Современная японская новелла 1945–1978

Дадзай Осаму

Хаяси Фумико

Иноуэ Ясуси

Миура Сюмон

Тацуо Нагаи

Соно Аяко

Умэдзаки Харуо

Фукадзава Ситиро

Исикава Дзюн

Кайко Такэси

Оэ Кэндзабуро

Ариёси Савако

Ясуока Сётаро

Миура Тэцуо

Кубота Сэй

Кита Морио

Ойкава Кадзуо

Сакагами Хироси

Тэдзука Хидэтака

Накадзато Цунэко

Хаяси Кёко

Сёно Дзюндзо

Яги Ёсинори

Окамацу Кадзуо

Хино Кэйдзо

Ибусэ Масудзи

Мори Ёсио

Инадзава Дзюнко

Окумура Тэцуюки

АЯКО СОНО

 

 

ЗАМОРСКИЕ ГОСТИ

Перевод И. Львовой

На сегодня назначены учения — эвакуация помещения в случае пожара, и ровно в десять часов утра в отделе, подавая сигнал тревоги, разом зазвонили все звонки и колокольчик, возвещавший обычно время обеда. Я выскочила из Справочного бюро, где служила, настежь распахнула для гостей обе двери, за которые отвечала, и, пока в коридоре не показалась фигура проверяющего — американского офицера, выбежала на поросший дерном склон, тянувшийся вверх позади отеля. В этом реквизированном американцами отеле женщинам-служащим разрешалось во время тревоги просто покидать помещение, других обязанностей мы не несли.

Поскольку все заняты на учениях, кругом тишина, людей не видно. Время летнее, солнце стоит высоко и даже здесь, в горах Хаконэ, уже заливает все ярким светом. Мелкие хризантемы, растущие вдоль тропинки, вьющейся среди дерна, цветут так буйно, что, того и гляди, наступишь на них ногой. Мне захотелось сорвать цветочек, но рвать цветы запрещается даже гостям — об этом то и дело предупреждают надписи на английском языке. Я проходила мимо оранжереи, когда из двери высунулось усеянное капельками пота лицо знакомого садовника.

— Несчастливый сегодня день! — увидев меня, сказал он.

Я в недоумении остановилась — о чем это он, о пожарной тревоге, что ли? А он достал из кармана зеленый, твердый плод манго, чуть-чуть подпорченный у стебелька червяком, сунул мне в руку: «Это тебе!» — и, насвистывая, исчез.

За оранжереей открылась широкая лужайка, поросшая дерном. Посреди лужайки, под кустом индийской сирени, резко выделявшейся на зеленом фоне травы, сидел на скамейке человек в военной форме и, скрестив длинные ноги, читал книгу. Седая шевелюра серебрилась на солнце.

— Капитан Диорио! — громко позвала я, и человек, поднявшись, помахал мне рукой. Я бегом взбежала по склону, и когда, задыхаясь, добралась до скамейки, капитан Диорио, долговязый, чуть ли не шести футов ростом, военный врач, как будто только и ждал моего появления, схватил меня за руки и стал высоко подкидывать в воздух, а мне приходилось прыгать изо всех сил.

— Good morning, captain! — говорю я, взлетая над его головой.

— Охайё, Намико! — с гордостью отвечает он по-японски и опускает меня на землю.

Оказывается, капитан даже не слыхал о пожарной тревоге. Сегодня выходной день, и он уже давно сидит с книжкой здесь, на скамейке, читает роман Бенедикта «Хризантема и меч»… День сегодня погожий, гости, живущие в отеле, тоже, наверное, разбрелись кто куда, потому что, несмотря на учения, никто не спешит «эвакуироваться» сюда, на лужайку.

Я хотела сесть на скамейку рядом с капитаном, но передумала и позвала его на качели. Выше по склону, у открытого бассейна, под решетчатым навесом, увитым цветущей глицинией, стояли двухместные качели.

— Ну, как твоя простуда? — спросил капитан.

— Спасибо… Я уже совсем поправилась, — отвечаю я, не слишком уверенно подбирая английские слова.

Капитан встал, вытащил из кармана толстую сигару и, щелкнув зажигалкой, выдохнул ароматный дым — удивительно приятный, щекочущий, весь пронизанный солнечным светом.

— Воображаю, как ты тогда испугалась… — с улыбкой говорит он.

— Да нет, не особенно… — как ни в чем не бывало отвечаю я и тут же решаю преподнести капитану плод манго, который держу в руке.

Капитан имеет в виду несколько необычное происшествие, случившееся пять дней назад, в пасмурный, хмурый вечер, прямо перед помещением военврача, на втором этаже отеля. Я как раз тогда простудилась, пришла в санчасть за лекарством и оказалась не только свидетельницей, но даже невольной участницей всей этой истории, так как мне пришлось оказывать помощь пострадавшему…

Но прежде, чем рассказать об этом событии, нужно пояснить, почему это я схватила простуду в летнее время.

Здесь, в горах Хаконэ, по ночам дует на редкость сырой и холодный ветер. Часам к восьми вечера все кругом внезапно тонет в густом тумане, так что в десяти шагах не различить человеческую фигуру, машины на шоссе включают желтые фары и отчаянно гудят. В такие вечера бывает много аварий, к тому же дорога, идущая вдоль бетонной ограды отеля, делает крутой поворот, так что двое служащих отеля уже получили тяжелые увечья — их сбили машины приехавших из Токио иностранцев, незнакомых с особенностями дорог в Хаконэ. Один из пострадавших работал в баре, он получил перелом ребер и глубокие порезы лица; потом говорили, что на бетонной ограде остался кровавый след. Другой жертвой оказалась молодая женщина, работавшая в столовой, у нее был перелом таза. Машина придавила ее к бетонной ограде.

Да и без таких трагических происшествий эти ненастные вечера сами по себе наводили на меня ужасную тоску. Тем не менее Кибэ-сан, с которой я работала в Справочном бюро (а занимались мы транспортом и всеми развлечениями обитателей отеля), каждый вечер звала меня гулять по этой сырости и туману, — вернее сказать, силком вытаскивала меня гулять, такие слова будут здесь, кажется, больше к месту…

Кибэ-сан — вдова, ей уже давно перевалило за тридцать. После войны она репатриировалась из Маньчжурии, похоронив мужа и почти годовалую дочку, вернулась в Японию, голая и босая, была совсем одинока, и, может быть, по этой причине в ней самой ощущалась какая-то опустошенность, как в безлюдной пещере, по которой гуляет ветер.

В восемь часов вечера мы запирали двери Бюро, возвращались к себе, в женское общежитие, и почти всегда сразу же шли купаться. Мы были бедны — и духовно, и материально. Только горячая вода из источников, подернутая теплыми испарениями, в бассейне, освещенном тусклым электрическим светом, — вот единственное, что было у нас в достатке. И, греясь в этой теплой воде, мы обе, не знаю почему, думали о себе, о своей жизни: «А, будь что будет… Не все ли равно!..»

«Ох, скучно!» — обычно говорила Кибэ-сан в такие минуты. Или с унылым видом бормотала: «Ну и тоска!..» А когда я, вздохнув, возражала: «Какое там скучно, чулок заштопать — и то некогда! И к тому же так хочется хоть разок скопить деньги на кружево для рубашки!» — она отвечала: «Счастливая ты, Намико… Молодая… У тебя все еще впереди!» — и при этом в голосе ее звучали нотки презрения.

Мне девятнадцать лет. По-моему, это вовсе не так уж мало, но, глядя сквозь клубы пара на худенькое — только труди слегка круглились — тело Кибэ-сан, я чувствовала, что и в духовном, и в физическом смысле она знает много такого, что мне еще неизвестно. Все же было одно обстоятельство, внушавшее мне, в свою очередь, некоторое презрение к Кибэ-сан. Дело в том, что она была явно неравнодушна к Дзюну Хамая, молодому человеку двадцати семи лет, работавшему вместе с нами, в том же Бюро.

Мы звали его уменьшительным именем — Дзюн-тян. Это был стройный, белокожий молодой человек, всегда говоривший ровным, спокойным тоном, похожий на манекен, одним словом — красавчик. Понять, что у него на уме, было совершенно невозможно. Воспитан он был отлично, манеры лучше, чем у всех нас, работал аккуратно, проворно и, плюс ко всему, очень хорошо рисовал.

«Дзинь-дзинь…» — раздавался телефонный звонок в Бюро, и Дзюн-тян, ни на секунду не прекращая набрасывать объявление об очередном танцевальном вечере, свободной рукой снимал трубку и ровным, бесцветным тоном отвечал: «Hallo, this is Information. Hamaya speaking…» — и при этом свободной рукой продолжал тщательно подрисовывать очки на носу красавца Дональда Дакка, изображенного на плакате в желтой жилетке и зеленых брюках. Он мастерски владел искусством с самым невинным видом общаться с гостем на другом конце провода в изысканно-вежливой, граничившей с наглостью форме, сохраняя при этом невозмутимую бесстрастность канцеляриста. Но странно — когда его длинные белые пальцы бывали выпачканы разными красками, незапачканные, чистые участки кожи выглядели как-то удивительно непристойно. Добавлю также, что, по слухам, женился он по любви на женщине, раньше служившей в этом отеле телефонисткой, и, следовательно, был уже человеком семейным.

Поскольку речь зашла о Дзюн-тяне, замечу кстати, что в служебных делах Кибэ-сан вела себя гораздо решительнее, чем он. Заведовал бюро Сакагути-сан, человек лет тридцати пяти — тридцати шести, в прошлом — капитан-лейтенант военно-морского флота. Он до сих пор еще сохранял во всем своем облике некую торжественность, в стиле песни «Разобьем в пух и прах!», столь модной в годы войны, выражался всегда высокопарно и славился на весь отель своим духом бывшего «смертника». Так вот именно Кибэ-сан решалась вступать с ним в спор, а Дзюн-тян — мужчина, казалось бы! — ни единого раза открыто не возразил ему хоть в чем-нибудь, вот до чего он был робок и нерешителен!..

Кажется, я опять отклоняюсь от главной темы, но как-то раз я сказала капитану Диорио, что удивляюсь — как может такая волевая, твердая женщина, как Кибэ-сан, влюбиться в такую размазню, как Дзюн-тян, то и дело просивший о чем-нибудь жалобным выражением лица, с женскими интонациями в голосе…

— Она только с ним чувствует себя уверенно и спокойно… — ответил мне капитан.

В самом деле, Кибэ-сан, пожалуй, потому и влюбилась в Дзюн-тяна, что в основе ее чувства кроется некий «комплекс превосходства». Несомненно, сперва она просто наблюдала за ним, изучала, как заглядывают в стеклышко микроскопа: «Что творится на душе у столь робкого человека? И вообще, что это за душевная организация?» — а тем временем, незаметно для себя самой, постепенно «втюрилась»…

Так или иначе, но когда мы заканчивали купание, Кибэ-сан обязательно звала меня: «Пошли гулять, Намико!» И вот, следом за Кибэ-сан, я шагала сквозь ночной влажный воздух по унылой, коротенькой Главной улице этого курортного городка, тянувшейся вдоль ущелья, узкого, как логово угря, и волосы мои становились мокрыми не только от пара в бане, но также от сырости и тумана.

Я уже говорила, что ни в малой степени не разделяла «влюбленности» Кибэ-сан, но по мере того, как она, нисколько не считаясь со мной, стала все чаще выбирать в качестве маршрута наших прогулок темную, вымощенную камнем дорогу, ведущую в ущелье, я почувствовала, что постепенно становлюсь такой же удрученной, унылой, как Кибэ-сан, у которой был такой вид, как будто она постоянно страдала от кислородного голодания. Я скучала (работы было по горло, но это совсем другой вопрос!) и, наверное, поэтому до известной степени понимала духовную жажду Кибэ-сан, понимала, что без этой своей «влюбленности» она просто не, могла бы существовать, хотя в то же время любовь делала ее еще более обездоленной и несчастной.

Дорога в ущелье извивалась, как лиана, пропадая глубоко внизу, в жутком мраке. Но иногда, если вечер случался ясный, стоило только оглянуться, и вверху, на фоне чернеющих ночных гор виднелось высокое трехэтажное здание отеля с ярко освещенными окнами, как будто нависшее над нашими головами. Оно выглядело так роскошно, светилось так ярко, как дворец в волшебном царстве Вечного Дня.

— Ой, как красиво! Кибэ-сан, посмотрите, до чего красив наш отель! — всякий раз восклицала я, а она, кинув небрежный взгляд, отвечала:

— Хорошая ты, Намико… Добренькая!

Для меня — что красиво, то красиво, все равно — чужое или свое. Но Кибэ-сан тоже права по-своему, ведь и впрямь вся эта красота, такая близкая, прямо рукой подать, в сущности, не имеет к нам ни малейшего отношения.

Так мы гуляли, вечер за вечером, и в конце концов я простудилась. На дворе лето, а я кашляю… Катар бронхов не так уж страшен, но кашлять в присутствии гостей как-то неудобно, и дней пять назад, вечером, я отправилась в главный корпус, на второй этаж, где помещалась санчасть, чтобы попросить лекарство у военврача капитана Диорио.

— На дворе лето, а ты простужена? — шутливо сказал он и, отложив журнал, который читал, достал пилюли из стоявшего в глубине комнаты шкафа. — Это опять то же лекарство. Принимай через каждые четыре часа, — сказал он, подавая мне завернутые в бумагу пилюли диогина.

С этого диогина и пошла наша дружба, из-за него военврач американской армии, реквизировавшей отель, и я, служащая в этом отеле, стали разговаривать на равных, забыв о разнице в положении.

…Вскоре после прибытия капитана Диорио (прикомандированный к отелю военврач сменяется примерно раз в год) я в первый раз простудилась, пошла за лекарством, и он, точно так же подавая мне несколько пилюль диогина, без особого умысла сказал:

— Надеюсь, вы не будете, как другие, копить это лекарство и потом продавать!

«Другие» — это главным образом бои, работающие на кухне и в вестибюле. Чуть случится маленький насморк, они мчатся в санчасть, получают лекарство, копят его и потом продают в городскую аптеку. Но откуда этот американец, лишь недавно заступивший на должность, знает наши секреты?

— Нет, продавать я не собираюсь. Однако все зависит от обстоятельств. Бывает, что не грех и продать!

— Почему?

— Так…

Детский ответ!

— Продают, в основном, молодые, так называемые teen-agers — сказала я наконец после небольшой паузы. — Потому что они голодны. Без сладкого им не выдержать. Не смогут работать до поздней ночи. И, кроме того, Америка…

— Что — Америка?..

— Америка обязана. Это ее долг — не явный, но тайный… Ведь из-за войны у японцев жизнь пошла вкривь и вкось. И раз американцы победили, значит, они обязаны иногда помогать японцам!

Дикие рассуждения! Я почувствовала, что кровь прилила у меня к лицу. Но капитан, преждевременно поседевший, с белоснежной шевелюрой и седыми бровями, улыбается, и выражение лица у него мягкое, прямо как у священника.

— Ну что ж, пусть продают… Но все-таки, если болеешь по-настоящему, нужно прежде всего стараться выздороветь.

Я с облегчением перевела дух. Странный человек!.. В отеле мне пришлось видеть многих американцев, но улыбку смущения на лице победителя я увидала тогда впервые.

— Кстати, я хотел бы спросить кое-что о жизни японцев, — сказал капитан, похвалив мой неуверенный английский язык. С тех пор мы стали «друзьями». Он сам назвал себя моим «другом» и сказал, что дружба — «это такие отношения, когда не боятся говорить правду».

…Вот и в тот раз, подавая мне диогин, он предложил:

— Давай, немножко поговорим!

Я сказала, что нахожусь на работе, но он заметил:

— Если самочувствие плохое, можно и отдохнуть дня два-три…

— Ой, нет, отдыхать сейчас никак невозможно. Двадцать седьмого числа ожидается приезд госпожи Эллен Келлер, так что все комнаты будут заранее заняты. К тому же, Роуз-сан в последнее время почти не бывает в Бюро…

— Вот как? Хм, хм…

Роуз-сан — унтер-офицер, прикомандированный к Справочному бюро, ему всего-то девятнадцать лет, столько же, сколько мне. По словам Сакагути-сана, он — никчемный мальчишка, просто деревенщина из Техаса, даже грамоты толком не знает, и, вдобавок, делает только то, что самому заблагорассудится.

Я поблагодарила капитана Диорио и хотела уже уйти. Вот тут-то все и случилось.

Капитан внезапно остановил меня, придержав за плечо, и прислушался. В самом деле, откуда-то доносятся необычные звуки — беспорядочный топот тяжелых военных башмаков и не то стон, не то какой-то рев вперемежку с устрашающей бранью.

Диорио-сан распахнул дверь своей комнаты номер 267 и вышел в коридор. Шум доносился из комнаты номер 268, напротив по коридору. Капитан поспешно постучал в дверь, но изнутри никто не ответил.

Впрочем, нет, — после его стука за дверью явно что-то переменилось. Топот прекратился, ругань разом умолкла, теперь слышался только прерывистый стон.

Капитан снова несколько раз ударил в дверь кулаком, и только тут наконец грубый, низкий голос за дверью спросил:

— Кто там?

— Капитан Диорио.

Приглашения войти не последовало.

В это время снова раздался стон. Очевидно, этот стон ударил по нервам капитана Диорио — ведь он был врач! Не спрашивая разрешения, он рывком распахнул дверь настежь.

В ту же секунду какой-то молодой парень в военной форме, как бревно, повалился к моим ногам на красный ковер коридора. Все лицо у него было залито кровью; как видно, ему изрядно досталось, потому что он даже не пытался подняться, но, заметив меня, стоящую рядом, слабо пошевелил губами, как бы пытаясь улыбнуться из-под упавших на лоб каштановых волос. Веки распухли, белки глаз налились кровью, он стал совершенно неузнаваем, но это был тот самый Роуз-сан, служивший в нашем Бюро, о котором мы только что говорили с капитаном Диорио.

Между тем в комнате капитан Диорио стоял лицом к лицу с грузным человеком с нашивками капитана, с толстой короткой шеей и отвислыми, как у бульдога, щеками. Это был сам начальник реквизированного отеля, капитан американской армии Линч.

— Что здесь происходит? — донесся до меня сухой, официальный голос капитана Диорио (очевидно, я тем временем бессознательно спряталась за дверью).

— Ничего особенного, это уже не первый случай… Вчера вечером Роуз разбил витрину в комнате, где хранятся подарки, по нынешним ценам стекло стоит пять тысяч иен, вот я и говорю ему, чтобы он возместил… Пить он не умеет, вот что! Вдобавок есть сведения, что он частенько приводит к себе в комнату женщин… Прямо сюда, в отель. Если не проучить его, так он совсем обнаглеет!.. Эй, Роуз, встать! — Капитан Линч подошел к Роузу и уже хотел было схватить его за ворот рубашки, но капитан Диорио не позволил.

— Оставьте его, он, кажется, ранен.

Однако капитан Линч скорчил ироническую гримасу.

— Не беспокойтесь. Он упал вовсе не из-за раны, а просто потому, что опирался на дверь, которую вы так неожиданно распахнули!

Сапог начальника с бешеной силой ударил в ребро лежавшего передо мной юношу, и тот, громко вскрикнув, с трудом поднялся, сделал, пошатываясь, несколько шагов и протянул ко мне руку, как бы прося о помощи.

Только теперь начальник заметил, что здесь присутствует японка. Он грубо втолкнул обратно в комнату молодого человека, который с трудом переводил дыхание, опираясь на мои плечи.

— Унтер-офицер Роуз! — произнес он, приняв позу, близкую к стойке «смирно». Его тон звучал так торжественно, официально, что у меня внезапно возникло подозрение, — уж не нарочно ли разыгрывает капитан эту сцену, только потому, что здесь присутствую я, японка? — Мы, американцы, — продолжал он, — выполняем здесь, в Японии, свою миссию. Понял? А если понял, так еще раз хорошенько подумай о своем поведении. Задумайся перед лицом нашей истории, перед нашим государственным флагом! — И плавным движением руки он указал куда-то в глубину комнаты.

Со стены, на которую указывал капитан, уныло, как занавеска в безветренный день, свисает большой звездно-полосатый флаг. Однако нашим глазам представилось еще и другое, гораздо более удивительное зрелище.

На супружеском ложе начальника, стоявшем под этим флагом, приподнявшись с постели, сидит в прозрачной рубашке цвета лаванды миссис Линч, чей полуденный сон был, как видно, потревожен всем этим шумом. С сигаретой в руке, она недовольно разглядывает сквозь спутанные золотистые локоны нас четверых. Ярко-красные губы и ногти, эффектно оттененные звездно-полосатым полотнищем, сверкают красивым, каким-то металлическим блеском.

Я украдкой взглянула на трех американцев. Капитан Линч, горделиво выпятив грудь, без тени смущения не сводит глаз со знамени над головой жены. Капитан Диорио хотел было сперва отвернуться, но поскольку капитан Линч полностью игнорирует наличие постели, наверное, решил, что ему не остается ничего другого, как последовать его примеру, и, тоже вытянувшись по стойке «смирно», покорно (по крайней мере, так мне показалось), повернул голову к флагу.

Только унтер-офицер Роуз, этот юный нахал, вел себя по-другому. Отвернув от флага измазанную кровью физиономию, он с нескрываемым любопытством рассматривал женщину на кровати и, качаясь всем телом, улыбался идиотской улыбкой. Потребовалось меньше десяти секунд, чтобы капитан Линч, внезапно оглянувшись и заметив, куда смотрит Роуз, закатил ему со всего размаху пощечину, так что тот снова едва не потерял сознание. Но тут капитан Диорио приказал мне отвести Роуза в санчасть, а сам остался в комнате начальника и тихонько закрыл за нами дверь.

— Я никому об этом не говорила, но на следующее утро весь отель уже знал, что Роуз-сана избили…

— Да, конечно. У Роуза перелом левой руки, по-настоящему его следовало бы отправить в больницу. Впрочем, сегодня он, наверное, уже выйдет на работу…

Капитан с силой раскачивает качели. Мне стало весело, настроение стало задорное.

После этого случая у нас в Бюро возник интересный спор… Я имею в виду — между нами, японцами…

Обсуждался вопрос о правомерности побоев.

Разговор начала Кибэ-сан, у которой в тот день скопилось очень много работы.

— Этот капитан Линч — дурак! — высказала она свое недовольство. — Каким бы никчемным ни был Роуз, я прекрасно приспособила его хотя бы для раскраски плакатов… Ведь это глупо — причинить ему такое увечье, чтобы он вовсе не мог работать!..

Сакагути-сан, наш начальник, все еще преисполненный энтузиазма бывшего «смертника», услышав, что речь идет о побоях, встрепенулся — вспомнил, наверное, прежние времена.

— Теперь все говорят — бить нехорошо, скверно и так далее, но во время войны это было все равно, что сходить в сортир, — тут уж некогда раздумывать, хорошо это или плохо, нужно или не нужно… Да в любой армии бьют! — Таково его мнение.

Сакагути-сан разглагольствует, а сам в это время печатает на машинке. Печатает он одним пальцем, но очень быстро, это, конечно, хорошо, но иногда он ошибается и с ужасной злостью восклицает: «А, черт!..» — не считаясь с тем, что другой в это время что-нибудь говорит, или даже если сам держит речь.

— А вы, Дзюн-тян, когда служили в армии, тоже били людей? — спросила я.

Кибэ-сан как выскажет свои жалобы, так больше никого и не слушает, ее ничто не интересует, Дзюн-тян, как всегда, своего мнения не имеет, вот и приходится мне одной исхитряться, чтобы как-нибудь вовлечь их всех в разговор.

— Видите ли… Я всегда относился к тем, кого бьют. Да я и предпочитаю принадлежать к их числу…

Сакагути-сан, не обращая внимания на слова Дзюн-тяна, продолжает, по-прежнему барабаня по пишущей машинке:

— Это после войны начинают рассуждать о таких проблемах, как мордобой… Да и то только те, кто проиграл. А ты попробуй стань победителем — другие мысли пойдут!.. Взять, например, хотя бы меня. Я, бывший военный, таскаю в этом отеле багаж «амэ-сан’ов», получаю от них на чай сигареты и тому подобное и все-таки ни в коем случае не стану говорить им «thank you, sir»… Когда я начал работать в холле, отнес чемодан и в первый раз получил на чай — ох, и обидно же мне было! И обида-то была какая-то странная!.. Я хочу сказать — если бы на чай мне дал японец, то пусть даже в этот миг я подумал бы: «Вот, — дескать, — до чего же я низко пал!» — все-таки горевал бы я по-другому, как-то мягче, смиреннее, что ли… Но когда на чай дает американец, то сколько бы я себя ни уговаривал, что, мол, не такой уж я жалкий и не так уж изменился по сравнению с прошлым, а все равно — до того обидно, что мочи нет!.. Удивительно!

Никто его не поддерживает. У Кибэ-сан безразличное выражение лица. Дзюн-тян, сидя за своим столом, чуть заметно усмехается.

— А как вы считаете, Дзюн-тян? — продолжаю приставать я и после небольшой паузы слышу ответ:

— Я давно уже махнул на себя рукой…

Смирение Дзюн-тяна тоже какое-то равнодушное. И выражение лица у него такое, как будто он считает переживания Сакагути-сана, бывшего капитан-лейтенанта военно-морского флота, банально-стереотипными, и если уж рассматривать их как своего рода маленькую трагедию, то трагедии такого рода встречаются сейчас в Японии на каждому шагу.

Сакагути-сан увел разговор в сторону, но зато я сделала одно любопытное наблюдение.

Хотя Сакагути-сан говорит, что терпеть не может Америку, на самом деле он, несомненно, поклонник капитана Линча. Все проблемы, сказал он, возникают только у побежденных. Но тогда получается, что судить о справедливости таких созданных людьми категорий, как государственный строй или, скажем, мораль, можно только после того, как они рухнут, погибнут… Значит, вполне закономерно, что капитан Линч — ведь он на стороне победивших! — может не считаться с моралью. Сакагути-сан всячески оправдывает действия капитана — уж не потому ли, что при этом мысленно вкушает в своем воображении сладость победы?

Мне захотелось немножко прощупать его на этот счет, но в это время в окошке появилась голова в белом колпаке. Это был бой из кухни.

— Дзюн-тян, там, в клубе, какой-то человек принес вам — как это называется? — дирижерская палочка, что ли? Ну, эта штуковина, которой отбивают такт в музыке… (Он показал жестом.) Говорит, что вы хотели посмотреть образец…

— А, да-да. — Дзюн-тян поспешно вышел.

Нам, служащим, предстояло вечером двадцать седьмого числа пригласить госпожу Эллен Келлер на балкон отеля, украшенный ярко-красными бумажными фонариками, и под руководством Дзюн-тяна исполнить в ее присутствии «Песню об Эллен Келлер», сочиненную композитором Нобуо Иидой по случаю ее визита в Японию. «Уж не собрался ли Дзюн-тян специально для этого вечера заказать себе новую дирижерскую палочку?» — подумала я, и размышления, связанные с проблемами мордобоя, выветрились из моей головы…

Обо всем этом я и рассказала капитану Диорио. Выслушав мой довольно-таки рискованный рассказ, капитан, упершись в землю длинными ногами, сильно качнул качели.

— Не думай, что я стремлюсь уклониться от ответственности, но у японцев, в отличие от нас, американцев, даже при поражении сохраняется какая-то сила сопротивления…

Я взглянула на часы. Уже десять минут я провела на качелях. Пора возвращаться. Я спрыгнула на землю и вдруг сказала:

— Сегодня, после обеда, будет экскурсия на автобусе к озеру Аси и в храм Хаконэ. Я буду сопровождать… Не хотите ли присоединиться? — пригласила я капитана.

— В котором часу?

— В два тридцать. Сбор в вестибюле.

— Ну что ж, раз Намико приглашает, надо поехать. Да и погода подходящая.

Он встал, и мы вместе спустились вниз по лестнице от бассейна к лужайке.

— Саёнара, мата ато-дэ… — по-японски сказал он, подойдя к своей скамейке под кустом индийской сирени.

Пройдя немного, я оглянулась, но капитан уже опять погрузился в чтение. Рядом, на скамейке, лежал зеленый плод манго. Наверное, в течение двух следующих часов Диорио-сан, неторопливо покуривая сигару, читал свою книгу, в промежутках между чтением беседовал со знакомыми дамами, одним словом, как говорится по-английски, had good time — «приятно проводил время», ну, а я провела это время совсем иначе…

Вернувшись в Бюро, я увидела нашего начальника Сакагути-сана, бережно державшего в руках черный лакированный поднос. На подносе лежало что-то аккуратно завернутое в кусок тусклой парчи. Оказалось, что это оттиск руки госпожи Эллен Келлер, изготовленный директором отеля, когда ровно десять лет назад госпожа Келлер приезжала в Японию и останавливалась как раз в нашем отеле. Оттиск велено было поместить в Бюро информации и после обеда выставить для всеобщего обозрения.

Я тоже взглянула на этот оттиск, но, к моему разочарованию, в отпечатке руки святой женщины не было ничего божественного. След некрасивой старческой руки не будил ни малейшего волнения в душе. Это был отпечаток правой руки, с уже искривленными от старости пальцами, несимметрично расположенными вокруг белого пустого пространства, оставшегося на месте ладони. В особенности расплывчаты были очертания указательного пальца — может быть, он был слишком жирно намазан тушью или же дрогнул в тот момент, когда госпожа Келлер отнимала руку от бумаги. «Наверное, ужасно нелегко жить так долго!» — невольно вздохнула я, но тут Сакагути-сан, обращаясь ко мне, распорядился:

— Намико, после обеда посмотри, чтобы не запачкали листок, не то директор рассердится!

— Нет, не смогу. Мы с Дзюн-тяном уезжаем с экскурсией.

Я уже выстукивала на машинке отчет об использованных и вчера же отправленных в стирку полотенцах. Бассейн — 10 штук, комнаты гостей — 138 штук, бар — 15 штук, «Страна Алисы» (комната игр для детей) — 8 штук…

Сакагути-сан нахмурился. Мое несогласие, а также, наверное, трудный перевод, над которым он корпел, вызвали его недовольство.

— Тогда пусть покараулит вот он… Сама попроси… — зажав в руке толстый японо-английский словарь, с недовольным видом указал он кивком головы куда-то в угол.

К моему удивлению, там сидит унтер-офицер Роуз и, нагнувшись над столом, что-то тихо и смирно пишет. Сзади, на затылке, виднеются завязанные вокруг шеи бинты, похожие на тесемочки фартука, — значит, рука все еще в лубке.

— О-кей! — необычно кротко соглашается он на мою просьбу. «Ого, здорово же он присмирел. Оказывается, оплеуха действует неплохо, сверх ожидания», — не без злорадства думаю я, глядя на разукрашенную синяками физиономию мистера Роуза, как вдруг Кибэ-сан, все это время усердно проверявшая списки проживающих в отеле гостей, казалось, вовсе не слушая наш с Сакагути-саном разговор, теперь, в свой черед, зачем-то прицепилась ко мне.

— Намико, ты что, собираешься на экскурсию вместе с Дзюн-тяном?

— Да.

— Зачем?

— Он сам меня попросил утром.

— Пусть едет один. Ты же знаешь, что вечером ожидается уйма гостей!

— Да, но Дзюн-тян говорит, что ему трудно с английским…

В душе я вовсе не против того, чтобы ехать одной (больше того, если поедет капитан Диорио, так одной мне даже приятней), но, догадываясь, что Кибэ-сан — это в ее-то годы! — старается таким неподобающим для взрослой женщины образом помешать мне и Дзюн-тяну работать вместе и с этой целью придумывает нелепые предлоги, вроде якобы ожидающегося вечером приезда гостей, из одного упрямства решаю — вот назло тебе усядемся рядышком в машине, как новобрачные!

Вскоре, разделавшись с отчетом, я быстро прошла в столовую, подкрепилась лапшой, такой горячей, что приходилось на нее дуть, съела немножко бататового салата и, покончив с едой, выскочила из рабочей столовой, где было не менее жарко, чем в котле для варки этой самой лапши. Из столовой я отправилась в клуб, на репетицию «Песни об Эллен Келлер».

У рояля сидит в ожидании Така-тян, молодой рабочий-электрик, а Дзюн-тян, утром лишь на минутку заглянувший в Бюро и затем скрывшийся неизвестно куда, восседает на ящике с апельсинами в окружении всех остальных.

— На воздухе совсем другой резонанс, чем в помещении, голоса звучат не так громко, поэтому очень прошу — не сутультесь… Держитесь прямо, грудную клетку расправьте!

Говорит он тихо, неизвестно даже, слышно ли его в задних рядах, и после небольшой паузы добавляет:

— На балконе небо прямо над нами, вовсе не нужно специально задирать голову… Так что, если погода будет ясная, пойте, глядя на звезды!

Кругом слышно шуршание — очевидно, еще не кончили раздавать отпечатанные на гектографе ноты. Не знаю, многие ли внимательно слушали монолог Дзюн-тяна, но мне почему-то стало досадно… Вот выламывается!

Синяя птица счастья, Маленькая синяя птичка, Из далекой страны прилетела К нам, в японское небо…
Это госпожа Эллен Келлер Прилетела к нам из-за моря, Как всегда, вместе с птицами, К нам, под наше окно…

Я стояла сзади и незаметно выбралась прочь, прослушав только первый куплет, во-первых, потому, что мелодия была простенькая, запоминалась очень легко, но главным образом потому, что чувствовала — если я буду петь, то, кажется, так никогда и не остыну после горячей лапши…

Как и велел мне Дзюн-тян, ровнехонько в два часа двадцать пять минут я подошла к центральному вестибюлю, захватив по пути брошюрку на английском языке с описанием прославленных мест. В желтого цвета автобусе возле сиденья шофера уже стоял большой оцинкованный ящик с мелко наколотым льдом, в котором с прохладным звоном постукивали друг о дружку около трех десятков бутылочек кока-колы.

Из дверей вестибюля показался Дзюн-тян; обеими руками он нес ящик с сандвичами. Он переоделся — надел черный пиджак, брюки, разумеется, тоже черные, черные ботинки и черный галстук бабочкой. Как-то раз, в ответ на мой глупый вопрос — отчего это он с ног до головы в черном, ведь сейчас лето? — он, смущенно усмехнувшись, сказал, что «таким людям, как он, лучше выглядеть как можно более незаметно… В отеле он носит белое, под цвет стен, а на улице — черное, чтобы сливаться с черной землей»… «В самом деле, для такого смиренника, как Дзюн-тян, это и впрямь своего рода защитная окраска…» — подумала я тогда, и, помнится, мне стало даже смешно, но все-таки, на мой взгляд, одеваться во все черное летом как-то претенциозно.

В назначенный час автобус тронулся, почти полный. Капитан Диорио, чуть заметно поздоровавшись со мной скорее взглядом, чем кивком головы, уселся на самом заднем сиденье, где больше всего трясет, да и обзор неважный. Впереди него сидела дама из Индии, как видно, индуистской религии, потому что на лбу у нее виднелся симпатичный черный кружок. В золотистом сари и красных сандалиях она выглядела очень эффектно.

Минут через пятнадцать автобус остановился на шоссе Хаконэ. Достопримечательность номер один — могила братьев Сога. Пора начинать работать. Я встаю, раскрываю путеводитель и без всяких околичностей вроде: «Мы рады вас приветствовать, господа!» — как это принято, если гости — японцы, приступаю прямо к делу:

— Это случилось примерно семьсот лет тому назад. У Ёритомо Минамото, знаменитого полководца тех времен, был любимый вассал Сукэцунэ Кудо…

За окном автобуса, в густой летней траве, виднеются три могилы, обозначенные круглыми, слегка стесанными по краю камнями. Они выглядят так обычно, так заурядно, что в душе невольно дивишься — надо же, и это считается достопримечательностью!

— Каждый год полководец в сопровождении своих вассалов устраивал большую охоту у подножья горы Фудзи — сейчас эти места включены в территорию национального парка Фудзи — Хаконэ… Братья Сога, Дзюро и Горо, замешались в толпу охотников. Они стремились отомстить врагу своего отца, убитого тринадцать лет назад. За эти годы братья выросли, стали взрослыми…

За окном автобуса проносится ветерок, при каждом его порыве в зеленой, яркой до неправдоподобия траве мелькают желтые цветочки оминаэси, совершенно в духе чисто японской сентиментальности, и я, продолжая рассказывать, испытываю некое удовлетворение. Пассажиры тоже притихли, слушая эту трогательную, печальную повесть.

— …Дзюро пинком ноги выбил подушку из-под головы Сукэцунэ. «Проснись, Сукэцунэ!» — крикнул он и назвал свое имя. В Японии, так же как в средневековой Европе, согласно кодексу самурайской чести, считалось позором убить врага исподтишка. Сперва мститель должен был назвать врагу свое имя и полностью объяснить причину мести. Только такая месть считалась достойной. Рассказ о ней передавался из поколения в поколение, как повесть о чем-то прекрасном и благородном.

По автобусу проносится гул одобрения.

— …Дзюро зарубили на месте, Горо, младшего брата, казнили через несколько дней. Но двое юношей — одному было двадцать, другому двадцать два года — осуществили свое заветное желание. Они и поныне спят вечным сном, покоясь в могиле рядом со своей матерью…

Несмотря на столь трогательный финал, настроение туристов нисколько не омрачилось. Им явно понравилось, что слово «месть» я произнесла и по-английски, и по-японски, и теперь все что-то бормочут себе под нос, — очевидно, пытаются повторить это японское слово. Наконец один джентльмен от имени всех просит меня еще раз сказать слово «месть» как можно более отчетливо.

— Ка-та-ки-у-ти… — медленно говорю я и объясняю, как записать это слово латинскими буквами. Джентльмен вытаскивает из кармана записную книжку и с самым серьезным видом записывает, — наверное, помешан на изучении японского языка!

— Как интересно!

— «Катакиути…» Прекрасно!

— Very, very nice!

— Право, так поэтично — это «катакиути»!..

— Похоже на роман, правда?

Все говорят разом, поэтому хорошенько не разберешь, но, в общем, слышится нечто в этом роде. Во всяком случае, пассажиры автобуса искренне взволнованы и дружно восхваляют «катакиути».

Автобус катится дальше. Я сижу спиной к остальным, смотрю на открывающийся впереди пейзаж и чувствую, что сердце у меня колотится сильнее обычного. Почему они так наивно восторгаются этим «катакиути»? Чем это объяснить? Может быть, они хотят напомнить мне о Пирл-Харборе? Или о Хиросиме? Или, может быть, и то и другое события теперь уже отошли в область предания и не имеют никакого отношения к данной минуте?

Впрочем, к тому времени, как мы, через считанные минуты, прибываем к храму Хаконэ, я уже забываю об этом. Наверное, натура у меня недостаточно серьезная, чтобы углубляться в мысли такого рода… Громко болтая на ходу, мы всей гурьбой поднимаемся к храму по сумрачной аллее, затененной густой зеленью криптомерий. Справа, как вывески, тянется ряд дощечек с именами людей, пожертвовавших деньги на процветание храма, и я не могу удержаться, чтобы не скосить глаза на эти дощечки. Ведь даже из японцев и то немногие знают, чем именно «заведует» божество этого храма, в каких делах проявляется его чудесная сила, а между тем среди этих объявлений встречалось ужасно много иностранных имен. Полковник Дженнингс — 20 000 иен, майор Смит с супругой — 5 000 иен, мистер Джеймс Темпл — 100 000 иен… Странно — совсем не встречаются фамилии с пометкой «мисс» или «миссис»… Как видно, женщины скупы или, может быть, не правомочны распоряжаться деньгами?

И я мечтаю — хорошо бы когда-нибудь в будущем заработать много денег, поехать за границу и жертвовать там на разные монастыри или храмы — мусульманские, буддийские, ламаистские, зороастрийские — в общем, в пользу каких-то совершенно непонятных религий…

Какая же я нищая, раз даже такие глупые мысли улучшают мне настроение! Мы добираемся до главного храма, и я, поглядывая в путеводитель, начинаю общие пояснения. Тем временем в сторонке Дзюн-тян бросает какую-то мелочь в ящик со жребиями — предсказаниями судьбы — и, три раза хлопнув в ладоши, молится, зажмурив глаза. В первый момент мне становится даже любопытно, — о чем он просит? — но, взглянув на его импозантную фигуру со сложенными ладонями, понимаю, что меньше всего он верит в бога Хаконэ, а просто проявляет блестящие актерские способности, демонстрируя гостям типичный облик молящегося японца. В таком случае, раз мы работаем с ним на пару, я тоже обязана наравне с ним проявить актерское дарование…

Я с важным видом поднимаю квадратный деревянный ящичек, выпаливаю придуманную на ходу рекламу: «Знаете, говорят, здешние жребии предсказывают будущее поразительно точно!» — и трясу ящичек. «Дзинь, дзинь!..» — звенят внутри бамбуковые дощечки.

Тут все наперегонки спешат вытащить по дощечке, и Дзюн-тян, запомнив извлеченные номера, бежит в канцелярию храма, зажав в руке монеты различного достоинства, от пяти до ста иен (на самом деле цена жребия — пять иен). Цифры на дощечках написаны по-японски, никто из гостей прочесть их не может, поэтому Дзюн-тян просто берет в конторе соответствующее количество бумажных листков с предсказаниями и раздает их как попало, делая вид, будто сопоставляет бумажку с номером дощечки, вытащенной тем или иным гостем. У меня или Сакагути-сана этот фокус ни за что не прошел бы так натурально, но Дзюн-тян, так же как и с недавней его молитвенной позой, нисколько не переигрывает и в то же время действует не слишком небрежно, одним словом, справляется со своей задачей поистине аккуратно и ловко.

Я сказала только что, что Дзюн-тян раздавал жребии «как попало», но дело в том, что, как только бумажки с предсказаниями попали в руки гостям, все они, окружив меня, наперебой просят: «Переведите! Переведите!» И тут, скажу прямо, я тоже стала делать нечто вовсе уж несусветное, не меньше, чем Дзюн-тян, а именно — стала переводить все предсказания, будь то неудача, счастье или несчастье, как «великое счастье» и при этом — как нельзя более неверно.

Замечу, что я все же почувствовала легкие угрызения совести, — что ни говори, ведь дело было связано с божеством; вот почему я предложила потом Дзюн-тяну договориться в конторе храма: мы приготовим у себя в отеле перевод этих жребиев на английский язык и преподнесем этот перевод храму. Но Дзюн-тян, как всегда нерешительный, в ответ на мое предложение только мямлил: «Угу…» или «Ага…» — и дело так и не сдвинулось с места.

…Например, жребий номер 14, несчастливый. На бумажке написано: «В осенний вечер, когда дуют ветры, найди приют в заливе тишины!» Ниже дается пояснение: «Ваше желание навряд ли сбудется, вас ждет несчастье!» А я перевожу:

— Возможно, с вами случится маленькая неприятность… Спустится шина у вашего автомобиля или испортится холодильник… Зато потом вас ожидает удача во всех ваших начинаниях! — добавляю я завистливым тоном.

Или — написано: «Тот, кого ждешь, не придет. Ожидание напрасно!»

А я перевожу:

— О, да ваша возлюбленная, оказывается, уже приехала… Тут написано, что вам не придется ждать!

Или: «Торговля пойдет без убытка, но и без прибыли».

А я перевожу:

— О, вы блестяще ведете свои дела! Здесь написано, что уж чего-чего, а убытков вам можно не опасаться! — и так далее, в таком же духе…

Гости желают непременно взять листок с предсказанием на память (словно наклейки для чемоданов), но беда будет, если, запомнив мой бессовестный перевод, они когда-нибудь покажут этот листок человеку, знающему японский язык! Поэтому на обратном пути я, понизив голос, шепотом, как будто сообщаю им какую-то тайну, говорю, что, если привязать этот бумажный листок к кустам, деревьям или к ограде храма, исполнение желаний гарантировано еще надежнее. В самом деле, несмотря на летнее время, кругом, как снег, белели останки старых бумажных жребиев, привязанные повсюду, куда только удалось их прицепить; напоминая об оставивших эти бумажки людях, они придавали окружающей обстановке даже что-то таинственное, волшебное. При виде этих бумажек гости хоть и в некоторым сожалением, но, в общем, послушно следуют моему совету, и мы покидаем храм: они — исполненные гордости, чувствуя себя заправскими специалистами в японских делах, — а я — довольная, что удалось выманить у них эти бумажки; на прощание я не без благодарности отвешиваю богу поклон.

В Старом Хаконэ мы расстаемся с автобусом и собираем с гостей еще по двадцать пять центов, садимся на специально заказанный катер и плывем на другой конец озера. Катер самый обычный, но, в отличие от тех, что перевозят экскурсантов-японцев, весь белоснежный, как чайка, и очень уютный, да еще вдоль бортов громоздятся целые баррикады спасательных жилетов цвета хаки в количестве, намного превышающем число пассажиров.

Тем временем опустевший автобус стремительно мчится кратчайшей дорогой вдоль берега, чтобы, встретив нас на другом конце озера, доставить в отель через высокогорное плато Сэнгокухара, и время от времени вдали мелькает его силуэт. Облегченный от груза, потряхивая задом, автобус несется на предельной скорости, чтобы не опоздать к моменту прибытия катера, и мне видится в нем какая-то карикатура на тот дух обслуживания, который присущ всем нам, служащим отеля.

На плато Сэнгокухара солнце уже значительно склонилось к закату, небо заволокли тяжелые грозовые тучи, и от этого унылый пейзаж казался еще печальнее.

— Смотри-ка, ослинник цветет! — неожиданно говорит Дзюн-тян. Вот уж не ожидала, что мужчина станет интересоваться цветами…

— Да, да… — неопределенно отвечаю я.

— Как сказать по-английски: «Плато Сэнгокухара расположено значительно ниже уровня воды в озере?» — спрашивает у меня Дзюн-тян. — Когда я один поеду с экскурсией, мне не справиться с этой фразой, — и тотчас же, достав из кармана записную книжку, выжидает удобный момент, чтобы записать мой ответ. Я сразу же перевела ему эти слова и вдруг подумала, что, хотя на сей раз перевод куда точнее моих недавних упражнений, фраза получилась какая-то скучная, бесцветная.

Когда мы проезжали через деревню Миягино, дорога сузилась. Вдобавок стал накрапывать дождик. Не успели мы оглянуться, как он хлынул как из ведра с характерным для грозы шумом. В один миг все кругом заволоклось пеленой дождя.

Это был ужасно унылый, хотя и полный тревожного шума вечер. Дзюн-тян сидел, закрыв глаза, откинув голову на спинку сиденья, и рукой, изящно покоившейся на брюках с аккуратно заглаженной складкой, выстукивал какой-то мотив. Присмотревшись, догадываюсь, что это «Песня об Эллен Келлер». Я тоже, в несколько расслабленном состоянии, — ведь работа уже закончена! — в полузабытьи рассеянно смотрела на дождь.

Вот почему и мы, и шофер, иными словами — трое японцев, сидевших на передних местах в автобусе, совсем не заметили, что сзади к автобусу вплотную пристроился джип и непрерывно сигналит, требуя дать дорогу. Внезапно, чуть не своротив набок низко нависший карниз убогой деревенской лавчонки, этот джип вырвался вперед и резко затормозил перед самым нашим автобусом.

Человек в военной форме, наполовину высунувшись из джипа, что-то кричит. Но окна у нас закрыты, и к тому же по стеклам струится дождь, поэтому разобрать, кто он и что кричит, — невозможно.

— Похоже, это наш главный начальник… — приглядевшись, шепчет мне наш водитель и проворно опускает боковое стекло.

Сквозь дождь раскатами грома доносится злой голос капитана Линча:

— Эй вы, разини, скажите шоферу, чтобы получше смотрел назад, что у него на хвосте! — На бульдожьих бровях капитана светлыми каплями сверкают брызги дождя.

— Извините, пожалуйста… Дождь так шумит, что мы не слыхали сигналов! — сказала я, глядя прямо в его свирепую физиономию.

— Идиоты! Я и говорю — будьте внимательнее!

— Мы постараемся впредь следить как можно более внимательно, но… — Я вдруг почувствовала, что мои губы против воли складываются в улыбку.

— Ты что — смеяться?!

— Нет, что вы… — Все это было до того нелепо, что вся кровь невольно отлила у меня от лица.

Внезапно капитан Линч включил мотор, джип, подпрыгнув, проскочил вперед метров на двадцать — тридцать, остановился на самой середине дороги, да так и замер, посверкивая мокрым от дождя кузовом, будто маленький майский жук.

— Никак он хочет загородить нам дорогу… — шепотом чертыхнулся шофер. И в самом деле, капитан Линч, кажется, решил проучить нас.

Как-то незаметно вырастает толпа. Орава сорванцов-ребятишек, деревенские кумушки и девчонки, плюс собаки и даже целая воловья упряжка, влекущая кадки с удобрением… Все, несмотря на дождь, останавливаются и с интересом наблюдают, что будет дальше. А за автобусом уже стоят два грузовика, полные каких-то железных бочек. Кто-то орет: «Ну, в чем там дело?!» — а снизу приближаются два автобуса, битком набитые школьниками, и еще три легковые автомашины…

Пассажиры в автобусе, поняв наконец, что случилось, и, видимо, смирившись с тем, что из-за дождя, заливающего передние стекла, все равно не разглядишь, как там с машиной Линча, болтают каждый свое и, кажется, больше заинтересованы разглядыванием собравшейся толпы. Только капитан Диорио на самом заднем сиденье держит в левой руке сигару, а правой достал свою блестящую зажигалку и, не прикуривая, нервно щелкает ею, то открывая, то закрывая крышечку. При этом он опустил голову, словно бы всецело поглощен движением собственной руки.

Между тем капитан Линч, перекрыв движение на магистрали Хаконэ, хладнокровно не обращает никакого внимания на напирающую со всех сторон толпу. Это длилось долго, долго… Я выскочила из автобуса и, сопровождаемая насмешливым улюлюканием ребятишек, под дождем приблизилась к джипу.

— Господин капитан, мы просим извинить нас!

Он смотрит на меня, промокшую от дождя, спокойно сложив руки на штурвале руля, и ни один мускул не вздрагивает на его лице.

— Пожалуйста, простите нас. С обеих сторон скопилось много машин… — почти крикнула я, обеими руками вытирая капли дождя со лба, но и тут он не шевельнулся.

В этот миг мне почудилось, будто я натолкнулась на какую-то — и в хорошем, и в плохом смысле — огромную, первобытную энергию, свойственную капитану Линчу, свойственную Америке, ту самую, что вела первых переселенцев на Дальний Запад или породила грозную силу атомной бомбы или мощное производство чикагских боен, заводов Форда…

Внезапно, резко включив мотор, капитан Линч на полной скорости умчался сквозь дождь. Следуя за ним, наш автобус той же дорогой подкатил наконец ко входу в отель. Дождь к этому времени несколько поутих, но вечерняя мгла казалась гуще обычного. Пассажиры вышли, вышел и Дзюн-тян, все это время молчавший, словно каменный истукан, ушел и шофер. Я одна в каком-то оцепенении стояла в углу, рядом с местом шофера, но вдруг заметила, что в автобусе остался еще один пассажир.

Это был капитан Диорио. Он встал и, согнувшись, — может быть, просто, чтобы не стукнуться головой, — пошел по проходу между сиденьями.

— Капитан Линч — герой! — сказала я, стараясь, чтобы на этот раз мои слова нельзя было принять за иронию. — Теперь я поняла, почему ваша страна выиграла войну. Он настоящий американец! Американец в самом реальном виде!

— Ты взволнована… — мягко сказал капитан, опустив руки мне на плечи. Шум дождя за темными стеклами автобуса внезапно опять усилился. — Устала? — спросил капитан.

— Пустяки… — небрежно ответила я, понимая, что капитану явно не хочется продолжать разговор на эту тему. В этот миг я улавливаю в нем нечто сходное с моей чисто японской застенчивостью…

И, странное дело, из-за этого сходства я впервые испытываю к нему какое-то легкое презрение.

Для Соединенных Штатов Америки капитан — человек бесполезный. В нем явственно сочетаются слабость постороннего зрителя и душевное бессилие брюзги. Именно эта его слабохарактерность рождала здесь, в побежденной стране, приятную иллюзию, будто он понимает нас, будто между нами есть что-то общее… «Нет, капитан Линч гораздо лучше!» — с озорным вызовом мысленно шепчу я.

В полутемном автобусе не видно выражения моего лица, и, может быть, поэтому капитан Диорио, ничего не заметив, — впрочем, нет, сделав вид, будто ничего не заметил! — нагнувшись, берет меня руками за холодные щеки и легонько касается губами моего лба, у самого корня волос.

* * *

Когда в душе поселяется непонятное беспокойство, нервы все время взвинчены, и тут уж ничего не поделаешь… Так или иначе, но и через несколько дней после этого эпизода стоило мне услышать телефонный звонок, как я уже настораживалась — ну, что случится на этот раз?

На следующий день после экскурсии в Бюро обратились с вопросом из серии тех, которые часто задают гости. К телефону подошла я. Спрашивали время отправления со станции Одавара спецпоезда для американских военных, идущего в Осаку. Я сообщила час и минуты, в ответ прозвучало «спасибо!», и я уже собиралась повесить трубку, как раздался новый вопрос: «Когда прибывает токийский поезд на станцию Шяйнэгэва?»

Станция Шяйнэгэва?..

— Вы знаете станцию Шяйнэгэва? — спросила я у Сакагути-сана, но ни он, ни все остальные не слыхали о такой станции. Я прошу уточнить название, но в трубке упорно твердят: «Шяйнэгэва!» Не зная, как быть, я прошу случившегося рядом Роуза взять трубку и вижу, что он, взглянув в расписание, что-то отвечает и, здоровой рукой указывая в справочнике на станцию Синагава, зачитывает время прохождения поезда.

С этого случая между Сакагути-саном и Дзюн-тяном возникла какая-то странная негласная пикировка. Несколько дней подряд вопросы, касающиеся железнодорожного расписания; поступали к нам в Бюро раз по двенадцать — тринадцать на день. При этом все, точно сговорившись, спрашивали, либо когда выходит поезд из Синагавы, либо когда он туда приходит. (Известно ведь, что уж если начнется какое-нибудь поветрие, так будь то моды или какие-нибудь события, так уже конца и края не будет…) Очевидно, в отеле оказалось много гостей, прибывших в отпуск из окрестностей Синагавы.

Так ли, иначе ли, но если к телефону подходил сам Сакагути-сан, то непременно начинал с разъяснений:

— Прошу прощения, но в Японии название «Шяйнэгэва» произносится «Си-на-га-ва»… — и при этом чуть заметно, но все-таки горделиво расправлял плечи.

А вот Дзюн-тян, который отнюдь не иронизировал над таким патриотическим пылом Сакагути-сана и вовсе его за это не порицал, а, казалось, просто-напросто игнорировал, этот самый Дзюн-тян, к нашему всеобщему удивлению, при очередном звонке, сам, по собственной инициативе раз и навсегда отказавшись от «Синагавы», без малейшего смущения стал произносить на американский лад — «Шяйнэгэва»… «Это же открытый вызов Сакагути-сану!» — удивлялась я про себя, но и Дзюн-тян, и Сакагути-сан оба сохраняли совершенно невозмутимый вид (как-никак они были взрослые люди!), притворяясь, будто не слышат, что говорит другой. Вот только от Сакагути-сана при каждом звонке требовалась значительная затрата душевной энергии, а «Шяйнэгэва» Дзюн-тяна в точности соответствует восприятию клиента, и разговор идет очень гладко.

Мне казалось, что Сакагути-сан не делает Дзюн-тяну замечания потому, что как партнер в споре тот, мягко говоря, не многого стоит. Впрочем, Дзюн-тян тоже далеко не так прост, — он потому и сохраняет невозмутимый вид, что понимает: «резиновая реакция» — лучшее средство против любых придирок.

Ну, а что сказать о мистере Роузе? В этот день он неуклюже, одной здоровой рукой помогал мне раскрашивать объявление-плакат, который не закончила Кибэ-сан, набросавшая только контуры.

— Что вы будете делать, когда вернетесь в Америку? Поступите в институт? — спросила я Роуза.

— Да ну его, институт!.. Я — парикмахер… — ответил он.

— А чем занимается капитан Линч? Дома, в Америке?

— Он тоже парикмахер. И к тому же в том же городе Остин, что я… Хорошая профессия — парикмахер! — Он улыбнулся, впрочем, правильнее было бы сказать — снисходительно усмехнулся, потому что, несмотря на молодость, держит себя как старший.

— Вам, наверное, было обидно… Когда капитан Линч так с вами обошелся…

— Да нет, чего уж… Он парикмахер, и я парикмахер… — нараспев беспечно произнес парень.

— А все же нехороший вы, Роуз-сан! Говорят, вы водили к себе девиц… Фу, как это грязно! — сказала я, скорчив гримасу.

— Да мы ничего плохого не делали! Ели вдвоем пирожные, изюм, пончики, шоколад… И больше ничего, право!

Мне вдруг вспомнилось, как в прошлом году, когда я еще училась, мы с подругами ездили в кемпинг, на плато Сига. Заведовал кемпингом один студент, — он там подрабатывал на учебу, — очень славный парнишка, ему еще очень шла соломенная шляпа… Помню, на мусорном ящике он сделал надпись: «Дом Шиллера, Ницше и Гёте…» Так вот он с большим удовольствием ел пирожные, которыми мы его угощали, и потом вполне серьезно сказал нам: «Главная причина тоски по родине — отсутствие сладкого!»

Отчего это Роуз-сан так любит лакомиться сладким в обществе веселых девиц? Пожалуй, у этого юнца и в самом деле еще не обсохло молоко на губах. Но как бы то ни было, по сравнению с Сакагути-саном или Дзюн-тяном, Роуз-сан всегда удивительно весел и беззаботен, и это мне по душе.

В тот день после обеда опять случилось «ч. п.». Дзюн-тян и Кибэ-сан куда-то запропастились, Сакагути-сан тоже только на минутку заглянул в Бюро, бросил:

— Нами-тян, прошу вас, вы тут подежурьте, а я пойду немножко займусь вытьем…

«Заняться вытьем» означало, что Сакагути-сан идет в клуб, где в этот час ведет урок преподаватель пения, под руководством которого пожилые служащие разучивали классические арии из пьес «Но».

Когда все разошлись, Роуз-сан с превеликим удовольствием взялся за уборку в шкафу. Делал он это вовсе не из любви к порядку, а потому, что в шкафу хранился шоколад — премии детям за победу в разных играх и конкурсах. Роуз выискивал старые, подтаявшие или поломанные плитки с порванной оберткой и в огромном количестве отправлял их в собственный рот. Очевидно, в расчете на такую поживу он и занимался уборкой.

В это время зазвонил телефон. Звонили из вестибюля — прибыли воскресные газеты, приходите забрать…

— Ступайте, ступайте, вы — мужчина… — подтолкнула я Роуза. Он с кислой миной направился в вестибюль и вскоре вернулся в сопровождении боя, маленького добродушного паренька, работавшего при входе. Мурлыкая себе под нос «Песню об Эллен Келлер», бой вез тележку, доверху нагруженную газетами в желтых бумажных пакетах, а Роуз-сан шествовал рядом с пустыми руками. Очевидно, выходя из Бюро, он на свой риск забраковал несколько шоколадок, прихватил с собой и с их помощью подкупил парнишку-боя.

Мне хотелось плюнуть с досады, но делать было нечего, и я решила одна распаковать груз. Воскресные газеты присылали из Америки. Это были воскресные издания главных газет, они продавались у нас в Бюро по двадцать пять центов за экземпляр. Поэтому, когда прибывала почта, мы прежде всего раскладывали газеты на несколько стопок по названиям — «Чикаго трибюн», «Нью-Йорк таймс», «Бостон глоб» и так далее… При этом нужно было точно сосчитать количество экземпляров каждой газеты, иначе могла выйти изрядная неприятность, ведь счет шел на доллары.

Японцы даже представить себе не могут, до чего толст каждый такой воскресный выпуск! Сперва идут обычные для всякой газеты разделы — политика, экономика, потом специально предназначенные для женщин — моды, кулинария, уход за младенцами, потом комиксы для детей да плюс еще детективные повести, спорт, подборки фото, — одним словом, полный сервис на все, какие только возможно, темы. Такая газета, если сложить ее пополам, будет толщиной в женский журнал… А если прочесть ее от корки до корки, можно прелестно ухлопать на это целое воскресенье, так что не останется времени даже заштопать дырочку на чулке…

Убедившись, что, как обычно, имеется десять экземпляров каждой газеты, я положила их в шкаф, а на двери Бюро, снаружи, повесила объявление, извещавшее о прибытии воскресных газет.

Не прошло и десяти минут, как раздались шаги, покашливание, и в комнату тесной парочкой вошли военный китель и платье цвета крем.

Это был капитан Линч и та женщина. Не обращая ни малейшего внимания ни на меня, ни на Роуза, он подошел прямо к стойке и, оглянувшись на жену, вполне нормальным, человеческим тоном — для меня это была новость — сказал:

— Возьмем газету, да?..

Я подала им «Сан-Франциско кроникл» и «Бостон глоб», и супруги, как обезьяны, напавшие на морковку, стали азартно листать каждый свою газету.

— «Бостон глоб»! — сказал капитан, очевидно, любитель детективных историй, и, указав на газету, которую держал в руках, уже вытащил кошелек, чтобы уплатить деньги, но в это время супруга судорожным движением схватила его за руку и, повернувшись к нам, повелительным тоном заявила:

— Мы берем «Сан-Франциско кроникл»!

— Может быть, лучше все-таки «Бостон глоб»? — заискивающим тоном обращается капитан к жене.

— Нет, «Сан-Франциско кроникл»!

— Но здесь есть кое-что, что мне хочется прочитать…

У нее такой вид, будто она вовсе не слышит его слов. Быстро схватив понравившуюся ей газету и повелительным тоном бросив мужу: «Заплати!» — она вышла из комнаты, грациозно виляя задом.

Капитану было досадно, а я, принимая у него доллар и подавая семьдесят пять центов сдачи, прямо-таки ошарашена внезапно осенившим меня открытием, ибо я обнаружила, что в этих супругах, даже когда они ссорятся, есть нечто поразительно общее, гармоническое, а именно — ни он, ни она ни за что в жизни не скажут: «Давай купим обе газеты!»

Народ-победитель и… экономия двадцати пяти центов! Это сочетание достаточно забавляло меня известное время. Минуту назад, когда миссис Линч вошла в комнату, я прямо поразилась, насколько она изысканнее, чем, скажем, жена японского парикмахера… Но после недавней сцены невольно думаешь, перефразируя слова Роуза: «Парикмахер останется парикмахером, в какую бы страну ни приехал!..»

Тут я вспомнила, что не положила на место «Бостон глоб», от которой капитану пришлось с таким неудовольствием отказаться. На стойке газеты не оказалось, по другую сторону стойки она тоже вроде бы не упала… Решив, что, может быть, я машинально уже положила ее на место, я уткнулась с головой в шкаф и стала пересчитывать лежавшие на полке газеты, но, сколько ни считала, одного экземпляра явно недоставало.

В то время как я, с головой зарывшись в пыльном шкафу, считала газеты, мой слух внезапно уловил чьи-то шаги. Кто-то осторожно, тихонько, вышел из нашего Бюро, но, очутившись за дверью, пустился бегом.

Я выскочила из-за стойки и увидела в коридоре удиравшую со всех ног девочку лет одиннадцати — двенадцати в синих штанишках и красной рубашке, в руке она держала что-то похожее на газету. Я громко позвала Роуза. Он глянул вслед убегавшей.

— Вот сволочь! Это Джанетт! Опять она за свое!

— Кто это? Кто эта девочка?

— Дочка капитана Линча… Пошли, Намико! — крикнул Роуз и, перебирая длинными ногами, присвистнув, как охотничий пес, бегом пустился по коридору. Мы оба знали, куда бежать. Семейство Линч, несомненно, направилось в комнату отдыха играть на бильярде. Когда мы добежали до того места, откуда уже виднелись все три фигуры, Роуз остановился, несколько раз стукнул рукой в лубке по правой, здоровой, и с победным видом выпятил грудь:

— Ну, теперь мой черед!

— Будешь драться? — спросила я, изобразив в воздухе удар кулаком.

— Ладно, увидишь… Обязательно отниму! — самоуверенно бросил он, подошел к размахивавшему кием капитану так близко, что почти надвинулся на него грудью, и, сделав вид, что ведет интимный разговор, как мужчина с мужчиной, свирепо прошептал прямо в бульдожье ухо:

— Твоя дочка сперла газету… Платить будешь?

Капитан не ответил, но, бросив взгляд на дочь, по-видимому, убедился, что Роуз не лжет. Наступила пауза. Пять секунд… Десять секунд…

— Газету можно вернуть, — наконец сказал капитан.

— Угу. Можно.

Капитан молча вырвал из рук дочки газету, «Бостон глоб» — по иронии судьбы мелькнули перед его глазами крупные буквы заголовка.

«Уж теперь-то он, несомненно, купит газету, хотя бы ради собственного престижа…» — подумала я. Но вся эта сцена не задела капитана, даже в той степени, в какой я, посторонняя, забавлялась при виде этой живой комедии. Он сунул газету Роузу так же непринужденно, как подал бы ее обронившему газету владельцу, и, повернувшись к бильярдному столу, снова совершенно спокойно взялся за кий. Даже в этой ситуации он не собирался истратить на газету двадцать пять центов.

Зато Роуз на свой лад наслаждался победой. Пройдя несколько шагов, он вдруг оглянулся и громко окликнул дочку Линча, единственную из всех ошарашенно, с надутой физиономией смотревшую ему вслед.

— Эй, Джанетт! — весело крикнул он. — Вот вернешься в Америку, там тебе бесплатно будут давать газеты и все такое прочее сколько влезет!.. — и, в восторге от своей реплики, здоровой рукой помахал в воздухе газетой «Бостон глоб».

На следующий день опять была экскурсия по тому же маршруту. Дзюн-тян куда-то скрылся и в Бюро не показывался, поэтому Сакагути-сан велел мне взять с собой Роуза. Я была недовольна — зачем он мне, однорукий? Как же он будет грузить провиант в автобус? Но Роуз, в восторге от перспективы проехаться куда-нибудь на прогулку, знай себе, напевает «Песню об Эллен Келлер» — слова ему непонятны, но мелодию он запомнил, ведь ее поют повсюду в отеле, — и теперь он мурлычет ее без слов.

Все обошлось без происшествий, не то что в прошлый раз, и, следовательно, экскурсия была самая мирная и неинтересная. Вот только удивительно, что, когда мы проезжали плато Сэнгокухара, Роуз, глядевший в путеводитель, спросил меня, точь-в-точь, как недавно спрашивал Дзюн-тян:

— Как сказать по-японски «Плато Сэнгокухара расположено значительно ниже уровня воды в озере…»?

Парень он беспечный и отнюдь не собирается записывать мой ответ, поэтому я сама написала ему на клочке бумаги латинскими буквами: Kogen-no hana wa mizuumino ashimoto de saku-no des, и он с самым серьезным видом несколько раз повторил эти слова вслух. Месяца два назад бой в столовой научил Роуза, что местоимение «я» по-японски произносится «тин», и он прославился на весь отель, потому что расхаживал повсюду, с важным видом твердя: «Мое величество любит суси!» Вот и теперь — когда-нибудь он вернется в Америку, в город Остин, в штате Техас, где белое солнце ослепительно сияет над огромными, в рост человека, кактусами, откроет там парикмахерскую и, выдавая себя за глубокого знатока Японии, может быть, будет учить своих клиентов фразе «Kogen-no hana wa»… К тому времени он уже несколько повзрослеет и, тщательно прижимая горячую, благоухающую одеколоном салфетку к подбородку клиента, возможно, скажет: «Это было летом тысяча девятьсот сорок восьмого года… В Японию приехала госпожа Эллен Келлер… Я был в то время молодым унтер-офицером…» и т. п.

Но расстилавшийся за окном пейзаж явственно говорил, что лето 1948 года уже подошло к концу. Здесь, на высокогорном плато, приближение осени чувствовалось заметнее, чем внизу, на равнине. Август был уже на исходе, наступала пора цветения осенних трав. Со времени прошлой экскурсии прошло всего несколько дней, но за этот недолгий срок земля на плато заметно побурела.

Когда мы вернулись в отель, там царила какая-то тревожная атмосфера. Оказалось, что Дзюн-тян и Кибэ-сан вдвоем уехали на горячие источники Кинугава и до сих пор не вернулись. Об их исчезновении сообщили в полицию. Пронесся слух — уж не покончили ли они вместе самоубийством? При этом все высказывались в том духе, что это Кибэ-сан насильно увлекла за собой Дзюн-тяна… Я была ошеломлена. Подумать только, та самая Кибэ-сан!.. Тот самый Дзюн-тян! Я не могла отделаться от ощущения, что обманулась в обоих.

У нас, в Бюро, позади стойки, над которой уже сгущались сумерки, одиноко, как командир, потерявший все свое войско, сидел, листая словарь, Сакагути-сан. Несмотря на унылый вид, поза и вся его выправка были, как всегда, безупречны.

На столе Дзюн-тяна лежит его заказ — новая дирижерская палочка.

— Дзюн-тян и Кибэ-сан, возможно, совершили двойное самоубийство, — не в силах оторвать взгляд от этой палочки, сказала я Роузу.

Он вытаращил глаза, но тут же пожал плечами и громко засмеялся дурацким смехом.

«Грубиян!» — рассердилась я, и в то же время мне вдруг так захотелось присоединиться к его молодому смеху. «Капитан Диорио навряд ли понял бы меня». И, как бы стараясь оправдаться, мысленно добавила: «Не потому, что он американец, а потому, что он — старый…»

1954