Птичка певчая

Гюнтекин Решад Нури

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Я училась в четвёртом классе. Мне было лет двенадцать. Как-то раз учительница французского языка, сестра Алекси, дала нам задание.

— Постарайтесь описать ваши первые детские впечатления, — сказала она.

— Интересно, что вы вспомните?.. Это хорошая гимнастика для воображения!

Насколько я себя помню, я всегда была ужасной проказницей и болтуньей. В конце концов воспитательницам надоели мои проделки, и меня посадили отдельно от всех за маленькую одноместную парту в углу класса.

Директриса сделала внушение:

— Пока не перестанешь болтать и мешать своим подружкам, пока не научишься вести себя примерно на уроках, будешь сидеть отдельно, вот здесь — в ссылке.

Справа от меня тянулся к потолку здоровенный деревянный столб, мой серьёзный, безмолвный, долговязый сосед. Он без конца вводил меня в искушение и поэтому вынужден был стоически переносить все царапины и порезы, которыми награждал его мой перочинный ножик.

Слева — узкое высокое окно, всегда прикрытое наружными ставнями. Мне казалось, его назначение — специально создавать прохладу и полумрак, неизбежные атрибуты монастырского воспитания. Я сделала важное открытие. Стоило прижаться грудью к парте, чуть-чуть приподнять голову, и сквозь щель в ставнях можно было увидеть клочок неба, ветку зелёной акации, одинокое окно да решётку балкона. По правде говоря, картина не очень интересная. Окно никогда не открывалось, а на балконной решётке почти всегда висели маленький детский матрасик и одеяльце. Но я была рада и этому.

На уроках я опускала голову на сплетённые под подбородком пальцы, и в такой позе учителя находили моё лицо весьма одухотворённым, а когда я поднимала глаза к небу, настоящему голубому небу, которое проглядывало сквозь щель в ставнях, они радовались ещё больше, думая, что я уже начала исправляться. Обманывая так своих воспитательниц, я испытывала удивительное наслаждение, я мстила им. Мне казалось, что там, за окном, они прячут от нас жизнь…

Пояснив, как надо писать, сестра Алекси предоставила нас самим себе.

Первые ученицы класса — украшение передних парт — тотчас принялись за работу. Я не сидела рядом с ними, не заглядывала через плечо в их тетради, но я точно знала, о чём они пишут. Это была поэтическая ложь примерно такого содержания:

«Первое, что я помню в жизни, — это златокудрая нежная головка дорогой мамочки, склонённая над моей маленькой кроваткой, и её голубые, небесного цвета глазки, обращённые ко мне с улыбкой и любовью…»

На самом же деле бедные мамочки, кроме золотистого и небесно-голубого, могли быть обладательницами и других цветов, однако эти два были для них обязательны, а для нас, учениц soeurs, такой стиль считался законом.

Что касается меня, то я была совсем другим ребёнком. Матери я лишилась очень рано, о ней у меня сохранились самые смутные воспоминания. Одно несомненно, у неё не было златокудрых волос и небесно-голубых глаз. Но всё равно никакая сила на свете не могла заставить меня подменить в памяти подлинный образ матери каким-нибудь другим.

Я сидела и ломала голову. О чём писать?.. Часы с кукушкой, висевшие под изображением святой девы Марии, ни на минуту не замедляли своего бега, а мне всё никак не удавалось сдвинуться с места.

Я развязала ленту на голове и теребила волосы, опуская пряди на лоб, на глаза. В руке у меня была ручка. Я мусолила её, грызла, водила ею по зубам…

Как известно, философы, поэты имеют привычку почёсывать во время работы нос, скрести подбородок. Вот так и у меня: грызть ручку, напускать на глаза волосы — признак крайней задумчивости, глубокого размышления.

К счастью, подобные случаи были редки. К счастью?.. Да! Иначе жизнь походила бы на спутанный клубок, который так же трудно распутывается, как и сюжеты наших сказок о Чаршамба-карысы и Оджак-анасы.

 

* * *

Прошли годы. И вот сейчас, в чужом городе, в незнакомой гостинице, я одна в комнате и пишу в дневнике всё, что могу вспомнить. Пишу только для того, чтобы победить ночь, которая, кажется, длится вечность!.. И опять, как в далёком детстве, я тереблю свои волосы, опускаю прядь на глаза…

Как родилась эта привычка?.. Мне кажется, в детстве я была слишком беспечным, чересчур легкомысленным ребёнком, который бурно реагировал на все проявления жизни, бросаясь в её объятия. Вслед за этим неизменно наступали разочарования. Вот тогда-то, стараясь остаться наедине с собой, со своими мыслями, я пыталась сделать из своих волос покрывало, отгородиться им от всего мира.

Что касается привычки грызть ручку, точно вертел с шашлыком, этого, откровенно говоря, я объяснить не могу. Помню только, что от чернил губы у меня постоянно были фиолетового цвета. Однажды (я была уже довольно взрослой девочкой) меня пришли навестить в пансион. Я вышла на свидание с намалёванными под носом усами, а когда мне сказали об этом, чуть не сгорела от стыда.

О чём я рассказывала?.. Да… Сестра Алекси дала нам задание: вспомнить свои первые впечатления в жизни, написать сочинение. Никогда не забуду: несмотря на все мои старания, я смогла написать только следующее:

«Мне кажется, я родилась в озере, как рыба… Не могу сказать, что я совсем не помню своей матери… Помню также отца, кормилицу, нашего денщика Хюсейна… Помню чёрного коротконогого пса, который гонялся за мной по улице… Помню, как однажды я воровала из корзины виноград, и меня ужалила в палец пчела… Помню, у меня болели глаза, и мне их закапывали красным лекарством… Помню наш приезд в Стамбул с любимым Хюсейном… Помню многое другое… Но не это — мои первые впечатления, всё это было гораздо позже…

Совсем, совсем давно, мне помнится, я барахталась нагишом в своём любимом озере среди огромных листьев. Озеро не имело ни конца ни края и походило на море. По нему плавали громадные листья, оно было со всех сторон окружено деревьями… Вы спросите, как может озеро с листьями на поверхности и высокими деревьями вокруг походить на море?.. Клянусь, я не обманываю. Я сама, как и вы, удивляюсь этому… Но это так… Что поделаешь?..»

Когда потом моё сочинение читали в классе, все девочки поворачивались ко мне и громко смеялись. Бедной сестре Алекси с трудом удалось успокоить их и добиться тишины в классе.

А ведь предстань теперь передо мной сестра Алекси, похожая на обуглившуюся жердь в своём чёрном платье с ослепительно белым воротничком, с бескровным прыщеватым лицом в обрамлении капюшона, напоминающего женскую чадру, откинутую на лоб, с губами, красными, как гранатовый цветок, — предстань она теперь передо мной и задай тот же самый вопрос, я, наверно, не смогла бы ответить иначе, чем тогда на уроке французского языка, и опять стала бы доказывать, что родилась, как рыба, в озере.

Уже позже я узнала, что это озеро находится в районе Мосула, возле маленькой деревушки, название которой я всегда забываю; и моё бескрайнее, безбрежное море — не что иное, как крохотная лужица, остатки пересохшей реки, с несколькими деревцами на берегу.

 

* * *

Отец мой служил тогда в Мосуле. Мне было года два с половиной. Стояло знойное лето. В городе невозможно было оставаться. Отцу пришлось отправить нас с матерью в деревню. Сам он каждое утро верхом уезжал в Мосул, а вечером после захода солнца возвращался.

Мать настолько тяжело болела, что не могла присматривать за мной. Долгое время я была предоставлена самой себе и ползала с утра до вечера по пустым комнатам. Наконец в соседней деревушке нашли одинокую женщину-арабку по имени Фатма, у которой недавно умер ребёнок; и Фатма стала моей кормилицей, отдав мне любовь и нежность материнского сердца.

Я росла, как все дети этого пустынного края. Фатма, привязав меня, точно куль, за спину, таскала под знойным солнцем, взбиралась со мной на вершины финиковых пальм.

Как раз в то время мы перебрались в деревушку, о которой я уже говорила. Каждое утро, захватив с собой какую-нибудь еду, Фатма уносила меня в рощицу и голышом сажала в воду. До самого вечера мы возились, барахтались с ней в озере, распевали песни и тут же подкреплялись едой. Когда нам хотелось спать, мы сооружали из песка подушки и засыпали в обнимку, прижавшись друг к другу. Тела наши были в воде, а головы на берегу.

Я так привыкла к этой «водяной» жизни, что, когда мы вернулись в Мосул, я почувствовала себя рыбой, которую вытащили из воды. Я без конца капризничала, была возбуждена или, сбросив с себя одежду, постоянно выскакивала на улицу нагишом.

Лицо и руки Фатмы были разукрашены татуировкой. Я так привыкла к этому, что женщины без татуировки казались мне даже безобразными.

Первым большим горем в моей жизни была разлука с Фатмой.

Переезжая из города в город, мы наконец добрались до Кербелы. Мне исполнилось четыре года. В этом возрасте уже почти всё понимаешь.

Фатме улыбнулось счастье, она вышла замуж. Как сейчас помню день, когда она вновь стала новобрачной: какие-то женщины, казавшиеся мне удивительными красавицами, так как на лице у них была татуировка, как у Фатмы, передают меня из рук в руки и наконец усаживают рядом с кормилицей. Помню, как мы едим, хватая руками угощения с больших круглых подносов, которые ставили прямо на пол. Голова моя гудит от звона бубнов и грохота медных барабанов, похожих на кувшины для воды. В конце концов усталость берёт своё, и я засыпаю прямо на коленях у своей кормилицы…

Не знаю, была ли жива святая наша матерь Фатма, когда её сына, имама Хюсейна, убили в Кербеле; но даже если бедная женщина и дожила до того чёрного дня, всё равно, я думаю, её стенания были ничто по сравнению с теми воплями, которые испускала я на следующий день после свадебного пира, проснувшись на руках у какой-то незнакомой женщины.

Словом, сдаётся мне, Кербела со времён своего основания не была свидетелем столь бурного проявления человеческого горя. И когда у меня от крика пропал голос, я, как взрослая, объявила голодовку.

Тоску по моей кормилице помог мне забыть спустя много месяцев кавалерийский солдат по имени Хюсейн. Во время учебных занятий он свалился с лошади и стал инвалидом. Отец взял его к себе денщиком.

Хюсейн был чудаковатый малый. Он быстро привязался ко мне, я же на его любовь вначале отвечала непростительным вероломством. Мы не спали с ним вместе, как с Фатмой, но каждое утро, открыв глаза с первыми петухами, я вскакивала и стремглав бросалась в комнату Хюсейна, садилась верхом ему на грудь, как на лошадь, и пальцами открывала веки.

Прежде Фатма ходила со мной в сад, водила в поле. А теперь Хюсейн приучил меня к казарме, к солдатскому быту. Этот огромный длинноусый человек обладал удивительной способностью и искусством придумывать всевозможные игры. И вся прелесть заключалась в том, что большинство этих игр напоминало опасные приключения, от которых сердце уходило в пятки. Например, Хюсейн бросал меня вверх, словно я — резиновый мячик, и ловил у самой земли. Или же он сажал меня к себе на папаху и, придерживая за ноги, прыгал, затем быстро вертелся на одном месте. Волосы у меня лохматились, в глазах рябило, захватывало дыхание, я визжала и захлёбывалась от восторга. Подобного наслаждения я больше никогда не испытывала в жизни!..

Конечно, не обходилось и без несчастных случаев. Но у нас с Хюсейном был твёрдый уговор: если во время игры мне доставалось, я не должна была плакать и жаловаться на него. Я, как взрослая, научилась хранить тайну. Дело не столько в моей честности, просто я боялась, что Хюсейн перестанет со мной играть.

В детстве меня называли задирой. Кажется, это соответствовало действительности. Играя с детьми, я всегда кого-нибудь обижала, доводила до слёз. Очевидно, эта черта была следствием игр, которым меня научил Хюсейн. От него же я унаследовала ещё одно качество: не падать духом в трудную минуту, встречать беду с улыбкой.

Иногда в казарме Хюсейн заставлял анатолийских солдат играть на сазе, а сам сажал меня на голову, точно я была кувшином, и исполнял какие-то странные танцы.

Одно время мы с Хюсейном занимались «конокрадством». В отсутствие отца он тайком уводил из конюшни его лошадь, сажал меня впереди себя на седло, и мы часами ездили по степи. Однако нашим развлечениям скоро пришёл конец. Не могу точно утверждать, но, кажется, повар выдал нас отцу. Бедный Хюсейн получил две оплеухи и больше никогда не осмеливался подойти к лошади.

Говорят, настоящая любовь не бывает без драки и крика. Мы с Хюсейном ссорились на дню раз по пяти.

У меня была своеобразная манера дуться. Я забивалась в угол, садилась на пол и отворачивалась к стенке. Хюсейн сначала, казалось, не обращал на меня внимания, потом, сжалившись, подхватывал меня на руки, подбрасывал вверх, заставляя оглушительно визжать. Я ещё некоторое время капризничала на руках у Хюсейна, ломалась, потом наконец соглашалась поцеловать его в щёку. Так мы мирились.

Наша дружба с Хюсейном продолжалась два года. Но те годы совсем не похожи на теперешние. Они были такие долгие, такие бесконечные!..

Может, нехорошо, что, вспоминая своё детство, я всё время говорю про Фатму и Хюсейна?..

Мой отец был кавалерийский офицер, майор. Звали его Низамеддин. Вскоре после женитьбы на моей матери его перевели в Диарбекир. Мы уехали из Стамбула и больше туда не вернулись. Из Диарбекира отца перевели в Мосул, из Мосула в Ханекин, оттуда в Багдад, затем в Кербелу. Ни в одном из этих городов мы не жили больше года.

Все говорят, я очень похожа на мать. У меня есть фотография, где отец и мать сняты в первый год после свадьбы. Действительно, я — её копия. Вот только здоровьем несчастная женщина никак не походила на меня. Болезненная от природы, она не могла привыкнуть к суровому климату гор и зною пустынь, ей было трудно переносить переезды. Кроме того, я думаю, она была чем-то тяжело больна. Вся замужняя жизнь бедной мамы прошла в том, что она старалась скрыть свой недуг. Понятно: она очень любила отца и боялась, что её насильно разлучат с ним.

Отца отсылали всё дальше и дальше от Стамбула. Каждый раз перед дорогой он говорил маме:

— Поезжай ты на сезон, ну хоть месяца на два, к матери. Бедная старушка… Она, наверно, так соскучилась по тебе!..

Но мать только сердилась:

— Разве у нас был такой уговор?.. Мы же собирались вместе вернуться в Стамбул!..

Когда разговор заходил о её болезни, она протестовала:

— Ничего у меня не болит. Устала немного. Погода переменилась, поэтому… Пройдёт…

Она скрывала от отца свою тоску по родному Стамбулу. Но возможно ли было это скрыть?

Стоило ей вздремнуть хотя бы минутку, проснувшись, она уже начинала рассказывать бесконечный сон про наш особняк и рощу в Календере, о водах Босфора. Какая, надо думать, тоска гложет сердце человека, если он в несколько минут умудряется видеть такие длинные сны!

Моя бабка не раз обращалась в военное министерство, ходила к большим начальникам, плакала, умоляла, но все её хлопоты о переводе отца в Стамбул не дали никаких результатов.

Неожиданно болезнь матери обострилась. Отец решил везти её в Стамбул, подал рапорт об отпуске и, не дожидаясь ответа, двинулся в путь.

Хорошо помню наш переезд через пустыню на верблюдах в махфе.

Когда мы добрались до Бейрута и увидели море, матери стало как будто полегче. Мы остановились у знакомых. Мать сажала меня к себе на кровать, расчёсывала волосы, прижималась головой к моей груди и плакала, глядя на мои грязные руки и платьице без единой пуговицы.

Дня через два ей стало лучше, она смогла встать, даже вынула из сундука новые платья, принарядилась. Вечером мы спустились вниз встречать отца.

Отец остался жить в моей памяти как суровый солдат, строгий, немного дикий. Но никогда не забуду, как он обрадовался, увидев мать на ногах, как он плакал, схватив её за руки, словно ребёнка, который только начинает ходить.

Это был последний вечер, когда мы были вместе. На следующий день мать нашли у открытого сундука мёртвой с кровавой пеной на губах. Голова её покоилась на узелке с бельём.

Шестилетний ребёнок должен понимать уже многое. Но я почему-то оставалась спокойной, словно ничего не замечала.

В доме, где мы поселились, было много обитателей. Помню, я каждый день дралась с ребятишками в большом саду. Помню, как мы с Хюсейном бродили по улицам города, по набережной, заходили во дворы мечетей, любовались куполообразными крышами.

Мать похоронили на чужбине. Отцу уже незачем было ехать в Стамбул. Видно, ему также не очень хотелось встречаться с моей бабушкой и многочисленными тётушками. Однако он счёл своим долгом отправить к ним меня. Возможно, он решил, что жизнь среди солдат в казармах не слишком подходяща для взрослой девочки.

 

* * *

В Стамбул меня отвёз наш денщик Хюсейн.

Представьте себе роскошный пароход и маленькую девочку на руках у плохо одетого солдата-араба. Кто знает, какой жалкой и смешной казалась эта картина со стороны. Но сама я была страшно счастлива оттого, что совершаю путешествие с Хюсейном, а не с кем-нибудь другим.

Наша дача стояла на берегу моря. В роще за домом был каменный бассейн, украшенный статуей, изображавшей нагого мальчика с отбитыми по плечи руками.

В первые дни нашего приезда эта почерневшая от солнца и сырости изуродованная фигурка казалась мне маленьким арабчонком-калекой.

Кажется, стояла осень, так как зеленоватая вода бассейна была покрыта красными листьями. Разглядывая их, я заметила на дне несколько золотых рыбок. И тогда я прямо в новых ботинках и шёлковом платье, которое бабушка накануне так старательно разгладила, прыгнула в бассейн.

Роща моментально огласилась дикими криками. Не успела я опомниться, как тётушки вытащили меня, подхватили на руки, начали переодевать. Они бранили меня и целовали одновременно.

Эти крики и причитания сильно напугали меня, и отныне я уже не осмеливалась лезть в бассейн, а только ложилась животом на край, обсыпанный галькой, и свешивала вниз голову.

В один из дней я опять лежала на краю бассейна и наблюдала за рыбками. Позади меня на садовой скамье сидела бабушка в своём неизменном чёрном чаршафе. Возле неё, поджав под себя ноги, как во время намаза, примостился Хюсейн. Они тихо о чём-то говорили, поглядывая в мою сторону. Надо полагать, разговаривали они по-турецки, так как я не понимала ни слова. Интонация их голосов, их непонятные взгляды заставили меня насторожиться. Я, как зайчонок, навострила уши и уже не видела золотых рыбок, сбившихся вокруг крошек бублика, который я разжевала и бросила в бассейн. Я смотрела на отражение бабушки и Хюсейна в зеленоватой воде. Хюсейн смотрел на меня и вытирал глаза огромным платком.

Порой у детей не по годам развита необыкновенная интуиция. Я заподозрила неладное: меня хотят разлучить с Хюсейном. Почему?.. Я была слишком мала, чтобы разбираться в подобных тонкостях. Однако я чувствовала, что эта разлука является таким же неотвратимым несчастьем, как наступление тьмы, когда приходит её час, как потоки дождя в ненастный день.

В ту ночь я неожиданно проснулась. Моя маленькая кроватка стояла рядом с бабушкиной. Ночник под красным колпаком у нашего изголовья потух. Комната была залита лунным светом, который проникал сквозь окна. Спать не хотелось. Меня душила невыносимая обида. Приподнявшись на локтях, я смотрела некоторое время на бабушку. Убедившись, что она спит, я осторожно сползла с кровати и на цыпочках выскользнула из комнаты.

Я не боялась темноты, как многие мои сверстники, не боялась ходить ночью одна. Когда деревянные ступеньки лестницы, по которым я спускалась, начинали скрипеть у меня под ногами, я останавливалась с замирающим сердцем и пережидала. Моя осторожность могла сделать честь любому взрослому человеку.

Наконец я добралась до передней. Дверь оказалась на запоре. Но меня выручило окошко рядом с дверью, ведущей в сад. Оно было распахнуто. Выскочить через него в сад для меня было минутным делом.

Хюсейн спал в сторожке садовника в конце сада. Я побежала прямо туда. Длинный подол белой ночной рубашки путался у меня в ногах. Войдя в сторожку, я забралась на кровать к Хюсейну.

У Хюсейна был очень крепкий сон. Я узнала об этом, ещё когда мы жили в Арабистане. Разбудить его по утрам было нелёгким делом. Чтобы заставить его наконец открыть глаза, приходилось садиться верхом ему на грудь, словно на лошадь, тянуть за длинные усы, как за поводья, и при этом оглушительно кричать.

Однако в эту ночь я побоялась будить Хюсейна. Я была уверена, что, проснувшись, он не позволит мне, как прежде, лежать у себя под боком, возьмёт на руки и, не обращая внимания на мои мольбы, отнесёт к бабушке.

А у меня было одно желание: провести последнюю ночь перед разлукой рядом с Хюсейном.

У нас в семье до сих пор ещё вспоминают о моей проделке.

Под утро бабушка проснулась и увидела мою кровать пустой. Старушка чуть не сошла с ума. Через несколько минут весь дом был поднят на ноги… Зажгли лампы, свечи, обыскали сад, берег моря, обшарили всё — чердак, улицы, сарай, где хранились лодки, дно бассейна. В колодец для поливки огородов на соседнем пустыре опускали фонарь…

Наконец бабушка, вспомнив про Хюсейна, бросилась в садовую сторожку, где и нашла меня спящей на груди у солдата.

У меня хорошо сохранился в памяти день нашего расставания. Это была настоящая трагедия. Сейчас я смеюсь… Никогда в жизни я так не унижалась, так не заискивала перед взрослыми, как в тот день. Хюсейн сидел у дверей на корточках и, не стесняясь, плакал. Слёзы текли по его длинным усам. Выкрикивая заклинания, которым я научилась у нищих-арабов в Багдаде и Сирии, я целовала полы бабушкиного и тёткиных платьев, умоляла не разлучать нас.

Романисты любят так изображать людей в горе: опущенные плечи, угасший взор, неподвижность и безмолвие — словом, жалкие, немощные существа.

У меня же всё было как раз наоборот. Стоит со мной приключиться беде, как глаза мои начинают сверкать, лицо становится весёлым, движения резкими, я шучу и проказничаю, от хохота теряю рассудок, словно мне всё нипочём на этом свете. Язык мой болтает без устали, я готова совершить любые глупости. И всё это потому, как мне кажется, что для человека, неспособного поведать о своём горе первому встречному или даже кому-нибудь близкому, так жить легче.

Помню, что, расставшись с Хюсейном, я вела себя именно таким образом. Невозможно описать всех моих буйных шалостей. Я словно взбесилась. Ну и досталось же от меня моим маленьким родичам, которых взрослые приводили специально развлекать меня.

Однако я очень скоро перестала тосковать по своему Хюсейну, — беспечность, достойная всяческого осуждения. Не знаю, но, может, я действительно была на него обижена. Стоило кому-нибудь упомянуть в моём присутствии его имя, как я начинала морщиться, бранить его на ломаном турецком языке, который только что начала усваивать: «Хюсейн плохой… Хюсейн нехороший…» — и плевать на пол.

Тем не менее коробка фиников, присланная мне беднягой, «плохим и нехорошим» Хюсейном, тотчас по прибытии в Бейрут, как будто несколько смягчила мой гнев. С тоской я смотрела, как коробка пустеет, и всё-таки в один присест уплела все финики. К счастью, остались косточки, которыми я потом забавлялась много недель. Часть их я перемешала с большими разноцветными бусами, которые обычно вешают на шею мулов от сглаза, и нанизала всё это на нитку. У меня получилось замечательное ожерелье, похожее на те, какие носят людоеды.

Оставшиеся косточки я повтыкала в землю в разных местах сада и много месяцев подряд каждое утро поливала их из маленького ведёрка, ожидая появления финикового леса.

Трудно приходилось моей бедной бабушке. Со мной действительно было невозможно совладать. Я просыпалась очень рано, на рассвете, шумела и бесилась до позднего вечера, пока не валилась замертво от усталости.

Как только умолкал мой голос, всех охватывало беспокойство. Это означало, что я или обрезала себе руку и втихомолку пытаюсь остановить кровь, или упала откуда-нибудь и корчусь от боли, стараясь не кричать, или же совершаю очередное преступление: отпиливаю у стульев ножки, перекрашиваю чехлы от тюфяков и т.д.

Я взбиралась на верхушки деревьев и мастерила из тряпок и щепок птичьи гнезда, лазила на крышу и бросала в трубу камень, чтобы попугать повара.

Иногда к нам в особняк приезжал доктор. Однажды я вскочила в пустой фаэтон, оставленный доктором у ворот, хлестнула лошадей кнутом и пустила их вскачь. В другой раз я приволокла на берег моря большое корыто для стирки, спустила его на воду и поплыла по волнам.

Не знаю, как в других семьях, но у нас считалось грехом поднимать руку на сироту. Если я совершала какой-нибудь очень тяжкий проступок, меня наказывали: брали за руку, отводили в комнату и запирали там.

У нас был очень странный родственник, которому дети дали прозвище «бородатый дядя». Так вот этот самый бородатый дядя называл мои руки «решёткой святых» . Они всегда были у меня в синяках, порезах, ссадинах, постоянно обмотаны тряпичными бинтами, как у женщин, красящих ногти хной.

Со своими сверстниками я никогда не ладила. Меня боялись даже дети, которые были намного старше. Если же вдруг в моём сердце вспыхивала любовь, что случалось очень редко, то предмету моей страсти это сулило одни неприятности. Я не научилась любить обычной человеческой любовью и относиться с нежностью к приятному мне существу. Я бросалась на объект своей любви, как волчонок, царапала и кусала его, словом, обращалась так грубо, что человек терялся.

Среди моих маленьких родственников был только один, в присутствии которого я испытывала непонятную робость и смущение, — это сын моей тётки Бэсимэ — Кямран. Впрочем, было бы не совсем правильно называть его ребёнком. Во-первых, Кямран был намного старше меня, а во-вторых, это был очень послушный, очень серьёзный мальчик. Он не любил играть с детьми, всегда в одиночестве бродил по берегу моря, засунув руки в карманы, или читал под деревом книжку. У него были русые вьющиеся волосы и нежное белое личико. Мне почему-то казалось, что если ухватить его зубами за ухо и взглянуть вблизи в эти мраморные щёки, то увидишь в них, как в зеркале, своё отражение.

И всё-таки, несмотря на робость перед Кямраном, у меня однажды произошла неприятность даже с ним. Случилось мне раз таскать с берега моря обломки скалы в плетёной корзине. И вот камень каким-то образом вывалился из корзины и ударил Кямрана по ноге. То ли камень был очень тяжёл, то ли нога моего кузена слишком хрупкой, но вопль, последовавший вслед за этим, невероятно испугал меня. С проворством мартышки я вскарабкалась на громадную чинару, которая росла в нашем саду. Ни брань, ни угрозы, ни мольбы не могли заставить меня спуститься вниз. Наконец садовнику приказали снять меня с дерева. Но по мере того, как он поднимался, я лезла всё выше и выше к самой макушке. Бедняга понял, что, если погоня будет продолжаться, я не остановлюсь, заберусь на такие тонкие ветки, которые не выдержат меня, и произойдёт несчастье. Садовник спустился вниз. А я до самых сумерек просидела на ветке дерева, словно птица.

Моя бедная бабушка лишилась из-за меня покоя и сна. Ну и доставалось же несчастной старушке! Иногда по утрам её будила моя возня, и она вставала усталая и разбитая. Бабушка хватала меня за плечи и трясла, причитая и вспоминая мою бедную маму: «Ах, дочь моя, ты покинула нас и оставила мне на голову это чудовище!.. Это в мои-то годы!..»

Но я знаю точно: предстань перед ней в этот момент моя покойная мать и спроси: «Кого ты предпочтёшь: это чудовище или меня?..» — бабушка, несомненно, выбрала бы внучку, отказавшись от дочери.

Конечно, болезненной старушке было тяжело вставать каждое утро усталой, не отдохнув от вчерашнего дня… Однако не надо забывать, что ещё горше просыпаться в одиночестве, хотя бы и отдохнув за ночь, скорбеть душой об ушедших, предаваясь грустным воспоминаниям.

Словом, я уверена, несмотря на все неприятности, которые я причиняла домашним, бабушка была счастлива со мной, я стала утешением для неё.

Мне было девять лет, когда мы потеряли бабушку. Отец случайно в это время находился в Стамбуле, его переводили из Триполи в Албанию. В Стамбуле он мог задержаться только на неделю.

Смерть бабушки поставила отца в очень затруднительное положение. Не мог же холостой офицер таскать за собой в бесконечных скитаниях девятилетнюю дочь. Оставить же меня на попечении тёток ему почему-то не хотелось. Возможно, он боялся, что я попаду в положение нахлебницы.

И тогда отец придумал следующее…

Однажды утром он взял меня за руку, и мы вышли из дому; добрались до пристани, сели на пароход и приехали в Стамбул. У Галатского моста мы сели в фаэтон, который долго возил нас по каким-то холмам, мимо многочисленных базарчиков. Наконец мы очутились у дверей большого каменного здания. Это была так называемая «школа сестёр», которая готовила мне заключение на десять лет.

Нас провели в мрачную комнату рядом с прихожей. Портьеры на окнах были спущены, наружные ставни плотно прикрыты.

Очевидно, всё было заранее оговорено и согласовано. Через минуту в комнату вошла женщина в чёрном платье. Она наклонилась ко мне, и поля её белого головного убора, словно крылья какой-то диковинной птицы, коснулись моих волос. Женщина заглянула мне в лицо, погладила по щеке…

Помню, день моего появления в пансионе тоже ознаменовался происшествием.

В то время как отец разговаривал с сестрой-директрисой, я бродила по комнате, всё разглядывала, всюду совала свой нос. Моё внимание привлекла пёстро разрисованная ваза, и мне захотелось потрогать рисунки рукой. В конце концов ваза упала на пол и разлетелась вдребезги.

Отец, звякнув саблей, вскочил со стула, поймал меня за руку. Трудно передать, как он был огорчён и сконфужен.

Что касается сестры-директрисы, хозяйки разбитой вазы, то она, напротив, весело улыбнулась и замахала руками, стараясь успокоить отца.

Ах, сколько мне предстояло разбить в пансионе ещё всякого добра, кроме этой злополучной вазы! Короче, мои домашние проказы продолжались и там. Наши сёстры-воспитательницы или действительно обладали ангельским терпением, или просто симпатизировали мне. Иначе я не понимаю, как они могли прощать все мои выходки.

Я без умолку болтала на уроках, разгуливала по классу… Спокойно спускаться и подниматься по лестнице, как это делали другие девочки, — было не по мне. Я должна была сначала переждать, куда-нибудь спрятавшись, пока спустятся все мои подруги, после этого вскакивала на перила верхом и молниеносно слетала вниз. Наверх же я взбиралась так. Складывала ноги вместе, солдатиком, и прыгала сразу через несколько ступенек.

У нас в саду стояло старое сухое дерево. При всяком удобном случае я взбиралась на него и скакала с ветки на ветку, не обращая внимания на угрозы наставниц. Наблюдая как-то за моими гимнастическими упражнениями, одна из сестёр воскликнула:

— Господи, что за ребёнок?! Ведь это не человек, а чалыкушу.

И с того дня моё настоящее имя было словно забыто. Все называли меня только Чалыкушу.

Не знаю, как это случилось, но мои домашние тоже потом начали звать меня по прозвищу. А моё подлинное имя, Феридэ, сделалось официальным и употреблялось очень редко, точно праздничный наряд.

Имя Чалыкушу нравилось мне, оно даже выручало меня. Стоило кому-нибудь пожаловаться на мои проделки, я только пожимала плечами, как бы говоря: «Я тут ни при чём… Что же вы хотите от Чалыкушу?..»

К нам в школу приходил аббат в очках, с маленькой козьей бородкой. Как-то раз ножницами для рукоделья я выстригла у себя клок волос и прилепила его клеем на подбородок. Когда священник смотрел в мою сторону, я прикрывала подбородок руками, но стоило ему отвернуться, как я тотчас открывала лицо, мотала головой из стороны в сторону, подражая нашему аббату. Класс умирал со смеху. Аббат никак не мог понять причин нашего веселья, выходил из себя и даже бранился.

Я случайно повернулась к окну, выходящему в коридор, и вдруг увидела, что за мной из коридора наблюдает сестра-директриса.

Я растерялась, но, как вы думаете, что я сделала?.. Прижалась грудью к парте, приложила палец к губам, словно подавая знак молчать, затем послала ей воздушный поцелуй.

Сестра-директриса была главной в пансионе. Все, даже самые престарелые воспитательницы, боготворили её. Несмотря на своё высокое положение, строгая дама улыбнулась, её позабавила моя смелость. Ведь я приглашала её стать соучастницей моей проделки. Мне показалось, будто директриса боится, что, войдя в класс, ей не удастся сохранить серьёзный вид. Она только погрозила мне пальцем и скрылась в коридорном полумраке.

Однажды сестра-директриса поймала меня на месте преступления. Дело было в столовой. Я складывала объедки в корзину для бумаг, принесённую тайком из класса.

Строгим голосом директриса подозвала меня.

— Подойди сюда, Феридэ. Объясни мне, что ты делаешь.

Я не видела ничего дурного в моём занятии, взглянула прямо в глаза директрисе и спросила:

— Разве кормить собак — это плохо, ma soeur?

— Каких собак?.. Зачем кормить?..

— Собак… На пустыре… Ах, ma soeur, знали бы вы, как они радуются, завидев меня! Вчера вечером псы встретили меня на самом углу. Как они начали крутиться вокруг меня!.. Я им говорю: «Потерпите… Что с вами?.. Пока не придёте на пустырь, ничего не дам…» Но злюки ни за что не хотели понимать человеческого языка. Они чуть не свалили меня на землю… Ну и я заупрямилась… Зажала корзину между ног… Они меня едва не разорвали. На моё счастье, мимо проходил продавец бубликов… Он спас меня.

Директриса слушала, пристально глядя мне в глаза.

— Хорошо, но как ты вышла из пансиона?

— Перелезла через забор возле прачечной… — не задумываясь, ответила я.

— Да как ты осмелилась? — ужаснулась директриса, хватаясь руками за голову, словно услышала страшное известие.

— Не волнуйтесь, ma soeur, забор очень низенький… А потом, что же вы хотите?.. Разве я могу выйти через калитку… Неужели привратник выпустит меня?.. Правда, однажды мне удалось его обмануть… Я сказала: «Тебя зовёт ma soeur Тереза». Так и убежала. Только прошу вас, не выдавайте меня. Ведь это очень опасно, если псы будут голодными!..

Странные существа наши сёстры. Соверши я подобное в какой-нибудь другой школе, меня посадили бы в карцер или ещё как-нибудь наказали.

Директриса опустилась передо мной на корточки, и мы оказались с ней лицом к лицу.

— Покровительствовать животным — очень похвально! Но непослушание?! Это очень плохо! Оставь мне эту корзину. Я отошлю объедки с привратником.

Мне кажется, никто в жизни не любил меня так, как эта женщина.

Подобные воспитательные методы действовали на меня тогда не больше, чем лёгкий ветерок на скалу. Вряд ли они могли повлиять на мой буйный, необузданный характер. Но со временем атмосфера пансиона, уклад жизни, созданный сёстрами, помимо моей воли проникали в мою душу, оставляя неизгладимые следы, вызывая во мне чувство нежности и сострадания.

Да, я была действительно очень странной и сумасбродной девочкой. Я хорошо изучила слабости наших воспитательниц и изобретала всевозможные пытки, зная, кого как надо изводить.

Например, у нас была старая, крайне набожная учительница музыки — сестра Матильда. Так вот, когда она со слезами на глазах усердно молилась перед изображением святой девы Марии, я показывала на мух, которые кружились в воздухе, и говорила, стараясь уязвить бедную старушку:

— Ma soeur, нашу дорогую пресвятую мать посетили ангелы...

Одна из наших воспитательниц, дама крайне раздражительная и капризная, слыла страшной чистюлей. Поэтому всякий раз, проходя мимо неё, я энергично встряхивала ученической ручкой, словно досадуя, что она плохо пишет, и белоснежный воротник несчастной женщины покрывался чернильными кляксами.

Другая наша молоденькая воспитательница до смерти боялась насекомых. В какой-то книге мне попался цветной рисунок скорпиона. Я аккуратно вырезала его ножницами, затем поймала в столовой большого слепня и приклеила ему на спину этот рисунок. На вечерних занятиях я под каким-то предлогом подошла к нашей воспитательнице и подбросила «скорпиона» на кафедру.

Пока я отвлекала воспитательницу разговором, слепень начал двигаться. И вдруг бедная женщина увидела при свете керосиновой лампы, как страшный скорпион, потрясая клешнями и хвостом, ползёт прямо на неё. Она испустила дикий вопль, схватила линейку, лежавшую рядом, и одним махом пригвоздила слепня к кафедре. После этого прислонилась спиной к стене, закрыла лицо руками и на мгновение лишилась чувств.

В ту ночь я долго не могла заснуть, ворочаясь в постели с боку на бок.

Мне было уже двенадцать лет, и я успела усвоить кое-какие понятия стыда и совестливости. Я мучилась, вспоминая проделку с воспитательницей. На этот раз мой проступок был не из тех, которые проходят безнаказанно. Я чувствовала: утром меня непременно вызовут на допрос и что-то будет!..

Во сне я несколько раз видела сестру-директрису. Её сердитое лицо с широко раскрытыми глазами надвигалось на меня, она что-то кричала.

На следующий день первый урок прошёл без происшествий. В конце второго дверь приоткрылась, вошла одна из сестёр. Она что-то шепнула учительнице, затем жестом пригласила меня последовать за ней. Какой ужас!.. Не оглядываясь по сторонам, вобрав голову в плечи и прикусив язык, я поплелась к выходу. Девочки за моей спиной хихикали, учительница легонько стучала линейкой по кафедре, призывая класс к спокойствию.

Минуту спустя я уже стояла в кабинете сестры-директрисы. Но, удивительно, её лицо нисколько не походило на то, которое я видела во сне. Мне даже вдруг показалось, что это не я, а она напроказила, придумав шутку с оводом-скорпионом, и довела воспитательницу до обморока.

Лицо сестры-директрисы было печальное, губы дрожали. Она взяла меня за руку и чуть притянула к себе, словно собиралась обнять, затем отпустила мою руку и сказала:

— Феридэ, дитя моё. Мне надо тебе что-то сообщить… Неприятное известие. Твой папа как будто немного болен… Я говорю «немного», но, кажется, он очень болен…

Сестра-директриса комкала в руках какое-то письмо. Видно, ей трудно было договорить до конца. Вдруг воспитательница, которая привела меня из класса, закрыла лицо платком и выбежала из комнаты.

Тогда я всё поняла. Мне хотелось что-то сказать, но у меня, как и у сестры-директрисы, отнялся язык. Отвернувшись, я посмотрела через открытое окно на деревья. Меж ветвей, залитых солнечным светом, стремительно проносились ласточки.

Неожиданно мной овладела какая-то непонятная резвость.

— Мне всё ясно, ma soeur… — сказала я. — Не огорчайтесь. Что поделаешь? Все мы умрём.

Директриса прижала мою голову к груди и долго не отпускала.

Вскоре в пансион прибыли мои тётки, хотя в этот день посещения не полагались. Они просили разрешить им забрать меня домой. Но я наотрез отказалась, сославшись на предстоящие экзамены. Однако эти экзамены не помешали мне в тот день буйствовать больше, чем обычно. Дело дошло до того, что на вечерних занятиях у меня поднялась температура. Скрестив руки на парте, я положила на них голову, как это делают лентяи, да так и заснула, даже не поужинав.

 

* * *

Летние каникулы я провела в Козъятагы на даче у тётки Бесимэ.

Здешние дети были для меня неподходящей компанией. Двоюродная сестра Неджмие, молчаливая, болезненная девочка, не слезала с колен матери. Она, как две капли воды, походила на своего старшего брата Кямрана.

К счастью, по соседству жило много переселенцев с Балкан. Их дети собирались у нас в саду каждый день. Я верховодила этими ребятами, бесилась вместе с ними до позднего вечера.

Но мои бедные товарищи пришлись не ко двору и были вскоре изгнаны из особняка нашим садовником.

Однако ребята не очень обиделись на такое обхождение, они были негордые и по-прежнему приходили и похищали меня из особняка. Мы целый день бродяжничали по полям, лазили через заборы в сады, воровали фрукты.

Домой я возвращалась в сумерках. Лицо моё было сожжено солнцем. Израненными руками я старалась прикрыть дыры на платье. Завидев меня, тётка Бесимэ приходила в неистовство; она без конца ставила мне в пример Неджмие, которая только и делала, что зевала, раскрывая свой розовый ротик, потряхивая копной блестящих волос, и поэтому была похожа на глупую и ленивую кошку. Мало того, тётка постоянно твердила мне о воспитанности, вежливости, начитанности и ещё бог знает каких качествах и достоинствах братца Кямрана.

Ну ладно, Неджмие… всего-навсего тёплая, мягкая, зябкая кошка, выросшая на коленях у матери. В душе я и не могла отрицать, что девушки должны быть именно такими. Но вот Кямран. Великовозрастный Кямран!.. Ему шёл двадцатый год. Над тонкими губами, похожими на серп луны, уже появились реденькие усы. Он носил шёлковые чулки и замшевые туфли, в которых его крошечные, словно девичьи, ножки казались ещё меньше. Когда Кямран шёл, стройный стан его сгибался, точно тонкая, гибкая ветвь. Из расстёгнутого ворота шёлковой сорочки выглядывала длинная белая шея. Нет, это была какая-то девица, а не мужчина. Ах, как он меня раздражал! Я просто выходила из себя, когда наши родственники или соседи наперебой расхваливали его добродетели.

Сколько раз, помнится мне, пробегая мимо, я толкала его, делая вид, что споткнулась. Сколько книг я у него изорвала! Чего только я не придумывала, чтобы сцепиться с ним! Как я молила в душе: «Ну, оживись хоть немного, божий раб! Девчонка! Ну, возрази, сделай что-нибудь мне наперекор? И тогда я, как кошка, кинусь на тебя, заставлю валяться в пыли… Вырву твои волосы, выцарапаю зелёные змеиные очи!..»

Вспоминая, как он корчился от боли в тот день, когда я ушибла ему ногу камнем, я дрожала, радуясь.

Но Кямран считал себя уже взрослым мужчиной, смотрел на меня свысока и говорил, нагло и презрительно улыбаясь:

— До каких пор будет продолжаться это ребячество, Феридэ?

«Хорошо, а до каких пор ты будешь таким слюнтяем? Когда ты перестанешь жеманиться и кокетничать, как девица на смотринах?..»

Конечно, этого я не говорила вслух. Тринадцатилетняя девочка не будет надоедать молодому человеку, если её грубость постоянно наталкивается на холодную вежливость. Часто, боясь, как бы у меня с губ невольно не сорвались какие-нибудь грубые слова, я зажимала рот рукой и бежала в глубь сада, чтобы в укромном уголке вволю отругать Кямрана.

Однажды в дождливый день на нижнем этаже особняка собрались женщины и заспорили о модах. Тут же был и Кямран.

Внимательно прислушиваясь к разговору, я сидела в углу и, скосив глаза и высунув язык, зашивала порванный рукав блузки.

Женщины попросили Кямрана высказать своё мнение о зимних туалетах, которые они заказали.

Я не выдержала и громко расхохоталась.

— Чего смеёшься? — спросил мой кузен.

— Так. Пришло кое-что в голову…

— Что именно?

— Не скажу…

— Ну, не кривляйся. Впрочем, ты болтушка, всё равно не вытерпишь, скажешь!

— Ну что ж, тогда не гневайся. Ты так увлёкся разговором о туалетах, что я подумала: аллах по ошибке создал тебя мужчиной. Совсем как девчонка! Да и годы тебе надо сбросить. За тринадцатилетнюю сойдёшь.

— Ну, а дальше что?

— Дальше вот что… Я тут зашиваю какой-то пустяк и то исколола себе все пальцы. Значит, я — парень. И мне лет двадцать — двадцать два.

— Ну, а дальше?

— Дальше? Дальше я, по воле аллаха, по решению пророка, женилась бы на тебе. Вот и делу конец.

Стены комнаты задрожали от дружного смеха. Я подняла голову: все глаза были устремлены на меня.

— Но это и сейчас возможно, Феридэ, — зло пошутил кто-то из гостей.

Я недоумённо вытаращила глаза.

— Каким образом?

— Как каким образом?.. Выйдешь замуж за Кямрана. Он будет заведовать твоими туалетами, штопать дыры. А ты будешь заниматься делами…

Я вспыхнула и вскочила с места. Больше всего я была сердита на себя. Красноречие моё вдруг иссякло. Вот что значит неопытность в искусстве пустословия. Да ещё эта предательская заплатка на рукаве совсем меня замучила.

Тем не менее я нашла в себе силы броситься в контрнаступление.

— Что ж, вполне возможно, — сказала я, — но, думаю, Кямрану-бею придётся худо. Не дай аллах, дома начнётся драка… Что станет с моим кузеном?.. Кажется все помнят, что было, когда я ушибла камнем его нежные ножки…

В комнате опять раздался взрыв смеха. Сохраняя серьёзность, я направилась к себе, но на пороге обернулась и сказала:

— Прошу прощения. Девочке, которой едва исполнилось четырнадцать, говорить такие вещи не пристало. Вы уж извините.

Стуча каблуками по деревянным ступенькам лестницы, хлопая дверьми, я добежала до своей комнаты и бросилась на кровать.

Внизу продолжали хохотать. Кто знает, может, они смеялись надо мной… Но ничего, я не останусь в долгу!

Мне кажется, было бы неплохо выйти замуж за Кямрана. Время шло, мы взрослели, и случай сразиться с ним всё больше и больше отдалялся. Кроме замужества, пожалуй, не было другой возможности свести с Кямраном счёты, выместить на нём свою злобу.

Первые три месяца после летних каникул наш пансион напоминал вулкан, в недрах которого кипят и бурлят страсти. Разрядка наступала только к экзаменам.

Дело в том, что весной на пасху мои подружки, исповедующие католичество, совершали своё первое причастие. В длинных белых шёлковых платьях, в газовых, как у новобрачных, покрывалах они шли в церковь обручаться с пророком Иисусом.

Храм был ярко освещён огнями свечей. Звучал орган. В воздухе плыли звуки религиозных гимнов. Повсюду был разлит запах весенних цветов. Его перебивал терпкий аромат ладана и алоэ. Сколько было прелести в этом обряде обручения! И как жаль, что сразу же после пасхи, вырвавшись на каникулы, неверные девушки тотчас изменяли своему наречённому, голубоглазому Иисусу с восковым личиком, обманывали его с первым встречным мужчиной, а иногда и не с одним.

Возвращаясь после каникул в пансион, мои подружки привозили в своих чемоданах умело спрятанные записки, фотокарточки, сувениры в виде засушенных цветочков и многое другое. Мне было известно, о чём они шептались, разгуливая в обнимку парочками по саду. Нетрудно было догадаться, что под цветными раззолочёнными открытками с изображением Христа и ангелочков, которые дарили обычно самым невинным и набожным девушкам, прятались фотографии молодых людей. В укромном уголке сада можно было часто видеть шепчущихся учениц пансиона; там подружки поверяли свои сердечные тайны, чтобы никто, даже летающие вокруг букашки, не могли услышать их признаний. В эти осенние месяцы девушки ходили не иначе, как в обнимку, тесно прижавшись друг к другу.

Лишь я, несчастная, вечно была одна — в саду и в классе. В моём присутствии девочки вели себя очень сдержанно и осторожно. Они избегали меня больше, чем сестёр. Спр́осите почему? Потому что, как говорил друг нашего дома «бородатый дядя», я была болтлива. Если, например, я замечала, что какая-нибудь воспитанница обменивается с молодым человеком цветком через садовую решётку, то кричала об этом на весь сад, словно глашатай. И всё это потому, что подобные истории меня ужасно раздражали.

Не забуду, как однажды зимним вечером мы готовили в классе уроки. Моя подруга Мишель, очень способная девочка, получив разрешение сестры сесть на заднюю парту, объясняла нерадивой ученице урок по римской истории. Неожиданно гробовую тишину класса нарушили частые всхлипывания. Воспитательница подняла голову и спросила:

— В чём дело, Мишель? Ты плачешь?

Мишель закрыла руками мокрое от слёз лицо.

Вместо неё ответила я:

— Мишель взволнована поражением карфагенян, потому и плачет.

В классе раздался хохот.

Словом, мои подружки были правы, не принимая меня в свою компанию. Не очень-то приятно находиться в стороне, видеть, что к тебе относятся как к легкомысленной девчонке, хотя я была уже совсем взрослой. Мне шёл пятнадцатый год — возраст, в котором наши матери становились невестами, а бабки бегали к колодцу заветных желаний в Эйюбе и в тревоге молились: «Господи, помоги! Засиживаемся дома!»

Ростом я не вышла, но тело моё уже сформировалось и было развито не по летам… У меня был удивительный цвет лица, казалось, все краски природы переливались, светились на моем лбу, щеках, губах…

Наш «бородатый дядя» при встрече брал меня за руку, тащил к окну и, уставившись своими близорукими глазами, внимательно разглядывал, приговаривая:

— Ах, девочка, ну что за лицо у тебя! Какие краски! Такие не поблекнут!

«Господи, — думала я, глядя на себя в зеркало, — разве такой должна быть девушка? Фигура похожа на волчок, а лицо словно раскрашено кистью художника». И мне казалось, будто я рассматриваю куклу на витрине универсального магазина. Потешаясь над собой, я высовывала язык, косила глазами…

Больше всего я любила пасхальные каникулы. Когда я приезжала в Козъятагы, чтобы провести там эти две недели, черешни, растущие в большом саду сплошной стеной вдоль забора, были густо усыпаны спелыми ягодами.

Ах, как я любила черешню! В течение пятнадцати дней я, как воробей, питалась почти одной черешней и не возвращалась в пансион до тех пор, пока не уничтожала последние ягоды, оставшиеся на самых макушках деревьев.

И вот однажды под вечер я опять сидела на верхушке дерева. Уписывая за обе щеки черешню, я развлекалась тем, что щелчком выстреливала косточки на улицу за забор. И надо же было, чтобы косточка ударила по носу проходившего мимо старичка соседа. Сначала старичок ничего не понял, растерянно глянул по сторонам. Ему никак не приходило в голову поднять глаза.

Сиди я тихо и не подай голоса, возможно, он так и не заметил бы меня, решив, что какая-то птица пролетала мимо и уронила случайно косточку. Но я не выдержала и, несмотря на испуг и смущение, расхохоталась. Старичок поднял голову и увидел, что верхом на суку сидит здоровая девица и нагло хохочет. Брови его гневно зашевелились.

— Браво, ханым, браво, дочь моя! — воскликнул он. — Не пристало, скажу тебе, такой великовозрастной девице проказничать…

В ту минуту мне хотелось провалиться сквозь землю. Представляю, какие краски выступили на моём и без того цветущем лице. Рискуя свалиться с дерева, я сложила руки на груди, прижала их к своей школьной кофте и, склонив голову, сказала:

— Простите, бей-эфенди, честное слово, нечаянно… Право, моя рассеянность…

Трюк с подобной невинной позой был уже много раз проверен и испытан. Я заимствовала её у сестёр и набожных учениц, когда они молились деве Марии и Иисусу Христу. Судя по тому, что такая поза вполне устраивала и пресвятую мать, и её сына уже много веков, старичка она и подавно должна была растрогать.

Я не ошиблась, сосед попался на удочку. Лицемерное раскаяние и умелая дрожь в моём голосе ввели его в заблуждение. Он смягчился и счёл необходимым сказать мне что-нибудь приятное.

— А не думаете ли вы, ханым, — улыбнулся он, — что подобная рассеянность может повредить такой взрослой симпатичной девушке?

Я прекрасно понимала, что старичок хочет пошутить со мной, однако широко раскрыла глаза и удивлённо спросила:

— Это почему же, эфендим?

Заслонившись рукой от солнца, старик пристально смотрел мне в лицо, продолжая улыбаться:

— А вдруг я буду колебаться: годитесь ли вы в невесты моему сыну?

— О, тут я застрахована, бей-эфенди, — засмеялась я в ответ. — Вы бы не выбрали меня, даже если бы считали очень воспитанной девушкой…

— Почему вы так думаете?

— Что там по деревьям лазить и бросаться косточками?.. У меня есть куда более тяжкие грехи. Прежде всего, я не богата, а, как я слышала, небогатые девушки не в почёте. Потом, я не обладаю красотой… И, на мой взгляд, это куда более существенный недостаток, чем бедность.

Мои слова окончательно развеселили пожилого господина.

— Неужели вы некрасивы, дочь моя? — спросил он.

— Вы можете говорить что угодно, — запротестовала я, — но я-то знаю себя. Разве такой должна быть девушка? О, девушка должна быть высокой, светловолосой, голубоглазой или даже зеленоглазой…

Видимо, этот старичок был некогда шаловлив. Он как-то странно посмотрел на меня и сказал дрогнувшим голосом:

— Ах, моё бедное дитя, вы ещё слишком малы, чтобы оценить себя и понимать, что такое красота. Ну, да что там… А скажите-ка мне, как вас зовут?

— Чалыкушу.

— Это что за имя?

— Простите, так меня прозвали в пансионе… А вообще меня зовут Феридэ. Кругленькое, неизящное имя, как я сама…

— Феридэ-ханым… Уверяю, у вас такое же красивое имя, как и вы сами. Если бы мне удалось найти такую невесту моему сыну!..

Не знаю, мне почему-то нравилось болтать с этим человеком, обладающим благородными манерами и приятным голосом.

— В таком случае нам ещё представится возможность закидать молодых черешневыми косточками, — сказала я.

— Конечно, конечно… Несомненно!

— А теперь позвольте угостить вас черешней. Вы должны непременно попробовать её, чтобы доказать, что простили меня. Одну минуту… — И я принялась прыгать с ветки на ветку, как белка.

Старичок сосед пришёл в ужас; заслоняя глаза руками, он завопил:

— Господи, ветки трещат… Я ещё виноват буду… Упадёте, Феридэ-ханым…

Не обращая внимания на причитания старика, я отвечала:

— Не бойтесь. Я привыкла падать. Вот если б мы действительно породнились, вы увидели бы у меня шрам на виске. Он дополняет мои прелести.

— Ах, дочь моя, вы упадёте!

— Всё, эфендим, всё… Вот только как передать вам ягоды? Придумала, эфендим.

Вытащив из кармана передника носовой платок, я завязала в него черешни.

— Насчёт платка не беспокойтесь. Он совсем чистый… Я ещё не успела вытереть им нос… А теперь ловите, смотрите не уроните на землю. Раз… Два… Три…

Старичок сосед с проворством поймал узелок.

— Большое спасибо, дочь моя! — сказал он. — Только как теперь вернуть вам платок?

— Ничего… Пусть это будет моим подарком.

— Ну зачем же?

— А почему?.. Это даже очень хорошо… И знаете, в чём дело?.. Через несколько дней я возвращусь в пансион. А у нас там принято, чтобы девушки на каникулах заводили романы с молодыми людьми и потом, когда начнутся занятия, рассказывали об этом друг другу. У меня еще ничего подобного не было, и подружки ни во что меня не ставят. Подтрунивать надо мной открыто они боятся, но за спиной, я знаю, посмеиваются. На этот раз я тоже кое-что придумала… Вернусь в пансион, буду ходить задумчивая, опустив голову, точно у меня заветная тайна, буду грустно улыбаться. Девушки скажут: «Чалыкушу, с тобой что-то стряслось!» А я им небрежно: «Да нет… Что со мной может случиться?..» Они, конечно, не поверят, станут допытываться. Вот тогда я и скажу: «Ну ладно… Только поклянитесь, что никому не расскажете». И сочиню какую-нибудь небылицу.

— Ну, например…

— Знакомство с вами поможет мне… Я скажу подружкам так: «Мы флиртовали с высоким светловолосым мужчиной, переглядывались с ним через решётку забора». Разумеется, я не скажу, что у вас седые волосы. Впрочем, в детстве, наверно, вы были блондином… О, я хорошо знаю своих подружек. Они спросят: «О чём же вы разговаривали?» Я отвечу, подтвердив слова клятвой: «Он сказал, что считает меня красивой». Что я подарила вам в платке черешню, рассказывать не стоит. Скажу лучше — розу… Впрочем, нет. Розы в платках не преподносятся. Скажу просто, что подарила вам на память свой платок, вот и всё…

Пять минут назад мы чуть было не поссорились со старичком соседом, а сейчас весело смеялись и на прощанье помахали даже друг другу рукой.

Тем же летом моя страсть лазать по деревьям привела ещё к одной истории.

Сияла лунная августовская ночь. В особняке было полным-полно гостей, среди которых выделялась молодая вдова по имени Нериман, изредка оказывавшая нам честь своим посещением. Её визиты всегда являлись большим событием для нашего дома. Все восхищались этой женщиной, начиная от моих тётушек, которым никто на свете не нравился, кроме них самих, и кончая глуповатыми горничными.

Муж Нериман (говорили, что она его очень любила) умер год назад. Поэтому вдова была всегда в чёрном. Но мне почему-то казалось, что, если бы чёрный цвет не шёл так к её белокурой головке, траур давно бы кончился, и все эти чёрные одеяния были бы выброшены на свалку.

Нериман заигрывала со мной, точно с собакой или кошкой. Но у меня как-то не лежала к ней душа, и отношения между нами были очень натянутые. Все её знаки внимания я принимала весьма холодно.

Хотя отношение к ней не изменилось и по сей день, однако я вынуждена признать, что Нериман была дьявольски красива. Больше всего меня бесило в ней чрезмерное кокетство. Только в обществе женщин она немного успокаивалась. Но стоило появиться какому-нибудь мужчине, как лицо её, голос, смех, взгляд, — в общем, всё менялось. Словом, моим школьным подругам, привыкшим действовать исподтишка, было далеко до этой особы.

Боже, какую безутешную вдову начинала разыгрывать Нериман, когда разговор заходил об её муже, как лицемерно причитала она: «Ах, для меня жизнь уже кончилась!..» Всё во мне переворачивалось от злости, когда она ломала эту комедию, и я говорила себе: «Погоди, вот приглянётся тебе кто-нибудь, посмотрим, как ты будешь себя вести…»

В доме у нас не было сверстников Нериман. Неженка Неджмие не могла идти в счёт. Тётушки были в летах, головы их давно поседели, они только сплетничали о знакомых, других тем для разговоров не было.

В таком случае, в таком случае!..

Кажется, я начала догадываться, почему этой Нериман вдруг полюбился наш особняк. Очевидно, она наметила своей жертвой моего глуповатого кузена. Чтобы выйти замуж?.. Не думаю. Смеет ли вдова, которой уже под тридцать, мечтать о замужестве с двадцатилетним юнцом? Какой позор! Впрочем, если бы она даже и решилась на подобный поступок, неужто мои хитрые тётушки допустили б, чтобы ребёнок попал в когти этого коршуна в юбке?

В таком случае, в таком случае!..

Да что там — в таком случае. Счастливая вдовушка решила развлечься с моим кузеном, пока судьба не улыбнется ей и не пошлёт солидного жениха, который будет исполнять все её прихоти.

Я назвала Кямрана глуповатым, но это от злости. В действительности же это был коварный жёлтый скорпион, да ещё из той породы, которые незаметно подкрадываются и больно жалят. Разговаривая с Немиран, он всегда словно что-то недосказывал, и это не могло ускользнуть от моего внимания.

Играла ли я с детьми, прыгала ли через веревочку, гадала ли на картах, лежа на полу, я всегда следила за ними.

Мой кузен уже был накануне того, чтобы очутиться у неё в когтях. Когда порой я делала вид, будто ничего не замечаю, и проходила мимо, они замолкали или же меняли тему разговора.

«Пусть делают что хотят, тебе-то что?» — скажете вы. Что мне?.. Допустим, Кямран мой враг, но всё-таки он — мой кузен… Могла ли я безразлично относиться к тому, как какая-то неизвестно откуда появившаяся особа хочет совратить его?

О чём я рассказывала?.. Да, итак, была лунная августовская ночь. Гости сидели на веранде, залитой светом большой керосиновой лампы, — кстати, совсем ненужным, — и весело болтали.

Звонкий, музыкальный смех Нериман раздражал меня, и поэтому я ушла в глубь сада, под тень деревьев.

В самом конце сада, у забора, отделяющего нас от соседей, стояла старая развесистая чинара. Дерево давно уже перестало давать плоды, но я любила его за величественный вид, часто взбиралась на него, лазила по могучим веткам, где можно было сидеть, как на диване, или даже ходить без опаски.

В этот вечер я вскарабкалась довольно высоко и примостилась на ветке. Вдруг до меня донесся лёгкий звук шагов, а затем приглушённый смех. Я напрягла зрение… И как вы думаете, что я увидела?.. Прямо к старой чинаре шёл мой кузен, а впереди него шагала счастливая вдовушка.

Я сразу насторожилась, точно рыбак, заметивший, что к крючку приближается рыба. Как я боялась, что ветка, на которой я сижу, затрещит! Напрасный страх!.. Молодые люди были так заняты самими собой, что, казалось, застучи я на вершине дерева в барабан, они, наверно, не обратили бы внимания.

Нериман шла впереди. Кямран, как невольник-араб, следовал за ней шагах в четырёх. Перелезть через забор, чтобы продолжать путь, они не могли, поэтому остановились под чинарой, на которой я сидела.

Идите, мои милые, идите, дорогие!.. Вас ко мне послал аллах. Мы с вами скоро увидимся. Я сделаю всё, чтобы эта прекрасная лунная ночь запомнилась вам навеки!

Вдруг совсем рядом застрекотал кузнечик, заглушая слова, которые говорил мой кузен счастливой вдовушке. Я чуть с ума не сошла от досады. Мне хотелось крикнуть: «Негодяй, чего боишься?.. Здесь никого нет!.. Говори громче!..»

Мне удалось услышать только несколько слов Кямрана: «Нериман… Милая… Ангел мой…» Меня охватила дрожь. Ах, как я боялась выдать себя, как я боялась, что они услышат шорох листвы!..

Изредка до меня доносились и слова Нериман-ханым: «Прошу вас, Кямран-бей…»

Наконец голоса смолкли. Нериман осторожно подошла к забору, встала на цыпочки, заглянула в соседский сад, словно хотела убедиться, что за ними никто не наблюдает, затем обернулась к Кямрану, который, кажется, не знал, как ему вести себя дальше.

Вдруг вижу: мой кузен раскинул руки и шагнул к Нериман. Сердце моё забилось ещё сильнее… «Наконец-то Кямран образумился! — подумала я. — Сейчас он залепит пощёчину этой скверной женщине». Ах, сделай он это, я, наверно, заплакала бы, спрыгнула с дерева и помирилась с ним навеки. Но это чудовище и не думало бить Нериман. С неожиданной для его тощих белых девичьих рук силой он схватил молодую женщину за плечи, затем за кисти рук. Затем короткая борьба, объятие… В лунном свете, который пробивался сквозь густую листву чинары, мне было видно, как смешались их волосы.

Господи, какой ужас!.. Какой кошмар!.. Минуту назад я собиралась сыграть с ними злую шутку, а сейчас меня всю трясло, я обливалась холодным потом, боясь, что они меня заметят… Как бы я хотела стать в этот момент птицей, взлететь в небо, раствориться в лучах луны и не видеть больше людей этого мира!

Хотя я зажимала рот руками, из горла у меня вырвался какой-то звук. Очевидно, это был вопль. Однако он тут же превратился в хохот, стоило мне увидеть, какое действие произвел мой крик на молодых людей. Ах, видели бы вы испуг и растерянность этих бессовестных!..

Несколько минут назад счастливая вдовушка шла сюда, едва касаясь ногами земли, скользя, словно прозрачный лунный луч, а сейчас она мчалась от чинары сломя голову, не разбирая дороги, натыкаясь на стволы деревьев.

Мой кузен последовал было её примеру, но, пробежав несколько шагов, вдруг остановился и конфузливо поплёлся назад.

Я продолжала хохотать, так как просто не знала, что мне ещё делать. Кямран, подобно коварному персонажу из знаменитой басни «Ворона и лиса», принялся обхаживать дерево.

Наконец, поборов смущение и отбросив стыдливость, он обратился ко мне:

— Феридэ, дорогая, спустись-ка пониже…

Я перестала смеяться и серьёзно спросила:

— С какой стати?

— Так… Хочу с тобой поговорить…

— Нам не о чем с вами разговаривать. Не мешайте мне…

— Феридэ, брось шутить!

— Шутить?! Какие могут быть шутки?..

— Ну, это уже слишком! Если ты не хочешь спуститься вниз, тогда я могу подняться к тебе.

Уж не ослышалась ли я? Если на дороге попадалась крохотная лужа, мой кузен хватался за голову; а прежде чем решиться перепрыгнуть через эту лужу, он раз десять примерялся, переводя взгляд с ботинок на воду. Перед тем как сесть, он пальчиками подтягивал вверх штанины. Как же тут было не развеселиться, услышав, что мой нежный, избалованный кузен собирается лезть на дерево?!

Но в этот вечер Кямран действительно озверел. Ухватившись руками за нижний сук, он вскарабкался на него и собрался лезть ещё выше.

На миг я представила, как вот сейчас, ночью, встречусь с ним лицом к лицу на этом дереве, и чуть не сошла с ума. Это было бы ужасно! Увидеть вблизи его зелёные глаза… Да я вцепилась бы в него, и мы превратились бы в хищных птиц, бьющихся между ветвей не на жизнь, а на смерть. Выцарапав ему глаза, я непременно швырнула бы его на землю и бросилась бы сама. Но в следующую минуту я подумала, что так поступать не следует. Перегнувшись с ветки, я приказала:

— Стойте!.. Ни с места!..

Кямран не обратил внимания на мои слова, даже не удостоил меня ответом. Встав ногами на ветку, он высматривал наверху следующее удобное местечко.

— Стойте! — решительно повторила я. — Не то будет хуже!.. Вы ведь знаете, что я — Чалыкушу… Деревья — это моё царство, и я не переношу, когда кто-нибудь вторгается в него.

— Какой странный разговор, Феридэ…

Действительно, разговор был очень странным.

Мне пришлось невольно взять шутливый тон. Приготовившись лезть ещё выше, если Кямран не остановится, я сказала:

— Вам известно, что я вас просто обожаю! Поэтому будет очень неприятно, если мне вас придётся спустить с дерева. Весьма печально, когда молодой человек, читавший пять минут назад любовные стишки, начинает вдруг кричать не своим голосом: «Помогите, помогите!..»

Слово «помогите» я произнесла, громко смеясь и подражая голосу Кямрана.

— Сейчас мы встретимся! — воскликнул Кямран, не обращая внимания на мои угрозы, и продолжал карабкаться вверх по веткам. Страх сделал его смелым и проворным.

Казалось, мы играли на дереве в горелки. Кямран приближался, а я лезла всё выше и выше, ветви становились всё тоньше и тоньше… Внезапно я подумала, что можно спрыгнуть на забор и убежать. Но тогда я рисковала сломать себе руку или ногу. Тогда не мой кузен, а я сама плакала бы и стонала.

Однако ни за что на свете мне не хотелось встречаться с Кямраном на дереве. Пришлось пойти на хитрость.

— А нельзя ли узнать, — спросила я, — почему это вам так хочется поговорить со мной?

Манёвр удался. Кямран сразу же остановился и серьёзно сказал:

— Мы с тобой шутим, Феридэ, а вопрос очень серьёзный. Я боюсь тебя.

— Вот как? Чего же тебе бояться?..

— Боюсь, будешь болтать.

— Разве это не то, что я делаю каждый день?

— Боюсь, что на этот раз твоя болтовня будет не совсем обычной…

— А что чрезвычайного произошло сегодня вечером?

Кямран устал, выбился из сил. Не заботясь уже больше о наглаженных брюках, он сел на ветку. Вид у него был подавленный, унылый, но он всё ещё пытался шутить.

Мне не было жалко Кямрана, просто я не могла его больше видеть и хотела как можно скорей остаться одна.

— Успокойся. Поверь мне, бояться нечего. Ступай сейчас же к гостям. Неудобно.

— Ты даёшь слово, Феридэ?.. Даёшь клятву?

— Да, и слово и клятву… Что хочешь.

— Могу ли я верить?

— Мне кажется, надо поверить. Я уже не ребёнок.

— Феридэ…

— Да и откуда мне знать, чего ты боишься? Что я могу разболтать? Я сижу одна на дереве…

— Не знаю, но я почему-то не верю…

— Говорят тебе! Я уже выросла и стала совсем взрослой. Значит, надо верить. Ступайте, мой дорогой кузен, не волнуйтесь, есть вещи, которые видит ребёнок, но молоденькая девушка ничего не заметит. Идите и успокойтесь.

Испуг Кямрана, кажется, сменился удивлением, он непременно хотел меня увидеть и упрямо тянул голову вверх.

— Ты как-то совсем по-новому говоришь, Феридэ… — сказал он.

Боясь, что мы так и не кончим разговора, я закричала, притворно гневаясь:

— Ну довольно… Будешь тянуть — возьму слово назад. Решай сам.

Угроза подействовала на Кямрана. Медленно и неуверенно ища ветки ногами, он спустился с дерева и, стесняясь идти в ту сторону, куда убежала Нериман, зашагал вниз по саду.

 

* * *

После этого происшествия счастливая вдовушка перестала появляться у нас в доме. Что касается Кямрана, то, я чувствовала, он побаивается меня. Всякий раз, возвращаясь из Стамбула, он привозил мне подарки: то разрисованный японский зонтик, то шёлковый платок или шёлковые чулки, то туалетное зеркало сердечком или изящную сумочку… Все эти безделушки больше предназначались взрослой девушке, чем проказливой девчонке.

В чём же был смысл этих подношений? Не иначе, он хотел задобрить Чалыкушу, зажать ей рот, чтобы она никому ничего не разболтала!

Я была уже в том возрасте, когда мысль, что тебя помнят, не забывают, доставляет удовольствие. Да и красивые вещи мне очень нравились. Но мне почему-то не хотелось, чтобы Кямран или кто-нибудь другой знал, что я придаю значение этим подаркам. Если в пыль падал мой зонтик, разукрашенный бамбуковыми домиками и косоглазыми японками, я не спешила его поднимать, и тогда одна из моих тётушек выговаривала мне:

— Ах, Феридэ, вот как ты ценишь подарки!

Среди подношений Кямрана была сумочка из мягкой блестящей кожи. Невозможно передать, какое наслаждение мне доставляло гладить её рукой, но однажды я сделала вид, будто хочу набить её сочными ягодами. Ну и крик подняли мои тётушки!..

Была бы я похитрее, то, наверно, ещё долго пользовалась бы испугом Кямрана и выманивала у него всякие безделушки.

Я очень любила подаренные им вещички, но иногда мне хотелось разорвать их, растерзать, швырнуть под ноги и топтать, топтать в исступлении. Моё отвращение, моя неприязнь к кузену не ослабевали.

Если в прежние годы приближающийся отъезд в пансион вызывал во мне грусть, то на этот раз я, наоборот, с нетерпением ждала момента, когда расстанусь со своими родственниками.

В первый же воскресный день после возобновления занятий нас повели на прогулку к Кяатхане. Сёстры не любили долгие прогулки по улицам, но в этот вечер мы почему-то задержались до темноты.

Я плелась в самом хвосте. Вдруг смотрю, вокруг никого нет. Не понимаю, как я умудрилась так отстать и меня никто не хватился. Сёстры, наверно, думали, что я, как обычно, иду впереди всех. Неожиданно возле меня вырос чей-то силуэт. Присмотрелась: это Мишель.

— Чалыкушу! Ты?! — удивилась она. — Почему так медленно плетёшься? Почему одна?

Я показала на свою правую ногу, перевязанную у щиколотки платком.

— Разве ты не знаешь? Когда мы играли, я упала и разбила ногу.

Мишель была славная девушка. Ей стало жаль меня, и она предложила:

— Хочешь, помогу тебе?

— Уж не собираешься ли ты предоставить в моё распоряжение свою спину?

— Конечно, нет. Это невозможно… Но я могу взять тебя под руку. Что ты скажешь?.. Нет, нет, по-другому… Положи мне свою руку на плечо. Держись крепче, я обниму тебя за талию. Так тебе будет легче. Ну как? Меньше болит?

Я послушалась Мишель, — действительно, идти стало легче.

— Спасибо, Мишель, — улыбнулась я. — Ты замечательный товарищ!

Немного погодя Мишель сказала:

— А знаешь, Феридэ, что подумают наши девочки, увидев, как мы идём?

— Что?

— Они скажут: "Феридэ тоже влюбилась и делится с Мишель своими секретами."

Я остановилась.

— Ты это серьёзно говоришь?

— Ну да…

— В таком случае отпусти меня. Немедленно!

Я сказала это повелительным тоном командира, отдающего приказ.

— Ах, большая глупышка! — засмеялась Мишель, не отпуская моей талии. — Неужели ты не понимаешь шуток?

— Глупышка? Это почему же?

— Неужто девочки не знают тебя?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Да ведь все знают, что у тебя не может быть романов. Виданное ли дело — любовная интрижка у Чалыкушу!

— Это почему же? Вы считаете меня некрасивой?

— Нет. Почему некрасивой? Ты очень даже хорошенькая. Но ты ведь… глуповата… и неисправимо наивна.

— Ты действительно так думаешь обо мне?

— Не я одна, все так думают. Девочки говорят: «В любовных делах Чалыкушу настоящая gourde…»

В турецком языке я не блистала. Но французское слово gourde мне было знакомо: «фляга», «кувшин», «баклажка», — словом, во всех значениях вещь мало поэтическая. К тому же нельзя сказать, чтобы моя плотная, приземистая фигура чем-то не напоминала один из подобных сосудов. Какой ужас, если вдобавок к «Чалыкушу» мне прилепят ещё и прозвище «gourde»! Надо во что бы то ни стало спасать свою честь.

И тут я положила голову на плечо Мишель — манера, заимствованная от моих подруг, — потом, бросив на неё многозначительный взгляд, печально улыбнулась.

— Ну что ж, можете так думать…

Мишель остановилась и изумлённо глянула на меня.

— Это говоришь ты, Феридэ?

— Да, к сожалению, это так, — кивнула я и глубоко вздохнула, чтобы моя ложь выглядела более правдоподобной.

Теперь Мишель от удивления даже перекрестилась.

— Это прекрасно, чудесно, Феридэ! Но только очень жаль, я никак не могу тебе поверить!

Бедняжка Мишель была такой страстной почитательницей любовных историй, что ей доставляло удовольствие быть даже просто свидетелем сердечных переживаний других. Но, увы, я так мало ещё сказала, что она не решилась мне поверить и открыто выразить свою радость.

Впрочем, я, кажется, зашла в своих признаниях слишком далеко. Отступать было бы просто нечестно.

— Да, Мишель, — подтвердила я, — я тоже люблю!..

— Всего-навсего только любишь, Чалыкушу?

— Ну, разумеется, не без взаимности, grande gourde.

Итак, я возвратила Мишель прозвище «gourde», которым она меня только что наградила, да ещё в превосходной степени, и ей не пришло в голову возразить: «Это ты gourde. Это твоё прозвище».

Стоит начать лгать, как сразу же удаётся ещё больше расположить к себе человека. Вот чудо! Теперь Мишель поддерживала меня за талию ещё нежнее.

— Расскажи, Феридэ… Расскажи, как это было. Выходит, и ты тоже… Правда, любить — это чудесно, не так ли?

— Конечно, чудесно…

— А кто он? Он очень красив, этот юноша, которого ты любишь?

— Очень красив…

— Где ты с ним встретилась? Как вы познакомились?

Я не отвечала.

— Ну… не скрывай…

Я прямо из кожи лезла, чтобы не скрывать. «Ах, что придумать? Что сказать?» Но мне ничего не приходило в голову. Нужен возлюбленный, который существует на самом деле, чтобы поразить всех моих подруг. А ведь так трудно, так невероятно трудно найти… хотя бы даже просто в воображении!

— Ну, Феридэ, не тяни. А то я всем скажу, что ты пошутила со мной.

Мне сразу стало не по себе. Пошутила? Не дай господи! Тогда прозовут не только «фляжкой» или «кувшином»! Я тут же решила: «Надо срочно сочинить любовную историю, от которой бы у Мишель дух захватило».

Как вы думаете, кого я представила Мишель в качестве своего возлюбленного?.. Кямрана!

— У нас роман с кузеном… — сказала я.

— Это тот светловолосый юноша, которого я видела год тому назад у нас в прихожей?

— Ну да…

— Ах, он такой красивый!

Я вам уже сказала, что Мишель была помешана на любовных историях. За всё время Кямран навестил меня в пансионе раза два-три. Очевидно, Мишель почуяла присутствие в пансионе молодого человека, как кошка мясо, и тайком подсматривала за нами, когда мы болтали в прихожей. Как странно, не правда ли?

На небе зажглись звезды. Стояла осень, но было тепло; казалось, что в воздухе пахнет нескошенной травой.

Я всем телом навалилась на Мишель, моя щека была крепко прижата к её щеке. Я принялась рассказывать ей историю своей несуществующей любви:

— Была ночь ещё более прекрасная, чем эта. Мы покинули нашу шумную компанию, которая осталась у дома. Я шла впереди, мой кузен сзади… Он говорил мне красивые слова. Сейчас я не в состоянии повторять их, просто не хочу… Оглушительно трещали кузнечики. Мы шли и шли… Аллеи, по которым мы проходили, были залиты лунным светом. Потом мы оказались в тени деревьев, затем снова под светом луны, чтобы через минуту опять погрузиться в темноту…

— Господи, какой у вас большой сад, Феридэ! — вставила нетерпеливая Мишель.

Я испугалась: «Может, у меня получается неестественно?»

— Не такой уж он большой. Просто мы не торопились, — продолжала я. — Наконец мы очутились… в конце сада, у забора, отделяющего нас от соседей, где растёт огромная чинара. Дойдя до неё, мы остановились. Я привстала на цыпочки и сделала вид, будто смотрю через забор. Мой кузен нерешительно потирал руки, словно хотел что-то сделать и не мог осмелиться…

— Но ведь ты смотрела в соседский сад! Как ты могла всё это заметить?

— На забор падала тень кузена, мне было всё видно.

Очевидно, я неплохо вошла в роль: тело моё вздрагивало, голос прерывался, на глаза набегали слёзы.

— Ну, а дальше, Феридэ, дальше…

— Потом вдруг кузен схватил меня за руки…

— Ах, как чудесно! Дальше…

— Дальше? Откуда я знаю…

— Боже, ты остановилась на самом интересном месте!

— Потом вдруг на дереве закричала какая-то птица, гадкая, отвратительная птица… Мы испугались и убежали.

Я не смогла сдержать слёз, припала к груди Мишель и разрыдалась.

Неизвестно, сколько бы я так плакала, но, к счастью, наше исчезновение было замечено. Послышались крики девочек, нас разыскивали:

Мишель откликнулась:

— Идём!.. Мы не можем быстро!.. У Чалыкушу болит нога!..

— Ты правильно сказала, Мишель… И я плачу именно поэтому. Теперь мы можем пойти быстрее…

В ту ночь я ревела и в постели, когда все уже спали. Только теперь слёзы уже не нужны были для роли, просто я сердилась на себя. Допустим, мне надо было солгать, чтобы доказать подружкам, что я не gourde. Но неужели на свете нет других имен? Почему я заговорила о своем кузене, о Кямране, которого я ненавидела больше всего в жизни? Я поклялась, что завтра утром, как только проснусь, возьму Мишель за руку, отведу её в сторонку и скажу, что мой любовный рассказ — выдумка.

Но, увы, проснувшись на другое утро, я почувствовала, что от моего стыда и гнева не осталось и духу.

Так я и не осмелилась сказать правду Мишель, которая теперь смотрела на меня совсем другими глазами и относилась, как к больному ребёнку.

Постепенно эта легенда стала известна всем. Правда, Мишель, видимо, строго наказывала хранить тайну, так как в глаза мне никто ничего не говорил. Но по взглядам девочек, по их смеху я понимала, чт́о они хотят сказать. Это наполняло меня удивительной гордостью. Мне пришлось даже отказаться от болтовни и проказ. Теперь в глазах подружек я стала молодой девушкой, влюблённой в кузена. В этой роли мне никак не подходило прыгать, точно кукла на веревочке, проказничать и беситься.

Но, как говорится, от самой себя не убежишь. Когда по вечерам на последней перемене я брала Мишель под руку и продолжала шёпотом выдумывать всё новые и новые небылицы, я иногда снова становилась похожей на бесёнка.

Однажды мы опять возвращались с прогулки.

Мишель в тот день почему-то не ходила с нами. Она встретила меня у ворот, схватила за руку и стремительно потащила в глубь сада.

— У меня для тебя новость, — сказала она. — Она тебя обрадует и огорчит.

Лицо моё выразило недоумение.

— Сегодня в пансион приходил твой блондин-кузен.

Я была поражена.

— Разумеется, он хотел повидаться с тобой. Ах, если б и ты осталась!..

Я не могла поверить. Разве Кямран пришёл бы в пансион, не будь на то какой-нибудь важной причины? Наверное, Мишель ошиблась.

Однако я не высказала Мишель этих сомнений и, сделав вид, будто верю, сказала:

— Что же, вполне естественно. Молодой человек пришёл повидать девушку, за которой ухаживает.

— Как, наверное, досадно, что тебя не было, да?

— Разумеется.

Мишель погладила меня по щеке.

— Но ведь он опять придёт, раз любит…

— Несомненно.

В тот же вечер сестра Матильда вызвала меня и передала две разрисованные коробки конфет, перевязанные серебряной тесьмой.

— Это принёс твой кузен, — сказала она.

Я не любила сестру Матильду, но в эту минуту с трудом удержала себя, чтобы не броситься ей на шею и не расцеловать в обе щеки.

Значит, Мишель не ошиблась: Кямран действительно приходил в пансион. Если среди воспитанниц ещё и оставались такие, которые сомневались в достоверности моей сказки, то теперь, увидев эти две коробки, они должны были подумать иначе. Как чудесно!..

В одной коробке были разноцветные конфеты с ликером, в другой — шоколад в позолоченных бумажках. Случись это полгода назад, я утаила бы сладости даже от самых близких подруг. Но в этот вечер, когда мы готовили в классе уроки, мои коробки ходили по рукам. Каждая девочка брала одну, две или три конфетки, кому сколько совесть позволяла.

Некоторые девочки издали делали мне многозначительные знаки. Я же, изображая смущение, отворачивалась в сторону, улыбалась. Как чудесно!..

Возвращая мне назад коробки, в которых, к сожалению, уже виднелось позолоченное дно, Мишель зашептала:

— Феридэ, представь, будто эти конфеты преподнесли тебе по случаю обручения.

Моя сказка обошлась мне слишком дорого. Но что поделать?

Прошло три дня.

Шёл урок географии. Я трудилась над цветной картой для экзаменов. Рисовать красками мне всегда было трудно; от неловкости я без конца путала краски, пачкала себе руки и губы.

И вот, когда я была занята этой мазнёй, вошла дочь привратника и сказала, что в прихожей сидит мой кузен, который хочет меня видеть. Помню, я растерянно оглянулась по сторонам, обернулась к воспитательнице, не зная, как поступить.

— Ну, что ты ждёшь, Феридэ, — сказала она. — Оставь карту на месте. Иди повидайся с гостем.

Оставить карту — нетрудно. Но с каким лицом я выйду к Кямрану?

Девочка, рядом с которой я сидела, смеясь, протянула мне маленькое зеркальце. На лицо, особенно на рот, страшно было смотреть. На уроках, где приходилось писать, я вечно совала ручку в рот, теперь же, во время рисования, мусолила кисть, поэтому губы мои пестрели жёлтыми, красными и даже фиолетовыми пятнами. Что предпринять? Оттереть платком, а тем более смыть водой с мылом — сейчас невозможно, только ещё больше размажешь краски.

Дело было, конечно, не в Кямране. Ему я могла показаться в любом виде. Но перед подругами, которые, узнав, кто пришёл, уже ехидно посмеивались, я должна была изображать влюблённую девицу или даже невесту. Ах, будь она неладна, вся эта комедия!

Проходя по коридору, я заглянула в зеркало. Боже мой, что делать? Будь я одна в эту минуту, здесь, перед дверью в прихожую, я никогда бы не осмелилась туда войти. Но, увы, вокруг были посторонние, которые могли иначе истолковать мои действия.

Итак, делать нечего. Я с силой толкнула дверь и бурей влетела в прихожую. Кямран стоял у окна. Подойти к нему сразу?.. Но тогда надо что-то делать — например, обменяться рукопожатием. А ведь так можно испачкать чистенькие и нежные ручки кузена.

Я опять увидела на столе два пакета, перевязанные серебряной тесьмой. Не трудно было догадаться, что они предназначались мне. У меня не оставалось иного выхода, как превратить всё в очередной фарс, а раскрашенные руки и губы объяснить обычным моим детским сумасбродством. Приподняв подол чёрного передника, я сделала перед коробками самый изысканный, глубокий реверанс. Потом, предусмотрительно вытерев пальцы о подол, я послала коробкам несколько воздушных поцелуев и утёрла при этом лишний раз свои размалёванные губы.

Кямран, улыбаясь, подошёл ко мне. Я принялась его благодарить:

— Какая трогательная забота, Кямран-бей-эфенди… Хотя шоколад и конфеты с ликером являются в какой-то степени платой за моё молчание, однако меня уже мучают угрызения совести… В чём дело?.. Всего несколько дней назад вы приносили мне сладости. Очевидно, и в этих коробках я найду то же самое. Поистине, невозможно описать их прелесть! По мере того как они тают во рту человека, тает и его сердце…

— На этот раз, — сказал Кямран, — вы увидите нечто более ценное, Феридэ.

С наигранным волнением и нетерпением я развязала пакет, который мне протянул Кямран. Там оказались две книги в позолоченных переплётах, наподобие детских сказок с картинками, какие дарят маленьким детям на рождество. Очевидно, кузен по какой-то непонятной для меня причине решил подшутить надо мной. Если он только ради этого решил сюда прийти, право, это уже нехорошо.

Я не выдержала и дала ему нагоняй. Я говорила суровым тоном, который никак не вязался с моими размалёванными губами:

— За каждый из ваших подарков следует благодарить. Но позвольте сделать небольшое замечание. Несколько лет тому назад вы были ребёнком. Правда, всем своим важным и серьёзным видом вы походили на взрослого, однако всё-таки оставались ребёнком, не так ли? Слава аллаху, вы мужаете с каждым годом, превращаясь в молодого человека, похожего на героя из романов с картинками. Но почему вы думаете, что я всё это время должна топтаться на месте?

Кямран сделал большие глаза.

— Простите, Феридэ, я вас не понял.

— Тут нет ничего непонятного. Выходит, вы растёте, а я по-прежнему остаюсь младенцем, читающим сказки из «Золотой библиотеки», ребёнком, которого никак не признают достойным обращения как с пятнадцатилетней девушкой?

Кямран всё так же недоумённо смотрел на меня.

— Я опять ничего не понял, Феридэ!

Я сделала жест, выражающий удивление такой непонятливостью, скривила губы, но, откровенно говоря, сама уже не понимала, что я хотела сказать. Я раскаивалась в своих словах и искала, как бы избежать дальнейшего объяснения.

Нервным движением я разорвала тесьму на второй коробке. В ней были конфеты с ликером.

Кямран поклонился, почти официально.

— Я счастлив услышать лично от вас, Феридэ, что с вами уже следует обращаться как со взрослой девушкой. Не вижу необходимости извиняться за книги, конфеты вам доказывают, что книги всего-навсего шутка. Уж если б я действительно хотел подарить вам книгу, то постарался бы принести один из тех романов, о которых вы только что упомянули.

Безусловно, Кямран шутил. Но если это даже и так, мне всё равно было очень приятно, что он говорит со мной таким тоном, в таких выражениях.

Чтобы избавить себя от необходимости отвечать, я сложила руки, как на молитве, и изобразила крайнее восхищение. Когда Кямран кончил говорить, я глянула ему в лицо, тряхнула головой, чтобы убрать упавшие на глаза волосы, и сказала:

— Я не слушала, о чём вы говорили. Конфеты настолько восхитительны, что… увидев их, я сейчас же всё вам простила. Вот и всё!.. Я очень благодарна вам, Кямран.

Кажется, моё признание в том, что я не слушала его, огорчило Кямрана, однако он решил почему-то не показывать этого и, вздохнув, с притворной мрачностью сказал:

— Ну что ж! Раз детские подарки уже не годятся, будем дарить вам серьёзные вещи, как взрослым людям.

Я сделала вид, будто всецело поглощена сладостями, восторженно смотрела на коробку, словно то была шкатулка с драгоценностями, доставала оттуда конфеты, раскладывала их и болтала без умолку.

— Уничтожать конфеты — это тоже искусство, Кямран, — говорила я. — И честь открытия этого искусства принадлежит вашей покорной слуге. Смотри… Ты, например, не видишь никакой разницы в том, если съешь вот эту жёлтенькую после красной. Не так ли? Но тогда всё будет испорчено! Красненькая чересчур сладкая, да и мятная к тому же. Если ты съешь ее раньше, то не почувствуешь тонкого вкуса и божественного аромата жёлтой. Ах, мои дорогие конфетки!..

Взяв одну, я поднесла её к губам и принялась ласково разговаривать с ней, словно это был крошечный птенчик.

Мой кузен протянул руку:

— Дай мне её, Феридэ.

Я недоумённо посмотрела на Кямрана.

— Что это значит?

— Я съем…

— Кажется, я напрасно открыла коробку при тебе. Что же это будет, если ты начнёшь сам есть то, что принёс мне?

— Дай мне только одну, вот эту.

Действительно, что это могло означать? Человек не брезгует конфеткой, которая была почти у меня во рту!

Кажется, я растерялась… Неожиданно мой кузен протянул руку, пытаясь выхватить конфетку. Но я оказалась проворней, спрятала руку и показала язык.

— Прежде я что-то не замечала у вас такого проворства, — пошутила я. — Где вы этому научились? Смотрите, сейчас я продемонстрирую, как надо лакомиться такими чудесными конфетами, тогда и отнимайте!

Запрокинув голову, я высунула язык и положила на него конфету. Конфета во рту таяла, а я покачивала головой и жестами (язык-то у меня был занят) рассказывала Кямрану о её божественной сладости.

Мой кузен так странно, так растерянно смотрел мне в рот, что я не выдержала и рассмеялась, но, тут же взяв себя в руки, серьёзно сказала, протягивая коробку Кямрану:

— Ну, можно считать, что вы научились. Разрешаю вам взять одну.

Кямран, и шутя и гневаясь, оттолкнул коробку.

— Не хочу. Пусть все будут твои.

— И за это тоже большое спасибо!

Кажется, нам уже не о чем было разговаривать. Справившись, как этого требовал этикет, о домашних и передав всем приветы, я сунула коробку под мышку и уже собиралась выйти, но вдруг из соседней комнаты донёсся лёгкий шум. Я так и замерла, превратившись в слух.

Стукнула дверь в комнате, где хранились наши учебные таблицы и карты. Потом я услышала, как одна из этих таблиц упала на пол. За стеклянной дверью началась какая-то мышиная возня.

Незаметно для кузена я бросила взгляд на дверь, и что же я увидела?! На матовом стекле огромная тень головы. Я тотчас смекнула в чём дело. Это была Мишель. Очевидно, сказав глупой сестре, будто ей нужна какая-то карта, она пробралась в эту комнату и начала подсматривать за нами.

Тень исчезла. Теперь я была уверена, что Мишель подглядывает в замочную скважину. Что мне было делать? Считая нас влюблёнными, она, конечно, ждала чего-то необычайного. Если она увидит, что, прощаясь с кузеном, я скажу обычное: «Ну, счастливо, привет домашним!» — то всё тотчас же поймёт, а потом, поймав в коридоре, взлохматит мои волосы и скажет со смехом: «Так ты мне сказки рассказывала, да?»

Страх перед разоблачением заставил меня пойти на вероломство. Это было нехорошо, но раз уж я начала играть роль, следовало продолжать её до конца.

Как и большинство моих подруг, Мишель не знала турецкого языка. Поэтому не важно, о чём мы будем говорить, достаточно того, чтобы наши голоса, жесты создавали впечатление влюблённой пары.

— Ах, чуть не забыла! — неожиданно сказала я Кямрану. — Внук кормилицы ещё дома?

Это был сирота, который уже несколько лет жил у нас.

Кямран удивился.

— Конечно, дома… Куда же он денется?

— Ну, конечно… Я знаю… Впрочем… Как знать… Я так люблю этого ребёнка, что…

Кузен улыбнулся.

— Не понимаю, откуда такая любовь? Ты, кажется даже не смотрела на бедняжку.

Сделав неопределённый жест, я ответила:

— Ну и что с того, что не смотрела? Разве это доказывает, что я не люблю его? Какой абсурд! Напротив, я безумно люблю мальчика! Так люблю!..

Слово «люблю» я произнесла с тем особым чувством, склонив голову, прижимая руки к груди, как это сделала бы актриса, играя «Даму с камелиями». Краем глаза я всё время следила за стеклянной дверью. Если Мишель знала хоть шесть слов по-турецки, то три из них были: «любить», «любовь», «люблю». Впрочем, я могла ошибаться в своём предположении. Но тогда моей подружке ничего не стоило заглянуть в словарь или спросить знающих турецкий язык, и она тут же узнала бы, какой «ужасный» смысл таят в себе слова: «Так люблю…»

Однако мне надо было думать не только о Мишель, но ещё и о наших отношениях с Кямраном; и вот тут-то я, кажется, терпела поражение. Мои слова и жесты страшно рассмешили кузена.

— Что с тобой, Феридэ? — удивлялся он. — Откуда в тебе такая нежность?

Не важно, откуда появились эти чувства. Сейчас не время было философствовать.

— Что поделаешь? Это так. Люблю — и всё! — сказала я с прежним жаром.

— Обещай мне: как только приедешь домой, ты этому бедному младенцу, этому малышу передай на память… Сувенир… Ну, сам понимаешь, сувенир d'amour.

Ах, как мне хотелось в присутствии Мишель дать Кямрану какую-нибудь безделушку для внучонка кормилицы! Но, как назло, в кармане у меня не было ничего, кроме бумажного катышка, которым я собиралась запустить в престарелую сестру, всегда дремавшую на вечерних занятиях. И тогда безвыходное положение вдохновило меня на нечто большее. Словно желая заключить Кямрана в свои объятия, я схватила его за руки.

— Ты должен обнять за меня этого малыша и много, много раз поцеловать его. Понимаешь? Обещаешь мне это?

Мы были почти в объятиях друг друга. Я чувствовала его дыхание. Мой бедный неосведомлённый кузен не мог понять этой бури чувств и пребывал в страшной растерянности. Роль была сыграна великолепно. Можно было опускать занавес. Я отпустила руки Кямрана и, задыхаясь, выскочила из комнаты. Я ждала, что Мишель догонит меня в коридоре, бросится на шею. Однако ничего не случилось. Я не услышала за собой шагов и остановилась, потом тихонько подошла к комнате, где хранились наши карты, и прислушалась. Изнутри не доносилось ни звука. Я не вытерпела и толкнула дверь. Кого же я увидела?! Это был старый брат Ксавье, который иногда приходил к нам давать уроки музыки. Он стоял на скамейке, согнув в коленях старческие ноги, и искал в верхнем ящике шкафа нотные тетради.

Ах, будь он неладен! Принять старикашку за Мишель!.. Только опозорилась перед Кямраном!

Я чувствовала, что лицо моё пылает огнём, как во время приступа лихорадки. Вместо того чтобы вернуться в класс, я вышла в сад, подошла к источнику и сунула голову под струю воды.

Мало того, что я вся пылала, тело моё охватывала какая-то странная дрожь. Вода стекала по волосам, по лицу, проникая за рубашку, а я стояла и думала:

«Если уже игра в любовь заставляет человека так гореть и трепетать, так какова же сама любовь?!»

 

* * *

В этот год Кямран часто приходил ко мне в пансион, так часто, что всякий раз, когда в классе открывалась дверь, сердце моё начинало учащённо биться, словно это опять пришли за мной из прихожей. Можно сказать, что шоколада, печенья и пирожных, которые мне преподносил Кямран, хватало на весь класс.

Моя подружка по классу Мари Пырлантаджиян, знаменитая не только прилежанием, но и своим обжорством, разгрызая большими белыми зубами мои конфеты, говорила с нескрываемой завистью и восхищением:

— Как, наверно, любит тебя твой поклонник, если он приносит такие вкусные вещи!

Вместе с тем вся история начала мне уже надоедать. Меня часто мучили угрызения совести: подарки Кямрана — это была плата болтливой девчонке за молчание, а я выдавала их подружкам за знаки внимания. Как это было нечестно! Да и почему Кямран так зачастил в пансион? Всякий раз у него была какая-нибудь причина: «Шёл проведать больного товарища, который живёт тут неподалеку…» Или: «Хотел послушать музыку в саду Таксим…»

Как-то во время очередного визита он сказал, хотя я его ни о чём не спрашивала:

— Был у Нишанташи у старого приятеля отца. Отец его очень любил.

Не удержавшись, я кинулась в атаку:

— Как его звать? Чем он занимается? По какому адресу живет?

Мой кузен растерялся. Нападение было так неожиданно, что он не успел даже выдумать имя и адрес. Покраснев, смущённо улыбаясь, он хотел было обмануть меня словами:

— Зачем тебе это знать? Для чего тебе? Какое странное любопытство!

Я вела себя так, будто вопрос был очень важный.

— Хорошо же. Я спрошу об этом у тёти на той неделе.

Кямран сделался совсем пунцовым.

— Прошу тебя, — взмолился он, — не говори об этом маме. Она не хочет, чтобы мы встречались.

Коварный скорпион, вечно ты будешь меня обманывать!.. Я знаю, что ты собой представляешь! Рассердившись, я вскочила с кресла и сунула в карманы передника руки, которые он пытался схватить.

— Если вы считаете, что меня интересуют друзья вашего отца или ваши собственные друзья, вы ошибаетесь. — Я выпалила это совершенно неожиданно, ни с того ни с сего, и вышла.

После этого случая всякий раз, когда Кямран появлялся в пансионе, я под разными предлогами не выходила к нему. Коробки, которые он продолжал приносить, я открывала в саду или классе и тут же отдавала на разграбление подругам, даже не притронувшись к ним.

Всё было ясно. Несомненно, счастливая вдовушка жила где-нибудь недалеко от пансиона. Они договорились ещё в ту ночь… Мой кузен часто хаживал к ней в гости, а на обратном пути заглядывал в пансион.

Какое мне дело до их нравственности?! Но меня бесило, что я стала игрушкой в их руках. Всякий раз, когда я думала об этом, меня бросало в жар, и я кусала губы, чтобы не заплакать от злости.

Было, конечно, очень просто узнать, где живёт Нериман, спросив об этом дома. Но я не представляла себе, как можно произнести вслух имя этой женщины.

Однажды в воскресенье я гостила дома. Кто-то обратился к Неджмие:

— Ты знаешь, два дня тому назад я получила письмо от Нериман… Кажется, она очень счастлива…

В этот момент я собиралась выйти из комнаты, чтобы искупать в бассейне маленького пуделя. Услышав это известие, я остановилась у порога, присела на корточки и осторожно выпустила собачонку на пол. Расспрашивать о счастливой вдовушке я, конечно, не стала бы, но никто не мог запретить моим ушам слушать.

— Нериман очень довольна мужем. Ах, если бы бедняжка хоть на этот раз оказалась счастливой! — продолжала гостья.

А Неджмие, как глухое эхо под куполом бани, повторила:

— Да, да, пусть хоть в этот раз будет счастлива, бедняжка!

На этом разговор прекратился. Неожиданно всё выяснилось само собой.

Я спросила шутливо:

— Ханым-эфенди вторично вышли замуж?

— Какая ханым-эфенди?

— Та, от которой вы получили письмо. Нериман-ханым.

Неджмие ответила мне за гостью:

— Как, разве ты не знала? Давно… Нериман вышла замуж за инженера. Вот уже полгода они с мужем в Измире.

Тут я сама пропела, как молитву:

— Ах, пусть бедняжка хоть на этот раз будет счастлива! — подхватила собачонку на руки и выскочила из дома.

Но к бассейну я уже не пошла, а помчалась по саду, не разбирая дороги.

 

* * *

В то же лето я совершила небольшое путешествие в Текирдаг. Как известно, аллах очень щедро наградил меня тётками. Так вот, одна из них жила в Текирдаге. Её супруг Азиз-бей много лет служил там мутасаррифом. У них была дочь Мюжгян. Среди многочисленных двоюродных братьев и сестёр я, кажется, любила её больше всех.

Мюжгян была очень некрасива, но для меня это не имело никакого значения. Я была младше всего на три года, но с детства привыкла считать Мюжгян совсем взрослой. И теперь, хоть разница в летах проявлялась всё меньше, моё отношение к ней не изменилось, и я по-прежнему величала её абла.

Мюжгян-абла была моей полной противоположностью. Насколько я считалась сумасбродной и озорной, настолько она слыла серьёзной и вдумчивой. Вдобавок ко всему она была крайне деспотична. Можно сказать, что только она могла заставить меня сделать всё, что ей захочется. Даже если наставления её обижали меня, или я упрямилась, не считаясь с её желаниями, в конечном счёте мне всегда приходилось уступать. Почему? Не знаю. Наверно, потому, что познавший несчастье любви всегда превращается в пленника.

Обычно раз в два-три года Мюжгян вместе с матерью приезжала в Стамбул и гостила у нас или у других тёток по нескольку недель.

Но в то лето мне прислали из Текирдага почти официальное приглашение. Тётка Айше писала сестре: «На вас я не рассчитываю, но Феридэ мы ждём в эти каникулы непременно, хотя бы на два месяца. Я ведь тоже ей как-никак тётя. Если Феридэ не приедет, и дядя Азиз, и я, и Мюжгян — мы все очень обидимся».

Текирдаг казался тётке Бесимэ и Неджмие краем света. Они щурились, словно смотрели на далёкие звёзды, и твердили:

— Виданное ли это дело? Возможно ли?

— Если вы разрешите, я буду иметь честь доказать вам, что невозможного не бывает, — отвечала я, склоняясь перед ними с шутливой почтительностью.

Многие из моих подруг на летние каникулы уезжали куда-нибудь вместе с родителями и потом страшно хвастались перед другими девочками. Выходит, и мне представлялся подобный случай.

А хорошо бы к прошлогодней сказке о возлюбленном в этом году прибавить ещё рассказ о путешествии! Как хотелось мне, взяв в руки портфель, самостоятельно, подобно американским девицам, о которых мы читали в романах, подняться одной на борт парохода. Но какими воплями встретили тётки моё желание! Они ни за что не соглашались отправить меня в Текирдаг без провожатого. Мало того, они испортили мне настроение всякими обидными наставлениями: «В темноте не свешивайся с палубы… Ни с кем не разговаривай… Не бегай, как сумасшедшая, по пароходным трапам…» Можно подумать, что у старенького, величиной с калошу, пароходишка, курсирующего до Текирдага, были стометровые трапы, как у трансатлантического гиганта.

С Мюжгян мы не виделись два года. За это время она сильно выросла и превратилась в настоящую даму. Мне было даже страшновато с ней разговаривать. И всё-таки мы очень быстро подружились опять.

У тётки Айше и Мюжгян было много знакомых. Поэтому каждый день нас приглашали куда-нибудь в гости, то в город, то на дачу. Мне всё время твердили, что я уже совсем взрослая и нехорошо, если меня станут стыдить за легкомысленное поведение. Вот и приходилось теперь внимательно следить за своими поступками. Говорить комплименты незнакомым дамам, стараться серьёзно и деликатно отвечать на их вопросы, — как это было похоже на детскую игру «в гости»! Но, честно сказать, я даже испытывала некоторую гордость от общения со взрослыми.

Все эти приёмы меня, конечно, развлекали, но больше всего я любила часы, когда мы с Мюжгян оставались одни.

Дом дяди Азиза стоял на обрыве, недалеко от моря.

В первое время Мюжгян-абла приходила в ужас, видя, как я спускаюсь с обрыва, который в некоторых местах был похож на отвесную стену, пыталась запретить мне это, но потом привыкла. Мы часами валялись с ней на песке, швыряли с берега плоские камешки и глядели, как они скользят и подпрыгивают по водной глади, или же уходили далеко-далеко по берегу моря.

Море в это время года красивое, тихое, но скучное. Случалось, на нём часами нельзя было увидеть парус или хотя бы тоненькую струйку дыма. Особенно к вечеру водяной простор как бы ещё больше раздавался, казался совсем пустынным и навевал тоску.

Однажды, сговорившись заранее, мы с Мюжгян направились к мысу, который виднелся вдали. У нас был план: добраться до залива по ту сторону скал, образующих мыс. Но, как назло, начался прилив, и берег залило водой. Не оставалось ничего другого, как разуться и пойти по воде. Я даже обрадовалась этой необходимости. Но как быть с такой взрослой барышней, как Мюжгян?

Я знала, что её ни за что не заставишь снять чулки и туфли, поэтому предложила:

— Хочешь, Мюжгян-абла, я перенесу тебя на спине?

— Сумасшедшая девчонка, разве ты сможешь поднять взрослого человека! — запротестовала Мюжгян.

Бедная Мюжгян считала, что если она старше меня и выше ростом, то у меня не хватит силёнок поднять её.

Тогда я незаметно подкралась к ней.

— Посмотрим, попытаемся. Выйдет замечательно! — воскликнула я, подхватила её на руки и двинулась в воду.

Мюжгян сначала подумала, что я только пробую силы. Она весело протестовала, пытаясь освободиться:

— Ты с ума сошла! Отпусти! Всё равно не донесёшь!

Но, увидев, что я уже шлепаю босыми ногами по воде, Мюжгян совсем обезумела.

— Ты легче пушинки, абла, — успокаивала я. — Будешь дёргаться — свалишься в воду, плохо нам придётся. Веди себя спокойно, страшного ничего не случится.

Бедная девушка смертельно побледнела, вцепилась в мои волосы, зажмурила глаза, стиснула зубы, точно боялась, что произнесённые слова нарушат равновесие, и мы упадём.

Вода доходила мне всего лишь до колен, а несчастная Мюжгян жмурилась, боялась пошевельнуться, словно мы шагали над пропастью.

Что же мы увидели, обогнув мыс?

У лодки, вытащенной на берег, сидели за едой три рыбака и смотрели на нас.

Мюжгян неожиданно испугалась, до боли стиснула мне руки и зашептала:

— Что ты натворила, Феридэ? Что теперь делать?

— Да ведь это рыбаки, не людоеды, — засмеялась я в ответ.

Всё же наше положение было действительно щекотливым. Особенно у меня. С голыми до колен ногами, с чулками в руках, я никак не была подготовлена к встрече с людьми.

Мюжгян уже готова была кинуться бежать, словно тонконогий паучок от швабры. Мне стало стыдно за неё, но я не подала виду и принялась болтать с рыбаками.

Я спросила, почему вода в этот день затопила берег, поинтересовалась, в какие часы и где они ловят рыбу. Словом, это были пустяковые вопросы, только для того, чтобы что-то сказать.

Двое из рыбаков были молодыми парнями лет по двадцати — двадцати пяти, третий — бородатый старик.

Парни казались смущёнными. Старик отвечал за всех. Однако ясно было, что он, как и я, испытывает неловкость.

Он спросил, кто я. Замявшись немного, я ответила:

— Меня звать Марика. Я приехала из Стамбула погостить у своего дяди-купца… — и пошла прочь.

Мюжгян вцепилась мне в руку и потащила назад.

— Да накажет тебя аллах, — причитала она, — зачем ты обманула?

— А что такое я сказала? Тётушки в Стамбуле строго наказывали мне: «Не болтай лишнего… Не мели чепухи… В тех краях все люди сплетники…» Вот я и ответила, чтобы рыбаки не сказали: «Ну и мусульманская девица! Не то что лицо, даже ноги открыты».

Словом, эта трусиха Мюжгян сделала из мухи слона…

 

* * *

Вечером, когда мы с Мюжгян гуляли под руку, я заметила, что невдалеке от нас кружит верхом молоденький кавалерийский офицер. Можно было подумать, что он здесь, как на плацу, дрессирует лошадь. Неужели для конных прогулок мало места в степи? Однако он продолжал ездить взад и вперёд, а поравнявшись с нами, бросал на нас такие выразительные взгляды, что, казалось, вот-вот остановит лошадь и заговорит.

Когда наконец он чуть ли не в десятый раз проехал у нас под носом, гарцуя на своём скакуне так лихо, что нам пришлось даже отступить за деревья, я легонько кашлянула и, улыбнувшись, сказала:

— Всё ясно, Мюжгян-абла!

Мюжгян глянула на меня удивленно.

— Что ты этим хочешь сказать, Феридэ?

— Хочу сказать, что мы уже не дети, как прежде, абла. Здорово же вы флиртуете с господином офицером.

Мюжгян засмеялась:

— Я? Сумасшедшая девчонка…

— А что может случиться, если вы снизойдёте до того, чтобы поболтать с ним немного по-приятельски?

— Ты думаешь, офицер гарцует из-за меня?

— Надо быть глупой, чтобы не видеть этого.

Мюжгян опять улыбнулась, на этот раз в глазах её мелькнуло что-то похожее на страдание.

— Дитя моё, — вздохнула она, — я ведь не из тех, за которыми увиваются… Это он из-за тебя крутится вокруг нас.

— Что ты говоришь, абла! — воскликнула я, широко раскрыв глаза.

— Да, да, из-за тебя. Я видела его и до твоего приезда. Но тогда он проезжал мимо, не отличая меня вот от этих придорожных деревьев. Он проезжал и больше не возвращался.

В тот же вечер после ужина мы вышли с Мюжгян из дома и молча двинулись к морю.

— У тебя какое-то горе, Феридэ? — нарушила наконец молчание Мюжгян. — Ты молчишь.

— У меня не выходит из головы чепуха, которую ты мне сказала днём. Мне грустно, — помедлив, ответила я.

— Почему? В чём дело? — удивилась Мюжгян.

— Ты сказала: «Я не из тех, за которыми увиваются!»

Мюжгян тихо засмеялась:

— Хорошо, но тебе-то что?

Глаза мои наполнились слезами, я схватила кузину за руки и глухим голосом спросила:

— Разве ты некрасивая, абла?

Мюжгян опять улыбнулась, щёлкнула меня легонько по щеке и сказала:

— Я, конечно, не урод, но и не красавица, давай считать — обыкновенная и не будем больше спорить об этом. Что касается тебя… Знаешь, ты стала просто изумительной!

Я притянула Мюжгян за плечи к себе, коснулась носом её носа, словно собиралась поцеловать, и шепнула:

— Давай и про меня скажем, что я обыкновенная… И на этом покончим.

Мы подошли к обрыву. Я принялась подбирать с земли камни и швырять в море. Мюжгян последовала моему примеру, у бедняжки ничего не получалось, слишком слабы были руки.

Брошенный мною камень на миг исчезал в воздухе, затем падал в воду, разбрызгивая во все стороны сотни сверкающих звёзд. А камни Мюжгян едва долетали до обрыва и стукались о гальку, издавая какой-то смешной звук, или же зарывались в прибрежный песок. Нас это ужасно забавляло. Казалось бы, залитое лунным светом море должно было вдохновлять нас, двух молодых девушек, отнюдь не на шалости. Но что поделаешь, всё было наоборот. Вскоре Мюжгян устала и села на большой камень. Я опустилась на землю у её ног.

Мюжгян расспрашивала меня о школьных подругах. Я поведала ей несколько историй, связанных с Мишель. Потом как-то само собой начала рассказывать историю моей выдуманной любви.

Зачем меня дёрнуло это сделать? Была ли это просто потребность поболтать?.. Не знаю. Я несколько раз пыталась остановиться, чувствуя, что говорю вздор, но не могла. В общем, я рассказала, как обманула всех подружек сказкой про белого бычка. В пансионе мне приходилось прикидываться страдающей — уж такую я себе придумала роль, — но и теперь мне тоже вдруг становилось грустно, хотя для этого не было никаких оснований. Голос мой как-то затухал, на глаза навёртывались слёзы… Я старалась не смотреть в лицо Мюжгян, теребила подол её платья или же клала голову ей на колени и всё время смотрела вдаль, на море…

Сначала я хотела скрыть от Мюжгян героя этой сказки, но потом проговорилась.

Мюжгян слушала молча, только поглаживала рукой мои волосы.

— Конечно, выдать моим подружкам ложь за правду, а вымысел за действительность очень стыдно… — закончила я свой рассказ.

И как вы думаете, что мне на это ответила Мюжгян?

— Моя бедная Феридэ, — сказала она, — ты и в самом деле любишь Кямрана.

Я с криком накинулась на Мюжгян, повалила её на сухую траву и принялась что было силы трясти.

— Что ты сказала, абла? Что ты сказала? Я?.. Этого коварного жёлтого скорпиона?..

Мюжгян отбивалась и, задыхаясь, старалась вырваться.

— Пусти меня… Платье порвёшь… Увидит кто-нибудь… Стыд-то какой! Отпусти, ради аллаха! — умоляла она.

— Ты должна непременно взять свои слова обратно!

— Непременно возьму, сделаю всё, что хочешь, только отпусти.

— Нет, не для того, чтобы не обидеть меня, без обмана…

— Хорошо. Не для того, чтобы не обидеть… Без обмана… По-настоящему…

Мюжгян поднялась, поправила платье.

— А ты и в самом деле сумасшедшая, Феридэ, — засмеялась она.

Я сидела на земле и дрожала.

— Как ты можешь так клеветать на меня! Побойся аллаха, абла! Ведь я ещё ребёнок! — И слёзы ручьём хлынули у меня из глаз.

В эту ночь у меня начался сильный жар. Я никак не могла заснуть, бредила, металась по кровати, точно рыба, попавшая в сеть.

К несчастью{В имеющемся печатном оригинале в этом месте написано К счастью. Переводчик указан один и тот же - Игорь Печенев. В целях установления истины требуется сверка с оригиналом на турецком языке. Примечание сделано 07 января 2012 года. VolgoDon от http://Lib.Rus.Ec}, ночи были короткие. До самого рассвета Мюжгян не отходила от меня.

Я испытывала к себе отвращение, смешанное с непреодолимым страхом. Казалось, во мне что-то изменилось. Я без конца всхлипывала, прижимаясь к Мюжгян, и повторяла, как капризный ребёнок:

— Зачем ты так сказала, абла?

Мюжгян отмалчивалась, видимо, боялась подвергнуться новому нападению; она положила мою голову к себе на колени, гладила волосы, стараясь успокоить меня. Но под утро Мюжгян так разнервничалась, что не выдержала, взбунтовалась и как следует пробрала меня:

— Сумасшедшая, разве любить — стыдно? Светопреставления-то не случилось! И если в будущем ничего не произойдёт — вы поженитесь. Вот и всё… Теперь спи, я рядом. Мне твоё хныканье надоело.

И тут-то я спасовала. У меня уже не было сил сопротивляться такому неожиданному натиску. Я сдалась, как коза из детской сказки, которая всю ночь в горах сражалась с волком, но под утро всё-таки угодила ему в пасть.

Уже сквозь сон я услышала, как Мюжгян опять повторила ласковым голосом:

— Наверно, и он к тебе неравнодушен.

Но у меня уже не было сил возмущаться, я уснула.

На следующий день нас пригласили в усадьбу одного из местных богачей.

Кажется, за всю свою жизнь я ещё никогда так не веселилась и в то же время никогда так не безумствовала, как в этот день.

Предоставив тётке и Мюжгян сплетничать у бассейна со взрослыми, я во главе младших обитателей усадьбы как угорелая носилась по саду, сметая всё на своём пути. Я не побоялась даже попробовать вскарабкаться, правда безуспешно, на неосёдланную лошадь. Когда я попадалась на глаза тётке и Мюжгян, они делали мне отчаянные знаки. Я прекрасно понимала, что они хотят сказать, но притворялась, будто до меня не доходит смысл этих жестов, и вновь исчезала среди деревьев.

Конечно, неприлично здоровой, как кобыла (деликатное и любимое выражение моих тёток), пятнадцатилетней девице проказничать среди слуг и работников усадьбы, носиться растрёпанной, с непокрытой головой и оголёнными ногами… Я это и сама хорошо понимала, но никак не могла заставить себя внять голосу разума.

Улучив момент, когда Мюжгян осталась одна, я схватила её за руку.

— Неужто тебе интересно с этими манерными, как армянская невеста, барышнями? Пойдём поиграем с нами!

Мюжгян даже рассердилась:

— Ты меня всю ночь терзала до утра! Удивительное существо! Прямо чудовище какое-то! В каком ты состоянии была этой ночью, Феридэ! Двух часов не поспала, вскочила ни свет ни заря; неужели ты не чувствуешь ни капли усталости? Щёки румяные, глаза блестят. Посмотри, на кого я похожа!

Бедная Мюжгян действительно плохо выглядела. От бессонницы лицо её вплоть до белков глаз было воскового цвета.

— А я не помню, что было ночью… — ответила я и снова убежала.

Под вечер мы возвращались домой пешком, наш экипаж где-то задержался. По-моему, это было гораздо приятнее, да и имение находилось недалеко от нашего особняка. Тётушка Айше и две соседки её возраста плелись позади. Я и Мюжгян, которая наконец решила немного оживиться, ушли далеко вперёд. По одну сторону дороги тянулись сады, огороженные плетнями, изредка попадались полуразвалившиеся стены когда-то стоявших здесь домов; по другую — простиралось безнадёжно-пустынное море без парусов, без дымков, дышавшее молчаливым отчаянием.

В садах уже хозяйничала поздняя осень. Зелень, обвивающая плетни и заборы, поблёкла. Изредка попадались увядшие полевые цветы. На пыльную дорогу ложились дрожащие тени чахлых грабов, выстроившихся вдоль обочины, с ветвей уже слетали первые листья.

А вдали, в глубине запущенных садов, горели красноватыми пятнами заросли ежевики. Без сомнения, аллах создал эту ягоду для того, чтобы мои тёзки — чалыкушу — лакомились ею. Поэтому я поворачиваюсь спиной к тоскующему морю, хватаю Мюжгян за руку и тащу её туда, к багряным кустам.

Наши спутницы уже поравнялись с нами, но пока они черепашьим шагом дойдут до угла, мы сто раз успеем добежать до кустов.

Мюжгян столь медлительна и неповоротлива, что не только меня, человека нетерпеливого, — кого хочешь сведёт с ума. Когда мы плетёмся по полю, каблуки у неё подворачиваются, она боится наколоть соломой ноги, нерешительно топчется на месте, прежде чем перепрыгнуть через узкую канавку.

Неожиданно на нас выскакивает собака. Собачонка такая, что поместится в ридикюле Мюжгян. Но абла уже готова бежать, звать на помощь. И наконец, кроме всего прочего, она боится есть ежевику.

— Захвораешь, живот заболит! — кричит она, вырывая у меня ягоду из рук.

Приходится с ней немного повздорить. Из-за нашей возни ежевика мнётся, прилипает к лицу, оставляет пятна на моей белой матроске, широкий воротник которой украшен двумя серебряными якорями.

Я думала, что мы сто раз успеем полакомиться ягодами, пока взрослые дойдут до угла. Но они уже достигают поворота, а мы боремся с Мюжгян из-за ежевики.

Очевидно, они беспокоятся и поэтому не сворачивают, смотрят в нашу сторону. Рядом с ними какой-то мужчина.

— Интересно, кто же это? — спрашивает Мюжгян.

— Кто может быть? — ответила я. — Какой-нибудь прохожий или крестьянин…

— Не думаю…

— Откровенно говоря, я тоже сомневаюсь…

В вечерних сумерках да ещё под тенью деревьев, росших у дороги, невозможно было различить черты лица незнакомца.

Вдруг мужчина замахал нам рукой, отделился от группы женщин и направился в нашу сторону.

Мы растерялись.

— Странно… — сказала Мюжгян. — Очевидно, это кто-нибудь из знакомых.

— И тут же взволнованно добавила: — Ах, Феридэ, это, кажется, Кямран…

— Не может быть! Что ему здесь делать?

— Клянусь аллахом, это он, он самый!

Мюжгян побежала навстречу. Я же, напротив, пошла ещё медленней, чувствуя, как у меня перехватывает дыхание, подгибаются ноги.

У дороги я остановилась, поставила ногу на большой камень, нагнулась, развязала шнурок ботинка и принялась снова медленно его завязывать.

Когда мы очутились с Кямраном лицом к лицу, я была спокойна и даже чуть-чуть насмешлива.

— Удивительно! Вы здесь?.. Как это вы отважились совершить столь длительное путешествие?

Он ничего не ответил, лишь, робко улыбаясь, смотрел мне в лицо, словно стоял перед чужим человеком. Затем протянул мне руку. Я быстро отдёрнула свою и спрятала за спину.

— Мы с Мюжгян-аблой устроили себе ежевичный банкет. У меня руки липкие. Да и пыль к ним пристала… Как тётушки? Как Неджмие?

— Они целуют тебя, Феридэ.

— Мерси.

— Как ты загорела, Феридэ. Вся в пятнах.

— Это от солнца…

Тут вмешалась Мюжгян:

— Ты сам в пятнах, Кямран.

Я не выдержала.

— Кто знает, может, он без зонтика гулял в лунные ночи…

Мы рассмеялись и пошли.

Через минуту тётушка Айше и Мюжгян взяли моего кузена под руки. Соседки, которым было далеко за сорок, но которые, видимо, считали себя ещё за женщин, а Кямрана уже за мужчину, шли чуть поодаль.

Я с детьми шагала впереди, но всё время прислушивалась к тому, что говорили за моей спиной. Кямран рассказывал моей тётке и Мюжгян, каким ветром его сюда занесло.

— Этим летом я так затосковал в Стамбуле! Трудно даже передать…

Я гневно топнула ногой о землю и подумала: «Конечно, затоскуешь… Упустил свою счастливую вдовушку на чужбину!..»

Между тем Кямран продолжал:

— Два дня тому назад — это было пятнадцатого числа — мы с компанией друзей поднялись ночью на гору Алемдаг. Ночь была неповторимая. Но, знаете, я не переношу утомительных развлечений. Под утро, никому ничего не сказав, я спустился один в город. Словом, мне было как-то не по себе, я заскучал и решил, что неплохо бы на несколько дней уехать из Стамбула. Но куда поедешь? В Ялова? Ещё не сезон. В Бурсе сейчас адское пекло. И вдруг я вспомнил про Текирдаг. К тому же мне так захотелось вас увидеть!

В этот вечер тётка с мужем до позднего часа не отпускали Кямрана из сада. Мюжгян тоже не отходила от них ни на шаг, хотя едва стояла на ногах от усталости.

Я же старалась всё время держаться в стороне, часто убегала в дом или пряталась в глубине сада.

Не помню, зачем мне вдруг понадобилось подойти к ним. Кямран обиженно сказал:

— Вижу, гостю здесь отказывают во внимании.

Я засмеялась и пожала плечами:

— Ведь говорят: «Гость гостя не терпит».

Мюжгян хватала меня за руку, дёргала за подол платья, словно желая остановить. Но я всё-таки вырвалась и направилась к дому, заявив, что хочу спать.

Когда поздно ночью Мюжгян пришла в нашу комнату, я еще не спала. Она присела на край постели, заглянула мне в лицо. Чтобы не рассмеяться, я повернулась на другой бок и принялась храпеть, Мюжгян заставила меня поднять голову с подушки.

— Нечего притворяться!

— Клянусь, я спала, — ответила я, тараща на неё глаза.

Мы обе не удержались и захохотали.

Мюжгян потрепала меня по щеке.

— Моё предположение подтвердилось, — сказала она.

Я рывком выпрямилась и села на кровати, отчего пружины зазвенели.

— Что ты хочешь сказать?

Мюжгян испугалась.

— Ничего, ничего, — сказала она, улыбаясь. — Только, ради аллаха, не надо меня душить. Я умираю от усталости.

Она потушила лампу и легла в постель.

Через несколько минут я всё же подошла к ней, обняла её и прижала к груди. Но бедняжка уже спала.

— Не надо, Феридэ… — попросила она, не открывая глаз.

— Хорошо, — сказала я. — Только ты должна знать… Пока я не скажу тебе — всё равно не засну.

И хоть в комнате было темно и Мюжгян лежала с зарытыми глазами, я уткнулась лицом в её волосы и зашептала на ухо:

— У тебя в голове безумные мысли. Я понимаю… Но если ты хоть что-нибудь ему скажешь, я схвачу тебя и вместе с тобой брошусь в море…

— Хорошо… хорошо… — пробормотала Мюжгян. — Что тебе надо? — И опять моментально заснула, хотя я продолжала тихонько трясти её.

Приезд Кямрана действительно испортил мне настроение. Я испытывала к нему смешанное чувство гнева, страха и отвращения. Это чувство росло с каждым днём. Когда мы оставались с кузеном наедине, я без всякой причины грубила ему, старалась поскорее убежать.

К счастью, Азиз-бей, муж тётки, полностью завладел гостем. Он без конца приглашал в дом приятелей, знакомил их с Кямраном, почти каждый день увозил его в экипаже на длительные прогулки или в гости к кому-нибудь из местных богачей.

Однажды утром я столкнулась с кузеном на лестнице. Кямран опять собирался отправиться куда-то в гости. Он загородил мне дорогу, потом, глянув по сторонам, словно желая убедиться, что никто не услышит, сказал:

— Я умру от столь чрезмерного гостеприимства, Феридэ.

Я прикинула, что не сумею проскользнуть между ним и лестничной решёткой, не прижавшись к нему.

— Разве это плохо? — сказала я. — Вас каждый день катают, развлекают.

Кямран иронически-грустно улыбнулся и закатил глаза:

— «Гость гостя не терпит». Но вспомни старое правило: гость на гостя хозяину наговаривает. Смотри, и я скажу что-нибудь…

Кямран почему-то рассердился на мои слова, сказанные вечером в день его приезда: «Гость гостя не терпит». Он без конца напоминал мне об этом, стараясь тоже меня поддеть.

— Хорошо, — сказала я. — Но, по-моему, жаловаться вам не на что. Каждый день вы знакомитесь с новыми местами, с новыми людьми…

Кямран снова поморщился.

— Разве люди, которых я вижу, могут развлечь?

Я не удержалась и спросила:

— Где же нашим бедным родственникам сыскать других?

Кямран понял, на кого я намекаю. Он сделал шаг и, протянув ко мне руки, взволнованно сказал:

— Феридэ!..

Но руки его так и повисли в воздухе. Я шмыгнула в узкое пространство, между ним и лестничной решёткой, и, прыгая через две ступеньки и напевая какую-то песню, убежала в сад.

Всё-таки Мюжгян выдала меня.

Однажды утром мы прогуливались по обрыву у берега моря. Ночью прошёл дождь, и в воздухе была разлита приятная осенняя свежесть. Бесформенное облако, клубившееся, как туман или дым, закрывало солнце, и тогда на неподвижной глади моря дрожали светлые блики.

Вдали неподвижно, как тени, стояли две-три рыбачьих лодки с повисшими парусами.

Вдруг я увидела, что по дороге идёт Кямран, неизвестно каким образом оказавшийся в этот день свободным.

Мюжгян сидела на корне большого дерева лицом к берегу и не заметила кузена. Я тоже сделала вид, будто не замечаю его, и повернулась к морю. Я не видела Кямрана, не слышала его шагов, но чувствовала, что он идёт в нашу сторону. Подбородок мой мелко задрожал.

— В чём дело? — спросила Мюжгян. — Почему ты примолкла?

Она обернулась. В нескольких шагах от нас стоял Кямран.

Было ясно, что нам не избежать разговора.

Кузен шутливо обратился к Мюжгян:

— Вы и сегодня не забыли зонтик?

— Да, ведь и сегодня может пойти дождь, — засмеялась Мюжгян.

Кямран говорил, что ему очень нравится сегодняшняя погода, похожая на его задумчивый и нерешительный характер. Мюжгян, слушая его слова, развлекалась тем, что открывала и закрывала зонтик.

— Погода приятная, но навевает грусть, — возразила она. — В это время года все дни такие. А потом зима. Вы не знаете, как тоскливо здесь зимой! Отец вот, напротив, очень привык к этим местам, и его пугает мысль о переводе.

— Ну, зачем так ругать здешние края! Возможно, вы ещё замуж выйдете за какого-нибудь местного богача, — пошутил Кямран.

Мюжгян приняла всё всерьёз и покачала головой:

— Упаси меня аллах.

В это время мимо нас проходил босой рыбак, голова его была повязана красным платком. Это был тот самый старик, которому я однажды представилась как Марика.

— Давненько тебя не было видно, Марика, — сказал он.

— Да вот готовлюсь как-нибудь выйти с вами на рыбную ловлю, — отозвалась я.

Болтая таким образом, мы зашагали со стариком к обрыву.

Когда я вскоре вернулась назад, Мюжгян рассказывала кузену историю с именем Марика. Под конец она схватила меня за руку и воскликнула:

— Это, наверно, не меня, а Феридэ мы оставим навеки в Текирдаге! Такова её судьба. За неё сватается сын рыбака, по прозвищу Иса-капитан. Не смотрите, что рыбак, он очень богатый человек.

Кямран улыбнулся.

— Пусть будет даже миллионер, но в такой степени демократами мы не станем. Не правда ли, Феридэ? Я, как двоюродный брат, решительно протестую.

Обычно умную и тактичную Мюжгян сегодня толкал какой-то чёрт-предатель. Догадайтесь, что моя абла ответила на это Кямрану?

— Но и это ещё не всё, — продолжала она. — У Феридэ есть куда более блестящая перспектива. Например, один кавалерийский офицер, сверкающий как солнце. Каждый день под вечер он подъезжает к нашему дому и проделывает на своём коне разные фокусы, стараясь понравиться Феридэ.

Кямран расхохотался. Но в этом смехе было что-то странное, не похожее на его обычный смех, какая-то неестественная натянутость.

— Против этого возражать не могу. Она вольна в своем выборе.

Я украдкой погрозила Мюжгян: дескать, смотри у меня. И сказала:

— Это уж слишком! Ты ведь знаешь, я не люблю подобных разговоров.

Мюжгян зашла за спину Кямрана и подмигнула мне:

— Правда, наедине мы не так говорим…

— Клеветница! Обманщица! — не унималась я.

Кямран оживился:

— Ты должна и мне всё рассказать, Мюжгян. Я ведь не чужой.

— Ах, так! — зло топнула я ногой. — Нет, с вами нельзя разговаривать, не поругавшись. Всего хорошего! — И, разгневанная, зашагала к морю.

 

* * *

Я шла, и меня не покидало предчувствие, что на этом начатый разговор не кончится. Подойдя к обрыву, я в сердцах принялась швырять в море камни. Наклоняясь к земле, я украдкой посматривала назад. И то, что я видела, никак не успокаивало моё сердце. Кажется, Мюжгян готова была снова меня предать. А как я могла предотвратить это?

Сначала они говорили, посмеиваясь, но потом оба вдруг стали серьёзными. Мюжгян что-то чертила на земле зонтиком, словно с трудом подыскивала слова. Кямран стоял рядом неподвижно, как статуя. Затем я увидела, что они обернулись в мою сторону и — о, ужас! — пошли по направлению ко мне.

Мне всё стало ясно. В мгновение ока я скатилась кубарем с обрыва на прибрежный песок. Удивляюсь, как при это я не переломала себе ноги, не искалечилась.

И всё-таки это рискованное безумство не спасло меня от них. Обернувшись, я увидела, что они тоже спускаются с обрыва, но в другом, более безопасном месте, осторожно и медленно.

Конечно, припустись я бегом, эти избалованные неженки ни за что не угнались бы за мной, будь они даже на конях. Но я подумала, что моё бегство может меня выдать: они поймут, что я обо всём догадалась или, во всяком случае, заподозрила что-то. Поэтому я продолжала быстро идти вдоль берега, лишь изредка останавливалась и швыряла в море камни, словно хотела показать, что ничем не обеспокоена. Я надеялась, что, обогнув мысок, видневшийся впереди, избавлюсь от своих преследователей, которые, конечно, не пойдут за мной по воде. Но, как назло, утром был отлив, и меж скал пролегла совершенно сухая дорожка.

План мой несколько изменился. Я решила пройти ещё немного песчаным берегом, затем узкой тропинкой подняться опять на обрыв, который в этом месте был так крут, что даже козы с трудом взбирались на него. Таким образом, мои преследователи потеряли бы меня из виду и отказались бы от погони.

Однако не успела я обогнуть мыс, как разыгравшаяся передо мной странная комедия, вернее, трагедия, заставила меня забыть обо всём. Старый рыбак, недавно проходивший мимо нас, бегал с веслом в руках за чёрным уличным псом, который с визгом метался по узкому берегу. И когда старику удавалось настичь собаку, он колотил её своим орудием по чему попало.

Сначала я подумала, что собака бешеная, и в нерешительности остановилась. Но в следующий момент мне стало ясно, что взбесился не пёс, а старый рыбак, который с дикими воплями носился по берегу за своей жертвой.

Не осмеливаясь подойти ближе, я закричала:

— Эй, что тебе надо от бедного животного?

Старик оставил в покое собаку, опёрся о весло и, тяжело дыша, ответил плаксивым голосом:

— Как что?.. Окаянный пёс перевернул котелок со смолой. Пропали мои тридцать курушей! Но ты не бойся, я не подпущу его к тебе…

Стало ясно, почему старик вышел из себя. Пёс опрокинул жестянку со смолой, которая висела над костром, полыхавшим тут же на песке. Проступок ужасный, однако не настолько, чтобы послужить причиной гибели бедного животного от лодочного весла.

Собака забилась в расщелину между скал, видно, казавшуюся ей местом безопасным, и жалобно повизгивала, хотя надёжнее было бы вырваться из этой западни, не ожидая, когда враг вновь атакует её. Конечно, уж лучше бы она, спасая свою жизнь, убежала по берегу моря или вскарабкалась на обрыв по тропинке, облюбованной мною.

Будь у меня время, я бы обязательно что-нибудь придумала для спасения бедного животного. Но у каждого — своя беда: меня тоже ловили, как эту собачонку. Я вспомнила, что Мюжгян и кузен вот-вот должны появиться из-за мыса.

Пройдя быстрым шагом ещё немного по берегу, я начала карабкаться на обрыв. Но, честно говоря, мне совсем не хотелось убегать от Мюжгян и кузена. Я часто останавливалась и поглядывала назад, вернее, вниз.

Очевидно, происшествие у костра заинтересовало и моих преследователей; они остановились возле перевернутого котелка и, отчаянно жестикулируя, говорили что-то старику. Потом я увидела, как Кямран вынул из кармана кошелёк и дал рыбаку деньги. И тут случилось нечто странное. Обрадованный рыбак швырнул весло на песок, обернулся к обрыву и замахал мне рукой, подзывая подойти к ним.

Как чудесно: собака была спасена! Не обращая внимания на оклики, я направилась к дому. Поступок Мюжгян не выходил у меня из головы. Меня бросало в жар, когда я вспоминала её предательство. Яростно сжимая кулаки, так что ноги впивались в ладони, я твердила про себя: «Опозорилась!.. Опозорилась!.. Но ничего, Мюжгян, я отомщу тебе!»

Я мчалась с такой скоростью, что, наверно, могла бы за час добежать и до Стамбула. У ворот дома меня встретил дядя Азиз.

— Что за вид, девушка? Ты краснее свёклы… Кто-нибудь гнался за тобой?

Я нервно засмеялась:

— С чего это вы взяли, дядя Азиз? — И кинулась в сад, откуда доносились детские голоса.

В саду за домом на толстой ветке огромного граба висели качели. Иногда я собирала соседских ребятишек и превращала сад в ярмарочную площадь. А сегодня мои маленькие друзья пришли сюда без моего приглашения и сгрудились вокруг качелей.

Ах, как кстати!.. Прекрасный случай… А я собиралась, вернувшись домой, убежать к себе и запереться. Ясно было, что Мюжгян и кузен непременно кинутся в мою комнату, попытаются открыть дверь, поднимут переполох. Теперь же я могу спрятаться в толпе ребят или же затеять с ними игру, которая помешает приблизиться ко мне.

Началась свалка, каждому хотелось первым залезть на качели. Мне пришлось вмешаться, я растолкала детвору и приказала:

— Станьте в ряд с двух сторон. Я сама буду вас катать по очереди.

Я залезла на качели, поставила впереди себя какого-то малыша и начала раскачиваться.

Вскоре появились мои преследователи. Мюжгян тяжело дышала и всё время хваталась рукой за сердце. Видимо, Кямран порядком заставил её побегать.

Они встали за толпой ребятишек.

Я подумала про себя: «Так тебе и надо, изменница!» — и стала раскачиваться ещё быстрее.

Малыши, ждавшие в сторонке своей очереди, запротестовали:

— Хватит уже… И нас!.. И нас!..

Я не обращала внимания, раскачивалась всё сильнее и сильнее. Густая крона граба трепетала у меня над головой.

Мои маленькие приятели, страшно разгневанные, в нетерпении рвались к качелям. Их уже не сдерживала черта, проведённая мною на земле. Мюжгян и кузен оттаскивали детишек в сторону, боясь, что качели расшибут им головы. На беду, спасовал малыш, который качался вместе со мной. Он заорал во всю глотку, и я испугалась, что карапуз отпустит верёвки, упадёт и разобьётся.

Волей-неволей пришлось остановить качели. Я напустилась на малыша, отчитала его, говоря, что трусишке, который боится такой маленькой скорости, делать на качелях нечего, что таким лучше качаться дома в люльках своих младших братьев и сестёр. Я говорила ещё что-то. Этот поток брани предназначался лишь для того, чтобы не дать Кямрану заговорить со мной. К счастью, другие ребятишки тоже вопили что было мочи: в общем, сад превратился в преисподнюю:

— И меня, Феридэ-абла!.. И меня!.. Меня тоже!..

— Нет, не возьму никого! Вы все боитесь…

— Не боимся, Феридэ-абла!.. Не боимся!.. Не боимся!..

Тут из окна раздался голос тётки:

— Феридэ, дорогая, да покатай ты их всех…

Я повернулась к дому и пустилась в длинный спор:

— Тётя, сейчас вы так говорите, а если кто-нибудь упадёт и сломает голову, я же буду виновата…

— Дочь моя, не обязательно, чтобы дети ломали себе головы. Качайся потихоньку…

— Тётя, прошу вас, не говорите того, чего не понимаете. Разве вы не знаете Чалыкушу? Разве можно на меня надеяться? Я всегда начинаю тихо, осторожно, а когда качели раскачаются, шайтан подбивает меня: «Ну, ну, сильнее!.. Ещё сильнее!..» Я отвечаю ему: «Не надо, оставь… Возле меня дети!» Но шайтан не унимается: «Ну ещё, ещё чуточку… Ничего не случится…» Ветки деревьев и листья тоже подхватывают: «Быстрее, Феридэ, быстрее!..» Подумайте, как может противостоять бедная Чалыкушу такому подстрекательству?

И тут моё красноречие иссякло. Я не смотрела назад, но чувствовала: за моей спиной стоит Кямран, и, стоит мне только замолчать, он заговорит.

Что же делать? Как убежать, чтобы не столкнуться с ним?

Вдруг смотрю, за мой подол цепляются чьи-то ручонки. Это — самый маленький из моих гостей, семи-восьмилетний карапуз. Я подхватила его под мышки, подняла вверх и сказала:

— Не обижайся, ничего не выйдет. Мы ведь можем разбить в кровь эти пухленькие щёчки…

За спиной мальчугана появляется чья-то тень… Кямран. Как только я опущу малыша на землю, мы столкнёмся с ним лицом к лицу.

Итак, спасения нет. Убежать, испугавшись, мне не позволит гордость. Поэтому, опустив малыша на землю, я повернулась и устремила взгляд на кузена.

— Ступай, мальчуган, иди к братцу Кямрану. Он нежный и изящный, как девушка, и качать тебя будет осторожно, как нянька. Только смотри не шевелись на качелях, а то его слабенькие ручки не удержат тебя, и вы оба грохнетесь на землю.

Я пристально смотрела в глаза Кямрану, ожидая, что он не выдержит поединка и отвернётся. Но все было напрасно. Он отвечал мне таким же пристальным взглядом, точно хотел сказать: «Напрасно стараешься, я всё знаю!..»

И тут я поняла, что партия проиграна. Я потупила голову и принялась вытирать платком свои грязные руки.

— Развлекаетесь, шалунья, не так ли?.. Ну что ж, сейчас мы посмотрим… Покатаемся вместе!..

Ловким движением он швырнул куртку Мюжгян.

— Эй, Кямран! — раздался голос тётки из окна. — Не будь ребёнком! Ты не справишься с этим чудовищем. Она сломает тебе шею!

Ребятишки почувствовали, что сейчас будет нечто забавное, и отступили назад. Мы остались вдвоем у качелей.

— Ну, чего ждёшь, Феридэ? — улыбнулся кузен. — Может, боишься?

— Этого ещё не хватало! — ответила я, не осмеливаясь, однако, смотреть ему в лицо, и вскочила на качели.

Верёвки заскрипели, качели плавно двинулись.

Я старалась быть осторожной и, раскачиваясь, только чуть-чуть сгибала колени, сохраняя силы в этом состязании, которое как я предвидела, будет нелёгким.

Скорость нарастала. Дерево сотрясалось, листва трепетала. Мы молчали, стиснув зубы, словно одно только слово уже могло отнять у нас силы.

Опьянение от быстрого движения постепенно охватывало меня, сознание затуманивалось.

На миг голова Кямрана скрылась в густой листве граба. Его длинные волосы рассыпались и закрыли лицо.

— Ну как, вы не начали раскаиваться? — спросила я насмешливо.

— Увидим, кто ещё раскается! — так же насмешливо отозвался Кямран.

Взгляд его зелёных глаз, сверкавший из-под растрёпанных волос, порождал в моём сердце чувство ненависти, даже жестокости. Я сделала сильный толчок, и качели помчались ещё быстрей. Теперь при каждом взлёте наши лохматые головы исчезали в листве. Как во сне до меня донесся тёткин крик:

— Хватит!.. Хватит!

Кямран повторил:

— Хватит, Феридэ?

— Это надо спросить у вас, — ответила я.

— Для меня нет! После чудесного известия, услышанного от Мюжгян, я никогда не устану.

Колени мои вдруг ослабли, и я испугалась, что верёвки выскользнут из рук.

— Мог ли я надеяться, Феридэ… — продолжал Кямран. — Ведь я приехал сюда из-за тебя.

Я уже не отталкивалась, но качели по-прежнему взлетали с бешеной скоростью. Обняв верёвки, я сомкнула кисти рук и взмолилась:

— Довольно!.. Слезем… Я упаду…

Кямран не поверил, что мне стало плохо.

— Нет, Феридэ, — сказал он, — или мы вместе упадём и разобьёмся, или я услышу из твоих уст согласие выйти за меня.

Губы Кямрана касались моих волос, моих глаз. У меня подкосились колени. Рук я не разжала, но они соскользнули вниз по верёвкам. Не подхвати меня Кямран в этот момент, я бы обязательно упала. Но у него не хватило сил удержать меня. Верёвки качелей перекрутились. Мы потеряли равновесие и полетели на землю.

Открыв глаза, я увидела себя в объятиях тётки. Она прикладывала мокрый платок к моим вискам и спрашивала:

— У тебя что-нибудь болит, девочка моя?

Я подняла голову.

— Нет, тётя…

— Почему же ты плачешь?

— Разве я плачу?

— У тебя на глазах слёзы.

Я прижалась лицом к тетиной груди и сказала:

— Наверно, я заплакала ещё перед тем, как упасть.

 

* * *

Через три дня мы все вместе (к нам присоединились тётя Айше и Мюжгян) возвращались в Стамбул. Тётушка Бесимэ, узнав об этом из письма сына, примчалась на Галатскую пристань вместе с Неджмие встречать нас.

В первое время после нашего обручения я всех избегала, и прежде всего Кямрана. А он всё стремился остаться со мной наедине, погулять, поговорить. Думаю, что, как и всякий жених, он имел на это право. Но что делать, коль я была самой неопытной и самой дикой невестой, какие только бывают на свете. Стоило мне увидеть, что Кямран направляется в мою сторону, как я, точно вспугнутая серна, стремглав бросалась наутёк.

Через Мюжгян был послан ультиматум: Кямрану запрещалось при встречах обращаться со мной как с невестой. В противном случае я поклялась расторгнуть наше соглашение.

Иногда Мюжгян, как и в Текирдаге, приставала ко мне с расспросами, когда я уже была в постели:

— Зачем ты совершаешь эти безумства, Феридэ? Я ведь знаю, ты его любишь до смерти. Это же ваше самое чудесное время. Кто знает, какие прекрасные слова для тебя живут в его сердце?

Порой Мюжгян не ограничивалась только этим, а гладила своими хрупкими руками мои волосы и передавала слова Кямрана.

Съёжившись в постели, я протестовала:

— Не хочу… Я боюсь… Мне стыдно…

Странно, не правда ли? Я ныла, не в силах отвязаться от Мюжгян, а когда она уж слишком приставала, начинала плакать.

Но когда Мюжгян отправлялась спать, оставив меня в покое, я повторяла про себя слова Кямрана и засыпала под их мелодию.

Тётка заказала в Стамбуле для меня дорогое обручальное кольцо с красивым драгоценным камнем, которое никак не шло к моим израненным пальцам.

Когда заказ был готов и привезён домой, тётка, желая сделать приятный сюрприз, подозвала меня к окну. Кольцо ослепительно засверкало в лучах солнца, которое вот-вот должно было скрыться за деревьями сада. Я зажмурилась на миг, сделала шаг назад, спрятала руки за спину и, чувствуя, что краснею, спряталась в тени портьеры.

Тётка не поняла меня и, кажется, удивилась, почему я от радости не кинулась ей на шею.

— Может, тебе не нравится, Феридэ? — спросила она.

— Очень красивое… Мерси, тётя, — сказала я холодно.

Кажется, моё поведение пришлось тётке не по душе. Однако вскоре она снова улыбнулась и сказала:

— Дай-ка руку, попробуем. Я заказала его по твоему старому колечку. Надеюсь, мало не будет.

Я стиснула за спиной пальцы, словно боялась, что тётка насильно будет тянуть меня за руку.

— Только не сейчас, тётя… Ни в коем случае…

— Не будь ребёнком, Феридэ.

Я упрямо потупила голову и принялась рассматривать кончики ботинок.

— Через несколько дней мы устроим для наших родных небольшой приём, обручим вас…

Сердце моё бешено заколотилось.

— Нет, не хочу, — сказала я. — Если вы считаете, что это нужно обязательно, устройте приём после моего отъезда в пансион…

Меня следовало, конечно, отчитать. Тётка хотела, чтобы последнее слово всё-таки осталось за ней. Она улыбнулась, поджала губы и сказала с иронией:

— То есть как это?.. Может, нам на церемонии обручения вместо тебя поставить заместителя? При бракосочетании — пожалуйста, но при обручении, дочь моя, такого обычая пока ещё нет.

Мне нечего было ответить, и я продолжала смотреть в пол.

Чтобы как-то смягчить горечь назиданий, которые мне предстояло сейчас выслушать, тётка обняла меня и погладила по лицу.

— Феридэ, — сказала она, — мне кажется, уже настало время прекратить ребячество. Теперь я не только твоя тётка, но и мать. Думаю, нет надобности говорить, что я этому очень рада. Не так ли? Лучшей невесты Кямрану не сыщешь. Что хорошего, если б это была какая-нибудь чужая девушка? Ни характера не знаешь, ни семьи её… Только… Слишком уж ты легкомысленна. В детстве, может быть, это не так страшно. Но с каждым днём ты становишься всё более взрослой. Конечно, со временем станешь серьёзнее, поумнеешь. До окончания пансиона, то есть до вашей женитьбы, остается ещё четыре года. Срок довольно большой. Однако ты уже невеста. Не знаю, понимаешь ли ты, что я хочу сказать. Ты должна быть серьёзной и рассудительной. Пора положить конец всем твоим шалостям, легкомыслию, упрямству. Тебе ведь известно, какой Кямран деликатный и тонкий.

Сейчас я не знаю, было ли в этой нотации, которая слово в слово запечатлелась в моей памяти, что-либо стыдное и оскорбительное, но тогда мне вдруг показалось, что тётка считает меня не вполне подходящей парой для своего драгоценного сына…

Точно желая проверить, насколько на меня подействовали её наставления, она спросила:

— Ну, теперь мы договорились, Феридэ? Не так ли? Мы устроим ужин по случаю обручения только для родственников и нескольких близких друзей.

Я представила себя рядом с Кямраном за столом, украшенным цветами и канделябрами, в наряде, которого до сих пор не носила, с новой причёской и чужим лицом; взоры всех устремлены на меня…

Я вдруг задрожала.

— Нет, тётя, это невозможно! — И бросилась вон из комнаты.

Мюжгян в те дни была для меня больше чем старшая сестра, она, можно сказать, заменяла мне мать. Когда ночью мы оставались с ней одни в нашей комнате, я тушила лампу, обнимала руками её удивительно худенькое тело (как она извелась за это время!), зажимала ей рот рукой, чтобы она молчала, и умоляла:

— Попроси, пусть меня никто не называет невестой. Обручённые девушки — это те, над которыми я всегда насмехалась, которых жалела больше всего в жизни. И вот теперь я одна из них. Мне стыдно, я готова провалиться сквозь землю. Я боюсь. Я ведь девочка. Впереди четыре года. К этому времени я подрасту, привыкну. Но сейчас пусть ко мне никто не относится как к невесте.

Получив наконец возможность говорить, Мюжгян отвечала:

— Хорошо, но с одним условием, вернее, с двумя. Во-первых, ты не станешь со мной сражаться, душить меня. Во-вторых, ты ещё раз повторишь мне, только мне, что ты его очень любишь.

Я прятала своё лицо на груди у Мюжгян и кивала головой: да, да, да…

Мюжгян сдержала своё обещание. Домашние и знакомые не говорили мне в лицо о моём обручении. А если вдруг случалось, что кто-нибудь начинал надо мной подшучивать, то тут же получал за болтовню по заслугам и умолкал. Но один человек всё-таки получил от меня пощёчину; к счастью, это был родственник, мой кузен собственной персоной. Мне кажется, оплеуха была заслуженная. Не дай аллах, если бы об этом узнала тётка Бесимэ… Что бы она со мной сделала!

И всё-таки надо сказать, жилось мне в особняке совсем не спокойно.

Так как положение моё возвысилось, в один прекрасный день мне вдруг отвели более красивую комнату, заменили занавеси, кровать, гардероб. И, конечно, я не смела спросить о причине подобного внимания.

Однажды нам предстояло поехать в экипаже на свадьбу в Мердивенкейю. Народу набралось довольно много, и я заявила:

— Сяду с кучером.

В ответ раздался хохот. Я покраснела и покорно полезла в экипаж.

Иногда, как и прежде, я ходила на кухню, чтобы стащить там горсть сушёных абрикосов или какие-нибудь фрукты. Противный повар подтрунивал надо мной:

— Что тебе надо, ханым? Скажи прямо. Тебе уже не подобает заниматься воровством.

Хотя мне никто ничего не говорил, но я уже не смела зазывать к себе в гости ребят с улицы. А чтобы в кои-то веки раз залезть на дерево, мне приходилось прятаться ото всех, дожидаясь темноты.

Но самым несносным был, конечно, Кямран.

Последние дни моего пребывания в особняке прошли, можно сказать, в том, что мы играли в прятки. Кузен искал случая поймать меня наедине, а я всю свою хитрость употребляла на то, чтобы помешать ему это сделать.

Я часто отказывалась от прогулок в экипаже, которые он мне предлагал. Если же он бывал слишком настойчив, я тащила с собой, помимо Мюжгян, ещё кого-нибудь и по дороге без конца болтала именно с ними.

Я не была уверена в Мюжгян: она могла начать какой-нибудь ненужный разговор или даже сбежать, оставив нас наедине.

Однажды Кямран сказал мне:

— Тебе известно, Феридэ, что ты делаешь меня несчастным?

Я не выдержала и спросила:

— Это теперь-то?

Вопрос был задан с таким комическим изумлением, что мы оба рассмеялись.

— Я бы хотел хоть раз от тебя услышать то, что ты говорила Мюжгян. Мне кажется, это моё право.

Я закатила глаза, притворившись, будто не могу вспомнить, о чем говорила с Мюжгян, подумала и сказала:

— Так. Но ведь Мюжгян девушка… И, если не ошибаюсь, ваша послушная раба. Нельзя каждому говорить всё, о чём мы с ней болтаем.

— Разве я каждый?..

— Не поймите неверно… Хотя вы мужчина женского типа, но всё-таки вы мужчина! А то, что говорится подруге, мужчине не расскажешь.

— Разве я не твой жених?

— Очевидно, мы расторгнем обручение. Вы ведь знаете, я терпеть не могу этого слова!

— Вот видишь, я был прав, назвав себя несчастным. Я даже не смею слова сказать, боюсь опять получить пощёчину. Но в моём сердце живёт чувство, которого я не ощущаю ни к кому, кроме тебя…

И тут я поняла, что вот-вот окажусь в западне, которой так умело избегала столько времени. Продолжи я разговор и дальше, у меня бы начал дрожать голос или я совершила бы какое-нибудь страшное безумство. Не дав Кямрану договорить, я бросилась вон на улицу.

Мне казалось, он побежит за мной. Но погони не последовало. Я замедлила шаг и обернулась. Кямран не побежал за мной, он сидел на плетёном диванчике под деревом. Я подумала: «Наверно, нехорошо с моей стороны так поступать…» И если бы Кямран взглянул на меня в ту минуту, он понял бы, что я раскаиваюсь, и, наверно, догнал, и тогда уже я не смогла бы от него убежать…

Кузен сидел на диванчике действительно с видом несчастного человека. Чтобы подбодрить себя, я сказала: «Коварный жёлтый скорпион! Я ещё не забыла, как ты бежал по этому саду за юбкой счастливой вдовушки! Я всё делаю очень правильно!»

Не могу не рассказать также о несчастье, которое приключилось со мной в последние дни каникул.

Обитатели особняка заметили вдруг, что один палец на правой руке у меня обмотан толстой повязкой. Тем, кто спрашивал меня, я отвечала:

— Пустяки. Обрезала чуть-чуть. До свадьбы заживёт.

Однако тётка обратила внимание, что я упорно не желаю показать ей рану.

— Несомненно, ты что-то натворила. Ясно, у тебя что-то серьёзное, раз ты скрываешь. Давай покажем врачу. Не дай аллах, разболится…

А случилось вот что. Однажды тётка послала меня к себе в спальню достать из гардероба, кажется, платок. Один из ящиков был приоткрыт, и в глаза мне бросилась изящная коробочка, обтянутая голубым бархатом. В ней лежало моё обручальное кольцо. Я не смогла побороть искушение полюбоваться им хотя бы минутку у себя на пальце. Дорого же мне обошёлся этот каприз! Как и опасалась тётушка, кольцо оказалось слишком мало и никак не хотело слезать с пальца. Ах, как я волновалась, тщетно пытаясь освободиться от него! Я даже пробовала стащить его зубами. Напрасный труд! И как я ни старалась, палец только распухал, и кольцо всё сильнее впивалось в кожу.

Если бы я призналась, родные сумели бы как-нибудь высвободить мой палец. Но чтобы меня увидели с обручальным кольцом? Какой удар по самолюбию! Тогда-то мне и пришло в голову забинтовать его. В течение двух дней при всяком удобном случае я запиралась в своей комнате, разбинтовывала палец и часами стаскивала кольцо. На третий день, когда я уже была близка к тому, чтобы, сгорая от стыда, признаться во всём тётке, кольцо вдруг само соскочило. Почему? Очевидно, за эти два дня я похудела от волнений и переживаний.

В последний день каникул я начала собираться в дорогу.

Кямран запротестовал:

— Зачем так торопиться, Феридэ? Ты могла бы ещё задержаться на несколько дней.

Но я не соглашалась, точно была самой прилежной ученицей, и заупрямилась, придумывая какие-то по-детски несерьёзные причины:

— Сёстры наказывали, чтобы я непременно явилась в первый же день занятий. В этом году с посещением будет очень строго.

Моя решительность послужила причиной нового приступа меланхолии и раздражительности у Кямрана.

На следующий день, провожая меня в пансион, он не разговаривал со мной и только при расставании упрекнул:

— Я никак не думал, Феридэ, что тебе захочется так быстро убежать от меня.

 

* * *

Между тем я не была такой уж прилежной и разумной ученицей. Вдобавок события последних месяцев совсем выбили меня из колеи. Отметки за первую четверть оказались очень плохие. Ясно было, что, если я не возьму себя в руки, не приложу усилий, мне придётся остаться на второй год.

Вечером того дня, когда мы получили табели успеваемости, сестра Алекси отозвала меня в сторону и спросила:

— Ну, нравятся вам ваши отметки, Феридэ?

Я удручённо покачала головой.

— Отметки неважные.

— Не то что неважные, совсем никудышные… Не помню, чтобы вы ещё когда-нибудь так отставали. Между тем я надеялась, что в этом году вы будете учиться совсем по-другому…

— Вы правы. Ведь по сравнению с прошлым годом я стала старше ещё на один год…

— Разве только это?..

Удивительная вещь, сестра Алекси гладила меня по щеке и многозначительно улыбалась. Я растерялась и отвела взгляд в сторону.

Ах, эти сёстры! Казалось, они не знают ни о чём на свете, а в действительности были в курсе всего, что происходит вокруг, им были известны даже самые пустяковые разговоры. От кого? Как они всё узнавали? Этого я никогда не могла понять, хотя прожила среди них десять лет и не считалась такой уж глупой девочкой.

Когда я, пытаясь спасти свою честь, промямлила какую-то чепуху, сестра Алекси разоткровенничалась ещё больше:

— Мне кажется, вы постесняетесь показать свой табель всем… А?.. — И вслед за этим ещё один увесистый камень в мой огород: — Если вы не перейдёте в следующий класс, то вам угрожает опасность задержаться в стенах пансиона ещё на один долгий год…

Я поняла, что не спасусь от сестры Алекси, если сама не перейду в атаку.

Признав на помощь всё своё нахальство, я спросила с ложным простодушием:

— Опасность?! Какая же опасность?

Но сестра Алекси и так позволила себе чрезмерную откровенность. Пойти дальше — означало быть фамильярной. Кокетливым жестом, признавая своё поражение, она ласково щёлкнула меня по щеке и сказала:

— Уж это ты сама должна сообразить? — и пошла прочь.

В этом году моей Мишель уже не было в пансионе, не то она обязательно заставила бы меня разоткровенничаться и тем самым внесла бы ещё большее смятение и растерянность в мою душу.

Год назад, когда я плела подружкам всякие небылицы, я чувствовала себя непринуждённо и легко. А сейчас, очутившись на положении невесты, стала невероятной трусихой. От девочек, которые поздравляли меня, я старалась отделаться короткой сухой благодарностью, а тех, кто подлизывался ко мне, вообще не замечала. Только одна подружка, дочь доктора-армянина из Козъятагы, пользовалась моим расположением и доверием.

Свободные дни я проводила в пансионе и за три месяца всего лишь два или три раза ночевала дома. Это упрямство, причину которого я сама хорошо не понимала, страшно сердило тётушку Бесимэ и Неджмие. Кямран пребывал в полной растерянности и не знал, что и думать.

Первые месяцы он каждую неделю наведывался в пансион. Хотя сёстры не осмеливались открыто возражать против этих визитов, однако в душе они считали подобные встречи жениха с невестой-школьницей неприличными и морщились, сообщая мне о том, что кузен ждёт в прихожей.

Обычно я останавливалась на пороге, нарочно оставляя двери открытыми, и, сунув руки за кожаный поясок своего школьного платья, стоя разговаривала с Кямраном минут пять. Ещё в самом начале кузен предложил мне завязать переписку. Но я отказалась, сославшись на обычай сестёр давать подобную корреспонденцию на цензуру кому-нибудь, знающему турецкий язык, а затем уничтожать.

Как-то раз, в один из таких визитов, между нами произошёл не совсем приятный разговор. Кямран рассердился, что я стою так далеко от него, и хотел насильно закрыть дверь. Но, когда он приблизился ко мне, я приготовилась выскочить из комнаты и тихо сказала:

— Прошу вас, Кямран… Вы должны знать, что за нами подсматривают столько глаз, сколько невидимых щелей в этих стенах.

Кямран вдруг остановился.

— Как же так, Феридэ? Ведь мы обручены…

Я пожала плечами.

— В том-то и дело. Это и мешает. Или вы хотите в один прекрасный день услышать такие слова: «Ваши визиты слишком участились… Простите, но вам надо вспомнить, что это пансион…»

Кямран стал бледным как стена. С тех пор он больше не появлялся в пансионе. Я обошлась с ним жестоко, но другого выхода у меня не было. Возвращаться в класс после свидания с Кямраном, видеть, как к тебе поворачиваются все головы, — было просто невыносимо.

О чём я хотела рассказать?.. Да. Однажды дочь вышеупомянутого доктора-армянина, вернувшись в пансион после воскресенья, сказала мне:

— Говорят, Кямран-бей едет в Европу. Это верно?

Я растерялась.

— Откуда ты узнала?

— Папа сказал, что твоего кузена вызвал дядя, который служит в Мадриде…

Самолюбие не позволило мне сознаться, что я ничего не знаю.

— Да… Есть такое предположение… — соврала я. — Маленькое путешествие.

— Совсем не маленькое. Ему предстоит работать секретарем посольства.

— Он там пробудет недолго…

На этом разговор окончился.

Отец моей подруги часто бывал у нас в доме и считался семейным врачом. Поэтому полученному известию следовало верить. Но почему же мне никто ничего об этом не говорил? Я подсчитала: вот уже двадцать дней, как ничего не было из дому.

В ту ночь я долго не могла заснуть. Мне было очень стыдно, что я без конца держала Кямрана в бессмысленном отдалении, но в то же время сердилась на него в душе за то, что он не сообщил мне о таком важном событии. Ведь в конце концов мы связаны друг с другом.

На следующий день был четверг. Погода стояла ясная. После обеда предполагалась прогулка. Я не могла найти себе места. Меня пугала мысль провести ещё одну ночь наедине со своими мыслями. Я пошла к директрисе и попросила отпустить меня домой, сославшись на болезнь тётки. На моё счастье, одна из сестёр ехала в тот день в Картал. Директриса согласилась, но с условием, что до станции Эренкей мы поедем вместе.

Когда с маленьким чемоданчиком в руках я добралась до нашего особняка, уже смеркалось. В воротах меня встретил старый дворовый пёс, существо хитрое и льстивое. Ему было известно, что в моём чемоданчике всегда есть чем полакомиться. Он мешал мне идти, вертелся под ногами, пятился, вставал на задние лапы, норовя ткнуться мордой в грудь.

Из-за деревьев вышел Кямран и направился в нашу сторону. Увидев это, я присела на корточки и схватила пса за передние лапы, боясь, что он меня измажет.

Словно смеясь, пёс открывал свою огромную пасть, высовывал язык. Я хватала его за нос. Словом, мы резвились и развлекались, как могли.

Когда Кямран был совсем рядом, я сказала, будто совершила открытие:

— Посмотрите, как он смеётся! Что за огромная пасть! Разве он не похож на крокодила?

Кямран смотрел на меня, горько улыбаясь.

Я поднялась с земли, отряхнулась, вытерла руки платком и правую протянула кузену.

— Бонжур, Кямран. Как самочувствие тёти? Я надеюсь, ничего серьёзного…

Кямран удивился:

— Ты про маму? С ней всё в порядке. Тебе сказали, что больна?

— Да, я услышала, что она заболела, и очень волновалась. Даже не дождалась воскресенья. И вот приехала.

— Кто же тебе такое сказал?

Придумывать новую ложь не было времени.

— Дочь доктора.

— Она?! Тебе?..

— Да, мы с ней говорили, и она сказала: «К вам вызывали папу… Наверно, твоя тётя заболела…»

Кямран недоумевал.

— Она, наверно, ошиблась. Доктор вообще не заезжал к нам в последние дни. Ни к маме, ни к кому-нибудь другому…

Не желая заострять внимание на этом деликатном вопросе, я сказала:

— Очень рада… А то я так беспокоилась! Наши, конечно, все дома?

Я подняла с земли свой чемоданчик и направилась уже к дому, но Кямран схватил меня за руку.

— Зачем так спешить, Феридэ? Можно подумать, ты убегаешь от меня.

— С чего вы это взяли? Просто мне боты жмут. Да и разве мы не вместе пойдём к дому?

— Да, но дома нам придётся разговаривать при всех. А я хочу поговорить с тобой один на один.

Стараясь скрыть волнение, я сказала насмешливо:

— Воля ваша.

— Мерси. Тогда, если хочешь, не будем никому показываться и немного погуляем в саду.

Кямран крепко сжимал мои пальцы, словно боялся, что я убегу. В другой руке он держал мой чемоданчик. Мы пошли рядом, впервые с тех пор, как обручились.

Сердечко моё стучало, как у только что пойманной птицы. Но, мне кажется, если бы он даже не держал меня так крепко, я всё равно не нашла бы в себе сил убежать.

Не обмолвившись ни словом, мы дошли до конца сада. Кямран был огорчён и расстроен больше, чем я могла предполагать. Не знаю, что произошло, что изменилось в наших отношениях за последние три месяца, но в эту минуту я чувствовала себя страшно виноватой за резкость, с которой относилась к нему в последнее время.

Вечер был прекрасный, тихий, даже не верилось, что это середина зимы. Голые верхушки окрестных гор горели ярким багрянцем. Не знаю, может, природа тоже была виновата в том, что я так легко признала в душе свою вину перед Кямраном.

Сейчас мне непременно нужно было сказать Кямрану что-нибудь такое, что бы его обрадовало. Но мне ничего не приходило в голову.

Наконец, когда нам уже не оставалось ничего другого, как повернуть назад, Кямран сказал:

— Может, посидим немного, Феридэ?

— Как хочешь, — ответила я.

Впервые после обручения я обращалась к нему на «ты».

Не заботясь о своих брюках, Кямран сел на большой камень. Я тотчас схватила его за руку и подняла.

— Ты ведь неженка. Не садись на голый камень. — И, стащив с себя синее пальто, я расстелила его на земле.

Кямран не верил своим глазам.

— Что ты делаешь, Феридэ?

— Мне кажется, охранять тебя от болезней — теперь моя обязанность.

А на этот раз, наверно, кузен не поверил уже своим ушам.

— Что я слышу, Феридэ? — воскликнул он. — И это ты говоришь мне? Ведь это самые ласковые слова, которые я услышал от тебя с тех пор, как мы обручены.

Я опустила голову и замолчала…

Кямран взял с камня моё пальто и, как бы лаская, трогал рукава, воротник, пуговицы.

— Я собирался сделать тебе выговор, Феридэ, но сейчас всё забыл.

Не поднимая глаз, я ответила:

— Я же тебе ничего не сделала…

Кямран не решался подойти ко мне, боясь, что я снова стану дикой.

— Думаю, что сделала, Феридэ… Даже слишком много. Можно ли так избегать жениха? И я даже стал подозревать: уж не ошиблась ли Мюжгян?..

Я невольно улыбнулась. Кямран удивлённо спросил, почему я смеюсь. Сначала я не хотела отвечать, но он настаивал.

— Если бы Мюжгян ошиблась, — сказала я, отводя глаза в сторону, — ничего бы не было.

— Что значит ничего? То есть ты не была бы моей невестой?

Я зажмурилась и дважды кивнула головой.

— Моя Феридэ!..

Этот голос, вернее восклицание, до сих пор звенит у меня в ушах… Я подняла голову и увидела в его широко раскрытых глазах две крупные слезы.

— В один миг ты сделала меня счастливым, таким счастливым, что, умирая, я вспомню эту минуту и снова заплачу. Не смотри на меня так. Ты ещё ребёнок. Тебе не понять… Ах, я всё уже забыл!..

Кямран схватил меня за руки. Я не стала вырываться. Но слёзы брызнули у меня из глаз. Я так рыдала, что он даже испугался.

Мы возвращались назад той же дорогой. Я без конца вздыхала, громко всхлипывала, и Кямран уже не смел дотрагиваться до меня. Но я понимала, что сердце его успокоилось, и мне было радостно.

У дома я сказала:

— Ты должен пойти первым. А я умоюсь у бассейна. Что скажут наши, если увидят меня с таким лицом?

Я спросила Кямрана, словно только что вспомнила:

— Ты, кажется, собираешься в Европу? Верно ли?

— Есть такое предположение, но, откровенно говоря, оно принадлежит не мне, а моему дяде, который служит в Мадриде. Откуда тебе известно?

После некоторого замешательства я пробормотала:

— От дочери доктора.

— Как много новостей передаёт тебе дочь доктора, Феридэ!

Я ничего не ответила.

Кямран пристально смотрел мне в лицо. Я покраснела и отвернулась.

— Ну, а болезнь мамы?.. Ты это придумала?

Я опять промолчала.

— Скажи правду, Феридэ, не поэтому ли ты прискакала?

Кямран приблизился, хотел погладить меня по голове, но испугался, что я снова стану строптивой и наши отношения испортятся. Я же, напротив, уже начала привыкать к нему.

— Верно ли моё предположение, Феридэ? — повторил Кямран свой вопрос.

Я почувствовала, что могу сделать его счастливым, и утвердительно кивнула головой.

— Как чудесно!.. Как со вчерашнего дня изменилась моя судьба!

Кямран опёрся руками о спинку кресла, на котором я сидела, и склонился надо мной. В таком положении я оказалась окружённой со всех сторон. Ловкий приём!.. Он приблизился ко мне, не касаясь руками. Я забилась в кресло, свернувшись ёжиком, прижималась к спинке, втягивала голову в плечи. В руках я тискала платок, не смея взглянуть в лицо Кямрана.

— Что же предлагает твой дядя?

— Немыслимое дело. Он хочет взять меня к себе секретарём посольства. По его мнению, мужчине быть без определённой профессии или должности — большой недостаток. Я, конечно, передаю его слова. Он говорит: «Может, и Феридэ обрадуется перспективе поехать в будущем в Европу в качестве супруги дипломата…» И всё такое прочее…

После того как наша беседа приняла серьёзный характер, Кямран снял осаду, выпрямился, и я тотчас вскочила с кресла.

Разговор продолжался.

— Почему ты считаешь это предложение немыслимым делом? — спросила я. — Разве поездка в Европу не доставит тебе удовольствия?

— В этом отношении я ничего не говорю. Но сейчас я уже не волен свободно распоряжаться собой. Всё, что имеет отношение к моей жизни, мы должны обсуждать вместе. Разве не так?

— Тогда ты можешь ехать.

— Значит, ты согласна на мой отъезд из Стамбула?

— Раз для мужчины нужна какая-нибудь профессия…

— А ты поехала бы на моём месте?

— Наверно, поехала бы. И думаю, ты тоже должен так поступить.

Надо сказать, что эти слова говорили только мои губы. А про себя, в душе, я думала совсем по-другому. За мной нельзя было не признать права на такой ответ. Как иначе ответить человеку, который спрашивает: «Могу ли я оставить тебя и уехать?»

Кямрана огорчило, что я так легко согласилась на разлуку. Не глядя на меня, он сделал несколько шагов по комнате, затем обернулся и повторил:

— Значит, ты считаешь, мне надо принять дядино предложение?

— Да…

Кямран вздохнул.

— Тогда мы подумаем. У нас ещё есть время для окончательного решения.

Сердце у меня дрогнуло. Разве это «мы подумаем» не означало, что вопрос уже решён?

Я заговорила серьёзно, по-взрослому, как всегда требовали от меня:

— Не вижу в этом деле ничего заслуживающего долгих размышлений. Предложение твоего дяди поистине заманчиво. Непродолжительное путешествие — вещь неплохая.

— Ты думаешь, поездка продлится так недолго?

— Но долгой её тоже нельзя назвать. Год, два, три, ну, четыре… Время пролетит — глазом не успеешь моргнуть. Конечно, ты иногда будешь приезжать…

Я так легко считала по пальцам: один, два, три, четыре…

 

* * *

Через месяц мы провожали Кямрана. Пароход отходил от Галатской пристани. Все наши родственники поздравляли меня, так как это я уговорила его поехать в Европу. Только Мюжгян осталась недовольна. Она мне прислала из Текирдага письмо, в котором писала: «Ты поступила очень опрометчиво, Феридэ. Надо было воспрепятствовать поездке. Какой смысл в том, что ваши самые прекрасные годы пройдут в разлуке? Шутка ли: четыре года!»

Однако четыре года прошли гораздо быстрее, чем ожидала Мюжгян.

Кямран вернулся в Стамбул вместе с дядей, вышедшим в отставку, как раз через месяц после того, как я окончила пансион.

Окончить пансион! Когда я училась, то называла это мрачное здание «голубятником». Я говорила: «День, когда я вернусь на волю хоть с каким-нибудь дипломом в руках, будет для меня праздником освобождения!..» Но когда в одно прекрасное утро двери «голубятника» распахнулись, и я очутилась на улице в новом чёрном чаршафе, в туфельках на высоких каблуках, которые делали меня гораздо выше, я растерялась, словно не понимая, что произошло. А тут ещё тётка Бесимэ сразу же начала готовиться к свадьбе. Это окончательно лишило меня душевного равновесия.

В доме у нас до поздней ночи было полно народу: сновали маляры, плотники, портнихи, съехавшиеся родственники. Каждый был занят своим делом. Одни уже строчили приглашения на свадьбу, другие бегали по базарам и магазинам, третьи занимались шитьём.

Я пребывала в крайней растерянности и на всё махнула рукой. Я не только не помогала другим, но даже творила всякие глупости и мешала всем. У меня начался очередной приступ всевозможных безумств. Как и прежде, я водила за собой ватагу детей, гостивших у нас, переворачивала всё в доме вверх дном.

На кухне тоже шёл ремонт. Новый повар перетащил всё своё хозяйство в палатку, поставленную за домом в саду, и стряпал прямо на открытом воздухе.

Однажды под вечер я увидела, что он хлопочет возле своей палатки, печёт печенье. У меня в голове тотчас созрел дьявольский план.

— Ребята, — сказала я, — спрячьтесь за этим курятником и сидите тихо. Я стащу у повара печенье и принесу вам.

Не прошло и пяти минут, как я вернулась с полной тарелкой. Надо было тут же раздать трофеи моим маленьким друзьям, разослать их по разным уголкам сада, а тарелку спрятать в курятнике. Я не предполагала, что повар, обнаружив пропажу, кинется в погоню.

Через минуту у кухонной палатки началось светопреставление. Повар кричал:

— Клянусь аллахом, клянусь всеми святыми, я переломаю воришке кости!

Перепуганные малыши, не обращая на меня внимания, заметались по саду. Повар скоро напал на наш след и, как безумный, ринулся на нас, потрясая половником, словно дубинкой.

Этот негодный понял, что я самая старшая, оставил в покое малышей и погнался за мной. Вдруг он споткнулся обо что-то и растянулся во весь рост на земле. Это привело его в ещё большую ярость.

Повар был в доме человеком новым. Положение складывалось весьма трагически: попади я ему в руки, он огрел бы меня раза два половником, опозорил на весь свет, и тогда пойди объясняй, что я невеста.

Так как дорога к дому была отрезана, я, оглушительно крича, бросилась к воротам. На моё счастье, мадемуазель портниха, работавшая в тот день с самого утра, и её подручная Дильбер вышли в сад подышать свежим воздухом. С воплем: «Караул!» — я кинулась к портнихе и быстро юркнула за её спину.

Дильбер-калфа попыталась выхватить у повара половник и закричала:

— Что ты делаешь, ашчи-баши?! Спятил, что ли?! Ведь эта ханым — невеста.

В другое время за слово «невеста» я бы задала портняжке Дильбер. Но в тот момент я была так испугана, что закричала вместе с ней:

— Клянусь аллахом, ашчи-баши, я невеста!

Не встречала человека более взбалмошного и упрямого, чем этот повар. Он сначала не поверил.

— Э, нет, разве невеста может быть воровкой? — Затем, немного образумившись, добавил: — Если так, браво, ханым-невеста! Только тебе придётся купить мне новые штаны. Видишь, из-за тебя я разодрал коленку.

При падении бедняга также оцарапал себе нос. Но, к счастью, за него он не требовал компенсации.

Я просила присутствующих не разглашать это происшествие, но, разумеется, комедия сделалась достоянием всех, и часто за столом родные иронически поглядывали на меня и пересмеивались.

До свадьбы оставалось три дня.

Как-то вечером, когда мы играли с детьми, прыгая через верёвку у садовой калитки, я опять подверглась нападению. На этот раз атаковала сама мадемуазель портниха, которая на днях спасла меня от повара. Шестидесятилетняя дева в очках, вот уже лет тридцать обшивающая весь наш дом, была самым деликатным и самым вежливым человеком на свете. Но в этот день даже она обрушилась на меня.

— Мадемуазель, — сказала она, — через несколько дней мы назовём вас мадам. Ну хорошо ли вы поступаете?.. Вот уже полчаса я ищу вас для последней примерки.

Конечно, и моя тётка Бесимэ была заодно с мадемуазель, её хмурое лицо не предвещало ничего хорошего.

— Пардон, мадемуазель, — оправдывалась я. — Мы были здесь. Уверяю вас, я не слышала…

В конце концов тётка не выдержала, взяла меня за подбородок, потрепала по щеке, как всегда, когда я заслуживала порицания, и сказала:

— Дитя моё, да ты и не услышишь никого из-за своего громкого голоса и смеха. Я уже начинаю бояться, как бы ты и через три дня не выкинула какой-нибудь фокус в присутствии наших гостей…

Хотя все эти дни я проказила больше, чем обычно, но сердце моё было наполнено странным волнением, мне хотелось быть обласканной, жить со всеми в ладу.

Тётка продолжала держать меня за подбородок. Я приподняла пальцами подол юбки и сделала реверанс.

— Не волнуйтесь, тётя. Осталось совсем немного. Вам придётся потерпеть всего лишь три денёчка. Тогда вы станете для меня не только тётей… Могу вас уверить, те шалости и проказы, которыми Чалыкушу донимала свою тётушку Бесимэ, Феридэ не посмеет повторить перед уважаемой ханым-эфенди!..

Глаза тётки наполнились слезами. Она поцеловала меня в щёку и сказала:

— Я всегда была тебе матерью, Феридэ, и навеки ею останусь.

Я так разволновалась, что схватила вдруг тётушку за руки и тоже поцеловала в щёку.

Когда мадемуазель подняла на руках моё белое платье, которое было почти готово, я почувствовала, что краснею. Обняв и перецеловав всех, кто был рядом, я взмолилась:

— Прошу вас, уйдите из комнаты. Я не смогу одеться у всех на глазах. Представьте себе: Чалыкушу наденет платье со шлейфом и превратится в павлина! Ах, как это смешно!.. Я, наверно, и сама буду смеяться. Как я просила разрешить мне быть на торжестве в обыкновенном платье… Но разве кто послушал?! Никому нет дела до моего горя.

Когда мадемуазель направилась ко мне с платьем, я заметалась по комнате, забилась в угол, дрожа, словно осиновый листок. Стоящие за дверью шумели, пытались ворваться в комнату. Я умоляла:

— Ещё немножко. Прошу вас, минуточку… Я всех позову.

Но домашние мне не верили, продолжали ломиться в дверь, боясь, что я их обману.

Началась борьба. Те, кто стояли за порогом, большие и малые, смеялись, лезли, толкались, распахивали дверь. Я же изо всех сил старалась сдержать натиск.

В коридоре стоял невообразимый шум от топота детских башмаков, подбитых железными подковками.

— Наступление!.. Война!.. — горланили дети.

На шум сбежались все обитатели дома.

Мадемуазель кричала через моё плечо:

— Отойдите, ради аллаха!.. Не надо!.. Платье рвётся!..

Но её никто даже не услышал.

Вдруг шум за дверью стих. Раздались шаги и голос Кямрана:

— Открой, Феридэ, это я… Мне, конечно, не запрещается… Пусти меня, я хочу тебе помочь…

Я чуть не сошла с ума.

— Пусть войдут все — это ничего!.. Но тебе нельзя!.. Уходи, ради аллаха!.. Клянусь, я буду плакать.

Кямран, не обращая внимания на мои мольбы, навалился на дверь. Обе половинки распахнулись.

Я с криком кинулась в угол комнаты, схватила какое-то пальто, закуталась в него и съёжилась…

Мадемуазель была близка к обмороку, она рвала на себе волосы и причитала:

— Пропало моё чудесное платье!..

Кямран ухватился за пальто, которым я прикрывалась, и сказал, улыбаясь:

— Пора признать своё поражение, Феридэ. Откройся, я взгляну на платье.

Казалось, я окаменела, у меня отнялся язык.

Подождав минуту, Кямран продолжал:

— Феридэ, я только что с прогулки… Очень устал. Не упрямься. Мне так хочется увидеть тебя в новом платье. Смотри, я вынужден буду прибегнуть к силе. Считаю до пяти: раз… два… три… четыре… пять…

Кямран старался считать как можно медленнее. Сказав «пять», он потянул пальто за рукав, но тут увидел моё лицо, залитое слезами, и совсем растерялся. Он с трудом вытолкал всех посторонних из комнаты, захлопнул дверь.

Мадемуазель от изумления лишилась дара речи. Кямран, кажется, был в таком же состоянии. Помолчав немного, он сказал наконец робким, удручённым голосом:

— Прости, Феридэ… Я хотел с тобой немного пошутить. Думал, у меня есть на это право… Но ты всё такой же ребёнок! Скажи, ты простишь меня?

Продолжая закрывать лицо, я ответила:

— Хорошо… Но ты сейчас же уйдёшь из комнаты.

— С одним условием. Я буду ждать тебя в конце сада у большого камня… Помнишь, однажды под вечер, четыре года тому назад, мы помирились с тобой на том месте. Сделаем и сейчас так же. Даёшь слово прийти?..

После короткого колебания я сказала:

— Хорошо, я приду… Но сейчас уходи.

Бедная мадемуазель боялась даже разговаривать с невестой, обладающей столь странным характером. Она молча раздела меня, и я снова облачилась в своё коротенькое розовое платье, а поверх надела чёрный школьный передник. Не взглянув даже на Мюжгян, я бросилась к себе в комнату и долго умывалась холодной водой, пока глаза не перестали быть красными.

Когда я спустилась в сад, уже смеркалось. Теперь мне надо было прокрасться к Кямрану.

Делая вид, будто это обычная прогулка, я прошла за кухней, перекинулась двумя-тремя словами с поваром, затем медленно направилась к воротам. План мой был таков: сначала замести следы, а затем уже вдоль забора, садом пробраться к большому камню. Но…

 

* * *

Наша дворовая калитка была, как всегда, открыта, и я вдруг увидела у ворот высокую женщину в чёрном чаршафе. Лицо её было скрыто под чадрой. Вид у женщины был такой, словно она хотела что-то узнать в нашем доме, но не осмеливалась войти.

Кямран давно уже ждал меня. Боясь, что под чадрой окажется какая-нибудь знакомая женщина, которая заговорит со мной и задержит, я хотела было скрыться за деревьями. Но тут незнакомка окликнула меня:

— Барышня, милая, простите за беспокойство…

Мне пришлось подойти к воротам.

— Пожалуйста, ханым-эфенди, — сказала я. — К вашим услугам. Что вам угодно?..

— Это особняк покойного Сейфеддина-паши, не так ли?

— Да, ханым-эфенди.

— А вы тоже здесь живёте, барышня?

— Да.

— В таком случае у меня к вам просьба.

— Приказывайте, ханым-эфенди.

— Мне надо поговорить с госпожой Феридэ…

Я даже вздрогнула и, чтобы не рассмеяться, нагнула голову! Меня впервые в жизни величали госпожой.

Было немыслимо сознаться, что я и есть «госпожа Феридэ». У меня не хватило смелости сделать это.

— Ну что ж, ханым-эфенди, — кусая губы, ответила я, — извольте пожаловать в дом. Вы спросите в особняке, и вам позовут госпожу Феридэ…

Женщина в чёрном чаршафе вошла в калитку и приблизилась ко мне.

— Как хорошо, что я вас встретила, дитя моё, — сказала она. — Прошу вас, помогите мне. Вы будете свидетелем моего разговора с Феридэ-ханым. Только об этом никто не должен знать.

Невозможно передать моего удивления. Было уже довольно темно, и я не могла разглядеть под чёрной чадрой лица незнакомки.

Наконец, после некоторого колебания, я сказала:

— Ханым-эфенди, я не могла сразу признаться, так как не совсем одета… Но Феридэ — это я.

— Вы та самая Феридэ-ханым, которая выходит замуж за Кямрана-бея? — взволнованно спросила женщина.

Я улыбнулась.

— В доме только одна Феридэ, ханым-эфенди.

Женщина в чёрном чаршафе вдруг замолчала. Минуту назад она с таким нетерпением хотела увидеть Феридэ, а сейчас стояла, будто истукан. В чём дело? Может, она не верила, что я — Феридэ? Или тут дело в другом?..

Стараясь скрыть удивление, я сказала:

— Жду ваших приказаний, ханым-эфенди.

Странно. Незнакомка словно воды в рот набрала.

В глубине сада я увидела скамейку и сказала:

— Хотите, пройдём в сад, ханым-эфенди… Там нас никто не потревожит, и мы спокойно поговорим.

Незнакомка продолжала хранить молчание даже тогда, когда мы сели на скамейку. Но вот, кажется, она решилась, ибо резким движением откинула вверх чадру… Я увидела умное нервное лицо. Женщине было лет под тридцать. Хотя уже порядком стемнело, в глаза сразу бросалась её мёртвенная бледность.

— Феридэ-ханым, — начала она, — я пришла сюда по поручению своей очень близкой и давней подруги. Никогда не думала, что миссия, которую я взяла на себя, окажется столь трудной… Только что я настаивала, чтобы вы позвали Феридэ-ханым, а сейчас мне хочется убежать…

Меня охватила внутренняя дрожь, сердце тревожно заколотилось. Но я почувствовала, что если не буду смелее, женщина сдержит слово и убежит. Стараясь казаться спокойной, я сказала:

— Миссия есть миссия, ханым-эфенди. Надо быть решительной. Знает ли меня ваша подруга?

— Нет… Вернее, она незнакома с вами, но ей известно, что вы невеста Кямрана-бея.

— Она знает Кямрана-бея?

Незнакомка не ответила, а я вдруг почувствовала, что не в силах спрашивать дальше. Хотя я умирала от любопытства, но, мне кажется, пожелай она действительно уйти в ту минуту, я не стала бы её задерживать.

— Слушайте меня, Феридэ-ханым… Вы не знаете, почему я вдруг заколебалась. Я думала увидеть взрослую девушку, а передо мной маленькая школьница. Я боюсь огорчить вас… Вот причина моей нерешительности.

Жалость незнакомки задела моё самолюбие и вернула силы.

Я поднялась со скамейки, прислонилась спиной к дереву, обхватила ствол руками и сказала спокойным, даже повелительным голосом:

— В таких случаях нельзя быть нерешительной. Я чувствую, вопрос важный. Поэтому лучше, если мы отбросим всякую жалость и будем говорить откровенно.

Мой храбрый вид заставил незнакомку взять себя в руки.

— Вы очень любите Кямран-бея? — спросила она.

— Не понимаю, какое это имеет отношение к вам, ханым-эфенди.

— Видимо, имеет, Феридэ-ханым.

— Я вам уже сказала, ханым-эфенди, если мы не будем говорить откровенно, у нас ничего не получится.

— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Я должна вам сообщить, что, кроме вас, Кямрана-бея любит ещё одна…

— Вполне возможно, ханым-эфенди. Кямран — молодой человек, обладающий очень многими достоинствами… И нет ничего удивительного, если он приглянулся ещё какой-нибудь женщине.

Какое-то подсознательное чувство говорило мне, что вот в этот тихий летний вечер, когда даже листья деревьев не шелестели, в наш дом неожиданно ворвалась буря. И не знаю откуда, но во мне появились сила и желание противостоять этой беде.

Последнюю фразу я произнесла даже немного иронически. Женщина продолжала сидеть, только как-то странно выпрямилась, нервным жестом поправила концы своего чаршафа и стиснула руками край скамейки. Я почувствовала, что сейчас незнакомка откроет наконец, ради чего она сюда пришла.

Бесстрастным голосом, лишённым каких-либо интонаций, она сказала:

— На первый взгляд вы мне показались ребёнком, но сейчас я вижу перед собой умную взрослую девушку. Как жаль, что Кямран-бей не смог оценить вас по заслугам… Впрочем, может, он и оценил вас, но потом поддался временной слабости. Одним словом, два года назад он познакомился в Европе с моей подругой, о которой я вам сказала. Не знаю, стоит ли вам рассказывать остальные подробности?..

Я кивнула головой:

— Мне надо удостовериться в правдивости ваших слов.

— Мою подругу зовут Мюневвер. Это дочь одного из старых придворных султана. Когда-то она увлеклась одним человеком, вышла замуж, но не была счастлива. После всех потрясений бедняжка заболела. Врачи посоветовали отправить её в Европу. Новая любовь пришла в тот момент, когда она уже выздоровела и собиралась возвращаться на родину. Кямран-бей приехал в Швейцарию. Не знаю, в отпуск ли, в командировку, но знакомство их произошло там. Он приехал на неделю, а оставался там около двух месяцев. Кажется, у него была даже по этому поводу неприятность…

— С вашего позволения, один вопрос… — перебила я. — Какую цель преследует ваша подруга, желая, чтобы я обо всем узнала?

Незнакомка встала.

— А вот на это трудно ответить, — сказала она, потирая руки, затянутые в перчатки. — Сегодня Мюневвер — ваш враг.

— Помилуйте!..

— Да, это так, Феридэ-ханым. Она совсем неплохой человек. Очень впечатлительное существо. Кямран-бей для неё не случайное приключение… Она надеялась выйти за него замуж. Если искать виновного, то это Кямран-бей. Он скрыл, что дал слово другой. Моя миссия весьма неприятна. Но я взяла её на себя, так как боюсь, что эта чувствительная женщина, к тому же больная, умрёт.

— То есть умрёт, если не выйдет замуж за Кямрана?

— Зачем говорить неправду? Да. После этого известия она не сможет жить…

— Жаль бедняжку.

— Вернее, жаль вас обеих.

Я сделала предостерегающий жест рукой, давая понять, что она зашла слишком далеко, и засмеялась.

— Не трогайте меня. Думайте лучше о подруге.

— Почему же, Феридэ-ханым?.. Правда, мы много лет дружим с Мюневвер… Но вы тоже очень приятная молодая девушка и совершенно ни в чём не виноваты. И если я жалею вас…

— Этого я вам не позволю! — перебила я незнакомку ещё более решительно и строго. — Я считаю, нам не о чем больше говорить.

Во время разговора незнакомка несколько раз открывала и закрывала свой ридикюль, словно собиралась что-то достать. Видя, что я хочу оборвать беседу, она вынула смятый листок бумаги и протянула мне.

— Феридэ-ханым, я боялась, что вы усомнитесь в правдивости моих слов, поэтому захватила письмо Кямрана-бея. Не знаю, возможно, оно вас расстроит…

Сначала я хотела отстранить письмо рукой, но потом испугалась, что поступаю неверно, и взяла.

— Хотите, я оставлю его?.. Потом прочтёте. Оно уже не нужно моей подруге.

Я пожала плечами:

— Да и мне оно не пригодится. А для вашей подруги это память… Пусть лучше письмо останется у неё. Только позвольте, я быстренько пробегу его глазами.

Было уже совсем темно. Я вышла из-за деревьев на аллею и поднесла письмо к глазам. Почерк был знаком.

«Мой жёлтый цветок!» — начиналось оно. Затем следовал ряд поэтических сравнений, из которых явствовало, что подобно тому, как землю на восходе заливает чистый предутренний свет, так и «жёлтый цветок» своим появлением озарял его сердце лучезарным сиянием… «…в моей душе жил́а непонятная радость, предчувствие чего-то необычайного, что должно со мной произойти…» — писал Кямран. И, наконец, предчувствие сбылось: однажды вечером в саду отеля он увидел в электрическом свете «жёлтый цветок».

Мои глаза метались по письму, строчки сливались, так как уже окончательно стемнело. Я совсем не запомнила содержания. Но конец письма я перечитала несколько раз, и он навеки врезался в мою память.

«…Сердце моё было пусто, во мне жил́а потребность любить. Когда я увидел перед собой вас, тоненькую, высокую, голубоглазую, жизнь мне представилась в другом свете…»

Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговорила дрожащим голосом:

— Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что…

Я вздрогнула и протянула ей письмо.

— Откуда вы взяли? Чему здесь огорчаться? В этой истории нет ничего необычного. Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. А сейчас разрешите попрощаться.

Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнула меня:

— Феридэ-ханым, простите, ещё на минуточку… Что же мне сказать своей подруге?

— Скажите, что вы выполнили свою миссию. Остальное её не касается. Вот и всё.

Незнакомка говорила что-то ещё, но я не стала слушать и скрылась за деревьями.

Не знаю, сколько ждал меня Кямран у большого камня, которому не суждено было стать свидетелем нашего примирения, но, думаю, он был ошеломлён, когда, наконец, устав ждать, пришёл в мою комнату и прочёл несколько строк, нацарапанных на разлинованном листе школьной тетрадки: «Кямран-бей-эфенди, мне всё известно о вашем романе с «жёлтым цветком». Мы не увидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ».