Вот собью еще этак метр, сказал себе Торстен с неожиданной решимостью, и загляну наверх, к этой Софи К., кто бы она ни была, попробую объяснить, что я не опасен. Наоборот, я человек добрый, дружелюбный, с которым ей будет приятно познакомиться.

Оба мы с удовольствием сядем за стол у нее на кухне, и она угостит меня чашечкой кофе и бутербродами. (Один будет с сыром, другой — с печеночным паштетом и огурцом.)

Софи — красивая женщина лет тридцати, возможно, слегка полноватая, в синем рабочем халате. А уж что у нее там под халатом, нечего и гадать.

Или нет. Софи — молодая художница; он заметит за дверью кухни мольберт и эту, как ее, ну, штуковину с красками. На стенах будут развешаны ее картины (очень непонятные, но в ярких, радостных тонах), в том числе и над небрежно застланной кроватью.

Софи расскажет, что поселилась здесь совершенно случайно (дело в том, что не так давно она пережила мучительный развод), ей разрешили временно воспользоваться этой квартирой, пока ремонт не доберется до второго этажа. Она немножко знакома с хозяином. Да, конечно, с ним все в порядке. Он тут и хозяин, и прораб в одном лице. Обтяпывает помаленьку разные делишки, ремонтирует и перепродает, зашибая на этом немалые денежки. (То есть немалые, если удается как-нибудь уйти от налогов, вы же понимаете.) Но в целом у него все хорошо. Обычно он на своем «БМВ» заезжает сюда по пятницам, во второй половине дня, посмотреть, все ли в порядке. Она, конечно, не может отрицать, что бывала с ним в ресторанах, разок-другой. Однако же Торстену незачем спешить с выводами, быстро добавила она и решительно положила ногу на ногу, чтобы Торстен не заглядывал под юбку. (Ну как бутерброд? Вкусный? Может, еще один?)

Безусловно, с самим прорабом все в норме. Ужас в том, что очень трудно найти хороших работников. В последнее время вообще никто не задерживался — придут и уйдут. Новые плиточники начинали с того места, где кончали предшественники, а работали один хуже другого. Эти люди явно понятия не имели, что делают, — получат деньги на материал и все спустят на водку. Не успеют половину дневной работы выполнить, как уже пьяные вдрызг.

В самом деле, замечательно наконец-то увидеть разумного человека, который умеет работать по-настоящему. Она так говорит, потому что думает о бедняге Хассе из Тиерпа, о прорабе. Ведь ей-то самой на руку, если работа движется медленно. Она толком не представляет себе, куда денется, когда ремонт дойдет до второго этажа.

Торстен в свою очередь начнет расписывать свой домик на Кунгсйердесплан (размеры его и прочие достоинства он несколько преувеличит). Хороший дом, ничего не скажешь. Хотя тоже бы не мешало кое-что подремонтировать. Только вот у работяги-плиточника редко бывает время, чтоб заняться собственными делами. Руки не доходят. Ну и накапливается всякое-разное, что непременно должно быть сделано. Да и будет сделано, вскорости. Просто в последнее время вздохнуть и то было недосуг. Н-да. Жуткое дело. Куча всевозможных неприятностей.

У вдовца вообще маловато времени остается. А может, и наоборот.

Софи К., поразительно красивая рыжеволосая женщина в черном бархатном платье, отворила дверь Торстену Бергману.

Смерила его внимательным взглядом. И Торстен вдруг осознал, сколько же на нем кафельной пыли, небось вся спецовка белая. Покосился на мешковатые штаны — да-а, страшно смотреть. Софи К. была очень бледна. Глаза большие, синие, чуть испуганные, возле рта решительные складки.

— Что вам нужно? Похоже, вы новенький. Зачем они вас прислали? Вы не такой, как давешний.

— Что за давешний?

— Ну, тот, кого эти мерзавцы ремонтники подсылают сюда, чтобы он громыхал, мешал мне работать, словом, выживал меня отсюда.

— Какие мерзавцы ремонтники?

— Как какие? Стокгольмские.

— Я их не знаю.

— То есть как? Вы должны их знать. Ведь работаете на них. Меня не проведешь. Это они вас послали, да?

— Честно говоря, я сам не знаю, на кого работаю. Приятель позвонил, дескать, тут на одной стройке неувязка вышла, надо помочь. А что за странности с этим домом-то?

— Вы хотите сказать, что не знаете, в чем тут дело? Да они все как один наркотиками торгуют. А деньги отмывают через такую вот недвижимость. Подремонтируют немножко и перепродают, в недоделанном виде.

— Я правда не знал, впервые слышу.

(Подозрительность во взгляде — знак того, что она не в себе? Может, он имеет дело с ненормальной? Впрочем, ненормальная ли, нет ли, она по-своему чертовски привлекательна. Ненормальные женщины вообще особенно привлекательны. Как раз потому, что практически способны на все, что угодно. И эта женщина способна сделать что угодно. Швырнуть ему в лицо бутылку или впустить в квартиру, а потом повалить на небрежно застланный диван и вонзить в спину острые коготки. Бог весть, к чему она сумеет его принудить.)

Софи К. смерила его взглядом, кажется еще более внимательным, потом очень медленно и решительно сказала:

— Пожалуй, я вам верю. Вы не знаете, с кем связались. И вот почему. Вы даже не представляете себе, что они с вами сделают, если ненароком проведают, что вы общаетесь со мной. Допустим, застанут нас в постели, прораб застанет нас в койке, средь бела дня, — кстати, вы, по-моему, очень бы не прочь, а?

— Да я… не знаю, — так бы ответил Торстен, слегка запинаясь.

— Я искренне полагаю, что нам бы не жить, — сказала Софи К. — Ни вам, ни мне. Они опасны, поймите. Очень опасны. И могут явиться в любую минуту. Понимаете? В любую минуту. Завернут во двор на своем громадном «БМВ», и всё. Прораб и его дружки приезжают по-тихому. По лестнице ходят бесшумно. Привычка у них, видать, такая.

— Да плевал я на этот сброд. — Торстен решительно шагнул в комнату. — Силенок у меня пока что достаточно — и на тебя, детка, хватит, и на этих проходимцев.

При мысли об этом он замолотил по стене с удвоенной силой, сердце забилось учащенно.

Тот, кто шел открывать, передвигался очень медленно, шаркающей походкой. Когда дверь медленно отворилась, Торстен ничуть не удивился, увидев на пороге маленькую седую женщину, прямо-таки скрюченную от старости. И зрение у нее, похоже, совсем ослабло.

— Что вам угодно? — спросила она, будто нисколько не удивилась его стуку.

— Вы и есть Софи К.? — полюбопытствовал Торстен.

— Конечно, вы же сами видите.

— Почему вы не напишете на двери свою фамилию?

— Видите ли, это долгая история. Если я начну рассказывать, вы нынче много не наработаете. Может, зайдете все-таки? Я аккурат кофе поставила. Привычка у меня такая — в это время пить кофе.

Приятный запах кофе на огне, старой квартирки с геранями на окнах и мирно спящей кошкой в уголке дивана. Вышитое изречение на кухонной стене. И сама хозяйка, вроде бы ничуть не удивленная.

— Вы хотели позаимствовать фонарик? Но ведь сами понимаете, у меня таких вещей нет. У мужа много было всяких причиндалов, но, когда он пустился в бега, я почти все раздала. Именно раздала. Могла бы, конечно, и продать, а вот взяла и раздала. Даром. — Старые, но очень живые глаза пристально смотрели на него. — Н-да, а вы, стало быть, Торстен Бергман.

— Откуда вы знаете?

— А что тут такого? Я же помню вас еще по Хальсте, маленьким мальчонкой. Вы жили тогда у дяди, у жестянщика. Я очень хорошо вас помню. Поглядите внимательней, может, и вы меня вспомните.

Торстен вглядится в лицо старушки — глубокие морщины под глазами, нос усеян старческой гречкой, узкие сухие губы.

И мало-помалу его осенит:

— Неужели тетя Софи? Тетя Софи Карлссон с телефонной станции?

— Ну конечно. Замечательно, что ты меня вспомнил. Помнишь, как фотографировал меня и Лису на телефонной станции? В ту пору ты ловко обращался с фотоаппаратом. И очень любил фотографировать, помнишь?

Разумеется, Торстен помнил. Даже лучше, чем многое другое, так ему казалось. Дом жестянщика под большими вязами, задний двор, где играли собаки, Бастер и Пан, да и он возился с ними в траве свободными вечерами, пока мать мыла в банке полы. Странные звуки в мастерской, куда строгий дядюшка запрещал ему соваться. И как он летом (тогда аккурат проходили Олимпийские игры) вместе с дядиными учениками прыгал в длину на гравийной площадке возле мастерской, чуть ли не часами, и ведь ни один не уставал и лапки кверху не поднимал. Еще они в ту пору любили бегать наперегонки и бороться.

В остальном шестнадцатилетний Торстен был парнишка серьезный. Посещал по средам курсы английского, а в каморке на чердаке у жестянщика устроил темную комнату, где занимался фотографией. Пока времена были благоприятные и работяги частенько захаживали купить то и это в лавочку Странда, расположенную по фасаду жестянщикова дома, у него хватало средств, чтобы помаленьку проявлять пластинки и печатать на бумаге фотографии. Он и заказы небольшие принимал. От маминых друзей из Миссионерского дома.

Тетя Софи обо всем об этом знала. Надо же, до сих пор жива! И цветы на окнах, точь-в-точь как раньше, и аромат кофе, и кошка. Сидя там за чашкой кофе и бутербродом с сыром, он тихонько протянет руку и угостит кошку кусочком бутерброда. Прямо как в детстве. Да-а, давненько же он распрощался с тем миром, где был серьезным парнишкой, который по утрам развозил газеты, во второй половине дня работал в лавке у Странда и мечтал стать фотографом, вроде Нильссона из Сёдрафорса.

Черт, опять окаянный желудок заболел. И боль эта тоже привычна с детства. Хотя с годами стало хуже, что и говорить.

Вообще отношения с собственным желудком у Торстена Бергмана всегда складывались не лучшим образом.

Он по сей день помнил, как мучился от боли в двенадцать—пятнадцать лет, по дороге в школу. А еще хуже стало в шестнадцать, когда он холодными зимними утрами разгребал сугробы перед лавкой (где работал после обеда), откапывал на стоянке свой велосипед и ехал на вокзал за утренними газетами, которые предстояло развезти подписчикам.

Не всегда это было приятно. Тем более зимой, когда за газетами приходилось выезжать в пять утра. В ту пору он, Торстен, развозил газеты на старом тяжелом дамском велосипеде своей матери. Мальчишки-газетчики, насквозь продрогшие, кучкой стояли на перроне, дожидаясь утреннего поезда из Вестероса. О теплом зале ожидания нечего и мечтать. В такую рань он был на замке.

Порой у него возникало ощущение, будто он всю жизнь дожидался, чтобы его впустили в теплую комнату. А она никогда не желала толком ему открыться.

Есть интересные дела, но есть и скучные.

К примеру, лавочка, где хозяйничали барышни Муландер, с которыми шутки плохи. Каждое утро нужно было разгребать снег у входа, чтобы, как они твердили, «народ не переломал себе ноги». Та еще работенка после свирепых февральских метелей. Зима 1933 года (ему тогда уже сравнялось шестнадцать) выдалась особенно скверная. С шести утра чисти снег, а вечером коли дрова во дворе у жестянщика, пока не придет время отправляться на боковую.

Лавка бывала либо почти полна — в те дни, когда на фабрике выдавали получку и женщины спешили пополнить свои запасы американской свиной тушенкой, жирной селедкой и мешками с мукой, — либо целыми днями почти пуста. Тогда сестры Муландер угрюмо сидели в маленькой подсобке, в конторе, как они ее называли, и тихонько препирались друг с дружкой.

Само собой, в перерывах они могли и внезапную проверку устроить, и объявить, что, мол, грязь кругом, надо прибрать (Торстен, ты почему не стер пыль с прилавков?), и потребовать учета, но все же и на интересные дела времени хватало. На радио и фотографию. Насчет приема радиопередач можно было почитать в журнале «Наука и жизнь», взяв его в библиотеке. А слушать лучше всего через изящный приемничек, дома у пастора Форса. Сказочное ощущение — слышать музыку и голоса из-за моря! Даже страшновато, словно где-то там некий мир духов. Хотя вполне объяснимо, если сесть и почитать в журнале. Про радиоволны, и модуляции, и удивительное свойство коротких волн отражаться от верхних слоев атмосферы и в самых неожиданных местах возвращаться к земле. Или вот еще интересный фокус: поднесешь иглу к кристаллу, и электроток течет только в одном направлении. (Если все вправду так, как пишут в «Науке и жизни».) В определенных условиях удавалось поймать даже немецкую и английскую речь. А уж датский Калуннборг ловился довольно часто.

Радио как бы служило противовесом духовной деятельности, которой увлеченно занималась мама, — она была членом Национального евангелического благотворительного общества, участвовала в молитвенных собраниях, в посылочных аукционах для миссии. Торстен и сам поддерживал контакт с иным миром, но, так сказать, более современным, научным способом. (Хотя зимним вечером, когда, невзирая на ионосферный фединг, удается минут десять слышать Братиславу, невольно возникает вопрос, кто именно из них занят более сверхъестественными вещами.) Вокруг маминых сверхъестественностей и ее загадочного Иисуса, по крайней мере, всегда веяло легким ароматом кофе. Его же горняя жизнь одиноко витала сама по себе в незримом зимнем воздухе.

Другое дело фотоаппарат. Он раздвигал зримое пространство. Мама к тому и другому относилась отрицательно. Не одобряла ни фотоаппараты, ни детекторные приемники. Ведь все это чепуха, выброс заработанных тяжким трудом денег. (Ах, в ту пору он был убежденным трезвенником, главным образом оттого, что не имел опыта по этой части. Если бы мама увидела его сейчас, то сетовала бы по совсем другой причине. Но она умерла еще в сороковых годах.) Правда, по сути, дело было не в деньгах, ей просто не нравилась нежелательная духовная конкуренция.

Первая фотокамера была самодельная, с отверстием вместо объектива, вторая — цейсовская, с затвором. Сюжеты для съемки отсутствовали или же, наоборот, имелись в избытке; голая, по-зимнему пустая улица в сугробах, облетевшие клены на Кнектбаккен (с клочьями порванного змея), красивое новое здание почтово-телеграфной конторы. Самое интересное и важное вовсе не съемки. Проявлять — вот что замечательно.

На чердаке, при свете красной лампы, когда из подвешенной лейки тихонько бежала звенящая струйка, а в ванночке с проявителем начинали проступать первые тени, его охватывало блаженное чувство — счастье, наверное. Переход от белизны и легких теней к изображению совершался неторопливо и постепенно, как рост растений. Удивительно, что мир способен быть таким. Почему-то все это напоминало ему самого себя, хоть он не мог выразить это словами.

Где-то теперь эти пожелтевшие старые фотографии, отпечатанные на дешевой бумаге? Может, и правда на дне какого-нибудь ящика у него на чердаке? За долгие годы туда много чего отправили и никогда больше не доставали.

Представление о черноте, медленно проступающей в проявителе, как-то связано с детством, с теми днями, когда медленно выздоравливаешь от простуды. Первое непривычное ощущение, что температуры уже нет, и мир в такие дни — чуть тусклый и неопределенный.

В детстве Торстен без конца болел. Началось все с испанки, которую он подхватил в два года. По неведомой причине он не умер, но с тех пор постоянно хворал, лет до четырнадцати, когда его тело — неожиданно и для него самого, и для одноклассников, которые по-прежнему считали его хлюпиком, — стало крепнуть, сделалось жилистым и выносливым. Но как же так? Зачем тогда, собственно, были нужны все эти долгие дни, когда ты, лежа в жару, глазел на коричневые обои, когда часы ползли один за другим, вместе с тенями за окном, все эти тонзиллиты и бронхиты, странные высыпания и прыщи? И без того учился маловато, а из-за бесконечных хворей в голове вообще полный ералаш остался, и уверенности в себе от них тоже не прибавилось, ведь на школьном дворе по причине слабости и вялости любой младшеклассник запросто мог его поколотить. Но с другой стороны, эти дни подарили ему тайную жизнь, где он был единственным хозяином.

Разве бы он выдержал без своих других, тайных жизней?