Америка о’кей

Д’Агата Джузеппе

1

 

 

У. Ууу.

Я говорю «у» и пишу «скука».

Двадцать маленьких телеэкранов, позволяющих мне — эхехе — подсматривать, что происходит в двадцати местах (уголках) этого дворца — огромного (громадного) папского дворца, — нагоняют скуку.

Тоску.

Тоска звучит лучше (солиднее). Она более подходит (приличествует), более созвучна герою. Я имею в виду себя.

Taedium vitae — это латынь. О, самая настоящая, с гарантией!

Люди, для чего подсматривать за человеком, когда он наедине с самим собой, какой в этом смысл (смак), если его поведение не отличается от поступков (действий), которые он совершает при всем честном народе?

Личная (интимная) жизнь ни одного из тех, за кем я наблюдаю, за кем подсматриваю (шпионю) посредством скрытых телекамер, не представляет интереса. Полное отсутствие материала для шантажа с моей стороны.

Помимо ковыряния в носу и плевков на каждом шагу, они не делают ничего, что выходило бы за рамки общепринятых норм поведения.

Они всегда держатся в рамках.

Мне нравится писать. Когда я пишу, я напрягаюсь, я устаю. Прихожу в возбуждение.

Письмо у нас фактически исчезло.

Если б не я, письменность вообще бы уже умерла. Потерпите. Придет время — и вы узнаете, для чего я пишу эти страницы. Пишу? У, я их говорю. Изрекаю.

Почти никто не умеет читать. Арифметические и алгебраические знаки не в счет: в них все хорошо разбираются. Прилично разбираются.

Эхехе. Интересно, каким образом пишущий избавляется от скуки — уж не тем ли, что перекладывает ее на читающего?

У, восклицаниями я могу выразить все. Восклицания — соль языка. Без восклицаний разговорное письмо оказывается плоским, фальшивым, непонятным. Глупым.

Когда я не умел говорить, а так было до недавнего времени («Эта скотина Ричард знает один язык — язык секса»), мне удавалось выразить все, даже невыразимое, при помощи одних восклицаний.

Если вы этого не знали, попробуйте, вы тоже наýчитесь говорить, пользуясь лишь э, а, о, у, и. С целой кучей комбинаций, разумеется. Вот увидите, вы сможете прекрасно объясняться. Чем дальше, тем лучше.

Долой грамматические путы (непреложные законы)! Язык восклицаний — самый красноречивый. Самый передовой. Универсальный. Он возвращается не просто к музыке, а к звуку в его первозданной чистоте.

Меж тем как здесь, в трусливой столице, до сих пор еще говорят на старом языке (слава богу, с трудом и все реже и реже) — на бескрайних просторах этой великой Страны люди разговаривают так:

— Э!

— А!

— У!

— И!

— О!

Прибавьте жестикуляцию и мимику — знаки, по праву заменяющие любые слова, и вот вам диалог:

— Слушай, сын.

— Слушаю тебя, отец.

— Я тебе говорил, надо сеять кукурузу.

— Я забыл.

— Какой ты у меня глупый, сын.

Или:

— Муж, у нас будет еще один ребенок.

— Отличная новость, жена.

— Тебе придется больше работать.

— Пустяки.

— Ты лучше всех мужей на свете.

Разве не удивительно?

Я хочу вам сказать (поведать), почему поздно начал говорить. Это я нарочно.

Обучение родному языку сводится здесь к двум сотням необходимых слов. Необходимыми они считаются по инерции (на самом деле достаточно гораздо меньшего количества). Я тоже их выучил.

В детстве, как все. Только я притворился, будто их не знаю, — потом скажу — почему, да вы и без меня поймете, не такие уж вы дураки, — а сам решил выучить еще двести, выискивая там и сям (в приключенческих книжках — книжках, что были в ходу раньше, до того, как настала послеисторическая эра), затем еще двести, разумеется — с отвращением. Это потребовало от меня зверского упорства. Дьявольского.

И дальше — вплоть до трудных слов, редких, вроде тех (эх!), которые я с удовольствием произношу сейчас. Которые, возможно, никто не понимает. Даже вы, друзья. Если я могу вас так называть — ну хотя бы потому, что эдак принято в письменной речи, на самом же деле у меня нет друзей. Я не хочу их иметь.

Не хочу в данную минуту, поскольку я голый.

Красавчик Иоанн, аббат Бостонский, в данную минуту — ух ты! — тоже голый. Я его вижу — он лежит в ванне.

Он голый потому (по той причине), что купается, а я голый потому, что голое тело, даже мое собственное, действует на меня возбуждающе. И еще я нагишом в пику тем, кто наверняка принялись бы меня стыдить («Ричард, ты скотина, грязная свинья»), если б застали в таком виде.

Но никто — о! — меня не найдет.

Эта каморка с двадцатью телеэкранами — потайная, она спрятана в бесконечных (бесчисленных) складках дворцовых коридоров и лестничных пролетов.

Эхехе. Бьюсь об заклад, вы уже понимаете, что я имею в виду, когда говорю «эхехе». Вам уже известна разница между «эхехе» и «э-хе-хе».

Я сам сконструировал внутреннюю телевизионную сеть.

Воспользовавшись учебником электроники, который уж не помню где и откопал.

Доброй старой электроники, давно забытой. Насколько я знаю, электронную технологию, прежде всего — микроэлектронику, навязали всему миру японцы.

Конечно, до того, как они исчезли, поглощенные морем, вместе со своей скудной землей — ой, кажется, это вулканы сыграли с ними злую шутку.

Или война. Между ними и нами. Считанные секунды. Давным-давно.

Невесть когда, люди.

Раньше для измерения хода (течения) макроскопического времени существовали календари.

Месяцы или луны.

Годы.

Века.

Помимо двух нынешних времен года имелись еще два. Но пользы (проку) от них было немного, и их включили в два основных времени года. Теплое и холодное.

Посмотрим: Иоанн моется. Во всей курии он единственный, кто это делает. Я спрашиваю себя, не выходит ли это за рамки. По-моему, выходит.

Но Иоанна шантажом не возьмешь.

Грязь — правило, однако нет закона, который бы запрещал чистоту тела.

Рассуждая на эту тему, у, можно представить чистоту как реставрацию, как средство сохранения. Одним словом, как форму экономии. Что является несомненным злом с точки зрения нашей религии.

Религии, имя которой — религия отказа.

О ней я скажу (поведаю вам) позже.

Что касается Иоанна, повторяю: шантажом его не возьмешь.

Вот его покровитель — папа Эдуард, глава церкви и государства.

Мой отец.

Он спит в своей огромной постели, заляпанной супом, кровью, спермой, пóтом, слюной, экскрементами, рядом с комнатой, где его любимчик Иоанн нежится в ванне.

Папа спит.

Большую часть времени он посвящает искусственному сну. У, его нейроны накачены снотворным. Транквилизаторами.

Если он растворяет (сводит на нет) во сне такую упоительную штуку, как власть, отправление власти, значит, он — о! — окончательно впал в маразм.

Женщина на другом мониторе — Маргарита.

Старая Маргарита — моя мамаша — привычно берет десять пакетов смеси растительного порошка с мясным экстрактом.

Девять, по обыкновению, она выбрасывает, даже не тронув (не повредив) прозрачную полиэтиленовую упаковку. Так сказать, сорит добром. Открыв десятый пакет, она высыпает содержимое в скороварку и ставит ее на огонь.

Папский обед готов.

Сегодня, как в любой другой день.

Что верно, то верно: огромная Маргаритина кухня — ух! — производит впечатление. Мусоросборник диаметром в восемнадцать футов переполнен, и слой мусора на полу достигает добрых трех футов; правда, тут и там оставлены проходы (дорожки) для удобства хозяйки.

Роскошная кухня, достойная папской особы.

Тем более что речь идет о самом могущественном папе в истории.

Я сижу — у! — почти под самой крышей. Из окошка дворца мне виден изрядный кусок города. Не знаю, есть ли наверху небо (никто на него не смотрит), но сквозь толщу дыма и пара над многочисленными заводами проступают силуэты новых жилых домов.

Построенных в виде высоченных башен.

Красота!

Это настоящие колодцы, способные вместить тонны и тонны ценного мусора. Ах!

Люди на работе. На улицах одни женщины, они высыпали за покупками. Все как полагается.

Нормально.

Баста! Сколько раз я говорил себе (внушал), что пора действовать. Но вечно что-то (лень, осторожность, страх) заставляло меня откладывать решительные действия. Оттягивать.

Завтра, подожди до завтра, Ричард.

Стыдись, Ричард, тряпка ты, слизняк, как говорит мой отец.

Впрочем, бесконечное откладывание должно было обеспечить мне минимум три преимущества.

Во-первых, меня перестали опасаться. Все надо мной смеются, считают идиотом, безобидным пауком.

Во-вторых, тем временем во мне родилась и окрепла ненависть (а не только скука). Не знаю, люди, чем это кончится, но я чувствую себя сжатой до отказа пружиной, которая, если ее отпустить, распрямится со страшной силой.

В-третьих, я научился не худо читать и писать.

Наверняка тех, кто умеет это делать, хотя и не так, как я, во всей великой Стране можно сосчитать по пальцам. Больше не наберется.

Горстка людей, которые, согласно старым правилам (правила я изменю), держат в своих руках власть.

Лично я противник всех правил.

Почти всех.

У себя в комнате я сохранил осколок зеркала.

Мне нравится в него смотреться. О! До чего ты хорош, Ричард! Второго такого страшилу поискать днем с огнем. Просто загляденье. Рассматривая (изучая) свое неописуемое, несравненное уродство, я испытываю щемящее удовольствие.

Я надеваю черную тунику, в которой похож на гигантского паука. Ядовитого паука.

Кто знает, отчего в этом совершенном, в этом белковом, жировом, углеводном, витаминном мире, в этой великой Стране, лучшей из всех возможных стран, хромосомы, давшие мне жизнь, оказались не на высоте?

Я — исключение.

Иными словами, брак, мусор, ноль — эхехехехехе. Увы и ах!

Я должен совершить обряд, это принесет мне удачу (у, успех). Поможет действовать трезво и разить наверняка.

И не завтра, а сегодня.

Немедленно.