, вперед!» — серьезно подтвердил Алексей Петрович. — Только так!

 

11

В августе ночи темные. С речки ползет туман. Ночной смене трудно. Женя приходит под утро продрогшая, молчаливая. Не взглянув на горячий чай, быстро раздевается и ложится рядом со мной; «Ой, согрей меня, Леночка!»

Руки у Жени тонкие, детские, и вся она по-детски доверчивая и милая. Если бы у меня была дочь, я так же грела бы ее своими руками, так же тихонько прятала в тлеющие угли кружку с горячим чаем.

Мы уже две недели живем без начальства. Алексей Петрович ушел на базу. Словно бы все идет, как прежде. Только чуть что — шутят: «Нас не замай, мы теперь комплексные!» И еще что-то появилось. Люди как бы приглядываются друг к другу, мысленно спрашивая: «А что ты можешь?» Больше интересуются тем, что делается на Большой земле. Но все это внешне почти незаметно — как талая вода под коркой льда.

Не люблю слова «перевоспитание». Оно так же далеко от истины, как и те кинонегодяи, что за полтора часа успевают пройти путь от убийцы до святого.

И все-таки люди меняются. Иногда настолько, что их потом трудно узнать. Бывает, что характер меняют обстоятельства. Иной раз и минута длиннее года. А чаще добрая, светлая сила, которая дается иным людям. Перед ней отступает все.

По-моему, такая добрая сила дана нашему Алексею Петровичу, и основа ее в том, что он очень верит во все, что делает и говорит. Сейчас его нет, но сила его — с людьми.

Сегодня Женя опаздывает. Даже ее сменщик Лева уже успел встать. Сидит у стола и мрачно пьет чай. За оконцем чуть брезжит рассвет, на столе мигает свеча. Около нее прораб уже два часа сыплет и сыплет на бумагу цифры. Может, доказывает нерентабельность нового метода труда?

Жизнь кажется Леве горше хины. Он ворчит:

— Лен, а пирожки когда сделаешь? Ведь обещала. Не могу я эту песчано-глинистую конструкцию грызть! Из нее в пору дома строить!

— Съешь, не помрешь, по крайней мере хоть зубы вычистишь, Левушка, — шучу я.

«Конструкция» — это наш хлеб. Марья Ивановна привозит его раз в две недели. К концу этого срока из хлебных кирпичей действительно можно строить дома… И никак не удается уговорить ее ездить за хлебом чаще.

Жени все нет. Уж не случилось ли у них чего?

— Лева, я, пожалуй, с тобой пойду.

Налила в термос чая, сунула в карман плаща пару кусков хлеба с маслом. Замерзла, наверное, девчонка. Линия уже несколько дней проходит в низине, там ночью и у костра не отогреешься.

За порогом домика нас облепил туман. Казалось, он весомо лег на плечи, мешает идти.

Такой туман бывает только на рассвете, накануне погожего дня. Он стелется низкой слепой полосой, чуть выше роста человека, и не редеет, а рвется на клочья, которые еще долго потом прячутся по ложбинам и водомоинам.

Уже и сейчас где-то высоко над нами, там, где сомкнулись невидимые кроны деревьев, взошло солнце. Странный розоватый свет пробивается оттуда и вместе с ним — голоса птиц. Как всегда, громче всех верещат кедровки. У них каждое событие нехитрой птичьей жизни обсуждается, как на коммунальной кухне.

Но вот кедровки на минуту смолкли, и тогда стал слышен другой звук — словно кто-то быстро постукивал звонкими сухими палочками. Пением это нельзя было назвать, и даже трудно было поверить, что эти звуки издает живое существо. В их несовершенстве было что-то очень древнее.

Лева схватил меня за руку:

— Глухарь! Эх, снять бы его сейчас!

— Во-первых, запрещено, а во-вторых, где кедровки, которых ты собакам настрелять обещался? Летают?

— Да ну тебя, Ленка! С тобой, как с мужчиной, говоришь, а ты… Разве ты понимаешь душу охотника!

Повздыхал обиженно и вдруг неловко спросил:

— А ты хоть термос захватила? Чаю бы ребятам отнести.

Я отлично знала, о каких «ребятах» идет речь, но просто ответила:

— А как же? На всех хватит.

Откуда-то с неба долетели голоса людей.

— Идет, что ли? — звонко спросила Женя.

— Нет, поблазнило тебе, — лениво ответила Любка.

Я не сразу сообразила, что они залезли по круче на сопку погреться на солнышке. Через пару шагов и мы уперлись в мокрые от тумана камни, бесконечной стеной уходившие ввысь.

Полезли. Теперь эта задача меня не смущала. Даже сама не заметила, как привыкла лазить по кручам не хуже других. Просто нужно не смотреть вниз и верить своим рукам и ногам — они всегда найдут выступ или трещину.

Наверху было хорошо. Солнце не только высушило, но и немножко нагрело серые морщинистые камни. На них сидела и лежала вся ночная смена и половина утренней.

— Вы чего это загораете? — удивленно спросил Лева.

— Горючего нет, — коротко ответила Любка и снова по своей всегдашней привычке принялась грызть травинку.

Женя подбежала к нам.

— Представляете, Гарька вчера еще на базу за горючим уехал — до сих пор ни слуху ни духу! С ним Митя и Зитар, ему смену заступать. Медведи их, что ли, съели?!.

— Ну, этих никакой медведь не съест: они спиртного страсть не любят, — невесело пошутила Любка.

Тракторист Гарька (полное его имя было Игорь, но он сам о нем забыл) считался чем-то вроде дежурного негодяя нашего отряда. Всякий раз как о буровиках писали в газете, Гарька служил журналистам отрицательным фоном, на котором эффектнее выделялись добродетели остальных. Внешне он был мелок, черен и суетлив. Кряжев говорил о нем: «Пустой человек. Так, облизок кошачий».

Сменный мастер Зитар сходился с ним в двух страстях: вине и картах. Про него рассказывали, что он однажды проиграл за вечер четыре свои зарплаты, но ему простили долг. Чем и как он жил, не знали даже его соседи. Он был высок, белобрыс, молчалив. Кажется, он плохо понимал русский язык. А может, притворялся.

Митя в их компанию попал случайно, просто хотел навестить жену, которая жила на базе.

Солнце успело подняться высоко, стало жарко. Туман уходил. Внизу кусками, как на разрезанной картине, стали видны оба станка с поднятыми мачтами, серый фургончик подстанции и второй трактор. Все неподвижное, немое.

Тем временем на сопке собрались почти все — и нужные и ненужные.

Трактора все не было. Бригадир Толя Харин нервно посматривал на часы. Кто-то из молодежи захватил с собой мяч, и он лениво перелетал из рук в руки.

Густые кусты стланика на дальнем склоне вдруг зашевелились, и из них вышел Митя. Впереди него, опустив от усталости хвост, бежал Шаман. Он аккуратно провожал всех, кто шел или ехал на базу, наводил там страх на местное собачье племя и возвращался обратно.

— Митя, ты что же один? А трактор где? — раньше всех спросила Женя.

— Сидит, — коротко ответил Митя.

— Где?

— В Черной мари. Намертво.

Митя показал руками, как именно «сидит» трактор, — словно вбил что-то в землю.

— Да кой же дьявол вас занес туда? — взорвался бригадир. — Ведь и не по дороге совсем!

Митя пожал плечами:

— Пьяному каждая лужа по дороге. Что я с ним сделаю? На базе в магазин вино разливное привезли, ну… сами понимаете. Это же Гарька!

Толя задумался. Таким я его не видела. Считала равнодушным, безразличным к делу. И ошиблась. Его равнодушие было лишь панцирем, которым многие не слишком сильные люди защищают душу от зла. Сейчас Толя чувствовал себя вожаком, и ему очень хотелось найти хоть какой-то выход!

Сбоку незаметно, словно немного стесняясь себя, подошел Яша.

— Слушайте, я, конечно, не бригадир, но вот думаю: если я, скажем, возьму второй трактор и привезу горючее? Ведь это же будет лучше, чем ничего! А пока… У меня там НЗ спрятан — одна бочка. Ганнуся покажет где. Этого хватит. Я понимаю, нехорошо было прятать, да знаете как… — Он совсем смутился и замолчал.

Толя даже подпрыгнул от радости.

— Что ж ты раньше-то молчал! Конечно, поезжай!

Но вдруг помрачнел:

— Да… А кто на подстанции останется! Сменщица твоя больна.

Яша улыбнулся одними глазами.

— Думаю, Лена может остаться. Я занимался с ней в свободное время. Очень, знаете, способный человек.

У меня растерянно забилось сердце: неужели Толя согласится? Рядом с Яшей все казалось просто и не всерьез. Сумею ли одна?

— Как, Лена, справишься? — спросил Толя.

— Да ясное дело, справится! — уверенно ответила за меня Женя, — Что мы, не знаем, что она там днями с Яшиным хозяйством возится! Поезжай, Яша, правильно!

Яша тронул меня за руку:

— Так я на тебя надеюсь. Там левый цилиндр капризничает, ну, ты сама знаешь.

Костя лениво поднял голову, как всегда, бездумно усмехнулся:

— Вырастили, значит, кадру! Натаскали!

— Натаскивают собак да таких дураков, как ты! — отрезала Любка.

Подмигнула мне.

— Ты не смотри на него: дурак и есть дурак. Что ж, кадра не кадра, а половинка будет.

Сильная Любкина рука обняла меня за плечи. Стало спокойно.

— Костя, ты бы лучше с Яшей поехал, одному ему трудно будет, — сказал Толя.

— А что я вам, комсомолец? Говорили ведь, чтобы комсомольцы впереди.

— Да, ты не комсомолец, — раздумчиво проговорила Женя. — Ты не комсомолец. Поедет Лева, а я останусь на вторую смену, ясно?

Отвернулась. Я увидела, как на щеках пятнами пошел румянец, а в глазах копятся слезы. Но Женя справилась с собой. Костя этого не должен был видеть и не увидел. Женя стала взрослой.

— Я поеду, я ведь так просто.

— Нет уж, оставайся, милый, побереги себя. Не ровен час надорвешься — некому Кряжихе помои будет выносить! — совсем уже весело сказала Любка. — Да, мальчики, а вместо Зитара кто будет?

— Я останусь.

Толя сказал это так, что было ясно — иначе и быть не могло. Сегодня же комсомольцы впереди.

Внизу на линии зарокотал трактор.

— Ишь ты! На пятой жмет! — с уважением заметил Толя. — Молодец Яшка!

Любка подтолкнула меня.

— Пошли, что ли, Половинка? Работать так уж работать.

 

12

Трактор напоминал диковинное животное. Только вместо шкуры он оброс мхом, грязью и ветками.

Толя Харин несколько раз обошел его, зачем-то потрогал гусеницу, с которой свисали трепаные космы болотной осоки.

— Да… Ловко бедолагу посадили. Артисты!

Гарька неопределенно пожал плечами. Вероятно, это означало: что поделаешь, не повезло! Зитар недоуменно моргал белыми ресницами. Как всегда в таких случаях, он перестал понимать русский язык.

Мы расселись вокруг по кочкам — так все устали. Первый раз я была такой же, как все, и первый раз меня по-настоящему злили эти люди. Как они могут так жить? У Гарьки на лице явно написано: кончайте отчитывать, да я отсыпаться пойду. Интересно, а Толя это видит? Он ведь тоже очень устал.

Солнце поднялось уже высоко, ветра почти нет, комары налетают роями. От трактора пьяно пахнет растревоженным болотом: мокрым торфом, багульником, осокой. Как странно перемежаются мысли! Так же пахло всю смену в вагончике подстанции. Линия тоже на болоте: мы опускаемся к устью долины. И от этого запаха ни на миг не исчезало чувство тревоги: а вдруг случится что-то такое, с чем и не сумею справиться? Но ничего не случилось.

Толя внимательно посмотрел на обоих виновников, досадливо сморщился:

— Эх! Разговаривать с вами! Ведь не поймете ничего, кочки болотные!

Гарька сейчас же обиделся:

— Ну, ты полегче — «кочки»! Этого нигде не написано, чтобы оскорблять! Разговаривать — это да, можно, а насчет чего другого…

В глазах Толи искрой мелькнула озорная мысль, он вдруг улыбнулся.

— Ладно! Оскорблять нельзя, ты прав, а разговора не дождешься. И никто ни с тобой, ни с Зитаром разговаривать не будет. Отговорились.

Обернулся к нам.

— И в карты с ними не играть, ясно? Пусть почувствуют.

Все засмеялись. Женя крикнула:

— Здорово! Сам только не нарушай, вместе живете.

Толя кивнул:

— Не нарушу. И другим не дам! — Он покосился на стоявшего в сторонке Костю. Тот отвел глаза.

Яша подошел к трактору.

— Вымыть бы его надо. Отгоню сейчас к речке, а вы уж помогите кто-нибудь.

Гарька загородил ему дорогу.

— Не трожь! Никто меня с трактористов не снимал. Я еще до начальника дойду, увидишь тогда.

Яша отошел без возражений, словно и не слышал. Остальные тоже пошли по домам.

Гарька растерянно оглянулся: кричать, доказывать было некому!

— Ребята! Да вы что, всерьез?

Женя незаметно глянула в его сторону.

— Смотри-ка, испугался. Подействовало!

Я и не оглядываясь знала, какое сейчас у Гарьки лицо. Человеку страшно в тайге одному, а Гарька остался один.

Зитара можно было не считать: на этого человека мог подействовать только отказ сыграть с ним в карты. Завернувшись полой ватника, он лег где-то между кочек и сразу заснул. Гарька стоял один возле трактора. Вокруг только комары да болото — словно больная кожа в прыщах из кочек. Кое-где торчат редкие волосинки лиственниц. Нет, я не завидовала Гарьке!

Женя вдруг сказала:

— Лен, я вперед пойду, чайниц поставлю, ладно?

Видимо, очень уж усталое было у меня лицо. Я осталась одна. Можно было идти не торопясь, обходя высокие кочки. Иные из них были мне по грудь. Целые холмики, заросшие цепкими болотными травами, березняком и голубикой.

Я сразу заметила, что ветки одного куста как-то странно наклонились в сторону. В тайге не бывает случайного, за кочкой кто-то есть. Действительно, на разостланном плаще лежал Вячеслав. В руке ветка — отгонять комаров, но он так задумался, что забыл про них. Я никогда не видела на его лице такого выражения.

Увидев меня, он вдруг резко сел.

— Лена! Займите мне двести рублей, можете? Вопрос жизни и смерти! Я должен вернуться в Москву с деньгами, должен!

— Но…

— Отец не поймет! Сами его знаете. А этой дуре Алечке мать дает только на губную помаду.

Он дрожал, как в сильном приступе малярии.

— Извините, Вячеслав, но я ничего не понимаю. Зачем же вы ехали сюда?

— Зачем, зачем… А что мне оставалось делать? Отец звал. А тут глупая история с иностранцами. Долги. Не поймете вы этого! Я не виноват. Так получилось. Леночка, дайте мне эти деньги! Слышите! Слышите, я сам себя боюсь! Дайте!

— У меня нет таких денег…

— Нет? Ни у кого нет! Да что же мне, гнить, что ли, заживо в этой тайге!

Он отвернулся, сел, подняв колени к подбородку. Поза человека, у которого жизнь вдруг потекла между пальцев, как песок. Жалкая и тревожная.

Далеко, возле линии, заработал трактор. Гарьке все-таки проще было найти дорогу обратно к людям. А где и как найдет ее этот человек?

 

13

Есть в году особенная ночь. Люди почти не знают о ней. В эту ночь лето встречается с осенью. Бывает она в разное время. Обычно где-то в середине августа.

О том, что эта ночь придет сегодня, мне рассказало многое: прощальное тепло солнца, тонкая пряжа бабьего лета, опутавшая вдруг кусты, горьковатый запах спелых трав.

Но так бывает часто: то, чего ждешь целый год, проходит незамеченным. Какая-то случайность набежит, как облако на солнце, и мы спокойно проходим мимо того, чего ждали. Для меня такой случайностью оказалось то, что я в этот день работала в дневной смене.

Возвращалась я со смены поздно. Усталая, почти забыв о том, какая сегодня ночь.

Луны не было, и я по привычке ощупью находила дорогу. Одна за другой появлялись из темноты знакомые приметы; обломанная ветка на одинокой лиственнице, высокая кочка, столетний куст — целое дерево — голубики. По молчаливому уговору с этого куста никто не рвал ягод. Так и стоял он у вновь протоптанной дорожки, весь словно в матово-синих бусах, могучий, пышный.

Сейчас все казалось иным, словно во всех предметах выступила наружу вторая, невидимая днем сущность. Они теперь напоминали людей. Каждый был строгим или грустным, насмешливым или простым. Такими они мне нравились больше. С ними даже можно было тихонько разговаривать.

За последним поворотом мелькнул красноватый квадрат окна. Это «бабья республика». С крыльца навстречу мне молча покатился белый клубок. Найда!

У этой собачонки опасный характер: она всегда подбегает к человеку молча, обнюхивает. Если он почему-либо ей не нравится, так же молча кусает.

Меня Найда не трогает, как, впрочем, и вообще все собаки. Она потерлась о мою ногу, заскулила тихонько, просила подачки. Я бросила ей кусочек сахару. Так бывает всегда, когда я иду со смены.

На прогалине у речки глаза ослепил свет. Кто-то разложил костер на сухой галечниковой отмели. У меня из-под ног посыпались камешки.

— Кого черти несут? — недружелюбно спросил низкий голос Любки.

— Главную лесную нежить, — в тон ей ответила я.

— Ленка, ты, что ли? Иди к нам. Мы думали, из мужиков кто, а у нас разговор бабий, — уже другим тоном пригласила Любка.

Я подошла к костру. Сразу выступили из темноты знакомые лица: Любка, Женя, Ганнуся и вторая промывальщица Вера — незаметная, выцветшая блондинка.

Я уселась поудобнее. Протянула к огню озябшие руки.

Усталые мысли были далеко. Смена выдалась не из легких — все то же проклятое болото. Чуть не опрокинулся на перегоне один из станков. В голове мелькали обрывки увиденного за день. Зыбкий кочкарник, накренившаяся мачта станка. Замершее от волнения лицо Харина. Кажется, и до сих пор слышны гулкие удары снарядов о мерзлый грунт.

Сейчас бы спать, спать. И не все ли равно, какая сегодня ночь? Но вот я сижу у чужого костра и, наверное, никуда отсюда не уйду. Такова древняя власть огня в ночи.

— Так о чем же разговор?

— За любовь, конечно, — серьезно ответила. Любка.

— Не за любовь, а про любовь, — придирчиво поправила Женя.

— Ладно тебе, указка школьная, — отмахнулась Любка, — мы ведь не на уроке. Вот сидим и толкуем, какая она, эта любовь. Все равно что тень — рядом, да не ухватишь. А может, мы просто такие невезучие?

— Люба, да ты что, всерьез? Это ты-то невезучая? — удивилась я. — Ты же такая красивая, за тобой всякий пойдет.

— Всякий-то, может, и пойдет, а вот коли один не хочет идти, тогда что?

В бегучем свете костра лицо ее казалось незнакомым, изменчивым. Глаза — как темные окна. Попробуй прочти, что в них!

Вера вздохнула.

— Чего уж там — один! Сказала бы прямо, влюбилась в нового начальника, и точка. Да у него, говорят, без тебя зазноба есть. На базе. Картографом, что ли, работает.

Вера подвинулась ближе к огню. Может, хотела лучше увидеть Любку. Иной раз и собака, укусив сзади, забегает вперед посмотреть, что вышло.

— Нет, по мне такой ни к чему: уж больно заметен, — продолжала Вера. — На такого везде бабы вешаться будут. Вот встретился бы мне парень, хоть вроде Яшки того же. Не шибко видный, да работящий — я бы и счастлива была.

— Какой же Яша невидный? — сейчас же вмешалась Ганнуся. — У него улыбка красивая.

— Да уж знаем, знаем, лучше всех он у тебя, — успокоила ее Любка. В глазах мелькнули теплые искорки.

Женя на минуту исчезла в темноте, принесла охапку сухих веток, не очень умело подложила их в костер. Повалил густой, едкий дым. Мне казалось, что лицо ее плавает в дыму, теряет реальность.

— А я всегда думала: у меня не должно быть, как у всех, — начала Женя. — Оттого и профессию себе такую выбрала. Знаете, как в сказке о Золушке? Вдруг придет прекрасный принц. Ну, не принц, конечно, человек. Но все равно самый лучший из всех! И будет он только для меня.

Женя замолчала. Ей никто не ответил, и к нам сразу придвинулась ночь. Особенная, единственная в году. Из леса долетел чуть слышный звук. Это падали с лиственниц первые хвоинки. Потом что-то зазвенело, певучей, громче, наверное, треснул ледок на прихваченной заморозком луже. И вместе с тем острее, гуще запахли травы.

Лето еще боролось, не хотело уходить.

— Женя, а ты знаешь, что было с Золушкой дальше? — спросила я.

— Нет… Этого никто не знает.

— Я знаю. Слушай.

Я замолчала. Как выразить словами то, что мне вдруг подсказала эта ночь? В ее настороженной тишине была горечь ухода и надежда на возвращение. Наверное, по-своему это почувствовали все. Четыре внимательных лица замерли. Ждали.

— Вы помните, — тихонько начала я, — фея дала Золушке не только чудесные башмачки, но и платье. Оно тоже было волшебным, его выткали из лунного света далеко-далеко, в стране фей, за Синими горами. В нем Золушка выглядела красавицей, а вообще-то она вовсе ею не была. Просто славная девушка с доброй, мечтательной душой.

Когда за Золушкой пришли посланцы принца, она забыла про все на свете! Ей так хотелось поскорее увидеть его! И она оставила дома волшебное платье. Золушка и не подозревала о его чудесной силе. Феи легкомысленны, ее никто об этом не предупредил. Злая мачеха поскорее спрятала лунное диво на самое дно пропахшего нафталином сундука. Там оно и до сих пор лежит.

А Золушку привезли во дворец. Какой же она показалась неловкой среди величественных фрейлин! Только чудесные башмачки сверкали на ёе маленьких ножках. Золушка только их и видела, так как от смущения не решалась поднять головы.

Принц слегка нахмурился, увидев ее, но тут же улыбнулся. Он был человеком слова.

Может быть, принц полюбил бы Золушку и такой, какая она была. Но вокруг были люди!

Целый лес придворных зашуршал, закачал головами: «Бедный, бедный принц! Такой молодой, такой красивый и должен жениться на такой дурнушке! Смотрите, смотрите, да она горбатая! Она и стоять-то как следует не умеет. Бедный, бедный принц!»

А принц все это слышал. И уже начал жалеть о данном слове. Ведь все принцы самолюбивы и привыкли к тому, что им должно принадлежать только самое лучшее.

В это время и доложили о приезде иноземной принцессы. Она немного опоздала на смотр невест.

Она была великолепна! Высокая, юная, одета по самой последней моде. Правда, ноги у нее были большие. Золушкин башмачок не полез бы ей и на пальчик, но этого никто не заметил. Все видели только ее лицо. А оно не стеснялось взглядов. Принцесса верила в себя и свою красоту.

Принц смотрел на нее вместе со всеми как завороженный. Никогда он не видел такой красавицы! Принц теперь хотел жениться на принцессе. Но как же быть с данным словом?

Принцессе поднесли хрустальный Золушкин башмачок. Она повертела его в руках, пожала плечами.

«Какой забавный, старомодный фасон! У меня на родине таких и старухи не носят. Да и что хорошего иметь маленькие ноги? Это совсем не модно».

И лес придворных снова зашуршал, закачал головами: «Золотые слова! Удивительный ум! Так могла ответить только самая-самая настоящая принцесса. Именно такая жена нужна нашему принцу».

А принц между тем говорил принцессе слова, которые должна была услышать только Золушка. Принцесса рассеянно слушала, и нельзя было понять, рада она или нет…

Наконец принц вспомнил и о Золушке. У него стало скверно на душе. Что с ней делать? Выдать за кого-то из придворных? Идея показалась ему не такой уж плохой: ведь он был принцем и привык, что все неприятности относятся только к подчиненным. Он оглянулся, ища ее, но Золушки не было. Она незаметно ушла, пока все восхищались заморской принцессой.

— И принц не стал ее искать? — трепетно, как в детстве, спросила Женя.

— Не знаю, Женечка. Может быть, много лет спустя, когда принц стал старше и понял истинную цену добра, он и пытался найти Золушку. Только тогда это бывает трудно, почти невозможно.

— Нечего тебе мечтать о принцах, Женька, вот и весь сказ! — заключила Любка.

— Да нет, мечтать можно, даже нужно, — возразила я. — Только надо знать себе цену, вот и все. Между нами говоря, принцесса тоже ведь не была такой уж ослепительной красавицей, просто она очень верила в себя.

Ганнуся улыбнулась, глаза вспыхнули:

— А я думаю, принц все-таки нашел Золушку. Понял — и нашел.

Вера зевнула, потянулась лениво.

— Ну вас! Нашли занятие — байки рассказывать. Я люблю, чтобы за жизнь было, а так — лучше спать идти.

— Ну и иди! Никто не держит! — отрезала Женя и сейчас же отвернулась.

Костер потихоньку гас. Хворост, что был поблизости, мы сожгли, а за дальним идти не хотелось. Над обрывом за речкой выкатилась поздняя луна — серебряная, холодная. От нее через речку к костру перекинулась светлая дорожка. Подул ветерок. Запахло рассветом.

Любка встала, прислонилась к углу домика.

— Споем, что ли, напоследок? Мою любимую. Начинай, Женька.

Высокий, ломкий Женин голосок удивительно напомнил лунный свет — была в нем та же зыбкая красота. Слова песни были печальными, как эта прощальная летняя ночь.

Матушка моя, Что во поле пыльно? —

тихо, обеспокоенно спросила Женя. Низкий глубокий, как ночь, Любкин голос ответил с кажущимся спокойствием:

Доченька моя, Кони то играют…

В голосе матери была усталость и затаенная грусть. Он был полон горького, как прожитые годы, знания. Не кони — сваты едут за дочерью.

Но до последнего мгновенья мать прячет от дочери правду. Пусть еще минуту, еще секунду будет она спокойна и счастлива.

Я заслушалась и на какое-то время забыла, где нахожусь. Опомнилась, когда оба голоса смолкли. Кто-то подходил к костру, уверенно, по-хозяйски ступая по гальке.

— Вы чего это полуночничаете? А поете славно. Не знал, что у нас тут такие таланты есть.

В последних отблесках костра появилось лицо Алексея Петровича с его обычной открытой улыбкой.

— Есть, да не про вашу честь! — неожиданно зло, почти нагло сказала Любка и пошла прочь мелкой, не своей походочкой, сильно качая бедрами.

Женя подошла ко мне.

— Спать, что ли, пойдем? Мне уже на смену скоро.

Вера и Ганнуся ушли незаметно, словно растаяли.

Алексей Петрович досадливо покачал головой.

— Испортил я вам беседу! Извините. Но Люба-то чего взъелась? Вот уж характер!

Все еще качая головой, он аккуратно сложил в костер все несгоревшие ветки, и, как всегда, костер послушался, вспыхнул, осветив его фигуру.

Мне показалось, что за разлапистой, повисшей над речкой лиственницей прячется Любка.

Но, может быть, только показалось.

 

14

Во время смены ко мне подошел Алексей Петрович.

— Лена, у меня к вам просьба Найдется время — приберите хоть немного у нас в «холостой республике».

— Конечно, приберу. Давно бы сказали.

Алексей Петрович упрямо не хочет перебираться к нам в «итээр». Может быть, оттого, что в нем живут женщины? Мне кажется, он глубоко застенчив, но прячет это под холодноватым спокойствием.

У «холостяков», конечно, проще, они на каждом углу твердят, что не потерпят «бабьей сырости», и ходят у себя в домике чуть ли не нагишом. Аккуратному Алексею Петровичу с ними трудновато, но… В конце концов, а какое мне дело до того, как он на самом деле относится к женщинам?

Денек выдался легкий. Бывают такие накануне осени. Ночью где-то близко бродил заморозок, травы пристыли, покрылись седой росой. Воздух крепкий и радостный, как молодое пиво. Он и пахнет хмелем — то ли от перезрелых грибов, то ли от осенних листьев.

На рассвете все мужчины ушли вверх по речке. Там собаки подняли дикого оленя. Побежал даже Кряжев — уж не пойму зачем: стрелять он не умеет и ружей явно побаивается. Лева, конечно, умчался первым. Обещал нам с Женей принести оленьи рога.

Женщины тоже собрались артелькой и ушли за черной смородиной — «моховкой». Растет она в пойме, в паучьих чащах. Ягоды у «моховки» крупные, сизые и водянистые.

По-моему, ничего хорошего. Но у нас варенье из нее почему-то считается деликатесом. Наверное, по старому принципу: что редко, то и хорошо.

В лагере тихо. Только плачет ребенок. Это девчонка промывальщицы Веры. Никогда не известно, чего она хочет. Ей уже почти три года, а тельце у нее слабенькое, мягкое, глаза пепельные, мокрые от слез, тонкие светлые волосы. Матери до нее никогда дела нет. Вот и сейчас девочку носит на руках Ганнуся, пытается успокоить. В Ганнусиных руках — нежность неиспытанного материнства.

Я взяла ведро и тряпку и подошла к «холостой республике». Вокруг домика груды консервных банок и всякого мусора. Деревья обломаны, трава вытоптана. Углы — в белой Ландышевой шерсти. И во всем тоска по женским заботливым рукам.

Я поднялась на камень, заменявший крыльцо. Дверь распахнулась мне навстречу. На пороге стояла Любка, в руках ведро с мусором.

— Ты чего пожаловала?

— Да меня Алексей Петрович прибрать тут попросил…

— Ах, сам попросил! Ну что ж, хлебай тут пылищу на здоровье, не жалко!

Лицо Любки побелело под загаром пятнами, глаза сузились.

— Брось, Люба, тут обеим дела хватит. И зря ты на меня думаешь. Идем.

Мы вместе вошли в домик. Любка все еще сердито косилась на меня. А может, стеснялась, что я застала ее здесь?

После солнечного простора тайги в домике тесно. Заросшее грязью оконце таранят мухи. На столе свалка из кружек, кусков хлеба, окурков, пакетиков с пробами. В центре стола все это громоздится друг на друга, по краям видны какие-то просветы. Здесь каждый, как мог, отвоевывал себе место.

Постели не убраны. Стены заклеены картинками. Женщины, море и фрукты. Здесь у всех так. Только у «холостяков» подчеркнуто много женщин. Рекламные красотки из заграничных журналов. Тысячу раз проверенная улыбка, невесомый лоскуток купального костюма, чужие глаза. Таких не бывает в жизни, но именно о таких мечтают в тайге.

— Со стола, что ли, начнем? Растопи печку да воды нагрей, а я пока все это выброшу. Вот ведь обросли до чего, жеребцы стоялые! — первой заговорила Любка.

— Люба, а ты все ж таки брось сердиться, мне Алексей Петрович не нужен.

Любка резко обернулась.

— А мне что, нужен? Мало у меня без него ихнего брата! Постояла секунду и вдруг, присев на корточки, взяла за руки и снизу заглянула мне в глаза.

— Зачем ты мне душу мутишь? Чего хочешь? Говори!

Твой он, да?

Глаза у Любки страшноватые, зрачок — как темный колодец без дна. Ох, и много же зла видели эти глаза!

— Правду я говорю, Люба. И не сходи ты с ума. Лучше тебя здесь нету, и никуда он от тебя не денется.

Любка встала, покачала головой.

— Не денется. Эх ты, Половинка моя! Живешь тут и ничего не слышишь, что люди говорят. «Лучше нету»… Это тебе так, а вон Марья Ивановна такого про меня наскажет!

Трудно бабе в одиночку. Ох, как трудно! Да разве кто поймет, что не всегда головой, иной раз телом живет человек? И хоть какие угодно слова говори — сильнее оно. А потом придет такой вот, как беда, годы бы прожитые топором отрубила, да поздно. Накрепко пришиты. Слова и того не отрубишь.

Ладно. Заболтались. Вернутся хозяева-то скоро… Я взяла ведра и пошла за водой. Любка с ожесточением гремела кружками, сгребала окурки.

Мы больше ни о чем не разговаривали. Каждая занималась своим делом. В дверь заглянула косматая голова Кряжева. Чего это вы, девушки, али свадьба будет?

— Будет. Тебя, дед, за медведицу пропьем. Чем не пара? — как всегда, съязвила Любка.

— Тьфу! К ним с добром, а они…

— Оленя-то убили? — спросила я нарочно спокойнее.

Не хотелось ссориться.

— Да где там! Ушел, подлец! Я-то вот хоть груздочков набрал дорогой, крепенькие. Заходите ужо попозднее — угощу.

— Язык у тебя, дед, как собачий хвост, без пути болтается! Иди-ка подобру с груздьями своими, а то, смотри, окачу помоями ненароком.

Кряжев вздохнул, потряс бородой, но ушел. И чего ты его так не любишь? Сделал он тебе, что ли, что?

— Да уж, видно, не зря. Заслужил.

В домике как-то незаметно стало чисто. Все казалось, конца-краю не будет уборке, и вдруг убирать стало нечего. Заграничные красотки удивленно поглядывали со стен. От груды персиков и винограда над койкой Алексей Петровича пахло югом. Фотография из «Огонька» вдруг стала живой.

Люди по-разному относятся к вещам, и вещи по-разному рассказывают о людях. Что могут рассказать вещи Алексея Петровича о нем самом? Фотография. Память или мечта о солнечном изобильном юге. Но на бурах у всех такие же. Спиннинг, электробритва, которая здесь не нужна. Наверное, раньше не приходилось работать в таких условиях.

Любительский снимок — застывшие лица взрослых и целая куча ребятни. Большая деревенская семья. Белобрысый мальчуган с краю. Ведь это же он, Алексей Петрович! Соленое было у него детство: такую ораву нелегко прокормить.

Люба вытащила из-под нар чемодан Алексея Петровича — вытереть пыль. И вдруг, как ключ, как последняя неразгаданная буква кроссворда, замелькали перед глазами пестрые наклейки. Голубое море, пальмы, силуэт Нотр-Дам, туманный Вестминстер. Страны, в которых никогда не был мальчик из глухой деревни. Но он будет там. Увидит своими глазами то, о чем рассказывали книги. А пока детская игра, которую прячет от всех застенчивый и непримиримый начальник партии.

Краем глаза я увидела, как Любка быстро сколупнула наклейку с надписью «Венеция». На ней из розоватой утренней пены выходила нагая юная Венера. Любка не терпит соперниц. Я сделала вид, что ничего не заметила, и пошла на речку отмывать ведра.

Торопиться не хотелось. К полудню бодрящая свежесть утра перешла в парное ленивое тепло предосеннего дня. Солнце нагрело камни у речки, оживило травы. Только в прозрачной воде прятался холод наступающей осени.

Чья-то тень упала на воду рядом со мной. Я обернулась. Алексей Петрович.

— Ушел олень-то ваш, да?

— Ушел. Да и к лучшему — пусть гуляет. Можно и уток настрелять. Вывозился я из-за него — страх! — Он нагнулся, стал мыть руки. — А вы это не у нас были?

Я не ответила. Смотрела на его руки — ладные, сильные. Руки мужчины. Такие уберегут от любой беды. Я представила эти руки на Любкиных покорных плечах. Нет, такой не станет слушать, что шепчут по закоулкам!

Алексей Петрович поднялся, неторопливо пошел к домику. Сейчас он увидит Любку. Так и должно быть, так и должно быть! Я не завидую ей. Мне только очень хочется знать, где же те руки, что уверенно — на всю жизнь — лягут на мои плечи? Ведь они есть, я знаю. Просто дороги к счастью у всех разной длины.

 

15

Колымские грозы обманчивы. В них нет ярости и блеска. Они опасны и неожиданны, как удар в спину. В память о них остаются сломанные вековые лиственницы, оборванные провода электропередач.

В это воскресенье никто никуда не собирался. С самого утра было трудно дышать, двигаться. Странные жутковатого серо-желтого цвета тучи срезали дальние вершины сопок, повисли над лесом. Казалось, могучие лиственницы из последних сил удерживают их на своих плечах. Даже говорливая речка напоминала сейчас темную масляную струю. Цветы кипрея не открывались, поникли ветки ивняка около речки, и только желтый рябинник гордо осматривался по сторонам — его и гроза не берет.

В нашем домике все спали. Я встала первой, растопила печурку на берегу. Дым тут же прилип к лицу, пополз по траве. Шаман нехотя отошел в сторону, обычно он сидит у самой печки. Неодобрительно посмотрел на меня. Он, конечно, считал, что дым делаю именно я. В этом он очень напоминал людей, которые тоже часто пинают ударивший их камень, а не того, кто его бросил.

И вдруг что-то изменилось. Словно серая тень промчалась издалека — по траве, по кустам, по воде. Пришел ветер. Не сильный, но удивительно радостный. Стало легко. Лиственницы скинули с плеч тучи и быстро заговорили, зашумели ветвями. Дым клочьями унесся вслед за ветром. Теперь природа ожидала праздника. Это было второе лицо грозы.

Ожили и наши домики. Будто люди только и ждали этого. У кого-то заплакал ребенок, фыркали по-жеребячьи парни, умываясь на речке, громко ссорились около «бабьей республики».

На нашем крылечке показался Лева. Он шел, как лунатик, с закрытыми глазами. Оступился и чуть не полетел с крыльца. За его спиной засмеялась Женя. Лева решил воспитывать характер — приучал себя вставать по первому оклику. Пока это обычно кончалось тем, что он снова засыпал, стоя или сидя.

— Лена, а чай скоро? — словно невзначай спросила Женя.

Глаза хитрые.

— Не знаю, Женечка. Когда дров принесешь, тогда и будет, — тоже безразлично ответила я. Женя была сегодня дежурной и, как обычно, проспала.

— Лева! Дров принеси, слышишь? Побольше! — закричала Женя.

— Ладно-о-о… — ответили ей откуда-то из-под обрыва.

Рыцарство живуче, как и все традиции. Женя спокойно уселась у печки, а Лева лазает сейчас по мокрому от росы кустарнику, проваливается в ямы. Дров много, но набрать их не так-то просто. Всякая традиция со временем теряет смысл. Средневековые рыцари, добыв некие жизненные блага, складывали их к ногам своих прекрасных дам и тут же получали награду. Леву вместо награды отправят мыть посуду — только и всего. Женя считает, что этим она утверждает свое равноправие.

Наверное, все эти мысли от грозы. Она все-таки не уходит. Притаилась за сопками и ждет.

Мне показалось, что в кустах вспыхнуло яркое голубое пламя. Но это была только Любка. То ли ради воскресенья, то ли ради кряжевских именин она надела свое самое любимое платье из ярко-голубого шелка. На шее — крупные красные бусы. Волосы заплетены в косы.

Алечка в ужас бы пришла от «несовременности» такого наряда! Но ей бы Любкины косы да русалочьи зеленоватые глаза! Этого никаким нейлоном не заменишь!

— Ты чего это вырядилась? — спросила я.

Любка обиделась.

— Уж и нельзя? Работаешь тут с медведями, того и гляди сама шкурой обрастешь! Взяла бы вот да тоже приоделась. Чай, на именины сегодня пойдем, — Что-то недоброе мелькнуло в ее глазах, — Ведь и тебя звали. А ты шляешься день целый в шароварах, ровно и не баба. Женька вон тоже, поди, забыла, как оно, платье-то, надевается. Эх вы, размужичье!

Что ж, Любка права. Здесь, на бурах, женщины так привыкли к мужской одежде, что перестали чувствовать себя женщинами. Отсюда иной раз и легкость отношений и незаслуженное пренебрежение.

Я молча встала и пошла к домику. Женя за мной. Может, мы и впрямь разучились носить платье?

К полудню ветер снова стих. Гроза играла нами, как кошка мышью: то протянет лапу, то отпустит. Сейчас она вновь подобралась к нам вплотную. Тучи из желтоватых стали свинцовыми. Казалось, даже сопки сгорбились от их тяжести.

Около домика «семейных» вместо столов расставили опрокинутые ящики, накрыли их простынями. Сиденье каждый обеспечивал себе сам — обрубок дерева, камень, полено.

Марья Ивановна в панбархатном платье малахитового цвета расставляла закуски. Ей помогала Вера. Вячеслав слонялся около столов с видом не вовремя проснувшейся мухи. Наверное, опять до полуночи резался в «петушка» у «холостяков». Последнее время это стало основным его занятием. Меня удивляло только поведение его отца: неужели хитрый, прижимистый старик не видит, куда идут его рубли? Неужто до сих пор не понял, что с сыном неладно?

Здешние женщины для Вячеслава не существовали. Человек, привыкший пить коктейли, почти всегда забывает вкус обычного молока. Однако я не без удивления заметила, что он внимательно и по-особому посмотрел на меня. Неужели потому, что я надела платье? Откуда-то сбоку вывернулся с утра пьяный Гарька. Прилип глазами.

— Мадонна! Вы очаровательны! Позвольте ручку.

И этот туда же!

Меня не оставляло чувство какой-то неловкости. Чтобы прогнать его, я стала помогать Марье Ивановне, и сразу мелькнула мысль: откуда все это? Овощные консервы, мясо, пироги, даже свежие помидоры. В нашей «каптерке» никогда таких вещей не бывает. Посреди стола мутно поблескивала запотевшими боками водочная батарея.

Вот еще интересная сторона человеческой психологии: ведь не я одна вижу эти вещи, но никому в голову не придет спросить — откуда? На столе свежие овощи, а рабочие едят черствый хлеб. Ворчат, чаще шутят, но ничего не предпринимают. Такова сила привычки. Если на дороге появляется камень, об него вначале спотыкаются, а затем привыкают и начинают обходить. Мы много обходим таких камней.

Гости подходили поодиночке, словно немного стесняясь. С такими лицами школьники встречают друг друга на вечернем киносеансе. Кряжева многие не любили, но отказаться от приглашения никто не посмел: так принято. Эти слова один из самых тяжелых камней, которые мы привыкли обходить.

Усаживались кто где смог. Смуглая Женя в желтом ситцевом платьице напоминала мне весеннюю бабочку. Рядом с ней солидно, как «бывалый человек», уселся Лева. Собаки собрались в сторонке, как зеваки перед окном ресторана…

Наконец появился именинник. В негнущемся парадном костюме, с докрасна отмытыми руками.

Сейчас же на другом конце стола, как пружина, взвился Костя:

— За именинника!

Вразнобой поднялись руки со стаканами. Костя нагнулся и с сияющим лицом вытащил что-то из-под стола.

— Дорогому имениннику, чтобы, значит, был достаток в доме!

На его широкой ладони сидел маленький черно-белый котенок с розовым бантом на шее. Так вот зачем Костя отпросился вчера со смены!

Кряжев вдруг резко поставил стакан.

— Спасибо за подарочек! Удружил — черную кошку в дом!

— Так… он же с белыми пятнами, и вообще…

Неудержимый хохот заглушил остальное.

Точно невидимая рука сдернула с людей чинную скованность. Все зашумели, задвигались, руки потянулись за водкой и закуской. Про котенка забыли. Женя посадила его к себе на колени.

Наверное, я так и не смогу никогда понять смысла выпивки. Я могу выпить много, но все время какая-то внутренняя сила держит под контролем и мои движения и то, что я говорю… Если ее не будет — человек или смешон, или отвратителен. Так и случается обычно с теми, кто пьет. Но во имя чего это? Воспоминания всегда остаются. Если не помнит мозг, помнит тело. Стоит ли снова пить, если знаешь, что навсегда забыть невозможно?

Кажется, я первой почувствовала грозу. Она снова подошла близко и, как умный враг, выжидала только случая, чтобы ударить. Я встала и отошла в сторону.

Сразу же все исчезло — люди, шум. Был только притаившийся, испуганный лес, поникшие цветы. Я вела на кочку. У самых моих ног выглянул из травы прозрачный, как лицо больного, цветок белозора. Грустный осенний цветок. Он совсем не похож на синюю генциану. Но я тоже люблю его. В нем особая доверчивая нежность. Я сорвала белозер и приколола его к волосам.

Надо было возвращаться обратно. Там Женя. Ей вовсе незачем напиваться.

Наверное, я довольно долго отсутствовала, как-то не заметила времени. У столов начиналась большая попойка. Все о чем-то спорили, никто никого не слушал и не слышал… Я вернулась на свое место. На минуту все стихло, когда поднялся именинник. Он был уже заметно во хмелю.

— Я за тайгу выпью, ребята! Кормит она нас и кормить будет! И каждый в ней сам себе хозяин.

— За медведей! — поддержал Костя и ловко опрокинул в рот стакан водки.

— За людей! — неожиданно трезвым голосом возразил Яша. На него посмотрели. У Кряжева поползли вниз брови.

— Пей, матери вашей так! Гуляет тайга! — заорал вконец пьяный Гарька и, расплескивая вино, потянулся к имениннику. — За тебя, дед! Никаких нам этих кон… комплексов не надо… Так я говорю?

И тут между людьми за столом словно пробежала трещина. Так из маленькой водомоины вырастает овраг, и уже ничем не соединишь того, что осталось на двух его берегах…

Молча встал из-за стола и отошел в сторону Толя Харин. Еще раньше подошли ко мне Женя и Лева. Яша взял под руку Ганнусю и присоединился к нам. За столом стало пустовато.

Кряжев оглянулся.

— Это что? Именинника обижать? Водки мало, что ли? Марья! Тащи еще ящик! Кряжеву на все хватит!

Гарька, Зитар и еще кто-то с треском отодрали от ящика доски. Гарька восторженно потряс в воздухе бутылкой.

— Ура!

Но бутылка отлетела в сторону и ударилась о ствол лиственницы. Рядом с Гарькой появилась Любка. В руках ружье. Ее давно уже не было видно, ушла, не выпив даже за первый тост. Я вспомнила, какими глазами смотрела она на Кряжева, и испугалась.

— Подвинься, окурок! — Молча взяла еще бутылку, хлестнула о стол. Брызнули осколки. Пьяно запахло спиртом. Другую, третью…

Кряжев рванулся с места.

— Стой, стерва! Очумела?!

Любка сейчас же прицелилась в него, точно ждала этих слов. Сбоку попытался подойти Зитар, но Лева молча оттащил его в сторону.

Кряжев и Любка остались вдвоем. Десять шагов, разбитый ящик и ружейный ствол, нацеленный в грудь.

Не опуская ружья, Любка заговорила:

— Может, ты, именинник, расскажешь, как мой муж погиб, а? Или уже забыл? В тайге медведь судья, так, что ли? А я скажу, пусть знают!

Он до того, как с тобой познакомился, капли в рот не брал.

Дура я была: думала — жизнь с ним проживу. Работать сюда поехали. И тут — ты. В тайге, мол, иначе нельзя, в тайге свой закон. Пейте, ребята, мне не жалко. Он и пил. А когда спьяна реку переплывать кинулся, кто его остановил? Ты? Не было тебя тут! Погиб человек — и спросить не с кого? Так? Нет, старик, не выйдет! Одной его смерти хватит! Больше никто на тебя ишачить не будет, и водке твоей тоже конец!

Обернулась к нам.

— Что стоите! Бейте все это к чертовой матери, я отвечаю!

Женя первой схватила бутылку, за ней — Лева.

Яша остановил побоище.

— Не дело придумали. Водку Кряжев покупал, пусть сам и пьет. А вы бы, девочки, убрали все это. Живем ведь тут…

Кряжева перестали замечать.

По лицам женщин я видела, что не одна Любка поминала его недобрым словом. Пили часто, по поводу и без повода, и всегда щедрее других был Кряжев. Расплачивались кто чем мог. Но… Люди вдруг заметили камень и столкнули его с дороги.

Наверное, Кряжев понял это. Повернулся, сутулясь, пошел к домику. И почти в ту же минуту стремительно хлынул дождь. Все бросились врассыпную. Тут уже стало не до водки.

Оглянувшись, я на мгновенье увидела, что место людей у брошенных столов заняли собаки. Черный мокрый Шаман вдруг чем-то напомнил мне самого Кряжева. Ландыш, раздувая ноздри, нюхал пролитый спирт. Рядом с ним вертелась маленькая Найда…

Уже с порога за косой стеной грозового ливня я увидела фигуру человека, который быстро уходил в сторону долины, в сторону Большой земли. Кто это был, я так и не успела понять.

 

16

Сегодня удивительно ласковый день. Так часто бывает после грозы. Даже комары сгинули куда-то, ливнем их, что ли, побило? По небу неторопливо тянутся белые караваны облаков — словно корабли, уплывающие в дальние страны. Усталое осеннее солнце почти не греет. Если отбросить привычный шум станков и подстанции, становится очень тихо. Слышно, как в стланике на склоне сопки свистят бурундуки.

Женя уселась рядом со мной на крылечке подстанции. Сегодня на смене Вера, за ней всегда успеешь просушить шлихи.

Работает она, по выражению Любки, «как у нелюбого жениха на смотринах». К тому же шлихи пустые. Ничего интересного.

— Лен, а как ты думаешь, он дойдет до трассы?

— А почему бы не дойти? Там же тракторный след виден.

«Он» — это Вячеслав. Во время именин отца он взял спрятанные в чемодане деньги (сколько — не знает никто) и ушел. Его я и видела сквозь косую стену ливня.

Женя вздохнула:

— Вот тебе и черный котенок! Поневоле приметам верить начнешь…

— Брось! При чем тут котенок? Просто он негодяй, и все. Котенок ведь у нас остался, сама принесла.

— Же-е-еня! — позвала издали Вера.

— Иду-у-у!

Женя встала, но потом обернулась:

— А что, если он в мари утонет, а? Ведь не видно было, такой ливень.

— Да что тебе в нем?

— Ничего. Просто тоже человек.

В этих словах — вся Женя. Если бы Вячеслав слышал их. Может быть, многое было бы иначе. А ведь он с детства был не человек, а наследник. Душу отравили легкие, не им добытые деньги.

А что думает сейчас Кряжев? Ганнуся сказала: «Сидит и молчит. Хоть бы ругался».

Нет, ругаться он не станет — мелко. Но почему не пошел за сыном? Это мне неясно. Впрочем, кому под силу узнать мысли человека? Всегда ошибаешься хоть в чем-то.

Я подошла к зумпфу. Женя аккуратно раскладывала у кочки очередную порцию шлихов. В эту минуту она напоминала колдующую волшебницу. Женя терпеть не может эту работу, поэтому лицо ее особенно сосредоточенно и строго.

Вера нехотя опрокинула в лоток тяжелый бачок. Стряхнула с пальцев грязь.

— Конечно! Как Любка на смене, так ей и породу пробуторят, а так у всех точно руки отсохли.

Женя пошла к станкам.

— Ребята, почему Вере не помогаете? Породу, что ли, пробуторить трудно? Вы вон какие, а она женщина.

— Женщина! Нашла тоже, — проворчал Костя, но взял бачок. — Обязан я…

— И обязан! Ведь мы в комплексе. Не справится промывальщица, вам хуже будет, — ответила Женя.

И никто не возразил. К новому методу привыкли. Даже понравилось: чувствуешь плечо. Так, наверное, и рождается коллектив. Настоящий, не по названию.

Женя снова пристроилась на ступеньке рядом со мной. Солнце нагрело дерево, высушило травы. От перезрелой голубики пахло вином.

— Лен, а я видела, как Ландыш водку пил, честное слово! Лижет и фыркает, а глаза пья-а-аные.

Женино отношение к происшедшему и тут проще всех. Для нее это забавный случай. Может быть, даже жалеет Кряжева… Остальные молчат, Любка ходит с особенно поднятой головой. Нет, не так все это нужно делать! Кулак — не доказательство правоты.

— Ой, кто это? — Женя схватила меня за руку.

Из леса вышли двое. Первый вел второго за руку, да тот еще опирался на палку. Брел из последних сил.

— Смотри, Лена, это же Алексей Петрович и Вячеслав…

Я их тоже узнала. К нашим домикам трудно подойти незаметно. Тракторный след вьется по серому языку галечниковой отмели, иногда ныряет в речку, но виден издалека. Алексей Петрович шел, как обычно, легко. Вячеслав был на той грани усталости, когда человек не понимает, где он…

Женя первой побежала к домикам. Любопытство — известный женский порок, а у нас не так уж часто случаются такие встречи. Будто вспомнив о чем-то, следом за Женей пошел Костя, потом Вера. Я и притворяться не стала: мне ведь тоже хотелось знать, что произойдет.

Алексей Петрович поравнялся с молчаливой группой встречающих.

— Что ж вы, товарищи, парня одного в тайгу отпустили? Мог бы и пропасть.

— А вы спросите, зачем он туда шел? — с ехидцей сказала Вера.

— Ладно тебе, — остановил ее Толя, — не видишь, какой он…

Медленно отворилась дверь «семейного» домика. Кто-то ойкнул. На пороге стоял Кряжев. Лицо спокойно, только в опущенных плечах — горе. Неторопливо подошел к нам.

— Здравствуй… наследник!

Вячеслав оглянулся, вздрогнул и с жалкой готовностью пошел за отцом. Никто не двинулся с места. Понимали — в таком деле третий — лишний.

— Убьет ведь он его? — с ожиданием проговорила Вера.

— Не тронет, — убежденно ответил Толя. — Лежачего не бьют.

Алексей Петрович, ни о чем не спрашивая, пошел к станкам. Я знала, почему он здесь. Завтра мы переходим на новую линию, самую трудную — тринадцатую. В центре Черной мари.

 

17

Свой путь я знаю, как школьную шпаргалку. Вот тут надо ухватиться за ивовый куст. На его ветвях скоро не останется листьев. Если опоздаешь — топь выше колен. Дальше есть две кочки, которые могут выдержать. Ненадолго, конечно. За ними бархатный коричневатый ковер мшары, расшитый черно-сизыми ягодами шикши и багряной клюквой.

На него лучше не ступать, можно и вообще не выбраться. Надежнее брести напрямик по мутной радужной воде болотных «окон». В них можно вымокнуть, но хоть не утонешь. И все это лишь для того, чтобы донести ведро воды!

Смешно. Мы тонем в воде, и нам же ее не хватает. Вот уже два дня идут работы на тринадцатой линии Буйно-Рудного. Немножко фантазии, и можно стать суеверным. В таких условиях мы еще не работали нигде. Вокруг Черная марь — топь. Не обычное в этих местах болото, а именно топь. Непроходимая и непроезжая.

Математика и природа — давние друзья и враги. Друзья там, где это нужно самой природе, враги — где это нужно человеку. Линия проходит как раз по центру топи. Целый день ушел на то, чтобы подогнать сюда станки. Установили их на жердях из лиственниц. Каждую жердь тащили на плечах.

Собственно говоря, я могу быть дома. Сегодня работает Яша. Но я давно уже отвыкла от роли наблюдателя. Как прежде, ношу Любке воду. Ведь ее не начерпаешь из луж, она должна быть чистой, и вот изучила свою дорогу, как шпаргалку.

Денек пасмурный. Не поймешь, что это — туман или тучи. Сквозь мглу просвечивает рыжее солнце. Победно трубят комары.

Один из станков смолк. Это Толин.

— Чего слу-чи-лось? — от своего костерка крикнула Любка.

— Обсадную трубу схвати-и-ло! — донеслось от станка.

Толя вымазан с ног до головы. Все такие. Вот бы куда корреспондентов! Рывок, еще рывок. Затрещали жерди под гусеницами станка…

Вечная мерзлота пострашнее железа. Под топью немереная толща древнего льда. Вырвемся ли? Еще рывок. Темное полено трубы пошло вверх. На этот раз обошлось.

Я нагнулась над костром у зумпфа погреть руки и немного отдохнуть от комаров.

— Люб, а вода-то кончается. Сказать, что ли, бригадиру, а?

Любка присвистнула:

— Здорово! Скажи, конечно. Только как ее добыть? Один трактор уже сидит — утром цистерну доволок, и точка. Угробим и второй.

Трактор действительно «сидит». Лучше сказать — лежит, почти опрокинувшись на бок. То, что он все-таки добрался сюда и доставил цистерну с водой, — чудо. Одно из многих. Сегодня мы все волшебники. Но это чудо принадлежит Гарьке, и за это он прощен. Молча, без громких слов и наставлений на будущее. Но как же привезти воду? Любка поискала глазами бригадира.

— Толька! Иди сюда! — Она не признает чинов.

Толя подошел нехотя. Весь его вид говорил: вечно у этих баб что-то неладно.

— Чего орешь?

— Вода кончается. Чем промывать буду?

Толя посмотрел на цистерну. Она до половины утонула в топи. От цистерны до костра — темная водяная полоса. Это моя дорога. Ее уже успело залить. Да, трактору не пройти. Вдалеке на краю топи мелькнуло что-то белое.

Мы переглянулись.

— Ну, дармоед, — сказал Толя, — сейчас ты отработаешь свой хлеб. Ребята, идите сюда!

От станков запрыгали по кочкам люди.

— Что тебе?

— Военный совет.

Ландыша притащил за челку Лева. Конь шел охотно, видно, думал, что хотят угостить окурками. Уздечку принес Яша. По своей обычной аккуратности спрятал ее когда-то. Упряжь соорудили из веревок и жердей — что-то вроде древней волокуши. На нее погрузили пустую бочку из-под горючего.

Лева взял коня за недоуздок.

— Ну, лошадиная сила, поехали! Да здравствует технический прогресс!

— Окурки припасай, Лева: он у нас образованный, задарма работать не будет! — крикнула вслед Любка.

— Ландыш! Ты с него сдельно бери! — посоветовал Толя.

От дальнего станка подошел Алексей Петрович. Мокрый, даже в волосах запуталась осока. Наверное, по дороге выкупался в одном из «окон». Да кто в них не купался? Увидел коня, засмеялся:

— Это кто же придумал?

— Все, — просто ответила Любка.

Я подумала, что еще не так давно она бы так не сказала: не было у нас этого слова.

Ландышу было не до смеха. Всем своим видом он выражал крайнее возмущение. Прошагав за Левой до цистерны, он упрямо встал: «Делайте со мной, что хотите!»

Лева достал из кармана окурок и показал коню. Ландыш поднял голову, встряхнул ушами. Но… дотянуться до лакомства не смог. Левина рука уплыла из-под носа, пришлось тащиться следом по топи. Гастрономические наклонности погубили вольный Ландышев дух… Около станков люди чуть не катались со смеху.

— Ишь ты, комаров даже распугали! — пошутила Любка. — Заварим, что ли, Половинка, чифирку, пока они ездят?

И снова та же дорожка. Только не от цистерны, а от бочки, и приметы другие. Теперь самое опасное место — глубокое «окно» за сгнившей корягой. Из него едва вытащили Ландыша. Мокрый и грязный конь стоит сейчас у Любкиного костерка. Сам пришел и укоризненно смотрит на людей. Того и гляди скажет: «Это неблагородно! Я же могу простудиться!» Любка дала ему кусок сахару. Ландыш глубоко вздохнул и взял.

Опять я расплескала воду! Виноваты кочки. Крутятся под ногами. И комаров стало уж слишком много — настоящая комариная пурга…

Как все это не похоже на то, что пишут в газетах! Ну что можно написать о нас? «Работая в сложных условиях, буровой отряд Н-ской геологоразведочной партии…»

Даже думать такими словами скучно! А ведь так, как сегодня, люди не работали. И никто не заметил, когда и как это пришло.

Даже Зитар работает иначе. Обычно в его смену чайник, не переставая, кипит на костре, успевают даже перекинуться в картишки. Сегодня он первым перешел к следующей вехе. У костра пусто. Чай пить некому.

Чавкает, хлюпает, стонет под ногами топь. Гулко, словно по ногам, бьют снаряды станков, воют комары, и над всем этим равнодушно ныряет в тумане слепое солнце. Коряга, которую надо обойти, тяжелое ведро в руках, едкий дым костра — это все то, чего не знают сводки. Это обычный рабочий день. Были легче, будут и труднее. Каждый из них нужно кончить хорошо. И тогда где-то далеко, в городе, напишут на бумаге цифры перевыполнения плана, передадут их в газету.

— Ленка? Где ты?

Я оглянулась. Впереди меня от станков, от подстанции бежали люди. Все к одному месту — к Любкиному костру. И раньше, чем я добежала, примчалось звонкое слово: золото!..

Наконец-то! Сколько линий осталось позади, сколько породы перемыто впустую, теперь никто и не вспомнит.

Золото. Тусклые, неправильной формы крупинки. Лева бережно сдул шлихи с совка. Они остались одни. Неподвижные от собственной тяжести. В этом и была их зримая ценность.

Десяток обрызганных грязью, искусанных комаром лиц склонилось над совком. Есть золото, будет прииск.

Алексей Петрович сам взялся помогать Любке — так хотелось увидеть, что принесет следующая проба. Никто не уходил. Он обежал всех взглядом.

— А что, товарищи, может, теперь и о коммунистической бригаде думать будем?

— Точно, — за всех ответил Толя.

 

18

Мы едем в Синегорию. Я знаю: такой видел ее когда-то и мой отец.

Дальние сопки словно вылиты из синего стекла. На их склонах — тени цвета ночного неба. Сказочная страна, где цветут синие генцианы. Машина стремительно несется в сказку.

Но… чем ближе, тем бледнее таинственные синие горы. Цвет распадается на отдельные голубые тени, прячется в распадках, тает, как туман. А впереди — снова Синегория, только еще таинственнее и прекраснее.

На изломанных вершинах гор белые пятна снега. А может быть, это поля серебряных эдельвейсов?

Вот и замок виден. Зубчатые неприступные стены теряются в облаках. Кто в нем живет?

— Смотри, вон Ведьмина хата, — показал на замок Лева. — Это кварциты, их никакое выветривание не берет.

Итак, с замком покончено. Это просто обломки твердой породы. И сопка самая обычная — в рыжих подпалинах вянущей травы с сероватыми вблизи пятнами снежников.

Среди них горят желтые свечи лиственниц — осенняя иллюминация. Багряным светом налиты листья шиповника…

Ты все-таки существуешь, Синегория! Но ты всегда на шаг впереди. Ты — будущее, а оно должно быть прекрасным, иначе не стоит жить.

Но разве от этого хуже настоящее? Вокруг обычные сопки, но они — наши. Здесь знаком каждый камень, дорог каждый куст. В них — наш труд. И никакие синие дали не заслонят того, что прожито и пережито.

Мы едем очень далеко — на новые места, почти за двести километров отсюда. Алексей Петрович взял меня, Женю и Леву в свою машину. Конечно, это не лимузин, это всего-навсего «козлик», но мы едем быстро, и это чудесно! Раньше я не знала этого «чувства простора», не замечала главного, что есть в любой дороге, — стремительного полета в будущее. Дорога — это не прошлое и настоящее, это настоящее и будущее. Ведь не зря же синие горы встают лишь впереди.

Где — то позади нас медленно тащится по обочине трассы весь наш цыганский обоз. Особенно беспомощны сейчас станки. Мачты опущены, станки кажутся совсем небольшими и ковыляют друг за другом вперевалку, как утки… Лают псы, перекликаются люди.

Я вижу их очень ясно. Так можно представить себе только самых близких людей. Они такие и есть — ближе у меня никого нет.

Рядом со мной почти неслышно за шумом мотора запела Женя, но песню сейчас же подхватил Алексей Петрович. Голос у него сильный. Песня, как оперившаяся птица, полетела за нами:

Я люблю тебя, жизнь, Что само по себе и не ново…

Через минуту пели мы все. Даже шофер. И неважно, как оно получалось. Каждой песне — свое время.

Впереди по-прежнему манила, ждала нас Синегория. Летел навстречу ветер. Безымянная речка помчалась было с нами наперегонки, но тут же отстала, свернула в сторону.

Женя обняла меня за плечи, нагнулась вперед, к ветровому стеклу.

— Радуга, Лена!

— Да…

— Очень хорошо, верно?

— Очень…

 

Своя земля

Рассказы

 

Михеич и Тихоня

О том, как появился в поселке Михеич, помнили все: такое и в этих таежных местах случается не часто!

Летом в поселке, почитай, никого не остается — собаки да ребятишки. Взрослые все заняты на золотом полигоне. И вот раз июльским днем повар скуповатой местной столовой вышел на крыльцо — проветрить голову от кухонного чада — и обмер. В двух шагах от него на беленом мусорном ящике, как в цирке, собрав лапы комом, стоял годовалый медвежонок. От худобы лапы у него казались непомерно длинными, а лобастая голова болталась на шее, как на стебле.

Повар так растерялся, что, сам не понимая зачем, топнул ногой и взвизгнул сорвавшимся голосом: «Пошел!» Медвежонок не убежал и не бросился на человека, а только мотнул башкой со странно разинутой пастью и пожаловался: «Ай! Ай!» Повар осмелел и подошел к нему ближе. Медвежонок и тут не удрал, а все мотал и мотал башкой, словно от боли или горькой тоски. Тут повар и увидел, что в десне у него глубоко засела здоровенная рыбья кость — от кеты, наверное. И давно, видно, сидит — все мясо вокруг нее опухло и посерело от гноя.

Повар и сам потом не брался объяснить, как это у него хватило смелости на такое, но как-то хватило. Он просто взял медвежонка одной рукой за мокрый черный нос, а другой выдернул кость из десны. Медвежонок чихнул и свалился с ящика Вот так и появился Михеич.

Ну, а откуда взялся Тихоня, знал один только зоотехник, купивший его в совхозе «для местных нужд» — подвозки воды и угля к столовой и отправки пищевых отходов на свиноферму.

Тихоня был маленький и смирный черный бычок с хребтом, напоминающим иззубренный нож и комолой головой. Рога у него почему-то не росли. Появление его в поселке прошло незамеченным.

Никто не мог толком рассказать и того, когда и как началось не только знакомство, но и совместная служба Михеича и Тихони. Вот как-то так вышло — и все тут… Приехав же в этот поселок, я увидела следующее: по стихийно стремящейся вниз, под берег, дороге неторопливо тащилась водовозная бочка, а везли ее двое: черный бычок с грустной мордой и очень темный, лоснящийся от молодой силы и сытости медведь. Человека при них не было.

Поселок, как всегда, днем сонно нежился под солнцем. Сладко квохтали куры, лаяли собаки. Ребятишки гоняли дырявый футбольный мяч по вытоптанной траве. И никому дела не было до того, что творилось у речки!

Между тем бочка благополучно скатилась к воде, развернулась и стала на самом заплеске. Медведь присел и снял с шеи ярмо. Бык к этому отнесся вполне спокойно, даже не поднял морды. Медведь встал на задние лапы, подошел к бочке и снял черпак, положенный возле нее. Пофыркал, потряс плечами, как человек, примеривающийся, как бы что получше сделать, взял черпак за ручку передними лапами и поволок к воде. Все это он делал неторопливо и привычно, как самое обычное для себя занятие. Зачерпнув воды, медведь вылил ее в бочку и снова поволок черпак.

Вода в наших речках чистая, ила на дне ни в одной не увидишь — только обкатанная плоская галька. Если какие из этих камешков и попадали в бочку — беды особой не было, осядут на дно, а воды не замутят…

Медведь трудился усердно, не отдыхая, и остановился только, когда вода полилась через край. Он несколько раз потрогал лапой льющуюся через край струю, обошел зачем-то вокруг бочки и только после всего этого пристроил черпак на место. Затем надел ярмо, и странная упряжка так же неторопливо потянулась в гору.

Все это так заинтересовало меня, что я (правда, на приличном расстоянии — кто его там знает, этого водовоза!) пошла следом. Бочка поднялась по откосу и свернула вправо, по чуть проторенной летней колее. Там за объеденными кустиками карликовой березки на самом юру приютился пестрый от трещин барак столовой. Еще раз развернувшись, бочка стала возле окна кухни, медведь на этот раз уже торопливо, радостно скинул ярмо и потянулся к окошку. Сейчас же на крыльцо вышел толстый, как с картинки, повар и вынес ведерко с какой-то едой. Медведь лизнул ему руки, сгреб ведерко передними лапами и отправился в сторонку — закусить на свободе и с чувством. Бык получил только горсть хлебных корок с солью, но и за это долго благодарно мотал головой — не зря его звали Тихоней, он ничего не умел требовать и довольствовался малым.

Я подошла, заговорила с поваром и так узнала историю Михеича и Тихони.

— И куда же они теперь? — спросила я.

— А вот отчерпаю воду, они и снова привезут. Да потом еще в общежитие и на конюшню — так и проработают до вечера. Михеич зря хлеба не ест, не то что некоторые…

На кого намекал повар, я уточнять не стала — у каждого есть такие неизвестные обвиняемые. Михеич между тем покончил с едой, облизнулся, помылил морду лапой и пошел к бочке.

Я набралась смелости и окликнула его:

— Михеич!

Он сейчас же повернулся, пристально посмотрел на меня коричневыми глазами, словно ожидал какого-то приказа. Убедившись, что я — человек безработный и приказать ему мне нечего, тут же потерял ко мне всякий интерес: ведь он-то сам был занят делом!

Повар перелил воду в бак и выбросил гальку со дна. Михеич развернул, толкнув мордой в бок равнодушного Тихоню, и бочка снова отправилась в привычное путешествие.

В следующие дни я видела их мельком — своих дел набралось по горло. А кроме того, зрелище мне уже не казалось необычным и я привыкла к Михеичу и Тихоне, как и все здешние жители.

Жил Михеич возле конюшни в брошенном доме — низкой глинобитной мазанке без дверей и рам. Двери и рамы пошли на дрова, а со стен какой прибыток? Так и досталось жилье Михеичу. Тихоня обитал в конюшне вместе с несколькими лошадьми-якутками, но иногда его выпускали на пастьбу. Как-то раз я увидела их там вместе. Тихоня бродил в низине у подножья сопки, фыркая на могучие лопушистые кусты ядовитой чемерицы. А Михеич что-то выкапывал из земли и сочно чавкал. С морды свисали длинные земляные корни трав, Михеич чихал и отплевывался от земли, но копался с неиссякаемым азартом. Тихоня мокро шлепал себя хвостом по бокам, сгоняя комариную тучу, и лениво жевал. Потом подошел к Михеичу и начал облизывать ему башку, пуская слюни. Михеич терпел долго, но потом все-таки рыкнул глухо и толкнул быка плечом — отстань, мол, не видишь, что помешал? И обтер башку о траву.

Корм Михеич брал только у повара. Остальные люди для него как бы не существовали. Он никогда никого не обижал: куры могли безнаказанно бродить возле самого его носа, но ни к кому и не ласкался, не брал подачек. Он работал и получал за это плату от того, кому его работа была нужна. Только и всего.

…Снова я приехала в этот поселок два года спустя. И так же летом. Безлюдно грелись на солнце дома, квохтали куры, визжали ребятишки. А по дороге к речке спускалась бочка, запряженная низкорослой, серой от пыли якуткой, на которой верхом уселся мальчишка-водовоз. Где же Михеич? Я пошла к столовой. Знакомый повар вышел на крыльцо.

— Михеич? Нету… Уже полгода, как нету… Ушел в тайгу.

— Да как же это случилось?

…Случилось все просто и необдуманно. Так, как случаются в жизни многие непоправимые вещи. Кроме столовой, Михеич и Тихоня возили воду еще и в рабочее общежитие. А народ там жил разный, больше из того непостоянного племени, что с весны до осени кочует по стране, нигде подолгу не заживаясь. Сказали такому, что в Астрахани заработок хороший — поедет туда хоть с Сахалина… Народ это громкий и не спорый на работу, да что поделаешь, если рабочие руки летом на Колыме стоят не дешевле золота, которое они добывают? Берут и таких. Терпят.

И вот однажды кто-то из этих парней незаметно проткнул в бочке дырку — просто от злой запойной скуки. Михеич, ничего не подозревая, обычным чередом, отправился к речке. Снял черпак и начал наливать воду. Лил, лил — вода не прибывала. Михеич забеспокоился, несколько раз обошел вокруг бочки, обнюхал ее, фыркнул. Сунулся под колеса — там лужа. Быстро поднялся и заглянул в бочку, словно бы уловив умом смутную связь между тем и другим. В бочке воды не прибыло. Тогда он снова, но уже как-то лениво, неуверенно поволок к речке черпак. На косогоре покатывались со смеха шутники — им все это казалось очень веселой забавой.

Михеич не дошел до воды, присел, бросил черпак. Чуя беду, взмыкнул, закинув голову на спину, Тихоня, но Михеича уже ничто не могло остановить: он покатил в гору, изредка глухо взрыкивая. Медведь на бегу — зрелище жуткое. Словно и не касаясь земли, катится тебе навстречу ком легко и сильно переливающихся мускулов. Не стучат лапы, не слышно дыхания, а кажется, нет силы, которая остановила бы этот черный ужас.

Парни на косогоре дунули врассыпную, и это-то их и спасло: потеряв единую цель, Михеич не стал гоняться за ними поодиночке. Он встал, глянул вниз, где все громче, горестнее, мычал Тихоня, и было похоже — вернется. Но не вернулся. Неспешной дальней рысью пошел по косогору мимо поселка. В тайгу. Больше его не видели.

А Тихоня устроил бунт: ни за что не шел под ярмо и даже боднул конюха своей комолой головой. Помаявшись с ним так неделю, отвели его обратно в совхоз. Но это, как и его появление, ничьего внимания в поселке не привлекло. Михеича же помнили долго. Жалели.

 

Лесник

Лесник остался один. Жена в этот раз даже не бранилась. Только и сказала:

— Каменный ты человек, Егор. Каменный. — Собрала вещи и ушла в поселок.

Дети учились в интернате. Во всем просторном, пахнущем смольем дому, никого не было — ни кошки, ни собаки. Как ни странно, он не любил животных.

Всю жизнь он честно проработал лесником: ловил самовольных порубщиков, штрафовал браконьеров, охотился, когда было время. Но в звере и птице видел либо еду, либо шкуру.

Лесник очень удивился, когда однажды жена принесла куропатку-подранка и пустила ее к курам. Он долго тяжело смотрел на маленькую пеструю птицу, сторонившуюся дородных сытых кур: Одно крыло у нее было неумело перевязано. Потом нагнулся, взял куропатку за ноги, легонько стукнул об угол сарая и протянул жене:

— На, ощипи, да чтоб этого больше не было.

— Что, уж на зерно пожадовал, зверюга?! — как всегда, криком, ответила жена.

— А что, может, его даром дают, зерно-то?

Повернулся и, не слушая, пошел прочь.

И на охоте он встряхивал зверька на руке, дул против ворса, проверяя дену — и только. Так и жил лесник многие годы. И вдруг остался один.

Утро встретило его тишиной. Лесник как мог громче топал ногами у порога, стряхивал с валенок снег, с грохотом обрушил на пол охапку дров для печи. Но эти звуки умерли быстро. Вновь в доме воцарилась тишина.

За окном в розовой морозной мари вставало солнце. Оно напоминало огромное замерзшее пятно клюквенного сока, и от него делалось еще холоднее. Тайга тоже молчала. Зимой с Колымы улетают все птицы, даже кедровки откочевывают к югу. Остались только тихие куропатки, а возле поселков — мрачные черные вороны, хозяева свалок.

Однако что же это за непонятный звенящий звук? Сначала лесник подумал, что ему чудится или звенит замерзший снег, осыпаясь с лиственниц.

Но звук был другим и шел из дома. Лесник приближался к нему, как гончая к зверю. Звук не исчезал, и скоро лесник понял, что он идет из кладовки.

Быстро открыв дверь, он замер на пороге. Звенело и шуршало внутри пустого бачка для стирки белья. Заглянув в него, лесник все понял: на дне бачка, сжавшись под взглядом человека в пушистый белый комок, сидел горностай. Такие гости и прежде частенько забирались в кладовку. От горностая не убережешься — нет, кажется, такой щелки, куда бы он не пролез. Этот вот залезть-то залез в бачок, а выскочить не смог.

Лесник ловко поймал зверька, не дав укусить себя. Теперь горностай весь был в его широкой мозолистой ладони. Торчала только треугольная мордочка с тремя темными пятнами — глазами и носом и с другой стороны — мелко дрожащий от страха хвост.

Лесник уже готов был сделать то, что делал всегда: лишь чуть сильнее сжать пальцы, и хвостик с черной кисточкой перестанет дрожать… Но вместо этого, он, неожиданно для себя, пошел с горностаем в комнату и здесь, воровато оглянувшись на дверь, выпустил его на пол.

Зверек метнулся по полу раз, другой и забился в брошенный валенок. Теперь из темного голенища глаза его светили, как две звездочки.

Оглянувшись раза два на зверька, лесник снова пошел в кладовку и отстругал от большого куска оленины несколько розовых, круто завивающихся стружек. Вернулся в комнату и положил мясцо на пол.

Горностай не вылезал из валенка долго. Лесник занялся приготовлением обеда. Чугунок неловко вертелся на шестке, никак не желал попасть в печь, картошка почти сгорела. Занятый всем этим, лесник забыл про горностая.

Случайно оглянувшись, он увидел, что зверек сидит возле валенка и ест, по-кошачьи придерживая мясо передними лапками. Лесник долго смотрел на него, качая головой и что-то бормоча.

Горностай прожил у лесника три дня, а на четвертый удрал, выскочив в дверь, когда лесник пошел за дровами. Шуму от зверька не было никакого, но как только он исчез, в доме снова поселилась тишина.

Лесник долго ходил по комнатам, вздыхая, потом решительно снял со стены ружье: мороз подобрел, и куропатки непременно выйдут на кормежку.

Медленно разгорался розовый утренник, мороз не жег, а только пощипывал лицо. Лесник скользил на лыжах по долине, поросшей тальником, по привычке оглядываясь, нет ли где какого непорядка.

И еще он слушал тайгу. Так, как никогда в жизни. Легко посвистывали лыжи на замерзшем снегу, где-то треснуло дерево, расколотое морозом, а потом над лесом поплыл долгий тягучий звук — быть может где-то далеко на сопке осел снежный карниз.

Звуков было много, но все они были мертвые, и сердце его напрасно ждало единственного, живого. Все было мертво.

Алый снег густо расшили куропаточьи следы. Где-то неподалеку они лакомились почками, но заметить их трудно; зимой куропатки розовые, как морозная заря, раскрасившая снег.

И вдруг лесник увидел их, трех сразу — петушка и двух курочек. Нежно-розовые, с красными глазами, они сидели под кустом на розовом снегу и беззаботно прихорашивались. То петушок поднимет крыло и встряхнет перьями, то курочка начнет гладить клювом свою и без того блестящую грудку. Куропатки его не видели и ничего не боялись. Лесник осторожно потянулся за ружьем… и опустил руку.

Петушок подпрыгнул, захлопал крыльями и торжествующе забарабанил:

— Пакк! Пакк! Пакк!

Лесник резко повернулся. Лыжи скрипнули, и куропатки взметнулись в воздух, как три розовые облачка. Он проводил их глазами и зашагал к поселку. За женой.

 

Речка

Якутские лошади — чалые. Изредка встретишь гнедую или вороную, а обычно все они одного цвета: ни серые, ни белые, а что-то среднее между тем и другим. Низкие, мохнатые, как медведи, с нелегким таежным нравом, но на диво выносливые и сильные. О красоте же что говорить? А только беды в том нет: «якутке» на ипподроме делать нечего, точно так же, как орловскому рысаку — в тайге. Зато густая шерсть спасает лошадей от морозов и гнуса, ноги с широкими копытами, как лопатой, разгребают сугробы — «якутки» умеют «копытить» снег не хуже северных оленей и сами достают себе корм: мерзлую траву, мелкий кустарник, мох-ягель. Их так и выпасают в тайге, пока они не понадобятся геологам или еще кому-то.

Речка тоже родилась «якуткой», но она была чудом. Ведь и у людей иной раз от некрасивых родителей рождается ребенок ошеломляющей красоты. Так случилось и тут. Масть Речки не поддавалась определению. Игреневая? Может быть, но все-таки бледно-золотистый «самородный» цвет ее тела оставался единственным в своем роде, ему не было названия. На хребте он темнел, сгущался и переходил в коричневый, зато грудь и ноги блестели, словно в золото добавили серебра. Золотистые хвост и грива висели до земли, что тоже редкость для этой породы. И хоть ростом Речка не обогнала родителей, сложение ее было особым — подбористым, легким. Не лошадь — чудо из дедовской сказки!..

Конюх-якут странную ее кличку объяснял просто:

— Как же не Речка? Иноходец она, бежит как речка течет, хоть чай на ней пей — не расплескаешь… И масть, смотри — прямо «самородная», а какая же речка у нас золота не несет?

Жила Речка на большой совхозной конбазе, которая летом обслуживала геологические партии. И уж конечно, как только диковинная лошадка подросла и вошла в силу, молодые, дико-бородые начальники партий чуть не подрались из-за нее — каждый хотел погарцевать на «золотом иноходце».

А вышло, что спорили вовсе зря. Ласковая, доверчивая Речка только и годилась на цветную фотографию — больше ни на что. Природа наделила ее непреодолимым чувством страха. Она боялась всего: шума, воды, ветра, скрипучего шороха лиственничной тайги… да один бог знает чего еще!

После того как на ее счету оказалось с полдесятка выбитых зубов и одна сломанная нога, от Речки отступились: невозможно было угадать, когда и от чего она шарахнется, а уж прыти у нее хватало!

Так и осталась Речка не у дел — вроде живой достопримечательности. Ею хвастались, показывали приезжим, журналистам разрешали сфотографироваться на ней — во дворе родной конбазы Речку ничто не пугало, а характер у нее был ангельский. Но со временем все-таки призадумались: как быть с ней дальше? Красота — не оправдание тунеядства, во всяком случае — у лошадей.

Но тут с Речкой подружилась Зина. Девушка эта работала в совхозе почтальоном, каждый день она развозила по дальним участкам письма и газеты, а с транспортом дела обстояли неважно. То одну лошадь дадут, то другую — из тех, что свободны, а какая добрая лошадь будет свободной летом? Зина, как все якутские девушки, ездить верхом умела с детства, но все равно ей приходилось нелегко: тащись-ка двадцать километров по болотистой шаткой тайге на каком-нибудь опоенном одре, которого и хромой пешком обгонит!

А тут дичает от безделья чудесный иноходец… Зина решила выпросить Речку у директора конбазы, пусть хоть всякую ответственность с себя снимают! И настояла на своем: Речку ей отдали. Было это весной.

Первый раз они выехали на рассвете, на самый ближний из Зининых участков — километрах в пяти от базы тракторы поднимали черную торфяную целину. На вид земля — тот же чернозем, а на деле ничто на ней не вырастет без извести: кислая она, таежная, отравила ее неодолимая толща вечной мерзлоты. Но и на такой люди выращивают картошку и капусту, косят на корм скоту зеленый овес.

Как только ворота конбазы остались позади, уши Речки пришли в движение — ее пугали звуки, в которых она не успевала разобраться. С ухающим всплеском осел в речку подмытый берег, загалдели на свалке подравшиеся черные вороны, почти неуловимо, но непрерывно шелестел и поскрипывал стланик, высвобождаясь из-под снега.

Зина не спускала с Речки глаз. Она про себя давно думала, что эту лошадь можно отучить от страхов не кнутом, а терпением — ей просто нужно показать, что испугавший ее звук не опасен. Поэтому, когда в воду плюхнулся кусок глины, Зина спешилась и, ведя Речку за повод, сама столкнула туда же следующий. Речка вздрогнула и дернула повод, но не убежала. Тогда Зина толкнула в воду подвернувшийся под ноги камень, он поднял целый фонтан брызг, но на Речку это уже не произвело впечатления. Она спокойно миновала мост и вошла в тайгу, начинавшуюся сразу же за последней мостовой сваей.

Тут Зине вновь пришлось спешиться и подвести Речку к большому кусту стланика. Он рос в тени и часть его могучих узловатых ветвей все еще прижимала к земле ледяная корка. Ударом ноги Зина разбила лед, и с шумом, вроде взмаха крыльев, ветви взвились вверх в искристом снежном облаке. На этот раз Речка вздыбилась было, но Зина удержала повод и заставила ее саму наступить на следующий такой же куст.

…К трактористам Зина добралась только к обеду, но зато Речка уже спокойнее бежала своей удивительной, плывущей иноходью и не шарахалась от каждого куста. А еще через месяц лошадь и вообще словно подменили: Зина уверяла, что даже дремлет на ней, устав от дальнего однообразного пути, и Речка сама привозит ее в нужное место. А если что и случалось, Зина о том не рассказывала никому. Так они и прожили до осени, а потом и долгую колымскую зиму, когда иной раз в концу пути золотистая шерсть Речки белела от инея.

А следующей весной у Речки родился жеребенок. Он ничем не пошел в мать — серенький смешной лошонок с нескладным телом и большой головой. Сразу стало видно, что быть ему обычным «якутом» непонятной белесой масти, но для Речки, как и для всякой матери, он ничуть не сделался хуже от этого. Речка облизывала его долго и страстно, кормила и глаз не спускала со своего сына. А для Зины это событие оказалось спасением: узнав, что Речка поумнела, ею вновь заинтересовались геологи, только кому нужна в тайге жеребая кобыла? Пришлось им и в этот раз отступиться от Речки.

Впрочем, Зине было не до того: все начиналось заново! Только теперь Речка боялась не за себя, а за своего сына, и справиться с этим до конца Зина так и не смогла. Какой уж тут — дремать в седле. Только и жди, что еще померещится Речке! Жеребенок бежит себе рядом, возле материнского плеча, но не дай бог, скроется на минуту за куст — Речка грудью кидается на колючий стланик, дико ржет и успокаивается только, облизав свое сокровище с ног до головы, А каково все это всаднику — ей и дела нет.

Зина все чаще появлялась с исцарапанными руками и лицом, и даже директор сказал как-то ей:

— Слушай, брось ты эту треклятую кобылу! Морока одна, продать ее, что ли… Ну, смотри, на что ты похожа? Всех женихов распугаешь. А я тебе доброго коня найду, честное слово.

— Да нет уж, я с него останусь, она же не виновата, что жеребенка любит? — тихо, но твердо ответила Зина. — А лицо это я сама поцарапала, ягоду собирала да споткнулась…

И все осталось по-прежнему. Короткое колымское лето быстро набирало силу: зацвел в распадках шиповник, берег реки посинел от ирисов, выскочили на пригретых вершинах сопок, первые грибы-маслята. На Колыме и у грибов свой обычай: растут не по низинам в густой мшистой тайге, а по голым склонам сопок среди камней, стланика и карликовой березки. Рядом с грибами поспевала и первая голубица на низких ползучих кустах.

Жеребенок подрос, и Речка уже не могла заставить его идти рядом, он все время забегал вперед или отставал, иногда подолгу не отзываясь на тревожный голос матери. Но Речка уже не так беспокоилась и не лезла следом за ним напролом — время слегка уравновесило ее чувство.

…В тот день им надо было перевалить через мертвую лысую сопку. Когда-то по ней прогулялся лесной пожар, стланик выгорел, и на его место пришло болото. Так случается только в краю вечной мерзлоты: пожар нарушил хрупкое равновесие тепла и холода, уничтожил растительность, и вот, на самой вершине сопки, появляется мшистое, никогда не сохнущее болото с ржавыми листьями морошки и белой пушицей на кочках. А между кочками — черный обугленный стланик, изогнутый, как покоробленный огнем металл. Унылое место. И опасное: ни убежать, ни спрятаться.

Речка неторопливо рысила по склону, изредка нагибая голову, чтобы сорвать приглянувшуюся ольховую веточку или пучок травы. Жеребенок рыскал между кочек, пугая птиц.

И вдруг они увидели медвежонка! Увидела-то Зина, а Речка сначала почуяла только и тут же заржала. Жеребенок побежал было к ней, но на полдороге остановился, наткнувшись на очень уж интересного незнакомца. Медвежонок шаром подкатился ему под ноги и вякнул что-то, подняв острое рыльце. Жеребенок взбрыкнул всеми четырьмя копытами и отставил хвост торчком — приглашал поиграть. Медвежонок стал столбиком и недоуменно уставился на непонятного зверя — никогда таких не встречал!

А Речка все ржала — тревожно, долго и не слушалась понуканий Зины, которая одна понимала, что сейчас произойдет! Ведь где медвежонок, там и медведица, а у Зины не только карабина — ножа с собой не было… Да и что нож против разъяренного зверя?

Жеребенок подбежал к матери как раз тогда, когда появилась и медведица. Бурая громада словно вытекла из-за камней — так легко и бесшумно она бежала. Взрыкнув, медведица шлепнула медвежонка лапой, и тот с визгом укатился в кочки. Потом она в упор уставилась на пришельцев, оторвавших ее от важного дела: медведица лакомилась ранней голубицей. К черному ее носу прилипли листья, а слюна, капавшая с морды, посинела от сока. Изъеденные комарами красные веки медленно моргали, губы дрожали от беззвучного рыка — она еще не решила, как себя вести.

И тут Речка ее опередила: она с пронзительным визгом налетела на медведицу и занесла над ней передние копыта — Зина все равно ничему не могла помешать и даже не попробовала ее остановить. Но ударить Речка не успела — медведица отскочила., и молча покатила в сторону, напролом, гоня медвежонка впереди себя.

Речка как-то странно, коротко застонала и начала оседать — Зина едва успела соскочить с нее. Но лошадь все-таки не упала, выправилась — с ней просто случилось что-то вроде обморока, а потом она снова пришла в себя. Но сейчас ее уже никто бы не назвал «золотой»: она вся почернела от смертного пота. Только жеребенок как ни в чем не бывало тыкался мордой в материнское брюхо и, наверное, жалел про себя, что ему так и не дали поиграть с забавным незнакомцем.

 

Яшка — «предатель»

Птицу эту почему-то называют дрозд-рябиновик; но, наверное, по ошибке: надо бы «дрозд-вишенник». Потому что питается этот дрозд летом никакой не рябиной, а отборными спелыми вишнями.

Где живут дрозды, пока вишни не созрели — неизвестно. Просто их нет — и все. Но только вишни перестают напоминать булавки с зелеными головками, дрозды тут как тут. Неспешно (ведь все еще впереди!) летают над садом разведчики — крупные, желто-пестрые птицы с вороватым быстрым взглядом. Садятся на ветки, пробуют ягоды на выбор. Убедившись, что «не то», улетают, а утром появляются снова.

К людям дрозды относятся, как к надоедливой, но неизбежной помехе: никто из садоводов не может похвастаться, что ему удалось насовсем прогнать дроздов-разведчиков.

Но время идет, вишни все более наливаются соком, краснеют, потом даже чернеют, и весь сад наполняется дразнящим винным запахом спелой вишни. Тут-то и появляются дрозды! Однажды утром разведчики больше не прилетают, их дело сделано, зато на сад обрушивается крикливая, драчливая серая туча. Гибкие ветки вишенника гнутся, как в бурю, под тяжестью прожорливых птиц. Дроздов сотни, но каждый хочет найти самую спелую ягоду и торопливо наклевывает — одну, другую, третью…

Что тут делать человеку? От выстрела в воздух вся стая с шумом взвивается вверх, обдав человека дождем помета и потерянных перьев, а через секунду вновь обрушивается на деревья. Рыболовные сети, накинутые на дерево сверху больше утешают несчастного садовода, чем помогают спасти хоть часть урожая. Люди вынуждены просто соревноваться с птицами в быстроте сбора — только и всего.

…Яшку мы нашли в лесу. Там, где дрозды живут постоянно. Это был старый березовый лес, огромные деревья давно вытеснили слабый подлесок, и только на опушке столпились заросли рябины, ольхи и волчьей ягоды. Там мы и обнаружили Яшку — желторотого, но уже оперившегося дрозденка. Его сгубило детское любопытство: выпрыгнул из гнезда, не сообразив, что летать еще не умеет.

Он сидел на корне рябины, взъерошенный, обиженный и косил на нас желтым, уже явно вороватым дроздиным глазом. Что тут поделаешь? Оставить дрозденка на месте — ласка съест или лиса набежит, а то и просто погибнет с голоду. Решили назвать его Яшкой и взяли с собой.

Дома выяснилось, что самостоятельно есть Яшка не может: надо брать пинцетом червяка и опускать в похожий на горлышко кувшина желтый рот. Никакой благодарности Яшка к нам не испытывал — просто молча снова и снова разевал рот. Сигналом, что он сыт, хотя бы на время, являлось то, что on опускал перья и начинал чиститься. Но как редко это случалось! Мы всей семьей ловили мух и искали червяков в дровяной прели, за сараем — Яшке всего было мало. И еще — он не хотел спать! Мы поселили его на подоконнике в «гнезде» из старой шерстяной юбки, но он всю ночь возился и попискивал — что-то его не устраивало.

На третью ночь кто-то догадался завернуть Яшку с головой — и дрозденок успокоился. Утром мы даже забеспокоились — уж не задохнулся ли? Развернули юбку — ничуть не бывало: Яшка вылез, встряхнулся и деловито разинул рог. Так он и спал с тех пор, закутанный с головою, и я до сих нор не знаю, была ли эта привычка только Яшкиной или и все дрозды спят так же.

Яшка рос быстро и по природе был общителен и не пуглив. Очень скоро он выучился соскакивать с подоконника на стол и отправлялся в увлекательное путешествие по квартире. Нелепые колючие трубки на крыльях превратились в темные маховые перья, пестрина на груди стала ярче — Яшка на глазах становился взрослым. Он уже свободно перелетал с места на место, поглядывая, не налито ли во что-нибудь воды. Купаться Яшка любил страстно и с одинаковым энтузиазмом лез и в миску для чистки картошки, и в ведро, где попросту мог утонуть. После того как он однажды чуть не искупался в кастрюле с супом, Яшку пришлось запирать в голубиную клетку на время, пока топилась печка. Яшка сидел в клетке злой, взъерошенный и сердито стрекотал на всех, кто проходил мимо, — бранился.

Есть он тоже вскоре выучился самостоятельно и ел все, что угодно, а если ничего подходящего поблизости не оказывалось, подлетал и больно щипал руки — клюв у Яшки вырос сильный. Разбойничий клюв.

Жили мы в большом старом доме, где издавна ютилось буйное племя бродячих котов. Наверное, их привлекало обилие чердаков и покатых крыш, на которых можно было сражаться без риска сорваться на землю. Среди всех этих котов выделялся могучий черный кот со сквозными, как кружево, ушами по кличке Бандит. Стоило только оставить открытой форточку, как Бандит одним прыжком вскакивал в комнату, хватал со стола или с полки съестное и выскакивал обратно раньше, чем люди успевали опомниться. Утробный победный рев Бандита наводил ужас и опустошал крыши.

Как-то утром мы оставили Яшку на подоконнике, а сами ушли в другую комнату. Яшка уже получил утреннюю порцию корма, настроился благодушно и спокойно чистил перья. Форточку мы, как всегда, закрыли, но, видно, забыли запереть. Во всяком случае, Бандит сумел ее открыть и прыгнул в комнату. А после… мы услышали истошный кошачий вопль, но был он очень далек от знакомого победного клича. Бандит вопил жалобно и тоскливо, словно его топить поволокли…

Вбежав в комнату, мы увидели, что Бандиту и впрямь приходилось не сладко. Он лежал, прижавшись к полу, а на его голове сидел Яшка и, ловко балансируя раскрытыми крыльями, норовил выклевать коту глаза. Сбросить его Бандит не мог — дрозд намертво вцепился ему в морду сильными когтистыми лапами, только по молодости и глупости Яшка не понимал, что добраться до кошачьих глаз ему мешают эти же самые лапы. Но и так черная шерсть летела столбом.

Мы силой стащили Яшку и освободили кота. Даже не облизав морды, он пулей вылетел в форточку и исчез в каком-то лазу на крыше. С тех пор мы ни разу не видели Бандита возле своих окон. А Яшка еще долго ершился и стрекотал, выглядывал в окно. Что и говорить: разбойник напал на разбойника!

Яшка ни к кому не привязался и относился ко всем требовательно и сердито. Попробуй не дать ему вовремя корма — исклюет руки, а покажется мало, начнет дергать за волосы. Зато он подружился с больной крольчихой Кудрей, что временно жила в комнате, возле печки. Он никогда не обижал ее и очень любил дремать, сидя у нее на спине. Кудря, впрочем, никак не отзывалась на это.

Еще Яшка, как цыган, любил пестрые тряпки. Собирал лоскутки где только мог и прятал их на шкафу. Но мы скоро заметили, что он явно избегает голубого цвета, да и синий не очень-то любит. Голубые же лоскутки он брезгливо брал за самый кончик и сбрасывал со шкафа на пол. А если их подбирали и клали на шкаф, свирепел и лез в драку. Вот тут-то и возникла мысль: проверить это на остальных его собратьях. В саду как раз поспевали вишни, и разведчики вот-вот должны были доложить обо этом всей дроздиной армии.

Однажды утром все деревья в нашем саду разукрасились на шаманский манер голубыми лоскутками и лентами. Легкий ветерок шевелил их и запутывал вокруг веток, вишенник словно ожил… А днем позже нагрянули и дрозды. Как всегда, на рассвете стая черной тучей накрыла сад, но вдруг туча брызнула во все стороны — птицы увидели голубые ленты. Только несколько из них решились опуститься на деревья, но и те чувствовали себя явно не в своей тарелке и скоро присоединились к остальным. Дрозды свились клубом, как пчелиный рой, повисели еще некоторое время над садом — и потянули дальше, следом за разведчиками.

Глупый Яшка невольно выдал военную тайну своих сородичей. Но ведь он сделал это неумышленно, вряд ли они могли сердиться на него за это! Поэтому осенью мы выпустили Яшку в лес, и он спокойно присоединился к диким дроздам, сидевшим на рябине. В конце концов зовут же эту птицу за что-то дроздом рябиновиком.

 

Сивыч

Его показывали туристам. Конечно, не среди первых достопримечательностей города, а так… где-нибудь после сопки Каменный Венец.

— А вот это наш Сивыч…

Щелкали фотоаппараты, и старый сивый конь настораживал единственное целое ухо. Второго, как и правого глаза, у него давно уже не было. Масть у него запоминалась сразу — сивая, с непонятной прожелтью на боку и нравом плече. Когда-то это был, наверное, на редкость рослый и сильный конь, а сегодня широкие кости словно бы с трудом умещались под старой изношенной шкурой, а разбитые копыта по-стариковски выбирали дорогу полегче.

Каждое утро по центральной улице северного города спускался табунок лошадей. Улица стремительно стекала с сопки, чтобы возле гостиницы незаметно перейти в шоссе. Здесь дома тоже кончались, и тянулся болотистый луг с редкими островками ивняка и елошника. Лошади цепочкой шли вдоль обочины. Бывало их то три, а то и семь, и ничего бы в них не было примечательного, если бы их провожал пастух. Но вел их только один Сивыч.

Он всегда шел последним, низко опустив большую голову и словно бы и не видя и не слыша ничего вокруг. Но это только казалось. Стоило переднему коню свернуть в сторону или по молодости дурашливо взбрыкнуть, как Сивыч мгновенно поднимал голову и коротко, осуждающе ржал. Если этого было мало — легонько хватал ослушника зубами за круп. И порядок восстанавливался.

Но туристам Сивыча показывали по совсем особому случаю. Напротив гостиницы висел единственный в городе светофор. В этом месте главная улица пересекалась с дорогой, идущей в порт, и движение на перекрестке не уступало столичному.

Дойдя до перекрестка, Сивыч толчком головы останавливал своих подопечных, хотя было вовсе непонятно, как этот сигнал передается по цепочке? Потом поднимал голову и в единственном его глазу отражался зеленый или красный сигнал светофора. За многие годы он ни разу не ошибся и не повел лошадей на красный свет! Вот это-то и восхищало туристов, но сам Сивыч, если бы мог говорить, наверное, только бы грустно улыбнулся их поверхностному любопытству: «Разве светофор главное? Ведь пасу-то лошадей тоже я один…» Но этим туристы не интересовались.

Да и в городе тоже почти никто не знал, как удивительно заботлив и памятлив Сивыч на пастьбе. Он наперечет помнил все опасные места на огромном диком лугу: вечно подмытый глинистый обрыв над речкой, зовущие сочной зеленью болотные окна, неприметные на вид ядовитые заросли чемерицы и крестовника…

Лишь охотники на болотную дичь да ягодники знали, каков Сивыч на лугу, предоставленный сам себе. Людей, идущих мимо, он не трогал, но не дай бог, если за кем-то из них бежала собака! Сивыч гнал ее до тех пор, пока перетрусивший пес не скрывался из виду. Люди не удивлялись и не сердились: ведь Сивыч был якутом, его предки жили в тайге на вольном выпасе и всю жизнь сами оборонялись от волков. И уж вовсе никто в городе не знал прошлого Сивыча. Когда и откуда появился на местной конбазе этот странный конь? Где его так покалечило?

В северном городе мало кто жил подолгу, и он не имел, как старинные русские города, своей изустной истории. Уже много новых коротких поколений его жителей воспринимало Сивыча таким как есть.

Все новые и новые туристы щелкали возле гостиницы фотоаппаратами, и ничто не менялось ни в жизни Сивыча, ни в его поведении. Но однажды на перекрестке споткнулась о светофор и стала машина, в которой рядом с шофером сидел старик с орлиным сухим лицом и седыми вьющимися волосами. Он взволнованно смотрел по сторонам, как мог дальше высунувшись в открытое окно машины. В нем сразу чувствовался человек, вернувшийся после долгого отсутствия на землю своей молодости. Глаза его жадно узнавали знакомое, жалели об исчезнувшем, с трудом привыкали к новому. Скользнули и по табунку лошадей, смирно стоявших позади шеренги, остановленных красным светом автомашин. Скользнули… и остановились на Сивыче.

И тут произошло невероятное: забыв о порученных ему лошадях, не видя красного света, Сивыч рванулся к машине радостной жеребячьей припрыжкой. Он ткнулся мордой в протянутые руки старика и блаженно замер. А тот гладил изуродованную морду коня и все повторял забытое, только им двоим памятное имя:

— Огонек, Огонек мой хороший…

И только они двое — старый геолог, первооткрыватель этой земли, и его конь знали, чем обязаны друг другу. Человек спас коня, тогда еще несмышленого жеребенка-годовика от волков, а конь вынес потерявшего сознание седока из страшной, гудящей от ураганного огненного шквала лесной долины.

 

Найда

Лоси на Колыме — редкость. Не то, что в Подмосковье. В окрестностях Вьюжного лосей не встречали даже старожилы, и все-таки лосенка нашли именно там, на заброшенном золотом полигоне. Как он туда забрел и что сталось с его матерью — неизвестно. Ранней колымской весной, где-то в середине июня, трое ребят охотинспектора Маркова пошли на полигон искать самородки — этим «болели» все мальчики поселка, хотя никому и никогда самородки еще не попадались.

У Маркова росло двое парнишек-погодков Виталик и Андрейка десяти и девяти лет да еще пятилетняя Аленка. Мальчишки и рады бы пойти одни, да сестренку оставить не с кем — поневоле взяли с собой.

На полигоне ребята схитрили: посадили Аленку на ближнем, самом высоком отвале — отовсюду его видно, набрали камешков попестрее — играй, Аленка, а сами со всех ног к дальним отвалам. В поселке жила легенда, что именно там когда-то кто-то нашел «во-о-от такой самородок!».

На полигон давно уже вернулась тайга. В этих местах она никогда не уходит совсем — только отступает и ждет своего часа. Первыми возвращаются травы: красные, остролистые побеги иван-чая, густые пучки мятлика и пушицы взобрались уже на самый верх галечниковых перемытых пирамид. Чуть отстали от трав гибкие прутья ивы и елохи, а понизу зеленым пушистым мхом стлалась лиственничная поросль. До деревьев расти ей сотни лет, но лиственница терпелива и настойчива, семян у нее много. И конечно же, вместе с лиственницей вернулась морошка и брусника. Снег еще держался в тени отвалов сквозными серыми полосами, и прямо из него выступали вечные кожистые листья и зимовалые, чуть сморщенные ягоды.

Виталик с Андрейкой как увидели их, так и про самородки забыли. И про сестренку — тоже. А ей вскоре надоело играть камешками самой с собой. Аленка осторожно съехала с отвала и пошла искать что-нибудь интересное.

Время шло. Мальчишки наелись ягод до оскомины, оглянулись — а на отвале пусто! Тут уж не до брусники стало, бросились искать пропажу. Забежали за отвал и видят: тайга в этом месте подступила близко — клином врезалась в полигон. Впереди всех уцелела старая корявая лиственница. Вершина у нее сломана, а нижние ветви, как крышей, все вокруг накрыли, и под этой крышей лежит не теленок, не жеребенок — не поймешь кто, а Аленка рядом сидит на корточках и гладит его морду. Сам он светло-коричневый, ноги словно в молоко обмакнули, а голова большая, чубастая и уши лопухами висят.

— Ты чего делаешь? Вот я маме скажу! — пригрозил Аленке Виталик — он ведь старший. И потянулся тоже погладить непонятного зверя.

— Не трогай, не твой! Я сама нашла, — ничуть не испугавшись, ответила Аленка и загородила собой найденыша.

Виталик хотел ее оттолкнуть — Андрейка не дал. Чуть не подрались, но все-таки вовремя сообразили, что самим им все равно ничего не сделать, надо звать взрослых. Решили, что Виталик останется на месте, а Андрейка с Аленкой пойдут в поселок, за отцом.

Охотинспектора Маркова считали в поселке чудаком: люди с ружьями по тайге ходят, добычу домой несут, а он — с фотоаппаратом. Ну, какой прок от фотографии утиной стаи? В супе ведь ее не сваришь? А когда прошлой ненастной осенью ранний снег сбил гусиные косяки на перелете и сотни птиц сели прямо на шоссе возле поселка, Марков ночи не спал, комсомольцев поднял, но никому не дал поживиться дармовой гусятиной. Люди ворчали: «Свои, что ли? Палками можно было хоть мешок набить, другие-то бьют, а мы что — хуже? Тоже — хозяин нашелся!» Но спорить в открытую не решались: знали, что дело незаконное, а нрав у Маркова крутой.

Расспросив ребятишек, Марков добыл на ферме подводу и поехал на старый полигон. Виталик еще издали замахал шапкой — здесь! Звереныш так и не тронулся с места: лежал под лиственницей, изредка жмурился и тяжело вздрагивал всем телом.

— Ишь ты, лосенок? Откуда же ты взялся? — подивился Марков. — У нас и лосей-то поблизости не слыхать. А изголодался до чего… Ладно, накормим, поехали домой…

Вот так и появилась в поселке Найда — звереныш оказался лосихой. Найду поселили в сарае, где у Маркова стоял мотоцикл и хранились рыболовные снасти — поселок раскинулся на берегу широкой рыбной Колымы.

Найду отпоили коровьим молоком, и она скоро вошла в силу. Шерсть залоснилась и погустела, явственно проступил на спине темный «чепрак», а голенастые ноги с широкими лепешками копыт еще больше посветлели. Нрав у Найды был кроткий, если только ее не дразнили. Она часами могла ждать подачки возле магазина и никогда не вырывала хлеба из рук: протянув трубкой толстые губы, вежливо брала горбушку и дула на руки вместо благодарности.

Но стоило Найде завидеть собаку, как шерсть на загривке у нее становилась дыбом и она норовила ударить пса передними копытами — наверное, считала, что это волк. Ноги же у нее были такие сильные, что она, забредя как-то в чужой огород, одним ударом повалила новый крепкий забор. Пришлось ставить забор заново да еще и хозяевам заплатить «за беспокойство». Впрочем, Найда не злоупотребляла этим своим оружием: ребятишки ее любили, а собаки предпочитали с ней не связываться.

Все было бы хорошо, не будь у Найды скверной привычки жевать белье. Что ее привлекало — запах мыла или сама ткань — неизвестно, но стоило хозяйке развесить на веревке простыни — Найда тут как тут. Не заметят вовремя — она уже всю простыню «обработала». Как машина: забирает в рот целую простыню, а выходит оттуда жеваная тряпка в мелкую дырочку. Это называлось «перевести на кружево», и Маркову пришлось-таки кое-что выплатить потерпевшим! В остальном Найда не доставляла особых хлопот: есть вскоре стала все, что давали, совсем обручнела и ходила вместе с марковскими ребятами гулять в сопки — на зависть всем! Пока ребята собирали грибы, Найда бродила поблизости и с хрустом жевала ивовые и березовые ветки. От грибов тоже не отказывалась. А стоило ребятам повернуть к дому — бежала впереди всех.

Колымское лето короче даже торопливой южной весны. Не успеют люди привыкнуть к зелени и цветам, как уже проглядывает на сопках осенняя желтизна и вершины белеют от снега. Снова впереди бесконечная колымская зима с метелями и морозами под шестьдесят, когда перехватывает дыхание и снег превращается в рассыпчатый песок.

Но и зимой ребятишки не унывают — чуть мороз подобреет, хоть до сорока, домой не загонишь.

Еще с осени Марков раздобыл у соседей-оленеводов легкую беговую нарту, сделанную без единого гвоздя, и одиночную оленью сбрую. Ему пришло в голову обучить Найду ходить в упряжке.

Найда к осени стала совсем взрослой и статной лосихой. Грудь раздалась, а шею украсил густой темный ожерелок. Бегала она теперь так, что и на рыси никакой собаке за ней не угнаться. Широкие раздвоенные копыта издавали на бегу легкий щелкающий звук, а без этого Найду и не услышишь — так легко носили ее ноги.

В оленьей упряжи нет узды, бег оленей направляют шестом — хореем, но Марков решил приучить Найду к недоуздку.

На первый раз дело обошлось тем, что Найда проволокла его за собой по рыхлому снежку через весь поселок. Потом все-таки освободилась, мотнула головой и удрала в сопки. Впрочем, скоро вернулась как ни в чем не бывало. Досужие зрители злорадствовали: «Надумал тоже зверя в коня превратить, она тебе покажет!»

Но Марков спокойно стряхнул снег, подозвал Найду, дал ей хлеба с солью и снова осторожно накинул на ее недоуздок. Он-то знал, что лосей исстари приучали ходить в упряжке.

И через неделю насмешники примолкли: в воскресенье по главной улице поселка гордо промчалась Найда, а на нартах спокойно сидел Марков со всеми своими ребятишками.

Дорога еще не установилась, и мохноногие белые лошади-якутки выбивались из сил в рыхлых, осыпающихся колеях.

Для Найды дорога вообще не существовала, широкие копыта лося и его особенный разгонистый шаг тем и хороши, что держат на любом снегу. А нарты — изобретение оленеводов — тоже приспособлены к любым таежным тропам и любому бездорожью.

Не зря говорят: «Лиха беда — начало». Найде вскоре так понравилось ее новое занятие, что она сама просилась в упряжку. Выйдет Марков с утра на двор — Найда уже наготове. Голову на плечо положит, ласково дует в лицо и ушами пошевеливает — подлизывается. Если увидит, что никто ее запрягать не собирается — обиженно отойдет и начинает грызть забор или дверь сарая. Не от голода — от обиды.

Найда, конечно, и не подозревала, что в поселке были люди, для которых ее появление стало бедой. После того как Найда выучилась ходить в упряжке, известные всему поселку браконьеры совсем приуныли. Попробуй уйти от лося на простых лыжах! И места такого, куда лось не пройдет, тоже не сыскать. Даже опасное, десятки лет изнутри сгорающее торфяное болото лосю нипочем. Тонкий слой дерна, уцелевший над страшной огненной бездной, выдерживал Найду. Браконьеры и в этом успели убедиться.

Многие, махнув рукой на прежние прибытки, оставили в покое и снежных баранов и только что завезенных в эти места соболей. Но старый таежный волк по кличке Борода решил не сдаваться. Жил он не в поселке, а на другом берегу Колымы в старом охотничьем зимовье и не хуже Маркова знал, в каком распадке зазимовало небольшое стадо удивительных снежных баранов, которых и на всей-то Колыме по пальцам можно перечесть. Знал он и то, что охота на них запрещена строжайше, да и нелегка она. Но близилась весна, и скоро отяжелевшие самки уже не смогут так легко прыгать по кручам. В это время они добыча и зверя и человека, забывшего, что он человек. А Бороду никогда особенно не тревожило это звание.

Маркову тоже было ясно, что задумал Борода — знал он его не первый год и не раз предупреждал, встречая в тайге:

— Смотри, заглянешь в Черемушную падь — плохо тебе будет. Не прощу разбоя!

Борода уклончиво вздыхал, но на разговор не шел — уходил на лыжах в стланиковую чащобу, где и медведю-то не продраться. Он удивительно умел ходить по звериным тропам и сам издали напоминал вставшего на дыбки медведя.

Так прожили зиму. Солнце с марта на весну повернуло, но до самой весны еще далеко, только в конце мая тронутся снега. Еще долго земля будет ждать тепла — мертвая, звонкая, как железо. А придет тепло — бурное, летнее, без весенней ласковой тиши, и сорвутся паводки на сотнях колымских рек и речек. Не зря здесь все мосты вчетверо шире самой реки.

Колыма — всем рекам голова, потому и паводок на ней самый дикий и разрушительный, такого не знают величавые, но прирученные реки России.

В тот год весна запоздала, долго держались морозы, и все старожилы говорили: «Ну, жди такого паводка — моста не уберечь!» Мост, впрочем, был от Вьюжного далеко, это просто так говорилось, для красного словца, да и берегли мост крепко.

Сам Вьюжный стоял высоко над рекой, и ему тоже никакая беда не грозила — только прервется на некоторое время сообщение с Большой землей, не будет почты и свежих продуктов. Беда небольшая. И если люди с любопытством поглядывали на вздувшийся, смертной синевой подернутый лед, то это просто потому, что человека всегда влечет стихийное буйство природы.

Маркова Колыма не пугала. Он знал, что прихваченный ночными морозами лед простоит еще долго — не меньше двух недель, а за это время ягнята в Черемушной пади успеют окрепнуть и уйти из опасных мест.

Каждое утро на рассвете Найда спускалась к берегу, нюхала, пофыркивая, скопившуюся на забереге водицу и легко несла нарту на ту сторону. Возвращались они до обеда, пока солнце не успело набрать полной силы.

Но однажды ночью пришел теплый южный ветер. До утра хозяйничал он на реке, сговорившись с проснувшейся подледной водой, и утром Колыму было не узнать. Там, где вчера стояли только лужи, чернели полыньи, а во многих местах сквозь истончившийся лед уже просвечивала бегучая речная быстрина.

Марков вместе со всеми вышел на берег, глянул на реку и на другую сторону. Знакомая избушка выглядела покинутой: над трубой не курился дымок, и собака не металась по двору на цепи. Он сразу понял, что это значит, не раздумывая пошел домой и начал запрягать обрадованную Найду.

— Милый, да ты это что задумал-то, а?! — всполохнулась жена. — Ведь у тебя же дети, подумай. Ну, кому оно нужно, твое старание? Начальство-то ведь и не оценит…

— Мне нужно. Мне самому, — коротко бросил Марков, садясь на нарту. — Да ты не беспокойся, я же не дурной, знаю, что делаю…

Лишь, мельком глянув на покинутое Бородой жилье, Марков погнал Найду прямиком через сопки к Черемушной пади. На своем веку он встречал, всяких браконьеров и знал, что такие, как, Борода, — совсем особые люди. Это потомки тех русских поселенцев, что жили здесь и тогда, когда на каждого из них приходилось по пять тысяч километров таежных угодий. Мм нет дела до всего, что принесла в эти края Советская власть, и хотят они одного — сохранения прежнего таежного беззакония.

В Черемушной пади курился весенний прозрачный туман, шумно вздыхал стланик, освобождаясь из-под снега, кричали кедровки. Хрипло каркнул ворон. Следов лыж нигде не было видно, но птичий крик сразу насторожил Маркова — с чего бы это? Он осторожно направил Найду на звук, они проскользнули по ложбине, оставленной на склоне былым паводком, и выскочили на небольшую поляну.

Посреди нее, закинув в последнем немыслимом прыжке голову, лежала барануха, а над ней склонился человек.

Все дальнейшее произошло в одно мгновение, и Марков не мог сказать, что случилось сначала, что потом. Он как бы одновременно увидел вскинутое ружье, вспышку выстрела, вставшую на дыбы Найду и смятого страшным ударом ее передних копыт человека.

Инстинктивно ухватившись за копылья нарты, он, уже теряя сознание, успел прошептать:

— Домой, Найда, домой…

На полдороге он пришел в себя от боли и тряски: Найда мчалась бездорожьем, вытянувшись струною в стремительном беге.

Колыма встретила их ровным несмолкаемым гулом — это билась под тонким льдом ожившая вода. Последнее усилие — и она унесет с собой все: остатки льда, вырванные с корнем деревья, дома, слишком близко спустившиеся к реке, и зазевавшуюся скотину. Каждую весну все это с курьерской скоростью пролетает по Колыме к далекому ледовитому морю.

Найда сама остановилась на берегу. Нагнула голову, понюхала серую пенистую водицу, выступавшую из-подо льда, топнула передним копытом — это означало, что Найда недовольна. Марков приподнялся и посмотрел на другой берег. Он казался недостижимо далеким и менялся как приснившийся во сне — то уже, то шире делался береговой обрыв, и дома на нем то исчезали, то появлялись вновь. Это курилась под солнцем река и теплый туман вгрызался в черный гибнущий лед, точил его сверху, как ржавчина — железо.

«Скорее надо…» — пронеслось в голове.

— Домой, Найда! Домой! — повторил он и снова лег на нарту.

Найда постояла с минуту, высоко подняв голову, ловя верховой, чем-то важный для нее ветер, пробежала несколько шагов вдоль берега и в том месте, где уцелело еще широкое снежное поле, перескочила на лед.

Они очутились в мире, потерявшем устойчивость. Вокруг все качалось, кренилось, уходило из-под ног. Вот нарта застряла на медленно тонущей льдине, вода замочила ноги, еще выше… конец. Но уже Найда прыгнула на следующую и рывком вытащила нарту, а позади плещется черная полынья. Влево, вправо, совсем в сторону. Марков не вмешивался, не понукал Найду, он уже не понимал ничего: где они и далеко ли до берега.

Сильные белые ноги Найды все боролись, выбирали уцелевшую опору, переносили нарту с одного ледяного островка на другой. Сотни запахов над проснувшейся рекой подсказывали лосихе причудливый путь к людям, собравшимся на берегу. Они то кричали от радости, то замирали, следя за Найдой.

С высоты берега они видели и другое: прошло уже несколько минут с тех пор, как из-за верхового поворота вырвался грохочущий вал настоящего половодья. Вот он с разбегу налетел на скалу Орлиный камень, взметнулся буруном до самого ее верха и вылетел на стрежень.

Нарту к этому времени отделяла от берега только полоса воды метров в десять, но эта темная, покрытая спокойной мелкой шугой вода оказалась непреодолимым препятствием.

Лосиха тоже почуяла беду и оглянулась, словно спрашивая совета у седока. Но скорченная фигура на нарте не шелохнулась, а паводок нагонял… Он уже в крошку смял ледяное поле, которое только что миновала Найда, швырнул впереди себя вал из переломанных древесных стволов, снега и лесного мусора. Льдина, на которой стояла Найда, начала крениться. Лосиха нагнула голову, словно рассматривая что-то у себя под ногами, и… прыгнула в воду!

Люди, стоявшие на берегу не сразу поняли, что произошло. Вместо глубокой воды, лосиха оказалась на затонувшем ледяном поле, а оттуда одним прыжком вымахнула на твердый, надежный берег.

 

Солнышкины ребятки

Все знают слово «подснежник», но не всем известно, что цветка-то с этим именем и вовсе на свете нет. Есть много разных цветов — и все они подснежники.

Ранней весной среди прозрачных, как тени, пирамидальных тополей юга раскрывают голубые глаза пролески. Много времени спустя в Сибири сквозь столетние таежные мхи пробиваются упругие мохнатые стебли прострела. Каждый стебель протягивает к солнцу удивительно большую и нежную лиловую чашу цветка.

А еще позднее встречают весну и сопки Колымы. Туда она добирается лишь в середине июня. И наверное, потому, что солнце там редкость, сопки приветствуют весну живым солнечным светом золотистых рододендронов. Белыми июньскими ночами их цветы освещают землю…

На приволжском глинистом обрыве первой торопится навстречу весне невзрачная мать-и-мачеха. Вылез из-под камня серовато-зеленый чешуйчатый стебелек, а на нем — веселый желтый цветок. Совсем как одуванчик, только помельче. Огляделся и, видимо, дал знать остальным, что весна действительно пришла и все в порядке. Во всяком случае, через день уже весь обрыв словно расшит желтыми пуговицами.

…Мы пошли гулять со знакомой маленькой девочкой. Она родилась и выросла тут, возле волжского глинистого обрыва, и никуда еще в своей жизни не ездила. Мне хотелось рассказать ей обо всем, что я видела, слышала, знала. О том, как пахнут эвкалипты и какие у магнолии невероятно большие цветы. О том, как в нехоженой колымской тайге грибам не хватает места — они растут этажами, одни над другими, как летом в потаенных долинах расцветает, на Колыме северная лиана — княжик и висят на зеленых пушистых лиственницах пониклые голубые колокольцы.

Девочка слушала меня вежливо, но без увлечения. А ее круглое, курносое лицо говорило мне, что она знает о чем-то таком, чего я не знаю. И это что-то близко, рядом.

Наконец я замолчала, раздумывая, о чем бы еще рассказать.

Девочка наморщила облупленный нос и невозмутимо сказала:

— А у нас все равно лучше.

— Это почему же? — Спорить с ней мне не очень хотелось, ведь эти места были и моей родиной. Просто стало обидно, что все мои рассказы пропали зря. — Почему же лучше? Ну, что у вас тут есть? Разве что вон мать-и-мачеха… Тоже мне цветок! Желтяки какие-то…

— И никакие не желтяки! Это солнышкины ребятки! — запальчиво сказала девочка.

И случилось чудо: доброе слово ребенка принарядило невзрачный цветок. Я и сама уже ни за что бы не назвала теперь мать-и-мачеху желтяком. Точно впервые увидела я лепестки из завитой золотистой стружки и весь цветок — веселый и ласковый, как солнечный зайчик.

Мы осторожно, чтобы не потоптать солнышкиных ребяток, спустились по обрыву к Волге. Снизу стена обрыва выглядела еще наряднее и выше. Мы сели на обветренные березовые бревна, когда-то бывшие плотом. Сквозь них уже начала пробиваться трава, но бревна все еще пахли рекой — рыбой и тиной. Долго мы смотрели на крутолобый обрыв. И казалось нам, он гордится тем, что солнце доверило ему первых детей весны.

 

Синяя красота

Маленькая Наташа всегда капризничала: «Ба-а-аб! Комары кусаются! Ба-аб! Не хочу тут жить, тут земля горбатая…» И так с утра до вечера. Но бабушка не бранилась, а только торжествующе качала головой.

— Вот! Говорила же Николаю — набалуете на свою голову! Теперь что?

И никто не хотел понять, что Наташа капризничала не потому, что всегда была такая, а просто оттого, что растерялась. Ну, сами подумайте: жил человек семь лет в Москве, в знакомой квартире, с папой и мамой и «своей» бабушкой. И вдруг — ничего этого не стало. Мама, Москва и «своя» бабушка остались очень далеко: они с папой поехали гостить на Колыму к «другой» бабушке, о которой Наташа прежде только слышала, а мама уехала в очень далекое место, называвшееся «заграница». «Другая» бабушка много курила, надолго уходила из дома — собирала грибы и ягоды на пологих горах, обступивших поселок. Называли эти горы «сопками». И наверное, там было интересно, но Наташу бабушка с собой не брала. А папу с утра уводили друзья, и возвращался он лишь вечером — шумный, веселый, совсем забывший, что у него есть дочь. Бабушка говорила: «Ну, совсем в задур попал! Не надейся, колымчан все равно не перепьешь! О ребенке бы подумал…» Но папа не слушал ее и опять уходил. Так и вышло, что делать Наташе было совсем-совсем нечего.

Днем мимо завалинки, на которой обычно играла с куклой Наташа, пробегали ребятишки в смешных прозрачных шароварах из черной марли поверх трусов — чтобы комары не ели. Они тоже торопились на сопки за ягодами и грибами, но Наташа не могла пойти с ними, ей не разрешали отходить от дома. Да она и сама боялась: очень уж тут все было непривычное.

Дом, где они теперь жили, стоял на краю поселка, на самой кромке глинистого обрыва. Внизу большая и быстрая река, а по ее берегу далеко в сопки уходят кусты и высокие травы. Над рекой целыми днями кружат белые птицы с острыми крыльями.

А в кустах жил «он». Какой «он» — добрый или злой — Наташа не знала и спросить о «нем» было не у кого: «другая» бабушка Наташе не нравилась.

И все-таки однажды «он» сам вышел из кустов и показался Наташе совсем не страшным. Маленький, меньше знакомого московского котенка Мурзика, серенький, а на спине пять черных длинных полосок. Темные глазки блестят, как мамины сережки. И — добрый, сразу видно.

Наташа подумала, как его позвать? На всякий случай попробовала по-знакомому: «Кис! Кис!»

«Он» сейчас, же встал на задние лапки и замер столбиком. Но ненадолго. Юркнул обратно в кусты — видно, не так позвала… Подумав еще, Наташа решила «его» больше никак не звать — кто его знает, как надо? Пусть просто так приходит. Но в тот день Наташу рано позвали домой, а назавтра она ездила с папой еще к каким-то его друзьям в маленький поселок, где и кустов-то поблизости не росло, одни камни и между ними — картошка.

А когда Наташа вновь оказалась на знакомой завалинке, «он» пришел сразу же, словно ждал ее. Встал дыбком и свистнул: иди, мол, сюда, жду… И Наташа пошла.

«Он» подождал немного и серым клубком покатился в кусты. Наташа — за ним. Она и не заметила, как завалинка и сам дом исчезли из глаз — она попала в незнакомую, но очень интересную страну. Стеной стояли высокие синие цветы: листья острые, тронуть страшно — вдруг уколют? А лепестки вниз свесились, как собачий язык в жару. Наташа их так и назвала про себя — «собачьи язычки». На кустах цветы какие-то — желтые, круглые, как новенькие трехкопеечные монеты. И еще маленькие деревца, вроде знакомых праздничных елок, но иголки на чих мягкие, совсем не колются и пахнут замечательно, лучше елки. Между кустами сначала попадались только высокие кочки — нише Наташиных плеч, на них росла трава с белыми кисточками и ржавые круглые листья. Два листка — и ягода между ними. Но зеленая кислая… А потом стали попадаться и камни. Разные. Большие — хоть ложись на него и маленькие — едва из травы видно. И на каждом белые и зеленые узоры, словно вышивка.

Наташа шла и шла, а «он» все посвистывал то там, то тут, и впереди, и где-то в стороне, но больше не показывался. Наташа совсем было надумала обидеться на него и вернуться домой, по тут же передумала: в кустах, и кроме «него», кто-то жил. Во-первых, жили маленькие и потому тоже не страшные рыжие мыши. Они то и дело выскакивали из-под ног. А потом, раздвинув ветки с желтыми цветами-копейками, Наташа вдруг увидела гнездо. Оно лежало на земле, как клубок из серых высохших трав, а в нем — длинные яички в крапинку, словно на них краской с кисточки брызнули.

Наташа уже хотела взять их, даже руку протянула, но тут на нее сверху упало что-то и с пронзительным писком пронеслось у самого лица. Наташа испугалась, отскочила в сторону и тогда увидела, что это — серая белогрудая птичка, не больше воробья. Птичка вдруг присела на землю и неловко поскакала в кусты, волоча раскинутые крылья. Наташа тут же забыла и про гнездо, и про «него» — вот бы поймать! Но через несколько шагов упала, споткнувшись о корень. Эти корни все опутали между камнями и лежали прямо на земле, как толстые веревки.

Наташа ушибла колено и забыла про птицу, которая сгинула неизвестно куда. Ей стало вдруг страшно. До сих пор было просто интересно и Наташа не вспоминала о доме и знакомой завалинке, а теперь ей очень захотелось домой. Вокруг стояли совсем уже высокие деревья, и выше, выше по склону поднимались острые неукладистые камни. Между камнями чернели щели и оттуда тянуло сырой холодной прелью. А «он» исчез, ушел куда-то и больше не звал за собой. Кто-то пронзительно верещал в кустах неподалеку, но этот голос был чужой и Наташе не интересный. Она хотела домой. Подумав, решила взобраться на самый большой камень и осмотреться — может быть, оттуда виден дом?

Долго карабкалась по шершавому серому ребру. Камень весь зарос чем-то вроде сухой серой и зеленой пены. Если бы не это — век бы не забраться на него! Но Наташа все-таки вскарабкалась на самый верх и встала, держась за липкую ветку соседнего дерева. Дома она не увидела, но зато поняла, кто это так жалобно кричал в кустах — ведь это и был «он», и «он» попал в беду. Большая черно-пестрая птица качалась на ветке, хлопала крыльями и угрожала: «Кер! Кер!» А «он» припал к камню, что-то спрятав под собой и, задрав голову кверху, испуганно верещал. Наташа сразу поняла, что птица хочет отнять у «него» спрятанное и, забыв о доме и обо всем остальном, скатилась с камня. «Вон пошла! Вон!» — закричала Наташа и топнула ногой. Птица тяжело и шумно взлетела, а «он» шмыгнул в кусты, оставив на камне небольшую взъерошенную шишку. «Ты шишку забыл! Возьми ее!» — крикнула Наташа вслед, но «он» не отозвался, только тихо-тихо прошелестел где-то в глубине кустов.

Эти кусты тоже были новыми — густые, колючие и липкие, да еще паутиной опутаны — попробуй пройти! А вместо листьев на них — длинные сосновые иголки. Наташа все же пролезла следом за «ним» — очень уж хотелось отдать забытую шишку. И остановилась.

Кусты кончились, камни — тоже. А текла перед ней речка в зеленых и синих берегах. Зеленая, высокая, словно бы тоже чуть синевой отливающая трава, а синее — цветы «собачьи язычки». Много их, не пересчитать, не сорвать, а дальше те же знакомые деревья вроде елок, и каждое тоже сверху донизу синими цветами увешано. Только цветы уже другие совсем, как елочные игрушки-фонарики. И тихо. Воды и тон не слышно.

Наташа так и стояла на одном месте, не понимая, что с ней происходит, почему ей так хорошо, пока не услышала, что ее зовут. Где-то совсем близко перекликались голоса. Много. И громче всех — папин: «Наташа!..»

— Папа, иди сюда! Что я тебе покажу-у! — крикнула Наташа.

И все шаги затрещали, заломались по кустам — к ней, а Наташа вдруг заплакала. И даже подбежавшему отцу объяснить не сумела, почему плачет, да он и не спрашивал, не до того было.

— Как же ты посмела уйти?! Кто тебе разрешил?! Весь поселок из-за тебя на моги подняли! — громко сердился отец.

Наташа молчала и всхлипывала. Слов не находилось, она была слишком мала, чтобы выразить то, что чувствовала. Она еще не знала: только раз открывается человеку синяя красота. И чаще всего в детстве, когда глаза еще не замутил дым городов и уши не разучились слушать травы. Увидев эту красоту, мы помним о ней нею жизнь, и, хоть никогда не встретим снова, отблеск ее охраняет и освещает наш путь.

— Это «ОН» меня позвал… — тихо сказала наконец Наташа. — Мне было скучно, и я пошла…

— Кто — он?

— Серенький такой… С полосками. Он добрый…

— Господи, так это же бурундук! — догадался отец. — Эка невидаль, их тут по кустам тьма-тьмущая живет! Что в них интересного?

Отец успокоился, дочь нашлась, и он жалел уже о потерянном времени, о том, что вместо веселого застолья пришлось бродить в чужой для него тайге. А Наташа молчала, потому что навсегда уносила в себе синюю красоту, которая боялась слов.