Картина постепенно вырисовывалась.

Молодой соцработник в начале карьеры, первое порученное ему дело. Двадцатипятилетний парень по имени Боб Миллз, который ни сном ни духом не ведал тогда, что восхождение к вершинам социальной сферы изменит его имя на более официальное Роберт. Довольно ясное, но и очень грустное дело для начала трудовой деятельности. Одинокий, несчастный ребенок, несколько месяцев назад потерявший родителей, девочка ангельского вида по имени Ребекка Сандерсон, которой отчаянно была нужна приемная семья.

Подробный, с четкими рекомендациями отчет психолога ложится на стол Боба Миллза в исключительно неблагоприятный момент: он только что узнал, что некая супружеская пара пожелала удочерить Ребекку, — те самые супруги, что уже почти два года подыскивали ребенка. Они так мило, с сожалением отвергали всех предыдущих кандидатов на усыновление: дети были слишком маленькими или уже слишком большими, слишком шумными, слишком вялыми, слишком агрессивными. Крайне придирчивыми и требовательными оказались эти супруги, но идеальными в качестве приемной семьи — любящие и преданные друг другу, известные всей округе, и денег более чем достаточно, чтобы обеспечить ребенка всем необходимым. Не станете вы глубоко копать, будучи заваленным работой молодым человеком, изо всех сил старающимся удержаться на плаву в бурном море бюрократии и офисных интриг. К чему лезть из кожи вон, если достаточно одной встречи с Фишерами, чтобы понять: они удовлетворяют всем требованиям…

Отчет психолога постепенно исчез под новыми, более важными бумагами, а тем временем колеса механизма удочерения начали вращаться. Супруги Фишер боготворили Ребекку. Она была именно тем ребенком, которого они так долго искали. Они могли предложить ей великолепный дом. А значит, абсолютно ни к чему следовать указаниям некого доктора Эдварда Лейтона: если девочка будет окружена заботой, а это не вызывает сомнений, то рекомендованные им меры не актуальны. Ее поведение нормализуется, когда необходимые процедуры будут закончены, необходимые формы заполнены и ее вещички собраны в единственный чемоданчик. Превратившись в Ребекку Фишер, девочка придет в себя. С ней все будет в порядке.

Вопрос решен. Умываем руки. Кто следующий?

Только, само собой, этим дело не закончилось. После памятных событий 1969 года все снова извлекли на свет, правда, за закрытыми дверями: правила, которые обошли, сведения об усыновителях, которые никто и не подумал проверить, отчет психолога, который напрочь проигнорировали. Возможно, из-за боязни скандала чиновники поспешили все это скрыть. И вдруг до меня дошло, почему я так быстро пробилась к Роберту Миллзу: наверняка образ Ребекки преследовал его всю жизнь, как и свекра Мелани, — разве что по иным, более прозаическим причинам. Ребекка стала для него пресловутым скелетом в шкафу. Провальное первое дело привело к страшному исходу.

Отойдя от телефона, я принялась бесцельно бродить по дому. Осенившее меня откровение, подобное грому средь ясного неба, вызвало головокружение. Правда о Рите и Деннисе Фишер постоянно и настойчиво пробивалась ко мне со всех сторон — иногда лобовым штурмом, иногда из засады, устроенной в самом неожиданном месте. А иногда эта правда бесшумно возникала за спиной и, похлопывая по плечу, шептала: «Картина целиком и полностью изменилась, теперь ничего и не узнать». Ни одно из моих прежних предположений не уцелело, иные рассыпались в прах, другие чудовищно исказились. До сих пор я будто блуждала в густом тумане — и вдруг стала различать какие-то лица; они были всегда, но увидеть их я смогла только сейчас.

Непредсказуемая, одинокая, до ужаса эгоистичная Рита — женщина, которой ни в коем случае нельзя было поручать опеку над такой травмированной девочкой, но которой все-таки позволили стать приемной матерью, приняв во внимание только внешние показатели, не потрудившись заглянуть вглубь. Возьмем хорошенькую девочку, белокурую, как моя мать. Рита пыталась изменить себя и свое прошлое, видя в Ребекке эдакий эквивалент прозака. Да и Деннис, должно быть, видел в малышке средство для достижения своей цели, полагая, что с ее помощью удастся утихомирить буйную, опасную для его репутации жену, остановить ее пьянство, прекратить семейные сцены и отвлечь от любовных похождений. Он вручил Рите ребенка с такой же легкостью, с какой однажды протянул юному садовнику второпях выписанный чек.

Они наверняка поняли свою ошибку, едва Ребекка появилась в их доме. Девочка не оправдала ни одной из возлагаемых на нее надежд, но было уже слишком поздно давать делу обратный ход. Ужасная ошибка, причиной которой была неуравновешенность Риты и безразличие Денниса, стала постоянным фактором в жизни. Нежеланный ребенок в тоскливом доме, ребенок, который не должен был даже и переступать его порога.

Я будто увидела собственное детство, только причудливо искаженное: моя добрая, вечно занятая мама, исполненный благих намерений отчим были как бы зеркальным отражением этой беспокойной и причиняющей беспокойство другим супружеской пары Фишер, а я сама была зеркальным отражением Ребекки. Сопереживание смешивалось с жалостью; я была в ярости и вместе с тем беспомощна как ребенок. Ей было хуже, чем мне… Гораздо хуже.

Мне очень хотелось поделиться с кем-нибудь новыми мыслями и чувствами, но рядом никого не было: Лиз уехала на работу, а Карл, когда вернется, наверняка будет не расположен слушать новости о моих подвижках в сборе материалов. Я не представляла себе, как справлюсь вечером с этим своим желанием, но знала, что должна справиться. Час проходил за часом, и я старалась направить энергию бушующих внутри меня эмоций на что-то конкретное. Уже завтра я буду в Лондоне, меня ждет встреча с человеком, знавшим Ребекку лучше, чем кто-либо другой.

На следующее утро будильник вырвал меня из мрачного хаоса сновидений, и я была несказанно рада вернуться в реальность.

— Доброе утро! — Протянув руку, Карл заглушил пронзительный звон. — Я в душ.

По пути в ванную он отдернул шторы. Я еще некоторое время лежала, припоминая быстро пропадающие при солнечном свете образы из только что виденных снов: пьяная полунагая Рита Фишер в заброшенном доме на окраине; Эленор Корбетт на кухне Фишеров, подслушивающая с глупой ухмылкой на лице. Мои мысли настойчиво возвращались к поездке в Лондон и к тому, о чем я никак не могла рассказать Карлу. Он вышел из ванной и, по-моему, уже сто лет возился, собираясь на работу.

— Ну, все. Пока! — наконец объявил он, целуя меня. — До вечера. Удачного тебе дня.

Только услышав, как его машина отъехала, я встала с кровати и подошла к окну. Передо мной был пасторальный пейзаж с единственным движущимся предметом: черной машиной, которая становилась все меньше и меньше. Вот она въехала на холм и, преодолев вершину, пропала из поля зрения. В ту же секунду атмосфера вокруг меня изменилась — взамен напряжения появилось ощущение полной свободы. В мире не было никого, кроме меня, я могла идти куда угодно и делать что угодно.

Я встала под душ, быстро оделась и меньше чем через полчаса, заперев дом, уже ехала на Борнмутский вокзал. Оставив машину на ближайшей парковке, я поспешила в кассу. До отхода поезда оставалось двадцать минут, и, чтобы убить время, я зашла в маленькое унылое вокзальное кафе; чашка кофе, сигарета и головокружение от осознания того, что никто не знает, где я сейчас нахожусь…

Ступив на заполненную народом платформу лондонского вокзала Ватерлоо и глянув на часы, я быстрым шагом направилась к подземке. В колонии «Эшвелл Юнит» меня ждали через час, и спустя полчаса я уже поднималась на поверхность со станции «Бэлхем».

Мне несколько раз пришлось уточнять у прохожих дорогу, прежде чем я добралась до колонии. «Эшвелл Юнит» разместилась во внушительном викторианском здании из красного кирпича, расположенном на приличном расстоянии от оживленной улицы. Если бы не несколько машин на подъездной дорожке, его можно было принять за частный дом, и лишь когда я подошла ближе, в глаза бросилась ухоженная безликость учреждения. Указатель направил меня к боковому крылу здания, где раздвижные автоматические двери впускали посетителей внутрь.

В вестибюле перед небольшим письменным столом выстроились ряды пластиковых стульев, на которых сидели несколько человек. Секретарша средних лет сосредоточенно набирала что-то на компьютере.

— Здравствуйте, — сказала я, подходя к ней. — Меня зовут Анна Джеффриз, доктор Дональд Харгривз назначил мне встречу на два часа.

Секретарша снова застучала по клавиатуре, затем, посмотрев на невидимый мне монитор, отозвалась:

— Присядьте, я сообщу ему, что вы уже здесь.

Я села. Справа от меня расположилась пожилая пара; время от времени они обменивались короткими, натянутыми репликами.

— Дорогая, я уверен, что с Ником уже все в порядке, — негромко произнес мужчина. — Я рад, что мы снова его увидим.

Женщина в ответ пробормотала что-то нечленораздельное. В приемной появилось новое лицо: мужчина вошел через двойную дверь, которая вела внутрь учреждения. Он был без халата, но я сразу узнала аккуратно подстриженную бородку, запомнившуюся мне по фотографии в Интернете.

— Анна Джеффриз?

— Это я.

Встав со стула, я подошла к нему. Короткое рукопожатие, быстрая полуулыбка:

— Дон Харгривз. Пойдемте со мной.

Я совершенно не представляла себе, что ждет меня за этой двойной дверью. Полное невежество в области психиатрии рисовало картинки из Бедлама: душераздирающие вопли, эхом разносящиеся по всем коридорам; здоровенные санитары, смахивающие на десантников САС. Реальность одновременно и успокоила, и разочаровала. Атмосфера здесь была ничем не примечательной, стерильной, и невольно подумалось, что психические заболевания стали таким же обычным печальным явлением, как диабет. Наши шаги четко и гулко звучали в тишине коридора, пока мы шли к кабинету доктора.

— Я был еще очень молодым человеком, когда впервые встретился с Ребеккой. Три года до этого, закончив университет, я работал в Ланкаширском окружном совете, занимаясь малолетними правонарушителями, помещенными в различные учреждения, одним из которых и была колония «Саутфилд Юнит». До того как Ребекка прибыла туда, я почти не занимался этой колонией… ребята там не являлись опасными ни для себя, ни для других. Иногда меня приглашали на встречу с кем-нибудь из них, но крайне редко. Однако случай Ребекки был исключительным, и я раз в месяц приезжал побеседовать с ней.

Я сидела напротив мистера Харгривза, по другую сторону письменного стола, на котором громоздились горы бумаг. В окне за спиной доктора виднелся ухоженный, но безликий сад, опоясанный по периметру живой изгородью из высоких кустов.

— Как она вела себя при встречах с вами?

Лицом к лицу с ним было проще общаться, чем по телефону. Дон был искренним, серьезным, учтивым, однако долгие паузы, которые он делал в разговоре, приводили в замешательство. Секунда проходила за секундой, а его задумчивый взгляд все еще был прикован к какой-то точке между нами; я была уже готова перефразировать свой вопрос, когда он все же заговорил:

— Вначале она была чрезвычайно замкнутой и необщительной, едва ли не бессловесной. Разумеется, я этого ждал: перед нашей встречей мне предоставили всю информацию о ней и сообщили, что она точно так же вела себя с полицейским психиатром. Но до нашей первой встречи я и представить себе не мог, насколько странным окажется ее поведение. Ребекка не проявляла ни агрессии, ни малейшей грубости. Просто отказывалась отвечать на вопросы. Даже на совершенно нейтральные, невинные вопросы, с которых я обычно начинал разговор. Например, как ей живется в колонии, нравится ли то, чем ей предлагают заниматься. Она отвечала односложно, сидела как каменная, не опираясь на спинку стула. В лучшем случае она выглядела настороженно, а в худшем — донельзя запуганной. Примерно так сам я выгляжу в кресле дантиста… с детства их боюсь: стоит переступить порог стоматологической клиники — и душа в пятки… Чего я только не предпринимал в первые несколько месяцев, пытаясь добраться до первопричины ее страха. Поначалу грешил на обстановку — наши встречи проходили в унылом, казенном кабинете, очень негостеприимном. Я поделился своими соображениями с начальником колонии, и он разрешил использовать для наших ежемесячных встреч комнату отдыха. Но даже и там, в знакомой ей обстановке, где она играла с ребятами, ее поведение ничуть не изменилось. Как я понял, дело было в другом. Сами встречи наводили на нее страх.

— А как ей удавалось уходить от ответов на ваши вопросы? — поинтересовалась я. — Что конкретно она говорила?

— Да никаких ответов, по сути, и не было. Я насколько возможно оставлял свои вопросы открытыми, надеясь хоть как-то вызвать ее на диалог. Спрашивал, например, скучает ли она по своей прежней школе, рассчитывая вызвать целый шквал воспоминаний и эмоций, но не тут-то было, она отвечала так, словно заранее затвердила ответ наизусть: «Иногда я скучаю по школе, но здесь тоже хорошо». И на любой другой вопрос — подобным же образом. Вы не представляете себе, в каком напряжении она была — будто одно неосторожное слово ее погубит. Казалось, ничто на свете не может вывести ее из этого состояния. И очень скоро наши встречи превратились в формальность: я был обязан ежемесячно приезжать в колонию, а она должна была приходить на беседы со мной. Первые несколько месяцев прошли безрезультатно для нас обоих. Я совершенно не понимал ее. Ее упорная замкнутость до начала судебного разбирательства была объяснима, но ведь эти причины остались в прошлом, приговор ей уже вынесли, и общение со мной никак не могло ухудшить ее положение. Даже наоборот — от искренности со мной она только выиграла бы. Я не раз говорил ей об этом, убедившись, что ни один из моих приемов не срабатывает. А она стояла на своем: «Я стараюсь изо всех сил, но мне больше нечего сказать».

— Какое разочарование для вас как для врача.

— Еще бы. Любого психиатра ситуация, когда он по неясным для него причинам оказывается беспомощным, приводит в смятение. Если пациент упорно отгораживается от тебя непробиваемой стеной, невольно усомнишься в собственном профессионализме. Но меня всерьез заинтересовал случай с этой девочкой, я искренне беспокоился за нее. Иногда во время наших встреч я чувствовал, что ей очень хочется поговорить… Вы можете возразить, мол, мне это всего лишь казалось, но уверяю вас: все было именно так. Я ощущая в этом ребенке внутренний конфликт, желание поговорить, поделиться — и невозможность это сделать по причинам, о которых я не имел понятия. В такие минуты на нее было больно смотреть, а я ощущал себя в полном тупике. Я решил действовать по-иному. Ей, похоже, больше нравилось слушать меня, чем говорить самой, и я стал рассказывать ей о своей жизни — в надежде переломить ее недоверие и убедить, что не надо бояться ни меня, ни наших встреч.

Прошло некоторое время — без заметных результатов. Правда, она выглядела гораздо спокойнее, но по-прежнему не рассказывала ни о чем. И тут я вспомнил своего брата. Мои родители усыновили его, и я рассказал ей об этом — я помнил, что она тоже приемный ребенок, и подумал, что это расположит ее ко мне. Обычно она с вежливым вниманием слушала меня, но не более того. А тут вдруг встревожилась. «И все об этом знали? — спросила. — О том, что его усыновили?» «Конечно, — ответил я. — Мы не делали из этого секрета». И тогда она сказала нечто очень странное: «Его, конечно, все ненавидели».

Очередная долгая пауза. Он как будто медитировал: ладони сцеплены, кончики пальцев подпирают подбородок.

— Она произнесла эти слова с такой тоской… и с таким сочувствием. Я понял, что близок к разгадке поведения этого ребенка. «Почему ты так думаешь?» — спросил я. И она сказала как нечто само собой разумеющееся: «Люди думают, что ты плохой, если знают, что тебя усыновили. Они думают, что ты был не нужен своим настоящим родителям, даже если ты был им нужен, даже если они просто умерли. А если они думают, что ты был не нужен своим настоящим родителям, они не желают иметь с тобой ничего общего. Никто этого не хочет, даже люди, которые кажутся хорошими». Я был потрясен. Она говорила так серьезно, будто домашнее задание учителю отвечала. «Это неправда, Ребекка! — воскликнул я. — Кто тебе такое сказал?» «Нет, правда, — упрямо возразила она. — Так мама сказала. Она все время говорила мне об этом». Я понял, что она имела в виду свою приемную мать, которая покончила с собой год назад. Потом она замолчала и больше на эту тему не обмолвилась ни словом, несмотря на все мои усилия вернуться к ней вновь. Когда наша встреча подошла к концу, я взял ее личное дело и прочитал раздел о ее приемных родителях, а впоследствии навел об этих людях и собственные справки.

После завершения процесса по делу Ребекки местные власти раскопали о семье Фишер массу отвратительных фактов. Поразительно, что никого из соцработников не погнали с работы. Фишерам нельзя было доверять ребенка, и можно только предполагать, сколько правил было нарушено при оформлении удочерения. Женщине, ставшей приемной матерью Ребекки, в подростковом возрасте поставили диагноз маниакально-депрессивный психоз, и она провела больше года в психиатрической больнице… Она родилась в богатой семье, и жениху, чтобы сбыть ее с рук, наверняка отвалили хорошее приданое. Ее психика, по всей вероятности, не стала более устойчивой после выписки из лечебницы… ходили слухи о ее алкоголизме, неразборчивости в сексуальных связях. Насколько мне удалось выяснить, она патологически болезненно относилась к тому, что думали о ней люди. В особенности простые люди, если позволите употребить такой термин. Как я понял, уверенность в себе и превосходство над другими ей давала роль эдакой леди голубой крови, которую она играла перед нищими жителями Тисфорда. Она до смерти боялась, как бы обыватели не прознали о ее психических срывах, пьянстве, любовниках. Ну и разумеется, о том, что она не могла иметь детей. Еще подростком она забеременела и сделала аборт.

— Она передала свои страхи Ребекке, так?

Прямого ответа я не дождалась, задумчивый взгляд доктора снова был прикован к какой-то точке в пространстве.

— Невероятно, какой вред взрослые могут причинить детям. Подчас им и невдомек, насколько неправильно они ведут себя. Миссис Фишер взяла в семью девочку с глубочайшей душевной травмой — и отравила ее нестабильностью своей собственной психики. Она до смерти боялась, что жителям Тисфорда станет известно об удочерении Ребекки. Ей казалось, что если простые люди узнают о ее бесплодии, то узнают и о нелегальном аборте, и о психбольнице, и о многом другом. Потому-то она внушила Ребекке такой же страх, какой испытывала сама. Она промывала мозги девочке, используя для этого самую беспардонную ложь — никто, дескать, не будет любить ее, если прознают, что она приемный ребенок, над ней будут издеваться… Иными словами, она потакала собственной паранойе.

Можете себе представить, как это подействовало на хрупкую психику пятилетней сироты. Вскоре Ребекка, еще больше, чем сама миссис Фишер, стала бояться что раскроется тайна ее удочерения, и страх этот пустил корни более глубокие, чем я предполагал. И сколько бы я ни втолковывал, что все это неправда, она попросту не верила мне. Да она никому не поверила бы. Я отдаю себе отчет, что это прямо противоречит постулатам моей профессии, утверждающим, что все в человеческом сознании можно восстановить и излечить… но бывают случаи, когда психические нарушения необратимы. Можно выяснить, кем и почему был нанесен вред, но ситуацию это не изменит.

— Значит, Ребекка больше не говорила с вами о своем удочерении?

— Только чисто поверхностно. Она стала намного больше доверять мне после того прорыва в наших сеансах и с тех пор довольно охотно делилась своими ранними воспоминаниями. Она помнила маленький домик и добрую светловолосую женщину, укладывавшую ее вечером в кроватку. Она выглядела почти счастливой в такие минуты, будто переносилась в те далекие дни. Ее раннее детство в ее рассказах выглядело идиллией, и все в ее личном деле говорило о том же. Но, описывая свою жизнь после удочерения, она становилась буквально другим человеком — неестественной, напряженной, — и в такие минуты нас обоих отбрасывало в начальную точку нашего знакомства. Ребекка твердила, что обожала свою приемную мать и страдает от того, что та умерла, и что своего приемного отца тоже очень любит. Когда она говорила о своих чувствах, я без труда улавливал, лжет она или нет. Так вот, признания в любви к приемным родителям были враньем — я готов был подтвердить это под присягой, — хотя, возможно, врала она не столько мне, сколько самой себе. Я вспоминал то, что прочел в стенограмме судебных заседаний по ее делу. Она точно так же вела себя и на суде, отрицая большинство неопровержимых улик, причем крайне неубедительно.

— А об убийстве Эленор она хоть что-нибудь говорила?

— Очень немного. Но постепенно я начал понимать, что привело к трагедии. Когда Ребекка стала больше доверять мне, она начала как бы между прочим вспоминать свою прежнюю школу, а иногда рассказывать кое-что в подробностях. Говорила, что никогда не чувствовала себя там спокойно, потому что учителя ждали от нее успехов и примерного поведения. «Почему ты так решила?» — спросил я. И она ответила, что тебя никто не будет любить, если ты поступаешь неправильно. Иногда она мочилась в постель, и тогда ее приемная мать приходила в бешенство… кричала, что ненавидит Ребекку и что не надо было брать ее в семью. И представьте, Ребекка была уверена, что все родители именно так себя и ведут. «Взрослые всегда тебя ненавидят, — говорила она, — если ты делаешь что-то не то и приносишь неприятности. Я знаю, учителя в школе поступали бы точно так же». На тот момент ей было двенадцать лет, а она рассуждала как взрослый человек и в то же время по-детски трогательно. «Все это неправда, — убеждал я ее. — Каких только ошибок ни совершают дети, а взрослые их все равно любят. Ну что такого ужасного ты сделала в школе, за что учителя должны тебя ненавидеть? Ведь ты же вела себя хорошо, верно?» «Я старалась, — отвечала она. — Но иногда мне было грустно, хотя об этом никто не знал. Мне было одиноко и страшно, но я никому ничего не говорила. Правда, я однажды совершила в школе ужасный поступок… Убила хомячка, за которым весь класс ухаживал».

Вспомнив рассказ Аннет Уотсон о том, как Ребекка плакала над клеткой Тоффи, я затаила дыхание.

— Ее признание повергло меня в шок, прежде всего потому, что я не ожидал от нее такой искренности. Я старался не показать этого из опасения, что она снова замкнется и уйдет в себя. «Как это случилось? — осторожно спросил я. — Почему тебе вдруг захотелось совершить такое?» «Да мне и не хотелось, — ответила она. — По крайней мере, сначала. Во время большой перемены я всегда приходила в класс, чтобы покормить его, и вообще я по-настоящему заботилась о нем. На летние каникулы взяла его домой и ухаживала за ним. Но в начале следующего полугодия мне пришлось вернуть его в класс… Это было ужасно! Я уже считала Тоффи своим, а тут однажды во время обеденной перемены пришла в класс, чтобы его покормить, а он словно и не узнал меня, как будто я и для него была одной из многих. Я так разозлилась. Я взяла его и…» Тогда я впервые увидел Ребекку плачущей и как мог постарался утешить. «Не знаю, почему я это сделала, — говорила она. — Просто не могла поступить иначе. Ни в тот раз, ни в другой, когда…»

Как это было грустно. И страшно. Общаясь с ней, на удивление легко было забыть, что она убийца, но я вдруг ясно это осознал. Выражение «обезуметь от ярости» превратилось в клише… а ведь именно об этом состоянии нежным голоском рассказывала мне одинокая девочка. «Виновата была я, — продолжала Ребекка, — а попало другому человеку. Из-за этого мне было так плохо. Но я не могла признаться, что это сделала я. Моя мама страшно рассердилась бы, может, даже отослала бы меня обратно в детский дом. Она иногда грозилась… Мне очень жаль, что я это сделала, сразу стало жаль, как только поняла, что он мертв. Но ведь что сделано, того не изменить».

Я вспомнил все, что читал об Эленор Корбетт — какой прелестной, какой маленькой для своих лет она была, — и понял, что лучшего времени для вопроса мне не представится. «С Эленор все было так же? — спросил я. — Ты почувствовала, что не так важна для нее, как тебе хотелось бы?» «Нет, — ответила Ребекка. — Все было не так. Совсем не так». Я сразу ей поверил… К тому времени, как я говорил, я неплохо знал Ребекку и мог без особого труда определить, когда она врет. Однако во время той встречи мне так и не удалось продвинуться ни на дюйм в теме об Эленор. Похоже, Ребекку снова обуял страх. Она нервничала, словно поняла, что зашла слишком далеко, и ждала, что ее в любой момент за это накажут.

Прошли месяцы, прежде чем она снова и по-настоящему выбралась из своей скорлупы… Как и в самом начале, я болтал о том о сем, пытаясь успокоить и подбодрить ее. И совершенно неожиданно, без видимой причины, она разговорилась. «Прошлой ночью мне приснился страшный сон, — вдруг сообщила она. — Про Эленор. После ее смерти мне часто снятся кошмары». Это было так неожиданно, что я сразу и не нашелся с ответом. «Ты скучаешь по ней?» — спросил я. «Скучаю, но по такой, какой она была вначале, — ответила Ребекка. — Когда мы только познакомились. Другие девочки со мной не разговаривали, а она такая добрая была — очень мне понравилась. Она стала моей первой настоящей подругой в жизни. Мы всегда были вместе. Ходили в тот дом, в котором уже никто не жил, и играли — понарошку это наш дом и мы в нем живем… иногда мы были сестрами, иногда мамой и дочкой. Я приносила туда из дома разные вещи. Когда моя мама была… ну, когда она злилась… то разбивала всякие предметы, и их выбрасывали в мусорку. А я их вытаскивала, когда никто не видел, и склеивала. Ножи и вилки тоже выбрасывали. Конечно, они не разбивались, только рукоятки темнели. В мусорном контейнере я и нож большой нашла — нож для разделки мяса. Мы положили его в угол вместе с другими вещами и просто забыли о нем… В том доме мы с Эленор много разговаривали. О наших семьях и вообще… о разном. Сперва я рассказала ей то, что рассказывала всем в школе, и ничего больше. А потом… я ей поверила и призналась, что меня удочерили. Предупредила ее, что это секрет и что она никому не должна говорить».

Перед моим мысленным взором возникли Агнесс Ог, Мелани Кук, Люси Филдер — образы четкие, как на цветном мониторе.

— Она шантажировала ее, — тихо сказала я. — Эленор Корбетт шантажировала Ребекку.

Дональд кивнул:

— По словам Ребекки, ее подруга стала совершенно другим человеком. После того, как узнала… После того, как получила власть над Ребеккой. Будучи злобной и корыстной, она очень умело маскировалась. Но перед Ребеккой у нее не было причин изображать из себя паиньку. Началось все с мелочей: она клянчила у Ребекки сладости, ленточки, игрушки. Хотя, судя по рассказам Ребекки, слово требовать более уместно. Эленор однозначно давала понять, что ждет Ребекку в случае отказа: вся школа узнает про удочерение. А этого Ребекка боялась больше всего на свете. Она была напугана и расстроена. Ее предали самым бессовестным образом; ведь Эленор была единственным человеком в школе, которому она доверилась. Но поначалу она не воспринимала это как нечто ужасное. Фишеры не скупились на карманные деньги для приемной дочери, и она была в состоянии купить молчание Эленор. Ситуация неприятная, но со временем мелкий откуп стал для Ребекки привычным. Однако прошло несколько месяцев, и дело стало принимать иной оборот.

Аппетиты Эленор росли. Она отказывалась понимать, что некоторые ее требования Ребекка попросту не может исполнить тайком от родителей. Несмотря на всю свою хитрость, Эленор была крайне глупым ребенком. Ей приглянулся золотой браслет, который Ребекка иногда надевала, — очень дорогая вещица, купленная миссис Фишер для дочери у известного лондонского ювелира. Помня только о том: что должна любой ценой сохранить свою тайну, Ребекка в паническом страхе отдала браслет. Когда отсутствие браслета заметили, Ребекка клялась, что потеряла его, за что ее сильно отругали. К несчастью, мать Эленор вскоре обнаружила браслет под кроватью дочери и явилась в дом Фишеров, чтобы вернуть его. После того как Эленор и ее мать ушли, в доме Фишеров снова разразился скандал. Мать сказала, что Ребекке нельзя доверять дорогие вещи, раз она отдает их всяким оборванкам, все драгоценности были спрятаны под замок, а Ребекка на карманные расходы стала получать сущие крохи. И оказалась в страшно затруднительном положении. «Я очень хотела обо всем рассказать маме, — призналась она мне. — Но если б она узнала, что я выдала наш секрет… даже не представляю, что она со мной сделала бы».

К тому времени Ребекка уже разобралась в Эленор и понимала, что той ничего не стоит выболтать ее тайну без всяких на то причин, просто из вредности. Ей приходилось сторожить Эленор в школе, поджидать у двери класса, чтобы на всех переменках быть рядом и не дать ей раскрыть рот. Однажды Эленор потребовала, чтобы Ребекка стащила злополучный браслет и снова отдала ей. Ребекка пыталась объяснить, что никак не может этого сделать, но Эленор ей не поверила и велела принести браслет в заброшенный дом в половине второго в субботу. Она сказала, что будет ждать там Ребекку. И это был конец…

Дональд замолчал, а я, выпрямившись на стуле, чувствовала себя так, словно держалась за оголенный провод.

— Она рассказала?.. — после долгой паузы спросила я. — О том, что там произошло?

Он мрачно кивнул.

— Ребекка пришла на целый час раньше Эленор. Ей не удалось добыть браслет, и она была в ужасе. Она принесла с собой другую вещь — веджвудовское блюдо из гостиной. Вдруг Эленор согласится на замену и продолжит хранить тайну? Но Эленор, презрительно глянув на подношение, потребовала драгоценность. Ребекка уговаривала ее, объясняла, что браслет под замком и до него не добраться. Эленор просто взбесилась. «Ну, все! — объявила она. — Теперь все узнают, что ты приемыш. Вот только приду домой — сразу расскажу всем своим, а потом всему Тисфорду. И твоя мать убьет тебя!» Я не могу выразить словами, в каком ужасе была Ребекка. Надо было видеть ее лицо, когда она рассказывала о той ссоре, вновь переживая те минуты. Все, что ее приемная мать начиная с пяти лет вколачивала ей в голову, кипело и клокотало у нее внутри. Но добавилось еще кое-что, из той самой истории с хомяком, которого она убила. Ребекка снова пережила чувство человека, которого предали, но гораздо более сильное, чем раньше. Сомневаюсь, что в тот момент она была способна на мало-мальски разумные мысли. Ею двигал животный страх, злость и леденящая мысль: все узнают, кто я на самом деле… Нож оказался под рукой. Эленор была младше, да и крохотной для своих лет. Ребекка с ней справилась без труда. Думаю, все закончилось очень быстро.

— Обезумела от ярости, — прошептала я.

— Схватив нож, она уже не помнила ничего, — так, по крайней мере, она мне сказала, и я ей поверил. Только когда все было кончено, ее обуял ужас от осознания того, что она сделала. По ее словам, она стремглав бросилась домой. По счастливому стечению обстоятельств, ее никто не видел. Мать и экономка куда-то ушли, и весь дом был в ее распоряжении. Поднявшись в свою спальню, она увидела на одежде пятна крови. Не очень много, но достаточно, чтобы заметить. «Я хотела сжечь свою одежду, — сказала Ребекка, — но не знала, как это сделать». Я снова подумал, какая она еще маленькая, совсем ребенок. В конце концов она просто запихала свои вещи в корзину для грязного белья, запихала на самое дно, не придумав ничего лучшего. Затем вымылась в ванне и стала ждать возвращения экономки. На следующий день…

Боже мой, слушая ее, я так живо представил себе все это, словно сам был там… На следующий день все только и говорили что об исчезновении Эленор, и отец Ребекки неожиданно попросил ее спуститься в гостиную. Там ее ждали родители и экономка. Когда Ребекка вошла, отец сказал, что экономка, разбирая утром белье перед стиркой, обнаружила ее одежду. «Похоже, ты поранилась? — предположил он. — Я удивлен, что ты не сообщила нам». «Все было так странно, — рассказывала мне Ребекка. — Так неправильно». Девочке сразу стало ясно, что трое взрослых все поняли. Догадались, что она каким-то образом убила Эленор Корбетт. «Вряд ли моих родителей интересовало, за что и почему, — добавила Ребекка. — Они думали только о том, как избежать скандала. Экономка смотрела на меня как на чудовище, но не произнесла ни слова. Родители наверняка дали ей денег — не знаю сколько, но точно много, чтобы она молчала. Поэтому она так на меня и смотрела».

Я вспомнила свекра Мелани. Когда он поведал мне историю о чеке, который ему выписал Деннис Фишер, меня охватило очень неприятное чувство, но то, что я услышала сейчас, было отвратительно.

— Они думали, что все и всех могут купить? — выдавила я.

— В том числе и правосудие. Как я понимаю, они и экономку подбирали целенаправленно: искали падкую на деньги, которую можно подкупить в любой ситуации, но вот заставить молчать полицию или газетчиков у них не вышло. — На секунду он умолк и нахмурился, словно припоминая. — Отец заявил, что одежда испорчена и ее выбросили. Ребекка запомнила то, что он сказал вслед за этим, запомнила слово в слово. «Надеюсь, ты будешь более осторожной в будущем». «Это было ужасно, — призналась мне Ребекка. — Никто из нас прямо не назвал то, о чем мы говорили, но все понимали, о чем идет речь. Хотя так было всегда — мы говорили, что мама нездорова, но все знали, что она пьяна; мы говорили, что у нее гость, но все знали, что у нее любовник. Только я не думала, что так будет, даже когда они узнают, что я убила человека…»

Не знаю, — продолжал Дональд, — отдавала ли она себе отчет, насколько сильно противоречит собственному описанию счастливого семейного дома и приемных родителей, которых якобы любила всей душой. Едва ли. Но я абсолютно уверен, что Фишеры лезли вон из кожи отнюдь не ради блага дочери, на любовь и преданность в этой семье не было и намека. Они попросту не могли допустить, чтобы дело дошло до суда, их пугало то, о чем Ребекка могла ненароком проговориться. Тогда все получило бы огласку: алкоголизм матери, сексуальная распущенность и проблемы с психикой, наплевательское отношение отца к семье. Могу лишь представить, как они боялись, что это выплывет наружу.

— Однако выплыло, — заметила я.

— Не совсем. Общественность так и осталась в неведении. На то были веские причины… о чем я тоже узнал во время той самой встречи с Ребеккой. Беседа оказалась самой необычной за всю мою профессиональную деятельность. Я бы даже сказал — за всю жизнь. — Взгляд темных глаз Дональда, устремленный вдаль, был полон сострадания и вместе с тем укора. — «Очень скоро они поняли, что меня арестуют, — сказала мне Ребекка. — Когда полиция нашла нож… для меня все было кончено». И тогда мать, усадив ее рядом с собой, подробно описала, что случится, если Ребекка начнет откровенничать с психологами, которые будут пытаться беседовать с ней. «Если ты вздумаешь рассказать им правду о себе и нашей жизни, — убеждала она Ребекку, — то тебя объявят сумасшедшей и отправят в психушку. А там с людьми ужас как обходятся. Тебя будут пытать электричеством, после чего ты даже не сможешь самостоятельно поесть. Ты никогда в жизни не выйдешь оттуда, никогда». «Я плакала, — рассказывала мне Ребекка, — а она обнимала меня и все повторяла, что так не должно случиться. Главное — вести себя очень спокойно и говорить, что я была счастлива с мамой и папой и просто не знаю, что нашло на меня в ту минуту… Ну и конечно, я не говорила с психологами. Я очень боялась. Но вам я могу доверять. Теперь я это знаю. Ведь вы могли отправить меня в психбольницу после того, как я рассказала вам про Тоффи, если бы вы были таким, как другие…»

Я слишком многое — и слишком внезапно поняла и смотрела на него с ужасом. Когда Дональд заговорил снова, голос его звучал хрипло, а глаза повлажнели.

— Разумеется, я твердил ей, что ни один психиатр в мире не поступил бы так… но мать напугала ее до смерти, и убедить Ребекку мне не удалось. Однако мне думается, важнее было то, что я заслужил ее доверие. Она никогда ни с кем не делилась своими мыслями и чувствами, но после той встречи говорила со мной без опаски, подолгу и откровенно. Я убежден, что никто в колонии — ни среди взрослых, ни среди детей — не знал ее лучше, чем я. У нее не было ничего общего с девочкой, которую вы, возможно, себе представляете, и с годами она совершенно не изменилась. Исключительно приятная и располагающая к себе. С виду сдержанная, холодноватая, а в действительности очень робкая и стеснительная. У нее было немало знакомых, многие были расположены и даже привязаны к ней, но близких друзей не было вовсе. Она боялась открываться людям, которых не знала. Мне она очень нравилась.

— Но ведь вы… возражали против мнения начальника колонии, — сказала я недоуменно. — Вы рекомендовали направить ее в тюрьму строгого режима, верно?

— Совершенно верно.

Опять тишина. Дональд явно чувствовал себя комфортно — меня же молчание буквально бесило. Я не выдержала:

— Если она вам так нравилась, почему же отнеслись к ней столь сурово?

— Я сказал, что она мне нравилась, и это правда. Но в то же самое время я ясно сознавал, что она потенциально более опасна, чем любой из пациентов, которых я когда-либо наблюдал… С тех пор прошло около тридцати лет, но я могу повторить эти слова. — Его лицо было непроницаемым, он весь ушел в воспоминания. — Подумать только, куда ее в итоге отправили — в практически открытую тюрьму, предназначенную для содержания мелких наркоторговцев и проституток. Это само по себе опасное, пугающее решение. Вероятно, вы в курсе, что из протеста я даже уволился, что было ох как непросто. Но то, что случилось потом, — я имею в виду ее освобождение с новым именем… Не могу выразить, какую ужасную ошибку совершили эти люди.

— Но ведь ничего страшного не произошло, — возразила я. — Если бы она кого-то снова убила, мы наверняка узнали бы.

— Пока не произошло. Ребекке сейчас сорок три года — до старческого слабоумия далеко. Я стою на своем прежнем мнении. Она сейчас является опасной для общества — и будет таковой в будущем.

— Почему? — Вопрос неожиданно для меня прозвучал чересчур требовательно. — Почему вы так уверены?

— Да потому, что в ее сознании ничего не могло измениться. Таких, как Ребекка, в мире можно пересчитать по пальцам. Она не похожа ни на тех немногих детей-убийц, с которыми мне лично пришлось иметь дело, ни на тех, о которых я читал. У всех этих детей — у всех до единого — есть одна общая особенность: абсолютное непонимание сущности смерти. Своих жертв они либо вообще не знали, либо видели раз-другой; они просто хотели понять, что чувствуешь, когда убиваешь. Мотив жуткий, но он никогда не проявляется в зрелом возрасте… Это самая мрачная из детских фантазий, однако с годами она исчезает, как и самые невинные мечты. — Взгляд Дональда снова устремился на что-то далекое, видимое лишь ему. — А мотивы Ребекки совершенно очевидны. Оказавшись в подобных обстоятельствах в двадцать, тридцать, сорок лет, она повела бы себя точно так же.

— Но она стала другим человеком, у нее теперь новое имя. Она побоится поступить подобным образом! Для нее это будет полный крах, конец всему. Она поймет, что…

— По-вашему, она мыслила рационально, убивая хомяка? Или Эленор Корбетт? — Дональд улыбнулся грустно и загадочно. — «Обезумела от ярости» — помните? Так вот, это состояние не имеет ничего общего с детской горячностью. Ребекка уже в десять лет была осторожной и осмотрительной — и сейчас наверняка такая же. А когда человек не помнит себя от ярости, закон самосохранения перестает действовать. Раскрытие личной тайны, предательство любимого человека. Для нее это как бы спусковые крючки. Хомячок нажал на один крючок. Эленор нажала на оба.

Дональд откинулся на спинку стула, и я замерла, боясь даже дышать. Молчание оглушало, но тут он снова заговорил:

— Полагаю, мисс Джеффриз, вы знаете, что такое минное поле и чем оно опасно. Нет ничего проще, чем изготовить и заложить мины, — они недорогие, закапываются, как семена. Зато столь же простого способа извлечения их из земли пока не существует. Мина может пролежать в земле годы, десятилетия, бог знает сколько. А потом, когда срабатывает механизм… я думаю, наиболее подходящим репортерским клише было бы «разнесло на мелкие кусочки». И я не могу придумать более подходящей метафоры для описания психики этой женщины. Пока она жива, я не буду чувствовать себя в безопасности. Мина ждет своего часа.