С Аламеды мы по Моранде проехали до Мапочо, объехали Форесталь, где перед Музеем изящных искусств только что зацвели черешни, я указал на них Маркизу, он ничего не ответил, двинулись к холму через мост Пия Девятого. Только что съехали с моста — резкий вираж в сторону, тормозим. Вовремя, еще бы немного — и… Старуха, волоча обернутую тряпками ногу, вскарабкалась на тротуар и дате не оглянулась.

Маркиз вцепился в мой локоть.

Отвратительный ком стоял у меня в горле.

— Почему вы ее не раздавили?

Женщина-шофер не понимает. Маркиз все твердит свое.

Женщина решила, видимо, что он шутит, теперь ведь в ходу черный юмор, я вижу в зеркальце, как она улыбается.

— Вы знаете, во сколько обойдется взобраться наверх? — спрашивает она. — Может получиться очень дорого.

— Ваше дело вести как следует.

Перестала улыбаться, но все еще смотрит на нас в зеркальце.

— Откуда вы?

— Мы готтентоты.

— Нет, — уточняю я, — это он — готтентот, а я — чилиец.

Женщина качает головой:

— Не знаю, зачем пускают к нам так много иностранцев. — Она в плохом настроении. — Мой муж работает у «Гэт и Чавес»; так вот к ним явился однажды какой-то тип, очень хорошо одетый, и говорит — я от президента, президент хочет купить плащ, пусть ему пришлют несколько штук, он выберет. Дали ему шесть плащей и мужа послали с ним. А знаете ли, что этот тип сделал? Оставил мужа в такси, просил подождать, взял плащи, вошел во дворец Монеда через ту дверь, что на Агустинас, а вышел, видимо, через другую, на Аламеду. Оказалось потом — колумбиец какой-то, мошенник бессовестный. Мужа чуть не уволили, и еще пришлось таксисту платить, он два часа дожидался.

— Наверняка этот мошенник на пару с президентом работает, — сказал Маркиз.

Женщина задумалась.

— Вот и хорошо, зато теперь вы знаете, что собой представляет наш президент. Не надо было за него голосовать.

— Я и не голосовала.

— А муж ваш голосовал?

— Да, он голосовал.

— Ну, вот и терпите. И будьте благодарны колумбийцу, он преподал вам урок, чтоб вы лучше разбирались в политике.

Женщина нахмурилась, замолкла. Дорога спиралью поднималась на холм; с каждым поворотом панорама становилась все шире.

Внезапно Маркиз схватил меня за руку.

— Зачем он приехал?

— Кто?

— Этот господин.

— Ну что ты. По-моему, все ясно.

— Ты не знаешь венесуэльских адвокатов. Старик помрет, я останусь единственным наследником, а он в качестве моего адвоката все и прикарманит.

Я молчал.

— Ну, скажи же что-нибудь, не будь сволочью.

Женщина-шофер нервничала, вела машину плохо, поворачивала слишком резко. Я глядел через стекло наружу. Дорога кружила спиралью, все обширнее становился пейзаж. Будто китайская картина: на сто тысяч ли раскинулись горы и реки.

— Я не знал, что твой папа жив, — я все еще не поворачивал головы, — я даже думал, что у тебя вообще не было отца.

— Как может не быть отца!

— Ты же такой оригинальный, особенный.

Женщина опять наблюдала за нами в зеркальце.

Много лет не был я на Сан-Кристобаль. Несмотря на ледяной ветерок, я опустил стекло и наслаждался видом. Маркиз откинулся на сиденье. Наконец мы добрались до статуи Пресвятой Девы, скинулись, дорога в самом деле обошлась чертовски дорого. Маркиз за руку попрощался с женщиной-шофером, попросил передать привет мужу; мы взобрались на смотровую площадку, стояли, облокотясь на перила.

Каким огромным стал Сантьяго! Лиловеет к вечеру прозрачная пелена смога, зажигаются первые огни. Гигантский улей. Огромный термитник. Сколько жизней, сколько судеб, даже страшно становится! Родятся на свет, суетятся, стареют… Одно и то же солнце светит всем, один и тот же дождь льет на все спины. Толпятся безработные перед воротами заводов. Вот сейчас, в эту минуту, кто-то родится, Кто-то умирает. Влюбленные вырезают сердце на стволе дерева. Пенсионеры стоят в очереди к окошечку за пособием. Вечная карусель, вечное вращение бескрайних туманностей. Кто-то добился удачи. Кому-то не повезло. Пекарни, рабочие перед печами. Подростки на велосипедах. Девочки кормят кукол. Разносятся в сумерках тихие звуки фортепьяно. Все перемешано. Огромный хаос, контрасты, режущие глаз. Но мы переменим все это. Перестроим на новый лад! Блестящие шелковые сутаны; комбинезоны в пятнах машинного масла; накрахмаленные чепцы. Бродячий фокусник со змеей, попугайчик, достающий билетик, где начертана наша судьба. Вечность состоит из секунд, друг, и надо уметь каждый миг ощущать всю глубину существования. Неоновые рекламы. Зонты. Телефоны-автоматы. А за нами следят, брат, за нами следят. Любовь твоя ускользнула. Туберкулезная девушка взяла не ту ложку… Как сделать так, чтобы заклясть в себе страх? Мы все еще живем в эпоху мифов, только боги спрятались и шпионят за нами. И не забудь: этот город поднялся на костях миллионов. На рассвете мертвецы бродят по пустынным улицам, они помнят: «Я штукатурил эти стены; я вставлял эти стекла; мы с женой посадили эту акацию». Что ж такого! Одно и то же солнце светит всем, один и тот же дождь льет на все спины. За каждым куском хлеба стоит история. Матрасы, набитые соломой. Оцинкованные крыши. Пьяницу рвет. Дети лепят что-то из грязи, у них нет других игрушек. Не наряжайся, девушка, все равно ты обречена. И — тоска, тоска, и еще дороже редкая радость. Поезда идут на юг. Поезда идут на север. Огромные доберманы бегают по зеленым подстриженным на английский лад лужайкам. Завтра мы за все рассчитаемся. Нищие с глазами удавленников. Тени роются в мусорных баках. Благо в полутьме их никто не видит. И жизнь дает уроки бесплатно, на каждом углу. Но хуже всего — тайная боль. Тайная боль! А это, кажется, Баррио Сивико? А вон там должен быть стадион. Канавы, полные нечистот. Заманчивые витрины. Полицейские налеты. Я теперь верю только в одно: мы все движемся во времени, время есть энергия, разновидность ее, еще не открытая учеными. Эйнштейн попытался было решить загадку, но дело тут, видно, не в математике. Однако молодость — это вечно возрождающееся опьянение, перемежающаяся лихорадка. А вон то большое зеленое пятно, наверное, парк Коусиньо? И сколько ног, не счесть, сколько ног шагает по улицам! Туфли, сандалии, мокасины, сапоги… Она уверяет, будто видела тебя в луже крови. Валяются вокруг железки-ключики для консервов. Дома терпимости. Мраморные лестницы. Собака, кусающая свой хвост. Мы живем, упоенные миражами. Но все должно перемениться. Все должно перемениться! Невозможно вечно сидеть между двух стульев. Героев нет в наше время, они умерли вместе с Гомером. И единственная вечная тема — битва любви со смертью. Землетрясения. Кликушествуют в парках евангелисты, вопят о своих грехах. Самоубийства. Обшарпанные стены. Кричит новорожденный; улыбается кандидат на должность городского советника. Окоченевшее мертвое тело. Железнодорожники объявили забастовку. Опять суп с вермишелью. И ты умираешь, так и не успев постигнуть законы бытия. Время, я верю только во время, оно есть, оно существует всегда. Дело вот в чем: писать надо с яростной искренностью, выворачивать себя наизнанку, будто носок. Осень, золотые ее плоды. Одно и то же солнце для всех, один и тот же дождь льет на все спины. Революционное сознание есть. Но мало революционной воли. Нужна полная самоотдача, полная. Не можешь — полеживай лучше на кровати да почитывай «Rimas» Беккера. «О мир, мир, если бы даже я звался Раймундо, сложился бы еще один стих, но выхода все равно не нашлось бы». И пелена мечтаний вся в дырах, в которые и проваливаешься. Лето, пылающий его жар. Нет, в той стороне район Систерна. Один только раз я видел ее фотографию: волосы пышные, до пояса. Речь о том, чтобы самые утонченные слова наполнить сочной реальностью жизни. Трава прорастает сквозь булыжники мостовой. Даже в ржавой бритве есть своя тайна. Не обманывай себя: эта девушка вся полна капризов. Цены на масло повысились, кум. И на рис. Теперь зарплаты совсем ни на что не хватает. Но мы доплывем до Океана Времени. Там мы сольемся. Разве не видишь — огненный палец чертит звездный рисунок на груди ночи? Картошка с кочаюйо. Пушки палят — двенадцать часов. Взмывают в небо голуби. Лишь бы оставалась надежда, упорная, несмотря ни на что, надежда. Одно и то же солнце светит для всех. Один и тот же дождь льет на все спины… дождь льет…

Больше получаса стояли мы рядом, глядя на огромный город, расстилавшийся под нами. Молчали. Каждый думал о своем, плыл наудачу по извилистым рекам своей души. Горы лиловели, темнели, суровели. А внизу по-прежнему билась, трепетала жизнь. Ночь спускалась в долину, ослепившую некогда своей красотою Педро де Вальдивия и его всадников, сзывала на совет звезды.

Маркиз тронул меня за локоть. Я вздрогнул.

— У тебя сигареты есть?

— Ни одной не осталось.

— Дай тогда денег, пойду куплю.

— Соображаешь? Ты ж меня дочиста обобрал, тебе надумалось приехать сюда на такси.

— А что я буду курить?

Он в бешенстве обежал всю площадку, подбирая окурки, но окурки все были растоптанные, сырые.

— Так ты, значит, хочешь, чтоб я описал свою жизнь?

— Кого интересует твоя жизнь?

— Тебя. Тебя интересует, не трусь, признайся лучше честно.

— Нет, какого черта, вовсе она меня не интересует. Я сейчас вспоминал одно древнее китайское стихотворение. Лето в Китае и сверчки, мильоны, трильоны сверчков, все трещат одновременно, пронзительно, с ума можно сойти. В стихотворении описывается, какой они подняли шум, потом сверчки постепенно умолкают один за другим, и в конце остается один, всего только один-единственный сверчок, и он трещит: «Я здесь, я пою, я выражаю себя!»

— Ну и что из этого?

— Тебе не кажется, что тут то же самое?

— Что то же самое?

— Вот это поднимающееся сюда беспрерывное дыхание города? Послушай. Разве не слышишь? Там два миллиона человек, и каждый выражает себя, желает, чтобы его признали, признали как личность, маленькую, ничем не примечательную, но единственную в своем роде, неповторимую личность?

Маркиз смотрел на меня с изумлением и вдруг завопил:

— Иди ты знаешь куда со своими трильонами сверчков! Я хочу только одного — сигарету. My kingdom for a cigar! Даже не за коня; всего только за паршивый окурок.

— Ну тебя к черту! Что я могу сделать?

— Дай мне сигарету.

— Нет же у меня, я тебе говорю.

— Поищи. Поройся в карманах.

— Да нет же, нет, черт бы тебя побрал, пойми!

— Негодяй! Ты их спрятал для себя.

— Нет, старик, не прятал я их. Не можешь терпеть — кури что попало. Хоть шнурки от туфель.

Маркиз расхохотался. От всей души.

— У меня осталось несколько песо, — сказал он, — давай бросим жребий. Кто выиграет, спускается на фуникулере и курит, а кто проиграет… Кто проиграет, черт с ним совсем. Деревьев здесь хватает, пусть вешается на любом…

— Нет, такое мне вовсе не улыбается. Ты меня уже раз обдурил. Я спущусь пешком.

— Ладно, подожди. Подожди меня одну минутку.

Маркиз направился к кассе фуникулера, вскоре оттуда вылез сгорбленный старичок, он смеялся и хлопал Маркиза по спине, Маркиз появился с сигаретой в зубах, другую — для меня — он засунул за ухо; вдобавок старичок разрешил нам бесплатно спуститься на фуникулере. Маркиз не пожелал рассказать, как ему удалось добиться всего этого. Когда спускались, Маркиз вдруг сказал:

— Этого колумбийца я знаю.

— Какого?

— Про которого шоферша рассказывала.

— Он твой приятель?

— Нет. Но я его знаю. Плащи он продал, на эти деньги купил билет на пароход, в третий класс, и вернулся на родину.

— А идею ты ему подал?

— Нет, но я ее одобрил. Здесь он совсем подыхал.

Я поглядел Маркизу в глаза. Он отвел взгляд.

Пешком мы дошли до площади Италии. От стадиона катили один за другим автобусы, болельщики висели на сту-пеньках, сидели даже на крышах. Воздух сотрясался от победного клича: «Молодцы ребята, вот это игра! У-ра! У-ра!»

— Вот они, твои сверчки, — сказал Маркиз, — орут все одну и ту же дрянь.

— Ах-ах, скажите! Тонкий интеллектуал возвышается над массой. Ладно, пока. У меня дела.

Я прошел несколько шагов, и Маркиз окликнул меня. Я не остановился. Маркиз меня догнал, зашагали рядом по бульвару авениды Бустаманте.

— Педро Игнасио.

— Что?

— Мать ушла, когда мне было три года…

— Не рассказывай, не надо. Я и так понимаю.

— Нет, я должен рассказать. Она уехала с театральной труппой. С испанской. Отец сказал, что она умерла, и я поверил. Он даже опубликовал в газетах извещение о ее кончине. Так я и вырос. И только в пятнадцать лет узнал правду…

Ноги у меня подкашивались. Мы остановились. Маркиз не смотрел мне в лицо, стоял, опустив голову, не отрывая взгляда от пуговицы моей рубашки.

— Мать — это окошко, через которое ты вылез на белый свет. — Он схватил меня за лацканы, рванул яростно.

Тогда я схватил его за волосы, потряс. — Так как же ты хочешь… — голос его прервался. Он сглотнул. — Как же ты хочешь, чтобы я… Старая гадина! А ты не лезь. Не лезь!

Все это тебя не касается! — Он оттолкнул меня и зашагал прочь. Я окликнул его, тогда он бросился бежать. Бежал неуклюже, смешно, спотыкался на каждом шагу; человек, который ни разу в жизни не убегал от опасности…