Я очень долго не позволяла себе вспоминать катастрофический старт своей взрослой жизни. Позже я будто установила в мозгу автоматический выключатель, который срабатывал при любой угрозе воскресить в памяти хоть малейшие подробности моего первого семестра в университете. За прошедшие годы воспоминания слились в нечто гигантское, бесформенное, отвратительное, существующее на задворках моего сознания, и я желала, чтобы там оно и оставалось.

Однако после ухода Лиз я вдруг поняла, что помимо своей воли осознанно смотрю в прошлое и украдкой для себя отыскиваю в памяти подробности. Я чувствовала себя так, словно глаза мои были завязаны, а вытянутые вперед пальцы натыкались на что-то вязкое, холодное, пульсирующее. Ожили давно забытые картины. Вот я в два часа ночи пробираюсь по тускло освещенной лестнице общежития. Тишина нарушается лишь гудением лампы дневного света, непроглядная тьма за окнами и никакого движения. Страх сжимает мне горло при мысли, что кто-нибудь может появиться. Пустой вестибюль, большие часы, равнодушно отсчитывающие секунды. Я заранее решила запастись едой на следующие два дня, потому что завтра мне похода сюда не осилить…

Я перенеслась в прошлое и вновь ощутила ледяной пол босыми ногами, почувствовала страх, исходивший от всего, что меня окружало. Воспоминания, как и следовало ожидать, были жуткими — и вместе с тем неопровержимо свидетельствовали в пользу реальности моего нынешнего страха, пусть даже этого никто не понимал.

По мере того как я вспоминала то кошмарное время и сравнивала его с тем, что переживала сейчас, крепла моя убежденность в собственной правоте. Все, что я сказала Лиз, было чистой правдой. Сейчас я испытывала не безотчетный ужас, но обоснованную боязнь врага из плоти и крови. Врага, существующего так же реально, как я сама, как осколки стекла, усыпавшие в прошлый вторник пол этой кухни, как труп Сокса на садовой дорожке.

Внезапно мое жгучее желание уехать из дома в Борнмут пропало без следа. Впервые почти за неделю я поймала себя на том, что думаю о Ребекке, о ее до странности необычных отношениях с приемным отцом. Перспектива продолжить расследование была важнее, чем благословенное отвлечение от страхов. Если бы я знала о жизни Ребекки все, размышляла я, то сумела бы понять теперешнюю ситуацию. Я понимала, что хватаюсь за соломинку, но ничего иного под рукой не оказалось. Только страх, причины которого пока не выяснены, догадки, предположения и вопросы, на которые нет ответов, — к примеру, что в действительности связывало Ребекку и мистера Уиллера и как далеко он готов зайти в мести за нее.

Предостережения Лиз меня не волновали. Ветеринар никак не мог знать, чем я занимаюсь дома, кому звоню, а кому нет. Так же как и я, Лиз просто пыталась отыскать надежный способ выбраться из сложившейся ситуации. Перейдя из кухни в гостиную, я набрала справочную, попросила номер телефона тюрьмы «Сэндвелл» в Уэст-Мидлендс и аккуратно записала цифры в телефонную книжку.

Первый ответивший мне голос, как только я произнесла давно отработанный монолог о себе и о цели звонка, переправил меня к другому лицу, ответа которого пришлось подождать. Обладателю второго голоса не сообщили ни кто я, ни что меня интересует, и мне пришлось повторить свой монолог. После нескольких вопросов, здорово походивших на допрос, мои верительные грамоты, по всей видимости, были приняты, поскольку мне сообщили добавочный номер и попросили перезвонить через несколько часов.

Время тянулось бесконечно долго, но вот часы известили о том, что можно снять трубку. Я уже потеряла счет гудкам, когда с другого конца линии ответил женский голос, но это была не та женщина, с которой я говорила в первый раз. Вновь объяснив, кто я и что мне нужно, я уже собралась добавить, что звонила утром, но женщина меня опередила:

— Ах да, Элейн говорила о вас. Элейн — сотрудница, с которой вы разговаривали раньше, мы работаем в одном кабинете. Она спросила, не могу ли я поговорить с вами, поскольку я работала в то время, когда здесь содержалась Ребекка Фишер. — Голос моей собеседницы, казалось, был создан специально для жалоб — мученический и в то же время несколько воинственный. — Хочу наперед предупредить — у меня масса работы. Я не могу позволить себе висеть на телефоне.

— Не волнуйтесь, я не отниму у вас много времени.

— Тогда ладно. К вашему сведению, я знала ее всего-то несколько месяцев. И вообще, несмотря на всю свою дурную славу, для меня она была всего лишь лицом в толпе.

Свидетель мне, мягко говоря, попался неважный, ее страдальческий, раздражительный тон убеждал меня в этом, и мне пришлось постараться, чтобы не выдать разочарования.

— Вы работали надзирателем?

— Точно. Но давным-давно бросила эту работу и перешла в администрацию. К вашему сведению, тут тоже не сахар, — слава богу, пенсия не за горами. — Расшифровать театральный вздох было нетрудно: кто б знал, как я страдаю. — До перехода сюда я три с половиной месяца работала в том крыле, где содержалась Ребекка Фишер. Людей не хватало, и меня на время перевели туда. Дурни безголовые — это ж форменный позор, как тут организована работа.

Я поняла, что она с радостью распространялась бы на милую ее сердцу тему до бесконечности, и постаралась повернуть беседу в нужном мне направлении:

— А вы когда-нибудь говорили с Ребеккой?

— Не припомню такого. Никогда не выносила тех офицеров, которые были запанибрата с заключенными. Нам платили, чтоб мы стерегли преступников, а не чесали с ними языками. За болтовню, между прочим, не доплачивали. И кстати — мне пора браться за работу.

— Еще один вопрос. Прошу вас. — По сути, только этот вопрос меня и интересовал. Я хотела подойти к нему осторожно, а теперь пришлось формулировать в спешке. — Говорят, приемный отец регулярно приезжал в тюрьму, чтобы повидаться с ней. Вы его видели? Средних лет, темноволосый, в очках.

— Да мало ли кто там бывал на свиданиях. Спросите у надзирательницы Ребекки. А я вам не помощница.

Я так и подскочила на стуле:

— Она все еще работает у вас?

— Само собой. Патриция Маккензи ее зовут. Сейчас она старший надзиратель крыла С. И как это женщина сносит такую работу? — Еще один вздох мученицы, после чего она предложила — то ли и вправду из желания помочь, то ли мечтая отделаться от меня: — Могу переключить вас на нее. Только и у нее, чтоб вы знали, работы выше крыши.

Патриция Маккензи, по ее словам, действительно была чрезвычайно занята и не располагала временем для разговора, но, узнав, кто я и что мне надо, обещала по возможности уделить минут десять-пятнадцать на следующее утро. Мы договорились, что я позвоню в половине двенадцатого. Записав ее добавочный номер, я повесила трубку.

В тот вечер Карл вернулся домой в половине восьмого, и, пока мы с ним ужинали в кухне, я подумала — как странно, что нет еще и недели со дня ограбления. После нашего памятного разговора во вторник все вечера мы проводили вот в такой же атмосфере напряженности.

— Как прошел день? — спросил Карл.

Больше всего на свете мне хотелось рассказать ему об утренней беседе с Лиз — мол, есть человек, который верит мне, верит, что я не напридумывала себе всякие ужасы, что угроза реальна, — но я отлично понимала, что это ничего не изменит, и он будет видеть все в прежнем свете. Карл решит, что Лиз либо поддакивала мне из вежливости, либо согласилась потому, что не в курсе моей предыстории.

— Неплохо, — ответила я. — Утром заглянула Лиз на чашку кофе, потом я занималась домашними делами. А что у тебя?

— Более-менее. Пришлось съездить с инспекционной проверкой в магазин в Дорчестере. Ну и местечко — будто сцена из «Ночи живых мертвецов». Надо что-то радикально менять в этом магазине. В морге и то больше жизни.

Знакомый голос, знакомое выражение лица, знакомая поза на стуле — только все не то, совсем не то. Карл старался быть самим собой, но фальшь заявляла о себе во всеуслышание. Он гнал от себя прочь тревожную озабоченность моим состоянием, как человек, игнорирующий ранние симптомы страшной болезни, убеждает всех и каждого: «Смотрите, я в полном порядке!» А я пыталась игнорировать, что вижу его насквозь, понимая, что даже малейшее упоминание об этом вызовет еще более ожесточенный спор и мое разочарование от его нежелания понять перейдет в ярость.

Остаток ужина тянулся в молчании, затем мы смотрели телевизор. Все было как раньше, но совсем не так: мы сидели молча, приклеив взгляды к экрану, словно ничего более захватывающего, чем в этот понедельник, не показывали за все время существования телевидения. Я-то была уверена, что угроза подстерегает лишь меня, но, краешком глаза поглядывая на Карла, поняла, что ошибалась. Когда мы переехали сюда, у нас была абсолютно здоровая семья, но странные происшествия способны подорвать здоровье отношений так же легко, как и смерть; последние события, словно многотонная фура, сбросили их с дороги в кювет, и теперь они цеплялись за жизнь, как тяжелый больной в реанимации.

Все еще можно восстановить, в отчаянии убеждала я себя. Нужно лишь отыскать разумное толкование этих событий, их рациональное объяснение и подтверждение моей правоты. Однако я понимала, что если здоровью нашей семьи и суждено восстановиться, то это должно произойти как можно быстрее. Иначе будет поздно. В недалеком будущем напряженность и взаимное недоверие окончательно разрушат наш брак. С каждым днем я чувствовала, как мы все больше отдаляемся друг от друга, и настанет день, когда мы вообще перестанем слышать друг друга, даже если будем кричать во все горло.

Я смотрела на Карла, когда была уверена, что он не замечает моего взгляда, смотрела на темные очертания его профиля. Внешне он был спокоен, но в душе, я знала, переживал не меньше моего. А иногда чувствовала на себе его взгляд и гадала — о чем думает он и что представляет себе, глядя на мое лицо?

Поздно вечером, лежа в постели, я слышала, как он чистит в ванной зубы, затем свет в ванной комнате погас, и на пороге спальни я увидела его силуэт, освещенный пепельно-бледным лунным светом. Он лег в постель. Не говоря ни слова, мы придвинулись друг к другу, интуитивно почувствовав, что сейчас необходимо каждому из нас. Это была скорее безысходность, чем страсть, стремление быть вместе — не важно, как и во имя чего. Сам по себе секс хорош, но недостаточен, — лейкопластырь вместо хирургических ниток, слабое лекарство для полного выздоровления. Удовольствие было поверхностным, безликим. Мы любили друг друга на семейном ложе, а ощущали себя чужими людьми.