В Риге, на площади перед церковью святого Петра, разыгрывалась мистерия. Епископ Альберт со всем своим капитулом сидел в просторной крытой галерее возле церковной стены. Рядом с ним сидели граф Генрих из Штумпенгаузена, граф Кона из Изенбурга, много рыцарей-пилигримов из Вестфалии и Саксонии, а также родной брат епископа Ротмар, который до прибытия в Ливонию был монахом Зегебергского монастыря под Бременом.

Уже трех своих братьев – Германа, Энгельберта и Ротмара – привез Альберт в Ригу. Род Буксвагенов твердой ногой ступил на землю Ливонии, землю пресвятой девы. Удача пока сопутствовала братьям. Все это, безусловно, шло от щедрот божьих, от неустанных молитв, с которыми Алейдис фон Буксваген, почтенная их матушка, обращалась к богу, выпрашивая у него счастья для своих беспокойных сыновей.

На мистерию Альберт пригласил и самых первых христиан из местных жителей. Это были почти столетние Ила и Виэца из Икескалы. Их крестил еще сам Мейнард, апостол Ливонии. Седоголовые, сухонькие, сморщенные, они сидели рядом, как два яблока, прихваченные неожиданным морозцем.

Не забыл епископ и верных рижской церкви старейшин ливов и земгалов. Самым видным и самым богатым среди них был Каупа из турайдских ливов. Рослый, с копной густых волос и твердым взглядом серых усталых глаз, Каупа первым из местной знати стал на сторону римской церкви, добровольно отдал сына заложником в Тевтонию. Вместе с монахом Теодерихом Каупа ездил к папе Иннокентию III в Рим и получил от наместника бога сто золотых за верную службу церкви, а епископу Альберту привез подарок от папы – Библию, писанную рукой святого Григория.

Были среди приглашенной ливской и земгальской знати христиане и язычники. В первую очередь для некрещеных язычников ставил Альберт мистерию – хотел посеять в слепых душах евангельское семя.

Мистерию играли рыцари из епископской дружины, монахи Динамюндского монастыря и монастыря святой девы Марии, рижские купцы и ремесленники. Были показаны сцены из войн Давида, Гедеона и лицемерного царя иудейского Ирода.

– Восславьте бога, – сказал актерам епископ.

– Восславим, святой отец, – дружно ответили актеры.

Перед самым началом мистерии лив Каупа спросил у Альберта:

– Святой отец, правда ли, что в христианском раю нет тьмы?

– Нет, – улыбнулся одними уголками губ епископ.

– Только свет? Только день? – допытывался Каупа. – А хорошо ли это – жить без тьмы?

Теперь Каупа во все глаза глядел на бой Гедеонова войска с филистимлянами. Воины Гедеона были в тяжелых металлических латах, высоких блестящих шлемах, украшенных яркими павлиньими перьями. Они кололи врагов трезубцами и мечами, накинув на свои жертвы сплетенные из медной проволоки сети. У филистимлян были только веревочные пращи, в которые они закладывали камни. Гедеоновы воины, а они символизировали мощь римской церкви, уничтожили филистимлян, как стадо диких зверей. Альберт был доволен мистерией.

– Генрих, – подозвал он молодого светловолосого клирика, переводившего ливам слова Гедеона и его воинов с латыни на местный язык. Клирик подбежал к креслу, в котором сидел епископ, склонил в легком поклоне голову:

– Слушаю, монсиньор.

Красивое белое лицо его покрылось ярким девичьим румянцем. «Юность – счастливая пора», – подумал епископ, которому было уже под пятьдесят.

– Генрих, сын мой, – сказал он клирику, – мистерия идет прекрасно. Я рад за наших актеров и очень рад за тебя.

– Благодарю, монсиньор, – вспыхнул Генрих.

– Когда закончится мистерия и наши гости, ливы и земгалы, покинут Ригу, зайди ко мне.

– Обязательно зайду, монсиньор, – еще раз поклонился Генрих.

Генриху было двадцать лет. В шестнадцатилетнем возрасте епископ Альберт привез его из Бремена в Ригу, чтобы посвятить в сан пастыря и дать ему церковный приход. Но священником можно стать лишь по исполнении двадцати одного года. Еще год, и Генрих, его любимый Генрих наденет сутану и понесет в эти дикие края негасимый свет проповеди ради Иисуса Христа и его любимой матери, пресвятой девы Марии.

«Хорошим будет пастырем, – думал Альберт, любуясь стройной фигурой Генриха, вслушиваясь, как разговаривает он с ливами и земгалами. – Я не ошибся, я не мог ошибиться. Этот юноша с течением времени станет ценным бриллиантом в короне рижской церкви».

Все, что делал в своей жизни епископ Альберт, он делал не спеша, хорошенько обдумав и взвесив возможные результаты того, что должно произойти. Когда его, бременского каноника, решили посвятить в рижские епископы, он испросил себе на обдумывание три дня, долго советовался с матерью, братьями. Он знал, что до него на Двине несли крест римской церкви Мейнард и Бертольд, епископы-неудачники, как мысленно называл их он. Оба лежат в мраморных гробницах в Икескальской церкви. Одной ногой ступили они на двинский берег, другая нога – пока что в Варяжском море. Он, епископ Альберт, ступит на эту землю двумя ногами, твердо ступит, врастет в нее.

Посвящение его в епископы совпало со смертью папы римского Целестина III. Папа мучительно отдавал богу душу, не хотел умирать. Четыре дня лежал без движения, без единого слова, только глаза горели, как жар. И все-таки погасли глаза, и в окружении всей римской курии один из кардиналов священной коллегии встал перед его телом, трижды легонько постучал по лбу серебряным молоточком, трижды спросил: «Ты спишь?» Ответа не было, и папу Целестина объявили покойником, а на его место кардиналы избрали папой Иннокентия III и вручили ему символ папской власти, которым издревле считается тройная корона, или тиара. И сразу же неведомый до того миру Иннокентий стал единоначальником католической церкви, а еще епископом Рима, викарием Иисуса Христа, преемником князя апостолов, верховным священником католической церкви, патриархом западным, примасом итальянским, митрополитом-архиепископом римским, рабом рабов божьих. С его согласия, с его благословения и поехал Альберт в Ливонию, взял в руки меч духовный.

Первое, что он сделал, – заложил город Ригу и перенес в нее из Икескалы епископскую кафедру. Ему просто необходимо было чувствовать за спиной море, всегда быть рядом с морем, ведь по морю каждую весну плыли к нему пилигримы, на которых он возлагал знак креста господнего.

В Висбю, главном городе острова Готланда, за большие деньги он нанял каменотесов и кладчиков, и там, где речка Ридиня впадает в Двину, они построили торговые ряды.

Он, епископ Альберт, понимал, что надо быть не только хорошим воином, но и хорошим купцом, и выпросил у папы Иннокентия III интердикт на земгальскую гавань, которая могла стать соперницей рижской гавани. Земгальской гавани заткнули рот, обрубили руки, и она вскоре зачахла, погибла, как дерево, лишенное земли.

Шумела, весенним паводком бушевала мистерия. Столько страсти, столько ярких красок было в ней, столько божественного огня, что не только дикие язычники, но и христиане, и сам епископ были увлечены необыкновенным действом, разворачивающимся под хмурым рижским небом. На глазах у некоторых зрителей блестели слезы. Лив Каупа часто, взволнованно дышал, потом правой рукой схватил свой нашейный крест и, не отрывая взгляда от мистерии, поцеловал его.

«Что может сравниться с нашей церковью? – расчувствованно думал епископ. – Она как негасимая звезда в слепой тьме, как скала среди океана. Разве в силах церковь православная, несущая учение византийских лжепророков, встать на пути римской церкви? Нет. Мы растопчем их еретические иконы, а их церковь-рабыня будет мыть ноги своей великой госпоже – католической апостольской церкви».

Воины Гедеона подняли трезубцы и с боевым кличем ринулись на филистимлян. И тут ливы и земгалы в ужасе вскочили со своих мест и бросились врассыпную. Им показалось, что сейчас и их, язычников, начнут колоть и рубить беспощадные воины.

– Остановитесь! – кричал Генрих. – Остановитесь! Вам не сделают ничего плохого! Куда же вы?!

Однако только горстка язычников, и среди них Каупа, осталась на галерее. Остальные словно обезумели – бежали к городским воротам, пробовали перелезть через стену, прятались кто куда. Мистерия неожиданно и бесславно закончилась. Епископ был расстроен и рассержен.

– Генрих, распускай актеров, – сухо приказал он молодому клирику.

Как живуча поганская сила в этих людях! У них, наверное, не одна, а две души. Одна внешняя, видимая постороннему глазу. С ней, этой душой-маской, они едут в Ригу, приходят к нему, епископу, принимают крещение, молятся Христу. И глаза тогда у них, как у доверчивых маленьких детей. Тогда их глаза, как весенние ручейки, чистые, светлые, мягкие.

Но живет в них еще одна душа, глубоко запрятанная, тайная, недоступная чужому глазу. Она словно обросла диким лесным мхом, звериным волосом. Она пахнет холодным дождем, снегом, болотом… Что на дне той души?

От своих людей, от Каупы епископ знает, что, возвратившись из Риги домой, по старинному обычаю они собираются вместе, варят мед, пьют, а потом смывают с себя в Двине тевтонское крещение. Когда умирает кто-либо из близких, они с плачем хоронят его, говоря при этом: «Иди, несчастный, с этого печального света в лучший, где не хитрые тевтоны будут властвовать над тобой, а ты над ними». Они шлют гонцов в Кукейнос, в Полоцк, в Псков, к литовцам.

Епископ подошел к Каупе. Старейшина ливов поцеловал ему руку. Епископ начертал над ним святой крест.

– Как поживает твой сын в Тевтонии? – спросил Альберт.

– Хорошо, – радостно ответил Каупа. – Богу каждый день молится, латынь учит, на лютне играет…

Серые глаза лива вдруг потемнели, он тихо, словно у самого себя, спросил:

– Скажи, святой отец, скоро ли вернутся домой наши сыновья?

Такой поворот разговора не понравился епископу. Он подумал, что не стоило интересоваться сыном Каупы. У язычников, как и у детей, чувствительные души.

– Ваших детей увезли за море, чтобы вы научились быть верными, – с расстановкой, глядя прямо в глаза опечаленному ливу, сказал Альберт. – Не все научились верности святому апостольскому престолу, а ты, Каупа, научился. И ты увидишь своего сына.

– Скоро? – с надеждой, с болью вырвалось у Каупы.

– Я поплыву набирать новых пилигримов и привезу твоего сына, – успокоил лива епископ и сразу же перевел разговор на другое: – Это правда, что двинских ливов называют вейналами?

– Правда. Но я из турайдских ливов, – невесело ответил Каупа и отошел к своим соотечественникам.

В глубоком раздумье смотрел епископ вслед ливу. Он думал о том, что ошибка его предшественников, епископов Мейнарда и Бертольда, заключалась в высокомерной тевтонской слепоте, не позволившей им в грозной, на первый взгляд, ливской стене разглядеть множество трещин и трещинок. Ливов много, это так. Но ливы ливам рознь. Есть вейналы и турайдские ливы. Есть Каупа, который верно служит Риму. И был Ако, фанатичный враг всего тевтонского племени. При одном воспоминании о нем епископ всегда задыхается от гнева.

Ако был гольмским старейшиной, он тайно созывал всех ливов на реку Вогу, чтобы оттуда, дождавшись полоцкого войска, ударить по Риге. Тысячи вооруженных ливов шли к нему. Двое из недавно крещенных туземцев, Кириян и Лаян, захотели помочь тевтонам и отпросились у рыцаря Конрада, который, запершись, сидел в Икескале, чтобы он отпустил их на Вогу. Они поклялись подслушать все планы заговорщиков. Конрад отпустил их, но видел своих неофитов в последний раз. Ако, словно трехглавый змей, пронюхал, выведал об измене и приказал жестоко наказать отступников. Родные Кирияна и Лаяна отвернулись от них, и несчастным лазутчикам смоляными веревками оторвали руки и ноги.

Закачалась Рига, но снова устояла. С копьями и арбалетами вышли тевтоны навстречу неверным ливам. На небольшом корабле они подплыли к тому месту, где толпы разъяренных бунтовщиков уже поджидали их. Под градом камней и копий, по горло в холодной двинской воде они начали высадку на берег. Речная вода заалела от тевтонской крови. Но бог, как и всегда, защитил своих. Баллистарии неустанно били из смертоносных арбалетов, а у ливов не было ни щитов, ни панцирей, и они не выдержали, бросились бежать. Испили тогда тевтоны нектар победы, изведали весеннюю радость меча…

Отслужив с клириком мессу, епископ с тревогой ждал гонцов. Уже корабль расправлял паруса в устье Двины. Неужели будет вырван с корнем тевтонский дуб и вероломные ливы порубят его на щепки для своих поганских костров? Издалека, чуть заметный на серых волнах Двины, показался челн. Епископ и клирики затаили дыхание. Что приближалось к ним – жизнь или смерть? Молоденький клирик ойкнул, побледнел и сполз к ногам епископа – страх разорвал ему сердце. И тут раненый баллистарий поднялся в челне во весь рост, и челн покачнулся. Держа за длинные окровавленные волосы, баллистарий поднял голову Ако. Клирики запели.

– Давид убил Голиафа, – радостно сказал тогда епископ…

И сегодня при воспоминании о том дне у него взволнованно забилось сердце. Он неторопливо пошел по залитой солнечными лучами площади к своему дому. Сзади почтительно семенили молчаливые клирики. Он шел по городу, созданному, возведенному им самим. Он страстно верил, что с божьей помощью этот город тысячу лет будет стоять над Двиной, подставляя грудь тревожному морскому ветру, и поколения тевтонов с большой благодарностью будут вспоминать его, епископа Альберта.

– Бог испытывает своих избранников, как золото в огне, – весело сказал он клирикам. Те поняли, что у монсиньора хорошее настроение – он всегда в таких случаях начинал говорить цитатами из Библии.

Альберт жил неподалеку от церкви Иоанна, на втором этаже просторного каменного дома, который готландские зодчие построили по его собственным чертежам. Прислуживал ему немой безухий монах из Динамюндского монастыря Иммануил. Этот монах участвовал в четвертом крестовом походе, когда под ударами европейских рыцарей рухнул златоглавый богатый Константинополь. Те незабываемые дни были наполнены дымом, огнем и золотом. Золото лежало всюду: на площадях, на улицах, на небольших тенистых двориках, на городском ипподроме. Им набивали седельные сумы. Рыцари, покорившие Константинополь, чувствовали себя хозяевами всего мира и создали, избрав императором Болдуина Фландрского, Латинскую империю. Потом, когда отправились на юг к Иерусалиму освобождать гроб господний, Иммануилу и его друзьям не повезло. Сарацины, как злые духи пустыни, налетели с кривыми саблями со всех сторон на бледнокожих латинян. Иммануил попал в плен. Многих его друзей, насильно обрезав им крайнюю плоть, сделали мусульманами. От страха он потерял дар речи. Потом сбежал, шел, полз по пескам, видел полузасыпанные рыжим песком скелеты рыцарей, в которых прятались от зноя ящерицы, слышал гневный голос пустыни, когда она начинает петь под порывами раскаленного ветра. От голода чуть не потерял рассудок, отрезал свои уши и съел их…

Альберт поднялся по винтовой лестнице на второй этаж, вошел в свой кабинет, который служил еще и домашней молельней. Иммануил снял с епископа плащ, митру, принес медный сосуд с водой. Ополаскивая пальцы, осторожно протирая холодной водой лоб и щеки, Альберт с легкой улыбкой спросил у немого:

– Иммануил, тебе не снились сегодня сарацины? Погляди внимательнее – может, у тебя еще что-нибудь, кроме ушей, обрезано?

Так шутил епископ. Будучи целыми днями на людях, под пристальными взглядами, он уставал, каменел душой, и эти грубые шутки над молчаливым слугой стали ему необходимы – они хоть немного снимали груз бесконечных забот.

Иммануил привык к таким вопросам, и они его не смущали, как поначалу. Он спокойно держал в загорелых руках медный сосуд, ждал, пока епископ смоет с себя тленную пыль суетных жизненных дорог. Он испытывал наслаждение от такого терпеливого ожидания. «Этот немой монах своим высокомерным спокойствием напоминает аравийского верблюда, – думал, вытирая мягким льняным полотенцем лицо и руки, Альберт. – Не каждый умеет так держаться, даже я».

Иммануил с полотенцем, сосудом и плащом вышел. Теперь он в своей каморке чистит епископский плащ.

Альберт сел на мягкий, фландрской работы пуф, зажмурил глаза, расслабил руки и ноги. Нелегко быть разодетой куклой, которая должна каждый день являться народу. Кто может сказать, что у епископа легкий хлеб?

Он сидел в абсолютной тишине. С души слетала усталость. Она наполнялась мягким светом, небесная музыка, серебряная, чистая, пробуждалась в ней. Это были, пожалуй, самые приятные мгновения в его беспокойной, нервной жизни. Тихо звучала небесная музыка, словно пение жаворонка. Бог входил в душу.

Епископ открыл глаза. Сквозь цветное венецианское стекло узких окон пробивалось вечернее солнце, освещая алтарь, где лежала Библия, переписанная рукой святого папы Григория. В кабинете было множество серебряных подсвечников с тяжелыми и длинными восковыми свечами. На глухой стене висело черное распятие Христа в терновом венце. На стене напротив поблескивали копье, меч и щит с католическим крестом – оружие епископа.

Альберт подошел к алтарю, осторожно, почтительно взял Библию, стоя начал читать, словно крошечными глотками пил мед. Жизнь становилась ясной и понятной. Кровь, пот, слабость, неверие – все оставалось позади. Он словно видел огромный золотой престол Христа, сияющий в небесной голубизне, слепивший глаза искристыми лучами, как солнце. «Кто я? – умиротворенно замирая, думал епископ. – Ничтожный раб веры. Песчинка. Но мне хорошо, мне приятно быть рабом и песчинкой».

Он подошел к окну, глянул на улицу. Только маленькую полоску земли увидел он, лужок, который не вытоптали и не скосили – он, епископ, запретил. Детские головки одуванчиков белели под солнцем. Мир, тишина и благость были там, где росли одуванчики.

Он снова углубился в Библию, снова поплыл по широкой бездонной реке, которая течет сквозь вечность. Приятно было читать – неторопливо, смакуя слова и предложения, примеривая все написанное в святой книге к себе, к своей особе.

«Ты – скала, на которой я построю свою церковь», – сказал Иисус Христос апостолу Петру. Когда Христос позовет его, епископа Альберта фон Буксвагена, к себе, то скажет, обязательно скажет, что он, епископ, скала, на которой построена рижская церковь.

Нет, он, епископ Альберт, не песчинка. Он только перед богом песчинка, а для всех остальных, для тех, кто смотрит на него снизу вверх, кто готов поцеловать его сандалию, он – скала, само солнце. Как хорошо быть песчинкой и чувствовать каждое мгновение, что ты – солнце.

Вошел Иммануил, знаками, понятными одному епископу, доложил, что аудиенции ждет клирик Генрих.

– Пусти его, – велел Альберт. Вот с кем ему обязательно надо поговорить сегодня.

Генрих, склонив красивую светловолосую голову, поцеловал епископа в плечо, смиренно, покорно остановился на пороге.

– Проходи, сын мой, садись, – епископ подвинул к Генриху пуф с гнутыми ножками. – Я всегда рад тебя видеть.

– Благодарю вас, монсиньор, – скромно ответил Генрих и сел.

– У меня сегодня прекрасное настроение, – доверительно улыбаясь, положил ему руку на плечо Альберт. – Мистерия прошла хорошо. Сердца туземцев размягчились, и семя нашей христианской проповеди упадет не на сухую землю, не на дьявольский камень. Я люблю тебя, Генрих. Да-да, люблю как верного сына нашей церкви, как честного, чистого душой христианина. Я не слепой, я вижу, да и ты видишь, Генрих, что не только воины веры приплыли в Ливонию, – приплыло много грязи человеческой, навоза, от которого задыхалась Европа. Навоз воняет всюду. Особенно мерзко воняет он у нас, в Ливонии, ибо тут, на берегах Двины, еще сохранился неиспорченный, чистый воздух. Ты понимаешь меня?

– Понимаю, монсиньор, – кивнул головой Генрих.

– Я привез тебя сюда из Бремена, чтобы ты написал историю рижской церкви, хронику наших великих усилий и наших побед. – Епископ встал с пуфа, лицо его загорелось внутренним светом и волнением. – Я давно искал такого человека. Я заглядывал во все уголки Европы. И я увидел тебя, Генрих. Ты, один ты в состоянии и в силах сделать это. Ты молод, образован, предан римской церкви, у тебя прекрасная латынь – язык мудрости. И в то же время ты хорошо знаешь этот край, его обычаи, язык. Ты ведь из латгалов, или, как их еще называют, леттов. Не так ли?

– Да, монсиньор, – вспыхнув, встал и Генрих. – Я из леттов, которые живут на реке Имере. Когда мне было шесть лет, мои родители отдали меня заложником в Тевтонию, а сами вскоре умерли. Я – тевтон.

Он твердо, даже с каким-то вызовом смотрел на Альберта.

– Садись, – мягко похлопал его по плечу епископ. – Что ты уже написал, сын мой?

– Я не спешу сразу писать свою хронику, монсиньор. Я беседую с людьми, с тевтонами и местными жителями, много езжу по Ливонии. Мне надо увидеть все своими глазами. Так делал знаменитый Геродот. И всегда при мне пергамент, все интересное я заношу на него. Я еще не шью шубу, я только выкраиваю рукава и хлястик.

– А когда же ты начнешь, сын мой, шить саму шубу? – засмеявшись, спросил Альберт, которому понравилось красноречие Генриха.

– Я начну писать хронику тогда, когда мы, люди, стеной ставшие за бога, обратим к римской церкви ливов и леттов, земгалов и куров, селов и эстов.

– Ты верный сын церкви, Генрих, – воскликнул епископ. – Обещаю: если ты получишь сан священника, я сделаю тебя каноником, членом капитула. Мне нужны умные преданные люди. Видишь мой алтарь? – он показал в глубину комнаты. – Здесь я ежедневно отправляю мессы, вечерни и читаю на ночь молитвы. Клянусь этим святым алтарем, что я не забуду о твоей верности рижской церкви и мне.

– Монсиньор, – взволнованно проговорил, поднявшись, Генрих, – я отдам жизнь за святое дело.

– Хорошо, сын мой, – отечески улыбнулся ему епископ. – Я верю тебе. А теперь ответь мне, Генрих, ответь, как на святой исповеди: кого ты считаешь главным врагом римской церкви?

Он внимательно, не спуская глаз, смотрел на Генриха, пронизывая его серо-стальным взглядом.

– Местные племена, конечно, особой склонности к нам не питают, – после некоторого раздумья заговорил Генрих, – они считают, что мы пришли сюда из-за нашей бедности, чтобы тут, на берегах Двины, обогатиться, набить карманы золотом. Однако святая церковь сможет справиться с ними, поскольку они разрозненны, постоянно воюют, грызутся между собой. Они нас не любят, это правда, но вынуждены будут со временем покориться. Их старейшины, такие как, например, Каупа, уже сегодня наши союзники. Главные наши враги, монсиньор, это – Полоцк, Новгород и… Он на минуту умолк.

– И кто еще? – крепко сжал его плечо епископ.

– И Орден братьев святой Марии, или, как они себя называют, меченосцы, во главе с магистром Венна.

– Меченосцы! Меченосцы! – гневно воскликнул Альберт, сжав кулаки. – Осиное гнездо, которое я когда-то согрел своим дыханием. Клубок гадюк. Ночные хищные птицы, норовящие каждый удобный момент выклевать мне глаз. А ведь я, Генрих, сам, да, сам упрашивал в Риме папу Иннокентия, чтобы он разрешил создать этот проклятый орден. Я думал получить сильного союзника, единомышленника в войне против язычников, а что получил? Магистр Венна со своей бандитской шайкой почти каждую неделю шлет на меня доносы в Рим. Он потребовал одну треть всех завоеванных земель. Я дал ему одну треть, я разрешил ему брать всевозможные доходы с этих земель. Он построил замок Венден, в котором восседает, как император Священной Римской империи. И что же? Где благодарность? Сегодня меченосцы кричат, чтобы рижская церковь выделила им треть еще не завоеванных земель. Понимаешь? Еще не завоеванных! Так можно поделить все: солнечные лучи, воздух, гром небесный, луну, плывущую над головой…

Тяжело дыша, он замолчал, потом обессиленно прошептал:

– На одной земле жить рядом с этими выродками… Какая мука, сын мой…

И столько стальной злобы, столько гневной боли было в его глазах, что Генрих невольно вздрогнул. Двух совсем разных людей, двух Альбертов фон Буксвагенов только что видел он перед собой. Один – тихий, с ласковой улыбкой, с теплотой в голубином взгляде. Смотришь – и кажется, золотой нимб искрится над тонзурой. Второй – страстный в ненависти, суровый, как адское пламя, с пузырьками пены в уголках губ.

«Когда же он настоящий, епископ Альберт?» – подумалось Генриху, но он со страхом отогнал от себя эту греховную мысль.

– Купцы и все горожане за нас, монсиньор, – осторожно сказал Генрих. – Им надоели волчьи аппетиты меченосцев, они хотят свободно торговать, хотят покоя и мира в Ливонии. Я осмелюсь посоветовать на землях, принадлежащих рижской церкви, немного ослабить церковную десятину, заменить ее более легким оброком. Местные племена, их старейшины будут нам благодарны, поймут нас, и если вдруг настанет время делать выбор, на чью сторону стать, они станут на нашу, ибо магистр меченосцев Венна на своих землях дерет с туземцев по три шкуры.

– Я подумаю, сын мой, – пообещал епископ. В эту минуту вошел Иммануил, знаками, непонятными для Генриха, начал что-то объяснять епископу. Радость вспыхнула на лице Альберта, и он не таил ее.

– Король кукейносский Вячка просит у меня аудиенции, – с улыбкой сообщил он Генриху. – Я был уверен, что он прибежит ко мне.

– Вячка в Риге? – удивленно поднял брови Генрих. – Лютый враг церкви просит у вас аудиенции? Я ничего не понимаю, монсиньор.

– Ты хочешь его увидеть? – вместо ответа спросил Альберт.

– Очень хочу. Я никогда не видел дьяволов.

– Позови Вячку, – приказал Иммануилу епископ. – И пусть вместе с ним войдет толмач.

Через несколько минут вошел толмач Фредерик, который часто плавал в Полоцк и знал язык полоцких кривичей, а за ним и Вячка. Князь Кукейноса был одет в черный дорожный плащ, под которым сверкала кольчуга. Голова была не покрыта, и густая волна светлых волос падала на высокий смуглый лоб.

– Чего хочет от меня король Кукейноса? – погасив радость во взгляде, строгим холодным голосом спросил Альберт. Все тевтоны, в том числе и рижский епископ, называли полоцких князей королями.

«Вот он каков, – думал тем временем Генрих. – Он почти ровесник мне. Такие же, как у меня, светлые волосы, такого же цвета глаза. Он враг нашей церкви, а значит, и мой враг. Но ничего дьявольского в его облике нет. Обыкновенный человек. Красивый. Полочане – красивый народ. Было бы лучше, если бы этот Вячка имел дьявольские рога или гадкий хвост. Некрасивых людей легче ненавидеть».

– Епископ, твои люди схватили мою дочь, княжну Софью, и привезли ее в Ригу, – сказал Вячка. В голосе его чувствовалось волнение. – Верни мне дочь.

Он склонил голову перед Альбертом.

– Я слышал о княжне, – после некоторого молчания проговорил епископ. – Она теперь в монастырской келье под присмотром аббатисы Марты.

– Верни мне дочь, святой отец, – снова тихим голосом попросил Вячка.

– Княжна нездорова, – епископ словно не слышал слов князя. – За все, король Кукейноса, надо платить. Ты знаешь об этом.

– Какую ты хочешь плату? – побледнев, спросил Вячка.

Альберт испытующе глянул на него. Холодной сталью отсвечивал его взгляд.

– Ты враг церкви, которой я отдаю все силы, – сказал епископ. – Ты в моих руках. Я могу уничтожить тебя.

– Я пришел добровольно и без оружия. Бог, если он видит всех нас, не простит тебе этой крови, – скупо, сурово улыбнулся Вячка.

– Мне не нужны ни твоя кровь, ни твоя плоть, – епископ взял с алтаря Библию. – О церкви я пекусь, только о ней. Если хочешь вернуть дочь, отдай рижской церкви половину своей земли, своей воды и своего города, впусти в Кукейнос наших купцов и воинов. Вот тебе мое епископское слово, король.

Толмач перевел Вячке все, что сказал Альберт. Все это время Генрих неотрывно следил за Вячкой. Он заметил, как вздрогнул, потемнел лицом кукейносский князь. Величайшая мука разрывала его душу. Загорелой рукой он провел по виску, словно хотел этим жестом отогнать от себя какое-то страшное, ему одному открывшееся видение.

– Что же ты молчишь, король? – с холодной усмешкой спросил его Альберт. – Я слышал от своих людей, что ты очень любишь дочь.

– Вы, тевтоны, умеете бить в самое сердце, – глухо сказал Вячка. – Да, я люблю свою дочь… Как и должен любить единокровное дитя каждый отец… Но по нашему древнему славянскому обычаю, прежде чем что-то совершить, я обязан посоветоваться с народом. С городским вечем. Дай мне время, епископ.

– Княжна Софья вернется в Кукейнос, как только ты впустишь туда моих воинов.

– Я понял твои слова, епископ. А сегодня позволь мне увидеться с дочерью, – склонил голову Вячка.

– Она нездорова, ей нужен покой. Поэтому ты взглянешь на нее издалека.

«Он держится очень мужественно, с достоинством, хотя сейчас у него, без сомнения, кровь кипит, – думал о Вячке Генрих. – Как бы хотел епископ, чтобы этот туземец встал перед ним на колени. Да и я хочу того же. Но такие гордые головы сгибает только меч».

Альберт, Генрих, Вячка и несколько латников из епископской дружины пришли к монастырскому саду, остановились перед дубовыми, окованными темным железом воротами. Один из латников дернул за шнур звонка. Открылось окошко, прорезанное в воротах, из него высунулась голова в черном капюшоне, будто ночная сова осторожно выглянула из дупла.

Монастырский привратник повел всех в глубину сада узенькой, слабо протоптанной тропинкой – видно было, что по ней нечасто ходят люди. Глухо шумели деревья. Трава под ними росла густая, сочно-зеленая.

Остановившись, привратник поднял руку – подал знак. И тут же, по другой тропке, в шагах тридцати от Вячки, аббатиса Марта неторопливо провела княжну Софью. На Софье был грубый черный плащ с откинутым капюшоном. Аббатиса держала княжну за руку и что-то рассказывала ей. Генрих увидел, как побелело лицо кукейносского князя, как резко обозначились на нем морщины, выступили желваки.

– Твоя дочь, король, как истинная христианка, находится под опекой рижской церкви, – сказал Альберт. – Ни один волос не упадет с ее головы.

– Волос? – словно очнувшись от тяжелого сна, переспросил Вячка. – Ты говоришь, волос не упадет… Позволь мне, епископ, взять на память прядь волос моей дочери.

Тевтоны переглянулись между собой. Неожиданная просьба кукейносского князя всех обескуражила.

– Разрешите ему, монсиньор, – вдруг попросил за Вячку Генрих. Альберт удивленно взглянул на своего любимого клирика. «Мягкое сердце у Генриха, – подумал епископ, – слишком мягкое. Сердце надо закалять зрелищем слез и крови. Не мягкое, как сыр, а твердое, как камень, нужно иметь сердце в Ливонии».

Епископ дал знак латнику, и тот, подойдя к княжне, вытащил из ножен меч, отрезал у испуганной девочки прядь волос. Аббатиса Марта сразу увела Софью за собой, и они скрылись в глубине сада.

Вячка держал на ладони прядь шелковистых, светлых, как лен, волос дочери. Он понюхал их, поцеловал побелевшими губами и, достав из-за пазухи малюсенький, тканный из серебряных ниток мешочек, спрятал их туда.

«Бог испытывает своих рабов горем, – думал Генрих, шагая рядом с Вячкой. – Только наглотавшись до слез едкого дыма костров, в которых сгорают самые светлые надежды, человек может оценить, может понять, что такое счастье. В своей земной жизни мы все время словно бредем по торфянику, который горит, тлеет под ногами. Нет у нас выбора. Или провалишься, оступившись, в огонь, или засосет гнилое болото».

Над Ригой в выцветшем небе плыли серебряные льдины туч. Вот одна туча на какой-то миг заслонила солнце, и тень ее, мрачная, стремительная, побежала по земле. «Смерть бежит, кого-то ищет», – с замирающим сердцем подумал Генрих. Они как раз вышли на пустынную городскую площадь. Тень тучи, как хищный зверь, бежала навстречу, перерезая им путь.

– Стойте, – побледнев, попросил Генрих и остановился. Но все остальные, не обратив внимания на его просьбу или не услышав ее, пошли дальше. Тень накрыла их с головы до ног, как черный саван. Только Генриха не затронула она своим холодным крылом, проскользнув в двух шагах от него. Генрих стоял, освещенный ярким солнцем. «Все они умрут раньше меня, – подумалось ему. – Они истлеют в могилах, а я еще буду жить, дышать, видеть солнце, молиться Христу». Острая печаль пронзила сердце. С детства Генрих любил все живое – людей, зверей, птиц. Все, что дышит, наделено частичкой святой божьей силы, и больно осознавать, что все это в конце концов станет тленом.

Епископ Альберт улыбался. Он был доволен тем, как хитро удалось ему приручить кукейносского князя. Крупное, полное лицо епископа расплывалось в улыбке, а Генрих, украдкой поглядывая на него, видел оскал безносого черепа, ловил страшный взгляд смерти. «Боже, выжги из меня каленым железом такие греховные мысли, – страстно молил он Христа. – Огненным жезлом пасешь ты народы, не дай же мне сбиться со святой дороги».

Через толмача он обратился к Вячке, сказал, чтобы не волновался кукейносский король за дочь – в монастыре под присмотром духовных наставников окрепнет она душою, испытает сладость истинной веры.

– Я сам обучу ее латыни, – пообещал он. Вячка глянул на Генриха, сухо спросил:

– А разве наша вера не истинная? А разве язык кривичей не истинный?

Генрих ответил уверенно:

– На земле должен быть один бог-властелин, один божий наместник, один гнев и одна милость, один язык. Все иное – от дьявола.

Ничего не ответил ему на это кукейносский князь, лишь отвернулся. Генрих был задет – он считал, что умеет находить в каждой душе человеческой, даже самой темной, окошко, щель, через которую можно заглянуть в нее. Он и в священники пошел от уверенности, что имеет право поучать людей, что есть в нем какой-то лучик божьего света, который всегда привлекает людей. Но вот идет рядом с ним человек, его ровесник, и не понимает, не хочет понимать его. Невыносимо обидно для самолюбия. «Он угнетен бедой, беда ослепила его, – утешал себя Генрих. – О если б смог я поговорить с ним один день и одну ночь, всего только один день и одну ночь, я сокрушил бы стену его неверия. Он стал бы моим братом во Христе».

Вера, был убежден Генрих, приходит в человеческую душу раз и навсегда. Это похоже на удар грома. Римский военачальник Евстафий Плакида, упрямый, твердый, как кремень, язычник, со смехом бросавший первых христиан в клетки со львами, увидел на охоте оленя с искрящимся золотым крестом между рогами и в тот же миг стал христианином.

«Сведи меня, боже, с этим кукейносским королем, и я сделаю так, что его меч будет служить тебе, только тебе, – мысленно взмолился Генрих. – И я опишу это в своей хронике, чтобы восславить твое всемогущество и силу».

Они молча шли рядом. Князь Вячка достал из-за пазухи малюсенький, сотканный из серебряных нитей мешочек, вытащил из него светлую прядь дочкиных волос, сплел из них кольцо, надел кольцо на палец, вскочил в седло и вместе со своим старшим дружинником Холодком, ни разу не оглянувшись на Ригу, поскакал в Кукейнос.