Торстен Бергман яростно продолжал работу. Выкладывал стенку. А что еще прикажете делать? Он обливался потом и чертыхался, запускал мастерок поглубже в ведерко с раствором, намазывал шершавые стены, аккуратнейшим образом прижимал плитку и время от времени переносил шнурок на новое место. Уже сейчас видно, что после затирки швов стенка будет высший класс. Богатая, благородная. Так ведь от него, наверно, этого и ожидали? Холодной благородной синевы. Конечно, тут недостает двух поггенполевских кранов — но ведь они без труда вернут их на место. Незачем думать о мелочах, когда речь идет о более крупном единстве. А на полу опять полно воды, правда, набирается теперь помедленнее, потому что Торстен забил трубы деревянными заглушками. Словом, он опять владел ситуацией.

По-прежнему неизвестно, для кого он работает, зачем и за какую плату. Но он себя знал, теперь это не так уж и важно. Он работал, то радостно, то со злостью и ожесточением, когда что-нибудь было не по нем. Работал. И время стало нехотя наполняться смыслом.

Они пробыли здесь недолго. И все же после малышей осталась пустота. Дело не в их голосах и не в облике, просто после них в комнате осталось какое-то особенное беззвучное тепло. Он все время думал, как они там. Надо надеяться, что Щепка сумеет прояснить ситуацию. Хотя вряд ли стоит очень уж обольщаться, вид у него перед уходом был совсем измученный, бледный и жалкий. Вдобавок еще и водки незнамо сколько вылакал — куда больше литра из тех трех, что были у них в запасе. Тоже хорошего мало.

Право слово, удивительно, как иные способны накачиваться.

А платил-то он, из выручки за краны! Всю жизнь мечтал! Торстен ощупал карман старой кожаной куртки: там ли бумажка с расчетами? Не мешало бы вскорости все проверить да подвести черту. Он точно помнил, что сунул эту записку в карман (давеча, когда показывал ее Щепке). Там и вправду есть какая-то мятая бумажка. Но не та. Другая. Лоскуток старого картона, который он, сонный и злой, утром этого долгого дня отхватил от обложки телефонного справочника, чтобы черкнуть адрес. Рассеянно перечитав записку, теперь уже совершенно ненужную, он спрятал ее обратно в карман. А треклятый листок с расчетами, должно быть, остался в машине, в бардачке. Сейчас у него нет ни времени, ни охоты идти на улицу и разыскивать его. Ну и ладно, обойдемся. В крайнем случае можно все записать еще раз. Что ни говори, память у него — дай Бог каждому.

Несмотря на все бутылки, литры и стаканы, надо сказать.

В детстве — совсем маленьким мальчиком, который понятия не имел, что это означает, — Торстен был трезвенником. И вместе со своей праведной мамой, приверженкой свободной церкви, ходил на собрания общества трезвости, где речистые господа из далекого Вестероса и еще более далекого Эребру рассуждали об опасностях пьянства. Можно заработать цирроз печени. (Один из ораторов даже возил с собой такую циррозную печень и всем ее показывал. Правда, не говорил, где ее взял, поэтому Торстен не больно-то ему доверял. Вдобавок Торстен в ту пору считал, что любые внутренние органы при любых обстоятельствах выглядят чрезвычайно странно.) Публика состояла из очень трезвых людей, главным образом пожилых женщин, и ораторы наверняка пользовались бешеным успехом. Цирроз печени был не единственной опасностью, какой грозило пьянство. Ведь и в самом риксдаге свободно могут взять верх пьянчуги, которые понятия не имеют, как управлять страной. А в лихие времена такое чревато большими бедами, это каждому ясно. Вот почему необходимо, чтобы в правительство попадали трезвые либералы, а не пьяницы-социалисты, которые могут натворить Бог знает что. (Неприязнь к социалистам Торстен Бергман сохранил на всю жизнь, только вот, к сожалению, оказалось, что с годами они становились все трезвее и энергичнее.)

Помнится, тетя Свеа, работавшая «холодной буфетчицей» в стокгольмском «Гранд-отеле» (место благородней других, а потому и греховней), вечно рассказывала жуткие истории о том, что случается из-за пьянства. Пьянчуги сидели по ресторанам и в конце концов теряли всякое соображение. Теткин дружок Чарли — он служил в «Гранд-отеле» швейцаром — однажды, к примеру, выручил какого-то господина, который окунул подтяжки в унитаз с дерьмом, а после как ни в чем не бывало нацепил их поверх белоснежной парадной сорочки, — так вот Чарли тихонько, чтоб никто не видел, посадил его в такси и получил за это полсотни крон. А иные крестьяне через пьянство лишались всего достояния — и земли, и дома. Пьянствовали по гостиницам, меж тем как ребятишки ихние корочки хлеба не имели. (Торстен порой удивлялся, как тетка Свеа вообще может работать в таком месте, от которого одни беды, но название ее должности — «холодная буфетчица» — звучало солидно. Внушало ощущение, что она, по крайней мере, не впутывается в эти опасные дела. «Горячая буфетчица» куда хуже.)

Собственно говоря, все человечество можно разделить на людей хороших и плохих. Лет в семнадцать, когда работал газетчиком на перегоне Эребру—Вестерос, Торстен начал догадываться об ужасной правде: он ошибался, праведники и трезвенники вовсе не составляют большинства.

КНИГИ! ГАЗЕТЫ!

Перегон был длинный, и все это время он со своей большой тяжелой сумкой ходил взад-вперед по вагонам. В Халльсберге подвозили вечерние газеты, и он принимал смену от напарника, худого, прыщавого, болезненно-бледного долговязого парнишки. За минуту-другую, прежде чем поезд тронется и напарник спрыгнет на перрон, надо было умудриться проверить счета. Начальник станции, здоровенный бугай, не давал снисхождения газетчикам, которые задерживали поезд. Вернее сказать, он вообще считал газетчиков помехой.

От сумки чертовски болела спина, особенно в начале рейса, а когда скорый поезд кренился на поворотах, надо было удержаться на ногах и не упасть на пассажиров. На первых порах такое бывало и не всегда встречало дружелюбный прием. Хотя иной раз все громко ржали — если он приземлялся на коленях у какой-нибудь пышной, а изредка даже вполне миролюбивой особы, которая кокетливо обнимала его за талию и не отпускала: дескать, наконец-то нашелся долгожданный женишок. Н-да, уверенности в себе у Торстена от этого не прибывало. Сейчас, спустя без малого пятьдесят лет, стоя среди пыли и запаха сырой штукатурки, он по-прежнему заливался краской при воспоминании о тех мучительных минутах.

КНИГИ! ГАЗЕТЫ!

Ближе к Вестеросу становилось полегче. Книжки мало кто покупал. Да и книжки-то ерундовые, чтиво — детективные романы издательства «Вальстрём», назидательные духовные брошюрки и прочая дребедень. Но газеты расходились неплохо. В тревожные и опасные времена они впрямь шли как горячие пирожки. Сумка быстро легчала, и шагать по вагонам тоже было все легче. Тот день, когда в Париже застрелился этот зануда Ивар Крюгер, оказался прямо-таки замечательным. Он и половины поезда не прошел, а сумка уже опустела.

Вернувшись домой в Хальстахаммар, он нередко и правда спиной чувствовал, хороший или плохой выдался день в эпоху Депрессии. Чем хуже день для человечества, тем лучше для спины, так Торстен говаривал про себя.

Так или иначе, в этих поездах, везущих в первом классе кучу упитанных господ, а в третьем — солидных, серьезных крестьян, веселых, шумных деревенских новобранцев и более или менее приличных девиц, было нетрудно заметить, что в этом мире преобладают люди безалаберные и нетрезвые, не то что дома у мамы, в Хальстахаммаре, где больше праведников и трезвенников.

Здесь крестьяне, прикрываясь газетами, чтобы проводник не увидел, тайком передавали друг другу литровки и косушки. Здесь юнцы бренчали пивными бутылками в серых бумажных пакетах. А в вагоне-ресторане все шло в открытую, без всякой маскировки. Жуть берет, как подумаешь, что происходящее в поезде — самый обычный фрагмент из жизни безалаберных людей. Но похоже, лекторы не горели желанием выступать перед ними. А уж когда шел призыв в армию или что-нибудь в этом роде, в поезде вовсе черт-те что творилось — и блевали, и безобразничали.

Вернувшись домой, он был попросту не в силах рассказывать матери обо всех этих бедах. Впрочем, к тому времени она обычно уже спала, усталая и измученная после мытья полов в банке. От всего этого, ну, то есть от безгреховной трезвости детства и юности, Торстен Бергман сохранил в итоге лишь глубокое отвращение к любым формам перегибов и безалаберности. То самое, какое испытывал теперь, не умея разыскать бумажку с «экономическими» выкладками касательно закупки материалов, которую организовал утром.

Спиртное он в конце концов попробовал, в компании товарищей по Упландскому королевскому полку, когда был в солдатах, и оказалось, что это совсем другое дело. Едва только он хлебнул несколько глотков из купленной в складчину бутылки и первый хмель пронизал его прыщавое хлипкое тело, как явственно ощутил, что попал в родные края. Он даже не догадывался, что на свете есть нечто столь восхитительное! У него было такое чувство, будто он всю жизнь ютился в крохотной каморке и внезапно обнаружил там за потайной дверцей огромную комнату (светлую, уютную, с большими окнами на все четыре стороны, с колышущимися гардинами и птичьим щебетом снаружи).

Но это никак не может иметь касательства к тому низменному и пагубному, от чего предостерегали трезвенники. Ведь всякому ясно, это здорово, это — возвращение к себе. Отслужив в армии, он стал нередко выпивать, ну, насколько позволяли финансовые обстоятельства, кстати весьма скромные. Однако в глубине души навсегда остался трезвенником.

Ведь пьянство было проявлением скверны и безалаберности. А главное, другие люди в нем коснели.

Сам он прибегал к водке, чтобы достичь порядка более высокой ступени. Можно бы сказать: спокойного ощущения осмысленности мира. С давних пор он вообще не мог мало-мальски толково работать, не тяпнув стакашек-другой за обедом или сразу после, хотя терпеть не мог, когда коллеги выпивали за работой. Конечно, одно с другим не больно-то вяжется, он и сам понимал. Но остро чувствовал, что без противоречий мир существовать не может. Он попросту так создан. И никакой другой мир немыслим — только этот, со всеми его противоречиями и неувязками.

В Торстене, можно сказать, шла непрерывная борьба между порядком и безалаберностью, в которой безалаберность почти всегда брала верх, хотя надежда на порядок не исчезала. Эта страсть к порядку и заставила его сейчас сходить к машине и открыть бардачок. Так и есть: бумажка с расчетами лежала там, мятая, но в точности такая, какой он ее запомнил:

Кредит

Два крана модели «Поггенполь»

(заложены в Упсале, склад

стройматериалов) 1230—

Дебет

Цемент для плитки, «Вяяртиляс»,

четыре банки по 35.90 143.60

Три тубы серой затирки по 24.90 99.60

Различный инструмент 470—

----

Вернуть хозяевам 516.80

Раздосадованный, он вернулся в дом — его преследовало ощущение, будто он что-то такое проморгал. Сердито наливая в ведро воду и размешивая остатки цемента (он вправду надеялся, что до конца дня этого хватит), он сунул очки в карман куртки и тотчас наткнулся на другую бумажку, с адресом. Опять надел очки, перечитал, покачал головой и спрятал листок в карман.

Так уж в мире устроено, что мы впускаем в свое сознание лишь очень немногие известия. Львиная их доля остается вовне, мы предпочитаем обходиться без нее. Ворча и качая головой, Торстен вернулся к своей стене. Пора снять обтяжку с новой упаковки плиток. Рука с кусачками слегка дрожала.

Отчего он в юности так много фотографировал? От восторга перед загадочными образами, что проступали в проявителе? Или из-за восторженных и чуточку боязливых возгласов родни, и девчонок, и прихожанок, когда они видели собственные портреты?

Или оттого, что можно было удержать образ? Как бы выловить его из времени, из густого бурого потока исчезнувших образов и голосов?

Но ведь есть и неприятные образы. Как-то раз на переезде в Томтебу поезд наехал на грузовик с бетонными коллекторами. Бедняга шофер уцелел (во всяком случае, ему так запомнилось), но огромный тяжелый грузовик «скания-вабис» превратился в груду обломков. Завороженный, испуганный, он поехал на то место и принялся фотографировать несчастную разбитую машину и разбросанные вокруг обломки коллекторов. В разных ракурсах. Пока не явились пожарные и не разобрали этот ужас. Что же, собственно, он хотел запечатлеть на дорогой фотопленке? Свои беды? Потерю отца? Воз на дороге, который никогда не доберется до цели?

Заботы, так и роятся в голове. Иные мысли заползают в мозги и сидят там, будто насекомые, упрямые, въедливые паразиты.

Мысль о бумажке в кармане была аккурат из таких. Он старался выбросить ее из головы, а она упорно возвращалась. Все время.

Вроде как волдырь во рту — язык все время лезет его потрогать. Толку никакого, а чертов язык так туда и лезет. Не может успокоиться.

Он опять достал бумажку с адресом. То, что на ней написано, отвергнуть нельзя. Эта бумажка таила секрет, которого он признать не желал.

Ну как, черт побери, можно перепутать Мальма-Скугсвег и Скугстибблевеген — это же просто уму непостижимо!