Бабочки

Он не старик. Ему совсем недавно исполнилось двадцать пять. И все-таки он старик. Старик, для которого каждый год прожитой жизни может быть засчитан за три, если не больше. Дважды он пытался покончить с собой. Один раз вместе с любовницей. Трижды его сажали за решетку. Как политического преступника. Он не смог продать ни одного своего рассказа, но написал больше ста. И все не всерьез. Так, плетение словес. До сих пор только при двух обстоятельствах волновалась его чахлая грудь и покрывались румянцем впалые щеки — когда он пьянствовал и когда, разглядывая женщин, давал волю безудержным фантазиям. И даже не в тот момент, когда он это делал, а когда вспоминал об этом. Чахлая грудь и впалые щеки — это правда. Старик сегодня умер. В его долгой жизни правдой были только рождение и смерть, все остальное — вранье. До самого своего смертного часа он лгал.

Вот он прикован к постели. Болезнь его — от беспутной жизни. У него было достаточно денег, чтобы жить, ни в чем не нуждаясь. Но на кутежи их не хватало. Он не жалел о том, что скоро умрет. Он не понимал как можно жить, с трудом сводя концы с концами.

Обычно люди, когда приближается их смертный час, разглядывают свои ладони, рассеянно озираются, ловя взгляды близких, а этот старик чаще всего лежал с закрытыми глазами. Лежал тихо, занимаясь только одним — сначала он плотно сжимал веки, потом, медленно приоткрыв глаза, начинал часто-часто моргать. Он говорил, что тогда перед ним возникают бабочки. Зеленые, черные, белые, желтые, лиловые, голубые... Сотни, тысячи бабочек стайками порхают над его головой. Он нарочно говорил так. Дымкой из бабочек подернуты дали. Шорох миллионов крылышек напоминает гуд полуденных слепней. Бабочки бьются насмерть. Дождем падают вниз — пыльца, оторванные лапки, глаза, усики, длинные язычки...

Старику сказали: «Можешь есть все, что душе угодно», и он ответил: «Хочу бобовой каши». Когда ему было восемнадцать, он написал свой первый рассказ — об умирающем старике, который бормотал: «Хочу бобовой каши».

Ему приготовили бобовую кашу. Бобовая каша — это когда в рис добавляют вареные мелкие бобы и посыпают все это солью. Такую кашу варили в деревне, где когда-то жил старик. Лежа по-прежнему с запрокинутым лицом и закрытыми глазами, он съел две ложки и сказал: «Довольно». Когда его спросили, не хочет ли он чего-нибудь еще, он усмехнулся и ответил: «Закатиться бы сейчас куда-нибудь». Жена старика, добрая, смышленая — даром что необразованная — молодая и красивая женщина, оглянувшись на выстроившихся у ложа родственников, покраснела — вряд ли от ревности — и, по-прежнему сжимая в руке ложку, тихо заплакала.

Вор

Было ясно, что в этом году я провалюсь на экзаменах. Тем не менее я пошел их сдавать. Красота тщетных усилий. Она всегда пленяла меня. Утром я поднялся пораньше, сунул руки в рукава студенческой тужурки, которую вот уже год как не надевал, и прошел через высокие большие железные ворота, на верхней перекладине которых сверкал герб — цветок хризантемы*. Прошел, боязливо втянув голову в плечи. От ворот начинается аллея гингко. Десять высоких деревьев справа, десять — слева. Когда они покрываются листвой, в аллее становится темновато, будто в туннеле. Но сейчас ветки совершенно голые. Аллея упирается в большое здание, фасад которого облицован красным кирпичом. Там находятся лекционные залы. Я был внутри только один раз, когда сдавал вступительные экзамены. Тогда у меня было такое чувство, будто я в храме. И вот, задрав голову, я снова смотрю на электрические часы на башне. До экзамена остается минут пятнадцать. Дружески поглядывая на бронзовую фигуру отца детективных романов, по пологому склону спускаюсь к парку. Раньше на этом месте был сад какого-то помещика. В пруду водятся карпы, сазаны и черепахи. Лет пять тому назад здесь даже жила пара журавлей. В зарослях и сейчас можно наткнуться на змею. Иногда на пруд опускаются, чтобы дать отдых крыльям, перелетные птицы — гуси, дикие утки. Парк совсем крошечный, но кажется огромным. Хитрости садового искусства. На заросшем низкорослым бамбуком берегу пруда я опускаюсь на землю и, прислонившись к старому пню, вытягиваю ноги. За узкой тропинкой громоздятся большие и маленькие причудливых очертаний камни, за ними расстилается водная гладь. Вода, белесо поблескивая под затянутым тучами небом, морщится складками. Положив ногу на ногу, бормочу:

— Я — вор.

По тропинке строем идут студенты. Проходят мимо нескончаемой вереницей, сплошным потоком. Деревенские барчуки. Избранники. Все они, держа перед собой тетради, читают одни и те же тексты, пытаясь вызубрить их наизусть. Достаю из кармана сигареты и сую одну в рот. Нет спичек. Выбрав студентика посмазливее, окликаю его:

— Огонька не найдется?

Студентик, завернутый в зеленоватое пальто, останавливается, не отрываясь от тетради, вынимает изо рта золотистую сигарету и протягивает мне. Затем удаляется расхлябанной походкой, по-прежнему уткнувшись в тетрадь. Надо же, а я думал, что хотя бы в университете я один такой. Прикурив от его золотистой, явно иностранного происхождения сигареты, я медленно поднимаюсь, резко швыряю ее на землю и с отвращением затаптываю каблуком. Потом спокойно иду в экзаменационный зал.

Там уже собралось больше сотни студентов, все они теснятся в задних рядах, никто не решается сесть впереди. Дрейфят — думают, впереди невозможно будет писать свободно. Я с видом отличника усаживаюсь в первом ряду и сижу, попыхивая сигаретой, сжимающие ее пальцы мелко дрожат. У меня нет ни тетрадки под столом, в которую можно было бы заглянуть, ни товарища под боком, с которым можно было бы пошептаться.

Вот в зал, запыхавшись, вбегает краснолицый профессор с толстым портфелем подмышкой. Это лучший в Японии специалист по французской литературе. Сегодня я вижу его впервые. Довольно высокий мужчина, складка между бровями невольно придает его лицу грозное выражение. Говорят, что один из его учеников стал лучшим японским поэтом, а другой — лучшим японским критиком. «А кто станет лучшим прозаиком?» — думаю я, и от этой тайной мысли щеки мои розовеют. Пока профессор пишет на доске задание, студенты за моей спиной тихонько перешептываются — не о науках, о нет, о кризисе в Манчьжурии. На доске несколько строк, начертанных пo-французски. Профессор неуклюже опускается на стул перед кафедрой и явно недовольным голосом произносит:

— С такими заданиями невозможно провалиться, даже если очень захочешь.

Студенты тихонько хихикают. Я тоже улыбаюсь. Затем, пробормотав что-то непонятное по-французски, профессор раскладывает перед собой бумаги и начинает писать.

Я не знаю французского. Поэтому заранее приготовил ответ, которым решил отвечать на любой вопрос: «Флобер —ребенок». Некоторое время я делаю вид, что погружен в размышления, то есть сижу, периодически прикрывая глаза, почесывая в затылке, стряхивая перхоть, рассматривая ногти. Потом беру ручку и принимаюсь писать.

«Флобер — ребенок. Его ученик Мопассан — взрослый человек. Красота искусства — в конечном счете есть красота служения людям. Примириться с этим печальным обстоятельством не удалось Флоберу и вполне удаюсь Мопассану. Флобер загубил свою жизнь, пытаясь смыть с себя позор, который он испытал, когда его первое произведение “Искушение святого Антония** было разругано критиками. Он трудился, как говорится, в поте лица своего, создавая одно произведение за другим, но так и не сумел составить себе имя, напротив, каждый раз после выхода в свет очередного романа по-луча7 новый жестокий удар по своему самолюбию, удар этот растравляв его старые раны, пустота, зияющая в его душе, становилась все больше и больше, и в конце концов он умер. Перед ним все время маячил обманчивый призрак шедевра, его меняла и влекла за собой вечная красота, и в конце концов он не смог спасти не только ни одного ближнего своего, но и самого себя. А вот Бодлер — ребенок. Конец».

Я не стал писать: «Сэнсэй, не проваливайте меня!» Перечитав написанное и не найдя никаких ошибок, поднимаюсь, держа в левой руке пальто и фуражку, а в правой этот исписанный листок бумаги. Отличник, сидящий у меня за спиной, начинает нервничать. Моя спина служит ему заслоном, ветрозащитной полосой. Ах, вот как... На экзаменационном листке этого милого, похожего на кролика юноши стоит имя модного молодого писателя. Испытывая жалость к явно сконфуженной знаменитости, я церемонно кланяюсь неряхе-профессору и отдаю ему свою работу. Тихо ступая, выхожу из экзаменационного зала и с грохотом скатываюсь по лестнице.

Выйдя из здания, юный вор ощущает, что сердце его печально сжимается. Откуда это внезапное уныние? В чем тут причина? Расправив плечи и широко шагая, энергично иду по зажатой двумя рядами деревьев широкой гравиевой дороге. «Наверное, мне просто надо перекусить». В подвальном этаже под аудиторией № 29 есть столовая. Я направляюсь туда.

Столовая переполнена голодными студентами, наружу, извиваясь змеей, выползает длинная очередь, ее хвост достигает аллеи. Здесь можно неплохо пообедать всего за 15 сэнов. Очередь длиной в целый квартал.

— Я вор. И мизантроп, каких мало. Видите ли, прежде художники не убивали людей. Прежде художники не крали. Да ладно, они просто мелкие жулики.

Растолкав студентов, приближаюсь к входу. К двери прикреплен листок бумаги, на нем написано:

«Имеем честь сообщить, что сегодня нашей столовой исполняется три года. По этому случаю вам предлагается угощение с небольшой скидкой».

Блюда, которые продаются со скидкой, выставлены на стеклянных полках тут же у входа. Красные креветки отдыхают под сенью петрушки, рядом красуются разрезанные пополам вареные яйца, на которых кусочками красного желе выложены стилизованные иероглифы «долголетие». Заглядываю в столовую: в черной чаще студентов, угощающихся дешевыми блюдами, ловко лавируя, порхают официантки в белых передниках. Смотри-ка, под потолком — флаги всех стран!

А вот и голубые цветы университетских подвалов, смущенные торговки желудочными таблетками! Что за счастливая встреча! Отпразднуем вместе! Отпразднуем вместе!

Вор медленно, словно опавший сухой листок, вымелся из столовой, выпорхнув на улицу, ввинтился в хвое г змеи и на глазах сгинул.

Дуэль

Я вовсе не собирался подражать Западу Я и вправду хотел его убить, говорю это без всяких преувеличений. И имел вполне определенный мотив, который не так уж трудно понять. Причем я возненавидел его вовсе не потому, что он оказался вдруг копией меня самого, а в мире нет места для двух одинаковых людей, и не потому, что он когда-то в прошлом был любовником моей жены и теперь постоянно шлялся по соседям, в натуралистических подробностях расписывая разные эпизоды из ее прошлой жизни. Он был ни тем, ни другим. Самый обычный крестьянин в куртке из собачьего меха, с которым я однажды вечером познакомился в кафе. Я украл его сакэ. Вот вам и мотив.

Я учился тогда в лицее в северном городе Дзёкамати. Очень любил покутить. Но был при этом довольно прижимист. Старался стрелять сигареты у приятелей, не стригся, отказывал себя во всем, скопив же йен пять, потихоньку ехал в город и спускал там все до последнего сэна. За ночь я никогда не тратил больше пяти йен, но меньше пяти тоже не тратил. При этом мне всегда удавалось использовать эти пять йен с максимальной отдачей. Сначала я обменивал скопленные монетки у кого-нибудь из приятелей на пятийеновую банкноту. Как сильно билось мое сердце, когда мне удавалось получить новенькую, приятно хрустящую купюру! Небрежно сунув ее в карман, шел в город. Собственно, в этих вылазках в город раз или два в месяц я видел тогда основной смысл своего существования. В то время я постоянно хандрил, сам не зная почему. Абсолютное одиночество и абсолютный скептицизм. Говорить об этом вслух— непристойно! Ницше, Пиррону и Харуо* я предпочитал Мопассана, Мериме и Огая**, мне они казались более подлинными. В эти пятийеновые кутежи я вкладывал всю душу. Я входил в кафе, ничем не выдавая своего возбуждения. Наоборот, старался выглядеть усталым и пресыщенным. Если было лето, я бросал: «Холодного пива!» Если была зима, говорил: «Горячего сакэ!» Мне хотелось продемонстрировать, что я никогда, даже когда пью, не забываю о времени года. Брезгливо потягивал спиртное, не удостаивая вниманием красоток-официанток. У меня в чести были исключительно пожилые особы, с годами утратившие соблазнительность, но сохранившие похотливость, — в каждом кафе всегда найдется хоть одна такая. Я беседовал с ними, как правило, о погоде и о ценах. Я умел с фантастической скоростью подсчитывать стоимость выпитого. Как только число выстроившихся передо мной на столе бутылок из-под пива достигало шести, а кувшинчиков из-под сакэ — десяти, я резко поднимался, будто что-то вдруг вспомнив, и сиплым голосом бросал: «Счет!» Не было ни одного случая, чтобы счет оказывался больше пяти йен. Получив счет, начинал шарить по карманам. Будто забыл, куда спрятал деньги. Потом вдруг вспоминал про карман в брюках. Некоторое время неуверенно шарил там рукой, словно перебирая купюры. В конце концов извлекал из кармана пятийеновую банкноту и, удостоверившись, что это именно пять йен, а не, скажем, десять, протягивал официантке. «Сдачи не нужно», — говорил я, не глядя на деньги. Затем, сутулясь, широко шагая, выходил из кафе и, не оглядываясь, шел к общежитию. Со следующего дня я снова начинал копить монетки.

В ночь дуэли я зашел в кафе, которое называлось «Подсолнух». На мне было длинное синее пальто и ярко-белые лайковые перчатки. Я никогда не заходил в одно и то же кафе два раза подряд. Боялся, что кому-нибудь может показаться странным постоянство, с которым я извлекал из кармана непременно банкноту в пять йен. В этом «Подсолнухе» я был в последний раз месяца два назад.

В те годы был очень популярен один молодой иностранный киноактер, на которого я был немного похож, поэтому я часто ловил на себе женские взгляды. Вот и в тот раз, стоило мне войти в кафе и устроиться за столиком в углу, все четыре тамошние официантки, облаченные в разноцветные кимоно, выстроились перед мной. Дело было зимой. Я заказал горячее сакэ. И зябко поежился. Я научился извлекать выгоду из своего сходства с актером в самом прямом смысле этого слова. Одна из молодых официанток принесла мне сигарету, хотя я вовсе не просил ее об этом.

Кафе «Подсолнух» было маленьким, да к тому же еще и грязным. На одной стене висел плакат, с которого, устало опустив подбородок на руку и обнажая в улыбке зубы, каждый размером с грецкий орех, смотрела на меня крупнолицая женщина. По низу плаката шла надпись «Пиво Кабуто». На противоположной стороне висело огромное зеркало в золоченой раме. Входную дверь отделяла грязная штора из красно-черного полосатого муслина, над ней булавками была прикреплена фотография европейской женщины, которая широко улыбалась, раскинувшись на берегу озера. К стене напротив входа был прикреплен бумажный шарик. Он находился прямо у меня над головой. Все это раздражало меня своей полной безвкусицей. В кафе было три стола и с десяток стульев. В центре комнаты стоял калорифер. Я знал, что в этом кафе мне не удастся обрести душевный рокой. Но освещение в нем было тусклым, и я чувствовал себя более или менее сносно.

В тот вечер мне был оказан необычный прием. Я как раз осушил первый кувшинчик сакэ — мне его подливала здешняя пожилая официантка, — и тут та молодая, которая угостила меня сигареткой, внезапно поднесла ладонь к самому моему носу. Сохраняя полную невозмутимость, я поднял голову и заглянул в ее глаза. «Погадайте мне» — вот что означал ее жест. Я моментально это понял. Во мне было что-то такое, что заставляло окружающих тут же почуять во мне предсказателя судьбы, даже если я не произносил ни слова. Лишь мельком взглянув на ее ладонь, я пробормотал: «Вчера вы потеряли возлюбленного». Попал. Тут-то вокруг меня и забегали. Одна толстая официантка даже стала величать меня «сэнсэем». Я погадал всем. «Вам девятнадцать лет». «Вы родились в год Тигра». «Вы страдаете из-за человека, который вам не ровня». «Вы любите розы». «Ваша собака только что ощенилась. Щенков было шесть». Я не ошибся ни разу. Прислуживавшая мне пожилая официантка, худощавая и ясноглазая, смушенно потупилась, когда я сказал ей, что она потеряла уже двух покровителей. Эти странные попадания в цель взволновали меня самого куда больше, чем всех остальных. Я осушил подряд шесть кувшинчиков сакэ. И тут в дверях появился молодой крестьянский парень в куртке из собачьего меха.

Он сел за соседний столик, повернувшись ко мне своей меховой спиной, и потребовал виски. Собачий мех был пестрым. Появление парня моментально спустило меня с небес на землю. Я пожалел, что до этого так налегал на сакэ. Мне хотелось пить еще и еще. Чтобы сделать как можно более острым блаженство, которое я испытал в тот вечер. Между тем денег у меня оставалось только на четыре кувшинчика. А этого было слишком мало. Слишком мало. Украду. Украду виски у этого типа. Официантки наверняка отнесутся к этому как к сумасбродной шутке чудака-предсказателя, а не как к обычной краже, они не осудят меня, наоборот, станут мне рукоплескать. Да и у этого парня моя скверная проделка скорее всего вызовет лишь кривую ухмылку — что взять с пьяного дурака. Итак, вперед! Протянув руку, я схватил стакан виски с соседнего столика и преспокойно осушил его. Рукоплесканий не последовало. Все притихли. Парень встал и повернулся ко мне. «Выйдем-ка!» С этими словами он двинулся к двери. Я усмехаясь пошел за ним. По дороге мельком заглянул в зеркало с позолоченной рамой. Спокойный, красивый мужчина. На заднем плане в зеркальном омуте тонуло огромное улыбающееся женское лицо. Ко мне вернулось самообладание. Уверенным резким движением я отдернул муслиновую штору.

Мы остановились под прямоугольным фонарем, на котором желтыми латинскими буквами было написано: «PODSOLNUH». В темноватом дверном пролете белело четыре женских лица.

Мы начали препираться:

— Нечего делать из меня дурака!

— Никто и не делал. Я с тобой заигрывал. Что, нельзя?

— Я простой крестьянин. И ненавижу всякие ваши штучки.

Я еще раз всмотрелся в его лицо. Небольшая коротко стриженая голова, тонкие брови, выкаченные глаза с тяжелыми веками, смуглая кожа. Ростом он был мне по плечо. Я подумал, что хорошо бы перевести все в шутку.

— Мне просто захотелось виски. Очень уж ты аппетитно его пил.

— Я тоже хотел виски. И не собирался ни с кем делиться. Вот и все.

— Очень откровенно сказано! Ты славный парень!

— А ты наглец! Небось, просто студент-недоучка. Ишь, напудрил рожу-то!

—Вовсе нет, я гадальщик. Предсказатель судьбы. Не ожидал?

— Перестань разыгрывать пьяного. Немедленно проси прощения!

— Для того чтобы меня понять, нужно мужество. Хорошо сказано, правда? Я — Фридрих Ницше.

Я все ждал, что официантки его остановят. Но они собрались у входа и совершенно спокойно ждали, когда он ударит меня. И он ударил. Его правый кулак вдруг возник у самого уха, и я вобрал голову в плечи. И тут же отлетел далеко в сторону. Впрочем, правильнее сказать, отлетела моя шапка с белой лентой, она приняла удар на себя. Улыбаясь, я нарочно медленно двинулся к ней, чтобы поднять. Дорога была осклизлая из-за каждодневных дождей, больше похожих на снег. Присев на корточки, я поднял заляпанную грязью шапку. И тут вдруг решил сбежать. Во всяком случае, сохраню пять йен. И выпью где-нибудь в другом месте. Я пробежал всего несколько шагов. Поскользнулся. Упал навзничь. Наверное, я был похож на раздавленную лягушку. Представив себе, как ужасно я выгляжу со стороны, я рассердился. Я был весь в грязи — и перчатки, и тужурка, и брюки, и плащ. Очень медленно поднявшись, я направился обратно к парню. Он стоял, окруженный официантками, явно готовыми его защищать. У меня не было ни одного союзника. Поняв это, я разозлился.

— Что ж, не хочу оставаться неблагодарным, — произнес я, ехидно улыбнувшись, затем сорвал с рук перчатки и швырнул их в грязь.

За ними полетело еще более дорогое пальто. Я был очень доволен собой — именно так говорил бы и действовал герой какой-нибудь героической драмы. Остановите же меня, кто-нибудь!

Парень стянул с себя куртку из собачьего меха, вручил ее красивой официантке, не так давно угостившей меня сигареткой, и сунул руку за пазуху.

—Нечего обезьянничать! — заметил я, принимая боевую позу.

Из-за пазухи возникла серебряная флейта. Она ярко блестела в свете фонаря. Флейту он вручил пожилой официантке, той самой, что потеряла двоих покровителей.

От добропорядочности этого крестьянского парня я окончательно потерял голову. Я был готов убить его, убить по-настоящему.

— Убирайся! — завопил я и изо всей мочи лягнул, намереваясь ударить парня своим грязным ботинком по ноге.

Свалю его с ног и вырву его мерзкие чистые глаза. Но мой ботинок лягнул только воздух. Я понял, как жалок, и мне стало грустно. Большой теплый кулак, скользнув по моему левому глазу, угодил прямо в мой крупный нос. Ярко-красные искры брызнули у меня из глаз. Увидев их, я нарочно зашатался. И тут же получил по уху. Упав вперед, оперся руками о грязную мостовую. И впился зубами ему в икру. Она была очень твердая. Как придорожный столб, вырезанный из белого тополя. Повалившись ничком в грязь, я попытался громко заплакать, но, увы, не смог выжать из себя ни слезинки.

Негритоска

Негритоска сидела в клетке. Клетка была площадью примерно в три квадратных метра, в совершенно темном углу лежало бревно, заменявшее лавку. Негритоска сидела на нем и вышивала. «Что можно вышить в такой темнотище?» — думал стоящий перед клеткой мальчик. Как многоопытный мужчина, он презрительно улыбался и морщил нос.

Однажды бродячие циркачи привезли негритоску. Деревня пришла в волнение. Говорят, она людоедка. На голове у нее растут красные рога. По всему телу разбросаны пятна, по форме напоминающие цветы. Мальчик ничему этому не верил. Он подозревал, что его односельчане и сами не очень-то верили слухам, которые распускали. Просто они жили слишком бесцветной жизнью, и поэтому при случае давали волю воображению, придумывали самые невероятные небылицы и, делая вид, что верят им, невольно попадали под их чары. Каждый раз, когда мальчик слышал от кого-нибудь подобные бредни, он скрежетал зубами, зажимал уши и со всех ног бежал домой. Все, о чем судачили его односельчане, казалось ему слишком глупым. И почему люди не могут говорить о чем-то более интересном и значительном? Музыканты шествовали по узким улочкам деревни, и меньше чем за минуту сумели обойти ее всю до последнего закоулка и оповестить о прибытии труппы. В деревне ведь всего-то и было, что два ряда домов, крытых тростником. Даже выйдя за околицу, они не успокоились: снова и снова наигрывая мелодию «Огоньки светлячков», торжественно вышагивали между полями капусты, потом, выйдя к рисовым полям, цепочкой двинулись по узким межам; не желая, как видно, упустить ни одного деревенского жителя, перешли через плавучий мост и, миновав лес, дошли до соседней деревни.

На восточном краю деревни стояла школа, за ней простиралось пастбище. Оно занимало площадь в сто цубо, было сплошь покрыто клевером, на нем паслись две коровы и полдюжины свиней. Циркачи раскинули на этом пастбище серый шатер. Коров и свиней временно забрали к себе их хозяева.

Вечером сельчане, обвязав головы повязками, небольшими группками потянулись к шатру. Собралось несколько десятков зрителей. Мальчик, не обращая внимания на пинки, растолкал взрослых и пробрался в первый ряд. Повиснув подбородком на канате, натянутом вокруг небольшой сцены, он замер. Время от времени он с безучастным видом прикрывал глаза.

На сцену вышли акробаты. Бочки. Трико. Щелканье хлыста. Золотая парча. Изможденные клячи. Вялые аплодисменты. Запах ацетилена. Внутри шатра были беспорядочно развешаны газовые лампы, вокруг них роились ночные насекомые. Должно быть, ткани на весь шатер не хватило: в потолке зияла огромная дыра, сквозь нее виднелось звездное небо.

Клетку с негритоской вытолкнули на сцену двое мужчин. Очевидно, к днищу клетки были приделаны колесики: она катилась, издавая металлический скрежет. Гневные крики и рукоплескания зрителей. Лениво приподняв брови, мальчик стал изучать содержимое клетки.

Усмешка погасла на его лице. Негритоска вышивала японский флаг. Сердце мальчика громко забилось. И не потому, что в нем взыграли вдруг патриотические чувства. А потому, что негритоска не обманула его. Она действительно вышивала. Вышивать японский флаг просто, поэтому она вполне могла вышивать его в темноте на ощупь. Прекрасно! Значит, негритоске можно верить.

На сцену вышел рыжебородый конферансье во фраке. Поведав краткую историю негритоски, он крикнул, повернувшись в сторону клетки: «Кэлри, Кэлри!» — и изящно взмахнул хлыстом. Свист хлыста пронзил мальчику сердце. Он ощутил внезапный приступ ревности. Негритоска поднялась на ноги.

Побуждаемая ударами хлыста она вяло проделала несколько трюков. Это были довольно непристойные трюки. Но никто, кроме мальчика, об этом не догадывался. Всех интересовало другое: ест она людей или не ест? Есть у нее красные рога или нет?

На негритоске была зеленая травяная юбочка. Все ее тело блестело, очевидно, ее натерли маслом. В заключение она спела песенку. Что-то незамысловатое: «Шабон, шабон...» Аккомпанементом было щелканье хлыста. Мальчику очень понравилась мелодия. «Самые грубые слова способны взволновать, если в них вложить душу», — подумал он и снова плотно закрыл глаза.

Ночью, думая о черномазой, мальчик не удержался и осквернил себя.

На следующее утро он пошел в школу. Выскочил из окна классной комнаты, перепрыгнул через речушку, протекавшую за черным ходом, и побежал к шатру. Сквозь щель в ткани заглянул в полумрак шатра. По всей сцене один к одному были разложены матрасы, и циркачи лежали на них как гусеницы. Зазвонил школьный колокол. Начались уроки. Мальчик не двинулся с места. Негритоска наверняка не спит. Но, сколько он ни шарил глазами, ее нигде не было. Школа затихла. Занятия уже начались. Урок второй: Александр Македонский и врачеватель Филипп. В давние времена в Европе был герой, которого звали

Александр Македонский. Мальчик отчетливо слышал голос девочки, произносящий эти слова. Он не двигался с места. Он верил. Негритоска самая обычная женщина. Она выходит из клетки и занимается тем же, чем занимаются остальные. Самая обычная женщина, которая моет и стирает, курит, ругается по-японски. Девочка перестала читать, послышался грубый голос учителя. «Вера — одна из высших добродетелей. Король Александр, дети, обладал этой добродетелью и поэтому прожил прекрасную жизнь». Мальчик по-прежнему не двигался с места. Не может быть, чтобы ее не было. Скорее всего клетка сейчас пуста. Мальчик расправил плечи. А что если негритоска потихоньку подойдет сзади и обнимет? Такое ведь вполне может случиться, и надо чтобы плечи выглядели достойно. Она, наверное, подарит мне вышитый японский флаг. И тогда я скажу решительно, стараясь скрыть смущение: «Который я у тебя?»

Негритоска так и не появилась. Отодвинувшись от шатра, мальчик стер рукавом пот с узкого лба и медленно побрел к школе. «У меня вдруг поднялась температура. Все говорят, что у меня слабые легкие». Ему легко удалось обмануть старого учителя, у которого из-под хакама выглядывали ботинки на шнурках. «Кхе-кхе.» Сев на свое место, мальчик еще некоторое время делал вид, будто его душит кашель.

В деревне говорили, что негритоску так и увезли в клетке, погрузив в фургон. А у главы труппы в кармане был пистолет, очевидно, чтобы защищаться.