На сопках маньчжурии

Далецкий Павел Леонидович

Вторая часть

УССУРИ

 

 

Первая глава

 

1

Алексей Иванович родился в то время, когда отец его еще находился в крестьянстве, бедствовал и, по общему мнению всей деревни, должен был пойти по миру.

Однако он устоял. Бросил деревню, где-то на ярмарке подобрал больного жеребенка, выходил его, купил за полтора рубля старую телегу, починил ее. С этого начал. Через десять лет, пройдя огонь, воду и медные трубы, стал в Твери хозяином шорной лавки и кирпичного дома.

Старшие сыновья Ивана Попова остались при отцовском деле, младшего он решил сделать чиновником, — пусть носит фуражку с кокардой и будет «их благородие».

Для этой цели юношу, окончившего городское училище, отец отвел в казначейство, где ему был хорошо знаком старший бухгалтер.

Через шесть лет Алексей Иванович получил чин и назначение на должность младшего бухгалтера казначейства в город Гарволин, Седлецкой губернии.

Человек он был любознательный. Многим интересовался и много читал. Но особенно его интересовала жизнь человеческого общества. С жадным вниманием знакомился он с мнениями иностранных социологов и с книгами русских писателей на эту тему. Одни взгляды считал фантастичными, другие реальными, выбирая из них то, что соответствовало его наблюдениям, характеру и желаниям.

С приезжавшими на лето в Гарволин двумя студентами, сыновьями врача и священника, он часами спорил по вопросам науки и политики.

— Вам бы только изменение существующего строя! — восклицал он. — Да разве в строе дело? В нас с вами дело. Жалуемся, возмущаемся и бездельничаем. Нужен просвещенный человек. Он школы построит, библиотеки откроет. Нужен капиталист, умный, дальновидный, готовый преобразовать жизнь.

Алексей Иванович на эту тему мог говорить бесконечно.

Студенты яростно нападали на него:

— Не забывайте, где вы живете: вы живете в Российской империи!

— Ну так что ж!

— Мало еще вы хлебнули российской действительности…

— Ладно! Ладно! Посмотрим!

К службе Алексей Иванович относился внимательно. Но ведь можно было бесконечное количество лет сидеть в младших бухгалтерах. Многие чиновники жизнь кончали в этой скромной должности. Алексея Ивановича охватывал ужас при мысли, что он из года в год будет жить в Гарволине, просиживать до трех часов в казначействе, возвращаться домой, обедать, и этим будет исчерпываться все… Дальше не будет ничего. Неужели так протечет его жизнь? Младший бухгалтер в Гарволине!..

Он был высок, широкоплеч, статен. Немного жидковатые волосы зачесывал набок, говорил мягким баритоном, хорошо рисовал. Как-то один из сослуживцев, маленький, невзрачный человек, сказал ему, что, обладай он достоинствами Алексея Ивановича, он недолго бы засиделся в Гарволине.

Алексей Иванович посмеялся над сослуживцем, однако слова его запомнил и однажды в грустную, какую-то пустую минуту решил последовать его совету.

Он отправился в Седлец на поиски выгодной невесты.

В Седлеце остановился за дзвонницей у своего крестного отца, который, хотя и усомнился в благоприятном исходе замысла Алексея Ивановича, тем не менее познакомил его с местным ловкачом и фактором Варшавским, рыжебородым евреем, оказывавшим всевозможные услуги чиновничьему населению Седлеца.

Выслушав Попова, Варшавский снял свой засаленный, черного сукна картуз, почесал в затылке, почмокал губами, покачал головой, однако дело начал, и уже через несколько дней Алексей Иванович прогуливался в городском парке с дочерью недавно умершего генерала в отставке. Дочь генерала была немолода и некрасива, ее ожидала грустная участь старой девы.

Она цепко ухватилась за Алексея Ивановича. В семье ее произошли горячие споры: жених — почти мещанин! Всего-навсего младший бухгалтер в Гарволине!

Но девица стояла на своем.

Алексей Иванович приехал с визитом и очаровал всех статностью, мужественной красотой и талантом рисовальщика.

Он нарисовал генеральшу, еще не старую полную женщину, в кресле у окна. Он изобразил ее замужних дочерей среди букетов сирени и бесчисленное количество раз рисовал свою невесту, придавая ее некрасивым чертам легкость, изящество и страстность. Невеста была близка к блаженству.

Свадьба должна была состояться через месяц. Алексея Ивановича переводили в седлецкое казначейство старшим бухгалтером. Это было огромное и быстрое повышение.

Фактор Варшавский потирал руки, уже ощущая в кармане обещанный четвертной. Крестный отец недоуменно пожимал плечами. Все шло к благополучному завершению.

Алексей Иванович вернулся в Гарволин, чтобы подготовиться к переезду.

Его ожидали в Седлеце через неделю. Но Алексей Иванович не приехал ни через неделю, ни через две.

Неожиданно его охватила тоска. В Гарволине у него была панна Марыся. Дочь молочницы, она не предъявляла никаких прав, но вместо нее права предъявляла ее красота. Когда Алексей Иванович вернулся в Гарволин, чтобы проститься с ней и со своей холостяцкой жизнью, он почувствовал тоску и злость. Приходили минуты, когда служебная карьера представлялась ему ничем по сравнению с любовью и женскими ласками.

Каждую ночь пробирался он на сеновал к Марысе. Стодолу освещала луна, перед стодолой лежало таинственное ночное поле, заросшее у края темными кустами. Марыся ждала его, обняв колени руками, и лунный свет озарял ее лицо.

Со дня на день откладывал Алексей Иванович отъезд, каждое утро говоря себе, что это последняя ночь и последние объятия.

Невеста прислала две телеграммы, беспокоясь о здоровье жениха. В конце третьей недели, не дождавшись ответа, она приехала в Гарволин сама. Старообразная, в кокетливой шляпке, пригодной для пятнадцатилетней, тряслась она на извозчике, поглядывая по сторонам тревожно, пугливо и зло.

Она была уверена, что Алексей Иванович болен, может быть, даже при смерти. Однако, несмотря на эту уверенность, в глубине ее души таилось подозрение.

Был поздний час. Алексея Ивановича дома не оказалось. От его квартирной хозяйки дочь генерала узнала про дочь молочницы и пошла лунной ночью в стодолу. Девица решительная, она не побоялась спрятаться за прошлогодними снопами.

Она сидела там не шевелясь полчаса. Через полчаса увидела Марысю в накинутом на голову платке, пробиравшуюся в полуотворенные ворота. Марыся вздохнула, скинула платок и расстелила его на сене.

Жадными ненавидящими глазами невеста рассмотрела в лунном сиянии очертания ее фигуры. Хотелось немедленно выскочить из засады и вцепиться сопернице в горло.

Но она сдержала себя. Послышались ровные, твердые шаги. Высокий человек, заслонив свет луны, вошел в стодолу и обнял Марысю.

Поцелуй был так долог, что показался невесте противоестественным.

Когда Алексей Иванович и Марыся сели на платок, девица выбралась из своего убежища.

— Кто тут? — окликнул Алексей Иванович.

Она не ответила, подскочила к преступникам, заглянула им в глаза, плюнула в глаза дочери молочницы и только тогда хрипло сказала:

— Это я! Приехала! Не ожидали, Алексей Иванович?

На мгновение Алексей Иванович лишился мыслей и чувств. Марыся беспомощно вытирала заплеванные глаза, бормоча: «О Езус-Марья!»

Ее жесты, ее слова привели Алексея Ивановича в себя. Он приподнялся и проговорил раздельно:

— Убирайся отсюда к дьяволу!

В свете луны невесте показалось, что сейчас он ударит ее, она вскрикнула и отскочила:

— Мерзавец! Подлец!..

Алексей Иванович встал во весь рост, и генеральская дочь бежала из стодолы.

Обдаваемая нежными лучами ночи, она бежала по неровному полю, спотыкаясь и всхлипывая.

Алексей Иванович погладил по голове любовницу, которая беззвучно плакала, укрыв лицо платком.

— Не обращай на это внимания, Марыся, — сказал он и пошел домой.

Невеста остановилась в единственной в городе гостинице «Бристоль», состоявшей из четырех номеров и малопосещаемого ресторанчика. Она написала Алексею Ивановичу записку, прося прийти для последнего объяснения.

Ярость ее утихала. Она была уверена, что Алексей Иванович немедленно прибежит, упадет к ее ногам, и после упреков и бурной сцены она его простит. Что поделать, все мужчины таковы!

Но Алексей Иванович не пришел. Невеста прождала три дня и в отчаянном состоянии покинула Гарволин.

Свадьба расстроилась. Теперь Алексею Ивановичу не только нельзя было мечтать о месте старшего бухгалтера в Седлеце, но слухи, поползшие по Гарволину, поколебали его положение и здесь.

Однако он не опечалился, а даже обрадовался тому, что сам разрушил свое благополучие. Впрочем, какое благополучие? Старообразная девица и скудное чиновничество?!

Деньги нужны, денежное могущество, чтоб взять жизнь в свои руки.

В это время в газетах и журналах печатали статьи о Дальнем Востоке. Его называли страной чудес. Переселенческое управление приглашало туда все сословия и все состояния. Уезжают люди в Америку и там богатеют. И как богатеют! А чем не Америка наш Дальний Восток?

Алексей Иванович решил отправиться на Дальний Восток.

Сослуживцы — одни завидовали ему, другие считали его безумцем.

В ресторанчике на базарной площади он устроил прощальную пирушку. Сам толсторожий Францышек, хозяин ресторанчика, прислуживал компании и от времени до времени подсаживался к столу, чтобы вместе со всеми поднять бокальчик за отъезжающего.

На проводы в ресторан заглянул даже местный служебный аристократ, судебный следователь Судаков. Невысокий, плотный, он сидел на почетном месте рядом с Алексеем Ивановичем, пил пиво и покачивал головой. Его тоже угнетало захолустье, он с завистью думал о решительном молодом человеке, который увидит теплые океаны, Индию, Японию. Сам он тоже поехал бы, черт возьми! Но на человеке сто цепей — жена, дети! Разве уговоришь жену ехать на другой конец света?

— Пане сендя следчий, — говорил Францышек, — разве можно женщину уговорить на такое путешествие, да, в придачу, на китайцев и японцев? Она спросит: а какая там квартира и другие, с позволения сказать, удобства?

— Вот именно, пане Францышек, спросит! — усмехался следователь и поднимал рюмку за отъезжающего.

Алексей Иванович вышел из ресторанчика на следующее утро.

Дома в пустой квартире, на сеннике без простыни, спала Марыся. Он провел с ней час, а в полдень извозчичья пролетка отвезла его на вокзал.

Путешествие на пароходе было длительное и вначале неприятное. В иллюминатор каюты он видел бесконечное однообразие воли, безбожно качало, и только со второй половины пути, когда море успокоилось и один за другим стали приближаться знаменитые порты, Алексей Иванович почувствовал радостное волнение.

Он присматривался к бешеной жизни, которая кипела в портах: пароходы, шлюпки, джонки, сампаны, баркасы, катера! Бесчисленные продавцы подплывали к кораблю. У них можно было достать все, от золотистых апельсинов до таких же золотисто-красноватых женщин, укрытых шалями и по цене не дороже апельсина.

Портовые города, утопающие в тропической зелени, обилие людей всех цветов и оттенков кожи, солнце, всесожигающее, тропическое, но вселяющее в человека неукротимую энергию, — мир был богат, просторен, свободен! Неужели в этом сверкающем мире заниматься младшей бухгалтерией?

Ранним утром пароход подходил к Владивостоку. Алексей Иванович увидел высокие округлые сопки. Китайские шаланды, сбитые из толстых бревен, медленно двигались под черными квадратами парусов.

В десять утра он сошел на берег. Багаж его, две корзины и постель, нес рябой китаец с тонкой косой.

Сквозь твердый грунт немощеных улиц проступал гранит. Над каждым хорошим домом висел иностранный флаг: английский, французский, немецкий, голландский.

«Вот так Россия!» — подумал Алексей Иванович.

Китаец привел его к дому под французским флагом и вывеской, написанной огромными золочеными буквами: «Отель де Лувр».

За конторкой стоял пузатый француз, без пиджака, в чесучовой рубашке, с закатанными по локоть рукавами.

— Приехали? О, так! Я рад каждому человеку, — сказал он. — Какой вы хотите номер?

Алексей Иванович пожелал номер с видом на залив. Китайцы-бойки подхватили вещи и водворили гостя в просторную комнату. Он закрыл дверь и распахнул окно. Дом стоял на высокой скале, внизу был Амурский залив.

Никогда не представлял себе Алексей Иванович, что в природе может быть такая сияющая лазурь. За простором воды, далеко на западе, таяли и расплывались в голубизне воздуха горы. В Гарволине из красот природы было одно брестское шоссе. По сторонам его, на плоской земле, темнели картофельные и гречишные поля да редкие овощи. Вдоль шоссе росли вязы. Вязы, пожалуй, были хороши. Только теперь Алексей Иванович понял, что значит сила и красота природы.

В первый же день он познакомился с Мироновым, соседом по номеру, чиновником переселенческого управления. Миронов хотя и давно жил во Владивостоке, не обзавелся ни семьей, ни квартирой.

Он рассказал, что во Владивостоке трудно, почти невозможно жениться — нет женщин. Что те из мужчин, которым посчастливилось завести жен, держат их взаперти и холостяков не пускают к себе на порог. Поэтому вся жизнь города сосредоточена в трактирах, кабаках и носит оттенок…

Миронов, широкоплечий, приземистый, с бледно-голубыми задумчивыми глазами и светлыми длинными волосами, пошевелил пальцами и прищурился, подбирая нужное слово.

— Именно тот самый оттенок, — сказал он, — Надо усмирять страсти, если хотите жить здесь. Бойтесь водки и карт.

— Что вы, Зотик Яковлевич! — засмеялся Попов. — Разве для этого я приехал сюда?!

Новые знакомые отправились в кофейную Пиллера.

В кофейной, где можно было и обедать, и ужинать, и тут же за столиками играть в карты, было шумно. Рыжий толстый Пиллер и стройная, с голыми красивыми руками Пиллерша командовали бойками, выносившими из-за бархатной портьеры подносы. Супруги говорили одновременно по-русски, по-китайски и по-английски, на том ломаном языке, который установился на азиатских берегах Тихого океана.

Народ в кофейной был всех видов. Рядом с морскими офицерами в белоснежных кителях — пиджаки, обтрепанные тужурки и сюртуки весьма солидной давности. Пиллер что-то сердито говорил своей супруге. Она слушала его, презрительно улыбаясь. За соседним столиком лейтенант рассказывал, что манзы на острове Аскольда нашли золото и, ничтоже сумняшеся, моют его под самым нашим носом и отправляют в Китай.

Справа, в углу, сидел чернявый, с короткими усиками господин средних лет и слушал, посасывая трубку и важно привалившись к спинке стула, сухощавого мужчину в потертом морском кителе. Сухощавому хотелось бить китов.

— Киты обогатят всякою. Немножко ловкости, немножко труда — и вы чертовски богаты, — говорил он.

— О да! — соглашался чернявым господин и отпивал глоток вина.

— Между прочим, если вы думаете, что это русские, — сказал Алексею Ивановичу Миронов, — это далеко не так. С усиками и трубкой — это промышленник Линдгольм, а второй — ссыльный поляк Сенкевич. Жила-человек. Не имеет ничего, а хочет иметь все. Как, впрочем, и все здесь.

— Так собьем компанийку? — спрашивал Сенкевич.

— Мало у меня шхун. Для вашей затеи нужно иметь еще одну шхуну.

— Попросите у Лесовского приз.

Линдгольм выколотил трубку и набил ее снова. Сенкевичу принесли тарелку с пончиками.

— А мы поедим дичины, — скачал Миронов. — Здесь можно есть то, что едали наши предки: закажем себе лебедя! Австралийские лебеди превкусные.

Алексей Иванович ел лебедя и слушал Миронова, который рассказывал, что переселенческое управление строит бараки для переселенцев. Постройка бараков и поставка сельскохозяйственного инвентаря — дело выгодное.

— Тут у нас на американский лад, — говорил Миронов. — Европа за десятью морями, а Америка близехонько. Крестьяне у нас обзаводятся машинами, как фермеры. Да и шутка ли сказать: земли им нарезают по тридцать десятин!

В этот первый день Алексей Иванович узнал многое. На острове Аскольда манзы моют золото. Неподалеку от города нашли каменный уголь. Залежи его так могучи, что выходят прямо на поверхность. Уголь копают лопатой, он никому не принадлежит. Можно городу и переселенцам поставлять лес, кирпич. На кирпиче можно нажить миллионы. Некто Иванов занялся рыбалками… Богатство, раздолье…

Алексей Иванович вернулся в гостиницу, лег спать и не мог заснуть. То вставал перед ним китайский базар, кишащий товарами и людьми, то соблазнительная госпожа Пиллер, то рассекающий волны китобой… Ко всему можно было здесь приложить руки. Но имелось одно препятствие: у Алексея Ивановича не было денег. Даже на пропитание и оплату номера. Впрочем, он надеялся на кредит в гостинице.

На этой мысли Алексей Иванович заснул.

Француз в кредите отказал.

— О нет, — сказал он, тараща круглые глаза. — Не просите, — никакого кредита.

— По почему? — оскорбился Алексей Иванович.

— Кредит? Невозможно! Прошу вас уплатить.

— Сколько угодно, — проговорил Алексей Иванович, хотя в кармане у него оставалось всего три рубля. — По правде сказать, такие порядки я встречаю впервые. Я, видите ли, не люблю платить по мелочам.

Француз стоял, опираясь ладонями о стол. Руки у него были пухлые, усики короткие, ровная эспаньолка. Получив рубль серебром, он сунул его в жилетный карман и посмотрел в глаза Алексею Ивановичу на одну секунду продолжительнее, чем полагалось.

— О, здесь разный народ, — сказал он, подняв плечи. — Ваши ссыльные, потом те, что были вчера солдатами. Сегодня они уже не солдаты и остаются здесь, но у них нет денег. Много приезжает господ со всех сторон: сегодня он приехал из Америки, завтра уезжает в Японию или Китай. Вот вы приехали… Надо, господин, платить, кредита нет.

— Что ж, отлично, — задумчиво согласился Алексей Иванович, приподнял фуражку и вышел на улицу.

В бухте он увидел с десяток кораблей. К фрегату «Князь Пожарский» шел катер. Вода под веслами дрожала, ослепительно отражая солнце, и так же ослепительно сверкали белые матроски гребцов. Серое бревенчатое здание стояло против Ключевой улицы — простой тропинки на вздыбленную сопку.

Из серого здания вышел цивильный в золотистом чесучовом костюме и золотистой панаме — Линдгольм.

За Машкиным оврагом — обширным распадком, заросшим дубами, — Линдгольм стал подниматься на сопку.

Алексей Иванович последовал за ним.

Тропа была крута и камениста. Когда Линдгольм остановился передохнуть, Алексей Иванович остановился тоже. Под ними был Владивосток, его зеленые, красные и желтые железные крыши. Растительность, внизу казавшаяся скупой, сверху представлялась живописным букетом. По Американской двигались пешеходы, проезжали долгуши. И снова и снова радовали бухта, на которую от солнечного блеска больно было смотреть, и заливы Амурский и Уссурийский с синими мягкими очертаниями берегов.

Линдгольм сдвинул на затылок шляпу, вытер платком лоб. Полное бритое лицо, важное, даже с оттенком надменности.

Через четверть часа он и Алексей Иванович взобрались на сопку. Совсем близко стояло солидное кирпичное здание с пыльными оконцами, с высокими железными трубами.

Алексей Иванович поравнялся с Линдгольмом.

— Я человек приезжий. Извините… Что это за здание?

— Мельница, — буркнул Линдгольм. Внимательно оглядел Алексея Ивановича. Алексей Иванович был на полголовы выше его. Лицо его, очевидно, понравилось голландцу. Он сказал мягче:

— Паровая. Моя паровая мельница.

Так Алексей Иванович познакомился с хозяином паровой мельницы, местным купцом Линдгольмом, пользовавшимся большим вниманием со стороны властей, и через несколько дней поступил к нему на службу.

 

2

Алексей Иванович плыл из бухты Ольга на корвете «Варяг». Разговоры в кают-компании касались главным образом Японии и ее красот, упоминались гейши, которые, по мнению всех, были скромнейшими женщинами. «Варяг» обычно зимовал в Нагасаки, и сейчас офицеры с удовольствием думали о предстоящей зиме.

После ужина Алексей Иванович задремал на диване. Проснулся от шума, суеты, тревоги.

Бледный утренний свет реял над океаном. Серые волны то поднимались, то опускались у его глаз, приникших к иллюминатору. До самого горизонта простиралась тусклая зыбь. Корвет делал крутой поворот, и вдруг Алексей Иванович увидел силуэт корабля; двухмачтовая черная шхуна точно застыла на воде. Но по светящейся полосе пены за ее кормой Алексей Иванович понял, с какой она несется стремительностью.

Через мгновение Алексей Иванович выскочил на палубу. Было прохладно, ветер пел в снастях, канониры стояли у пушек. Капитан корвета вытянулся на мостике.

Гулко над морем пронесся выстрел с «Варяга». Несколько минут шхуна еще продолжала бег, но вот она резко сменила курс, паруса ее повисли.

Алексей Иванович рассмотрел на ее палубе людей. Море из тусклого, серого превращалось в голубое, легкое и точно прозрачное до дна. «Варяг», описав круг, приблизился к шхуне.

В кожаных, заправленных в сапоги штанах, в кожаной куртке и кожаной шапке стоял под мачтой шкипер шхуны «Миледи».

С «Варяга» спустили шлюпку. Матросы, два офицера и Алексей Иванович ступили на палубу «Миледи». Пятнадцать человек команды сбились на баке. Шкипер доставал трубку.

— Я буду протестовать, — сказал он спокойно по-английски. — Это — американская шхуна. Море есть море, то есть свобода для всех. Вы меня задержали в открытом море.

Но, несмотря на все спокойствие, руки его дрожали, ибо он отлично понимал, как мало у него надежд на благополучный исход. Трюмы «Миледи» заполняли не бочки с китовым жиром, а мешки с драгоценными шкурками котиков. Не стоило браконьеру с таким ценным грузом идти на Ольгу, но американец рискнул: в укромной бухточке южнее Ольги он должен был взять у китайцев-зверовщиков груз соболей.

Русский офицер спустился в трюм. Идя медленным развалистым шагом, шкипер показывал ему дорогу. Он стоял, сунув руки в карманы, и попыхивал трубкой, когда русские распороли мешки и вывалили шкурки. Будто серебристо-черная вода заструилась по трюму. Он смотрел на это деланно спокойно, как чужой.

— Я буду протестовать, — повторил он, — Вы считаете, что весь морской зверь принадлежит вам?

— Я считаю, что вы морского котика били на островах, которые принадлежат Российской империи. Вы нарушили международные соглашения.

— О, я все нарушил! — хмуро согласился шкипер.

Алексей Иванович обошел судно. Это был ловко построенный вместительный китобой.

«Миледи» взяли на буксир.

Алексей Иванович долго стоял на корме, не сводя глаз с богатой оснастки, со всего стройного, легко режущего волны корпуса «Миледи».

Строитель сделал шхуну не только легкой на ходу, но линиям ее он сумел придать то несомненное изящество, которое выделяло ее среди других судов.

Шхуна должна была достаться Линдгольму. Алексей Иванович, знавший все дела патрона, знал и это обстоятельство. Адмирал Лесовский обещал Линдгольму первый же приз. На этой шхуне купец займется китобойным промыслом.

Красное огромное солнце повисло в утреннем тумане над морем. От него к корвету протянулась пурпурная дорога. Ветер свежел, корабль заметно убыстрил ход.

Наутро во Владивостоке Алексей Иванович надел чиновничий сюртук и отправился к адмиралу Лесовскому.

В адмиральской приемной ожидало несколько офицеров, Среди них Алексей Иванович узнал командира 1-го отряда Тихоокеанской эскадры контр-адмирала барона Штакельберга, командира клипера «Джигит» Гринберга и старшего офицера крейсера «Африка» Рязанова.

Алексей Иванович сделал общий поклон и сел у дверей. Офицеры не обратили на него внимания.

Уже несколько раз открывались двери адмиральского кабинета, уже побывал там блестящий Штакельберг, о котором, как о завсегдатае японских чайных домов, ходило во Владивостоке множество рассказов, Уже прошли командир «Джигита» и старший офицер «Африки». Появились новые офицеры. Алексей Иванович по-прежнему сидел на своем стуле.

Когда в приемной остался один незначительный офицер, судя по грустному, подавленному виду, пришедший за восстановлением справедливости, адъютант приблизился к Алексею Ивановичу.

— Алексей Иванович Попов по сугубо личному делу!

Адмирал Лесовский принял его, сидя за столом под поясным портретом государя. Худощавый, с седыми баками.

— Я к вам, ваше превосходительство, как русский к русскому. Мне известна ваша последняя речь… Вы изволили сказать: «Владивосток — оплот России на Тихом океане. Естественная граница наша. С приобретением берегов Японского моря Россия вышла к своим естественным рубежам».

Адмирал несколько секунд с удивлением смотрел на посетителя, потом кивнул головой. Посетитель держался с достоинством. Неторопливо расстегнул он борт сюртука, вынул из кармана сложенный вчетверо лист, расправил его и положил перед адмиралом.

Адмирал увидел план Владивостока.

— А к чему, собственно…

— Ваше превосходительство, конечно, все люди, все человеки. Но не должны ли мы думать, что в России желательно благополучное существование прежде всего русских? Что же можно сказать в этом смысле применительно к оплоту России на Тихом океане? Вот, изволите видеть…

Посетитель взял со стола синий карандаш и указал на квадратик:

— Вот, изволите видеть, Морское собрание, а это участки от него к Амурскому заливу. Превосходные центральные участки города, Но кому они принадлежат в сем оплоте Российской империи? Они собственность господина Дикмана из Гамбурга. К слову сказать, в городе еще нет православного собора, а вот лютеранская кирка уже имеется, и преприличная. Органист лютеранской церкви в Ситхе господин Отто Рейн приобрел три участка против Торгового порта, рядом с Адмиральской пристанью.

Адмирал крякнул и склонился над планом.

Тонкими, отчетливыми буквами в квадратики участков были вписаны фамилии владельцев… Американцы братья Карл и Оскар Смиты, немцы Кунст и Альберс, голландец Джон Корнелиус Девриз…

— А это что?

— Это, ваше превосходительство, участки манзы Ча и за ним каменный дом Гольденштедта. Ему же казна отвела сейчас под заимку целый полуостров при впадении Суйфуна в Амурский залив. Господин Гольденштедт из города Вены. Вот на сопке, ваше превосходительство, сухарный завод Морского ведомства. А за ним до самого залива земля принадлежит датчанину Босгольму.

— Ну, Босгольм, — неопределенно сказал адмирал.

— Нет слов, Босгольм — владивостокский старожил, — торопливо проговорил Алексей Иванович, уловив с голосе Лесовского сомнение, — прибыл сюда двадцать лет назад, известный капитан, исходил все моря. Однако русского подданства не принял. А все пади на восток от Босгольма отданы американцу Генриху Куперу.

— Да, черт возьми, как это все вышло… Но теперь это уже не куперовские участки.

— Совершенно согласен с вашим превосходительством, падь уже принадлежит его жене, крещеной китаянке Марии Купер. А вот англичанин Демби отхватил всю улицу Петра Великого. А по соседству хозяйничает немец Гуммель. Это по части недвижимого имущества в городе. Что же касается торговли и промышленности, прилагаю вашему превосходительству сугубо краткий докладец.

Алексей Иванович из того же кармана сюртука извлек два плотных листа бумаги, исписанных короткими ровными строчками.

Лесовский пробежал их глазами. Нахмурился.

— Докладец составлен обстоятельно. Однако применительно к чему все это ваше изыскание и сообщение?

— Ваше превосходительство, — сказал тихо Попов, — применительно к тому, что я русский человек. Тверяк. Из Тверской губернии. Приехал сюда по собственной воле приложить силы для славы родной земли и соотечественников. Чувствую возможности. Но дорог нет. Везде немцы. В этом краю, бесконечно богатом, помогите, ваше превосходительство, утвердиться русской предприимчивости и русскому труду.

— Бесконечно богатом?! Кто вам сказал, что край богат? — неожиданно спросил адмирал.

— Ваше превосходительство, позвольте! — удивился Алексей Иванович.

— Легенды, милостивый государь! Ну кто вам сказал, что край богат?

— Я, слава богу, сам… Кроме того, общее мнение…

— Вот то-то и оно: общее мнение! А откуда взялось это общее мнение? Со слов путешественников-верхоглядов. Жили они здесь? Нет-с, не соизволили. Приехали, скользнули, изъяснились, кто на бумаге, кто изустно, и отбыли.

Алексей Иванович растерялся от неожиданного хода адмиральских мыслей.

— Разговаривал я однажды с таким путешественником, — усмехнулся Лесовский. — Приехал он сюда по служебной надобности, пробыл два месяца и зашел ко мне попрощаться. Образованнейший человек. Весьма восхищался: богатства неописуемые! Как же, видите, едучи сюда, вышел он как-то из тарантаса, а трава вокруг — выше человеческого роста! Ирисы узрел лиловые, чертополохи желтые, лилии выше колен. А вдали синие горы. Поехал дальше. И вот он уже в горных долинах. Смотрит, и глазам не верит: пробковый дуб! Рядом — грецкий орех. По черной березе вьется виноград. А за березой — японский клен. Едет мой путешественник, едва дышит от восторга. Подъехал к ручью коней напоить… В прозрачной воде под солнечным лучом застыла королевская форель! По земле ползут ветки кишмиша и точно сами лезут в рот. По горной тропе торжественно, весь в белом, спускается кореец со своей арбой. В арбе в легкой зеленой юбке и розовой кофте сидит его баба, «Изумительное богатство», — думает мой верхогляд.

Лесовский закурил, выпустил густой клуб дыма и засмеялся. Он говорил легко и с удовольствием.

— Ваше превосходительство, — сказал Алексей Иванович, — а ведь то, что вы перечислили, — сущая правда. Кроме, впрочем, королевской форели, которая, ваше превосходительство, в наших реках не водится; однако в этом я не вижу никакого ущерба для края. А все остальное перечисленное вами — сущая правда.

— Пусть и правда, а чепуха.

Адмирал стряхнул пепел с сигары и, заложив руки за спину, прошелся отчетливым шагом по комнате.

— Так-с, милостивый государь. Я все перечисленное не почитаю за богатство. Все это внешность, чепуха. Какое употребление из всего этого можно сделать? Рыбка, бесспорно, недурна. Но груба, невозможно груба. У нас в России царь-рыба: осетр, севрюга! А здесь — кета! Грубая, жесткая, хоть и жирная. Вкус, знаете ли, такой, точно траву ешь. Имеются устрицы. Но разве можно сравнить европейскую устрицу с местной? Та устрица, милостивый государь, когда вы ее проглатываете, пронзит вас, точно острием, несравненным своим вкусом, а проглотишь местную — честное слово, точно в рот положил комок грязи. Богатство есть, но не первоклассное. Для китайцев и корейцев достаточное, для нас нет. Поэтому искренне сожалею о вашем желании приложить усилия к освоению края. Тем более что капиталов нет. Вы ходатайствуете в вашем докладе о льготах, поставках, кредитах… Чепуха, напрасный труд! Где кредиты, откуда кредиты? Да к тому же русский, по моим наблюдениям, к промышленности не склонен. Это область хлопотливая, требующая исключительного напряжения. А иностранцы желают здесь потрудиться. И пусть трудятся.

Лесовский говорил весело и очень доброжелательно.

Улыбка сбежала с лица Алексея Ивановича.

— То, что вы говорите, противоречит естественным представлениям о государстве, — сказал он негромко.

— Что, что?

Алексей Иванович не повторил.

— Государство есть организация всеобъемлющая, — поучительно заметил адмирал. — Я с удовольствием выслушал вас и изложил свою точку зрения. По моему мнению, занятие, наиболее свойственное русскому человеку, — земледелие. Здесь он бесспорный поэт и победитель. Что же касается вашей просьбы о призе… что ж, этому вашему желанию могу посодействовать.

Алексей Иванович получил захваченную корветом шхуну «Миледи» с уплатой в рассрочку казне незначительной суммы.

Он ждал разговора с Линдгольмом, и разговор состоялся.

Через неделю после решения Лесовского Линдгольм вошел в контору, вынул изо рта сигару, осмотрелся и кивком головы позвал Алексея Ивановича за собой.

Молча направился он на каменный бугор сопки, взошел на него и только тогда повернулся к Алексею Ивановичу.

— Что все это такое? — спросил он, зажимая губами сигару. — Вы ничего не имели, я вам дал кусок хлеба. Вы стали кушать каждый день, и вы могли собирать себе маленький капитал, как подобает служащему. И что ж это такое? Я узнал… Я во всем вам доверял… Я всем говорил: «У меня работает честный человек!»

Он приподнял брови и пожевал сигару.

Алексей Иванович молчал.

— Я вас спрашиваю: что это такое?

— Если вы по поводу «Миледи», то я прав, — спокойно сказал Алексей Иванович.

— То есть как это — «я прав»?

— Господин Линдгольм, я прав, потому что я русский человек.

— О, я не сомневался.

— Я русский человек, — продолжал Алексей Иванович. — Как вы думаете, господин Линдгольм, может русский человек иметь преимущества перед вами в своем собственном отечестве?

Линдгольм пожал плечами.

— Преимущества? Вы должны честно зарабатывать свой кусок хлеба, вот ваши преимущества.

— Государство стоит крови. Много крови должен отдать народ, чтобы создать свое государство. И неправильно, если плодами этой крови прежде всего пользуются иноземцы.

— Кто это иноземцы?

— Скажем, вы, господин Линдгольм.

— Я не понимаю, что значит «иноземцы». Мы с вами делаем дело, я так понимаю: честный человек есть честный человек. Мерзавец есть мерзавец. Теперь я знаю, кто вы.

Он выплюнул сигару, повернулся и пошел с бугра в противоположную сторону.

…Начался новый период в жизни Алексея Ивановича.

Командовать шхуной стал капитан Босгольм, датчанин, более двадцати лет плававший по Тихому океану.

— Теперь вы большой человек, — сказал он Алексею Ивановичу. — У вас корабль — это очень много.

— Надо иметь двадцать кораблей, — засмеялся Алексей Иванович. — Край неустроенный, пустынный, лежит и ждет приложения человеческих рук.

— О нет, нисколько не ждет, — возразил капитан. — Человек — это недоразумение природы. Как говорится, ошибка, которая ей очень дорого обходится.

 

3

За время службы у Линдгольма Алексей Иванович без труда, постиг торговые принципы в крае. Их было три.

Первый принцип: иностранные коммерсанты приобретают на аукционах Шанхая, Гамбурга и Сан-Франциско дрянные, залежавшиеся товары и продают их в селах, станицах и военных постах края впятеро, вшестеро против нормальной цены за хороший, доброкачественный товар. Русские купцы действуют точно так же. Правда, в Приморье их мало.

Второй принцип: основание всей торговли края — соболя, добываемые инородцами. Но торговля с ними ведется только в кредит. Китайские и русские купцы берут у Линдгольмов и Винтеров товары в кредит, чтобы в свою очередь кредитовать ими охотников за соболями.

Третий принцип: каждый начинающий торговлю с рублем в кармане хочет через год ворочать тысячами.

Последний принцип всецело соответствовал желаниям Алексея Ивановича.

 

Вторая глава

 

1

О Леонтии Корже, кузнеце, оружейнике, слесаре, говорили: «Он тебе сделает все, что захочет».

И он действительно умел делать многое. Охотничьи ножи, кованные им, и ружья его варки считались лучшими во всей Омщине.

Нужды Леонтий не знал. Сибирская земля рожала хлеб, ремесло давало подсобный заработок. Жена Марья помогала не только по хозяйству, но и в кузнице. Сильная и ловкая, она оказалась способным молотобойцем, и, когда сыну пошел шестнадцатый год и он вполне мог заменить мать у наковальни, Леонтий все же предпочитал жену. «Иди-ка, Марья, — говаривал он, — поработаем».

Нужды не было, были притеснения.

Притесняли урядник, священник, староста. Не нравилось им, что Леонтий не терпел несправедливости даже и тогда, когда ее творили богатеи.

И оттого, что не нравилось, нагружали его всякими повинностями.

— Чего ты, Леонтий, глазища свои вылупил, — спрашивал староста, — старики тебе присудили то. Или стариков не хочешь слушать?

Три года стоял в избе у Леонтия ссыльнопоселенец Григорий Тимофеевич, человек образованный, любитель книг, имевший их изрядное количество, несмотря на свое ссыльное положение. Ко всему он относился с любопытством. Много читал, писал, зимой ходил на лыжах, летом в челне поднимался далеко по реке.

Мысль идти на восток, в уссурийские земли, появилась у Леонтия и оттого, что надоели староста и урядник, и оттого, что рассказывали зазывно о Дальнем Востоке солдаты и люди проезжие, а также под влиянием разговоров с Григорием Тимофеевичем.

— Конечно, царская власть достанет и там, — говорил постоялец, — но там все-таки от нее подальше… значит, и посвободнее.

— Староста там на меня уж не цыкнет, Григорий Тимофеевич!

Окончательно решение идти созрело у Леонтия ночью, когда над деревней стояла луна и снег ослепительно сиял в окна.

Леонтий поднялся с лавки, накинул на плечи шубу и вышел. Воздух был такой свежести, чистоты и холода, что все в нем, казалось, теряло вес.

Прошелся по двору, заглянул в хлев, посмотрел вдоль заборов. Третья изба слева — Старостина. Спит староста Никандров, с которым Леонтий не далее как вчера опять имел неприятный разговор.

— Больше я вам пе починщик мостов, Иван Сидорыч! — крикнул Леонтий, починивший двадцать пятый мост.

— Общество приговорило, — тяжелым голосом сказал Никандров.

— Нет, уж довольно с меня! Если общество совести не имеет, то я ему не работник…

Спит староста, спит урядник, рыжеватый, сутулый. Все спят.

Леонтий вернулся во двор, в избе у порога разулся, сел на лавку, притронулся к жене и, когда она открыла глаза, сказал негромко:

— Марья, будет… решил я. Пойдем на Уссури.

Они проговорили всю ночь. Марье и страшно было, и хотелось уйти в неведомые края.

— Если уж идти, Леонтий, то, правильно, на самый край земли, к океану… А что же это такое — океан? Неужели может быть столько воды?

Лунная яркая ночь осветила белые ее руки, лежавшие поверх тулупа, полные губы и часть щек. И уже из темноты блестели Марьины глаза.

Переселенцы из России обычно передвигались в летние месяцы, зимой они батрачили по деревням. Леонтий же не стал ждать тепла. Обил кибитку войлоком, приспособил железную печку и выехал второго февраля.

Тракт был оживлен. На восток, в Кяхту и Маймачин, везли товары, на запад — чай.

В дохах до пят, с винтовками через плечо шагали рядом со своими возками гужееды. Они ездили артелями и с любопытством оглядывали одинокую кибитку.

Коржи тоже чаще шли пешком, чем ехали. К весне они миновали енисейскую сосновую тайгу и подошли к Байкалу.

Озеро поразило всех: посреди каменных хребтов, стремнин и ущелий безграничная синяя вода!

Пока Леонтий раскладывал на берегу костер и подвешивал над ним котел — здесь решили стирать белье и наводить чистоту в своем походном хозяйстве, — Марья стояла на огромном камне разувшись и чувствовала радость и гордость оттого, что видит все это.

— Вот, Семен, — сказала она сыну, — поди и ты не думал, что может быть столько воды.

— Ведь это же про него, мама, поется «славное море»!

— Да, про него, — тихо согласилась Марья.

Она выстирала все рубахи, подштанники и наволочки, белила их на солнце и сушила на ветру.

Чита не понравилась: она отнюдь не напоминала город, стоявший на пути к новым благодатным землям, — старая, запущенная. Серые домишки, мятые крыши, зачастую севшие набок, и песок, песок! Коржи полтора месяца строили здесь шлюпку и собирали слухи об уссурийской земле. Об Амуре много рассказывали, а об Уссурийском крае говорили только то, что там из людей одни китайцы, из зверей же больше всего тигров. На Амуре тоже водится тигр, но амурский знает честь, а уссурийский бродит вдоль и поперек всего края… Впрочем, донские казаки туда проехали. Было бы плохо, не поднялись бы с Дона.

Шлюпка для плавания оказалась непригодной: быстрая Ингода понесла ее и на перекатах залила водой. Продали шлюпку, купили на берегу два десятка трехсаженных сосновых бревен по рублю за бревно, сколотили плот, поставили очаг, палатку.

Дальше места́ уже не походили на сибирские. Всё кругом заполняли просторные веселые горы, по долинам неслись светлые реки, ветер был необыкновенно душист. Самое солнце точно изменилось.

В Сретенске Леонтий и Семен поступили к промышленнику Разгильдяеву строить баржи.

Довольный работой Леонтия, промышленник уговаривал его:

— Оставайся у меня. Куда тебя несет на Уссуру? На Амуре не хуже… У тебя ремесло в руках, приторговывать начнешь, хороший человек мне не в соперники.

— Нет, уж куда приторговывать! — усмехнулся Леонтий.

На палубе деревянного одноколесного парохода «Кяхта» поплыли Коржи вниз по Амуру.

На «Кяхту» же сел и житель села Раздольного, что в Уссурийском крае, — Еремей Аносов. Ездил он в Сретенск за своей сестрой, но, оказалось, сестрица вышла замуж.

По мнению Аносова, невысокого, сухого, с голубыми быстрыми глазками, в Уссурийском крае жить хорошо, если не возделывать земли! Земля там костлявая, каменистая, а для пшеницы нужна легкая: взять ее в руку, и чтобы она промеж пальцев легла, как масло…

— А насчет лесов?

— О лесах спросил! Друг мой, — стена, хуже зверя!

— А жить-то можно там?

— Жить? Если не дурак, проживешь.

— Что ж, пожалуй, можно и в Раздольное, — говорил Леонтий Марье и сыну. — По крайней мере знакомый человек есть.

Пароход двигался только днем. По ночам приставал к берегу или бросал якорь за косой. Часто встречались лодки с китайцами, то рыбачившими, то перевозившими грузы с берега на берег.

На китайской стороне виднелись деревни, обнесенные серыми глинобитными стенами.

Пассажиры парохода: в каюте с мягкими диванами и зеркалами — хозяева приисков, на палубе — рабочие приисков. Разговоры только о золоте: про удачи, про находки, про Сазонова, нашедшего гнездо самородков, про то, что китайские купцы за золото дают дешево, да китаец всегда под рукой, только намыл мешочек, он уж тут как тут, и в лодке у него и припас, и провизия, и вино…

— А ты на какой прииск? — спрашивали Леонтия.

— Я не за золотом.

Удивлялись, что он не за золотом. Этим людям казалось, что не может быть в мире иного интереса, кроме золота.

Не скоро добрались Коржи до Хабаровска, но наконец добрались.

На юго-западе в Амур впадала Уссури, там водное пространство было неоглядно. Горизонт замыкали прихотливые зубцы горного хребта Хехцыр. Долго сидели Коржи на высоком берегу, вглядываясь в ту сторону, которая отныне должна была стать для них родной.

Пароходик «Ханка» был настолько мал, что, когда три человека переходили с одного борта на другой, пароходик кренился. Но тем не менее это было настоящее судно, важно из трубы пускавшее дым.

Рано утром «Ханка» с железной баржой на буксире отправился в путь.

Глаз Леонтия то и дело ловил на берегах присутствие жизни. Вдруг на скале появлялась коза, выскакивал к воде олень, утки пролетали, кулики свистели… Медведя, сидящего на камне, увидел Корж, и медведь не испугался парохода, а с любопытством поворачивал за ним голову.

На второй день пути «Ханку» догнали косяки кеты. Вода забурлила от берега до берега. Лопасти парохода выбрасывали рыбу, шлюпка, привязанная к пароходу, наполнилась доверху серебристым, сверкающим грузом.

Матрос спустился в шлюпку, покидал кету в реку, сказал:

— Теперь это несчастье будет до самого конца.

Когда пароход останавливался у казачьих станиц, всего несколько человек подходили к пристани, остальные занимались рыбой.

Она шла сплошным потоком; мальчишки, стоя по колено в воде, цепляли ее палками с набитыми гвоздями и выкидывали на берег к столам. За столами кету пластали пожилые и старые каза́чки и, напластав, перебрасывали девкам. Девки солили алые тушки и развешивали в балаганах. Горы рыбы лежали на берегу. Казаки по сопкам сбивали новые балаганы. Рыба торопилась, люди торопились.

Леонтий заговаривал с казаками.

Казаки ругали новый край, старые — с тоской, молодые — с ухарством.

— Тут не Дон, сеять тут и не думай… пшеница здесь не растет!

— Зато рыба какая!

— Рыбу, братец, не хаем…

— Рыбкой живем да пайком, — сказал молодой казак в синей рубахе, расстегнутой до пупа.

Леонтий ощущал жар солнца, видел тайгу, луга, усыпанные цветами, и не верил казакам.

Неужели хлеб здесь не растет?

Прошли по Сунгаче в Ханку. В этом огромном, но мелком озере серовато-мутные короткие волны сердито качали пароходик. Небо затянуло, сеялся мелкий теплый дождь. Тучи точно спустились на озеро и смешались с ним…

— Наделает делов нам этот дождь, — сказал механик.

Дождь казался Коржу пустяковым: мелкий, легкий, теплый! На таком дожде если и вымокнешь — не страшно.

В дожде, в тумане подошли к поселку Камень-Рыболов. Выгружали для купца Чугунникова мануфактуру, муку, соль, скобяной товар. Дождь перестал.

Леонтий пошел справиться о дороге на Никольское.

— Какие тут, братец, дороги! — сказал Чугунников.

— Как же, господин купец, я еще у себя на родине читал, что в Уссурийском крае построено сорок каменных церквей, дороги проведены, мосты наведены.

Чугунников сел на свои мешки.

— Слышите? — спросил он захохотавших молодцов.

Когда смех поутих, он заметил:

— А деньги на все это, видать, были отпущены, потому и писали. Да только не дошли они по назначению, господин смешняк! Рубль всегда к карману липнет.

Мужик, ехавший порожняком на Никольское, согласился подвезти Коржей.

В степи нестерпимо жгло солнце. Так не жгло оно ни в Сибири, ни на Амуре. Марья повязала платок по самые брови, юбку подоткнула; шла, опираясь на хворостину.

В степи было трудно, но в тайге, после Никольского, стало еще труднее.

Мелкий теплый дождь, действительно, наделал дел.

Узкую и зыбкую дорогу, полную ила и воды, усыпа́ли огромные валуны. Хозяин телеги утверждал, что валунов до тайфуна не было. Всюду лежали деревья, подмытые потоками.

— Вот и повстречались с уссурийской тайгой, — говорил Леонтий. — Зла, но хороша.

Ему нравилась непреодолимая сила жизни, которой дышало все вокруг.

Искусанный мошкой, в порванной куртке, мокрый и грязный до пояса, он испытывал радостное чувство от мысли, что будет здесь жить.

Только через две недели добрались Коржи до Раздольного.

Прежде всего Леонтий увидел бараки-казармы поста, в то время пустовавшие.

Шесть дворов расположились по склону сопки. Четыре избы были сложены на скорую руку, две срублены из настоящего доброго леса, просторно и приятно на глаз. Аносов остался в Хабаровске. Прощаясь, он предложил Коржам остановиться у него в доме: найдется у меня, мол, не только угол, но и лишняя комната.

А вот какой из этих домов аносовский? Стояли дома саженях в двухстах друг от друга, лицом к долине Суй-фуна.

Леонтий направился наугад к крайнему.

Во дворе увидел мужика, чистившего ружье.

— Нет, я не Аносов…. Я Хлебников. А ты, мил человек, из Владивостока? Из Сибири переселился? Переселенцев хвалю — стоит переселяться. Только слабым не советую переселяться. Ты из каких будешь?

Хлебников смотрел на Леонтия маленькими колючими глазами. Мужики засмеялись, разговорились и пошли осматривать дом. Три большие комнаты и кухня в полдома!

— По-барски! — заметил Леонтий. — Так, может, ты меня и приютишь?

— Что ж, раз ты пришел ко мне… Богатства много?

— Два ружья, два топора, пила, медный чайник, противень, кастрюля да ящик с инструментами.

— С таким богатством жизнь начнешь настоящую, — сказал Хлебников.

Коржи заняли угловую комнату.

 

2

С возвышенности, на которой расположилось Раздольное, открывалась суйфунская долина. На юг она тянулась неоглядно. На запад, через семь верст, начинались горы, и шли они к китайской границе, покрытые дубом, ельником, кедровником, пихтачом, и, чем дальше, тем становились мягче, синее, как тучи, собравшиеся у горизонта.

После недавних дождей Суйфун и притоки его текли широко, полноводно. Высокие буйные травы на релках прибили потоки, занес ил, замыл песок.

В первый же день, когда Марья спустилась к реке, чтобы по-хозяйски осмотреть, какая здесь вода, как ее брать и что это за речушки Грязнушка и Клепка, она увидела пятнистого оленя. Животное стояло в кустах и пило из ручейка воду. Олень хорошо нагулял тело, был чуть поменьше маньчжурской лошади, с тонкими сильными ногами, стройной головой и большими внимательными глазами, которые он скосил на человека, однако не ушел, прежде чем допил свою воду.

«Не то лошадь, не то коровенка, — подумала Марья, — и человека не боится… Значит, будет нам жизнь в этом краю».

Раздольнинские мужики — Хлебников, Бармин, Бурсов — охотники и земледельцы, у каждого по тридцати десятин.

У Аносова тоже тридцать десятин, но возделан — клочок. Аносов торгует, богатый человек, уважают его во всех деревнях, станицах и в самом Владивостоке. Еремей Савельич! С начальниками за руку здоровается.

Самый нижний, шестой двор — Новака, содержателя почтовой линии Посьет — Раздольное.

Русские деревни и поселки от Раздольного — верстах в пятидесяти — шестидесяти, иные в ста и более. Но здешним людям кажется, что это недалеко, рукой подать. Впрочем, казачьи станицы поближе.

Много деревень по ту сторону гор на берегу Японского моря. Идти к ним нужно через тайгу, по старой манзовской тропе на пост святой Ольги. Однако туда не ходят: трудно!

Огороды в Раздольном были хороши, но поля Леонтию не понравились. Овес, рожь, ячмень: редкий, мелкий колос.

Стоял на коленях и пробовал землю. Вся в мелком щебне, будто кто из мешка насыпал камень!

— Он-то и мешает! — сказал Хлебников.

— Тайфуны тоже мешают, — заметил Бармин, черноволосый, с бородой по всему лицу.

Бармин разбил на южном склоне сопки плодовый сад. Участок заботливо расчистил, открыл теплу, защитил от холода… Расти, зеленей, приноси радость!

Но сад зачах.

— А в тайге, на моем же участке, в ста шагах отсюда — груши, как башни, в три обхвата!

— Добьемся, я думаю, и сада, — проговорил Леонтий. — Не может же быть!

Ему даже понравилось, что плодовый сад Бармина пропал. Не мог он здесь пропасть, а пропал. Значит, надо соображать, искать, побеждать.

Аносов не одобрял земледельческих затей своих односельчан: во Владивосток муку и фрукты привозят из Америки и Японии. Зачем же здесь мозолить душу? Привезут готовенькое, и сколько угодно. В Приморье нужно добывать то, чего в других местах нет… Вот лесом интересуются. Знакомый американец, капитан шхуны Винтер, говорил, что здешний кедр лучше орегонской сосны. Капиталы на этом кедре можно нажить! Охоту Аносов благословлял. Такой пушнины, как в нашем краю, нигде нет, Хлебников, хороший охотник, полжизни сдуру кладет на поле! А на полях у него овес да ячмень. То-то мир удивил. Манзы здесь на пушнине богатеют, а русский пришел и уперся, как бык, в землю!

Аносов дымил сигарой, остроносый, с русой бородкой, в синем пиджаке из заграничной материи.

— Вот и ты, Леонтий Юстинович, первым делом осматриваешь землю. На земле здешней не проживешь, силы отдашь! Хлебопашеством надо заниматься на Зее да на Амуре.

— Уж как-нибудь и в Раздольном, Еремей Савельеввич!

Осень здесь не походила ни на что. Леонтий, по правде говоря, боялся осени. Если трудно здесь после обыкновенных дождей, то каково будет осенью? Но осенью все выше поднималось небо, наливаясь синевой; солнечное тепло делалось нежнее, не утомляя жаром; солнечные закаты раскидывались все ярче, и Коржи по вечерам удивлялись красоте неба.

В сентябре приехал в Раздольное чиновник переселенческого управления Миронов.

Он внимательно расспрашивал Леонтия, откуда тот, что имел на родине, и расспрашивал так, что Леонтий, вначале при виде барина насторожившийся, вдруг стал говорить с ним без стеснения.

— Край здесь исключительный, — сказал Миронов. — Но требует труда и труда… И помнить надо, что это не Тула, не Рязань, да и не Омск.

Он закрепил за Леонтием двадцать десятин тайги и десять луга.

Вечером к Хлебниковым, у которых остановился Миронов, сошелся весь поселок.

Из кухни несся запах жареной кабанины. Дочь Хлебникова Глаша расстелила белую скатерть. Аносов поставил на стол пузатую бутылку с ромом.

— Чистейший! У Винтера взял бочонок… А слыхал я, ваше благородие, что английские военные корабли плавают возле берегов. Будто хотят поддержать Турцию и будто господин Занадворов полагал собрать отряд и посильно вооружить, потому что англичане высадятся либо в Патрокле, либо в Диомиде. Но будто адмирал сказал: не надо отрядов. У нас есть мортиры, будем бить перекидным огнем прямо в трубы ихних пароходов.

— Не высадятся они! — уверенно сказал Миронов. — Побоятся… Вот скоро будет почтовое сообщение с Хабаровкой. Рядовой третьего линейного батальона Батов пешком дважды прошел из Хабаровки во Владивосток. Тут, говорит, можно и дорогу проложить.

— Летом проехать напрямик — великое дело, — обрадовался Аносов. — Об этом пути еще Семенов, первый владивостокский житель, сокрушался. А ведь с чего Яков Лазаревич разбогател — с морской капусты! Прежде чем приехать во Владивосток, торговал в Ольге, а там китайцы добывали морскую капусту, он и насмотрелся.

— Разбогател Семенов на соболях, — заметил Миронов. — Скупил их у тазов и в Николаевске продал.

— На соболях… это конечно, потом он и жемчуг добывал. Вот золото и жемчуг, прости господи, — дары земные! Ваше благородие, еще ромку́. Гляжу, вы пьете его по-барски. Глоточками ром нельзя пить, рот сожжет. Ром нужно вливать в горло… Винтер меня научил. Удалец капитан: шхуна пятьсот тонн, а поперек океана ходит!

Аносов налил кружку и, закинув голову, стал пить, почти не глотая. Когда он опустил руку, лицо его было багровым.

После ужина Миронов долго курил во дворе. Он был одним из старожилов края. Восемнадцать лет назад, в июне 1860 года, прибыла в южные воды эскадра под начальством адмирала Козакевича. Прапорщик Комаров и сорок нижних чинов 4-го линейного батальона высадились в бухте, известной под названием Порт-Мэй, и основали пост Владивосток. А Миронов имел поручение крейсировать от Кореи до св. Ольги и описывать берега со всевозможной точностью. Он высаживался, жил в манзовских и тазовских деревушках, знакомился с бытом и природой края, все более сживаясь с ним, любя его, все собираясь вернуться в Россию и чувствуя, что уехать ему невозможно.

«Моя задача, — говорил он себе, — понять и изучить край, чтобы Россия знала, чем она владеет».

И еще он думал, что Дальний Восток должен заселиться толковыми, энергичными людьми, и тогда, несмотря на все препятствия, чинимые нераспорядительностью властей, петербургских и местных, Дальний Восток станет действительно русской землей.

К нему подошел Леонтий. Заговорили о полях, которые плохо родят.

— А ведь должны, ваше благородие!

Миронов оживился. Он считал, что землю на Уссури надо возделывать во что бы то ни стало. Только тогда край станет русским, когда здесь вырастет хлеб, посеянный русскими руками. Рассказывал, какой зверь водится в тайге и в море. Рассказывал о стадах китов, о нерпах на островах южнее основа Козакевича, о жемчужных и устричных банках. Перечислял редкие породы деревьев.

Потом задумался и сказал:

— Вот что еще надо тебе знать, Леонтий Юстинович… В крае мы, русские, не одни. В тайге живут охотничьи племена, кое-где китайские промышленники, а по Иману, Даубихэ и Майхэ ты встретишь и китайские деревни. Сюда уходят крестьяне из Шаньдуня, Чифу и Маньчжурии от гнета чиновников и помещиков. Так-то, Леонтий Юстинович…

Не скоро заснул в эту ночь Леонтий. В комнате было душно. В приотворенную дверь тянуло пряной ночной свежестью. У Аносовых пели. Должно быть, Бармин и Бурсов зашли к нему выпить еще по стакану рома. Женские голоса звучали тонко и меланхолично: пели сибирскую песню о бродяжьей доле.

 

3

С собой Леонтий привез дробовые ружья. На родине они были хороши, для уссурийской тайги не годились.

Пошел к Аносову. Жена Аносова коптила в сарае дичину, горьковатый душистый дымок тянулся по двору.

— Насчет винчестера или винтовки? — спросил Аносов. — Дело это весьма и весьма сурьезное.

Он сидел в своем магазине. На полу, на прилавке, на полках водка, спирт… бочки, банки, бутыли, бутылки…

— Без этого в Уссурийском крае не живут, — сказал Аносов. — Употребляешь?

— Не больно часто.

— У нас научишься.

— Ну, как сказать… что я не люблю, то не люблю.

Более скромное место, чем водка, занимали в магазине штуки мануфактуры, мыло, табак, спички, топоры, гвозди. Отдельно лежали дробь, порох, охотничьи ножи.

Ножи Леонтию не понравились: сталь жестка и рукоятки неудобны.

— Американские?

— Из Америки, первый сорт…

— Первый, да не тот! Порох тоже американский?

— Не из Тульи же везти! Два рубля пятьдесят копеек фунт.

— Так вот, Еремей Савельич, насчет винчестера…

— Дело это, брат, сурьезное, — повторил Аносов, — винчестер могу достать. Но, во-первых, я не знаю, какой ты охотник… уток ты мне таскаешь, но ведь за уток винчестера я тебе не дам. Винчестер идет в сто рублей! За него надо расплачиваться мехами, пантами, тигром… А разве ты понимаешь, как добывать панты? Ты здесь человек новый.

Голубые глазки Аносова поблескивали, острая светлая бородка торчала над воротником.

— Чего не знаем, тому научимся, Еремей Савельевич. Но за винчестер ты спрашиваешь сто рублей… Это в каком же смысле?

— Сто рублей клади на стол, Леонтий Юстинович!

— Спасибо за соседскую услугу. Как ты думаешь, Еремей Савельевич, зачем я пришел на Уссури?

— А этого я уж не могу знать. Твое дело.

— Пришел потому, что не люблю неправды. Здесь привольно. Почему же ты хочешь богатеть неправдой?

Аносов прищурился.

— Это сто-то рублей за винчестер — неправда? Уморил, уморил! С виду человек обстоятельный — жена, сын, а уморил… Богатству моему завидуешь, ей-богу! А и все-то богатство — гвозди да табак.

Он стал серьезен.

— Богатство от бога, — сказал он назидательно. — У кого много — тому прибавится, у кого мало — у того отнимется. Бедным-то и церкви не построить. Что бедный? Тьфу!

— Не о бедности я, а о справедливости!

— Беспокойный человек! Ведь я рискую: какой ты охотник, мне неведомо! Должен же я на риск накинуть?

Леонтий пошел из лавки.

Он шагал широким гневным шагом. «Какой ты охотник, мне неведомо!»

Хлебников чистил во дворе винтовку. Глаша подшивала к ичигам кусок кожи.

Лицо у Глаши круглое, а взгляд темных глаз пристальный, как у отца. Она была хороша не столько лицом, сколько всеми своими повадками, разговором, движениями, улыбкой.

— Ну что? — спросил Хлебников. — Купил?

— Дай-ка стрельнуть из твоего разок… Бьет как?

— Бьет точно.

— Ну, раз бьет точно… — Леонтий приложился.

Он сбил птицу, кружившуюся над двором. Желтоперый коршун камнем падал вниз.

— Отец! — крикнула Глаша. — Дядя Леонтий тебя, гляди, обстреляет!

Леонтий облегченно вздохнул: «Вот какой я охотник!»

— Такую цену, понимаешь, заломил — сто рублей!

— С нового берет. Он еще мало с тебя спросил!

— Ну его к черту, сам сварю винтовку. Дай только осмотреться.

На следующий день после разговора о цене винчестера Аносов повстречал Леонтия у реки и подмигнул ему:

— Долго на меня не серчай, понадоблюсь тебе.

— На тебя, Еремей Савельич, серчай не серчай — как с гуся вода…

Осенью Леонтий и Семен валили и разделывали деревья для избы. В тайгу на охоту не ходили, охотились по опушке на птиц и козуль…

 

4

До Владивостока было девяносто верст тайгой, через осыпи и кручи, по трудной тропе; но зимой, когда замерзал Амурский залив, дорога была легка.

Ехал Леонтий вместе с Аносовым и Новаком. Снег ровно прикрывал двадцативерстную ширину залива и мягкие невысокие горы на западе. Новак содержал почтовые станции от Посьета до Раздольного. Станционные избы у него крепкие, пятистенные, крытые тесом. Лошадей на каждой станции по две пары, работники, кухня для проезжих.

— Цена лошади сорок пять — пятьдесят рублей, — говорил Аносов. — Вот и посчитай… Он еще и капустным промыслом занимается… продает в Шанхай. Морскую капусту собирают для него китайцы.

Новак ехал впереди в небольшом возке.

Возок остановился. Новак вышел размяться, краснощекий, с глазами навыкате, в шапке с длинными собольими ушами.

— Заедем к Седанке, господа хорошие…

— Кто это Седанка? — спросил Леонтий.

— Манза, китаец, седой… Вот и прозвали его Седанкой.

Розвальни и возок свернули в узкую долину по снежной пелене речки. Фанза Седанки стояла под гранитной стеной, укрытая от северо-восточных ветров.

На шум голосов вышел высокий китаец в стеганой ватной куртке, в желтых широких улах. Он был сед, однако не стар.

— Знакомые приехали! — улыбнулся он. — Один знакомый — хорошо, два — шибко хорошо.

В фанзе маленькие оконца, нары, накрытые шкурами, пучки сухих трав по стенам, — должно быть, это их терпкий запах перешибал запах дыма. На круглой кирпичной печке кипел медный чайник.

— Соболевал нынче? — спросил Аносов.

— Мало-мало.

— Ну, тогда показывай, что есть. — Аносов подмигнул Новаку.

— Соболя нет, никакой мех нет, — сказал Седанка, вынимая из печи пампушки.

— Как нет, что́ ты, друг! — недоверчиво воскликнул Аносов. — Су Путину, что ли, продал?

У Седанки действительно не было ничего.

Десять лет назад он пришел сюда, на эту небольшую речку, впадающую в Амурский залив. На родине ему грозила смертельная опасность: он потребовал справедливости у сильного человека! В неравной борьбе Ван Дун лишился имущества и должен был потерять жизнь, но бежал в уссурийскую тайгу.

Десять лет Ван жил спокойно, летом возделывал около фанзы небольшое поле, осенью, до снегов, соболевал. Край отошел к России, и маньчжуры — сборщики податей — не появлялись в китайских зверовых фанзах, в нанайских и удэйских стойбищах. Однако в этом году сборщик появился снова, сам маньчжурский начальник Аджентай!

Ван даже глазам не поверил, увидев Аджентая, расстегивавшего меховую шубу, чтобы показать свою куртку военного начальника. Солдаты рассыпались по двору.

— Что ты смотришь на нас так неприветливо? — усмехнулся Аджентай. — Радоваться должен: свои пришли!

— Случились какие-нибудь важные изменения? — осторожно спросил Ван.

— Случились, случились! Давай пушнину.

Солдаты обыскали фанзу и положили перед начальником все, что нашли.

Потом варили Ванову чумизу, ели его редьку, капусту и копченую кабанину. За день они съели почти все запасы, заготовленные охотником на зиму.

Утром Аджентай уехал.

Сейчас у Вана русские. Сидят Новак, Еремейка и с ними незнакомый высокий, чернобородый человек.

— Кушай чай, кушай пампушка.

— Пампушки я люблю, — сказал Аносов, — как просфора, честное слово, крута и не посолена.

— С соленым маслом ее, — посоветовал Новак.

— Что же мне делать с тобой, — сказал Аносов, — я тебе товары привез… Больно хороша материя, у тебя же все штаны прохудились.

Он вынул из мешка штуку синей материи, развернул.

Это была гнилая реденькая даба, которая сейчас же поползла под пальцами Леонтия.

— Хороша, хороша, лучшей не найдешь, не сомневайся, Леонтий. Пяточек соболей я тебе, Седанка, припишу за четыре аршина. Берешь?

Седанка взял.

— Только уж смотри, по божескому закону, — никому ни волосинки! В землю зарой, а мне!

Напившись чаю, Аносов и Новак растянулись на нарах и заснули. Леонтий и Седанка вышли во двор. Здесь не было ветра, светило солнце, и, как всегда на юге Уссурийского края, солнце в укрытом от ветра месте растопило снег, земля была черна и мягка. Январь месяц, а будто конец марта!

Из слов Седанки Корж понял, почему тот покинул родину.

Рассказывал Седанка неторопливо, с достоинством, не улыбаясь, и Леонтий почувствовал к нему симпатию.

— Моя не могу машинка! Шибко плохо. Так живи не могу. Лучше кантами! — он выразительно провел ребром ладони по шее.

Солнце поднялось высоко. Скажи ты пожалуйста, январское солнце, а как высоко! Леонтию было приятно, что январское солнце здесь высокое и теплое. Потом разговаривали о тайге, об охоте. Седанка показал свое старенькое, плохонькое ружье.

— Хорошо стреляет, говоришь? Да, если привыкнешь, можно и из топора стрелять.

В город раздольнинцы приехали утром. Залив широко раскрывался у города, охватывая остров Козакевича и соседние с ним острова Римского-Корсакова и Желтухина.

Территорию порта, усыпанную стружками и щебнем, окружал забор. Из обширных сараев неслись стук и лязг.

Начальник мастерских, офицер с мягким, мятым лицом и короткими усиками, разговаривал с капитаном Босгольмом, приземистым белобрысым человеком в нерпичьей куртке и такой же шапке.

— Ваше благородие!

Леонтий просил продать ему немного железа.

— А для чего оно тебе, друг любезный?

— Ружье буду варить.

— Сам будешь?

— Так точно, ваше благородие.

— Умеешь, что ли?

— Сумею. Голова научит, руки сделают.

Капитан Босгольм засмеялся:

— Правильно: голова научит, руки сделают! Дай ему железа.

— Придется дать, — сказал начальник, — вари на здоровье. Ежели охотник, одной-другой шкуркой меня не обдели.

— Так точно, ваше благородие, не обделю, — обрадовался Леонтий.

В этот день он обошел Владивосток.

На шумном китайском базаре торговали всякой всячиной: предметами китайского и местного происхождения, американскими и европейскими. Леонтий с любопытством рассматривал клетчатые куртки, сапоги, башмаки, ножи, старые и новые ружья.

Он шел по берегу к востоку, по крепкому песку, слегка присыпанному снегом. Потом по распадку поднялся на самую высокую сопку города — Алексеевскую — и увидел синюю полосу моря. Оно было темнее неба, и сначала Леонтий не подумал, что это море, — просто стоял и думал: почему это внизу такое густое небо? А потом сообразил: бухта замерзла, а море около нее — нет!

Дома отстояли друг от друга на полверсты. Вились немощеные улицы, превращаясь на склонах сопок в тропинки, спускаясь в распадки, опять взбираясь на склоны. На Ключевой улице раскинулась дубовая роща, неподалеку от адмиральского дома — вторая.

Леонтий уже знал: за островом Козакевича тянулась островная гряда, куда приходили нерпы и киты. Весной и осенью на бухту стаями садились гуси, и тогда жители города хватались за дробовики, винчестеры, винтовки, птицу били пулей в лет, настигали на воде. Это была откормленная, малопуганая птица, поколениями привыкшая отдыхать на тихой глади бухты.

На обратном пути Леонтий встретил капитана Босгольма.

— Все ходишь, — сказал Босгольм, смотря на него светлыми глазами из-под светлых бровей.

— В первый раз увидел море!

— О, море! — воскликнул Босгольм. — Владивосток — это море.

Впечатление от Владивостока, от бухты, от нескольких кораблей в порту, от домов, базара, от людей все же было впечатлением прежде всего от моря. Босгольм был прав. Владивосток — это море.

 

5

Когда Леонтий около своего будущего дома в полуфанзе-полуземлянке оборудовал кузницу, он почувствовал, что становится на ноги.

Хлебников, сначала недоверчиво наблюдавший за ним, стал помогать.

— А кто будет молотобойцем?

Марья.

— Неужели?

— А что же?..

Печь для горна сложил из дикого камня и сырца.

На печь приходили смотреть все. Аносов сказал:

— Все мы, конечно, печники; какой мужик печи себе не сложит? Но твоя хороша.

В феврале вдруг налетел тайфун. Люди не выходили из домов, потому что порывы ветра валили с ног. Все кругом было мутно и бело. Ни реки, ни сопок, ни тайги. За домом намело сугробы, распадки сравнялись с сопками.

Леонтий смотрел в крошечное оконце кузницы на метущееся пространство. Сила тайфуна ему нравилась. Все было сильным в этом краю.

Тайфун замел амбар, где хранилось мясо. Вместо амбара стояла во дворе снежная гора, — не скоро теперь доберешься до провизии.

Когда тайфун несколько поутих, Глаша отправилась на речку по воду. За ней с ведрами шел Семен.

Земля была тверда, скользка, ветер подгонял Глашу. Она бежала, расставив руки; в одной руке ведра, в другой — коромысло.

За водой на реку вышел не только человек — из кустов вышел пятнистый олень, покосился на человека, остановился, но лед был скользок, ветер дул. Олень упал, вскочил.

Глаша побежала к нему.

Олень метнулся в сторону, но девушка в валяной обуви была на льду подвижней и ловчей. Она ударила его коромыслом по голове. Крепкое дубовое коромысло, крепкие руки, — оглушенное животное упало на колени.

— Семен, нож, нож!

На поясе у Семена висел нож. Глаша выхватила у него нож и вспорола оленю шею.

— Теперь с мясом, — сказала она, вытирая пот. — И нам хватит, и вам. Амбар же откопаем потом, не торопясь.

«Девка — охотница, да еще какая», — думал Семен, сидя на корточках перед оленем и вместе с ней разделывая тушу.

…— Железо мягкое, белое, — говорил Леонтий Хлебникову, — енисейское железо, наше, сибирское. И здесь, в Приморье, говорят, руда есть.

— Полоса-то у тебя толщиной сколько? Пять восьмых дюйма?

— Три четверти.

В открытую дверь врывался свежий воздух. Леонтий осторожно раздувал мехи, острый запах раскаляющегося угля наполнил маленькую кузницу.

— А ширина, никак, два с половиною дюйма?

— На этот раз глаз у тебя верный. Длина — аршин десять вершков.

На наковальне Леонтии приспособил стальную бабку. Раскалил полосу, положил ее на бабку, и Марья стала бить молотом по железу точными короткими ударами. Железо быстро принимало форму желобка.

— И не подумал бы, что она у тебя такая, — сказал Хлебников про Марью.

— Женщина, брат, — человек великий! — Леонтий засмеялся, вспоминая, как Марья впервые восемнадцать лет назад взяла в руки молот. Тогда она была по-девичьи тонка и молот хотя взяла твердо, но с опаской. Теперь брала без опаски. Платок, чтобы не мешал, она сбросила на плечи, лицо разгорелось, губы сжаты… Эх, молотобоец!

В углу прислонился к стене стальной стержень.

— Подай-ка!

Хлебников подал.

— Стой, стоп, куда кладешь — приваришь! — Леонтий насыпал в желоб толченого рога, стержень лег в полудиаметр полосы, удары молота стали легкими, частыми, Леонтий осторожно завертывал кромку.

— Света не заслонять! — крикнул он Бармину, просунувшему голову в дверь.

— Неровно, Леня!

— Сам вижу.

Снова раскалил полосу, снова положил под молот, придавая ей ровность, гладкость.

Кончался день. В доме жарили олений окорок. Глаша зажарила и для себя, и для постояльцев.

— Что ж ты для нас… — начала было Марья.

— А как же… вместе с Семеном оленя добывали.

На третий день ствол, кованный на восемь граней, был готов. Леонтий продел сквозь него волос, натянул на лучок и проверял на свет правильность. Когда обнаруживал места, плохо проваренные, и ямки, снова раздувал горн, снова Марья бралась за молот. Винтовку он хотел сделать безукоризненную.

— Попадать-то из этого ружья будете, дядя Леонтий? — спросила Глаша: ей все не верилось, что Корж сработает настоящую винтовку.

Леонтий не ответил. Взяв стальной прут с приваренной на конце шарошкой, вставил в ствол и, осторожно подворачивая прут, прострагивал канавки.

Через неделю винтовка была готова. Вот она, с простым, неполированным ложем.

Собрались мужики. В самом деле на вид хороша. И нетяжела, и к плечу удобна… А вот как в стрельбе?

— В стрельбе? — сказал Леонтий. — Мне и самому до смерти интересно, как она в стрельбе. Дай-ка патрончик, Хлебников!

— Жалко, коршуна нет, — засмеялась Глаша, вспоминая давний выстрел Леонтия.

Она сбегала за пузырьком. Поставила на камень в двухстах шагах. Леонтин волновался, делая этот первый выстрел из своей винтовки, — и не только потому, что много было положено труда, но и потому, что вокруг стояли люди, смотревшие на него с сомнением и любопытством, и он как бы держал экзамен.

Этот первый раз он целился дольше обыкновенного.

Вместе с выстрелом пузырек исчез…

Винтовка стала переходить из рук в руки. Стреляли Хлебников, Бармин, Аносов…

— И даже как бы мало отдает, — сказал Бармин.

— Ну, уж насчет отдачи, дело не в мастере, — заметил Хлебников.

— А почему? Мало ли какие у мастера секреты?

— Прижимай, когда стреляешь, покрепче к плечу, вот и весь секрет.

Марья в честь торжества напекла пирогов и приглашала к столу.

— Теперь ты человек, — сказал Хлебников. — Теперь ты здесь царем будешь, такой стрелок! Меня перешибает, — признался он с удивлением Аносову.

— Мы с этим человеком будем в дружбе, — говорил Еремей Савельевич, выпивая стакан ханшина. — Мы здесь с тобой дело поставим. Пей, Леонтий! Марья, что же ты ханшина не пьешь? Неочищенный, но забирает.

— Дела мы здесь не поставим, — возразил Леонтий. — У меня на многое есть думы. Одни винтовки варить — спасибо.

— Сваришь пару винтовок, по дешевке уступлю винчестер.

— С тобой, Еремей Савельевич, опасно иметь дело. Каким товаром торгуешь — гнильем! Что давеча Седанке продал? А за сколько?

— Ну, братец, ты у нас тут дурака не валяй, и за гнилье, и за цену в ноги поклонись! У Су Пу-тина, думаешь, лучше или у Линдгольма? У Винтера беру, у американца, первый сорт. Так насчет винтовочек…

— Посмотрю, — сказал Леонтий.

Он сделал еще четыре ружья. Одно — Хлебникову, два, по три рубля пятьдесят копеек за каждое, продал Аносову, четвертое припрятал для Седанки.

 

6

В начале марта пришла весна. Дул теплый ветер, солнце припекало, земля лежала черная, влажная. Но вдруг налетел тайфун, схватил землю морозом, замел снегом… Зима держалась неделю, потом опять уступила весне. Коржи корчевали свой участок. Дом должен был стать на склоне горы, лицом на юго-запад, а фруктовый сад Леонтий решил разбить не на южных склонах, как Бармин, а на северных.

Бармин полюбопытствовал:

— Думаешь, почудишь — так пойдет?

— Сад пойдет. Через несколько годков будут на ветках яблочки и груши. Это в России, Бармин, хорошо садить деревья на южном склоне. Что получилось с твоими грушами, почему они засохли? Думаю — потому, что в конце февраля на южном склоне пригрело их солнце, пробудило соки, а в марте ударил тайфун с морозом, Было так в прошлом или в запрошлом году?

— И в прошлом, и в запрошлом. Каждый год так.

— Друг мой Бармин, где у тебя разум!

Наутро после этого разговора Леонтий вышел нарубить сучьев. Во дворе у Бармина кричали жена и семилетняя дочь. Бармин бежал по двору с ружьем.

— Что за чертовщина! — встревожился Леонтий и поспешил к соседу, как был, с топором.

— Что такое у вас?

— Пошла я в коровник, а оттуда кровью в нос бьет и что-то тяжелое шебаршит и дышит…

— Эге, да крыша-то у вас, смотрите…

Крыша коровника, из ветвей, соломы и земли, была проломана.

— Медведь или тигр, — решил Бармин, — беги, дочь, за Хлебниковым.

Из коровника доносилась возня. Леонтий подошел ближе.

— Не подходил бы! — предостерег Бармин.

Тот, кто был в коровнике, теперь ломал стену, пытаясь выбраться на волю.

— Не подходил бы! — повысил голос Бармин.

Шум усиливался. Посыпались глина, щебень, высунулась лапа, и сразу отдалился огромный кусок стены. Показалась полосатая голова.

Тигр и человек смотрели в глаза друг другу. Яростные с желтой струей глаза тигра, умные и беспощадные. И такие же глаза в эту минуту были у человека.

Еще усилие — тигр выпростает плечо и выскочит.

Леонтий ударил его топором между глаз.

Подбегал Бармин.

Жена Бармина кричала:

— Убил, убил! Топором убил!

В коровнике лежали остатки коровы. Тигр выел у нее живот, грудь, обглодал окорок.

Женщины сидели около зверя, щупали теплую мягкую шкуру. Кажется, где скрывается в этих не слишком великих лапах страшная тигровая сила?

Сбежались все жители поселка.

Бармин снова и снова рассказывал, как жена вышла поутру в коровник, как там вздыхало и шевелилось что-то тяжелое и как Леонтий разделался с тигром топором.

— Леонтий хоть и недавно в наших краях, — сказал Хлебников, — а породы чисто дальневосточной.

Когда тигра перетащили во двор Аносова и тот, осмотрев его, уже давал цену, подъехали верхами четыре человека.

— Ваше высокоблагородие, не приметили вас из-за этого дела, — воскликнул Аносов.

Приехал начальник Суйфунского округа Занадворов.

— Это кто его тяпнул? — спросил Занадворов, низенький толстяк с рыжеватыми усами.

— Новый переселенец наш Леонтий Корж, ваше высокоблагородие. Вышел с ним один на один. Не видал на своей родине тигра и потому не испугался, так и думал — чуть побольше кота.

— Это ты здорово! — Занадворов пощипал усы, внимательно оглядел Леонтия и прошел в избу.

— Уплачу тебе семьдесят пять рублей, — сказал Аносов. — Мясо ведь не съешь, одна шкура. За шкуру больше никто не даст.

Он тоже прошел в избу. Его работники — сахалинцы, отбывшие каторгу, — волокли тигра в сарай, Занадворов спросил Аносова:

— За тигра деньги отдал?

— Никак нет…

— И не отдавай…

— Что так, ваше высокородие?

— Позови сюда Коржа.

Корж остановился посреди избы. Занадворов отодвинул тарелки, облокотился на стол:

— Откуда? Из Омской? Там хорошо, а здесь лучше? У меня, братец, такой обычай… я для всех оплот и защита — понял? Но люблю, чтоб и меня не забывали. Первого тигра убил?

— Так точно, ваше благородие.

— Этого первого тигра ты подаришь мне!

Смотрел на Леонтия прищурившись и пощипывал усы. Леонтий сказал тихо:

— Я, ваше благородие, вольный переселенец, мне ведь от казны ничего не положено. Корову мне надо. Корова стоит восемнадцать рублей. Насчет коня…

— Убьешь второго, а там и десятого.

— Этого я не отдам вам!

— Вот как!

— Не отдам, ваше благородие: корова нужна, дом не поставлен, Корж говорил ровно, упрямо, глухим голосом.

Светло-серые глаза Занадворова прищурились. Он усмехнулся.

— Каков? Я к нему лаской… Ну, иди!

Когда над светло-серой весенней землей закатывалось солнце, Занадворов уехал. Тигровую шкуру увез с собой.

Леонтий сидел в комнате, на лавке, привалившись спиной к стене.

— Не обдумывай ты этого, — успокаивала его Марья, — плюнь…

— Не за этим мы ехали сюда!

— А ты думал, что этого здесь не будет?

— А ты думала, что будет?

Потом он долго стоял на крыльце. Ушел бы и отсюда, да уйти некуда — край земли… А покоряться не буду, никто не заставит!..

Хлебников выстругивал древко для лопаты.

— У Занадворова в Никольском есть комната, вся в тигровых шкурах. Говорят, еще десять шкур требуется для полноты всего. Не покупать же ему!

— Не прощаю я таких вещей, друг!

Ложась спать, Хлебников сказал жене и дочери тихо, чтобы постояльцы не слышали:

— Достоин уважения… Самому Занадворову сказал: не дам!

 

7

За несколько лет до прихода в долину Суйфуна Коржей в верховьях Даубихэ появился чифуский хунхуз Лэй. На родине он поссорился с главарем шайки и, опасаясь расправы, бежал. У него был винчестер и две котомки товаров.

На Даубихэ Лэй нашел зверовую фанзушку земляка, промышлявшего соболей.

Фанзушку свою Ло Юнь сложил из толстых бревен, покрыл тростником и для устойчивости подпер с двух сторон стволами лиственниц. Возле фанзы, на делянке, выращивал чумизу и овощи.

Лэй стал выспрашивать у земляка, как живут соседние да-цзы и кто у них старший. Ло Юнь сказал, что старшего у да-цзы нет. Есть старшие в семье, их слушают, потому что они по годам старшие. Впрочем, молодых, если они советуют разумное, тоже слушают. Общего начальника нет.

— Дикари! Теперь я буду у них начальником!

Лэй предложил Ло Юню вступить с ним в компанию.

На следующий день они отправились в путь. На косах и отмелях чернели шалаши. Мужчины в зыбких оморочках бороздили реку и длинными маймами били кету. Оливковая, крупная, она шла одиночками, парами, косяками. На перекатах ее настигали мальчишки, бросали в оморочки, а сильную, сопротивлявшуюся прирезывали. С полными лодками они приплывали на косы, где женщины пластали добычу. Над протоками стоял запах крови и рыбьих внутренностей. Нажравшиеся собаки лениво бродили с раздутыми животами.

Лэй поднялся вверх по большой протоке, осмотрел шалаши, подсчитал количество женщин и мужчин. Ло Юнь здесь был своим человеком, его везде угощали. Лэй тоже ел длинные ломти рыбы, вырезанные прямо из живой спины, и, хотя ел такую пищу, впервые, она ему нравилась. Нравились ему и люди, худощавые, среднего роста, ловко бросавшие свои маймы, каждым ударом добывавшие рыбу. Нравились ему и женщины, пестро одетые, без устали пластавшие огромных рыб.

Вечером, когда мужчины вернулись на косу, Лэй разложил перед ними товары. Впервые видели удэ такое изобилие товаров. А хозяин был весел, смешлив, говорлив.

— Нравятся? Хорошие товары… берите!

И все брали — удачливые охотники и неудачливые.

Взял Бянка, добычливый охотник, взял его сын Ируха, один из лучших охотников народа. Взяли куртки, ножи, порох.

Брали спокойно. Приехал человек, должно быть тоже очень добычливый и хороший. Дает всем! А чем ему нужно заплатить? Соболями? Соболей много… Ируха в прошлую зиму добыл девяносто шкурок. Надо бы еще взять котел… звонкий котел! Собака поднимает голову и слушает приятный низкий звук. Дети слушают, молодая мамаса — жена Ирухи — слушает. Сидит на корточках Люнголи, на лице ее играют отблески костра. Молодая мамаса, ей всего четырнадцать лет.

По всем протокам верхней Даубихэ разнеслась весть: приехал хороший человек! Многие приплывали из дальних мест и брали у него то, что им нравилось.

Ло Юнь в своей фанзушке жил одиноко, но Лэй решил жить иначе. Он плавал по протокам и присматривался к женщинам. Больше всех ему понравилась Люнголи. Отлично пластает рыбу. Лежа на песке, Лэй долго смотрел на ее проворные руки, ловил ее внимательный взгляд. В ушах ее висели полукруглые серьги, на запястьях деревянные, отлично выделанные браслеты. Подол халата тяжел от медных и серебряных монет. Люнголи движется, монеты звенят. Жена Ирухи!

Поговорил с охотником: не уступит ли?

Ируха засмеялся:

— Посмотри-ка мою сестру, как раз подойдет тебе…

Лэй решил взять сестру охотника.

Бянка, польщенный сватовством, не назначил цену за девушку, сказал: сам видишь, сколько она стоит!

Лэй заплатил за нее мало и, так как знал, что платит дешево, пояснил — это только часть тори, остальное он выплатит потом.

Именем девушки он не поинтересовался и увез ее к себе. Теперь он жил отлично. Пища была, жена была, товары были проданы. Он много ел, курил. Все знали, что он хороший человек.

Поздней осенью, когда над протоками сквозь чащу синело небо, а сама чаща из зеленой превратилась в золотисто-пурпурную, Лэй отправился во Владивосток. Жену он оставил в фанзе, приказав ей жить с Ло Юнем, как с мужем. Зимой во Владивостоке его ждали многие удовольствия.

В начале апреля, забрав в долг у купца Су Пу-тина новые товары, он вернулся на Даубихэ.

Охотники кончали соболевать. Запасы пищи вышли, одежда истрепалась, собирали съедобную траву и варили с остатками юколы. Вдруг по шалашам разнесся слух:

— Приехал хороший человек, приехал хороший человек! Еду привез, товары привез.

Так происходило в течение нескольких лет.

Все радовались: какой хороший человек живет в тайге! Он снабдил всех котлами, куртками, копьями. Брал недорого — соболями! Соболей много, пусть берет себе соболями!

Так было и на пятую весну.

Хороший человек сидел в шалаше, Ло Юнь тут же варил суп. Охотники, расположившись вокруг, курили ганзы. Приехал Бянка с сыном и подсел к самому костру. Как-никак он был родственником хорошему человеку.

Угощались вовсю. Огромный котел с варевом кипел на костре. Ели оленину, свинину, рисовые пирожки.

— Кто хочет еще? — спрашивал Лэй. — Я сам да-цзы… у меня жена да-цзы. У меня скоро будут дети, Бянки внуки. Ешьте и пейте, сегодня праздник — кончена охота…

Лэй наливал в чашечки ханшин и подносил гостям.

— Лосиное мясо не очень хорошее. Но свежие лосиные ноздри и лосиная печенка — хороши… Бянке — лосиные ноздри, Ирухе — лосиную печенку. Ешьте, дорогие гости!

Бянка с довольной улыбкой ел мягкие лосиные ноздри. Печень была еще теплая, сам лось лежал тут же с откинутой головой, рассеченный надвое, чтобы удобнее было доставать нежные части.

Ло Юнь налил в котел воды, бросил туда два кирпича чаю.

— Пейте, гости; вкусный чай!

Бянка говорил довольным голосом:

— Если есть крупа — возьму! Если есть порох и пули — возьму. Даже если есть ружье — возьму. Мало-мало удача… Один соболь такой был… старый, злой. Пять дней за ним ходил… Ох-хо, какой соболь! Вот какой соболь! — Он вынул из-за пазухи темную дорогую шкурку.

Лэй горестно причмокнул и долго покачивал головой:

— Обидно, такие соболя теперь совсем упали в цене. Пегого соболя теперь надо. Теперь твой соболь совсем дешев…

— Как пегий нужен? — удивился Бянка и посмотрел на сородичей. — Пегий соболь — худой соболь! Как это может быть? За пегим я и не хожу, пусть за ним другие ходят. Мой соболь — вот какой соболь.

— Твой соболь теперь совсем мало стоит, — со вздохом повторил Лэй.

Бянка испугался. Нынче он отлично соболевал и рассчитывал вдвоем с сыном взять товаров сразу на весь год. Думал, муки возьмут пятнадцать пудов, рису пять пудов, соли пуд, чаю много кирпичей, патронов возьмут, пороха, одежду, топор возьмут, нитки, спички… Все это есть у зятя. Вон шалаш полный, фанза полная…

Бянка испугался, но не подал виду, насыпал в ганзу табаку, прижал его пальцем.

— Лучшие соболя ничего не стоят! — грустно сказал Лэй.

Даже костер как будто стал гореть хуже.

Ируха разглядел в углу шалаша кучу темных соболиных шкурок, лежавших небрежно, как ничего не стоившие.

— Сколько же теперь сто́ит темный соболь? — спросил он.

— Столько-то… — Лэй печально назвал цену.

Бянка выпустил густой клуб дыма и уставился на своего зятя. Опять молчали.

— Отчего такая цена? — Ируха говорил удивленно. — Зимой я встречал орочей с реки Аввакумовки. Они говорят, в Ольгу приехал представитель Амурской компании. Говорит, темные соболя очень поднялись в цене.

— Что знают твои орочи?! — воскликнул Лэй, — Какая Амурская компания! Кто вез для вас товары, трудился и подвергал себя опасностям — Амурская компания?

Лэй смотрел вспыхнувшими, округлившимися глазами на удэйцев.

— Что поделать! Хоть вы принесли плохих соболей и они ничего не сто́ят… берите, что вам надо.

— Может быть, они на будущий год поднимутся в цене? — осторожно спросил Бянка.

— Конечно, поднимутся, как они могут не подняться? Я об этом хотел вас предупредить.

Ируха вывернул свой мешок. Заискрились бурые, серебристо-бурые и совсем темные шкурки… восемь десятков! Лэю хотелось осмотреть каждую, но он небрежно и даже не глядя побросал их в угол шалаша.

— Потом посчитаю…Амурская компания! Кто будет думать про Амурскую компанию, тому худо будет. Мы ведь родные люди. Ведь твоя сестра скоро родит мне сына. Берите что нужно.

Бянка взял то, что хотел, и Ируха взял, и остальные тоже. Все, кроме того, взяли еще много ханшина, который стоил очень дорого и которого впервые охотники видели так много.

Все повеселели.

По тайге быстро распространилась весть, что нынче в цене пегие соболя, и, когда Лэй пробрался в новые места, он повсюду по дешевке скупал самых ценных соболей.

Купцы вернулись в фанзу с богатой добычей.

Из трубы курился дымок, за фанзой звонко кололи дрова. Лэй приотворил дверь и увидел у печи девочку-жену и на канах двух мужчин, игравших в кости. Один из них был сам владивостокский купец Су Пу-тин.

— Гости у меня, вот хорошо! Такой человек, как Су Пу-тин!

Бат разгрузили, мешки с мехами положили на верхние нары. Сейчас можно было отдохнуть: есть, пить, играть в кости! Если Су Пу-тин даст хорошую цену, пусть берет пушнину…

Целый день гости и хозяева пили и ели. Ели пельмени из кабанины с черемшой, ели жареных, мелко искрошенных рябчиков, соленую капусту, соленую редьку.

— Я дам тебе самые лучшие товары, — говорил Су Пу-тин Лэю. — Я сразу вижу тебя. Твои дела пойдут хорошо.

Су Пу-тин, высокий белолицый мужчина с немного припухшими веками, оправлял рукава своего халата, чтобы они не мешали угощаться. Открыли дверь. Совсем теплый ветер с реки! Ах, хороша, хороша весна!

Су Пу-тин и Лэй не играли в кости, — сделка еще не была заключена. Они только поддразнивали остальных:

— Эх-ха, разве так кидают? Мне рукава мешают, а то я кинул бы!

— Они будут играть всю ночь, а мы займемся делом!

Лэй посмотрел в глаза гостю, ленивые и как бы совсем равнодушные, и так же лениво ответил:

— Завтра уж! Ты устал, я устал…

К полуночи бобовое масло в лампе выгорело, на дворе стало прохладно, слышался ровный шум реки на перекатах.

— Спать, спать! — гнал всех Лэй.

Су Пу-тин растянулся на подстилке из барсучьих шкур и смотрел, как молоденькая да-цзы в углу на нарах постилала себе и мужу.

Лэй размотал онучи, снял улы и стоял босой на полу.

Су Пу-тин думал про него: хорошо начал, будет толк, — правда, пока еще плохо знает соболей, молодой. И думал, что легко возьмет его в свои руки.

Ночью в фанзе спали. Спали, как всегда, раздевшись догола, укрывшись ватными одеялами. Душно после обильной еды, ханшина, игры в кости. Лэй лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту и слушал сонное дыхание. Подождал часок, встал, натянул штаны, на четвереньках пробрался к лампе, подлил масла, засветил.

Снял с нар мешки, отнес на постель и стал сортировать шкурки. Он знал их наизусть. Напрасно думал Су Пу-тин, что он молод! Двадцать самых лучших соболей он завернул в тряпку и спрятал в угол между мешками с мукой. Потом лег и заснул.

Проснулся позднее других. Девочка-жена кипятила воду для лапши, Су Пу-тин курил на канах и рассказывал Ло Юню печальный случай с одним купцом, который пробирался на лодке вдоль морских берегов, намереваясь скупить у орочей соболей. Купец думал, что успеет пристать к берегу, если поднимется буря. И не успел. Тайфун налетел сразу.

— А-яй, — посочувствовал Лэй. — И все товары погибли?

— Все.

— Что ж, приступим?

— Конечно, дело сделаем — есть будем.

Освободили место на нарах. Лэй принес мешок, сел против Су Пу-тина, вытряс из мешка соболей. Глаза купца с припухшими веками смотрели на них равнодушно, как недавно глаза и самого Лэя. Но если да-цзы можно было обмануть пренебрежением, Лэя обмануть было нельзя.

— Всю партию сразу?

— Покупаю каждого. Ну, вот этот рыжий!

Су Пу-тин взял за хвост рыжевато-бурого соболя, показал его, посмотрел на свет, назначил цену.

Лэй ударил себя по коленям.

— Ух, цена! Клади назад, не продаю. Ло Юнь, какую он дал цену?!

Су Пу-тин вытащил из кучи белого соболя и захохотал.

— За этого я возьму дорого, — сказал Лэй. — Такой раз в сто лет попадается.

Перед вечером Су Пу-тии сказал Лэю:

— Брось его в печку. Вся партия из-за него пропала.

Шкурка пошла по рукам.

— А у этого брюшко светлое. Эх, надавали тебе всякую дрянь!

Спор шел из-за каждой шкурки. Пот выступил на лбу у Лэя. Су Пу-тин был быстр в словах, мгновенно находил брак, и Лэй, считавший себя знатоком, почувствовал полную беспомощность.

— А у этого лапки! Шкурка ничего, да лапки вытертые! Улы ими, что ли, чистил или шею щекотал?

— Зачем так? — с достоинством спросил Лэй. — Ты же знаешь, это ходовой соболь! Ходовой соболь идет — шерсть собьет, — смотри, он и когти притупил. Издалека шел… Темный, через горы пришел. Цену дай ему хорошую.

Лапша закипела, остыла, застыла. Чайники перестали кипеть, печка потухла. В открытую дверь заглянуло высокое солнце. Девочка-жена отошла от печки и стояла позади всех, смотря на шкурки, которые то взлетали, то падали, переходя из рук в руки.

— Совсем пегий соболь?! Ноги, хвост, даже голова?!

— Самка, разве не знаешь? — зло спросил Лэй.

Он вытирал пот на лице грязной тряпкой. Су Пу-тин сидел важный, глаза из-под припухлых век смотрели весело, он побеждал, он хорошо заработает.

— Ну, всё! — сказал он, купив последнюю шкурку. — Теперь посмотрим наши расчеты.

Он вынул долговую книжку…

Хозяйка снова растопила печку, закипела лапша, кипели чайники, Ло Юнь делал рисовые пирожки, посыпая их толченым сахаром.

Сытно поели. Все были довольны. Погода больно хороша. Мошки еще нет, тепло. Земля пахнет. Почки на деревьях.

— А может быть, ты у меня еще кое-что купишь? — спросил Лэй, выходя во двор, присаживаясь на корточки и разворачивая тряпку.

Глаза у Су Пу-тина сузились.

Он увидел партию великолепных темных соболей, могучих, пушистых, лучших соболей Ирухи и Бянки.

Торговцы сидели на корточках друг против друга и молчали.

Лэй молчал, торжествуя. Су Пу-тин молчал, поняв, что остался в дураках.

— Сколько ты за них хочешь?

Лэй назвал огромную сумму.

Су Пу-тин мог не купить этих соболей, но тогда вся его сделка не стоила ровно ничего. Что значат те шкурки без этих?

— А меньше? — безнадежно спросил он.

— Меньше не будет!

Су Пу-тип заплатил назначенную сумму.

 

8

Су Пу-тин был хорошо известен в Приморье. Семь лет назад открыл он на владивостокском базаре торговлю.

— Русская люди шибко хо люди, — говорил он, стоя за прилавком своей лавочки, широко — улыбаясь и как будто готовый русским отдать все. — Бери, бери, моя ничаво не надо, моя маманди…

Он учился русскому языку и скоро говорил на нем правильно, почти без акцента.

Ему нравилось, что в крае мало русских купцов и ведут они свои дела через китайцев. Не ходят русские в тайгу.

Только один человек беспокоил его — Миронов. Тот всем интересовался. Даже самого Су Пу-тина расспрашивал о да-цзы. Но разве Су Пу-тин знает, кто такие да-цзы? Он их и в глаза не видал!

Торговые дела Су Пу-тин вел так успешно, что уже через несколько лет во многих местах края у него были лавочки, лавки, магазины. Свое положение он закрепил женитьбой на русской, Пашковой Таисе. Женился он так: на Новый год приехал в Никольское и, не заезжая в свой магазин, отправился к начальнику Суйфунского округа Занадворову.

— С чем бог принес, Супутинка? — спросил Занадворов, когда гостя впустили в столовую.

— Привез… маленько… тебе…

Быстрым мягким шагом он подошел к столу и развернул платок.

— Подарок! Бери.

— Хороший ты манза, — сказал Занадворов, разглядывая меха и наливая гостю рюмку водки.

Когда подарки были приняты, Су Пу-тин поехал к Пашковым. Туда он привез ханшин, водку и американские консервы. У Пашковых пировали соседи. Таиса помогала матери, приносила из кухни противни, блюда с жареным мясом, миски с квашеной капустой.

— Место для дружка! — закричал Пашков.

— Мало пьете! — сказал Су Пу-тин. — Разве это Новый год? Две бочки привез, пейте…

Когда Тайса проходила по комнате, Су Пу-тин смотрел на нее и говорил: «Таиса, Таиса, Таиса!»

Но никто не слышал его слов.

Когда она садилась за стол, он разглядывал ее, тоже слегка захмелевшую…

От духоты, телесного жара и веселья настежь раскрывали в избе двери, врывался морозный воздух, небо заглядывало, полное звезд. Таиса прикладывала к шее руки и расстегивала жаркий воротник.

На следующий вечер отец сообщил ей о сватовстве Су Пу-тина.

— Так он же некрещеный! — воскликнула Таиса.

— Крестится! Занадворов советует: «Отдай дочь! Богаче его в крае нет».

Су Пу-тин женился на Таисе.

Жил он с ней по русскому обычаю: показывал гостям, разговаривал с ней при гостях и объявлял всем:

— Теперь я русский. Моя жена кто? Таиса Пашкова!

 

9

Коржи наконец поставили свой дом. Угол большой комнаты украсила полка с книгами по садоводству, огородничеству, пчеловодству; особое место заняли книги, известные в просторечии под названием запрещенных, подаренные еще на родине постояльцем Григорием Тимофеевичем.

Дом стоял на фундаменте, крытый оцинкованным железом.

В первый год посев был неудачен. Налетел тайфун, вздулись все ручьи и речки: Грязнушка, Клепка, Перевозная, Песчаная протока, Ротный ключ. Потоки дождя хлынули с сопок, размыли распадок, прорвались на леонтьевское поле и уничтожили его.

Можно было рассердиться, вознегодовать, пасть духом. Все, мол, говорят: край не для хлебопашца! Так оно и есть! Но Леонтий сказал Аносову и Бармину:

— Ничего, поймем и покорим.

Он обследовал сопку и пришел к выводу, что если прорыть водоотводную канаву и стены ее выложить камнем, то никакой тайфун не будет страшен полю. Много труда? Много, господин Аносов. Но вот Миронов говорит же, что не будет край твоим, пока ты не забросишь в него семени и земля от трудов твоих не родит…

В северной лощине принялся плодовый сад. Теперь и Бармин последовал примеру Леонтия: не на южных, а на северных склонах разбил сад.

Конечно, Еремей Савельевич, зачем сад? Яблоки и груши привезут из Америки и Японии… На другое надо класть силы… Золото в крае есть, соболь, панты, женьшень! А глупые люди, вместо того чтобы заниматься богатством, радеют над кислятиной — над яблоками! Тьфу ты, прости господи, темнота российская!

А того Еремей не понимает, что человек должен обрабатывать и устраивать землю, сердцем любить ее, а не наживаться! Панты, соболя, золото! Надо так хозяйничать, чтобы богатство приумножалось, а не истреблялось. И Миронов такого же мнения. Приезжал прошлый раз — очень обрадовался, узнав, что Леонтий не проклял края оттого, что наводнение смыло его посев.

Главные средства в это время давала охота. Кабанина — пять рублей пуд. Аносов хотел на месте платить три — доставка, мол, во Владивосток, то да се! Не сердись, Еремей Савельевич, обойдемся без тебя, сами будем доставлять вдвоем с Хлебниковым, на двух конях. Интендантство кабанину берет, «Кунст и Альберс» берет. Подрядчик Галецкий, который прокладывает дорогу и сейчас рвет Барановские щеки, берет…

Как-то, продав кабаиину Кунсту, Леонтий зашел в номер гостиницы «Золотой Рог» к Зотику Яковлевичу.

За окном, прямо к бухте, к заборам вокруг порта и интендантства, простирался зеленый пустырь. На рейде стояли шхуны «Акула» капитана Винтера, «Миледи» Попова, получившая новое имя «Красавица», и первый прибывший пароход Добровольного флота «Нижний Новгород», отправлявшийся с партией каторжан на Сахалин. Шаланды китайские и корейские шампунки и шлюпки. Все это точно тонуло в светло-лазоревой воде бухты и светло-голубом небе.

— Знакомьтесь, знакомьтесь, — приглашал Миронов. — Алексей Иванович, это тот самый Леонтий Юстинович Корж, о котором вы уже наслышаны.

Из разговора Леонтий выяснил: Попов считает, что иноземные промышленники несут молодому краю разорение. Для них Россия — пришел, ограбил, разорил!

— А для меня край — источник моего блага. Он здоров, и я здоров. Торгуй, промышляй, созидай! Садись поближе, Корж. Вино пьешь? Ни вина, ни водки? Сектант, что ли? Ах, помалу все-таки пьешь!

Налил стопочку, придвинул закуску.

— Алексей Иванович на своей шхуне будет привозить доброкачественные товары, — сказал Миронов, — и продавать будет по нормальной цене. У него правильная точка зрения: коренному русскому промышленнику нужно вести свое хозяйство так, чтобы край не оскудевал. С нищего края и купец не разживется.

— Что правда, то правда, — согласился Леонтий. — Если вам, господин Попов, понадобится кабанина или что-нибудь иное, надейтесь на меня, буду поставлять. И с Хлебниковым поговорю. Я тоже хочу беречь край.

 

10

В мае сползают по Татарскому проливу льды и тают в теплых южных водах. Густой туман стоит над проливом, и частый в это время года восточный ветер гонит его на Владивосток. Правда, горы не пускают его к Раздольному, но все же мозглый, сырой ветер и здесь задерживает весну.

Весна явилась неожиданно. Леонтий утром вышел во двор, на плечи накинул меховую куртку, на голову надел шапку и, когда переступил порог, не поверил: было не только тепло, но необыкновенно, чудесно тепло. Пряный аромат далеко на западе цветущих лесов и полей преобразил вчерашний скудный мир.

Леонтий скинул куртку и шапку, крикнул сыну:

— Семен!

Встревоженный Семен выскочил в исподнем.

— Зови мать, лето пришло!

Да, это была уже не весна — лето. Разгоралась заря над сопками. Глаша Хлебникова выбежала во двор навстречу теплому ветру, и закричала, и запела.

Марья распахивала все пять окон.

— Теперь и пшеничка пойдет, Леонтий!

Хлебников кричал со своего крыльца:

— Ну, теперь, Леонтий, все пошло — и не удержишь! На пантовку надо…

На пантовку собирались втроем: Леонтий, Хлебников и Седанка. Не ради удовольствия — деньги были нужны. Лишнего коня нужно — огромные всюду расстояния; шлюпку нужно, да не простую, а чтобы выйти по Суйфуну в Амурский залив и плыть без забот до самого Владивостока. Семья не одета. И наконец, того и гляди, свадьба будет. Все идет к тому, что породнится Леонтий с Хлебниковым. А уж свадьбу надо сыграть толково!

…Седанка прибыл в назначенный день в куртке, улах, в наколенниках из барсучьей шкуры, надетых на дабовые штаны. За плечами его висела винтовка — подарок Леонтия.

Он торжественно поставил ее в угол.

— Денек обождете, — сказала Марья, — сухари не готовы…

В угловой охотничьей комнате Леонтий и Хлебников осматривали и чинили снаряжение: вьючные сумки, обувь, охотничьи костюмы, точили ножи, проверяли патроны и винтовки, Седанка сидел на скамье, курил и сообщал последние новости. По его мнению, пантовать надо в долине Майхэ.

— Там горы высоки, — заметил Леонтий. — Особенно между Супутинкой и Баталянзой.

— Пантовары пошли туда.

— А пантовары — супутинские?

— Конечно, его. Все пантовары его. Других пантоваров Су Пу-тин не пускает. Третьего года наведался с маньчжурской стороны пантовар, повел дело самостоятельно. Осенью его нашли убитым! Говорят — хунхузы! Однако хунхузы не трогают супутинских!

Марья вынула сухари из печи. Как всякая хозяйка, она радовалась тому, что они хороши. Глаша заглянула в кухню.

— Дух-то какой, ровно куличи!

— Уж ты наговоришь! — запротестовала довольная Марья. — У вас-то, поди, во сто раз лучше…

— У матери тесто хорошо, а у вас лучше… И, кажется, вся-то сдоба у вас — крыночка молока да три яйца.

— Больше и не нужно.

Рассыпала на полу, на полотняной скатерти, рис и стала выбирать камешки, потому что в рисе всегда, даже в первом сорте, остаются камешки.

Голос Семена слышен сквозь стену. Семен рассказывает отцу, как Аносов охотится на пятнистых оленей. Человека олень теперь побаивается, а коней нет. Аносовские кони на берегу Суйфуна паслись рядом с оленями. Вот Аносов и догадался, сел на коня и поехал к оленям. Олени подняли головы, смотрят, ничего не понимают. Подпустили диковинного коня на пять шагов, Аносов застрелил из винчестера шесть оленей, смеется и похваляется: «Леонтий там и Хлебников ноги бьют, силу изводят, а я подъехал на коньке и взял то, что мне нужно».

— Где можно взять, Аносов уж возьмет, — заметила Марья.

Утром, завьючив двух коней, охотники направились к реке Поповке.

Подступали сопки, синие в утреннем воздухе. Степь, равнина — хорошо. А горы лучше. Горы возвышают человека. Они всегда красивы, безобразных гор нет. Всегда они говорят человеку, и всегда что-то недосказывают… А ведь это хорошо, Седанка!

Седанка курит и идет широким шагом.

 

11

Высокая и крутая сопка, у подножия которой стали табором охотники, имела на южной стороне много мысков и прилавков, покрытых обильной травой. Среднюю часть горы захватила тайга. Здесь, в сыром сумраке, точно отсутствовала жизнь иная, кроме растительной. Но зато она была могуча: корни, листья, стволы, ветви переплетались в непроходимую чащу.

Ближе к вершине тайга редела, выступали голые скалы, дубы росли низко и кряжисто.

Оленухи весной держатся поближе к берегу моря, где дуют сильные южные ветры, где нет мошки, а горные склоны поросли орешником и леспедицей. Пантачи же предпочитают скалы и осыпи вершин, только изредка в ясные дни спускаясь к морю посолоновать.

В ясный день охота трудна: пантач чуток и никого к себе не подпускает.

Охотники варили рис, смотрели в ясное предвечернее небо, примечали движение ветра, аромат деревьев и трав, поведение птиц, дымку на горизонте, решая — переменится погода или нет.

Погода переменилась среди ночи: потянул южный ветер. Сначала теплый, он с каждой минутой делался прохладнее. Очевидно, над морем туман и дождь. Леонтий и Седанка вышли из шалаша.

— Мало-мало холодно! — сказал Седанка. — Охота будет!

Заморосил дождь. Очень темно: ни сопок, ни неба, ни моря. Дождь легко шуршит о листья шалаша. Пропали запахи. Не будет, пахнуть и след человека. Седанка курит свою ганзу, медленно разгорается и притухает красный глазок.

Леонтий лежит, опершись на локоть.

Велика Россия, а вот эта ее частица особенно ему люба, здесь человек в единоборстве с природой. Со зверем таежным борется и побеждает. Земля тоже, хочет не хочет, начинает поддаваться ему. Когда с поля под Раздольным выбрали мелкий щебень, принялась пшеница. Правда, еще скудноватая, — должно быть, нужно вывести свой, приморский сорт… Победить зверя и землю! Побеждать землю сладко!

Седанка спрятал ганзу и пьет из чайника воду.

— Если завтра, Леонтий, возьмем два оленя, надо сразу на коней и в Цимухэ.

Немного погодя он говорит:

— Твоя винтовка хорошо бьет… — говорит для того, чтобы напомнить про подарок и про то, что дружба, скрепленная им, нерушима. — Есть у меня в Китае знакомый человек Ли Шу-лин. Когда я вернусь домой, я расскажу ему про тебя.

— А ты хочешь вернуться домой?

— Надо дело делать, Леонтий. Знаешь, какое дело? — Он опять закуривает ганзу.

Он рассказывает, какое это дело, подыскивая слово за словом и часто спрашивая: «Леонтий, понимаешь?»

Леонтий понимал.

— Машинка, обман… надо долой!

— Вот как получается, — задумывается Леонтий. — Россия без конца и краю, богата всем. А вот царская правда — для народа кривда… Что царю хорошо, то народу плохо. У вас, видать, тоже так. А Ли Шу-лин кто такой?

Седанка рассказывает про сельского учителя Ли Шу-лина.

Леонтий слушает, мысли его идут все дальше; громче шуршит дождь о настил шалаша, зябче становится. Седанка закрылся своими барсучьими шкурками, Леонтий завернулся в одеяло.

Вышли на охоту, едва рассвело. Леонтий натянул штаны из чертовой кожи, фланелевую рубашку, покрепче у лодыжек стянул ичиги.

Дождь сечет легкий, косой — будто совершенно пустячный дождь, но скоро взбухнут ручьи, зашумят с гор потоки…

Олень, пользуясь туманом и дождем, должно быть, уже спустился на травяные прилавки. Мягкая трава стала от дождя еще мягче, беззвучно ступает по ней человек. Самое чуткое звериное ухо не поймает шороха, тем более что дождь шуршит, успокаивает, располагает к покою, к дреме.

Вышли на обширный прилавок, поросший высокой, сочной травой. Далеко внизу море, смешанное с дождем, тучами, пронизанное серым светом. И этот серый, тусклый свет — везде. Едва проступают в нем мутные, затуманенные дождем склоны сопок.

Но явствен в нем след оленя на мокрой траве.

Вот он шел здесь, вот пасся, переступая осторожно с ноги на ногу…

Фланелевая рубашка мокра, ичиги полны воды. Леонтий торопливо развязывает ремешки, разувается, выливает воду… Седанка исчез. Посветлело, видна тяжелая, мрачная в дожде громада сопки. И тихо, тихо. Вот какой мир: дождь, море, сопки, ветер — все тихое, и в этой тишине крадется охотник.

След оленя вьется по краю прилавка. Если зверь все время держится по этому крутому склону, то стрелять его трудно — раненный, он покатится с кручи.

Стрелять нужно с толком. По этому поводу Леонтий уже спорил с Хлебниковым. Тот, когда встречает зверя, теряет хладнокровие, глаза загораются, и он бьет, лишь бы убить. А такая охота ни к чему.

След описал восьмерку и опять повернул к краю прилавка.

Леонтий увидел пантача. Животное пасется и слушает, но не оглядывается. Ветер не доносит до него запаха человека, потому что в дожде пропали все запахи.

Стрелять под ухо нельзя — расколешь череп, и панты потеряют в цене. Стрелять в шею — прыгнет, покатится с кручи, сломает панты. Надо стрелять в печень.

Леонтий делает три шага в сторону, выцеливает печень, спускает курок.

Олень вздрогнул, переступил с ноги на ногу и стал ложиться.

Леонтий подбежал к нему, одной рукой схватил за рога, не позволяя им прикоснуться к земле, второй, вооруженной ножом, отнял голову от туловища.

Отличное было животное, отличные панты!

В другом конце прилавка, под сопкой, тоже прозвучал выстрел. И Седанка с добычей!

Дело сделано. Дождь моросит, сумеречен воздух; на юге — вместо моря — сизо-свинцовая пелена.

Хлебников слышал выстрелы, костер у него пылал, похлебка кипела.

Леонтий и Седанка обрубили принесенные черепа чуть повыше глаз, обтянули кожу, сшили ее накрепко, привязали панты к доскам и повесили в дыму костра.

Утром, надев лямки досок через плечи, сели на коней. Хлебников остался в таборе.

 

12

В Цимухэ, небольшой деревушке, было шумно. Из открытых дверей фанз несся запах пищи и водки.

Пришли охотники из Шкотова, с лоринцовской телеграфной станции на Лефу, телеграфисты Баранова и Раковского. Пришли ближние тазы.

У кого было по паре пантов, у кого по две.

Лэй со своим компаньоном Ло Юнем расположился на площадке у мельницы. Кипели котлы, варилась еда, на циновке лежали банчки с ханшином и спиртом. На глазах у всех лежали, чтобы все видели богатство и силу Лэя.

Но пока торговля шла не блестяще: Лэй давал за панты небывало низкую цену.

— Почему такая низкая цена?

— Моя почем знай?

— Нет, ты послушай, Лэй: оленей не становится больше, а больных, которых надо лечить пантами, наверное, не делается меньше, почему же упала цена?

Охотники шумели, Лэй их успокаивал и усиленно угощал спиртом и ханшином. И те, кто изрядно выпил, соображали, что за угощение они уже задолжали купцу, чем же расплачиваться? И они расплачивались пантами, тем более что и продавать-то их больше некому. До Владивостока не довезешь — закиснут!

— Нет, я своих не продам, — говорил Зимников. — Псу дам, пусть жрет! Не хочешь давать цены — пусть пропадом пропадают.

— Ты шибко мало пил спирт, — угощал его Лэй. — Охотиса, охотиса, надо мало-мало отдыхай… Мадама надо.

— Иди ты к черту со своей мадамой, — сердился Зимников. — Ничего понять нельзя, дают цену, какую хотят… А у тебя, Леонтий Юстинович, здоровенные панты… какого быка положил! Тут тысячей пахнет. Сколько он тебе дает?

— Еще не знаю.

Лэй громко кричал:

— Моя ничего не жалей для знакомых: кушай, пей, хочу продавай, хочу не продавай… панты мало-мало подожди и шибко хорошо киснут еси. Тогда его собака могу кушай.

Увидел Коржа, привстал, перешагнул через угощавшихся.

— Здравствуй, здравствуй, хоросо твоя ходи сюда!

Корж несколько раз встречался с Лэем во Владивостоке в лавке у Су Пу-тина. Лэй казался Леонтию веселым купцом, радующимся всякой, даже небольшой прибыли…

— Ханшина я не любитель, Лэй… Вот спирта глоток сделаю…

— Гусятина свежая еси. Будешь кушать? Печенка гуся еси. Крылья гуся кушай…

Леонтий выпил разведенного спирта, снял с плеч панты и положил их перед Лэем.

Панты были великолепны. Могучие, но не перезрелые, в самой поре.

Лэй взглянул на панты и заговорил с Ло Юнем. Они осматривали панты, осторожно прикасались к ним пальцами, поворачивали доску.

Леонтий, прищурившись, смотрел на все эти таинственные действия. Зимников крикнул:

— Чего твоя, Лэй? Эх, какие панты, я таких еще не видел.

— Моя покупай нету, — сказал Лэй.

— Почему? — удивился Леонтий.

Опять Лэй и Ло Юнь говорили по-китайски, обсуждая им одним ведомые пороки и недостатки пантов.

— Твоя, Леонтий, не понимай, это шибко худой панты еси.

Зимников присел перед пантами, тоже нюхал и щупал их. Свежие, хорошие панты.

— Хочет сбить цену, Леонтий! Эх, кабы можно было в другом месте продать, во Владивосток свезти, а чтобы не закисли, здесь сварить… Да некому сварить, Ло Юнь свои варит, а если тебе и сварит, то так, что не обрадуешься.

— Кушай, еще кушай… — угощал Лэй. — Шибко большая машинка еси. Смотрю — панты хороши. Моя думай: деньги Леонтию давай, богата будет Леонтий, много гуляй будет. Потома моя смотри: панты не годиса, машинка еси, твоя не понимай. Другой раза такого не стреляй, большой убытка еси…

Он снова осматривал панты, водил пальцем по их нежному ворсу, нюхал и чмокал толстыми губами.

— Сто рубли могу давай, больше не могу.

— Побойся ты бога, — сказал Леонтий, — ведь они тысячу стоят.

— Сто рубли, больше не могу.

Ло Юнь, равнодушно посвистывая, пошел к мельнице, к двум большим жерновам, из которых верхний приводила в движение лошадь, шагавшая с завязанными глазами по кругу. Сейчас мельница бездействовала, около жерновов Ло Юнь варил панты: горел под котлом костер; дымились жаровни, поблескивая синим огнем, в чаду дыма консервировались панты, ожидая очереди попасть в котел.

— Сто рубли — хорошая цена, — сказал он, приподнимая у котла крышку и смотря на воду.

Седанка, заходивший в фанзу к знакомому, подсел к костру. Леонтий кивнул ему на панты, которые с недоумевающим видом разглядывал Зимников.

— Может быть, в самом деле они, Леонтий, того, с брачком? — говорил Зимников. — Мы, брат, мало в них понимаем, нам бы только убить да вырубить, а манзы из них снадобье варят.

— Почему ты не покупаешь панты? — спросил по-китайски Седанка.

Лэй внимательно оглядел его.

— Если я не беру, — значит, так надо, — сказал он внушительно.

— Я думаю, так делать не надо, — сказал Седанка, не обращая внимания на внушительный тон Лэя. — Охотник добыл панты и имеет право получить за них настоящую цену.

— Не люблю поучений!

— Ты думаешь охотник в первый раз добыл панты, покупателей, кроме тебя, нет, так ты хочешь у него даром взять панты?

Торговец и Седанка сидели друг против друга. Лэя, хозяина большой реки, так возмутили слова зверовщика, что он ничего не мог придумать в ответ. Выпученными глазами он смотрел на палец своей руки, приминавший в трубке табак, и пыхтел.

— Уходи отсюда, — сказал он наконец. — Кто ты такой, что вздумал меня учить?

Седанка набил табаком ганзу, прикурил ее от уголька и сказал громко, по-русски, оглядывая охотников, одни из которых угощались яствами Лэя, другие внимательно следили за всем, что происходило с пантами Леонтия Коржа:

— Эй, купеза, набавляй цену, чего твоя… сто рубли! Тысячу сто давай!

Даже те, кто угощался, перестали угощаться, услышав эти слова.

— Твоя, Ван, играй, играй, — деланно засмеялся Лэй, — новый купеза пришела, шибко богатый купеза!

Он не знал, как отнестись к словам Вана. Наверно, много выпил спирту, и теперь в голове шумит.

— Тысячу сто давай! — так твердо повторил Седанка, что Лэй перестал улыбаться.

Охотники поднялись с циновок.

— Если не дашь, сами сварим панты, отвезем во Владивосток и там возьмем тысячу двести пятьдесят!

Теперь Лэй мог опять засмеяться:

— «Сами сварим»! Кто сварит? Может быть, ты? Суп ты сваришь, а не панты!

Седанка, не отвечая, взял из рук Леонтия панты.

Толпа повалила за ним.

— Вари, вари, моя мало-мало помогай, — кричал Лэй, отлично знавший всех пантоваров тайги.

Седанка подошел к котлу, подбросил в костер хворосту. Из котла повалил густой пар. И вот в этом пару, в вечернем сизом воздухе, Седанка стал священнодействовать над пантами.

Лэй сразу понял, что перед ним опытнейший пантовар. Все движения его были рассчитанны и точны. Разговоры смолкли, Ло Юнь стоял вытаращив глаза. Седанка не довел воду до кипения, расстегнул сумку, вынул таблетку кирпичного чая, разбил ее на колене и бросил в котел для вязкости. Осмотрел деревянные вилки Ло Юня и кинул их с презрением. Тут же выстрогал для себя новые, с маленькой выемкой, удобной для подхватыванья.

— Моя прибавляй! — сиплым голосом сказал Лэй.

Седанка привязал рога к вилкам и погрузил их в воду на одну секунду.

Передержать панты в кипящей воде даже на одну сотую секунды — значит погубить их: они не законсервируются, а сварятся; но столь же губительно и недодержать.

Движения Седанки становились все методичнее. Он опускал и вынимал рога, сдувал с них пар и осматривал прищуренным глазом: нет ли трещин.

Трещин не было. Он продолжал варить панты с тем же искусством.

Лэй не выдержал, чмокнул, ударил себя по ляжкам.

— Давай, моя покупай, — схватил он Леонтия за плечо, — моя здеси хозяин!

— Ты что, шутки со мной вздумал шутить? Я добыл, я охотился, а ты — сто рублей?

— Моя мало-мало играй! — Лэй оглядывал охотников, подносивших к котлу свои панты.

— Сваришь мне? — спросил Зимников.

— Давай.

— Седанка варит панты! — разнеслось по деревне. — Шибко большой купеза, всё сам покупает, Лэя долой..

Обитатели деревни бежали к мельнице.

Лэй, потный от волнения и злобы, говорил Ло Юню:

— Пантовар! Никто не знал, что он пантовар! Вот какой обман! На кого он работает? Попов, что ли, подослал? Бить его надо. Подойдем, ты с одной стороны, я с другой…

Но они не осмелились ничего предпринять: охотники следили за каждым их движением.

— Уходи, уходи, не мешай, — предупредил Зимников, когда Лэй слишком близко подошел к пантовару. — Тебе говорят… Ну, отойди!

В течение четверти часа слышалось только гудение огня под котлом да бульканье воды. Лэй в стороне бешеным шепотом совещался с Ло Юнем. Они теряли огромные деньги! Для кого Ван варит панты? Лэй не мог себе представить, чтобы человек, владея таким искусством, не пользовался им для наживы.

— Надо дать тысячу триста рублей, — сказал Ло Юнь, — и даже тысячу триста пятьдесят, иначе будет беда.

Лэй широким шагом направился к котлу, растолкал охотников и крикнул:

— Ван, маманди! Моя мало-мало дурака, моя маломало играй, Хай Шэнь-вэй ходи не нада, моя покупай, моя цену давай.

— Кто будет теперь тебе продавать?! — спросил Леонтий. — Иди пей спирт и кушай крылья гуся.

Седанка всю ночь варил панты. На циновках у Лэя было пусто. Лэй лежал, подложив под голову котомку, и смотрел в небо.

На рассвете охотники уехали во Владивосток.

Леонтий и Седанка не спешили во Владивосток, — панты были сварены. Неплохо добыть еще по парочке. Они свернули на тропу к морю.

 

13

Леонтий сидит на скале высоко над морем. Море слабо поблескивает в темноте, звезд над ним безмерное количество. Опять ясная погода. В ясную ночь олень любит спуститься к морю посолоновать.

Шумит прибой. Леонтий дежурит вторую ночь. По тропе мимо скалы не прошел ни один олень.

Когда багровая полоса рассвета, захватив небо, опрокинулась в море, Леонтий с удивлением разглядел под собой множество шампунок. Одни держались у берега, другие подальше. Они подошли за ночь. Что их привело сюда? Нерпы, кашалоты? Но шампунки малопригодны для охоты на этих зверей.

Леонтий съел сухарь и остался наблюдать.

Около полудня, когда Леонтий уже решил вернуться в табор, ухо его уловило неопределенные звуки. Странные, ни на что не похожие — какое-то бренчание, стук, шум. Возникнув едва ощутимо, они распространялись все шире, звучали все громче. Через час тревожным стоном стенала тайга, Сухой, невыносимый гул, отраженный горами, как бы расстилался над морем и уходил в небо.

Еще через час Леонтий увидел трех оленей, которые стремительно пронеслись по распадку и сорвались на берег.

Леонтий понял: двигалась облава. Облавщики трубили в трубы, трещали в трещотки, гремели в барабаны, жестяные тазы, в сухие кленовые доски. Олени неслись сломя голову к морю.

На узкой полосе берегового песка собрался целый табун. Сзади нарастал шум, доводивший оленей до безумия, справа высадились охотники, звучали выстрелы, пахло кровью.

Могучий пантач бросился в море. За ним остальные. Далеко впереди туманное пятно острова Аскольда… Туда, туда!

Шампунки ставили паруса, юлили изо всех сил, настигали беглецов, копья вонзались в шеи…

Грохочет вся тайга, уже не только олени — более тихоходное население тайги несется мимо Леонтия и скатывается на берег.

В продолжение многих часов охотники гонялись по берегу и по морю за пантачами и уничтожали их.

Манзы-облавщики выходили на прибрежные скалы. Изодранные, усталые, они спешили к карнизам скал, к косогорам, чтобы увидеть море и плоды своего труда.

— О, многа, многа! Хао!

Те из них, кто замечал Леонтия, кричали:

— Шибко хо! Многа, многа! — и сползали, сбегали, прыгали с камня на камень к морю, вооруженные копьями, чтобы принять участие в расправе.

Леонтию и в голову не пришло спуститься к морю и взять свою долю в общей добыче.

Это не была охота, это было уничтожение. Так можно опустошить всю тайгу.

— Вот как охотятся промышленники и купцы!

Что делать? Как помешать?

Люди на берегу копошились у трупов животных. С моря, подцепив баграми, влекли новые. Чтобы панты не повредить о песок, промышленники стояли по пояс в воде, отрезали головы и передавали их с рук на руки.

…Теперь, после облавы, не имело смысла охотиться в этом районе. Леонтий с Седанкой продолжали путь во Владивосток. Седанка воспользовался облавой и обзавелся еще двумя парами пантов. Леонтия очень огорчало и то, что Седанка обзавелся этими пантами, и то, что манзовская облава представлялась ему естественной.

Пугливый во время роста рогов, в обычное время олень близко подпускал к себе человека.

Разве нельзя приручить его?

Разве непременно рога надо вырубать с частью черепа? А если рога спилить?

— Неправильно, Седанка, неправильно… такая облава не охота, а убийство.

 

14

В эту весну перед отъездом из Мукдена начальник знамени Аджентай посетил дзянь-дзюня. Посторонних не было. Подали любимые губернатором сласти: пряники, финики, обсахаренный рис, каленые земляные орехи и желтый душистый чай.

— Ешьте, ешьте, в дороге ничего этого не будет, — добродушно угощал дзянь-дзюнь, прожевывая обсахаренный рис.

Аджентай хрустел орехами и важно смотрел на блюда и мисочки.

— Джемс Хит выразил желание получить много соболей? — полюбопытствовал дзянь-дзюнь.

— Много соболей и других мехов! Очень нужны панты!

— Все нужно… — задумчиво согласился дзянь-дзюнь. — Я вам дам сорок солдат.

Налоги, собираемые Аджентаем с туземного и китайского населения уссурийской тайги, шли в карманы дзянь-дзюня и Аджентая. Доходы были настолько значительны, что дзянь-дзюнь занялся скупкой земель в Маньчжурии и Северном Китае. Начальник знамени не скупал земель, он играл в кости и маджан. Выигрывал и проигрывал, кроме того, курил опиум. Опиум дорого стоит.

Разговор снова зашел об американце Джемсе Хите, которому дзянь-дзюнь разрешил вести в Маньчжурии некоторые дела. Хит сулил маньчжурам необычайные выгоды, если те не будут чинить ему помех.

— Особенно если всем остальным мы будем чинить помехи, — усмехнулся дзянь-дзюнь. — Что ж, пользуясь вашими услугами, почтенный Аджентай, мы можем конкурировать даже с Цзеном… Очень сильно разбогател Цзен на соболях, которые должны, по существу, принадлежать нам… Ведет дела с Су Пу-тином и Поповым. Сильные люди, большие соперники… Пожалуйста, не обнаруживай в тайге мягкосердечия.

На следующий день Аджентай отправился в путь. Сначала он ехал в фудутунке, потом, когда дороги превратились в каменистые тропы, пересел в паланкин. Приближалось лето. Роились комары и мошка, Аджентай задергивал в паланкине занавески и дремал.

В дороге кормились как всегда: останавливались в деревне и брали то, что хотели. Ели, пили и двигались дальше. В сущности, походная жизнь была легка и проста.

На Уссури солдаты отняли у рыбаков лодки, отряд погрузился и ранним утром поплыл на русскую сторону, к устью Даубихэ.

Дорога была известна, Аджентай плыл спокойно, как хозяин: русские были далеко — около Владивостока и Хабаровки. Но все-таки из предосторожности флотилия пробиралась вдоль самого берега, скрываясь под ветвями. Комаров здесь было нещадное количество, Аджентай скрипел зубами от ярости.

И только перед китайской деревней Старая Манзовка лодки вышли на открытое место.

Крестьяне работали на полях, торопясь сделать все необходимое и отправиться на пантовку.

Они пришли сюда тридцать лет назад. Тогда старшина Цянь был молодым человеком. Но и тогда он был умным, понимающим человеком и привел всех на эти плодородные земли. Сейчас Цянь разрешил себе маленькую передышку, положил мотыгу, сел на бугорок и смотрел на фанзы, крытые плотной соломой, на поля по склонам сопок, на темную сильную реку, на своего сына Цзюнь-жуя, работавшего без куртки.

Утром с запада потянуло горьковато-душистым запахом пала. На маньчжурской стороне, на месте одного из привалов Аджентая, загорелась сухая прель, огонь быстро распространился, и теперь ветер нес оттуда тревожный запах пожара.

Немного отдохнув, Цянь снова взялся за мотыгу.

С берега бежали мальчишки, голые, уже почерневшие на весеннем солнце.

— Пять лодок! Пять больших лодок на повороте!

Цзюнь-жуй бросил мотыгу и поспешил к берегу. За ним все побросали мотыги. Вдоль мели двигалось пять лодок.

— Аджентай едет! — негромко сказал Цянь.

Посмотрел на сына, на односельчан, на голых мальчишек, стоявших на косе по колено в воде. После слов Цяня стало тихо, хотя и без его слов все видели, что едет Аджентай.

Начальник знамени вышел на берег в красной куртке, с нефритовыми четками на груди, с амулетом — оправленным в серебро сердоликом, спускавшимся на шнурке вдоль спины к поясу.

Из толпы выступил Цянь и, приветствуя, упал на колени.

Не обращая на него внимания, маньчжур пошел в деревню.

Опять приехал! Солнце светило, поля ожидали человеческого труда, ветер веял с большой реки, надо было в горы уходить на пантовку — и все теряло смысл, потому что приехал Аджентай!

У деревни маньчжур остановился. Цянь подбежал к нему.

— Веди!

Цянь повел к себе. В фанзе он тонким прерывистым голосом приказал женщинам постлать на каны свежие циновки и принести одеяла.

Солдаты разбрелись по дворам. Не теряя времени, они стали ловить свиней. Задымили трубы, запахло свежей свининой.

— Скоро вы будете сыты, совсем сыты, — мрачно говорили хозяева, отправляя в котлы свое добро.

Цянь в безнадежной позе стоял на коленях перед Аджентаем.

— Великий господин, вот именно столько у нас охотников! С прошлого года не прибавилось… один погиб в тайге… Насоболевали совсем мало… Ходовой соболь не пришел… Поздно зимой он пришел, когда мы уже ушли из тайги. Ты ведь знаешь, да-цзы ходят на лыжах, мы, китайцы, — нет.

В фанзу вошли четыре солдата с длинными кленовыми палками.

Цянь вздрогнул и опустил голову.

— Господин, все, что у нас было, взял Су Пу-тин. Мы ему должны за мотыги, лопаты, сохи, за порох и пули… — старик перечислял безнадежным голосом.

— Врешь, жадный старик, ты припрятал! — крикнул Аджентай. — А если не припрятал, так почему для меня не припрятал?

Солдаты тут же повалили старика, сорвали улы, один сел на спину, второй на икры, третий стал бить палками по пяткам.

Цянь завыл тонко, нечеловечески. Жена его, варившая свинину, повалилась ничком, услышав этот вопль. Он несся над двором, над соседними дворами.

Потом к Аджентаю привели Цзюнь-жуя.

Целый день в деревне раздавались вопли.

— Почему отдали Су Пу-тину? Давайте что припрятали!

Начальник знамени нагибался над голыми пятками, голыми спинами, заглядывал в мутные глаза.

— Почему не спрятали для меня?! Еще пятьдесят палок…

Аджентай прожил в деревне три дня, затем отправился вверх по реке, к фанзам одиноких охотников ман-цзы и шалашам да-цзы.

Когда скрылись вдали на реке лодки маньчжура, крестьяне собрались во двор Цяня.

Избитые, ограбленные, они заговорили все сразу:

— Жаловаться! Жаловаться!

— Кому жаловаться?

— Русским!

От всего перенесенного глаза Цяня были воспалены и слезились. Он курил ганзу, затягиваясь до отказа, опаляя себя горьким, едким дымом.

 

15

По всем рекам и речкам края, по всем притокам и ключам шла кета.

Известие о том, что едет Аджентай, застигло удэ в самую горячую пору рыбной ловли. Только немногие успели бросить свои шалаши, погрузить на баты имущество и бежать в верховья, в глухие, запутанные протоки.

Ируха и отец его Бянка, вернувшись с полными оморочками давы в свой шалаш на косе, сразу увидели, что пришло несчастье. Чужие лодки стояли у косы, чужие люди бродили возле шалаша.

Аджентай, как только подъехали охотники, сердито закричал:

— Ну! Долго мне вас ждать?!

Прошел в шалаш. Солдаты с палками стали у входа.

Аджентай ни о чем не спрашивал. Он перевернул в шалаше все, обыскал всех и на груди у Люнголи нашел десять соболиных шкурок. Ируха понял: жена хотела спасти достояние семьи, но не успела убежать. Глаза Аджентая сверкнули, ударом кулака он выбросил молодую женщину из шалаша, ее подхватили солдаты, растянули на песке, взмахнули палками…

— Не смотри, не смотри! — приказывал Бянка сыну, но Ируха смотрел, задыхаясь от страха и гнева.

Вечером Аджентай отправился дальше. Люнголи лежала в шалаше. Мать — анинга — обкладывала тело избитой травами, приговаривая, успокаивая:

— Еще не то бывает, еще не то бывает!

Бянка сидел у огня и думал. Чем он теперь будет расплачиваться с Лэем? Вначале ласковый и обходительный, Лэй теперь был суровее Аджентая. Все ему были должны. Добывали соболей, лис, енотовидных собак, белок и никак не могли покрыть долга.

Бянка курил трубку, тяжело вздыхал и смотрел, как выходит дым в отверстие вверху шалаша.

Купец обманывает. Но нет сил доказать обман. И все меньше дает Лэй товаров, и все больше кричит и требует шкурок. И весна уже не в радость, и зимняя охота не в радость.

На соседней косе бьет даву Бимули. В позапрошлом году, когда он рассчитывался с Лэем, Ируха приехал к нему.

Бимули, горячий человек, кричал Лэю:

— Не может быть!.. Я столько шкурок тебе уплатил — и все должен?

На купца, на хозяина кричал!

Но Лэй не рассердился, покачал головой и сказал добродушно:

— Какой сердитый… Все недоволен! А я привез тебе подарок. Ты куришь табак! Табак — это тьфу! Вот этого покури. Люди думают: что такое счастье? Я тебе скажу: ты узнаешь счастье, когда выкуришь эту трубку.

Он достал из мешка две коробочки. В одной лежала лампочка, трубка, толстая игла, во второй порошок, напоминавший толченую сосновую смолу.

— Вот как надо курить…

Лэй набил трубку порошком, прилег на шкуру и стал греть трубку над лампочкой. Потом передал трубку Бимули.

— Счастливые люди не сердятся… попробуешь счастья — сердиться перестанешь!

Бимули попробовал. Зимой на охоте Ируха встретил его и с трудом узнал «счастливого» человека. Лицо его почернело и вздулось, он быстро уставал и, найдя след ходового соболя, не преследовал зверька. С собой он имел порошок, лампочку; дважды в день, наломав сосновых лап, устраивался под деревом и забывал все на свете.

Бимули не брал у Лэя ни муки, ни крупы, ни чего-либо иного, нужного для хозяйства, — только таинственный порошок счастья — опий. Он больше не сердился на Лэя, он стоял перед ним на коленях и молил дать покурить. Когда в оплату за опий у него не хватило шкурок, он заплатил женой.

Хорошая у него была жена, сестра Люнголи, такая же ловкая, быстрая, веселая. Лэй перепродал ее на другую реку.

В шалашах рассуждали: должно быть, очень большое счастье опий, если Бимули теперь ничего не надо, кроме опия. И многие из любопытства и зависти просили у Лэя хоть немного этого счастья. Однако Лэй давал не всем, а только тем, кто сердился и спрашивал: «Как это так: все таскаю шкурки, все таскаю — и все тебе должен?!»

Ируха не кричал и не спорил — ведь он был родственником Лэя, его сестра уже родила Лэю двух сыновей. Как-никак один побольше, другой поменьше…

Он молча выслушивал все возрастающий счет долга и, только уходя, спрашивал:

— Сколько надо шкурок, чтобы рассчитаться с тобой?

— Иди, иди, охоться, на будущий год рассчитаешься!

.. Через месяц после посещения Аджентая Лэй рано утром высадился на косе.

Встретили его молчаливо. Люнголи, делавшая возле шалаша чумашки, скрылась в чаще.

Когда Лэй вынул банчок спирта, у Бянки не хватило духу сказать: «У нас нет ни одной шкурки!»

Выпил и попросил еще. И анинга — мать — выпила. Ируха тоже не отказался.

А потом началось нехорошее.

— Зачем вы ему отдали? — сердился Лэй. — Я ваш хозяин.

— У него солдаты.

Бянка вскочил и рассказывал, как солдаты били Люнголи. На Лэя рассказ не произвел никакого впечатления.

— Я вам не дам ни крупы, ни пороху. Столько лет давал, а вы оставили меня в дураках! Аджентаю поклонились!

— Как это ты не дашь ни пороху, ни пуль? — изумился Ируха. — Мы пропадем с голоду!

— Пропадайте! Вы мне должны пятьсот шкурок.

— Мы должны, а ты ничего не должен? Ты еще за сестру не уплатил.

— За долг пошла!

Лэй сидел перед костром. Сказал несколько слов Ло Юню, тот сделал шаг, схватил в углу два копья и протянул Лэю.

— Копья беру, — сказал Лэй. — Мои копья, я продавал, а шкурок за них не получил. И котел беру.

Толкнул ногой котел. Котел перевернулся, джакта пролилась, джактй с кетовой икрой и последними крупицами прошлогодней чумизы!

— Еще спорит со мной! Сестру вспомнил! Никуда не уезжайте, послезавтра приеду судить вас!

Купцы пошли к батам, унося копья и котел.

.. Послезавтра Лэй приедет судить!.. Бежать? Нельзя! В его руках крупа, мука, патроны — жизнь. Не приедет он, только пугает. За что ему судить своих родственников?

Но Лэй приехал.

К косе пристали баты. Сошли на берег Лэй, Ло Юнь, много китайцев и сородичи удэ! Вот Бимули… Лэй несет высокую плоскую палку, испещренную черными иероглифами. Приезжие расположились у шалаша.

— Будет суд! — объявил Лэй. — Как видите, в руках у меня палка, на которой написан закон! Судить будем да-цзы, задолжавшего мне бессчетное количество соболей. Вот сколько он мне должен! — Лэй вынул долговую книжку и показал страницы, исписанные крупными знаками. Ирухе стало не по себе.

— Больше ждать не могу. Я хочу получить свое. Правильно ли я хочу?

— Правильно, — согласился Бимули, не глядя на подсудимых.

— Мне принадлежит у них все… Несите ружья…

Ло Юнь с двумя зверовщиками прошли мимо неподвижного Ирухи в шалаш, взяли ружья, котлы, чумашки, шкурки, даже потертые барсучьи шкурки.

— Жен ведите!

Анингу — мать — схватили за руки, и она шла склонив голову, Люнголи боролась молча, без звука… Ее схватили за ноги, она упала. Ло Юнь ударил ее ладонью по спине, точно вбил в землю. Она застонала, руки ее обмякли. Ее поставили на ноги и отвели туда, где лежали принадлежавшие ей ранее домашние вещи и на куче их сидела мать — анинга.

— Каждый год прощаю, каждый год жду, — кричал Лэй, — все несу убытки, — теперь пусть эти рабыни служат мне!

Бимули, с желтым, распухшим лицом, и еще пятеро охотников, как и он, познавших счастье, которое дает трубка опиума, смотрели в землю.

— Что поделать? — бормотал Бимули. — Брал и должен платить.

Бянка, сидевший на корточках, вдруг сделал прыжок и бросился к своему ружью. Ему подставили ногу, он упал. Вставая, он ударил Ло Юня наотмашь в лицо, и тот покатился. Но сейчас же на Бянку набросились, повалили. Он лежал на песке, тяжело дышал и смотрел на вершину тополя.

По законам тайги страшная участь ожидала да-цзы, поднявшего руку на китайского купца!

Но Лэй, приметивший смущение некоторых судей, отложил суд за это новое преступление.

— Потом будет объявлено решение судьбы негодного человека!

Ло Юнь дал волю своим чувствам, подошел к связанному и стал бить его ногами:

— Ты еще не знаешь моей силы, так узнай!

Анинга закрывала глаза ладонями, из-под них падали крупные слезы.

Связанного Бянку бросили около шалаша, судьи погрузили на баты имущество, посадили женщин, старую и молодую, и отчалили.

Ируха ножом рассек ремешки, связывавшие отца. Бянка вполз в пустой шалаш и протянулся на песке.

 

16

Баты поднимались по Даубихэ. Суровая красота реки и гор поразила Алексея Ивановича. Несмотря на свою ширину, река легко и неожиданно поворачивалась. За крутым поворотом вырастали вдали новые сопки, закрывали горизонт, и река казалась озером. Только подойдя к горам вплотную, путники видели, что горы раздаются, что река опять делает крутой поворот. Сопки спускались к реке то гранитными срезами, то лесистыми увалами; вырванные с корнями деревья неслись комлями вперед, застревали на галечных отмелях, у серых, отполированных водой, точно костяных завалов.

Внимательно приглядывался Алексей Иванович к тайге. Так далеко вглубь не заезжал он еще ни разу. Он нашел здесь бархат и красное дерево. Выше в горах глаз определял раскидистые вершины кедров, темную зелень пихт, лиственниц, елей… Маньчжурский клен стоял у реки, орехи со стрельчатыми листьями. Черемуха, огромная черемуха!

— Могучий край, Леонтий Юстинович!

Леонтий «толкался» на носу бата. Он далеко вперед заносил шест и, с силой упираясь в гальку, вел лодку против течения. На каждом бату «толкались» четыре человека, русские и китайцы. Начальствовал над ними Седанка.

Жилища китайцев-зверовщиков — обычно одинокая фанза — были малы, низки, срублены из корявых, неотесанных стволов, но иногда фанз было несколько; тогда к той, которая побольше, пристраивались остальные. Вокруг фанз зеленели поля, радуя Леонтия богатыми всходами.

Первым к жилью шел Седанка и сообщал:

— Приехал русский купец Попов. Богатый человек.

И в каждой фанзе, в то время как гости ели и пили, хозяева усаживались на корточки вдоль стен, закуривали трубки и расспрашивали Седанку: что это за купец Попов и зачем он приехал на эту реку, ведь она принадлежит Лэю?

— Русский купец едет сюда потому, что он хочет ехать сюда, — многозначительно отвечал Седанка.

Алексей Иванович показывал товары. Материя прочная, ноская — чертова кожа! Это не даба — чуть зацепил, и разлезается. Ценные тульские и ижевские ружья. Ружья переходили из рук в руки.

Но никто не покупал ни ружей, ни материи, ни чего-либо иного: тайга принадлежала Лэю.

Кроме мужчин в фанзах обычно жили две-три женщины.

— Да-цзы, — говорил про них Седанка.

Халаты да-цзы были пестры. Даже на новые для веселой красоты женщины нашивали разноцветные латки. Женщины были худощавы, стройны, приятны.

… Ируху встретили на реке. Он выплыл в оморочке из-за скалы и застыл с поднятым веслом.

— Дружок! — окликнул Седанка. — Куда спешишь?

Тогда Ируха осторожно направил оморочку к переднему бату.

Пристально рассматривал Ируха путников.

Русские и ман-цзы едут вместе. Почему вместе? Кто из них старший? Человек с седой головой?

— Мы сейчас пристанем к берегу, — говорил Седанка, — разложим костер, закусим, тебя угостим. Угощение будет хорошее… Где удобнее пристать?

Ируха показал. Свернули к протоку, в спокойную черную воду, пристали к золотистой косе, где торчал старый, полуразрушенный шалаш Бянки.

Ируха притащил гнилушек, сухой хвои, наломал сухостоя. Через четверть часа пылал костер, в котле кипела вода, варилось мясо, приезжие устраивали лагерь. Седой китаец расспрашивал Ируху. Он расспрашивал спокойным голосом, он никого и ничего не знал на реке, он хотел узнать про то, как живут здесь люди.

Ируха путался в сомнениях. С одной стороны, баты были гружены товаром. Значит, приехали купцы! Стоит ли разговаривать со столь презренными людьми?! О чем можно рассказать этому ман-цзы? Разве Лэй не таким же ласковым приехал в первый раз? Сестру взял в жены… А что сделал потом? Но, с другой стороны, тут были русские.

Суп сварился, мясо вынули и положили на железное блюдо. Попов достал фляжку.

«Что с того, что он мне поднесет водку? — думал Ируха. — Лэй мне тоже подносил и еще сестру взял в жены. Родственник мой!»

Но водки он выпил и попросил второй стакан. Леонтий указал ему на мясо, и он стал есть мясо. Сказал:

— Хорошо бы это мясо залить сохатиным жиром… но у вас, я вижу, нет сохатиного жира. У меня был, да теперь тоже нет.

Давно он не ел мяса… А что едят Люнголи и мать? Вчера он пробрался к фанзам Лэя. Сестру видел издали, покричал, позвал… Ангиня не услышала. Двух мальчишек видел с ней, — должно быть, его племянники. Потом вышел из фанзы Ло Юнь с двумя ман-цзы. А вот Люнголи не вышла из фанзы. Так он ее и не увидел.

— Что же ты мало пьешь и мало ешь? — спросил Попов.

Ируха выпил третий стакан и сказал, глядя прямо в глаза Седанке и двум русским:

— Моему отцу Бянке отрубили правую руку!..

Отодвинул от себя мясо и встал на колени, чтобы легче было рассказывать.

Суд китайских купцов приговорил его отца к отсечению руки. За что? За то, что он ударил Ло Юня. Четыре купца выслеживали Бянку. Однажды отец подошел к колоде и нагнулся, рассматривая след кабарги. Потом присел, чтобы поперек кабаржиного пути привязать волосок. И тут на него навалились четыре человека… Тихо шли, как звери. Тише зверя. Держат за руки, за плечи. А Ло Юнь, пятый, стоит перед отцом и говорит: «Ты поднял на меня руку, да-цзы, дикарь! Поднявший руку на ман-цзы подлежит смерти. Но ты живи, чтобы вид твой пугал других». Положили руку отца на колоду, и Ло Юнь отрубил ее своим ножом. Отрубленную руку купцы унесли с собой. Старик истек кровью, но остался жив. Сейчас он недалеко отсюда. Он смотрит на свою культяпку, и у него мутится сознание. У него отняли жену, ружье, копье, руку. Что должен делать такой человек? Он должен умереть, но он не может умереть, не отомстив.

Седанка переводил ровным, глухим голосом. Леонтий сидел неподвижно, прижав голову к коленям. Он видел и не видел красное от укусов мошки лицо Алексея Ивановича, работников, слушающих с любопытством. Ярость душила его такая, какой он никогда ранее не испытывал.

— Кто такой Аджентай? — спросил Попов.

Седанка объяснил, кто такой Аджентай.

Леонтий встал. Ему казалось, что он встал, — на самом деле он вскочил и подбежал к ящикам с ружьями.

— Это тебе!

Ируха отшатнулся.

— Это тебе!.. Алексей Иванович, запиши на мой счет.

— Это тебе, — тихо сказал Седанка, — русский человек дарит тебе, он дает тебе жизнь.

Ируха осторожно взял ружье, долго держал его в вытянутых руках, потом сел и склонился над ним.

Леонтий и Алексей Иванович стояли друг против друга и говорили, в сущности, одновременно, потому что каждому прежде всего нужно было высказать свои мысли.

Куда идут меха — русское достояние? Какому-то начальнику маньчжурского знамени?! Край русский! Адмиралы и генерал-губернаторы живут в своих хоромах, плавают в Японию и не знают, что происходит в тайге. Вот она, правда! Голенькая стоит и на всех глядит!

Говорили они одновременно и почти одними и теми же словами, но вкладывали в них каждый свой смысл. Для Попова слова «куда идет русское достояние» обозначали, что прибыль от торговых и промышленных дел в крае получает не он, Попов, а господа Линдгольмы и Винтеры.

Для Леонтия же смысл этих слов заключался в том, чтобы земля уссурийская была сильная и здоровая и чтобы богатства ее доставались народу.

— Вот она, правда! — говорили они. — Голенькая стоит и на всех глядит!..

В костер подбрасывали сырых веток, густой дым отгонял мошку. Леонтий лег спать последним.

Когда он лег на подстилку из травы и завернулся в одеяло, почувствовал: кто-то ложится рядом. Оглянулся: рядом лег Ируха.

Костер вспыхнул и долго горел ярким пламенем, освещая желтый песок косы, коряги, темную зелень дубов и кленов.

 

17

Теперь вел баты Ируха, вел по тем протокам, где стояли шалаши его сородичей. Иногда несколько семей располагали свои шалаши рядом, иногда — на далеком расстоянии, чтобы не мешать друг другу в охоте и рыбной ловле.

Шалаш был самым простым из всех видов человеческого жилья. Его складывали из жердей, покрывали ветвями; в середину, на землю, клали камни, между ними разжигали костер. Во всякую погоду дым наполнял шалаш. Спали на шкурах, прикрывались шкурами.

И все-таки это было жилье — дом; люди любили его и хотели ему благополучия.

Приезда Попова все пугались: больно много с ним людей! Много людей ездило с Аджентаем, много людей в последнее время сопровождало Лэя. Дети и женщины убегали в чащу, охотники хватались за оружие.

Тогда раздавался голос Ирухи:

— Не бойтесь, встречайте, — приехали друзья, русские..

— Русские! Приехали русские! — крикнул старик Зэлодо и пошел в чащу кликать невестку. Не докликался: со страху убежала далеко.

Вернулся и сел у костра рядом с сыном. Пил вкусную водку и ничем не закусывал, чтобы не портить удовольствия. Пил вкусный кирпичный чай, ел мясо и хлеб. Хлеб не походил ни на что ему известное, и старик долго прислушивался к своим ощущениям.

Но и он, и сын категорически отказались взять у Попова какие-нибудь товары, хотя товары были необыкновенно хороши. Котел! Какой звонкий и чистый котел! В нем можно что угодно сварить, не только джакту, в нем лосенка сваришь! Куртка! Как не пригодиться куртке! Зэлодо надел ее, потом примерил сын. Но ничего не взяли.

— Конечно, это не китайские купцы, это русские, — сказал Зэлодо Ирухе, — и ты с ними приехал. Но ведь мы все знаем твою судьбу. Ты уже потерял все. Ты можешь ездить с русскими, тебе все равно. А мы охотимся здесь, наши дома здесь. Разве ты не знаешь, что говорил Лэй о русских? Только всего слуги ман-цзы! Да, да, — Зэлодо повысил голос, — живут у моря и проводят дороги, в тайгу их не пустят… Так, случайно проскочили с тобой, но их скоро поймают.

Красные глаза старика тревожно смотрели на Ируху, он верил в то, что говорил, и вместе с тем не хотел верить.

— Лэй больше не хозяин реки. Вы больше ничего не должны Лэю!

— Ничего не должны Лэю? — повторяли сын и старик. — Лэй больше не хозяин реки?

— Если взять мешок крупы, полмешка муки, если взять кирпичного чая, патронов, ниток, штаны… Если взять, а? — спрашивал Зэлодо сына и всех сидящих вокруг костра.

— Бери! — отвечали все.

Старик взял табак, чай, патроны, штаны. И сын его взял.

Из тайги пришла невестка. Шуршало и позвякивало ее платье. Ее тоже угощали. И детей угощали. Леонтий думал: вот два народа — русские и удэ — живут рядом на одной земле, а друг друга не знают.

 

18

В последнее время доходы Лэя упали. Охотники, курившие опиум, постепенно переставали быть охотниками: у них дрожали руки, ошибался глаз, они не могли насторожить самострел, не хватало сил преследовать соболя. Что они могли приносить Лэю? Они приносили ему убыток. Вчера во двор его фанзы, обширный и крепкий двор, пришел Джянси. Гордый был когда-то охотник, трех жен имел. Вошел во двор и стал у порога фанзы на колени.

— Тебе чего? — спросил Лэй, отлично зная чего: опию на трубку.

Джянси пролепетал:

— Только на одну, только на одну…

Лэй рассвирепел, опустился на корточки, приблизил свое лицо к лицу охотника и прошипел:

— А сколько соболей ты мне нынче принес, а?

И ударил его кулаком в переносицу.

Выскочил Ло Юнь. Вдвоем они выбросили Джянси в кусты.

Утром Лэй отправился к нему в шалаш. В шалаше сидели пожилая женщина и четырнадцатилетняя девочка.

Женщина и девочка испугались Лэя. Как сидели у костра, так и остались сидеть, уставившись на купца. Девочка была очень хороша, походила на отца, когда он был сильный и гордый. Лэй причмокнул губами, взял девочку за руку, поднял и потащил из шалаша.

— Куда? — закричала мать.

— Но, но… Джянси мне должен, как ты смеешь?!

Мать уцепилась за девочку. Лэй опрокинул се ударом ноги, девочку бросил в оморочку, оттолкнулся, показал ей нож. Девочка притихла. Нанайцы хорошо платили за женщин, да и в Маньчжурии ее можно было выгодно продать.

Привезя девочку к себе, Лэй сказал Ло Юню:

— Вот хоть что-нибудь от этого дурака Джянси.

Люнголи и ее мать он уже перепродал на Анюй.

Но все эти беспокойства, волнения и злоба были ничто по сравнению с беспокойством и злобой оттого, что на реке, в его владениях, появился Попов.

Лэй думал, что Попов заедет к нему договориться, но Попов не заехал, а прошел вверх по одной из проток.

Добыв дочку Джянси, Лэй сейчас же стал собираться с Ло Юнем по следам Попова.

Вдвоем на двух оморочках, вооруженные винчестерами и большими ножами, они торопливо поднимались по протокам. Охотники, имевшие товары Попова, старались не попасться им на глаза.

Лэй нагнал Попова у шалаша старика Зэлодо. Горел костер. Сын Зэлодо и его жена стояли на коленях около штуки красной материи и рассматривали ее. Вдруг они увидели Лэя.

Лэй шел, широко улыбаясь:

— А, братка, русский купеза… А моя думай, кто это ходи еси?

Он протянул Попову руку. Леонтию, как старому знакомому, подмигнул и присел к костру. Курил, разговаривал, посмеивался. Зэлодо оцепенел. Сын его сидел возле товара, но уже не видел товара, а только глаза Лэя, устремленные на него.

Лэй сказал добродушно:

— Забыли старого хозяина, а я им тут возил, возил… Но плохо охотятся, братка Попов, совсем плохо, ничего не приносят, моя с ними пропадай еси, тот года ничего, этот года ничего… Шибко много моя убытка еси.

— С дороги, наверное, устал, — сказал Попов, — кушай и пей.

— Мало-мало кушай, — вздохнул Лэй и стал жевать мясо.

Но он не дожевал его, выплюнул, он не мог больше притворяться, он отвел руку с кружкой водки, которую подносил ему Попов, и спросил:

— Чего хочу твоя делай здеси?

Зэлодо, его сын и невестка поднялись и попятились к шалашу.

— Моя здеси хозяина, джангуйда! Зачем твоя ходи сюда?

— Вот что, — усмехнулся Алексей Иванович. — Ты больше не хозяин здесь. Понял?

— Руку ты отрубил да-цзу Бянке? — спросил Леонтий.

Они стояли друг против друга, оба высокие, опираясь на свои ружья.

— Кто тебе говори? Такой закон еси. Суд был, твоя понимай?

— На какой земле живешь? На какой земле руку рубил? — вдруг крикнул Леонтий. — Кто судил? Говори! Почему отбирал все? Говори! Теперь я буду судить тебя!

— Твоя кто? — спросил Лэй.

— Моя русский… Леонтий Корж!

— Русский? — прошипел Лэй. — Су Пу-тин тоже русский. Кто его мамка? Русская Таиса, Какой язык его говори? Русский! Су Пу-тин кто его бога еси? Русский его бога еси. Твоя пропадай. Твоя хунху-цзы! Моя здеси хозяин!

Он приподнял винчестер… Страшный удар винтовки Коржа обрушился на него, и он рухнул к ногам Попова. Ло Юнь отскочил и согнулся… Хотел стрелять, но было уже поздно; винтовка Коржа смотрела на него в упор.

— Забирай его, — приказал Леонтий, — и чтобы вашей ноги никогда в тайге не было… Со мной будете разговаривать, если увижу кого!

Ло Юнь помог Лэю приподняться.

Лэй, прихрамывая, шел к оморочке; вот он сел, обмыл в реке голову, взялся за весло…

 

19

Су Пу-тин сказал жене, Таисе:

— Оденься получше, поедем вместе со мной к Занадворову.

Тайса надела платье из золотистого шелкового полотна и соболью жакетку. Коня запрягли в американку.

— У Занадворовых сегодня кто-нибудь именинник? Разве сегодня Елизаветы?

— У нас нехорошие дела, — объяснил муж. И тут Таиса вспомнила, что вчера вечером, когда она легла спать, а Су Пу-тин остался сидеть в спальне за угловым столиком, переворачивая листы своих книжек и передвигая фишки счетов, в дверь постучали, раздался голос одного из компаньонов. Су Пу-тин вышел и вернулся только под утро.

В американке на сиденье лежал сверток.

— Подарок Занадворовой… Отдашь сама.

Экипаж покатился. Су Пу-тин важно правил. Из окон и калиток на проезжающих глазели:

— Куда-то Су Пу-тин с женкой собрался!

Су Пу-тин не оборачивался, знакомым кланялся. Важно повернул в открытые ворота занадворовского дома.

Занадворов был сегодня не в духе.

Он поставлял мясо Морскому ведомству для судов Сибирской флотилии. Мясо — корейский скот — скупал для него Су Пу-тин на ярмарке в корейском городке Бюнлян-дзип-чень. Доходы были хорошие. Но Су Пу-тин намекнул, что доходы могут быть значительнее: можно за бесценок получать коров и быков, зараженных чумой, — только нужно ночью перегонять скот через границу, да чтобы ветеринары не мешали.

Уже трижды Занадворов проделал подобную операцию. Получил большие барыши, говорил Су Пу-тину: «Молодец, голова у тебя работает!» Но вдруг среди местного скота тоже появилась чума, и неспокойные умы, кажется, догадались об источнике заражения.

Доход от продажи чумных быков был настолько велик, что Занадворов теперь и думать не хотел о том, чтобы доставлять Морскому ведомству здоровый скот. Черт бы побрал всех этих догадливых умников.

— А, Су Пу-тин! Приехал с женой… Вот Таису твою всегда хвалю. Не был бы женат — разбил бы твое семейное счастье.

Щелкнул шпорами и подал руку Таисе.

— Ну, иди, милая, к Елизавете — дорогу, чай, знаешь…

— У меня, ваше высокоблагородие Иван Иванович, большая жалоба.

— Пройдем, пройдем в кабинет, там будешь жаловаться.

Во дворе у камня два солдата, занадворовские денщики, щипали гусей. Служащий канцелярии с папкой под мышкой заглянул в калитку. Занадворов крикнул из окна:

— Потом, потом, братец, — ведь не горит?

В кабинете Занадворов уселся в кресло и набил трубку.

— Большие безобразия делаются, ваше высокоблагородие Иван Иванович: Попов снарядил баты, нагрузил товарами и отправился в тайгу. Всем тазам запрещает платить мне долги и вести со мной дела.

— Позволь, на каком же основании?

— Господин Иван Иванович, в тайге он и Леонтий Корж нашли заимку Лэя. Когда я однажды пришел на его делянку, я даже зажмурился. Господин Иван Иванович, небо голубое, а внизу все белое.

— Мак, что ли, снотворный?

— Тот самый мак, который ты разрешил сеять, собирать опий и с которого я тебе в прошлый раз привез столько золота, что ты, господин Иван Иванович…

— Ладно, ладно, дальше!

— Попов вместе с Леонтием Коржом потоптали и пожгли поле, а моего компаньона Лэя избили. Не знаю, выживет ли…

— Обалдели они, что ли?

— Ведь ты, господин Иван Иванович, разрешил мне!

Занадворов отодвинул коробку с табаком и стукнул кулаком по столу.

— Что они, обалдели, спрашиваю?

— Попов всем говорит: я русский! А разве я не русский? — возвысил голос Су Пу-тин. — Кто у меня жена? Таиса Пашкова, — сам видел, сегодня приехала! Какой веры я? Православной. Так кто я, скажи, — русский человек или китайский? Почему Попов посмел идти в тайгу и мне не сказать? Как это можно? Моя тайга! Опий уничтожил! Двести тысяч убытку! Ты потеряешь!

— Зачем уничтожил? — спросил Занадворов, смотря в черные разъяренные зрачки Су Пу-тина.

— Сам хочет торговать, свою делянку имеет!

— Не иначе, — рявкнул Занадворов, — пренаглейший господин!

Заходил по комнате. Остановился у окна: жена его Елизавета разговаривала в палисаднике с Таисой. Да, с Таисой никто не сравнится… только казачки и бывают такие… точно непосредственно ею занимался сам господь-бог. Елизавете лучше и не стоять рядом. Мяса много, мясо бестолковое, и лицо как будто не лицо, а коровье вымя. Но, несмотря на такие размышления о жене, он побаивался ее.

— Попов и шхуну-то получил черт знает как. Линдгольм хотел даже в заграничную газету писать.

— Тут Таиса подарок твоей Елизавете привезла. Старого китайского шелку, — богдыхан такой носит, теперь твоя жена наденет.

— А мужчинам из него можно что-нибудь?

— Все можно. И тужурку, и штаны.

— Вот за это спасибо, Су Пу-тин… Ах, какой мерзавец этот Попов!

 

20

Во Владивостоке китайцев было больше, чем русских; они строили под начальством русских десятников и инженеров дома из дерева и камня, сооружали порт, были печниками и огородниками, водоносами и прачками, вели мелкую и крупную торговлю, служили бойками.

Для их нужд и для собственной прибыли Су Пу-тин на Семеновском покосе, где селилось большинство китайцев, построил бани.

Приехав в город, Су Пу-тин отправился прямо в бани — узнавать новости.

— Я буду мыться в общей, — сказал он конторщику и прошел в бассейную.

Голые люди сидели на барьерах бассейна, намыливались, соскальзывали в зеленую воду, кричали, кряхтели, окунались. Шум, плеск и крики неслись из бассейна.

Вдоль стен помещения тянулись капы, разделенные невысокими перегородками на клетушки. Это были отдельные «номера» с циновками, одеялами, подушечными валиками и чайными столиками. Сюда после мытья в бассейне и массажа приходили клиенты.

Массажисты у Су Пу-тина отличные — из Мукдена и Пекина! Выйдя из бассейна, клиенты ложатся на высокие скамейки, и над ними орудуют банщики-массажисты. Руками и половицами они скатывают с кожи грязь, и здесь, собственно говоря, человек и становится чистым.

Прямо перед Су Пу-тином лежал на лавке, зажмурив глаза, костлявый мужчина. Несмотря на то что он был голый, Су Пу-тин сразу узнал его, подошел, склонился, проговорил:.

— А, здравствуй, здравствуй, счастливого пара…

Аджентай открыл глаза.

— Именно тебя хотел я встретить здесь, — сказал он многозначительно, и Су Пу-тин сразу обеспокоился.

— Очень рад, что ты моешься в моей бане! Сейчас я вымоюсь, и мы отдохнем.

Он разделся, мылиться сам не стал — банщик его намылил, — спустился в бассейн, погрузился в горячую воду, но радости не испытал, Аджентай в бане! Ничего хорошего не может быть от разговора с Аджентаем.

В бассейн прыгали белые от мыла люди и медленно выходили багровые, распарившиеся.

Су Пу-тин вышел, лег на скамейку, банщик-массажист взмахнул над ним руками и полотенцем. В соседней комнате скрипач выводил на скрипке печальную тоненькую мелодию. Там, в той комнате, были маджан, кости и шахматы. Пожалуйста, после бани играйте и выигрывайте!

После массажа Су Пу-тин лег в кабине на циновку, прикрыл ноги одеялом, налил себе и гостю чаю. Выпили. Начальник знамени сидел на корточках и пил такими большими глотками, что у него дрожал живот.

— Оказывается, ты для меня ничего не оставил! Все взял. К кому я ни приду, говорят: Су Пу-тин взял!

— Напрасно, великий господин, ты поверил этим сказкам.

Су Пу-тин еще наполнил чашечки, и Аджентай выпил чай такими же большими, жадными глотками.

— Бамбукам поверил. Бамбуки умеют спрашивать. Тебе нужно возместить мне. Иначе, смотри, я тебя не пощажу.

Су Пу-тин сказал сдержанно:

— У меня, великий господин, имеется для вас одно сообщение. Крестьяне Старой Манзовки были у меня и написали на вас заявление русскому губернатору. Просят защиты, поскольку земля, на которой они живут, русская и поскольку вы бесчеловечны.

Аджентай от гнева и удивления выпучил глаза.

— Я еще не передал русскому губернатору этого заявления, но, если передам, вас будут ловить русские солдаты, вам трудно будет собирать налоги.

Теперь начальник знамени сам налил себе чаю, взял бобовую пастилу и медленно жевал ее, чтобы обдумать услышанное. «Собака Су Пу-тин вот что можно сказать, обдумав. Он, китаец, ненавидит меня, маньчжура. Сообщу дзянь-дзюню! Вернется на родину — не обрадуется».

— Известие драгоценное, — сказал Аджентай, — оно, конечно, стоит немало. Поэтому я прощаю на этот раз твои безобразия. Но приказ дзянь-дзюня должен быть выполнен, налог должен быть собран, и император должен быть об этом извещен.

Но говорил он уже вяло, понимая, что игру проиграл, что действовать теперь нужно будет очень осторожно. Если даже крестьяне и не писали на него заявления, то Су Пу-тин сам может написать в любой момент.

Ел пастилу, пил чай, потом лег на циновку и прикрылся одеялом. Хотелось покурить опиум, спросил об этом Су Пу-тина. Тот кивнул головой, крикнул кого-то. Этот то-то принес через десять минут все необходимое. Закрыл циновкой вход.

 

21

На свадьбу к Леонтию Коржу собирались охотники: из Барабаша, Никольского, Владивостока, казаки с уссурийских станиц. Ждали Миронова и Алексея Ивановича.

Человек восемьдесят!

На такое количество гостей надо было запасти мяса, пирогов, питья. Марья совещалась с будущей сватьей, из какой муки ставить тесто на пироги — из американской, которую взять у Аносова, или же из своей. Пироги будут с капустой, с рисом и кетой.

— Тебе, Глаша, надо присмотреться, как я пироги пеку. Сеня их любит… Надо вот еще винограду набрать на кисель. Целый котел киселя!

— Двух котлов мало, — сказала Хлебникова, — ведь гости начнут после кабанины кислого требовать!

Настежь были открыты окна леонтьевского дома, чтобы все проветрить, просвежить, чтобы таежная чистота вошла в самые стены.

Семен хотел оклеивать свою комнату обоями, но потом передумал: что такое обои — недолговечная бумага! Он решил выложить стены кедровыми плашками и отполировать их.

Занимался он этим с утра до ночи. Приходила Глаша, смотрела:

— Сеня, хорошо, очень хорошо! Но только не успеешь!

— Успею!

Леонтий с Хлебниковым отправились на охоту.

Два дня назад пронесся тайфун, сбил зрелые кедровые шишки. Стремительно примчатся на эти пастбища кабаны. Будут, как всегда, держаться высоких гребней и крутых северных склонов, потому что после тайфуна продолжают дуть сильные северные ветры и срывать шишки.

Осенний воздух легок, нет в тайге тяжкой сырости, медом пахнет над ручьями.

Шли охотники, прислушиваясь, приглядываясь. За сопкой, на западе, прозвучал выстрел… Эхо пронесло его сквозь чащу, раздробило, подняло ввысь, погасило…

Кого взял охотник: кабана, козулю, медведя?

Больше часа поднимались на гребень. Уже на самом гребне услышали, как затрещали сучья под тяжестью крупного тела, и все смолкло. По-видимому, зверь притаился.

Леонтий укрылся за ствол и вдруг заметил: из-за толстой лиственницы выглядывает человек.

Вот, значит, кто — человек, а не зверь!

— Ну, кто там? — сказал, выходя, Леонтий и с удивлением узнал Аносова с винчестером в руках, с котомкой за плечами. — Вот уж никак не думал — и ты стал охотиться?

— Думаете, только вы охотники? За кабанами, что ли?

— За кабанами. А ты?

— Я тоже за кабаном. Есть, есть кабанчик, попадается.

— Это ты, Еремей, давеча стрелял в той стороне?

— По барсуку стрелял, да зря. Ну, вам туда, мне сюда…

Охотники расстались.

— Аносов всегда охотится по-своему, — сказал спустя некоторое время Хлебников, — то верхом на коне подъезжает к оленям, то за кабаном слоняется, и никто не знает, что он ушел за кабаном.

Наконец впереди послышался шум; казалось, в самую чащу тайги ворвался ветер. Шумели ветви, широкий шумный вздох несся навстречу.

Шло кабанье стадо, впереди крупные чушки и молодые секачи. Старые, не боясь тигра и медведя, лакомились в стороне. Нажравшись, пробирались на южные склоны отлеживаться в ямах, на прелом листе, или в загайниках, на мягкой хвое. Стадо двигалось по склону быстрой рысью, сокрушая с треском и шумом сухостой.

Леонтий еще издали приметил крупную бурую чушку, которая, опустив голову и не видя охотника, бежала прямо на него. Леонтий выстрелил. Чушка с размаху перекинулась через голову и легла к охотнику задними ногами.

Табун рванулся в разные стороны: каждый зверь туда, куда смотрел в момент выстрела. Леонтия скрывали деревья и пересеченная местность. Он выстрелил шесть раз, шесть туш легло около него. Хлебников взял столько же. Остальные кабаны пронеслись, и теперь на южных склонах шумела буря, медленно затихая.

— У нас пудов шестьдесят мяса, — сказал Леонтий, — по пять рублей за пуд — на триста рублей.

Кабанов разделали, прикрыли ветвями и отправились за лошадьми.

В распадке, недалеко от скалы, ничком лежало человеческое тело. Вылинявшие, когда-то синие штаны, куртка, костяные палочки искателя женьшеня, барсучья шкурка, на которую садится искатель, когда ему приходится работать в сыром месте. Из головы натекла лужа крови. Манза был убит пулей в затылок.

Собиратель женьшеня, он шел из тайги в Маньчжурию, по-видимому с добычей. В распадке охотник выследил его и подстрелил.

Охотник не за зверем — за человеком!

Убитого перевернули на спину.

Пожилой, скорее даже старый человек, со спокойным морщинистым лицом, Котомка разворочена, сейчас в ней только спички да кулек с рисом.

— Вот, братец ты мой, — сказал Леонтий, — кто в тайге охотится за кабаном, а кто выслеживает добычу позанятнее.

Когда раздольнинцы вернулись домой, уже съезжались гости.

Из Барабаша, от устья Монгугая гости приплыли на корейской шаланде. Спустив черные паруса, шаланда стояла на Суйфуне. Уссурийские казаки Чугунов и Шалунов приехали с женами, дочками, сыновьями. Девки были разодеты, сыновья тоже, а отцы приехали в своем старом, заслуженном.

Свадебный поезд на двух тройках отправлялся во Владивосток, в церковь Сибирского флотского экипажа.

Денька два, поди, проездят, а гости будут покуда угощаться, отдыхать, душу отводить.

— Посажёный-то кто? Зотик Яковлевич? Ну, это достойный человек!

Шалунов сидел на крыльце и смотрел, как провожающие окружали телегу, увитую пышными осенними цветами, алыми листьями кленов, зелеными и красными летами по дуге, оглоблям, кузову. Невеста вышла из дому, хорошая, статная невеста. Шалунов оценивал ее. Оценил высоко и сказал Леонтию, который как отец держался от всего, по обычаю, в стороне:

— Хороша!

Невеста села в телегу, колокольчики и бубенчики залились, по сухой осенней земле загремели колеса, конские копыта…

Жених должен был ожидать невесту во Владивостоке у входа в церковь.

— Вот, поди, эти самые бубенчики-ширкунчики… — сказал Зимников, подсаживаясь к Шалунову и Леонтию. — Поймал я в позапрошлом году козушку, отнес ее к начальнику. Лоренцов-то женат, а детей нет. Марья Никифоровна и говорит: «Хорошо, Зимников, что ты принес козушку». И стала ее воспитывать. Козушка ходила за ней по пятам. Людей не боялась, а собак как завидит — раз-два, перемахнет через забор и в дом. А собаки на забор вешаются, воем воют… Занятная козушка. Хотел Лоренцов прикупить ей самца, да самцов не ловили, все самок. Привязали ей на шею красный бант, подвесили ширкунчик, и через год она уже по три, по четыре дня гуляла в тайге. Раз я крался по следу козули. Ну, думаю, возьму! И в самом деле, вон она стоит, пьет воду. Приспособился, уже спускаю курок, подняла она голову — смотрю, бант на шее. Поверишь, меня пот прошиб, руки и ноги задрожали, точно в дочь родную прицелился… В тот день и охотиться больше не стал.

— Никто не подстрелил ее? — спросил Шалунов.

— Никто. До осени ходила холостая, а зимой стали замечать, что полнеет. В конце апреля всем уж видать стало, что ходит последние дни. Принесла самца и самочку… Вот скажи ты мне, Леонтий, как это дикий козел не побоялся ее красного галстука и ширкунчика?

— Красотой взяла, — сказал Шалунов, — козел, поди, тоже прельщается…

Марья звала к столу.

Приехали старики Пашковы со старшей внучкой.

— Прямо к пирогам, — сказала Марья, — сюда присаживайтесь. А это кто же — внучечка?

Внучечка была черноволоса, тонка телом, лицом походила на Су Пу-тина, но была очень красива.

На второй день к вечеру зазвенели вдали колокольчики и бубенцы, донеслись звуки гармоники, приглушенный стук колес.

Ехала свадьба.

Первая свадьба в Раздольном!

Ничего, что маньчжурские коньки невелики, — на бег они злы, вон как тянут в гору, только хвосты по ветру!

— Седанка едет, честное слово! — сказал Леонтий, разглядев друга на второй подводе.

Хвосты по ветру, ленты по ветру, цветы и шелковые платья горят в вечернем солнце. Заливается гармонь в руках Бармина.

Ну, встречайте, отец с матерью!

— Не жалей серебра! — кричит Попов, когда Леонтий обсыпает молодых пригоршнями серебра, и сам сыплет серебряным жаром.

Вечером, когда уже горели лампы, а на дворе, чтобы светлее и веселее было, жгли костры, подкатила к дому бричка.

Из нее выскочил Занадворов. На миг умолк шум.

— Что, не ожидали? — спросил Занадворов, позвякивая шпорами и отвечая на поклоны. — Не как начальник — как друг и доброжелатель… Горько!

— Вот это свадьба так свадьба, — говорил Шалунов, наливая себе в кружку водки и квасу. — Сам его высокоблагородие!

— Кабанину давно брал, Леонтий Юстинович?

— Третьего дня, ваше высокоблагородие.

— Кабан — зверь знатный… А вот когда я сюда прибыл, в тайгу сунуться нельзя было: тигр табунами ходил!

— Ваше высокоблагородие, тигр табунами не ходит.

— Это я для того говорю, чтобы было от чего убавить, — засмеялся Занадворов, — скажешь: встретил одного, уж не от чего убавить — и не поверят.

Шалунов захохотал. Аносов кричал:

— Ваше высокоблагородие, «не от чего убавить»… за ваше здоровье!

Занадворов был весел, держал себя не по-начальнически, и Леонтий, который сначала обеспокоился, теперь думал: «Нет, просто приехал, погулять хочет!»

— Я с его высокоблагородием на фазанов охотился, — говорил Шалунов. — Тогда мы еще только свою станицу ставили. Его высокоблагородие никогда на фазанов не охотился с собакой. Фазан как увидит человека, со всех ног бежит в траву, его высокоблагородие за ним, фазан со страху в воздух фр-р — и тут его высокоблагородие бац-бац! Всегда в лёт, и всегда фазан камнем о землю… Стрелок он! Вот тебе бы, Леонтий Юстинович, с ним посостязаться.

— Теперь уж мне за фазаном не побегать — растолстел.

Двери и окна раскрыты настежь. Горят костры во дворе. Чистый ветер врывается в комнату, освежая застольщину. Глаша сегодня не топчется вокруг стола, не бегает в кухню и обратно. А между прочим, за столом уж больно жарко сидеть…

— Сеня, выйдем-ка во двор.

— Пусть идут, — говорит Марья, — там Бармин с гармонью, плясать будут…

Аносов достал из угла свои припасенные пузатые бутылки. Налил хозяину и важным гостям: Занадворову, Миронову, Попову, Пашковым.

— А мне что же? — спросил Шалунов. — Да и Чугунов с Гребенщиковым выпьют. Не годится обижать казаков, они и так уж смертно обижены.

— Кем это вы обижены? — спросил Миронов.

— Обижены, Зотик Яковлевич, и от власти, и от вас… Конечно, когда нас звали на Дальний Восток, мы согласились. Человек разве бывает доволен? Все было у нас на Дону, всем владели, а недовольны были: земли мало, службы много, служба царская на Дону, мол, тяжела. А на новых местах и от службы увольнение, и счастья брать не перебрать… пятьдесят десятин земли на душу да триста рублев подъемных!

— Не расстраивайте себя, станичники, знаю: сейчас будете жаловаться: земля, мол, твердая, куда ни копни — камень, нигде нет пухлой, черной, родимой земли!

— Так точно, вашскородь Зотик Яковлевич, нигде… Я сам, когда приехал, обошел все места, назначенные нам, и волосы стали у меня дыбом…

— Зря вы нашу землю ругаете, — заметил Леонтий. — На земле уссурийской надо по-уссурийски и хозяевать, а вы хотите по-донски!

— По-донски, по-уссурийски ли, а коровы здесь — срам смотреть, бабам зазорно ходить за ними — мелкие, вроде козы. И овец нет. А без овцы какой казак! У казака от овцы все, вся справа, вся одежа.

— Хорошая коза не хуже овцы, — заметил Миронов. — Коз заводите, коза даст богатство. Да и овца в конце концов будет.

— Нет, казаки, — вмешался Алексей Иванович, — не сочувствую вашим жалобам. Здесь лучше, чем на Дону. Ну разве что хлебопашество…

— А мы — хлебопашцы, господин милый!

— Рис не пробовали сеять?

— Рис — корейское дело, не будет донской казак сеять рис.

— Вы не будете — ваши дети будут.

— Старый спор, — сказал Занадворов, — спорят и спорят, сколько уже лет спорят! А вот Леонтий Корж доволен.

— Леонтий Корж — охотник, ваше высокоблагородие! Относительно же всего остального, что требуется душе и телу… скажем, торгует в нашей станице Еремей Савельич, Еремей Савельич, послухай: ты за аршин гнилого ситцу берешь шестьдесят копеек, а ведь цена ему гривенник. И не только берешь шестьдесят копеек, но еще требуешь платить тебе серебряным рублем. А за свечи, табак, пеньковые веревки — чем при наших урожаях платить?

— Уже и Аносовым недовольны, — засмеялся Занадворов, — а проживите-ка без него!

— Правду изволите молвить, ваше высокоблагородие! — крикнул Аносов. — Жизнь на них кладешь, а всё жалуются.

— Ну, будет! — встал Занадворов. — Ух, наелся, напился! Хорошо хозяева угощают… А между прочим, к хозяину и к Алексею Ивановичу у меня тоже есть жалобка…

Он прошел в комнату, приготовленную для молодых, и сел на постель.

— Алексей Иванович, меня, как начальствующее лицо, привело в недоумение одно обстоятельство… Вы были в тайге и устроили там переполох.

Он приподнял плечи и развел руками.

«Вот оно, — подумал Леонтий, — вот зачем приехал!»

— И не думали, Иван Иванович!

— Но как же, позвольте! Китайские купцы жалуются.

В комнату вошел Миронов, закурил трубку, стал ходить мелким шагом от стены к стене.

— Иван Иванович, это вы по поводу недавней экспедиции Алексея Ивановича?

— Именно, переполох и смущение недопустимые!

— Не нравится мне, Иван Иванович, китайский купец в тайге; жестоко, недопустимо обращается он с инородцами.

— Господа, не понимаю! О какой жестокости может идти речь? Купец в наших условиях далекой окраины — податель жизни. Что же касается китайского купца, китайский купец имеет право торговать здесь, — мы не должны забывать: край-то ведь был китайский!.

Миронов вынул трубку изо рта.

— Край никогда не был китайским!

Занадворов усмехнулся:

— Зотик Яковлевич, ваши странности…

Миронов повысил голос:

— Непозволительно начальнику округа ошибаться столь грубым образом. Когда это Уссурийский край принадлежал китайцам? В семнадцатом столетии Нур-хаци, князь одного из маньчжурских племен, объединил маньчжурские племена, нанес поражение китайцам и вступил в Китай, Сын его Тайцзун овладел Пекином.

Укрепившись на китайском престоле, он стал совершать набеги к берегам Тихого океана, в Уссурийский край, предавая все, как говорится, огню и мечу. После его походов таежные племена так и не оправились. А в седьмом веке здесь было сильное тунгусское государство Бохай. Предания рассказывают, что бохайцы были поголовно грамотны и что неграмотным даже не разрешалось вступать в брак. Но Бохай исчез… Китаю же край не принадлежал никогда.

Занадворов слушал негромкий, тонкий и несколько скрипучий голос Миронова насупившись.

— Я в исторических изысканиях не образован, но мне хорошо ведомо то, что требуется для поддержания порядка в крае. Вы, Алексей Иванович, нарушили священные права частной собственности. Вы в тайге, как бы это точнее выразиться, баронством занялись. Вместо добрососедства — пожгли маковые посевы! К чему?! Хотите возбудить озлобление в китайском купечестве? Вызвать осложнения со страной, сопредельной с нами?

Алексей Иванович сказал:

— Всякому в России торговать хорошо, только русскому плохо.

— Извольте торговать дружески. А об опии напрасно беспокоитесь; у местного населения свои привычки. Манза каждый день курит и здоровее нас с вами! Я знаю образ мыслей начальства: не склонно допускать самоуправства! Наш всем известный Су Пу-тин совершенно расстроен: вы нарушили все его дела. У него давние-предавние дела с инородцами. А ведь он, в сущности, вовсе и не китаец. Женат на русской, православный, все его симпатии принадлежат России, и я категорически запрещаю…

— Отчего у нас чума появилась среди скота? — тихо спросил Леонтий.

Вопрос был неожидан. В комнате стало тихо. Миронов выпустил огромную струю дыма и смотрел, как она, колеблясь и расплываясь, потянулась к окну.

— Это почему же ты, Леонтий Юстинович, заинтересовался чумой? — чуть усмехнувшись, спросил Занадворов.

— Каждый, ваше высокородие, боится за свою скотину.

— А ты не бойся. Сказки все это. Прощенья прошу, господа… Настоятельно рекомендую не нарушать спокойствия. Во избежание, как говорится, всяких… и прочее.

Он вышел на крыльцо. Марья думала, что он вышел посмотреть, как молодежь танцует, но через несколько минут загремела бричка. Не садясь, стоя в ней, уносился в темную ночь Занадворов.

— Вот она наша власть, Зотик Яковлевич, — сказал Алексей Иванович. — Делиться нужно! А я взяток давать не буду и от намерений своих не откажусь.

— Действуйте, действуйте. Ваш девиз — «деятельный человек». Вот и действуйте.

Уже под утро пьяный Аносов стал похваляться своей удачей: недавно купил женьшень, старый, сильный корень. За пустяки купил, продал несведущий человек, не знавший настоящей цены корня.

— Покажи! — пристал Зимников.

— А это зачем «покажи» — покупать, что ли, будешь? — Но Аносову самому хотелось показать, и он принес корень.

Корень лежал в ящике, широко разбросав толстые и тонкие свои отростки, и представлялся сутулым человечком.

Корень был стар и действительно ценен.

— Три тысячи возьму! Эх вы, со своими кабанами.

Взглянул на Леонтия и подмигнул ему. Леонтий задумался.

— Давно он у тебя?

— За неделю перед свадьбой притащил манза.

— Ну, манза в женьшене понимает, — заметил Леонтий, — а ты сказал: продал несведущий человек.

Над сопками разгоралась утренняя заря. Суйфун черной полосой повернулся между берегами. Вспомнилась тайга, манза, убитый пулей в затылок. Вот за каким кабанчиком охотился Аносов!

Прошелся по двору, заглянул в окошко, окликнул:

— Еремей Савельевич, выдь на минуту, тут ветерок, хорошо!

Аносов вышел.

— Тут и в самом деле ветерок, — сказал он, расстегивая ворот рубахи навстречу ветру.

— Еремей… ведь это ты застрелил того манзу!

— Какого манзу?

— Это ты застрелил, там, за Ушогоу, где мы тебя повстречали!

Аносов вздохнул, еще ниже расстегнул ворот и заговорил поучительно:

— Что это ты, Леонтий, как бы не в себе? Лишнего хватил? Что ты ко мне с такими разговорами… увидел меня в тайге и сразу с допросом! А что такого? Во всяком случае, манза есть манза… ходит по нашей земле, а все в Маньчжурию тащит.

— Значит, ты! — уверенно сказал Леонтий.

Аносов засмеялся:

— Пьян ты, Леонтий Юстинович, иди кваску хлебни.

Он потоптался, посмотрел вокруг себя, на широкую алую полосу зари и пошел в комнату.

 

22

Зимой к Леонтию приехали старый Цянь и его сын. Приехали на нартах, гнали собак, и теперь собаки лежали на снегу, высунув языки.

— Капитана Леонтий дома? — спросили китайцы Глашу, встретившую их во дворе. — Большая беда, шибко большая беда.

Две недели назад около деревни обнаружили тигриные следы. Обеспокоились: тигр прошел не мимо деревни по своим делам, а кружил вокруг нее. На следующую ночь разломал хлев и унес быка. Охотники решили устроить с вечера засаду. Однако тигр не ждал вечера, он днем вошел во двор Цяня, где в это время была его сноха. Работящая, веселая тазка, серебряные серьги в ушах, звонкие монеты на подоле. Муж ее Цзюнь услышал вопль, выскочил из фанзы и увидел на снегу тигриные следы и кровь. Должно быть, схватил за живот и потащил… Сбежалась вся деревня, дошли по следам до осыпей и там, в яме за большим камнем, увидели лужицу крови и волосы. Всю съел, а волосы не съел; втоптал в землю.

Цянь рассказывал тихим голосом, и старые глаза его тускло блестели от слез.

— Очень была веселая молодая женщина! Охотники думают, что это сам великий Ван пришел. Плохо, все боятся. Очень большие следы, такого тигра никогда не видали; может быть, в самом деле пришел великий Ван; зачем простому тигру есть женщину, разве мало в тайге коз и кабанов? Пришли к тебе, Леонтий, — как ты думаешь, Ван или не Ван?

— Если тигр попробовал человеческого мяса, он всю деревню перетаскает…

— Значит, Ван, — безнадежно сказал Цянь.

Позвали Хлебникова, Бармина, пришел Аносов.

Снова Цянь рассказывал про несчастье, постигшее его семью.

— Пожалуй, я пойду добывать этого великого Вана, — сказал Леонтий. — Надо же помочь людям, соседи ведь!

— Манза русскому не сосед! — заметил Аносов. — Если пойдешь на такого тигра — дурак будешь. Девку манзовскую сожрал, пусть манзы с ним и расправляются. Что же ты, Цянь, идешь к русским, ваших же китайцев здесь видимо-невидимо. У Су Пу-тина были?

— Су Пу-тин говорит: «Что я могу сделать? Надо молиться!»

— Молиться! — захохотал Аносов. — Много ты у тигра вымолишь… Ишь как манза манзе помогает в беде! А русский уж готов — «иду», говорит!

— Пойду, — сказал Леонтий. — Пришли ко мне за помощью — я не откажу…

— Твое дело, — вздохнул Аносов, — но, если пойдешь, дам тебе совет: начини патроны стрихнином. Я, когда иду в тайгу, всегда так делаю.

— Спасибо, Еремей Савельевич, за совет, но в своем деле я не употребляю стрихнина.

— И я пойду, — решил Хлебников,

* * *

По Старой Манзовке разнеслась новая весть: тигр унес десятилетнего сына Фу Нью-дина. Мальчик присел около порога фанзы, отец стоял рядом тигр прыгнул с крыши и подхватил ребенка.

Теперь все окончательно уверились, что в деревню приходит великий Ван, а с ним борьба невозможна.

Русский приехал, Леонтий!

В фанзу к Цяню собрались все охотники, рассказывали, как выглядит тигр, какие у него повадки, длина прыжка. Большой, как маньчжурская корова!

В течение нескольких дней Леонтий и Хлебников ходили на лыжах по окрестностям, неутомимо искали тигриные следы; следы попадались, но старые.

Это был четвертый вечер, когда они, обходя засыпанный снегом колодник, поднялись на вершину сопки. Дул ветер, сметая снег. Отсюда далеко было видно по долине реки.

Охотники заскользили вниз по склону в полусотне шагов друг от друга. Леонтий первым вышел к большой скале, откуда выбивался ключ, — круглая купель прозрачной воды лежала среди снегов. У ключа Леонтий увидел два свежих кабаньих следа. Кабаны по руслу ключа пошли к Даубихэ.

Ясные, отчетливые следы сильных, тяжелых животных. Леонтий решил пройти мимо кленовой рощи и пересечь кабанам дорогу в полуверсте от реки.

Он миновал рощу, спустился в падь, притаился и тут же увидел двух кабанов. Они вышли из рощи, заходящее солнце осветило их багровыми лучами, отчего, буро-черные, они казались еще тяжелее. Они шли, опустив на коротких широких шеях головы, и при виде этого мерного и спокойного шага трудно было предположить, на какую яростную стремительность они были способны.

Леонтий подпустил кабанов на сто шагов и двумя выстрелами убил обоих.

Когда показался Хлебников, Леонтий уже успел выпотрошить их. Вдвоем они пригнули кабанам к груди передние лапы, вставили между задних распорки, придавили туши колодником и старательно загребли снегом.

Солнце село, сизые сумерки быстро сменяли сияние неба и снегов.

Охотники вернулись в деревню, а утром отправились за добычей. На полпути выпрягли коней из розвальней, и Хлебников верхом поехал к кабанам напрямик, а Леонтий решил обойти сопку.

Склон ее порос дубняком, выше — лиственницей и кедром. Леонтий выбрался на небольшую елань и на той стороне, в редколесье, заметил четырех изюбрих.

Они кормились, выгребая из-под снега желуди. Леонтий присел в кустах и стал соображать, как бы взять всех четырех. На изюбров хорошо охотиться вдвоем: один охотник в засаде, второй гонит на него животных.

Но все было тихо, никто не пугал изюбрих, и они спокойно улеглись отдыхать.

Шагов триста до животных! Леонтий прицепился в переднюю и первым же выстрелом убил наповал.

Покатилось эхо. Отраженное скалами, оно гремело повсюду и мешало изюбрихам определить местонахождение врага. Высоко прыгая из снега, они бросились прямо на Леонтия.

Он выжидал их в своей засаде и в каждую послал по пуле — и по второй на всякий случай. Все три изюбрихи упали одна около другой.

Снял куртку, выпотрошил животных, обложил дубовыми ветвями, загреб снегом. Мяса теперь будет не только для семьи, но и для продажи.

Окончив работу, сел поджидать Хлебникова, который, по заведенному обычаю, должен был прийти на выстрелы.

И Хлебников появился. Леонтий увидел в чаще его желто-серую нерпичью куртку и тихонько свистнул.

Решили изюбрих и кабанов отвезти к балагану, в глухой распадок по ту сторону сопки, переночевать там, а рано утром приняться за перевозку добычи в деревню.

Кабанам вставили в пасти деревянные чекушки, в чекушки вдели веревки и поволокли туши на постромках. Изюбрих цепляли под лопатки.

На это ушел весь день. Балаган был теплый, коня устроили за ним под навесом. Сварили рисовую похлебку, зажарили по куску кабанины.

Орион висел на южном склоне неба, тишина охватывала тайгу и, казалось, всю землю. Зеленые и голубые искры вспыхивали на снегу, а самый гребень распадка пылал зеленым пламенем.

Говорили с Хлебниковым о манзах и тазах, об Аносове и Алексее Ивановиче.

— Вот манзы и тазы. Если в это дело не вмешаться, Хлебников, одни люди начисто съедят других, даром что не тигры. Русский человек всегда любит помочь.

— Аносов-то не очень любит…

— Ну, Аносов! Аносов — торгаш, ему дорога мошна.

Говорили об оленьем заповеднике, о том, сколько пустить туда на первых порах самцов и самок.

Ночью налетел ветер и громко шумел в тополях, Леонтию чудилось сквозь сон, будто кто-то ходит по крыше балагана, топчется у двери. Он просыпался, прислушивался, но конь стоял спокойно, и Леонтии снова засыпал.

Утром, выйдя из балагана, он увидел следы тигра. Тигр действительно топтался у двери и, должно быть, обнюхивал винтовки, которые всегда оставлялись снаружи, потому что, запотевая в тепле, требовали немедленной чистки.

Первая мысль была о коне. Леонтий бросился за балаган. Конь спокойно жевал сено. Приученный таскать убитых медведей, он не испугался тигра.

А тигр… да не один — четыре! Тигры могли войти в балаган и не вошли, могли поживиться конем и кабаниной и не поживились. Эге, тигриная свадьба! Самка и с ней три самца!

— Нюхали винтовки, — сказал Леонтий. — Плохой для них запах.

После стрельбы по изюбрихам у Леонтия осталось три пули. Хлебников отвезет в деревню кабанов, вернется к вечеру за изюбрихами и привезет новый десяток патронов, Леонтий тем временем походит с малокалиберным винчестером, посмотрит, последит…

— Только смотри, если повстречаешь тигров, не вздумай стрелять. Дай слово, что не будешь!

— Не буду, не беспокойся. Скажи Цяню: четверых встретили.

Хлебников уехал.

Леонтий обошел балаган. С задней стороны снег на склоне распадка был взрыт: отсюда тигры прыгали на крышу. Леонтий тоже взобрался на крышу… Ого, свернули трубу от камелька!

Два тигра обошли коня слева, третий и четвертый прошли между конем и кабаньими тушами, у родника следы соединились, и дальше четыре зверя пошли в один след.

Через полверсты вышли в долину, снег которой был взрыхлен стадом кабанов, и отправились за стадом.

Река подходила то к одной стороне долины, то к другой; кабаны пересекали ее, за ними — тигры, сзади всех человек.

Азарт охотника увлекал Леонтия все дальше. Кабаны свернули в кедровник. Они то рассыпались в стороны, то собирались на одну тропу. Но, несмотря на соблазнительный корм, стремились вперед.

Тигры шли за табуном осторожно: они не любят иметь дело ни с секачами, ни с матками, они нападают тогда, когда стадо кормится, когда поросята отбегают в сторону, когда матки сами увлечены едой.

Для охоты Леонтий был слабо вооружен: три пули и пятнадцать зарядов малокалиберки!

На ходу закусил копченым мясом. Время далеко за полдень, воздух стал терять ясность, — по-видимому, собирался снег. Пора назад!

Решил дойти до излучины реки — где по левому берегу начинался кедровый лес и где кабаны должны были наконец остановиться на кормежку — и вернуться назад.

Кабаны действительно остановились. Всюду валялись шишки, маслянистые сладкие орехи!

В то время когда три тигра приблизились к стаду и залегли, выбирая поросят, четвертый подошел с противоположной стороны. Там кормился старый огромный секач, и, как ни тихо шел тигр и как ни помогала ему природа скрадывать себя, старик почуял врага.

Расставив передние ноги и подняв голову, он смотрел туда, где притаился тигр!. В это время три тигра ворвались в стадо, каждый схватил свою добычу… Точно горный обвал, пронеслось стадо по кедровнику.

Вероятно, столь быстрое исчезновение стада не входило в планы четвертого тигра, он медленно поднялся во весь рост.

Минуту тигр и секач стояли друг против друга. Тигр, поддавшись голосу благоразумия, уже хотел скрыться в чащу, но тут секач сделал по направлению к нему несколько шагов. Тигр присел. Секач не испугался его позы, взрыл снег, подняв за собой целые клубы снежной пыли, и снова сделал несколько шагов.

Он стоял напружившись, пар валил из его пасти, запах доносился до ноздрей тигра. Зверь осторожно привстал, на полусогнутых лапах прошел мимо кустов и снова присел. Теперь секач был на расстоянии прыжка. Хорошо было прыгнуть сбоку, и тигр прополз несколько в сторону, но секач немедленно повернулся туда же.

Тогда тигр прыгнул… Он рассчитал сесть врагу на спину, но секач поймал его в воздухе на клыки, и силой своего собственного движения и тяжести тигр распорол о клыки грудную клетку и живот. Ошеломленный, он припал на снег, и в ту же секунду секач перевернул его, погрузил в брюхо клыки, вывалил внутренности и принялся топтать.

Пар поднимался от крови, внутренностей, от секача, не прекращавшего своей бешеной работы. Снег был протоптан до земли, и на твердой мерзлой земле секач продолжал уничтожать остатки противника. Все было растоптано, втоптано, уничтожено.

Кабан постоял на потеплевшей земле, потянул носом и медленно пошел сквозь чащу.

Леонтий, свидетель поединка, выскользнул из-за ствола кедра. От тигра действительно ничего не осталось: грязные лохмотья шкуры!

Когда Леонтий вышел из кедровника и пересек по льду реку, солнце низко стояло над западными отрогами, неяркое, красное среди мутно-белесого небесного пространства и белых просторов земли. Над берегом поднимались скалы, из-под них бежал ключ. Леонтий подумал было напиться, но, взглянув на скалы, увидел на уступе три морды, не сводившие с него глаз. Тигры!

Если он пойдет дальше, они могут последовать за ним и напасть в ночной темноте… Поднял винтовку, прицелился среднему — самке — между глаз. Совсем негромко, как-то сухо щелкнул выстрел, самка опустила голову на лапы.

Самцы сорвались со скал и кинулись на Леонтия.

Одного Леонтий застрелил на первом же прыжке. Тигр перевернулся, схватился лапами за черную березу и стал рвать ее когтями и зубами. Второму Леонтий попал в нос, зверь побежал мелким тряским бегом и скрылся за бугром.

Первому, который растянулся около березы, Леонтий еще трижды выстрелил из малокалиберного в черепную коробку, потом раскрыл зверю пасть, осмотрел клыки и невольно изумился их силе. Этими зубами тигр давил, как орехи, головы кабанов и волков.

Солнце скрылось, сумерки стали скрадывать снежные сопки. Леонтий снял рюкзак, спальный мешок и полез на прилавок за самкой. Стащил ее вниз, снял шкуру, закопал в снег, тушу тоже забросал снегом и решил, пока не стемнело, пойти за подранком. Он был убежден, что тигр далеко не ушел, подыхает или уже подох где-нибудь за соседними буграми.

Однако кровавый след вел его с увала на увал. Леонтий пробежал с версту. Сумерки сменились ночью. Пошел мелкий снег, луна висела над тайгой в мутной пелене. Пора возвращаться. Завтра с Хлебниковым они придут и возьмут шкуру… Душу наполняло торжество. Бой был серьезен, и Леонтий выиграл его. Вернется домой и расскажет Аносову, как он одолел тигров без стрихнина… И старик Цянь будет счастлив… А который же из четырех — его Ван?

Шел обратно широким шагом, неяркая луна делала все зыбким и неверным. Вот уже те скалы над берегом, где лежали тигры, и вон та черная береза… И вдруг он заметил, что тигр, убитый под березой, не валяется брюхом вверх, как час назад, а прижался к снегу и лежит головой навстречу к нему, Леонтию.

Расстояние три сажени. В ночных сумерках точно не прицелишься. Чтобы не перекинуть пулю, Леонтий взял под голову, выстрелил, и в ту же секунду тигр с ревом прыгнул на него. Когтями зверь терзал его бедра и бобриковую тужурку… Леонтий схватил тигра за горло, всадил в бок нож. Тигр отскочил, повалился, встал, стоял задом к охотнику с ножом в боку. Разъяренный борьбой, плохо соображая, что с ним, Леонтий изо всех сил ударил тигра ногой, — тот огрызнулся и поплелся к реке.

Кровь заливала глаза Леонтия, он добрел до своих мешков, перевязал голову и руку, подобрал ружья…

С каждой минутой становилось все холоднее и все труднее идти. Разложил огонь, чтобы согреться и отдохнуть. К голове нельзя было притронуться, мысли путались. Хотелось лечь. Подул ветер, снег усилился, руки не слушались, ветер со снегом потушил огонь. Не сидеть же около потухшего костра! Лыжи во время борьбы с тигром оборвались, и теперь он брел по глубокому снегу в унтах.

Все было мутно, Леонтий не различал ничего. Натыкался на деревья, на колодины, но, не видя ничего, ногами все время щупал кабанью тропу, по которой утром прошло стадо. Так он добрался до распадка, где стоял балаган. Ветер продувал насквозь, было нестерпимо холодно. Леонтий громко стучал зубами, но от сознания, что балаган близко, сил прибавилось.

Через полчаса Леонтий развел в камельке балагана огонь. Прокушенная рука, завернутая в шарф, онемела. Стал растирать ее. Правая нога разорвана когтями, обуток, налитый кровью, замерз, — разрезал его и снял.

Снова перевязался, поставил чайник. Но когда лег на пары, встать к закипевшему чайнику не хватило сил.

Утром шумел ветер и валил снег. Хлебников не приехал, должно быть из-за тайфуна.

Леонтий то впадал в забытье, то приходил в себя. В печи догорало последнее полено. Углем начертил на стене схему путы к тому месту, где зарыл в снег шкуру тигрицы и где поблизости от нее должны были лежать два убитых самца.

Ночь наступила и минула. Тряс озноб, и в иные минуты необычайно странным казалось, что вот он проделал сюда из Сибири такой длинный путь, столько здесь хотел сделать, а всему конец. Два тигра, раненные им, подыхают под деревьями, а он — в балагане.

Хлебников приехал днем. Первое, что он увидел, — окровавленный винчестер. Распахнул дверь в балаган и со страхом крикнул:

— Леонтий!

— Еще жив! — услышал он голос.

 

23

Аджентай снова перешел границу. Рано утром его лодки пристали к берегам Старой Манзовки. Опять он увидел обширные поля, зеленые сопки, добротные фанзы, опять увидел людей, озлоблявших его одной своей внешностью; всеми силами будут они скрывать от него меха, женьшень, панты, а он проигрался вдребезги. Кроме того, он всегда не любил китайских поселенцев в Уссурийском крае: если они покинули родину, значит, они были недовольны маньчжурами. Наконец, они совершили чудовищное преступление: пожаловались на него русским!

Совсем плохо встретили на этот раз Аджентая!

Часть крестьян бежала через поля в сопки, женщины прятались в хлевах, иные — в лесной чаще за фанзами.

Никто не встретил, даже Цянь!

Где этот подлый старик?

Аджентай вошел во двор Цяня, старик стоял у порога. Он поклонился, но не упал на колени.

Аджентай прошел в фанзу и сел на каны. То, что люди разбежались, привело его в бешенство. Он спросил Цяня:

— Куда все убежали? Чтобы не дать мне моего? А это ты жаловался на меня русским? Ты пожаловался, а я вот перед тобой!

Он пошел по фанзам. Обыскал всё. Пыль заполняла помещения, потому что солдаты поднимались на крышу и разворачивали ее. В тайгу убежало сорок человек!

За этих сорок человек Цяня били долго и мучительно. Еще никогда в жизни не били его так. Старик лежал на земле окровавленный, со вздувшимися ногами, в забытьи. Открывая глаза, он видел начальника маньчжурского знамени, пересчитывавшего награбленные богатства, курившего трубку, разговаривавшего с солдатами.

Время шло. Цянь попросил воды; ему не дали, никто не обращал на него внимания. А он чувствовал себя так, точно был не измученным, избитым стариком, а судьей всех.

— Вот приедет русский охотник Леонтий, — говорил он, — и вы увидите, что он с вами сделает! Ты, маньчжур Аджентай, гвардеец богдыхана, увидишь, что он с тобой сделает! Он стреляет так, что от него не ушел еще ни один кабан, ни один медведь, ни один тигр…

Голос старика хрипел. Аджентай наклонился к нему, рассмотрел страшный блеск зрачков и решил, что старик обезумел.

Сейчас же он приказал перенести свои вещи в другую фанзу.

Страшное чувство ненависти и мести поднимало Цяня. Он даже не чувствовал боли. Что боль?

Су Пу-тин написал прошение, а где это прошение? Неужели сильнее всех Аджентай?

Но он не сильнее Цяня.

Цянь подполз к кадке с водой, припал к ней. Было тихо, темно: ночь. Он выполз во двор. Звезды светят. Облака то приходят, то уходят. Неподалеку развлекаются солдаты, отняв у крестьян жен.

Вокруг пояса Цянь обмотал веревку. На коленях добрался он до фанзы, где ночевал Аджентай. Тихо, темно. Звезды.

Приспособил веревку на косяке двери. В ту минуту, когда он надевал на шею петлю, он почувствовал невыразимое облегчение: теперь несчастье за несчастьем обрушатся на Аджентая и погубят его. Такова месть справедливости.

 

24

Постель Леонтию стелили на широком деревянном диване против окна. Зима окончилась, началась неприятная мозглая весна. На деревьях в холодном воздухе медленно набухали, медленно раскрывались и так и не могли раскрыться почки. Из низких толстых туч сеялся надоедливый дождь. Все вокруг мокрое, сырое. Марья не снимала ватной куртки и, выходя на крыльцо и оглядывая серую пелену воздуха и такую же безрадостную серую пелену равнины и тайги, в тысячный раз спрашивала: «Господи, когда же это кончится?» И всем казалось, что это не кончится никогда.

И, как всегда, это кончилось вдруг, и ночью. И когда Глаша на заре выскочила во двор, она закричала, как закричал когда-то Леонтий:

— Сеня, Семен!

Семен испуганно выскочил во двор и увидел, что пришло лето. Туч не было. Из высокого бездонного неба, перепоясанного алыми полосами зари, от чистых, ясных и высоких сопок несся горячий западный ветер.

Марья торопливо распахивала окна:

— Леонтий, лето пришло!

Леонтий мог уже сидеть. Более десятка ран покрывало тело, самой неблагополучной была правая нога. В первое время ее хотели отнять. Врач настаивал, говорил Марье:

— Если не ампутируем, ваш муж умрет, и вы будете отвечать. Даете согласие на операцию?

Но Марья не давала.

В эти тяжелые минуты пришел Седанка. Поставил в угол винтовку, сказал:

— Леонтий живой, а мне говорили, ты уже помирал!

Осмотрел раненого, велел наломать омелы, напарить ее в кипятке и остуженной обложить на ночь ногу.

По онемевшей, ничего не чувствовавшей ноге прошла волна боли, заныла рана.

— Теперь здоровая будет, — обрадовался Седанка.

В эти месяцы, когда Леонтий ничего не мог делать, он думал. Впервые оказался он в положении человека, которому не предоставлялось иного труда, кроме размышления.

Он вспоминал первые годы жизни в крае. Он полюбил край. Все ему здесь пришлось по сердцу. Даже тайфуны, даже длинная мозглая весна… Море, тайга, упорство, с которым нужно было здесь определять себя человеку!

Дикий виноград тайги ведь может стать культурным! Жирные виноградные лозы покроют долину!

Питомник пятнистых оленей… Когда он думал, как прекрасный зверь пойдет навстречу к нему, на зов его, он чувствовал, что это правильнее, нежели преследовать и убивать оленя. Охотник еще не хозяин. Охотник — участник природной жизни на равных условиях со всеми…

Глаша, Марья и Семен работают в поле… Скоро у Леонтия будет внук или внучка.

…Цзюнь-жуй, сын повесившегося Цяня, появился в Раздольном тогда, когда Леонтий уже вставал с постели и сидел на крыльце. Оба, русский и манза, обрадовались друг другу.

— Ты думал, что меня уж и на свете нет?! Почему на пантовку нынче не пошел? Беда стряслась?

Цзюнь-жуй стал рассказывать о страшной беде. Никто не в силах помочь, кроме русских. Ездили в прошлом году к Су Пу-тину. Су Пу-тин писал бумагу, Цзюнь-жуй был у него сейчас в Никольском. Он говорит, что бумага пошла, но будет еще очень долго идти. Надо ждать. Как можно ждать, чего ждать? Отец умер. Чего же еще ждать? Когда в деревню повадился ходить великий Ван, тогда Леонтий не говорил «ждать», он помог. Неужели ничего нельзя сделать с Аджентаем?

До вечера Леонтий писал письмо Миронову. На склоне сопки раскорчевывали новый участок, горький душистый дым тянул по двору. Пели песни. Спокойная ровная песня плыла над двором, над долиной.

Цзюнь-жуй не остался ночевать. Как только письмо было готово, он собрался в путь

 

25

Докладную записку генерал-губернатору Миронов писал пространную.

Владивосток, вначале пост — несколько домишек да палаток, поставленных среди дубовых рощ, — теперь представляет населенный, быстро растущий город. Город, вызывающий к себе пристальное внимание иностранцев, как тех, которые хотят приложить свои силы на русском Дальнем Востоке, пользуясь слабостью русского отечественного капитала, так и тех, у кого более далекие и не столь мирные цели. Стоит, например, в связи с этим вспомнить статьи английского путешественника. Кэмбеля, проехавшего в Европу через Владивосток. Он пишет: «Я чрезвычайно интересовался Владивостоком. Это место казалось мне вроде логовища пиратов, из которого русские крейсера могут налетать на нашу коммерцию и бомбардировать наши суда. Я считал Владивосток русским Гибралтаром. Но, к великому моему удовольствию, я воочию убедился, что Владивосток — место, которое вполне возможно взять или истребить флотом».

Поэтому русским людям, имея таких упорных завистников и недоброжелателей, нужно быть всегда настороже.

Но не только нужно думать о посягательствах англичан, нужно пресекать всякое умаление прав и достоинства России.

Разве терпи́м факт, что на территорию Уссурийского края проникают чиновники маньчжурского правительства и наводят суд и расправу среди манз, проживающих под защитой русского флага? Разве терпимо то обстоятельство, что маньчжурские чиновники собирают налоги с русскоподданных племен?

Далее Миронов подробно сообщал о зверствах Аджентая и о сборах этим чиновником богдыхана налогов с китайского и туземного населения.

Осенью Миронов узнал, что его докладная записка возымела действие. Генерал-губернатор послал отряд для задержания Аджентая.

 

26

Лэй провел зиму во Владивостоке, играл в кости и карты. Сначала настроение у него было скверное: он считал, что потерял свою реку… Пил ханшин и спирт, в карты и кости играл неудачно. Думал открыть во Владивостоке мелочную лавочку.

Но однажды утром в помещение склада товаров, где у Су Пу-тина собирались его компаньоны и клиенты, вошел зверовщик Хун. Оглядел тех, кто спал, и тех, кто еще, одержимый азартом, не ложился, увидел Су Пу-тина, пьющего за столиком утренний чай, и сказал:

— Особенные известия: охотника Леонтия загрыз великий Ван!

Су Пу-тин вскочил, Лэй бросил игру, спавшие проснулись.

Хун рассказал про великого Вана, появившегося в Старой Манзовке, сожравшего сноху Цяня, сына Фу Нью-дина и загрызшего Леонтия.

Известие было настолько радостно, что Су Пу-тин, не входя ни в какие денежные расчеты с Хуном, стал угощать его.

К Лэю вернулось равновесие души. В карты он стал меньше проигрывать и забыл про то, что хотел открыть мелочную лавочку.

В марте он и Ло Юнь отправились к себе на реку, всюду разнося весть о наказании, которому подверг Леонтия великий Ван.

Такая же судьба постигнет и Попова!

Лэй появлялся в шалашах охотников, взявших у Попова товары, напоминал им о старых долгах, и охотники молча отдавали ему шкурки и снова брали у него товары.

Ируха и Бянка ушли в верховья Тудагоу, и о них ни чего не было известно.

— Он больше не придет сюда, — говорил Лэй про Ируху, — отец его преступник, и он преступник. Всякий, кто будет иметь с ним дело, тоже будет преступником!

Счастье продолжало сопутствовать Лэю. В тайгу направился отряд русских солдат. От фанзы к фанзе, через горы и долины, по охотничьим тропам, связывавшим фанзы, пробирались охотники и сообщали друг другу, что русские ловят Аджентая. Весть была хорошая: Аджентай был ненавистен всем!

Лэй пошел навстречу русским. Двадцать русских солдат под командой поручика Свистунова двигались через тайгу.

Лэй предложил свою помощь: он знает тайгу, он будет проводником! Смотрел на широкоплечего молодого офицера, сидевшего у костра, на котел, кипевший над костром, на солдат, на вьючных коней.

— Хорошо знаю, по каким дорогам ходит Аджентай!

Присел к костру на корточки, деланно равнодушно курил трубку. Свистунов внимательно расспрашивал его, кто он, где охотится, где его фанза.

Лэй отвечал с достоинством.

Он стал проводником отряда. Свистунов скоро убедился, что проводник у него отличный. Он имел глаза и уши по всей окружной тайге и быстро нащупал местопребывание начальника знамени.

В полдень, когда Аджентай расположился в долине под отвесными скалами, внезапно появились русские. Они вышли из чащи, много солдат! Маньчжуры вскочили, схватились за ружья.

Вперед выступил русский офицер и приказал сложить оружие.

Маньчжуры сдавали оружие и выражали крайнее недоумение: они охотники, как все в тайге. Зачем сдавать оружие?

Они обращались за подтверждением своих слов к Лэю, но Лэй не разговаривал с ними. Он сидел недоступный, важный, точно он, а не Свистунов был начальником отряда.

 

27

Однако счастье Лэя не было продолжительным: Леонтий, которого он считал погибшим, оправился к наступлению осенних холодов и теперь вместе с Седанкой поднимался в бате вверх по реке, останавливаясь у каждого шалаша. Появление в тайге Леонтия произвело необыкновенное впечатление. Оказывается, Леонтий не только не погиб от клыков Вана, а, вступив в единоборство с тремя тиграми, убил всех трех.

Седанка подробно описывал борьбу Леонтия, и рассказ его постепенно становился все выразительнее. Не то чтобы Седанка придумывал, но он передавал те подробности, которые, как ему казалось, Леонтий позабыл, но которые, несомненно, имели место. В конце беседы хозяева спрашивали:

— Видели Лэя?

— Не видели.

— Большой начальник! Куртку его видели? Он с русскими ходил, Аджентая взял.

Бесспорно, Лэй был сейчас для всех большой начальник. Но Леонтий, избивший Лэя, уничтоживший сразу трех тигров и приехавший в тайгу соболевать, разве был маленьким начальником?

Всеобщий выезд на охоту застал Леонтия и Седанку в шалаше Кизиги.

Весь последний месяц Кизига, его брат и жена плели небольшие сетяные мешки, строгали тонкие стрелы, ковали для них наконечники, чинили нарты. Каждый вечер жена Кизиги раскладывала неподалеку от шалаша костер, бросала в него сухие листья багульника, нагревала бубен и шаманила.

— Хорошо шаманит, — говорил про нее Кизига. — Хорошо пошаманит — хороша охота будет.

Пошаманив, женщина крошила черемшу и высыпала ее в чумашку с сазаньей строганиной.

Ночи становились холоднее, деревья обнажались, каждое утро новый слой листьев устилал землю. Как-то ночью ударил мороз и утром удержался. Сухая земля зазвенела. Через несколько дней выпал снег.

Все стихло: ветер, животные, птицы. Леонтий выходил из шалаша, смотрел на протоку, заметаемую снегом, и ощущал эту вдруг наступившую необычайную тишину.

Никто в эти дни подготовки к охоте не думал о Лэе. Зима, охота, соболевка; может быть, ждет большая удача! Далеко, далеко, где-то там весной — Лэй…

Собаки, отъевшиеся во время последнего хода кеты, возбужденно бегали по снегу, вечерами же собирались вокруг шалаша и не спускали с охотников глаз.

— Торопят нас! — говорил Кизига.

Целых три дня шел снег, прикрыл реку, пади и распадки, лег на ветви кедров и елей. Затем тучи поднялись выше, подул ветер и погнал их за сопки. Вышло солнце, студеное, зимнее, сверкающее. Кизига, его брат и жена вынули праздничные костюмы.

Шапка Кизиги была сделана из меха росомахи, шапка брата — из козьих лапок. Халат, нарукавники и наколенники, сшитые из ровдуги, украшал цветной орнамент.

Поверх полагались штаны и халаты из рыбьей кожи, легкие, не затрудняющие движений, непромокаемые.

Леонтий подумал, что такой костюм, пожалуй, лучше его куртки и штанов из чертовой кожи. Щупал костюмы, взвешивал на руке…

— Очень трудно делать, — пояснил Кизига. — Твой лучше. Твой купил — и готово, очень хорошо.

— А вот, по мне, твой лучше.

Жена Кизиги надела халат из ярких разноцветных полос с нашитыми цветными латками. Узорные вышивки струились по халату. Мелкие раковины, бубенчики, железные и медные побрякушки, сплетаясь в узоры, сообщали каждому движению женщины торжественный шорох и звон.

Она знала, что костюм красив, и соответственно праздничному наряду все ее движения были медлительны и торжественны.

Лесных людей во Владивостоке считали дикарями.

Леонтий присматривался к ним, слушал разговоры, примечал охотничью сноровку, разглядывал платье. Какие же Кизига и Ируха дикари?. Разве вот то, что они шаманят и, собираясь на охоту, привязывают к своим поясам деревянных божков… Это действительно… Идолы-то ни к чему!

— Ведь они из дерева, — сказал он Кизиге.

— Из очень хорошего дерева. Сам делал, очень хороший бога. Много помогай!

«Да, вот тут, пожалуй, мы друг друга не поймем», — думал Леонтий.

На большой косе было шумно. Горели костры, охотники угощались лосиным и кабаньим мясом, талой из мороженой рыбы, пили водку.

Кизига подсел к костру старого Файнгу и сообщил ему то, что и так знали все:

— У меня живет Леонтий! Он говорит: «Лэй хотя и большой начальник, но не очень большой… вот, говорит, подождите — приедет Попов».

— Может быть, — отозвался Файнгу, выпивая полчашечки водки. От водки, праздника и предстоящего завтра выезда на охоту у него было легко на душе.

Он запел:

Лэй, Лэй, большой человек, курит трубку, пьет водку. И наказывает всех удэ, и наказывает всех удэ!

Подошел восьмилетний внучек, с маленькой, отлично выделанной трубкой во рту, с маленьким, но крепким луком через плечо, и Файнгу стал ему рассказывать о русском охотнике Леонтии, который встретил в тайге трех тигров и убил один всех трех.

Нельзя убивать тигров, а вот русский убил. Русские убивают тигров, а нам нельзя. Удэ ловит соболя, бьет кабана и медведя, кабаргу и козулю… Русский, кто такой русский? Файнгу угостил мальчика водкой и выпил остатки. «Кто такой русский?» — пел он, глядя в огонь костра.

Далеко, далеко живут русские, а вот теперь совсем близко. Если он убил тигра, он все может, Лэй, Лэй.

Собаки бродили у костров, пожирая кости, жилы, юколу… Там, в тайге, их не будут так хорошо кормить… Ешьте, ешьте, собаки!

Женщины подвыпили. Халаты их бренчали и звенели, голоса звенели, особенно у молодых; но очень мало молодых осталось в шалашах, всех потаскал Лэй. Любит он продавать молодых женщин… Бедный отец, бедный брат… бедные охотники, скоро у вас не будет жен…

Кизига вынул из кармана халата стальную подковку с припаянной к ней тонкой стальной пластинкой, взял подковку в рот и заиграл, отжимая пластинку пальцем. Звук получался едва слышный, низкий, гудящий: музыкант менял его высоту, шире и уже открывая рот.

Лицо его стало задумчивым, жена села поближе. Леонтий и Седанка тоже слушали. Точно где-то далеко, в какой-то невероятной дали гудел колокол…

Рано утром запрягли собак в нарты. Собаки рвутся, визжат, кусаются….

— Тише, тише, собаки, — успокаивает своих Кизига. На нартах с ним едет Леонтий, на нартах с братом — Седанка.

Солнце вышло — все засверкало, даже глазам больно.

Вон как большая сопка сверкает! Белая вершина ее притихла, смотрит, слушает, сверкает… И все деревья слушают и сверкают…

По снежной реке сейчас понесутся нарты… Раньше первым выезжал Бянка, сейчас его нет, и первым выезжает Файнгу. За ним другие. Женщины остаются, дети бегают вокруг нарт.

— Отойдите! — кричит Кизига. — А то как пустим собак!.

В эту минуту Файнгу пустил своих псов… За ними, не ожидая приказа хозяев, ринулись остальные…

Снег взлетел. Женщины машут руками.

Все дальше и дальше охотники, все меньше и меньше нарты, собаки, люди…

 

28

Ируха сначала не поверил, что перед ним Леонтий. Но потом бросился к нему, чуть не опрокинул.

— Жив и здоров твои друг, — говорил Седанка, снимая лыжи. — Пособолюем здесь мало-мало… Я буду ловить по-китайски, ставить свои дуи — ловушки, а Леонтий хочет научиться гонять соболя… Я думаю, трудно этому, однако, научиться, а?

Буду учиться гонять, — упрямо сказал Леонтий.

Перед отъездом на соболевку у него вышел спор с Хлебниковым. Хлебников утверждал, что соболевка — дело манз и тазов, из русских ведь никто не соболюет. И трудно, и несподручно.

— А я вот буду соболевать, — сказал Леонтий.

Его более всего интересовал удэйский способ: охотник находил след соболя и преследовал зверька до тех пор, пока не настигал.

Правда, в этом состязании человека и маленького хищника от человека требовалась исключительная выносливость. Но такая охота была во много раз привлекательнее обхода ловушек.

Охотясь с Ирухой, Леонтий скоро убедился, что соболь не только хитер, но и умен. Он будто догадывался, что намерен делать человек, идущий по его следу.

Ируха распутывал самые хитрые козни зверька. Он шел за ним неутомимо, иногда в течение целого дня, закусывая на ходу юколой, а то и вовсе не закусывая, просиживая ночи под сосной или елкой без огня, чтобы не вспугнуть соболя.

Двадцать соболей добыл Ируха к тому времени, когда солнце стало выше и снега нападало еще больше.

Уже в марте, когда соболевка кончалась, Леонтий, как обычно, вышел на промысел. Скользил сначала вдоль протоки, потом свернул в чащу. За полдень увидел след соболя. Соболь прошел, поднимая осторожно лапки. Но в какую сторону?

Леонтий присел над следами. Они начинались и кончались на снежном сугробе, точно соболь был птицей и спустился в снег прямо с воздуха.

Обследовал ближайшие деревья: соболь поднялся по наветренной стороне огромного ильма, где налип снег, и спустился по противоположной, гладкой, прыгнул на сугроб, прошел две сажени, повернул назад, шел по старым следам, высоко поднимая лапки, и прыгнул на валежник…

Леонтий терпеливо исследовал местность, разгадывая маневры зверька: бежал по валежнику, прыгнул на дерево, опять вернулся на валежник, в третий раз прошел по своим старым следам и исчез.

Леонтий был мокр от пота, рукавицы снял, ворот куртки расстегнул.

Дряхлый пень возвышался над сугробом желтой трухлявиной. Снег около него был взрыт. Леонтий погрузил руку — и там, в глубине, снег тоже легкий, зыбкий. Это соболь прошел двадцать шагов под снегом и прыгнул на одно из деревьев..

Уже садилось солнце, когда Леонтий распутал хитрую соболиную петлю и ровный ясный след повел его к реке… Здесь дул ветер, обнажив под берегом груды камней. Куда ушел соболь по этим камням?

Красное солнце висит над снегами. Алые, ни с чем не сравнимые алые снега! Сопки, полукругами уходящие на восток. Лес, спокойный зимний лес!

Придется заночевать вот здесь, под берегом, укрывающим от ветра, Леонтий развязал рюкзак, разложил спальный мешок. Нельзя жечь костер: соболь увидит даже издалека.

Сизые рассветные сумерки были над землей, когда Леонтий проснулся, умылся снегом, закусил сухарями и куском сала. Голубоватые снега простирались перед ним, и на них отчетлив был вчерашний след его лыж и следы крупной птицы.

Соболь, по-видимому, ушел в бурелом, нанесенный под берег разливами реки.

Леонтий быстро скользил, примечая каждое пятно, каждую тень на снегу… Пробежал в одну сторону, в другую… Воздух был морозен, по в морозе уже чувствовалась весна. Она была в мягкости ветра, в особом запахе этого ветра, в твердости снега. Птицы стремительно носились над рекой. Рябчики сидели на голой черемухе и смотрели на человека.

Соболь оставил каменные осыпи. В этом безопасном месте стало ему скучно. Пошел соболь, пошел туда, на сопку… Взобрался по дереву… Дуплистый ясень! Устал соболь: вчера гонял его охотник целый день, ночью он сам охотился, — и теперь взобрался на ясень спрятался в дупле, спит.

Ясень невелик, придется ясень срубить. Леонтий расчистил место, куда должно было упасть дерево, приготовил сетку, которую он накинет на дупло, загнав соболя стуком топора в его верхнюю часть.

Снял ушанку, куртку, принялся рубить и вдруг инстинктивно оглянулся: по ту сторону елани за стволом тополя стоял человек. Леонтий схватил винтовку, и в ту же секунду:

— Леонтий, Леонтий, шибко боиса меня, — раздался голос Седанки.

Седанка вышел на поляну, жмурясь от солнца, слегка подпираясь палками.

— Что смотришь на меня, думаешь — как это я пришел сюда? Да по очень важному делу пришел. Миронов и Попов приехали! Кончать надо соболевку, Ируха зовет.

Седанка говорил спокойным голосом, но глаза его сияли. Он набил свою ганзу табаком и закурил.

Охотники срубили ясень. Он упал с сухим шелестом, и Леонтий сейчас же заткнул дупло своей курткой; потом разложили костер, куртку отбросили, и дым потянулся в дупло.

Стуча по стволу топором, Леонтий определил длину дупла, прорубил в верхней части отверстие и прикрыл его сеткой. Послышалось ворчание… Гонимый дымом, соболь выскочил наружу и попал в сетку..

— Два дня гонял! — сказал Леонтий, довольный тем, что добыча взята и что он этой зимой совершенно посрамил Хлебникова, утверждавшего, что охота на соболя не дело русского человека.

 

29

Для Лэя самым худым человеком был Леонтий. Он во время пантовки причинил ему большой убыток, он ударил его на глазах у всех! Седанка в компании с ним. Хитрый Ван Дун выбрал себе в компанию Леонтия!

Курильщики, приходившие к нему за опиумом, рассказывали про каждый шаг Леонтия и Ван Дуна.

С первым большим снегом Лэй выехал во Владивосток. Су Пу-тин должен был посоветовать, как уничтожить худого человека. Однако разговор с Су Пу-тином принял совершенно неожиданный оттенок.

Су Пу-тин сказал:

— После того как поймали Аджентая, русские сообщили всем про новые правила: теперь для того, чтобы торговать с да-цзы, надо иметь свидетельство. И такое свидетельство может получить всякий.

— И Попов?

— И Попов.

— И Леонтий?

Су Пу-тин кивнул головой.

— Что же мне делать на реке, если придет туда Попов?

Су Пу-тин не ответил.

Лэй отправился в игорный дом. Рядом с домом японец поставил флигель и поселил в нем молодых японок.

Лэй выиграл в кости сто рублей и пошел к японкам.

Но и японки не отвлекли его от неприятных мыслей.

Вернулся он в свою фанзу на Даубихэ, как всегда, в марте.

Когда Ло Юнь узнал о свидетельствах, он стал говорить, что пора бросить реку и возвратиться в Китай.

Он давно уже был недоволен своим положением в компании: он получал совсем мало по сравнению с Лэем, а ведь он первый пришел сюда. Недовольство копилось день за днем.

Крепко в свое время поссорились они из-за Люнголи. Сначала Лэй намеревался оставить Люнголи в фанзе, а потом соблазнился деньгами: знакомый китаец, хозяин Имана, предложил за нее хорошую цену.

— Если хочешь ее купить для себя, — кричал Лэй компаньону, — так покупай! Клади деньги.

— Как это «клади деньги»?! Она столько же твоя, сколько и моя!

Компаньоны подрались. Лэй ловко подножкой поддел своего противника, опрокинул и ударил ногой в лицо.

Вечером они помирились, пили ханшин и ели пельмени из кабанины.

Через неделю приехал иманский джангуйда и увез Люнголи.

— Пора домой, — говорил Ло Юнь, — и так много заработали. Особенно ты…

— Почему я? Ты заработал свою часть!

— Я первый пришел на реку! Разве моя часть должна быть такой?

Они снова поссорились.

Ангиня сидела на канах и слушала, как кричали друг на друга ее мужья.

Вечером, когда Ангиня легла около Лэя, он сказал ей:

— Все понимаю. Несчастный Ло Юнь хочет купить свидетельство и торговать самостоятельно!

Ло Юнь в самом деле хотел торговать самостоятельно. Он думал перебраться на Иман к тому самому джангуйде, который приобрел Люнголи, и перекупить у него женщину и часть реки.

«Разве с Лэем можно о чем-нибудь договориться? Лэй ведь хунху-цзы!»

На следующий день к вечеру Ло Юня не оказалось в фанзе, не оказалось его мешка и ружья. Исчезли нарты и собачья упряжка.

— Хорошо, что он сам ушел, а то я убил бы его, — сказал Лэй. — И так много забот с Леонтием и обманщиком Ван Дуном.

Некоторое время Лэй ждал, что Ван Дун и Леонтий пособолюют и уйдут. Ну, может быть, слегка поторгуют.

Но однажды утром из-за поворота реки появился поезд. Неслись друг за другом нарты. Много нарт. Экспедиция! Ехал Попов, за ним нарты с товарами. Ехал Миронов, за ним нарты с казаками. Миронов думал остаться в тайге на год, может быть на два, и основательно изучить жизнь лесного племени. Казаков прикомандировал к нему губернатор.

Тогда Лэй стал поспешно собираться. Ангиня собралась тоже.

Собаки помчали семью по снежной пелене реки.

Несколько раз Ангиня тревожно спрашивала мужа: куда они едут, Лэй не отвечал. Он смотрел перед собой в бело-синюю даль реки, на горы, которые то сходились, то расходились, и вспоминал, как он пришел сюда много лет назад.

На вторые сутки Лэй остановился в фанзе зверовщика Ли Си-фу. Ли Си-фу жил одиноко, фанза его была мала и грязна. Ангиня приготовляла пищу, кипятила воду, кормила детей. Мужчины ели и пили ханшин. Ангиня тоже пила.

Утром Лэй предупредил жену:

— Тебе собираться не нужно… Оставайся здесь. Всех вас продал. Ли Си-фу будет твоим мужем…

И уехал. Ангиня и мальчики вышли из дверей фанзы. Земля у фанзы была свободна от снега, утоптана и замусорена щепками, новый муж стоял в дверях в грязной куртке и курил ганзу.

 

30

В течение ряда лет Алексей Иванович привозил на своей «Красавице» доброкачественные товары и продавал их дешевле Винтера и других купцов. Он приобрел обширную клиентуру. Владивосток, Благовещенск, Сретенск, Хабаровск, Никольск-Уссурийский, Посьет, Иман, Барабаш — жители этих городов и сел хорошо знали вывески: на черном фоне толстые золотые буквы «А. И. Попов».

Алексей Иванович перекупил у Бриннера участок на Алеутской улице, рядом с Датским телеграфом, и поставил дом, окнами и террасами на бухту, на пологие увалы Гнилого Угла.

Жил он эти годы напряженно и о личном, об удобном полагал: «Еще успею!» В доме хозяйничали повар-китаец и бойки. Но, в конце концов, ведь нужна же человеку в его доме женщина!

В городе по переписи мужчин было двадцать пять тысяч, женщин — четыре тысячи.

Трудно в таких условиях выбрать себе женщину.

За последние годы домашний уют он познал в Нагасаки. Легкая и хрупкая Масако всегда казалась Алексею Ивановичу девочкой, но в ее хрупкости не было слабости.

Он заплатил за нее недорого; домик, выстроенный для нее, стоил тоже недорого.

Миловидной ласковой женщине нетрудно жилось за русским мужем: он не имел ни родителей, которым нужно было угождать, ни предков, фамильные дощечки которых нуждались в постоянном попечении. Сам он не требовал от нее услуг, обычных по отношению к самому бедному японскому мужу. Приезжая к ней, разговаривал о веселых пустяках и был доволен всем. Может быть, поэтому купленная чужестранцем у бедных родителей женщина всем сердцем привязалась к своему хозяину и мужу. Кроме того, он редко посещал Японию, и она была предоставлена самой себе.

Она была счастлива родить ему дочь.

Отец увидел ребенка уже годовалым. Девочка поразила его осмысленными большими глазами, полными алыми губами. Она пристально смотрела на него и наконец, после настойчивых уговариваний матери: «Иди же к нему, это твой отец!», протянула к нему руки.

В этот приезд Алексей Иванович впервые подумал о том, что, быть может, надо перевезти свою японскую семью во Владивосток, Но когда он представил себе Масако своей подругой жизни, он не ощутил радости. Он не настолько ее любил.

Он перебрал в памяти знакомых женщин. Владивосток все еще не имел невест. В Приморье селились главным образом мужчины — солдаты и ссыльные. Дельцы, русские и иностранцы, приезжали без жен. Правда, в иных русских, семьях росли девочки, но они еще не успели выйти из детского возраста.

В деревнях же и станицах даже четырнадцатилетние считались невестами и оставляли родительские гнезда. Жениться на четырнадцатилетней? Нет, уж лучше не жениться. Но жить бобылем наскучило, он решил взять к себе в дом, как то обычно бывало во Владивостоке, экономку из ссыльных или каторжанок, отбывших срок.

У исправника он узнал, что во Владивосток на поселение должны приехать две каторжанки. Одна — осужденная за уничтожение плода несчастной любви, вторая — за убийство из ревности мужа.

Алексей Иванович на «Красавице» отправился за женщинами на Сахалин. На обратном пути он присмотрелся к ним. Больше понравилась ему убийца новорожденного — смуглая молодая женщина, суровая и молчаливая.

Она все время сидела на носу шхуны и смотрела в морскую даль. Лицо у нее было строгое, с высоким лбом и тонкими, красиво вырезанными губами. Она не походила ни на Марысю, ни на Масако.

— Во Владивостоке бывали? — спросил ее Алексей Иванович.

— Слыхала про него, — низким голосом ответила женщина.

— Как звать?

Женщина вскинула на него глаза. Они были черные, под широкими ровными бровями.

— Марфушей зовите.

— А по батюшке?

— По батюшке я уж и забыла как.

— На что надеешься во Владивостоке, Марфуша?

Она повела плечами, поправила платок, которым повязана была голова, и едва слышно вздохнула.

— Если ни на что не надеешься, а кабаков не хочешь, — осторожно сказал Алексей Иванович, — можешь надеяться на меня. Мне нужна женщина вроде тебя: не девчонка и не старуха, которая жила бы у меня хозяйкой.

Марфуша внимательно посмотрела на Алексея Ивановича, ничего не ответила, но по ее оживившемуся лицу он понял, что предложение ей понравилось.

— Подумай, завтра я тебя спрошу.

Утром Алексей Иванович вышел на палубу. Северо-восточный ветер гнал «Красавицу». Босгольм в клетчатой куртке, в кожаной шляпе с красным шнуром по тулье стоял возле штурвальщика.

Марфуша спала на своем тюке. Румянец пробился сквозь смуглоту щек, красные губы приоткрылись.

Сейчас она не казалась суровой. Сейчас она была нежной и беспомощной, и Алексей Иванович удивился ее материнскому преступлению.

Она проснулась, когда выступили очертания островов Аскольда и Путятина. Вскоре показалась вся тяжелая масса Русского острова. На палубе было зябко, ветер налетал порывами. Спрятав руки под платок, Марфуша сидела, привалясь спиной к борту.

— Ну, как? — спросил Алексей Иванович.

— Что ж… пожалуй, — тихо ответила Марфуша.

Кули отнес ее мешок на Алеутскую.

Дома она сняла свою куртку, осталась в ситцевом платье, плотно обтянувшем грудь и небольшой живот, и сейчас же приступила к работе. Повар-китаец безостановочно таскал воду из колодца.

Две ночи ночевал Алексей Иванович у себя в кабинете, на третью пошел в угловую комнату, которую заняла Марфа. В комнате плавал неясный сумрак светлой лунной ночи, легкое сонное дыхание донеслось до него. Но когда Алексеи Иванович подошел к кровати, он не то увидел, не то угадал Марфины открытые глаза. Она откинула одеяло и подвинулась.

Приход хозяина она считала естественным и ждала его.

С этой ночи Алексей Иванович почувствовал, что душа его несвободна. Он полюбил Марфу.

 

31

В пасмурный и ветреный майский день в Золотой Рог вошла эскадра, На фрегате «Память Азова» следовал цесаревич Николай.

Именитые люди стояли шпалерами от Адмиральской пристани до Светланки, неименитые толпились на Светланке и карабкались по сопкам.

Зазвучал гимн. Под крики «ура» полетели вверх фуражки и шапки.

На берег сошел невысокий молодой человек, весьма скромной наружности.

Будущий царь!

Алексей Иванович, придерживая за кончик расшитое полотенце, был среди тех, кто подносил хлеб-соль.

Через неделю с толпой тех же именитых горожан он шагал к берегу Амурского залива.

В трех верстах от города воинские части окружили парадным фронтом разукрашенную площадку. На ней стояла тачка, увитая национальными флагами, рядом с тачкой губернатор почтительно держал лопату, древко которой тоже было увито национальными флагами. Вокруг с лопатами и кирками расположились инженеры, служащие, рабочие.

Архиерей воссылал моления, хор певчих подхватывал их и нес к сопкам, унизанным жителями Владивостока.

И потом все, кто был вблизи (Алексей Иванович был вблизи), увидели, как будущий самодержец взял из рук губернатора нарядную лопату, набросал в нарядную тачку бугорок золотистого песку и повез его к будущему полотну Уссурийской железной дороги.

Гремела музыка, вздымалось «ура», Алексей Иванович кричал громче всех. Вечером на банкете, поднимая бокал в честь важнейшего события времени — закладки дороги, Алексей Иванович сказал:

— Дорогу я считаю событием мирового значения. Наконец-то русский народ выступил вперед. Дорога произведет в нашей экономике целую пертурбацию. Во Владивостоке соорудят коммерческий порт… В Сибири оживятся реки — Чулыма, Ангара, Амур, Шилка, Уссури… По ним поплывет материал для постройки грандиознейшего пути… С точки зрения ускорения международных сообщений, я прикинул карандашиком, получается любопытно. Скажем, для переезда из Лондона в Шанхай через Америку потребно тридцать с половиной суток.

А через Сибирь международный коммерсант проедет за семнадцать суток двадцать часов… А грузы, господа, а грузы? Да, слава русскому человеку: великое дело взялся сделать.

Долго не спал Алексей Иванович в эту ночь, рассказывая Марфе про торжество закладки дороги.

— Черт знает, что теперь можно будет делать, Марфа… Теперь, если в дело вложишь рубль, получишь тысячу..

— Слышала я, вы будто больницы обещались строить да школы? Будете, что ли?

Алексей Иванович долго молчал.

— Видишь ли, — сказал он наконец. — Сначала надо капитал нажить, а потом добрые дела творить…

— А капиталы вами еще не нажиты?

— Есть, конечно, есть… Но, понимаешь ли, преступно не приложить своих сил. Нельзя, понимаешь?

— О том, что вы хотите капиталы наживать, почему не понять, понимаю.

Потом спросила другим, деловым тоном:

— У себя будете ночевать или ко мне ляжете?

То, как она просто говорила об этих делах, всегда волновало Алексея Ивановича. Он сказал тихо:

— Помолюсь — и с тобой лягу.

 

Третья глава

 

1

Джон Винтер, отец Винтера, торговавшего во Владивостоке, плавал на своем бриге из Филадельфии в Кантон. Ост-Индская компания к этому времени уже потеряла торговую монополию, но дела ее по-прежнему были блестящи. Британцы проникали в Китай, применяя все средства для того, чтобы прибрать к рукам колоссальную страну! Они упорно стремились узаконить торговлю опиумом, но даже среди продажных правительственных чиновников многие сопротивлялись чудовищному намерению англичан.

Джон был свидетелем опиумных войн. Первая началась из-за того, что полномочный чиновник богдыхана Лин сжег в Кантоне двадцать тысяч ящиков опиума, причинив английским коммерсантам ущерб в десять миллионов долларов.

Англичане вторглись в страну; хорошо вооруженные войска их нанесли поражение китайцам. Договор, заключенный после победы, выгодный для Великобритании, возбудил ее аппетит.

Во второй войне Джон участвовал лично.

Союзная англо-французская армия, отбрасывая монгольские и китайские войска, подошла к Пали-Цяо, в двадцати километрах от Пекина. Тут случилось одно весьма удобное для союзников обстоятельство: китайцы нарушили правила европейского обращения с парламентерами. В ответ на это лорд Элджин приказал разграбить летнюю резиденцию императоров Юань Мин-юань.

Потом дворец, чудо архитектуры, сожгли.

Джон Винтер, вооруженный винчестером и двумя пистолетами, награбил столько, что мог считать себя вполне удовлетворенным. Погрузив награбленное на подводы, он вместе с войсками приблизился к Пекину, Толстые стены, окружавшие город, были усыпаны солдатами и жителями, с любопытством разглядывавшими иноземные войска, а те подводили мины и готовились взорвать стены вместе с любопытными.

Впрочем, Пекин сдался, и сделать этого не пришлось.

Однако судьба кампании не была решена. В побежденной столице не с кем было вести переговоры — правительство бежало в Жахэ. Младший брат богдыхана князь Гун был хотя и поблизости, но неизвестно где. Не доверяя ни англичанам, ни французам, он не желал вступать с ними в переговоры. Носились слухи, что собираются огромные китайские армии. Пекин будет осажден и взят измором.

В этом затруднительном для обеих сторон положении, когда можно было ожидать новых осложнений и кровопролития, союзники обратились с просьбой о содействии к русскому посланнику генералу Игнатьеву.

Европеец, он тем не менее отлично понимал законные права китайцев, и под его влиянием союзники предъявили умеренные требования.

Джон несколько раз посещал русское подворье, пристраиваясь к отправлявшимся туда союзным представителям.

У него создалось впечатление, что ни союзники, ни китайцы шагу не могут ступить без русских.

Мир был подписан.

Джон превратил награбленное в деньги и занялся новым делом.

Он приглашал жителей Срединной империи в Америку на выгодные работы и на выгодные должности. Его агенты рассказывали замечательные вещи про жизнь в заокеанской республике. Соблазненные простолюдины и образованные вступали на палубу американского брига.

Корабль выходил в море, и, когда берега Китая одевались дымкой, Джон вызывал к себе в каюту эмигрантов, записывал в книжку их имена, а матросы тем временем надевали на них кандалы. Джон отвозил свой товар на плантации Ост-Индии, в Перу, Калифорнию, на Кубу.

Он разбогател. Только много лет спустя выяснились все обстоятельства, содействовавшие его благополучию.

Своему сыну Альберту Винтер выделил небольшой капитал с таким расчетом, чтобы молодой человек не был беспомощен, делая свои первые шаги, но вместе с тем чтобы знал: капиталы отца принадлежат отцу, Альберт должен приобрести свои собственные.

К этому времени Китай уже понимал силу европейцев и уступал им свои права шаг за шагом. Англичане и французы отлично устроились в стране, и все более распространялись слухи о богатствах малонаселенной Маньчжурии.

На полученные деньги Альберт купил шхуну, пересек на ней океан и бросил якорь в бухте Мэя — так на английских и американских картах обозначали Владивосток. Он думал, что Владивосток будет для него кратковременным этапом на пути в Маньчжурию, но остался в Приморье надолго.

Он начал торговать. Однако успех его создала не торговля обычными рыночными товарами. Он скупал меха, золото, панты. Друг его, филадельфиец Лоусон, успевший проникнуть в Маньчжурию, преуспевал гораздо меньше.

Неприятности для Винтера начались тогда, когда в крае появился Попов. Этот русский купец внес замешательство в ряды иностранных и русских коммерсантов. Он торговал настоящими товарами, а не дрянью, купленной на аукционах Америки и Китая.

Пока Попов хозяйничал во владениях Лэя и Су Пу-тина, это было, в конце концов, терпимо, потому что касалось китайцев Лэя и Су Пу-тина. Но в последнее время Попов вторгся во владения самого Винтера, на побережье Японского моря, — правда, осторожно, всего в долину одной речонки… Но завтра он двинется в следующую… Хищник, пират!

Пиратство Попова заключалось еще в том, что он платил за соболей непомерно много: в зависимости от действительной рыночной цены! На такую противоестественную комбинацию американец не мог пойти. Он считал, что зауссурийская тайга принадлежит ему, и там он действовал по испытанному рецепту своих предшественников. За соболя предлагал порох, пули, блестящие пуговицы, скляночки и водку. Последнюю в неограниченном количестве. Мука и мануфактура ему самому обходились дорого, и он старался доставлять их как можно меньше.

Винтер плавал вдоль побережья, бросал якорь в бухтах св. Ольги, Тернея, Рынды и поджидал орочей, которые сходились сюда со своих речушек и ручьев.

Он научил клиентов пьянству, внушая им, что опьянение — самое достойное состояние человека. Постепенно люди привыкли к водке и уже не могли без нее обходиться. Сотни охотников ждали с тревогой появления Винтера. А вдруг не приедет? Без водки — смерть. Они не торговались, они просто к ногам купца клали свою добычу.

Винтер грузил пушнину на лодку или коня, перевозил на шхуну и отправлялся дальше.

Здесь было его царство. Губернатор благоволил к нему. Ежегодно, возвращаясь из Америки, Винтер посещал его и подносил подарки. В Приморье он имел неограниченные права торговли, даже водкой и спиртом Но все-таки, во избежание всяких неожиданностей, он принял в компанию русского купца Аносова. Отличный торгаш! С живого и мертвого дерет шкуру. Во Владивостоке уже имеет два магазина. Ему ничего не нужно объяснять, сам все понимает.

Свой дом во Владивостоке Винтер построил так, как всегда строили свои дома американские купцы. Длинное одноэтажное здание из серого дикого камня делилось на две половины: в левой — склад товаров, в правой — две комнаты, освещенные широкими окнами с частым переплетом.

Первая комната — столовая — могла вместить за длинным столом сотню обедающих. Вторая — служила кабинетом и спальней. Спал Винтер на диване, а постельные принадлежности бойка прятал в шкаф.

Винтер пригласил Попова к себе распить бутылку рому. В кабинете на письменный стол поставил рюмки, стаканы, ром и сладкую вишневку.

— За общность наших интересов, — сказал он, поднимая рюмку и вытягивая ноги в серых коротких штанах и шерстяных коричневых чулках. — Люди торгующие — особая нация… Не так ли?

— В этом есть доля истины.

— Рад вашему согласию. Мой дорогой Попов, пейте ром и вишневку — американская, южнокитайского происхождения! А затем разрешите приступить к делу. Мой дорогой Попов, у вас совершенно превратное представление о коммерческой солидарности! Ведь вы разорите и меня и себя! Кажется, всему миру ясно великое значение принципов американской торговли! Мы свободны от предрассудков, мы не чопорные англичане. Вы замечали, скажем, в Нагасаки — входим в бар мы и англичане. Англичане сидят как деревянные и всё что то соблюдают. А мы вошли и положили ноги на стол. Это и приятно, и полезно для здоровья. Мы веселый торгующий народ. Любим дело и веселье. Почему вы мало пьете? По вашему телосложению можно заключить, что вы можете пить как известный пьяница мистер Бахус!

Итак, во-первых, вы отправились в мои районы, не вступив со мной ни в какое соглашение. Во-вторых, вы как с охотниками торговали? Вы им какой товар повезли? Ведь это же дикари!

— Они русскоподданные!

Винтер с шумом выпустил огромный клуб дыма и так повернулся на стуле, что стул затрещал.

— Что значит — русскоподданные?! Берите пример с нас, американцев. У нас в Америке тоже есть американские подданные — индейцы. У нас такая точка зрения: их не должно быть! Зачем Америке дикари?! Зачем России дикари? Наш торговый принцип таков: раз дикари существуют, надо с них взять все, а потом долой, в могилу! Зачем России орочи? Пусть они пьют спирт и несут нам соболей.

— У меня другая точка зрения, — сказал Алексей Иванович. — Я думаю, что соболя должны водиться не переводиться, а охотники на них должны быть здоровые и трезвые, иначе они ничего не добудут.

Винтер захохотал:

— Водиться не переводиться! Охотники здоровые и трезвые! Вам нужно миссионерскую рясу! Мой дорогой Попов, зачем соболям и охотникам водиться не переводиться? Вы, я вижу, хотите задержать процесс мирового развития. Коммерция — мировая сила. Она приходит в Приморский край. Вокруг дикари, панты, соболя, женьшень, золото. Она берет всё, она поглощает! Понимаете ли? Были дикари — и нет дикарей. Поглотила! Были соболя — и нет соболей. Поглотила. Было золото — оно у нас! После того как коммерция вступает на территорию какой-либо страны, страна меняет облик. Это великолепно! Не будет соболей, лесов, дикарей, будет что-либо другое… Вы понимаете? Это вдохновляет! Пейте ром…

— Ром тоже вдохновляет?

— О! Не надо жалеть! Коммерция — это торжество. Ни-ка-кой жалости! Видите — сколько я вам открыл секретнейших секретов? Вы же хотите торговать на началах совершенно немыслимых — какого-то непостижимо отсталого равновесия! Вы хотите оставить соболей на развод. Глупости, какой развод? Если вы оставите хоть одного соболя, Су Пу-тин все равно возьмет его, самые норы соболиные ножом вычистит. А ваших дикарей обратит в рабов и истребит. Он жаден, но действует сообразно высоким законам коммерции. Нарушающему закон — возмездие!

Винтер набил трубку и засопел.

Беседа закончилась.

Винтер не мог понять причин, побуждающих человека поступать таким образом, как Попов. Может быть, он просто-напросто задумал уничтожить своих конкурентов?

Да, конечно! Змеиный ход! Притворяется добродетельным миссионером. Но берегись: конкуренты — не овечки!

 

2

Винтер на Дальнем Востоке чувствовал себя спокойней, чем где-либо в Соединенных Штатах. Он не боялся ничего и никого во Владивостоке, на водах и землях, окружающих его… И он, конечно, не мог допустить, чтоб какой-то русский Попов вышибал его, Винтера, с тех земель, которые он считал своими, и отнимал от него те прибыли, которые принадлежали ему.

Он возьмет здесь все, что должен взять деловой человек, и, взяв, оставит пустыню… Что ж, пустыня — это очень и очень хорошо. Пустыня входит в планы господа, ибо, если б она не входила в его планы, — пустынь не было бы… Христос спасался в пустыне, многие великие святые стали святыми в пустынях…

— Что ты можешь на это сказать, Аносов?

Аносов пил маленькими глотками ром. Он не интересовался божественными предначертаниями, и вопрос о том, будет или не будет его родной край пустыней, не занимал его. Он хотел мехов, опиума, золота, всего того, что давало деньги, с такой страстью, что вообще не мог представить себе людей, которые могли думать и чувствовать иначе.

— Надо взять все. Не отдать же Попову!

— Правильная точка зрения, — сказал Винтер. — Я не люблю лукавых людей; коммерсанты не только великое содружество, это нация. Я ему протянул руку, а он начал петли плести.

— Опасный человек.

— Но я и не таким отправлял нож в живот… Не беспокойся!

Аносов сделал глоток и взглянул прищурившись на своего компаньона.

— Если… вы обещаете мне кое-какой процентик, я вам расскажу про поповские петли.

— Какой это процентик?

— Скидочку с ваших товаров… Ведь дрянь невозможная..

— Американским товар в хорошей упаковке — дрянь?

— Вот разве что упаковка хороша.

Но Винтер не склонен был терять свои проценты; он поставил на стол вторую бутылку рома и ждал.

— Дешево платите, — вздохнул Аносов. — Я выжига, но вы… — Он налил в стакан рому. — Черт с вами уж… Попов нанял китайцев! Переманил всех супутиновских и нанял новых, — их ведь как мурашей… Китайцы пойдут в шампунках вдоль берега, повезут товары, войдут во все реки и ручейки; подымутся вверх до ключей, найдут охотников в их шалашах, продадут им товары, возьмут меха.

Винтер молчал, курил и смотрел в окно на бухту, где, свернув паруса, стояла «Акула» и сотни китайских шаланд, занимавшихся в заливах добычей морской капусты и трепангов.

— Не посмеют продать Попову: я с них шкуру спущу!..

— Китайцам не продадут? — поднял палец Аносов, удивляясь недомыслию Винтера. — Если придут китайцы, охотник послушает их, а не нас с вами. Забыли, какой порядок они установили в тайге?

Винтер засопел трубкой. Ход, предпринятый Поповым, был серьезен. Пожаловаться губернатору? А что сделает губернатор? Запретит китайцам плавать вдоль берегов? Как бы не так. Не посмеет, будет бояться, что китайцы пожалуются своему правительству. Петербург не любит подобных жалоб.

— Я сам все сделаю, — сказал наконец Винтер, — а ты, Аносов, мне поможешь…

 

3

Они вышли на «Акуле» в залив Петра Великого и поднялись к северу. Была ранняя весна, воздух и вода были необычайны по своей прозрачности. Когда Аносов смотрел с палубы, ему казалось, что он видит до самого дна и что вода в море такой непомерной тяжести и плотности, что по ней пешком можно пройти.

Сквозь безлистую береговую тайгу проступали разноцветные скалы, в коричневой и черной вязи стволов и ветвей яркими пятнами светила зелень кедров… Синее небо, лазурное море! Если б Винтер склонен был предаваться красотам природы, он получил бы большое удовольствие. Но природа интересовала его меньше всего. Аносов был прав: вдоль берегов пробирались китайские шампунки.

Через две недели Винтер снова снялся с якоря в Золотом Роге и направился в свои бухты за пушной данью. И здесь Аносов оказался прав: поджидало Винтера незначительное число охотников, да и те почти не имели соболей.

Винтер сидел на берегу возле палатки с водкой и спрашивал:

— Вы что же, соболей разучились ловить? Где соболя?

— В этом году были очень хитрые соболя, — уклончиво отвечали охотники.

— Барсуков нанесли! С ума сошли, зачем мне барсуки?!

Но пришлось взять и барсуков; однако не в уплату долга, а просто так взял. Охотники остались довольны — они боялись его гнева.

«Акула» покинула бухты. Ветер был отличный, шхуна легко носилась неподалеку от берегов.

На борту из неамериканцев был один Аносов.

Ранним утром со шхуны заметили шампунку. Она шла под своим черным квадратным парусом.

«Акула» устремилась наперерез. Шампунка спокойно спускалась к югу. В бинокль Винтер и Аносов видели двух китайцев в стеганых куртках — один на руле, второй при парусе. И тогда, когда «Акула» была уже совсем близко, китайцы продолжали спокойно держаться своим курсом. Но вот со шхуны спустили шлюпку, в нее прыгнули вооруженные матросы.

Китайцы всполошились, спустили парус, стали юлить к берегу, но шлюпка их настигла… борт к борту!..

— Чего твоя? Ходи, ходи… наша хороши люди…

Три матроса перебрались в шампунку, в руках винчестеры. Еще три остались в шлюпке, подняли винчестеры и прицелились.

— Но, но! — кричали матросы, перебрасывая китайские мешки в шлюпку. Море было пустынно, кроме американской шхуны — никого…

Рулевого привязали к борту, товарища его — к мачте.

Подошла шлюпка с балластом.

Все делалось быстро. Шампунку нагрузили камнями, пробили дно, и она исчезла в волнах вместе с хозяевами.

В ушах Аносова долго стоял истошный вой людей, понявших, что им нет пощады. В глубине моря, в прозрачной воде, долго еще маячила шампунка, точно перестала погружаться.

— Да, — сказал Аносов, — вот и вся поповская затея. — Он взмок от пота, но старался держаться так же просто, как и Винтер. Разве он не убивал людей? Чертов Корж догадался тогда. Но одно дело выстрелить в спину манзе в чаще леса, таясь не только от других, но и от самого себя, а другое — здесь, среди бела дня, целым гуртом расправляться с людьми.

«Как баранов», — думал он, стоя у борта и все смотря в глубину моря.

Полмесяца плавал Винтер вдоль берегов. Он уничтожил тридцать шампунок, утопил сто человек и совершенно даром приобрел огромное богатство.

Вот, господин Попов, как надо быть осторожным с людьми торговой нации. А вы думали нанести своему коллеге смертельный удар. Конкурент — страшная сила. Вас предупреждали!

Спустя некоторое время по Владивостоку поползли слухи. Поводом для них была одна из шампунок… Она всплыла, у нее было пробито дно, к ней были привязаны люди…

Но мало ли кто может пиратствовать в океане?!

 

4

Винтер частенько плавал в Японию, но всегда по делам, а вот сейчас обстоятельства принимали такой характер, что следовало съездить на острова и без дела.

В Корее вспыхнуло восстание!

Причины, вероятно, были существенные: народ восстает тогда, когда насилие и эксплуатация достигают предела и когда у него нет иного выхода.

Но Винтеру не было дела до корейского народа — его интересовали те внешние силы, которые должны были вступить в игру в связи с восстанием.

«Акула» распустила паруса и прибыла на иокогамский рейд. На якоре пятнадцать английских пароходов, три американских. Всюду снуют белые паровые катера и серые шлюпки с военных судов.

К шхуне причалила остроносая фунэ. Голые, с одной повязкой на бедрах, лодочники терпеливо ждали пассажиров. Подошла джонка с товарами. Здесь были изделия из черепахи, слоновой кости, лакированные коробки, корзинки, плетенные из рисовой соломы, пестрые кимоно, ярко раскрашенные веера.

Винтер глядел с борта шхуны на плавучую лавку, а хозяева — на него, весело, дружелюбно улыбаясь. Не дождавшись от Винтера желания что-либо купить, они отправились дальше, а их место заняла лодка с фруктами.

Но и фрукты не понадобились Винтеру. Он спустился в фунэ, добрался до берега, сел в рикшу, назвал адрес своего приятеля Джемса Хита и покатил по улице. Народу было много, дзинь-рикися то и дело звонил в звонок, прикрепленный к оглобле. Суетливая толпа, дзинь-рикися, велосипедисты, магазины — создавали впечатление деятельной жизни.

Джемс Хит в Японии покупал и продавал японские и американские товары — комиссионер, акционер, директор. Женитьбой на японке он облегчил себе жизнь и понимание чужого народа.

Приятеля он встретил на просторной веранде, которая, как и весь дом, прилепилась к красноватым скалам. Отсюда открывался вид на город и залив.

На веранду принесли столики, друзья ели европейские и японские кушанья; пришли японцы, говорили с хозяином по-японски и по-английски о рисе, бобах, угле, машинах.

Винтер сидел в лонгшезе, покачивался, курил и слушал.

Какие перемены произошли в этой стране за последние годы!.. Реформы за реформами! Погруженная в свои собственные, японские сновидения, легкая добыча любой деятельной нации, Япония теперь сама вступает на путь деятельной внешней политики.

— С кем же будет война? — спросил Винтер, полулежа в лонгшезе, покачиваясь и обвевая себя веером. — Ведь реформы не производят ради реформ. Накопившаяся сила должна быть излита.

— Скажем, война с Кореей!

Снизу, с улицы, доносились сухой звонкий стук гета, трещотка газетчика, остановившегося на углу, и тот неясный шум, который исходит от множества ног, шаркающих по земле в мягкой обуви.

— Но причины для войны с Кореей? — спросил Винтер.

— Друг мой, неужели не найдется причин? Хотя бы та, что корейцы запретили японцам ловить рыбу около своих берегов!

— Ты думаешь, она захватит Корею? А что скажет на это Китай?

Джемс Хит задумался.

— У Ли Хун-чжана всего несколько боеспособных дивизий. Маньчжурский двор слишком высокомерен, он не займется серьезными реформами: ведь Китай под управлением ныне, царствующей династии не может дойти до такого положения, чтобы нуждаться в серьезных реформах! Такова логика, понимаешь? Но Китай огромен… и умеет ненавидеть… Война действительно может вспыхнуть… Нам, американцам, нужно, чтобы Япония встряхнула Китай. Она влезет в какую-нибудь щель, а мы уже влезем вовсе.

Друзья обмахивались веерами, пили прохладительное.

— А если война и не вспыхнет, то самое существование Японии, готовой к вооруженному броску, оздоровит международную атмосферу на Дальнем Востоке… Китай, во всяком случае, будет послушней и, как это ни странно, — Россия, бесконечная деспотия Николая! Ты думал об этом? Постоянно думаешь? Отлично! Об этом надо думать прежде всего… Мой знакомый англичанин Юнг сказал: Россия расползается по Азии, как лишай. Сравнение не делает чести художественному вкусу Юнга, но вполне выражает его беспокойство. В самом деле, Россия уж очень по-хозяйски устраивается в своих азиатских владениях.

Сибирская железная дорога, от Балтики до берегов Тихого океана! От этой дороги ничего не стоит провести ветку к Персии, Афганистану, Тибету… До Индии от нее рукой подать, — до Индии, в которой живут вечные непонятные симпатии к русским! Русские стали вхожи в Маньчжурию. А ведь Маньчжурия рядом с Китаем. В Китай же Англия не намеревается кого-либо пускать. Вот насущная ее забота — ослабить русских! В этом пункте мы, американцы, согласны с англичанами, Я давно живу в Японии, давно веду здесь дела, но, мой друг, скажу: Маньчжурия — золотое дно… Все мои симпатии на стороне этой провинции. У меня хорошие отношения с ее губернатором… Но пока Маньчжурии угрожают русские, моя судьба неизвестна. Мы и русские разно смотрим на вещи. Мы не боимся конкуренции, а они не хотят ее. Что ж, у нас есть союзница, маленькая воинственная Япония… Я думаю, ее солдаты отлично защитят в Маньчжурии наши интересы.

Среди новых знакомых Винтера был лейтенант Саката. К этому знакомству Винтер теперь отнесся с особенным вниманием. Они сблизились. Вместе ходили по ресторанчикам и вместе поехали отдохнуть в Йокосуку, курорт около Иокогамы, некогда рыбацкую деревушку. Полтора часа поезд мчался по скалам, над скалами, мимо домиков, сосен с ветвями, вывернутыми ветром, мимо троп, по которым катились велосипедисты, шли пешеходы, животные.

Йокосука оказалась живописным городком, однако реже всего в нем можно было встретить отдыхающих на курорте. На каждом шагу попадались военные матросы и надписи по-английски и по-японски: «Снимать фотографии запрещено».

— Это военный курорт? — спросил Винтер, стягивал с себя короткие шерстяные штаны и жаркие шерстяные чулки.

Саката прищурился:

— Йокосука — морской курорт для подготовки матросов!

После купания они лежали на песке под освежающим ветром, а потом вскарабкались на высокий холм.

— Священное место, — пояснил Саката, указывая на могилу. — Здесь похоронен Вильям Адамс — первый англичанин в Японии. Он приехал к нам в тысяча шестьсот десятом году на голландском судне. Он умел строить корабли! Его искусство так понравилось нам, что его не отпустили назад. Он жил здесь как король, женился на японке. Ему сказали: выбирай, какую хочешь. И он выбрал. Вот его могила, а вот ее могила. Святое место нашей любви к англосаксам!

Саката рассказывал Винтеру о военных школах, о новом порядке назначения офицеров, о том, как принимаются новобранцы… Армия уже достигла огромной цифры — двести тысяч! Но должна быть в полмиллиона и даже в миллион!

— Зачем же такая большая? — полюбопытствовал Винтер.

— Япония страна маленькая, поэтому.

Оба засмеялись.

Когда Винтер рассказал Хиту о своей поездке на курорт, Хит свистнул:

— Ты не видел там ни пушек, ни фортов?

— Ничего, кроме могилы Адамса!

— Надо тебе сказать, что Йокосука менее всего курорт. Это последнее слово крепостного искусства — японский Гибралтар. Форты строили по планам немецких инженеров. Немцев в Японии уважают. Особенно после Седана. Конституция по образцу Бисмарка, армия по образцу прусской. Один из виднейших японских генералов Ойяма — друг и поклонник Мольтке…

 

5

Винтер вернулся во Владивосток в глубоком раздумье. На берегах Тихого океана появилась новая сила. Умный человек должен извлечь выгоду из событий, которые неминуемо разразятся.

И события разразились.

Японцы заняли в Сеуле королевский дворец; королевою семью перевезли в свое консульство, и новый глава правительства, беспомощный восьмидесятилетний Те Уонь Гунь, объявил священную войну за «независимость» Кореи. Смысл этого объявления заключался в том, что на помощь против Китая он призывал японцев.

… Так, так… все делается с соблюдением установленных между народами правил!

Началась японо-китайская война.

События развивались стремительно: семнадцатого сентября китайский флот встретился с японским, китайцы несколько превосходили силами своих противников, но проиграли сражение, потому что японские суда были вооружены скорострельными пушками.

Японцы вторглись в Маньчжурию. Десантная армия появилась перед Порт-Артуром, который считался неприступной крепостью. В самом деле, крепость могла быть неприступной, но лучшие батальоны ее гарнизона были отправлены на Маньчжурский фронт, крепостные пушки, не установленные в гнездах, валялись на земле. Кроме того, большая часть вооружения, присланного европейцами, оказалась непригодной. Порт-Артур был взят.

Маньчжурское правительство предложило мир. Япония не возражала, она согласилась на переговоры, однако, когда приехала делегация, японцы целую неделю рассматривали ее полномочия и наконец объявили недостаточными. То же самое повторилось со вторым и третьим составом делегаций. Япония издевалась над своим старым соседом, у которого столько времени черпала свою духовную пищу. Войска ее тем временем забирались в глубь Маньчжурии. Уже вся южная Маньчжурия была в руках японцев. Только узкий горный хребет отделял японскую армию от провинции Чжили. Дорога на Пекин была открыта. Тогда Япония, боясь поднять против себя весь китайский народ, заключила мир. По Симоносекскому договору она получала Ляодун, Тайвань, Пескадорские острова и огромную контрибуцию.

Винтер был доволен. В самом деле, кто из американцев мог быть этим недоволен?

Китайский великан повержен и станет добычей предприимчивых людей.

Очень хорошо, что Япония захватила много земли. Это не угрожает американцам. Вот милой России придется не сладко. Япония вгрызается в самую мякоть Китая, и там, в этой мякоти, найдется местечко для американцев, а для русских — нет… Кроме того, неприятно будет русским иметь японцев в Ляодуне, рядом со своим Приморьем; теперь уж для всех ясно, что японская армия не хуже любой европейской армии. Недаром Лондон решил считать Японию равноправной с европейскими державами.

…«Так-то, милые русские!» — Винтер потирал руки.

Но практически мирный договор принял несколько неожиданные для Винтера формы.

Ляодуна Япония не получила. Вмешалось русское правительство, Франция и Германия поддержали его. Три военные державы посоветовали Японии умерить свой аппетит. Для того чтобы совет был доходчивее, к берегам победительницы отправился соединенный флот.

Япония испугалась новой войны и приняла совет. Она отказалась от Ляодуна.

После войны Винтер особенно подружился с японским консулом Суваки. Японцев в крае становилось все больше. Они открывали торговые дома, представительства и магазины. В русских водах ловили сельдь, кету и другую рыбу.

Консул Суваки много путешествовал по краю. В Ханкайской долине он провел немало времени, интересуясь флорой этой теплой, парной низменности. Его сопровождали ботаники и почвоведы. Они брали пробы и приходили к выводу, что ханкайская земля плодородна в самом хорошем японском смысле, то есть может родить отличный рис! Занятия ботаникой и почвоведением были, несомненно, чисто научными занятиями консула, и он среди жителей Владивостока слыл образованным, с научными, краеведческими склонностями человеком.

Когда было основано Общество изучения Амурского края, Суваки вступил в его члены.

Винтер частенько навещал консула. Если беседа затягивалась, он оставался ночевать. Тогда утром в комнату к нему врывались уборщицы. Сразу — десять! Одна собирала постель, другая возилась с занавесками и окном, третья — со столиками, четвертая — с пылью в углах. Винтер не успевал натянуть на себя штаны, как женщины, не переставая тараторить на своем стеклянном языке, уже кончали уборку, уже исчезали из комнаты, уже ветер врывался в открытые окна.

Винтер говорил консулу:

— Отличная прислуга. Заведу у себя ваших мусмэ.

Беседы с Суваки были самые разнообразные. Блестя глазами, консул частенько рассказывал гостю про героев японской истории. Он не находил нужным упоминать, как сыновья убивали отцов, как буддийские священники организовывали разбойничьи шайки, как друзья предавали друзей. Он рассказывал о преданности и верности. Эти случаи казались Винтеру скучными, но, чтобы не обидеть хозяина, он слушал, обильно куря и жуя японские сласти.

Разговор становился интересным тогда, когда Суваки переходил к судьбе японского народа.

— Друзья-американцы должны знать, что судьба эта чудесна… Японцы станут одним из самых сильных народов мира, может быть, самым сильным… кроме американцев, — добавлял он, и Винтер кивал головой. — Мы будем побеждать в каждой войне.

Суваки был сравнительно высок ростом и даже плотен, но рядом с Винтером казался юношей. Юноша вставал и в беленьких носочках бегал по циновкам мимо крошечного письменного столика.

— Вы будете побеждать в каждой войне, Суваки-сан? — спросил однажды Винтер.

— Мистер Винтер, — ответил с глубоким убеждением Суваки, — это неизбежно. Вы, конечно, не буддист и с исчислениями эр незнакомы, но, даже рассуждая как естествоиспытатель, как ботаник, вы должны согласиться, что каждый цветок цветет в свое время. Сейчас время Японии!

— Итак, вы будете побеждать в каждой войне — великолепно! А вот взгляните… — Винтер вынул из кармана номер «Тhе Jарап Times».

В газете была напечатана статья о том, что двадцать восьмого января близ города Амори погибло двести одиннадцать человек солдат и офицеров 2-го батальона 5-го полка. Им нужно было пройти из одного местечка в другое. Погода сначала была хорошая, потом начался снежный тайфун. Отряд заблудился. Командир отряда, потеряв надежду ориентироваться, отпустил подчиненных: идите кто куда знает. И люди пошли во все стороны. Они пропали в горах Японии… Мой дорогой консул, двести одиннадцать солдат и офицеров, в том числе три капитана и четыре лейтенанта, замерзли среди густого населения одного из ваших островов на простом переходе мирного времени!

Консул побагровел. Вырвал из рук Винтера газету и читал статью четверть часа.

Винтер терпеливо курил.

— Что же это за армия? — спросил он. — Ведь в Уссурийском крае какие выпадают снега и какие бывают морозы! А в Маньчжурии? Минус двадцать — двадцать пять частенько.

Солнце давно опустилось за Амурский залив. С Суйфунского холма, где стоял консульский дом, видны были бухта, замыкавшие ее мысы Чуркина и Эгершельда и паруса неизвестной шхуны, поворачивавшей из пролива.

Суваки оторвал глаза от газеты.

— У нас территориальная система комплектования, — сказал он тихо, — тринадцать дивизионных участков! Четыреста тысяч людей, тридцать шесть тысяч лошадей! У нас есть все, но только мало денег. Наши солдаты спят в неотапливаемых казармах… Патриоты говорят: «Хорошо! Закалка для японского солдата!» Я говорю: «Плохо, солдат слабеет! Много сил уходит на то, чтобы бороться с холодом!» Вы видели наших солдат?

— Ну как же!

— Если вы их видели на параде — это одно, если в казарме — другое… Вы знаете, у них круглый год холщовые брюки и холщовые кителя. Людям холодно, люди слабеют и болеют. Денег надо. Денег у нас мало.

— Деньги у вас будут. Вас все любят… кроме китайцев.

— Да, китайцы очень обиделись. Что поделать, они были побеждены.

— Но, мой дорогой консул Суваки, пусть даже холщовые штаны… но у себя дома, на прогулке… Армия! Подумайте, А вот фотографийка. — Винтер извлек из бокового кармана фотографию. — Она изображает движение пехотной роты по тому же несчастному для вас снегу.

На фотографии по колено в снегу брела рота. Вокруг поднимались горы, сосны, покрытые снегом, два солдата увязли так, что их вытаскивали… Впереди всех двигался офицер.

— Я думал, что он едет на коне, а потом полюбопытствовал взглянуть в лупу… вот, пожалуйста. Командир роты едет на солдате, не так ли?

Суваки взглянул в лупу:

— На солдате!

Винтер долго и мрачно хохотал.

— Но позвольте, почему офицер едет на солдате?!

— Господин Винтер, солдат очень уважает своею офицера.

— Солдат очень уважает своего офицера! Но ведь это невозможно! Ваш офицер беспомощен. По снегу его несут на руках! Кем он может командовать! Вы думали когда-нибудь о русской армии? Про Малахов курган что-нибудь слышали? Там погиб мой родственник. А Бородинское сражение вы хорошо изучили? Ведь вы образованный человек… Ах, вы даже имеете военное образование? Ну, тем более… Еще один вопрос: верно ли, что вы отказались от прекрасных немецких винтовок, которыми была вооружена ваша армия?!

— Да, и совершенно неизбежно! Немецких ружей больше нет. Есть наше ружье, вот, пожалуйста… — В простенке между окнами висела винтовка. — Скорострельное ружье нашей, японской системы… Магазин на восемь патронов…

Винтер внимательно осмотрел ружье.

— Но позвольте, ведь это почти маузер?!

— Да, но почти! Теперь это чисто японская винтовка!

— Что же вы с ней сделали? Сделали ее легче… так… а приклад-то грубоват… и нет ствольной накладки..

— Все очень хорошо, — сказал Суваки. — Должен нам сказать, что пуля у нас тоже новая — другой вес пули и поперечная нагрузка…

Консул заговорил военным языком. Винтер, торговавший всевозможным оружием, хорошо понимал его.

— Потом еще нововведение в нашей армии. Наш строевой офицер не принимает никакого участия в хозяйственных делах. Есть специальные офицеры-интенданты. Даже капитан роты не занимается хозяйством, он только готовит солдата к бою. О, наша армия не похожа ни на какую, вот вы увидите…

Консул стоял, опираясь на свое ружье. Винтер курил, смотря то на консула, то в потемневшее окно. Многие иностранцы, прожившие в Японии десяток-полтора лет, считали народ ее невоинственным. Японцы любят труд, поэзию, веселье! «И да, и нет, — подумал Винтер. — Воспитывать надо!»

Мусмэ принесли лакированные столики с чашечками, мисочками, блюдечками. В мисочках и на блюдечках лежали орехи в сахаре, апельсинные и лимонные ломтики, кусочки бобовой пастилы, крошечные пирожные, конфеты…

О многих вещах Винтер любил говорить с консулом, но об одной умалчивал: о своем убеждении, что судьбу краснокожих, некогда населявших Америку, должны разделить желтокожие Азии.

Об Азии, Китае и Маньчжурии Винтер думал всегда, как бы хорошо ни шли его дела в Приморье. Ом придумал два «закона природы». Первый: американцы должны иметь земных благ больше всех. Второй: американцы двигаются на запад.

Оптимистически настроенный президент Рузвельт придерживался тех же взглядов. Он говорил русскому посланнику: «Что касается флага в Маньчжурии, мы, американцы, о флаге мало думаем. Пусть флаг будет ваш, а деньги наши».

Однако мысль президента не нашла отклика в Петербурге: русские самостоятельно устраивались на берегах Тихого океана.

 

6

Как-то осенью Винтер возвращался с охоты на небольшой яхте, очень удобной для плавания вдоль берегов.

Недалеко от Посьетского залива он приметил флотилию шаланд на якорях, а между ними шампунки. Было осеннее прозрачное утро. Винтер видел в бинокль на шампунках голых молодых женщин, которые время от времени опускали через борт ноги и исчезали в глубине моря. Через много секунд они появлялись вновь, им протягивали руки и извлекали из лазурной пучины.

— Жемчуг достают! — Винтер направил яхту к шаландам.

Он познакомился с хозяином предприятия, худощавым японцем.

— Если не ошибаюсь… — начал Винтер, — помните Иокогаму, Джемса Хита, поездку в Йокосуку?! Ведь вы… лейтенант Саката? И мы с вами друзья?!

— О да, да! Совершенно верно.

Обычно на шаландах каюты грязны, но каюта Сакаты блистала чистотой. Старые знакомые уселись за столики, разговор зашел о жемчужном промысле и том, что лучшими добытчицами жемчуга в Японии считают молодых женщин; дело Сакаты процветает… У него сорок женщин, четыре котла с кипятком, куда бросают жемчужницы.

Выпили японской водки, английской и русской.

— Вы были таким доблестным офицером и вдруг отказались от военной службы! Маленькое жалованье, не так ли?

— Страна наша еще небогата…

Водку пили из крошечных чашечек.

— А скажите, — спросил Саката, — как понять: Америка, Япония — друзья… Зачем вы помогаете русским строить дорогу? Шпалы, мясо… Говорят, вы и рельсы повезете!

Винтер развел руками и засмеялся:

— Мой дорогой единомышленник! Великий закон коммерции!

Саката прикрыл глаза и глотнул русской водки.

Винтер мог давно покинуть шаланду. Но на ней было приятно, она едва покачивалась на сонной утренней волне; старый знакомый, наливавший водку, угощавший печеньем, сластями, папиросами, был тоже приятен, и Винтер не уходил.

— Вы только здесь ловите жемчуг, против Русского острова? — спрашивал он. — Не правда ли, отличная природная крепость! Взять этакую крепостцу, если ее приличным образом вооружить…

Саката достал из-под циновки карту Дальнего Востока и поставил палец на Сахалин.

— Здесь я был! Смотрите, Сахалин естественно замыкает цепь наших островов.

Потом поставил палец на Курилы, протянувшиеся от Хоккайдо к Камчатке.

— Курилы тоже замыкают? — поддразнивая, спросил Винтер.

— Камчатка замыкает! — так серьезно сказал Саката, что Винтер внимательно посмотрел на него. Из кожаного чемоданчика Саката вынул книжку… Зеленый переплет, огромные белые иероглифы… И ветка сакуры, и уголок восходящего солнца.

— Утида Рёхей! — сказал хозяин шаланд. — Это его книга «Гибель России»… Утида — великий японский патриот. Он основал общество «Черный дракон»… Члены общества знают, что они должны уничтожить Россию. Утида до того жаждет уничтожить Россию, что некоторые считают его безумцем.

— По-моему, гениальный человек! — пробормотал Винтер и спросил рому. Рома не было. Тогда он предложил перейти на яхту и выпить там.

Так и сделали. Солнце поднялось высоко, и вода становилась все лазурнее. Синели массивные горы Русского острова. Женщины спускались из шампунок в море и пропадали в его глубине. Маленькие тоненькие женщины, почти девочки.

Старые знакомые пили ром. Винтер говорил негромко:

— Я был недавно в Америке… Смелее, мой дорогой хозяин сорока женщин. Снимайте планы с Русского острова и других фортов Владивостока. Разве можно допустить, чтоб русские захватили Маньчжурию?

— О нет! Япония не допустит.

— Понимаете ли: одни русские! Почему? На каком основании? Кто они? Разве они идут на запад? Это мы, американцы, идем на запад.

Саката внимательно поглядел в глаза подвыпившего старого знакомого.

— Впрочем, это я так, — спохватился Винтер, — слова, слова!

Саката наконец вернулся на свою шаланду. Яхта подняла паруса и понесла Винтера во Владивосток.

Винтеру требовался простор. Россия была просторна, но ненадежна. У нее было много солдат, это было плохо. Маньчжурия, Маньчжурия, пустынная страна китайских индейцев, естественная добыча американцев, двигавшихся на запад.

 

Четвертая глава

 

1

Сородичи Ирухи были смущены рассказами и слухами. Принес их Кизига, добычливый охотник. Он охотился далеко в горах, дошел почти до моря, поэтому известия, принесенные им, были известиями из первых рук.

У тамошних охотников не переводилась водка!

По словам Кизиги, все там были счастливы. Сам он тоже привез водку и спирт, сородичи толпились возле его нарты, рассматривая и ощупывая тяжелые блестящие банки.

Жена Кизиги разложила костер, стала варить мясо кабарги, и охотник всех пригласил к себе в малу.

Ели кабаржиное мясо, пили водку, потом Файнгу запел песню, вспоминая страшного хозяина реки:

Лэй, Лэй, где ты, Лэй? Без тебя мы водку пьем и радуемся… Много водки, много водки, Лэй, Лэй, без тебя мы водку пьем…

Высоко в небе светила луна. Огромные кедры, плотно укутанные снегом, вершины снежных сопок, видные сквозь зимнюю тайгу, звонкий морозный воздух, жар от костра и водки… Жена Кизиги выпила много, раскраснелась, босые ноги протянула к огню, огонь приятно грел пятки.

Сказала негромко:

— Эй, охотники, надо тому продавать меха, кто дает больше водки… Я думаю, Попов — маленький хозяин, у него нет водки.

Слова ее запомнили все.

Кизига рассказывал, что по ту сторону гор, у старика Белки, водку можно достать в любое время. Это самый старый и самый уважаемый ороч… Настолько старый, что уже не может ходить за соболем на свою реку: далеко она от его шалаша, за семьдесят верст. Не ходит за соболем, а за водкой к нему ходят все. Счастливый старик, купец Винтер его любит и дает ему водку. Можно взять две хорошие шкурки и поехать к старику Белке… Можно выпить водку там, можно привезти ее сюда и выпить здесь… Скоро пойдет кета… попили водки, поели кеты, как хорошо жить на свете! И для Попова останутся шкурки. Только две отдать Белке и Винтеру за водку… Немного меньше муки будет, немного меньше ситца и дабы будет, но водка будет и кета будет… вон тайга вокруг, надо действовать так! Надо действовать так!

Ируха тоже пил водку и слушал Кизигу.

Водка пугала его. После того как человек много выпьет, он точно возвращается из страны, где охотник может добыть все, в страну, где не может добыть ничего.

Вот какая она: и хорошая, и плохая!

Ируха недавно вторично женился. Его Люнголи не вернуть — она где-то на Амуре, у нанайцев… Трудно добычливому охотнику без мамки. Он женился на пожилой сильной женщине, которая не любила ни петь, ни разговаривать, но хорошо делала свое женское дело.

Ее прежний муж, молодой человек, погиб прошлым летом. Спустил он оморочку в реку и видит: плывет черный медведь. Переплыл реку, исчез в тайге. Охотник тоже переплыл реку и пошел по его следам. Настиг. Мафа стоял у черемухи, обхватив ее лапой. Охотник выстрелил — мафа заревел и бросился в чащу. Охотник за ним. Не уйдешь, мафа, везде твоя кровь: на кустах, траве, деревьях… однако ушел далеко… Кровавая тропка привела к трухлявому стволу тополя.

Охотник встал на него, провалился по колено, смотрит: где же следы? Нет следов… А мафа лежал под стволом и вдруг поднялся. Охотнику, чтобы выстрелить, надо отскочить хоть на шаг, а он по колени в трухе… напряг все силы, выскочил, запутался в лианах, упал. Мафа снял с него череп, выгрыз живот и подох.

Так женщина потеряла мужа. Но тот муж был совсем молодой, и хотя она любила его, но разве можно сравнить его с Ирухой. Тот — мальчик, Ируха — мужчина.

И по глазам жены, которая могла подолгу смотреть на него, Ируха понимал чувства этой большой, сильной женщины.

Она была ему хорошей подругой и во время зимней охоты, и во время хода кеты. Она не только умела без устали пластать рыбу, но и била ее острогой. Она и охотиться умела, и недавно, идя за тушей изюбра, которого убил муж, добыла кабана. Хорошая мамаса, верный товарищ!

Мамаса тоже пила водку… Она радовалась, когда ее пила, но, когда не пила, радовалась больше. Ведь ее первый муж очень любил водку и за медведем пошел, много выпив.

После рассказов Кизиги чуть ли не все охотники весной отправились к Белке.

Приказчики Попова совсем мало увезли мехов. На следующий год, когда еще шла кета и никто не собирался на охоту, приплыли от Попова баты. Десять батов… На первом бату толкался Леонтий Корж.

Пристали к косе, где некогда стоял шалаш Бянки и где возвышался теперь новый большой шалаш Ирухи.

Мамаса легко переносила тяжелые ящики и мешки, и Леонтий, сначала не допускавший ее к грузу, махнул наконец рукой.

Приказчики разбили две палатки: одну для жилья, в другой сложили товар.

Корж поселился у Ирухи. Новый шалаш, построенный силами мамасы из плотного корья, был высок и внутри имел второй этаж — нары. Там мамаса сложила короба со своим имуществом и нарядами, потому что она была женщина не только здоровая, но и красивая, и любила себя украсить.

Коржу предоставили лучшее место на мужской половине шалаша, подостлали медвежьи и барсучьи шкуры, дали хорошее одеяло.

На следующий день Ируха и Корж взяли в дубняке трех свиней. Добычу снесли на косу, часть мяса сварили, остальное мамаса стала коптить. Она оделась в свое лучшее платье, пестро расшитое, украшенное серебрянными монетами, в уши вдела тяжелые серьги. В разговор не вступала и даже как будто ничего не слышала из того, что говорили мужчины. А мужчин на косе становилось все больше, потому что быстро разнеслась весть о раннем появлении батов с товарами и о приезде Коржа.

Разговаривали старые знакомые Кизига и Корж, вспоминали, как собирались на соболевку, какая была удача на той охоте.

Корж сказал:

— Вот не так уж много времени прошло с тех пор, Кизига, а похудал ты… Раньше был здоровый охотник, а теперь — посмотри на себя.

Кизига оглядел себя, потом посмотрел на свою жену-шаманку, которая поодаль курила трубку.

— Слыхал, водки много пьешь, — продолжал Корж, — от этого руки у тебя дрожат… Смотри, держишь трубку, а пальцы дрожат. Как по зверю стреляешь, а?

Рядом сидели Зэлодо со своим сыном, старик Файнгу и еще несколько охотников.

Все посмотрели на пальцы Кизиги, которые дрожали мелкой дрожью, и на свои собственные пальцы. Как-то до сих пор никто не обращал внимания на то, что пальцы на руках Кизиги дрожат. В самом деле, как же это так?! Нехорошо, когда у охотника дрожат пальцы!

— А русские водку не пьют? — спросил Кизига.

Вопрос был ехидный… Кизига про себя решил так: хороший человек Леонтий, но почему он плохо говорит о водке? Наверное, водки стало мало и русские думают: «Нам самим водки не хватит». Такая мысль показалась ему единственно возможной. Какой человек Леонтий! Однако хитрый.

Если водка есть, разве можно не пить?

Около костра на барсучьей шкурке полулежал Федотов, старший приказчик Алексея Ивановича.

— Водка, Леонтий Юстинович, — сказал он, — как мать. Когда она рядом, человеку хорошо…

Федотов на следующий день открыл торг. Леонтий думал, что на батах обычные товары… но обычных товаров оказалось немного: в ящиках были спирт и водка.

Федотов расставил бутылки, банчки и жестяные банки на косе под лучами светлого осеннею солнца. Бутыли и бутылки горели на солнце, банки сверкали, охотники сидели вокруг и не могли оторвать глаз от этого богатства. То, что Попов имел столько водки, поразило всех. Значит, неправду говорили, что он маленький хозяин — не имеет водки, вот какой он большой хозяин… Эх, Винтер, Винтер, куда тебе!

Ай Попов, ай Попов, — Мы думали: какой человек Попов? А он вот какой!.

Федотов сидел на колоде, довольный произведенным впечатлением, и говорил, путая русские, китайские и удэйские слова:

— Вот видите, каков наш хозяин. Он сделает все, что захочет. Он даст все, что вы захотите… Вот вы захотели водки, и, смотрите, сколько он прислал вам водки; захотите больше — он пришлет больше… Зачем вам ходить к Белке и Винтеру? Есть только один у вас хозяин — Попов Алексей Иванович! Водки каждый может взять в долг столько, сколько захочет, а платить будете в марте пушниной, как полагается честному охотнику.

Охотники зашумели, вскочили, все захотели водки по большой бутыли и еще по маленькой…

Федотов отпускал щедро: кому одну, кому две, а кому и все пять…

Бутылки и бутыли откупоривали тут же…

Такой великий праздник: Попов прислал водку! Зачем откладывать праздник? Сегодня пусть будет праздник!

Если выпьешь одну чашечку, как удержаться и не выпить второй?

Лэй, Лэй, как не выпить по второй! Был такой человек Лэй… Он наказывал всех удэ… А вот нет теперь Лэя, а есть Попов… Не наказывай нас, Попов, привози нам побольше водки!

Горело два десятка костров, на косе стало тесно. Кому стало тесно, тот, захватив водку, поплыл на соседнюю косу… Плыли в оморочках и батах, плыли стоя, плыли сидя. Псы бежали за хозяевами по берегу… Женщины смеялись, они тоже выпили водки, и теперь им было весело. В чашечках и чумашках они несли водку детям, даже грудным… Пусть все узнают радость.

Вот идет по реке дава, рука тянется за острогой; нет, не успела рука взять майму, ушла дава. Уходи, дава, уходи… у народа большой праздник… Попов прислал водку!..

Голоса замирали, солнце садилось, и, хотя оно садилось, по-прежнему было жарко, потому что была осень, а осенью всегда ясно и жарко…

Леонтий оторвал Федотова от торговли и спросил:

— Товар этот, Федотов, ты привел по собственному разумению, или Алексей Иванович…

— Алексей Иванович! — сказал Федотов. — Полное его распоряжение.

 

2

Леонтий не остался в стойбище… Невозможно было видеть, как водка валит с ног охотников.

Эх, Алексей Иванович, Алексей Иванович! Русский ты, а чем лучше Винтера?!

Добравшись до Раздольного, Леонтий переоделся и, подняв на баркасе паруса, вышел в Амурский залив.

За последнее время город изменился: строились многоэтажные дома. Главная улица из Американской стала Светланкою, остров Козакевича — Русским островом. Каменные дома взбираются на сопки, вырубаются рощи, тропинки превращаются в улицы. Исчезают золотистые пески бухты, усыпанные раковинами, морскими звездами и студенистыми телами медуз. Место их занимают бетонные массивы Коммерческого порта.

Попов был дома. Обедал. Обрадовался гостю:

— Друг ты мой, Леонтий Юстинович, здравствуй, здравствуй! Смотришь хмуро… С чего бы это?

— Сразу спросил, сразу и отвечу.

И Леонтий рассказал о ящиках с водкой, которые Федотов привез к удэйцам.

Алексей Иванович сначала отшучивался, потом сказал серьезно:

— Не хотел я, Леонтий Юстинович, пускать в ход водку, смотрел с дальним прицелом. Оказалось, нельзя. Есть такой закон в жизни: раз Винтер применил водку, я не могу торговать мукой. В трубу вылечу: и соболевщиков потеряю, и дело погублю.

— Больно сердитый закон. Не годится он нам, отменить его нужно.

— Отмени, если можешь.

Марфа сидела за столом сурово, без улыбки, черные глаза ее смотрели прямо в глаза гостю.

Слушала нахмурясь. Чему она хмурится? Чем недовольна?

Руки у нее были хороши, нежные, с маленькими ладонями. Сидела прямо, что шло к ее лицу с красными полными губами, к высокой груди.

— Одно неприятно, Леонтий Юстинович… наши друзья удэ сопьются и перемрут. А не спаивать их не могу. Закон!

 

3

Когда Алексей Иванович выбрался наконец в Маньчжурию, там все кипело вокруг дороги и Русско-Китайского банка — хозяина ее и строителя.

В деревушке Хао-бин, которую русские окрестили Харбин, — столпотворение инженеров, банковских агентов, подрядчиков, разведчиков земных недр, людей, почуявших золото и уже нагревающих карманы.

В гостинице, наскоро поставленной из ящиков, в крошечных номерах жило по пять человек. Селились в китайских фанзах, рыли землянки. Ходили слухи о золотых россыпях, о целых обогащенных золотом хребтах.

Алексей Иванович познакомился с инженером и банковским деятелем Виталием Константиновичем Валевским. Новые знакомые оказались родственных коммерческих темпераментов.

— Вот и на долю русских выпало шагать по миру широкими шагами! — сказал Алексей Иванович.

— Оттого, что у нас Витте, — заметил Валевский. — Большой государственный ум! Такого Россия не имела со времен Петра… Хвастаюсь: мой личный друг!

Инженер Дубяга, занимавший в комнате Валевского угол, представитель министерства не то путей сообщения, не то финансов и какого-то только что возникшего общества, приехал искать руды.

Втроем — Валевский, Алексей Иванович и Дубяга — по вечерам сидели в комнатенке и строили планы захватов и обогащения.

Алексей Иванович полюбопытствовал:

— Итак, дорога через Маньчжурию — идея Витте! Но как удалось Витте добиться победы? Ведь англичане, американцы, японцы?..

— Удалось потому, что китайцы отлично понимают японские аппетиты! По смыслу нашего соглашения с маньчжурским двором дорога нужна не столько нам, сколько Китаю: если японцы опять посягнут на Китай, мы по железной дороге мгновенно перебрасываем войска и защищаем дружественную страну! — Валевский подлил вина в стаканы. — Витте вместе с тем думает и о внутренних реформах. Нам, коммерсантам, надо, чтобы крестьянин стал человеком, производил и покупал, чтобы стал, как говорит Витте, «персоной».

— А позволят ли ему стать персоной? — прищурился Дубяга, сухой, жилистый человек, который каждый стакан вина выпивал залпом. — Придворная камарилья, дворяне-феодалы! Ведь это в плоть и кровь въелось! Вы думаете, Витте одолеет?

— Одолеет, ибо опирается на нас!

Валевский вытер взмокшее лицо, кудрявые волосы рассыпались по лбу.

Алексей Иванович пил мало, прислушиваясь к разноголосым звукам, наполнявшим гостиницу… За стеной разговаривали постояльцы, возбужденный голос кричал: «Сегодня в кармане рубль, завтра — сто тысяч!» Китаец-бойка пронес по коридору ужин.

— Витте превратит Россию в промышленную страну, можете быть уверены! — говорил Валевский. — Тут он исключительный мастер: все, что касается промышленности и финансов, он понимает, как поп — богослужение. Схватывает на лету, берет нюхом, догадкой, и никогда не ошибается. Во время войны с турками он был начальником движения Юго-Западных дорог. Он — тогда почти юноша! — отлично перебросил войска к румынской границе. Умен, черт, и проницателен! Россия под его руководством выйдет в первые ряды держав… Но только при нашей деятельной помощи!

Бойка заглянул в номер.

— Тащи еще вина, дружок! Насчет закуски? Тащи все, что найдется.

Теперь говорили все вместе, поднимали стаканы, чокались, стаканы звенели глухо, — дрянные стаканы, мог бы хозяин, толстомордый сибиряк, завести хорошие. Хрусталь мог бы завести, — столько дерет, толстая морда, за свои номера!

…Приморье наше отлично… но оно где-то там, на отлете, ни в России, ни в Китае, уперлось в море и торчит! Маньчжурия — сестра Китая!.. Маньчжурия будет центром новой кипучей России!..

Здесь промышленный деятель будет пробавляться не барсучьими шкурками, а руды поднимать на поверхность земли!

Все пьянели, не столько от вина, сколько от вожделений и чувства, что нет преград.

Попов говорил Валевскому:

— Мы станем истинно великим народом только тогда, когда освободимся от власти иностранцев. Посмотрите: Владивосток — оплот России на Тихом океане, — в сущности, принадлежит чужеземцам. Вгрызаются в русскую землю до того, что кайлом не выкорчуешь. Нужно, чтобы в русские богатства вкладывались русские деньги.

— Вот как, например, полковник Вонлярлярский вложил, — усмехнулся Дубяга, — получил концессию на разработку золотых приисков на Камчатке. Русский человек и русские деньги! Но тут же перепродал концессию американцу.

— Мерзавец!

— Согласен. Однако здесь претонкая вещь. Относительно иностранного капитала нужно действовать весьма и весьма осторожно. Первое: сможем ли мы без посторонней помощи вырастить русскую промышленность? Сомнительно, трижды сомнительно. Второе: на Россию за границей смотрят как на арену для приложения сил французы, бельгийцы, немцы, даже американцы! В русской промышленности около миллиарда иностранных вложений; ежели им запретить, ведь взвоют, крестовым походом пойдут против нас! — Дубяга поднял палец, — Китайскую стену надо возводить умело. Вот в Маньчжурии Сергей Юльевич ее возведет.

Он заговорил тише, должно быть не веря в плотность стен новой харбинской гостиницы:

— Твердо решено: не допускать сюда Даттанов и Винтеров. Только русский капитал, понимаете?

— А каким же образом Витте не допустит? — также тихо спросил Алексей Иванович.

— А вот таким… В Россию не может не пустить, — поелику уже впущены, а сюда не пустит. Здесь распрямляйтесь.

И Алексей Иванович распрямился. Под Владивостоком он добывал уголь. Отличное месторождение. Но зачем везти в Порт-Артур уголь из-под Владивостока? Под Мукденом есть копи. Их надо взять. Зачем везти лес в Порт-Артур и Дальний с Даубихэ, Имана и Хора, когда его можно валить в Корее?

Для охраны строящейся железной дороги вошли войска. В Харбине, Гирине, Мукдене, Порт-Артуре открылись отделения Русско-Китайского банка. Появились общества по разработке Янтайских и Вафаньдянских угольных копей.

Суммы в предприятия вкладывались огромные. В Харбине открывались рестораны и гостиницы, вместо боек появились русские горничные. Жизнь обещала богатства, подобные богатствам Калифорнии и Аляски.

И Дальний, который только недавно начал строиться около китайской деревушки Да Лянь-вань, был уже настоящим городом. Улицы, площади, дома прихотливой архитектуры — не то русской, не то скандинавско-японской; двухэтажные коттеджики с острыми шпилями и летящими крышами строились днем и ночью.

Насадили городской сад и общественный парк. Китайские телеги, арбы, тачки, мулы, коровы, лошади и тысячи людей копошились на стройках молодого города.

Алексей Иванович вместе с владивостокским купцом Бринером занялся рубкой и сплавом леса в Северной Корее по реке Ялу. С помощью Дубяги Алексей Иванович, кроме того, приобрел акции, которые давали ему возможность заняться горным делом.

Появилось новое акционерное общество под поэтическим наименованием «Комета». Акционерами были Валевский, возглавлявший группу банков, Дубяга и Попов. Общество намеревалось захватить в свои руки горные богатства Маньчжурии, поставить заводы и фабрики на берегу Желтого моря, а когда пронесся слух, что вслед за дорогой к Порт-Артуру Витте поведет дорогу на Пекин, «Комета» решила не удовольствоваться Маньчжурией, но потрудиться и в Китае.

* * *

Осенью Алексей Иванович собирался с экспедицией в маньчжурскую тайгу, чтобы самому быть свидетелем всех открытий, а также чтобы поближе познакомиться со страной.

В Харбине, в новой харбинской гостинице, он встретился накануне отъезда с инженером Дубягой. Встретился в номере, за столиком, покрытым пестрой модной скатертью. Дубяга пил коньяк, ел селянку и в сотый раз читал только что полученную инструкцию.

— Никаких частных обществ! — бормотал Дубяга. — Никаких частных предпринимателей, одиночек! Все скупить агентам банка. Приложена еще копия отношения к нашим дипломатическим представителям и даже начальникам отдельных отрядов охранной стражи.

Якобы, во-первых, частные предприниматели наши бедны, не имеют капиталов и, когда придут сроки вложений, ничего в дело вложить не смогут.

Якобы, во-вторых, они, то есть частные предприниматели, суть не кто иной, как подставные лица японцев и американцев. Приводится пример с японским промышленником Ивасаки Токуро, который у поручика Капустина приобрел никелевое месторождение. Излагается допрос Капустина, который якобы не знал, что в своем владении имел никелевую руду.

Исходя из всего этого, образовано единое «Маньчжурское горнопромышленное товарищество».

— Что это вы бормочете? — спросил Алексей Иванович.

— Неожиданное происшествие… касается и вас.

— В каком смысле?

— В самом неприятном: в смысле катастрофы.

— Ничего не понимаю.

— Изложено все в высшей степени просто… — Дубяга еще раз прочел инструкцию.

— Позвольте, какое же это имеет отношение ко мне? У меня, у нас права, закрепленные, утвержденные… Право собственности, в конце концов!

— Совершенно точная российская действительность: циркуляр подписан Витте.

— Но ведь Витте больше не бог?!

— Друг мой, Витте всегда останется Витте. Итак, согласно этой инструкции, я должен скупить все ваши концессии, а также концессии акционерного общества «Комета», коего пайщиками состоим мы оба.

— Но я не продам!

— Не продадите Витте? Батенька, он вас в бараний рог скрутит.

Они стали пить коньяк. Беременная горничная принесла новую порцию селянки. За картонной стеной шумели и смеялись. Там остановился проезжий журналист, в гости к нему зашли железнодорожные чиновники. Они обсуждали местную дороговизну. Извозчик за один конец умудрялся драть трешницу! Деньги здесь горят, но денег много, и оттого, что их много и они горят, создается в голове путаница. Называли фамилии тех, кто уже украл сотни тысяч, — в Маньчжурии крали не стесняясь. Журналист смеялся раскатистым басом.

— Что это за единое «Горнопромышленное товарищество»? — спросил Алексей Иванович. — И почему я не могу быть членом его? А Валевский?

— Валевский тоже не может.

— Но в чем же тогда дело? Кто же входит в это товарищество?

Дубяга тонко свистнул и указал пальцем на лоб:

— Витте — большой ум. Может быть, даже гений. «Горнопромышленное товарищество», банковское дело, пароходное дело! Перед нами универсальное государственное предприятие. Понимаете?

— Не понимаю ничего. Почему я должен уступать Витте свои концессии и почему я, обладатель концессий, не могу вступить в товарищество?

— Вы знаете, из кого будет состоять «Горнопромышленное товарищество»? Пайщики: государственный банк и два подставных чиновника из министерства финансов. Вот и все товарищество.

— Не может быть!

— Честное слово!

— Сумасшедший дом!

Алексей Иванович послал Валевскому телеграмму. У него возникали всё новые соображения; не дожидаясь ответа, он снова и снова слал телеграммы.

Из ответов стало ясно, что шел последний акт борьбы между Витте и Безобразовым. Сторонники Витте надеялись, что он победит, как побеждал своих противников в течение многих лет. Но из телеграммы Валевского Попов понял, что падение Витте предрешено: государю он надоел, и государь не только ему не верит, но даже подозревает в династической измене.

Бой между Витте и Безобразовым был как бы боем между русской буржуазией и дворянством, ибо Безобразов выступал как дворянин и православный. «Восточно-азиатская компания», замышленная им в противовес «Горнопромышленному товариществу», должна была служить прибежищем для частной предприимчивости, на которую Витте осмелился посягнуть. Ожидали, что членами «Компании» будут прежде всею предприимчивые дворяне. Называли имена князей Юсупова, Щербатова, Козловского, графов Ностица и Сумарокова-Эльстон.

«Пусть собирает себе дворянскую компанию, — думал Алексей Иванович. — Не опасная конкуренция: наши дворяне привыкли деньги мотать, а не наживать».

В Петербурге шла борьба, а здесь Дубяга и другие агенты Русско-Китайского банка скупали концессии. «Комета» перестала существовать, и все прочие концессионные предприятия Алексея Ивановича также перестали существовать. Но если победит Безобразов, все будет по-старому. Пусть же он победит скорее!

Ожидая исхода борьбы, Алексей Иванович отправился в Дальний. Дорога была неисправна, поезд шел медленно. За последнее время русских войск в Маньчжурии стало больше, но несмотря на то, что войск стало больше, хунхузы чаще портили железнодорожное полотно и даже нападали на солдат; чувствовалась японская рука.

На одном из разъездов южнее Мукдена поезд собирался простоять ночь. В вагон зашел офицер охранной стражи, рыжий, веснушчатый, оглядел Алексея Ивановича, представился:

— Капитан Шульга! Не желаете ли сойти, дружески посидеть, переночевать? Не блестяще, но все же не в вагоне.

— Конечно, желаю, — обрадовался Алексей Иванович.

Жильем капитана была фанза без кан, с деревянным полом, с русской железной печкой. Узкая кровать у стены, самодельный, руками денщика сбитый стол и несколько табуретов.

— Дворец русского офицера! — усмехнулся Шульга. — Не побрезгуйте и не посчитайте…

Он угостил Алексея Ивановича копченой козой и котлетами из козы.

— Вот вы, Алексей Иванович, один из тех деятелей, которые здесь, как говорится, насаждают. Да насаждаете-то вы плохо. Извините за откровенность, дорога никуда не годится. Не то что хунхузы — сама по себе разваливается. Не имею чести знать, инженер вы или нет, но расхищается все без зазрения совести! Мой знакомый путеец нажил за год триста тысяч, А за счет чего? Рельсы положены кое-как, местами гармошка, зигзаг. Вагоны то и дело срываются. А если потребуется быстрота движения? Уклоны слишком круты, повороты тоже, стока для воды нет — каждую весну сносит половину моего участка; та же картина и на других. Обидно, жизнь кладем, защищая и оберегая, а налицо мыльный пузырь. Работают как мерзавцы! Обалдели все от жажды стяжать и богатеть… Прошу прощения, если вы инженер или подрядчик.

— Не инженер и не подрядчик!

— Сердечно обрадован.

Через каждые пять минут капитан пил водку и после каждых пяти-шести рюмок выпивал кружку черного китайского пива. Веснушчатое лицо его наливалось кровью.

— Вы мало пьете. Впрочем, меня перепить трудно. Маньчжурец! Марка. Ничего, кроме карт и водки. Раз в сутки проползает поезд. Выхожу и лицезрю. Подчас счастье, подобное сегодняшнему: на дороге непорядок, и у меня — гость, пассажир. Иногда свой брат военный; иногда, как вы, цивильный. Здесь ничего нет; даже церкви. Посудите: русский человек лишен церкви! И вокруг никого. Я, мой субалтерн, солдаты и манзы. Мы, русские, привыкли ко многому. Вспомните на Кавказе — Лермонтов, Марлинский, черкешенки, грузинки… Я сам был в Средней Азии, у меня был друг — сарт. Мы понимали друг друга. Здесь я точно на другой планете. Китайца невозможно полюбить. Есть среди них хорошие люди, но непонятны, непонятны…

Капитан продолжал пить, лицо и шея его все багровели.

Он расстегнул сюртук.

— Без женского пола иной раз балдеешь. Штабс-капитан Кривуля, мой сосед, страшно тосковал по сему поводу. Я пью и в карты играю со своим субалтерном Тальгреном. Кривуля в карты не играет — не приобрел привычки, не имеет вкуса. Он выходил на станцию, натурально, как и все мы выходим, но с одной страшной целью. Он высматривал женские лица. Миловидное женское лицо повергало его в содрогание. К обладательнице его он обращался с одним и тем же предложением: «Сударыня, не имею чести вас знать, но вижу. И убежден! Простите, куда изволите следовать?» И случилось так, что одна миловидная барышня ехала в Порт-Артур к какому-то чиновному лицу в гувернантки. Она прикинула, что ее ожидает там, посмотрела на штабс-капитана: все-таки штабс-капитан, муж, семья, дом! Сошла с ним на разъезде. Венчаться поехали в Харбин, свадьбу справляли в трактире! Вот она, судьба русского офицера: штабс-капитан русской армии, как вор и бандит, справляет свадьбу в трактире!

— Счастливы?

Шульга стукнул кулаком по столу:

— Не смеют не быть счастливы: вдвоем живут, среди манз и тигров! Вот когда переедут в полк, тогда не знаю.

Шульга предложил сыграть в карты. Алексей Иванович карт не любил и отказался. Капитан долго изумленно качал головой, вздыхал и пил. Издалека донесся тонкий, монотонный звук китайской скрипки. Пришел поручик Тальгрен, высокий прыщавый офицер с застенчивой улыбкой, выпил водки, потом пива.

В карты они играли до утра. Алексей Иванович лег на постель капитана. Часто просыпался. Лампа светила тускло. Тени от игравших шевелились на стене.

Поезд уходил в полдень. Утром к фанзе капитана принесли в паланкине двух китайских чиновников, сзади шла толпа крестьян. Шульга вышел к чиновникам в мятом после бессонной ночи сюртуке и принял их на пороге фанзы.

Переводчик плохо говорил по-русски, но тем не менее Алексей Иванович понял, что капитан обложил налогом окрестных крестьян и те поэтому отказываются платить налоги китайским властям.

— Такое распоряжение! — пожал плечами Шульга на немой вопрос Алексея Ивановича. — Для Ляодуна установлено: ляодунские китайцы платят налоги нам. Решили, по-видимому, ввести сие и в полосе отчуждения, а может быть, и повсеместно в Маньчжурии. Присоединение ведь не за горами.

Не дослушав переводчика, Шульга махнул рукой и скрылся в фанзе.

Тальгрен окликнул его, улыбаясь своей застенчивой улыбкой:

— Вот твоя расписочка…

— Что за расписочка?

Шульга взял из рук поручика клочок бумаги и долго рассматривал его.

— Чего он хочет?

— Ну, как же, — с той же застенчивой улыбкой проговорил Тальгрен, и Алексей Иванович понял, что застенчивая улыбка только соблазн и обман, на самом деле поручик Тальгрен не робок и не застенчив и может совершить что угодно. И может быть, уже и совершил, почему и переведен в маньчжурские дебри. — Я ведь говорил тебе, что, как они ни тупы, на деньги они умны. Вот там приписочка какого-то инженера.

— Все они одним миром мазаны, сукины дети!

— Нет, постой, — продолжая так же застенчиво улыбаться и слегка щурясь, заговорил Тальгрен, — взял ты у него взаймы пять тысяч, а расписку, пользуясь его китайской безграмотностью, написал на пятьдесят целковых.

— Ну? — спросил капитан, глядя тяжелыми, вдруг округлившимися глазами в лицо Тальгрена.

— Чего ты, чего ты? — деланно испуганно забормотал поручик.

Шульга скомкал бумажку и бросил в угол.

— Одним миром мазаны! Казнокрад-инженер вступился за китайца, который хочет сорвать с офицера!

— Вот так-то у нас, — вздохнул Тальгрен, — уже китаец виноват! Конечно, жена, детки, проживают во Владивостоке, требуют денег, жалованья офицерского нашего, грошового, не хватает… Ничего, не извольте тревожиться за честь русского офицера, — обратился он к Алексею Ивановичу, — капитан напишет новую.

В полдень Алексей Иванович уехал. В Дальнем были сведения о волнениях среди владельцев арб и джонок. В Харбине они пытались сжечь вокзал, в нескольких местах разрушили полотно: железная дорога отнимала от них хлеб. Казалось, начинается второе боксерское восстание. Из Харбина в распоряжение управления дороги запросили два полка.

Алексей Иванович занялся своими магазинами. Русских товаров было мало, приходилось заключать сделки с американцами и даже японцами. Он ждал победы Безобразова и появления на свет «Восточно-азиатской компании».

Безобразов действительно победил и приехал на Дальний Восток. Это был торжественный, почти величавый приезд. На одной из стен салон-вагона висел портрет царя с собственноручной его надписью: «Александру Михайловичу Безобразову — благодарный Николай». Портрет окружал нимб из национальных и императорских флагов.

Алексей Иванович был принят в поезде.

— Очень сожалею, — сказал Безобразов, — мои поступки… — он полуобернулся к портрету. — Монарх! Между подданным и его монархом возникает единение.

В этом тайна монаршей власти. Поэтому льщу себя надеждой, что мои поступки… вы понимаете?..

Алексей Иванович не понял статс-секретаря. На его лице невольно отобразилось изумление. Безобразов пояснил:

— «Восточно-азиатская компания» состоит из лиц, безусловно преданных монарху, готовых сослужить службу русскому народу под монаршим руководством.

Фраза сама по себе была понятна, но что она означала по отношению к Алексею Ивановичу и его желанию вступить в члены «Компании»? Алексей Иванович осторожно выразил свое недоумение.

Безобразов спросил грубо:

— Вы — потомственный дворянин?

Алексей Иванович долго молчал.

— Я русский деятель, — ответил он наконец.

Безобразов захохотал:

— Вот-вот, тога российского деятеля! Знаем! Слышали! Милостивый государь! Крайне!

Алексей Иванович вышел потрясенный.

Рикши стояли полукругом у вокзала. Алексей Иванович сел, и рикша повез его по широкой улице, где рядом с трехэтажными зданиями магазинов Кунста и Чурина и его собственного, «А. И. Попов», стояли еще одноэтажные китайские из синеватого кирпича.

Рикша добежал до перекрестка и оглянулся, Алексей Иванович махнул рукой, рикша побежал дальше. Так повторялось на каждом перекрестке. Китаец обежал порт, выбежал на порт-артурское шоссе и пошел шажком.

«Вы потомственный дворянин?» Что же это такое? Что представляет собой Российская империя? Где же элементарные права человека? «Вы потомственный дворянин?»!

Он будет бороться! Долой обезумевшее самодержавие!

Но от всего пережитого бешеного ажиотажа, надежд, миллионов, уплывших из рук, и последней отвратной сцены с Безобразовым — он почувствовал усталость, желание успокоиться, осмотреться и решил отдохнуть на своей монгугайской заимке.

 

4

Из Владивостока на заимку он поплыл на китайской шаланде. «Красавица» была продана за ненадобностью, когда Алексей Иванович перешел к широкой промышленной деятельности в Маньчжурии. А в сущности, зря. Когда человек устанет от неурядиц, хорошо распустить паруса и вспомнить молодость. Интересно, на каких судах плавает теперь Босгольм?

Шаланда медленно двигалась, влекомая двумя неуклюжими квадратными парусами. Алексей Иванович сидел на носу, разглядывая встающие из дымки берега Монгугая, и сейчас ему хотелось думать, что все в конечном счете суета сует, кроме того, чтобы иметь дом, жену, детей и неприхотливую пищу…

Марфы не оказалось дома, она работала на огороде, по другую сторону бухты.

Алексей Иванович пошел через таежные заросли старой звериной тропой, местами столь неудобной, что он полз на четвереньках. Тяжелая, сырая, отдающая тысячами запахов земля была под ним, усыпанная прелым листом, безмерно плодородная, душная от солнца, прорывавшегося к ней, несмотря на все покровы.

«Поживу здесь, — думал он. — Многого хотел, ничего в нашей России не добился. Чертова страна! Буду жить здесь, и пусть дети будут. Отдохну… А потом покажу им, что значит Алексей Иванович, хоть он и не потомственный дворянин».

Марфа возилась с помидорами. Закатав рукава блузки, она подпирала палками грузные ветви.

С тех пор как Алексей Иванович принял ее пассажиркой на «Красавицу», из молодой женщины Марфа превратилась в зрелую, но зрелость не убавила ее красоты; наоборот, казалось, именно только теперь природа выразила в ней то, что хотела.

За помидорным полем начинался виноградник, выше темнели крыши ульев. Горячий ветер веял с океана, и под этим дуновением выпрямлялась трава, пышнее становилась листва на деревьях, богаче делалось на сердце у человека.

Алексей Иванович сказал:

— Ну вот, Марфа, я совсем вернулся. Кончились мои странствия. Буду здесь жить с тобой.

Марфа взглянула на него, но продолжала вбивать в землю и подводить под грузную помидорную ветвь рогатый колышек. Это была ее обычная манера — молчать и делать свое дело.

— Вот я и вернулся, — повторил Алексей Иванович. — Ты недовольна? Ты по-прежнему хотела бы жить здесь одна?

— Довольна, — негромко сказала Марфа.

Алексей Иванович снял куртку и присел на бугорок.

Он решил сразу же сказать ей о своих намерениях.

— Я приехал, Марфа, и у меня есть намерения… Живем мы с тобой, Марфа, не первый год, а любовь наша бесплодна…

Слова эти не понравились ему, — надо было сказать иначе. Если б перед ним была Марыся, он просто обнял бы ее и сказал на ухо несколько стыдных, жарких слов, но Марфу нельзя было так просто обнять и нельзя было сказать стыдных слов.

Марфа чуть заметно вздрогнула.

— Как это — бесплодна, — сказала она своим низким голосом, не переставая работать, — ишь как вы на моих глазах раздобрели — и душой и телом спокойны… небось этого бы не было…

— Я не об этом говорю… Я говорю о детях. Детям давно пора быть.

Марфа подняла с земли маленький топорик, вколотила в землю сук, потом просунула темную полную руку в чащу помидорной зелени, нашла особенно тяжелую ветвь, положила ее на рогатку.

— Что ж дети, Алексей Иванович? Дети для меня прошли. Были у меня дети.

— Но почему же?.. Ведь все это было давно. Живем мы с тобой согласно.

— Я ни с кем не ссорюсь. И на каторге не ссорилась.

Она встала, посмотрела на Алексея Ивановича, и Алексей Иванович увидел, как влажно засверкали ее глаза и дрогнули губы.

— Неужели ты его так любила? — спросил он негромко, почувствовав в эту минуту слепую ревность.

— О ком это вы говорите, не знаю. Я вам ни в чем не отказываю. Живу с вами честно. Вы — хозяин. Если чем недовольны, так скажите…

Она стояла перед ним, мерцая влажным блеском глаз, в расстегнутой на груди кофте, и ему казалось, что он стоит против стены, которую ему никогда не преодолеть.

— Я больше не хочу быть твоим хозяином.

Марфа опять присела к своим колышкам.

— Ты слышишь?

— Вы громко говорите, я слышу…

Больше она ничего не сказала, Алексей Иванович тяжело вздохнул и пошел на пасеку. Воздух гудел от пчел. Здесь, на склоне сопки, было еще жарче, еще горячей был ветер, и отсюда уже виднелся Амурский залив и черные паруса шаланд. Алексей Иванович снял фуражку, ремень, расстегнул косоворотку и сел на горячую землю.

«Жениться на ней надо, — решил он. — И нечего это дело откладывать. Осенью женюсь. Когда будет женой, тогда и дети будут, Совсем иное дело — служанка. Служанке родить как-то даже нечистоплотно».

Через месяц был день рождения Алексея Ивановича, он решил отпраздновать его так пышно, как не праздновал никогда, назло всем потомственным дворянам! Раньше все торопился дела делать. Нечего теперь торопиться, пора всей грудью вздохнуть!

В этот день в Монгугайскую бухту вошли две шаланды с гостями. Среди гостей были Миронов, Занадворов с двадцатилетним сыном Петром и японский консул Суваки.

Алексей Иванович встретил гостей на пристани. Целый день гости ели, пили, купались в теплой безветренной воде бухты, играли в карты и кости.

Впрочем, Миронов в карты и кости не играл. Он осматривал плодовый сад, разбитый, по примеру леонтьевского, на северных склонах сопок, и конский завод.

Марфа показала ему двух производителей, купленных в Томске, крепких, широкогрудых жеребцов.

— Маток пока сорок… все переродки от местных с томскими.

— Теперь и у нас в Приморье будут свои кони, — говорил довольный Миронов. — Маньчжурские лошади хоть и выносливы, однако не имеют вида.

Огороды ему понравились. Превосходные, сочные дыни и арбузы! Все дает приморская земля, всему помогает жаркое солнце!

С Мироновым Алексей Иванович после возвращения из Маньчжурии еще не разговаривал. Сейчас он взял Миронова под руку, провел его в прохладную расщелину между утесами к водопадику, который тонким светлым каскадом прыгал с уступа на уступ, усадил на камень и рассказал про встречу с Безобразовым.

— Сумасшедшие — усмехнулся Миронов.

— Сумасшедших, насколько известно, держат в сумасшедших домах, а у нас они правят империей. Республиканское правление нужно, Зотик Яковлевич!.. Всеми силами поддержал бы, — с чувством сказал Попов.

Он снял рубашку, подошел к каскаду и подставил голову. Вода была чудесная — холодная и чистая-чистая…

Во время обеда кроме общего разговора на злобу дня о том, что Владивосток — город, стоящий во главе богатого русского края, — искусственно оттирают на второй план, а для новой дороги и льготные тарифы, и прочие удобства — как же, Порт-Артур, Дальний! — зашел разговор о японских газетах, изо дня в день призывавших к войне. Что по этому поводу скажет Суваки-сан?

Суваки дружески улыбнулся.

— Господа, наш народ очень горячий. Все от этого… Больше ничего, уверяю вас.

— Вот вы, японцы, — сказал Миронов, — обижаетесь на то, что русские получили в Маньчжурии привилегии. Но не обижаетесь на американцев, которые вот-вот заключат с Китаем особое соглашение и получат во сто раз больше привилегий, чем мы!

— О! Возможно!

— Так не обижаетесь?

Консул улыбался и резал мясо на тарелке тонкими ломтиками. Он не обижался.

— Между прочим, в Восточно-Китайскую дорогу нами по сей день вложено четыреста миллионов, — скачал Новак. — Отчетец имел возможность просмотреть.

— Четыреста миллионов на дело, на постройку дороги, — пустяки! — засмеялся Занадворов. — Вот наш наместник составил проект штаба из восьмидесяти генералов, — влетит казне ни за что ни про что в полмиллиончика ежегодных!

Под вечер на кухню заглянул молодой Занадворов. Угощение гостям разносили бойки, Марфа не показывалась на празднике. Сейчас она возилась у стола. Петр долго с изумлением смотрел на нее; она поразила его суровой красотой. Руки у нее были круглые и сильные, быстро и ловко она нарезала лапшу. Волосы, заплетенные в тугие косы, лежали на голове чуть прикрытые платком; смуглая шея ровно вставала из расстегнутого ворота.

Молодой человек подошел к ней, осмотрел с головы до ног и сел на грубо сколоченный табурет.

Марфа нахмурилась но продолжала быстро управляться с тестом. Петр Занадворов закурил. Удивление его постепенно сменялось восторгом. Он разглядывал красные полуоткрытые Марфины губы, блестящие кончики зубов, нежный, точеный овал щек.

Потом покачал головой и, не сказав ни слова, вышел.

Занадворов играл в карты с капитаном Шефнером, строителем казарм во Владивостоке, когда подошел сын, наклонился к нему и прошептал:

— Батя, пойди со мной, посмотри.

— Ну что там?

Петр терпеливо дождался конца игры и привел отца на кухню. Однако Марфы на кухне уже не было. Отец и сын вышли в сени, оттуда во двор.

Марфа, черпая ковшом из ведра, мылась у колодца. Кофта ее висела на кусте. Нижняя рубаха с глубоким вырезом открывала плечи и грудь, Занадворов, не раз видавший Марфу, точно впервые увидел ее. Он подошел к мывшейся женщине и сказал:

— Вот оголилась. А хороша, хороша! Спасибо.

— Пошли бы отсюда, — сказала Марфа, — что в самом деле. Поправила волосы, тяжелым узлом лежавшие на затылке, накинула на плечи полотенце, вытерла о траву подошвы босых ног и пошла на кухню.

— Батя! — воскликнул Петр. — Эх!

Он присел на серую шершавую скалу и вынул из кармана кисет.

— Батя! Пусть Попов уступит ее нам.

— Тебе, что ли, уступит?

Занадворов внимательно посмотрел на сына и спустился к бухте.

Разделся на золотистом песке, усыпанном мелкими ракушками, и долго стоял, похлопывая себя по животу и ляжкам, охлаждая белое потное тело. Стоял и думал о просьбе сына. Сначала просьба показалась ему несуразной, но потом он пришел к выводу, что женщину нужно выпросить, однако не для Петра, а для себя.

Вода была теплая, он лег на живот у берега. Вымыл лицо, выполоскал рот. После обильного употребления вина соленая, йодистая вода была приятна. Китайцы-шаландники разложили на берегу костер и в широком чугунном котле варили суп.

Вечером в доме на чисто выметенные полы расстелили сенники и шубы, и Марфа принялась убирать их чистым бельем.

В комнате Алексея Ивановича спал Афанасьев, начальник штаба командира портов Восточного океана. В углу на топчане постлали начальнику округа.

Занадворов лег и тотчас захрапел. Однако ночью проснулся. Хмель прошел, в голове было ясно, Алексей Иванович спал под окном.

Занадворов босиком прошлепал к нему:

— Алексей Иванович, слышишь? Одно дело…

Алексей Иванович открыл глаза.

— Алексей Иванович, дружок, уступи мне свою Марфу… Понимаешь ли, втемяшилась в голову мальчишке.

Алексей Иванович не сразу сообразил, в чем дело, а когда сообразил, привстал.

— Что за чушь вы порете?!

— Честью говорю с тобой, Алексей Иванович! Посочувствуй… Давно она у тебя, — по совести, и надоесть должна. Найдешь себе другую.

— Да вы что в самом деле? — Алексей Иванович сел на постели.

— Значит, не хочешь?

— Ложитесь спать, — сурово сказал Алексей Иванович, лег и повернулся к нему спиной.

Через несколько дней он сказал Марфе:

— С ума сошел наш начальник, тебя попросил.

И рассказал о просьбе Занадворова.

Марфа сидела опустив глаза.

* * *

Она исчезла за неделю до свадьбы.

Алексей Иванович обыскал берега, прибрежную тайгу, ближайшие корейские и русские деревни. Отправился во Владивосток. Ушла, сбежала, украли?

Не сразу он нашел ее следы. Никогда еще он не переживал такой ярости, как в тот день, когда приехал в Никольское и входил в ворота занадворовского дома.

Неимоверно толстая Занадворова кормила у колодца индюков. Она была в капоте и сказала Попову басом:

— Ты уж не смотри на меня, батюшка!

Алексей Иванович прошел в кабинет. Занадворов у окна прочищал мундштук трубки.

— Ну-с, — начал он.

Алексей Иванович наотмашь ударил его по лицу:

— Дворянин! Мерзавец!

Занадворов припал на кресло.

В следующую минуту он метнулся за шашкой — но оскорбителя уже не было в комнате, — потом к зеркалу — багровая вздувшаяся полоса пересекла щеку… Хотел кликнуть стражников, арестовать Попова.

Но тот за воротами уже сел в долгушу, загремели колеса…

Алексей Иванович представлял себе происшедшее так: Занадворов с несколькими приспешниками высадился около Монгугайской бухты. Они схватили Марфу, когда та была на огороде, купалась или шла к корейцам-арендаторам.

Все в Марфиной комнате говорило о внезапном исчезновении хозяйки: вещи были на месте, неоконченный штопаньем чулок лежал на подоконнике, ключ торчал в замке шкафа.

В городе Марфы не было, в Никольском тоже. Наконец Алексей Иванович узнал, что Занадворов прячет ее на заимке.

Алексей Иванович думал, что заимка охраняется, что начальник округа ждет его набега. Осторожно ехал он в сопровождении Леонтия и Хлебникова, вооруженных винтовками.

У ручья, на берегу которого расположилась усадьба, Попов спешился. Тропинка привела его к забору, а оттуда к дому.

Никого не было на тропинке, никого не было во дворе. Корейцы в белых халатах вышли из фанзушки и направились в сарай, не обратив никакого внимания на Алексея Ивановича.

«Да полно, здесь ли она, верно ли мне донесли?» — усомнился Алексей Иванович и в ту же минуту увидел Марфу. Она сидела на скамейке под огромным орехом. На ней не было веревок, ее никто не стерег, она сидела совершенно свободно, в спокойной позе.

Алексеи Иванович перепрыгнул через бревно, ветка хрустнула, Марфа оглянулась — и точно приросла спиной к дереву: она не встала, не протянула к нему рук. Смотрела на него темными глазами и не улыбалась.

— Ты что, Марфа? — спросил Алексей Иванович. — Марфа! — повторил он, садясь с ней рядом.

— А напрасно ты, Алексей Иванович… — сказала Марфа.

— Что с тобой? — дрогнувшим голосом спросил Алексей Иванович. — Что напрасно?

— Напрасно… я ведь сама от вас ушла.

Кровь ударила в голову Алексею Ивановичу. Не понимая, не веря, испытывая какую-то невыразимую пустоту в груди, он спросил:

— Чему же я обязан? Мерзок, что ли?

— Жениться вы на мне хотели, Алексей Иванович, — сказала Марфа тихим голосом, Она посмотрела на свои руки, лежавшие неподвижно на коленях, на босые ноги, выглядывавшие из-под юбки. — Уважаю я вас очень, Алексей Иванович, — оттого. И очень благодарна.

— Не знаю, либо я сошел с ума, либо ты, — дрожащим голосом проговорил Алексей Иванович.

— Нет, почему же… Ум здесь ни при чем… а я решила так; вы очень ко мне в последнее время были заботливы… Сначала не так. Сначала: пришла к вам женщина в дом — естеству мужскому легче, ну и хорошо. А потом я увидела, что стала вам дороже. Полюбили вы меня, Алексей Иванович, — вот что я поняла. А как поняла, порешила уйти от вас: зачем обижать хорошего человека? Какая я жена вам?

— Значит, все из-за того, что я захотел на тебе жениться, — сказал он с горечью, — оттого, что хотел, чтобы ты стала матерью детей моих? Я с ума схожу, Марфа!

Марфа молчала. Ее плотно сжатые губы вздрагивали. Алексей Иванович заметил, что она похудела и худоба положила на ее лицо отпечаток еще большей суровости.

— Ну, а если бы я сказал тебе: возвращайся — и будем жить, как жили?

Марфа чуть заметно повела плечами:

— Вы не согласитесь, Алексей Иванович… я ведь уже…

Она не досказала. Алексей Иванович минуту молчал, потом поднялся и сказал глухо:

— Ну, будь по-твоему. Спасибо за службу…

— И вам за ваше добро спасибо.

Алексей Иванович побежал со двора.

 

Пятая глава

 

1

После окончания военного училища Проминский прослужил в полку несколько лет. Военная служба показалась ему скучнейшей, он вышел в запас и поступил в университет. Но университета не кончил.

В сущности, что ему мог дать университет? Диплом и право преподавать в гимназии! Нет уж, спасибо, — педагог! Учитель гимназии! И вообще служба! Нужны деньги… Путешествовать хорошо… Вот англичане, молодцы, путешествуют и завоевывают! А русский увалень сидит на своих гречневых да овсяных полях… Деньги есть у дяди, да дядя скуп, на путешествия не дает.

Бросив университет, Проминский принялся читать современные романы, увлекаясь Киплингом и Джеком Лондоном.

Дядя Проминского Аркадий Николаевич Ваулин, акционер и директор-распорядитель большого завода, хотел бы видеть племянника деловым человеком. К чему эти беспредметные порывы в неопределенную даль? Моря, путешествия, какая-то Африка или Малайский архипелаг? Ах, на Таити увлекательно! Голые таитянки! Друг мой, сейчас нужна энергия, но энергия производительная.

— Дядя, кто к чему способен. Из бесцельных блужданий бродяг умные люди тоже извлекают выгоды.

— Все хорошо в меру, Александр!

Ваулин был невысок, широкоплеч, с квадратным лицом.

На квадратном лице, которое карикатурист изобразил бы в виде бульдожьей морды, даже поверхностный физиономист читал решительность и твердость. Галстуки Ваулин носил черные, бабочкой. Костюмы тоже черные.

В иную минуту, по строгости лица и костюма, он мог сойти за баптистского проповедника.

Однако бодрое состояние Ваулина омрачалось неприятными для него событиями в стране и брожением среди рабочих на заводе.

— Радетели о благе народном — социалисты! Удивительно модным стало у нас занятие — считать деньги в чужом кармане.

— Пусть себе считают, дядя! За границей тоже считают..

— Друг мой, в России от этого занятия бомбами пахнет.

Из любопытства, а также для того, чтобы понимать все, Ваулин читал книги марксистов. Некоторые страницы его возмущали, некоторые заставляли задумываться, но так как он читал не для того, чтобы найти истину, а для того, чтобы найти доказательства тому, что он, Ваулин, должен богатеть, то он пришел к выводу, что деятельность марксистов нужно пресекать не только тюрьмами, ссылками и виселицами — идеями нужно отвоевывать рабочих от социалистов.

Русский человек хоть и любит копейку… но если дать ему что-либо толковое, для души, он и от копейки откажется.

А вот что́ дать для души? Внушительного попа, хитро воздействующую книжечку? Тут даже жена Мария Аристарховна, с ее столоверчением, может оказаться полезной… Надо искать, думать.

Рабочий вопрос не давал Ваулину покоя. На заводе он хотел иметь покорную, послушную армию, а мастеровые, вместо того чтоб думать о нем, думали о себе.

Весной в Петербург из поездки на Дальний Восток вернулся инженер Валевский, строивший один из участков Сибирской магистрали, и в тот же день обедал у своего старого друга Ваулина. Он сидел рядом с хозяином, а хозяйка Мария Аристарховна и Саша Проминский — напротив.

Валевский рассказывал множество историй из быта и нравов Владивостока, Японии, Китая. Саша Проминский сначала слушал его скептически, но вскоре увлекся.

— Взглянем на карту, — говорил Валевский, — теплые моря будут омывать берега России. Я выскажу мысль, еще еретическую: культура человечества в скором времени переменит свое местожительство — с берегов Атлантики она переберется на Тихий океан.

— Желтороссия! — усмехнулся Ваулин. — А столица Желтороссии — твой знаменитый Дальний?

После обеда гость и хозяин уединились в кабинет, а Проминский остался с тетушкой в столовой…

— Вот почему бы мне не поехать в Маньчжурию? — говорил Проминский. — Новые земли, новые возможности..

— Какие там для тебя новые возможности, Саша?

— Не знаю какие, но трагедия моя в том, что дядя скуп и не хочет давать тех ничтожных грошей, которые нужны мне для того, чтобы ездить по свету и свободно искать истину.

— Ты ее не там ищешь, Саша.

Мария Аристарховна в свои сорок лет сохраняла девическую стройность тела и лучистость глаз. Говорила она мягким, застенчивым голосом, то опуская, то вскидывая ресницы, отчего моложавое ее лицо еще более молодело. Мир ей казался грубым, жестоким. Она любила искусство, но более всего вопросы духа, что привело ее к спиритизму и жажде духовного учителя.

— Милая тетушка, — проговорил Проминский, — пока мы на земле, мы должны искать истину на земле. Я не отрицаю ваших душ. Бессмертие не такая вещь, чтобы от него стоило отмахиваться. Но пока у меня есть тело, я хочу жить телом. Согласитесь, что оно дано нам вовсе не для того, чтобы мы познали его тщету.

— Ты когда-нибудь раскаешься!

Мария Аристарховна подняла глаза, — они у нее были нежно-голубые.

— Вам вовсе не сорок лет, вам всего двадцать пять, — сказал со вздохом племянник. — Я понимаю тех, которые в вас влюблялись…

На следующее утро за чаем Ваулин спросил Проминского:

— Науки ты свои бросил, мечтаешь об Африке и таитянках, не хочешь ли после рассказов Валевского в Маньчжурию?

— Но ведь вы все равно не пустите меня туда!

— Для дела пущу. Ты знаешь, мы строим корабли в Петербурге и перевозим их в разобранном виде в Порт-Артур. Однако не все там идет гладко…

— Для вашего дела, дядя, я не гожусь… я, честное слово, не способен подсовывать чинушам взятки. Я глубоко убежден, что если б вы меня послали в Маньчжурию без всяких обязанностей, я принес бы вам в тысячу раз больше пользы.

— Несомненный у тебя пунктик! Вас пара с Женей Андрушкевич, но та девка, а ты мужик.

— Женя Андрушкевич — своеобразная девушка, — заметила Мария Аристарховна.

— Весьма. Объявила себя язычницей и поклоняется солнцу!

— Она верующая.

— Не знаю, матушка, во что вы там веруете. Мы дни и ночи покоя не знаем, а вы веруете.

Мария Аристарховна заговорила тихо, не поднимая глаз:

— Мне кажется, что в то время, когда материализм распространяется с быстротой пожара, лучше уж верить в солнце, чем ни во что.

Андрушкевич, видный адвокат, имя которого прогремело по всей России во время одного из процессов, где он блестяще, хотя, в сущности, безуспешно, боролся с военно-окружным судом, был в близких деловых и дружеских отношениях с Ваулиным. Оба, по-видимому, были не прочь породниться, тем более что Женя не скрывала своих симпатий к Проминскому.

Но Проминский не испытывал склонности к семейному очагу.

— Может быть, я и в самом деле поеду в Маньчжурию, — сказал он тетке спустя несколько дней.

Однако он не собирался ехать туда дядиным комиссаром. Он отправился к Валевскому, подробно расспросил его о Дальнем Востоке и пришел к выводу, что рядовому офицеру там, конечно, плохо: глухие стоянки, ротный плац, водка, карты — вот все! Но умный офицер может жить на Дальнем Востоке не хуже, чем англичанин в Индии.

Еще год сидел он на диване в своей петербургской комнате, читал романы, изредка развлекался и наконец подал прошение военному министру.

Мария Аристарховна думала, что поездка на Дальний Восток не более как разговоры. Но когда Саша принес назначение, подписанное министром, она испугалась. Дальний Восток! Бог знает, что там делается: войны, опиум, гейши! Объяснился бы все-таки с Женей… Девушка пишет стихи, и недурные, порывиста, возвышенна! В общем, интересна. Может быть, она интереснее сопок и Желтого моря?!

Наутро она сообщила племяннику, что Женя, узнав об его отъезде, не могла скрыть своей растерянности и очень просит Сашу к себе на дачу восьмого июня, в день летнего солнцестояния.

У Жени Андрушкевич собирались молодые люди: студенты Гудима и Пневский, сестры Злата и Люда Еромицкие и молодой учитель гимназии Тырышкин. Все они были убеждены, что христианство со своим пессимистическим мировоззрением обветшало, что человечество устало от мизантропии и его нужно вернуть к жизнерадостному язычеству.

Солнце — вот непререкаемая истина!

Женя особенно гордилась тем, что к ее кружку присоединился Тырышкин. Еще год назад он посещал социал-демократические собрания и говорил о тяжком положении и страданиях рабочего класса. Но под влиянием Жени и ее стихов Тырышкин понял, что самое главное в мире — солнце. Солнце! Солнцу будем поклоняться!

Андрушкевичи имели в Финляндии дачу. На берегу моря адвокат построил по просьбе дочери обширную террасу, где новые солнцепоклонники могли поклоняться своему богу.

Восьмого июня Проминский поехал на дачу. Он нашел там в сборе все общество.

День был жаркий. Сосны, пески, холмы, покрытые кустами, дорожки в лес и к морю — все было жаркое, томящее.

Перед закатом гости облачились в туники и сандалии.

— Древняя Греция… Моление солнцу в Элевзисе! — сказал басом студент Гудима.

Все были серьезны, и это удивило Проминского, в качестве зрителя и неверующего присутствовавшего в своем пиджаке.

Женя посмотрела на него серыми длинными глазами:

— Как хорошо, не правда ли?

Проминский засмеялся и кивнул головой. У нее был веселый вздернутый нос, который менее всего шел к тунике.

Самыми красивыми в туниках были сестры Еромицкие. Телесная красота их выиграла от полуодежды. Студенты Гудима и Пневский, придерживая свои туники, шагали широкими шагами гладиаторов, и сандалии их шлепали на весь парк.

Тырышкин чувствовал себя неловко. Он не умел ходить в открытых сандалиях, ему все казалось, что он собьет пальцы, поэтому он выше, чем нужно, поднимал ноги, стараясь, однако, чтобы никто этого не заметил. Но этого никто не замечал по той простой причине, что все были в одном положении с ним. Кроме того, в учительском сюртуке Тырышкин выглядел человек человеком, раздевался он только в бане и никогда не задумывался, красив он телом или нет. Но сейчас он с отвращением увидел у себя тонкие кривенькие ножки, впалую мохнатую грудь, молодой, но уже выпирающий живот и сведенные плечи… Он шел сзади, стараясь побольше запахнуться, но проклятая туника была сшита так, что запахнуться было нечем.

Под террасой вилась дорожка, за неширокой полосой песка поблескивало море. Солнце садилось. Море и воздух приобрели лазурно-золотой оттенок.

Женя и Тырышкин приблизились к краю террасы и многозначительно вытянулись, смотря на солнце.

Остальные последовали их примеру.

Должно быть, со стороны, с моря, откуда шла группа купальщиков, они представляли забавное зрелище.

Четыре человека подошли к холму, два студента и две девушки. Одна из девушек, невысокая, с черными, коротко остриженными курчавыми волосами, удивилась:

— Что это за представление! Смотри, Лена!

Тырышкин не шевелился. До рези в глазах он смотрел на красный диск солнца.

— Не правда ли, мерзость, — продолжал тот же голос. — Чем забавляются богачи: разделись догола, набросили на плечи скатерти и стоят!

Женя Андрушкевич не выдержала. Забыв про ритуал, про то, что на нее смотрит Проминский, что эта минута должна решить ее судьбу, она крикнула:

— Как вы смеете мешать! Городового, что ли, познать?

Высокий, худой студент, с длинным носом, в мятой фуражке на затылке, сказал презрительно:

— Вот она, наша барская интеллигенция: уже и за городовым!

Он осмотрел участников мистерии и вдруг воскликнул:

— Таня, это же Тырышкин! Гриша, это ты?

— Я, — хрипло отозвался Тырышкин.

— Что это за маскарад, Гриша? То-то тебя нигде не видно. Ты, брат, с декадентами радеешь.

— Оставь его, Горшенин, — сказала курчавая девушка, — видишь, он ни жив ни мертв.

Она помахала террасе шарфиком, и все четверо, смеясь и громко разговаривая, пошли прочь.

Поклонение прервали. Никто больше не мог сосредоточиться на мировом явлении заходящего солнца.

За чаем Женя, изредка поглядывая на Проминского, который сидел в качалке и молчаливо курил, спросила Тырышкина:

— Кто эта черненькая, стриженая?

— Таня Логунова, дочь профессора Логунова.

— Ах, Логунова… Не думала я, что она такая наглая. Александр Александрович, оставьте качалку и присаживайтесь к столу…

Она смотрела исподлобья. У нее были крупные, слегка вывернутые губы и серые упрямые глаза. Она поняла, что Проминский и сегодня ничего ей не скажет.

Через неделю Проминский уехал во Владивосток.

Офицерская служба оставляла много досуга. Он поступил в Институт восточных языков и попутно учился живому разговорному языку у местных китайцев и японцев.

Знание китайского и японского языков ставило его в привилегированное положение и открывало перед ним широкую дорогу.

 

2

Отца своего Маша Малинина любила. С ранних лет она помнила его суровым, чаще всего молчаливым, непьющим. Соседки всегда завидовали матери:

— У тебя Михаил непьющий! Что́ тебе! Разве у тебя такая жизнь, как у нас!

Мальчишкой Михаил жил в деревне Верхнее Змиево. Родитель его делал все, что судьба предопределила делать бедняку: зимой уходил в город на приработки, батрачил у богатеев деревни и все надеялся на чудо: то бог пошлет невиданный урожай, то выйдет закон, по которому каждому бедняку позволят прикупить земли. И денег сразу не возьмут, уплату рассрочат на двадцать лет.

Неизвестно, как сложилась бы судьба Михаила, если бы он не попал в церковно-приходскую школу в ученики к Иоанну Быстрову.

Этот священник не походил на обычных деревенских священников, обремененных обычными человеческими заботами: страхом перед начальством, заботами о детях, желанием лучшего места. Иоанн Быстров приехал в Верхнее Змиево и решил, что он останется здесь на всю жизнь. Был он молод, бороду носил небольшую, курчавую и легкие, разлетающиеся волосы. Матушка его тоже была молодая, худенькая и мало походила на попадью.

Каждое воскресенье отец Иоанн говорил проповеди. И проповеди его тоже не походили на обычные поповские проповеди. В них он не касался событий священной истории, он говорил о человеческой жизни, об обитателях Верхнего Змиева, и прямо с церковного амвона звучали знакомые имена и фамилии.

Иоанн Быстров ниву русского народа считал заросшей плевелами и полагал, что нечего ездить в Китай или Японию для обращения в христианство язычников, когда христианство в самой России находится под великим сомнением.

Он научил маленького Михаила тому, что жизнь земная временна, что материальные блага — вериги для души, которые человек все равно в минуту смерти оставляет. Стоит ли собирать столь неустойчивые сокровища?

Его настроения передавались односельчанам, сея неясную тревогу и возбуждение умов.

Вылились они в неожиданные слухи о том, что скоро правительство скупит у помещиков землю и передаст ее крестьянам.

Родитель Михаила был убежден в близком конце своих бедствий. Он говорил соседу Митрошину:

— Светлая голова у попа, смотрит и сквозь землю видит. Придет, Денис, наше время, вот увидишь, придет!

Однако все закончилось неожиданно и печально.

Если бы отец Иоанн был старец и голос его доносился из какой-нибудь пустыни, молва о нем, наверное, прошла бы как об учителе. Но он был молод, волосы подстригал высоковато, да и ряса его была, несомненно короче, нежели рясы всех известных Верхнему Змиеву священнослужителей. Обличения и поучения такого человека казались странными.

— По какому праву, — спрашивал местный лавочник, богатей и староста церкви Костылев, — учит не красть, не лгать, не желать жены ближнего, и не теми словами учит, которыми отцы церкви учили, а языком сомнительным, голым языком, и перстом указывает? Что это за перстоуказание?

Катастрофа с отцом Иоанном случилась в тот день, когда он указал перстом на самого Костылева. Быстров, идя по своему раз избранному пути, не мог обойти Костылева. Он долго молчал о нем, надеясь, что косвенные речи и указания подействуют на лавочника. Однако на лавочника не действовало ничто.

В проповеди на Духов день отец Иоанн указал перстом на Костылева. Благообразный, дородный Костылев стоял за свечным ларем, пересчитывая медяки выручки. Как всегда, он мало прислушивался к словам проповеди. Но вдруг заметил, что прихожане оборачиваются и смотрят на него. Он оглядел себя, ларь, взглянул через открытые двери на паперть: две старушки, утомившись службой, отдыхали на ступенях.

Тут он услышал свое имя. Священник обличал Петра Костылева в воровстве, обвешивании, обманах и в побоях жены, смирной и богобоязненной Евфросиньи, которая частенько не выполняла воли мужа, обвешивая обманывая не в той мере, в какой приказывал муж.

Багровый Костылев прирос к полу; открыв рот, он уставился на бледное лицо священника, на скупые жесты его рук, на рукава рясы, которые плавно колыхались в солнечных лучах, падавших из купола церкви; бешеная ярость сменила растерянность и стыд, охватившие его в первую минуту.

Неторопливо он закрыл ларь, положил ключи в карман и, не дождавшись конца службы, громко стуча сапогами, покинул церковь. Через час в легкой своей бричке он катил в город.

Костылев долго не возвращался. В лавке хозяйничала Евфросинья. Раньше мужики любили заглянуть в лавку в отсутствие «самого», а теперь как-то стало неловко заходить, точно совершен был нехороший поступок. Михаил с удивлением заметил, что даже те, кто одобрял проповеди отца Иоанна, на этот раз чувствовали себя смущенными.

— Вот поехал Костылев, — говорили, — а с чем приедет?

Костылев из уезда проследовал в губернию. Через две недели отца Иоанна вызвали в епархию. В Верхнее Змиево он не вернулся. От тонкой, черноволосой матушки узнали, что Быстров сослан в дальний монастырь. И тогда все жители Верхнего Змиева поняли, что раньше они жили правильно, по-христиански, и что христианство заключается не в том, о чем говорил отец Иоанн — в собирании духовных сокровищ и в действиях добра и любви, а в той жизни, какой живут все люди, угнетая и обманывая друг друга. И как-то даже легче стало после этого в Верхнем Змиеве, прошло беспокойство и смущение умов. Новый змиевский священник был человек обыкновенный: служил службы, отправлял требы, а в свободное, время обстоятельно ел, пил и употреблял вино.

С годами все яснее в чувствах и мыслях Михаила укреплялось представление о жизни, впервые появившееся в дни несчастья с Быстровым: в жизни законно быть неправде, стяжанию, воровству, прелюбодеянию. Христос пришел и не искоренил всего этого, — грешно думать, что искоренит человек. Для соблазна все это, Кто соблазнится, а кто нет. Кто возьмет, а у кого рука не поднимется. С такими мыслями было удобно. Они примиряли с неправдой, творившейся вокруг.

Отец умер. Мать умерла. Сестры разбрелись по людям, кто в прислуги, кто в батрачки. Михаил уехал в столицу искать счастья и поступил на Семянниковский завод. Человек он был смышленый, мастерство давалось ему быстро, и на третий год жизни в Петербурге женился он на девице Наталье, дочери своего же, семянниковского мастерового Хвостова.

Маша и Катя родились в рабочей казарме, в сыром темном углу, который в течение двух десятков лет оставался неизменным жильем Малининых.

Отец был неразговорчив. Домой приходил он настолько усталым, что понятно было его нежелание разговаривать, но и в праздничные дни он предпочитал молчать. В углу комнаты стояла аккуратная, его руками сделанная полочка, а на ней книги. Рядом с евангелием в кожаном переплете, ценою в рубль, помещались выпуски «Посредника», годовой комплект журнала «Христианин» и сборники рассказов о деятелях всемирной истории.

Субботние дни, совпадавшие с получками, были шумными днями за заставой.

Соседка Малининых Пикунова заглядывала в комнату:

— Наталья, я уже иду…

Она шла к проходным воротам завода встречать своего мужа, котельщика.

И туда шли все жены и дети.

Желтое трехэтажное здание главной конторы, обнесенное чугунной решеткой, возвышалось над пустырями и заборами, а за ним поднимались закопченные, латаные корпуса цехов.

В обычные дни рабочие торопились и в проходной так напирали друг на друга, что сторожа не успевали их обыскивать, только хлопали по груди, спине, плечам, а в субботу, получая деньги, задерживались у артельщика и выходили степенно, небольшими кучками, раздумывая о том, куда пойти — в баню или в трактир, — и те, кто решал идти в трактир, старались проскользнуть вдоль забора, на перекресток, а там иди уж куда хочешь: возле завода семнадцать трактиров и питейных заведений!

Но эта попытка не всегда удавалась, чаще жены и дети доглядывали своего.

— Мой схоронился за спину, — кричала Пикунова. — Нет, за спину тебе не схорониться! — Она расталкивала женщин и рабочих и устремлялась к Пикунову, который, отворачивая голову в сторону, старался пройти вдоль решетки.

Немногие женщины были спокойны в эти минуты, и среди этих немногих была Наталья. Она тоже шла с дочерьми к проходной, но смотрела вокруг гордо и спокойно.

Михаил не побежит в питейное заведение!

Такие дни были днями ее маленького семейного торжества.

Всей семьей они шли к лавочнику Дурылину и брали праздничной закуски — хорошей норвежской селедки, копчушек, чайной колбасы, свежих французских булок и для девочек шоколадки с орехами, по пятачку за шоколадку.

А народ уже расходился по трактирам. В мужские компании вмешивались женщины, решившие идти с мужьями:

— Если уж пьет, так пусть пьет на моих глазах!..

— Вон Пикунова уже пошла за своим, — говорила Наталья.

Двери трактиров хлопали, играла гармонь, ее перебивал громкий марш из трубы граммофона.

— Сегодня надо гулять!

— Не погуляешь — с ума сойдешь! Разве можно при такой жизни!

…— А у вас как на пасхе, — говорила Пикунова, заглядывая к Малининым поздним вечером.

Клеенка была чисто вымыта. Наталья сидела за штопкой белья. Михаил, надев очки, отчего его лицо принимало другое, важное выражение, читал книгу, тихо шевеля губами; девочки спали.

— Нет, погляжу я на вас… — говорила Пикунова.

— Да ты садись, Архиповна!

Пикунова садилась, клала на стол большие, толстые локти и вздыхала.

— Привела, что ли? — спрашивала Наталья.

— Привела… от получки рупь да навоз.

— Хоть бы погадал кто-нибудь про счастье, — продолжала Пикунова и оживлялась — А в трактире у Зубкова нынче учинили суд и расправу…

— Над кем?

— Антонов со дружками вздул сторожа Федотова.

Михаил снимал очки.

— В прошлую субботу Антонов хотел пройти мимо проходной в ворота, потому что перед проходной грязь по колено, а он только справил себе новые сапоги. Федотов выскочил, ударил его кулаком и потащил в проходную. Там с двумя своими подручными, не слушая объяснения про сапоги, он так избил Антонова, что тот не сам ушел — унесли.

— Ну вот, теперь он, значит, рассчитался!

— Вдвоем, что ли, били Федотова?

— Какое вдвоем, человек десять! Злоба же у всех!

— А ни к чему, — говорил Михаил, надевая очки.

— Ну уж, конечно, тебе видней, — соглашалась Пикунова. — Пойду… Точно в церкви побыла у вас.

Она уходила к себе.

Когда Маша была девочкой, лет десять назад, жить было легче. Тогда за девять с половиною часов работы отец получал рубль. Семья существовала на семьдесят — восемьдесят копеек. А теперь для того, чтобы прожить день, требовался рубль, а за одиннадцать с половиной часов работы не удавалось получить более шестидесяти копеек.

На заводе регулярно снижали расценки, даже мастера сами от себя изловчались снижать оплату. Мать говорила, что они крадут или хотят выслужиться перед начальством; отец не говорил ничего или говорил:

— Что поделать, Наталья, не любит человек упустить там, где он может взять.

На лице его, когда он отдавал жене получку, появлялось, тем не менее, виноватое выражение. Наталья торопливо пересчитывала деньги.

— Что ж это такое? — спрашивала она. — Что они с нами делают? Опять снизили?

— На одну копейку снизили.

— Боже мой, да ведь это сколько на месяц-то выходит?

— На сверхурочных буду вырабатывать! Ты успокойся. Что поделать… жизнь человеческая… — отец умолкал и садился за стол.

Вот тут всегда по этому единственному поводу между отцом и матерью возникала ссора.

— Чего ж вы молчите? — спрашивала Наталья. — И чего ты молчишь? «Христос приходил научить правде и не научил»? Так, что ли?

— Да, не научил, — спокойно говорил отец.

— А я не хочу, я не признаю. Господи, дети есть, девочки! Одеть-обуть надо… Грамоте научить. В школу у людей ходят. Неужели наши не пойдут?

Наталья волновалась. В эти минуты она не хотела знать никакой правды, кроме той, которая была в ее душе, а эта правда требовала от нее, чтобы она, Наталья, сама жила по-человечески, чтобы по-человечески жили ее дети и чтобы человек, проработавший на заводе целый день, имел за это кусок хлеба. Она уходила к соседям изливать свое возмущение.

Через несколько лет Маша уже понимала, что отец ненавидел неправду, но заставлял себя смиряться перед ней.

Однажды Пикунов в воскресенье вечером пришел из трактира без пиджака. Он много выпил, денег не хватило, а в трактире за столиком в углу сидел Бачура.

Приехал он из Киева, сначала работал на заводе, потом работать перестал. Сначала пил в трактирах, как все, потом пить перестал. Сидел в углу, в тени, и смотрел, как пьют другие. Примечал, когда человеку нужно выпить еще, а в кармане уже ни шиша.

— Дать полтинник?

— Христа ради… будь другом!

Бачура клал на стол полтинник, а руку протягивал к пиджаку, к картузу, иногда к сапогам.

И человек, в неугасимой жажде спиртного, отдавал ему пиджак, картуз или тут же разувался.

— Смотри, завтра принеси полтинник, а то…

Человек приносил на квартиру к Бачуре полтинник, но Бачура никогда не возвращал вещь за сумму, которую ссудил.

Пикунов, боясь, что Бачура и с него захочет взять больше полтинника, попросил Михаила пойти за пиджаком вместе.

Однако Бачура не впустил в свою комнату двух.

— У меня имеется ваша вещь? — спросил он Михаила. — Нет?

И захлопнул перед ним дверь.

Через четверть часа Пикунов вышел. Он был красен, пот выступил на его лбу. Пиджака на нем не было.

— Три рубля хочет! — сказал Пикунов хриплым шепотом и ударил себя по ляжкам.

Дверь была плотно закрыта, Михаил застучал кулаками и сапогами.

Из-за дома с остервенелым лаем выскочила собака. На улице остановился городовой, приглядываясь к тому, что делается за низким заборчиком.

Когда Михаил вернулся домой, глаза его неистово блестели. Он ходил по комнате и тяжело дышал, точно преодолевал физическое препятствие. Наконец заставил себя взять с полки книгу.

— Что ты хочешь? — сказала насмешливо Наталья, неотрывно следившая за мужем. — Христос приходил и не научил! Куда уж нам! Так, по-твоему? А я, будь я мужиком, я бы этому кровопийце голову снесла. А вы, прости вас господи, в ножки ему кланяетесь!

На трехэтажную казарму было всего две плиты. Огромное, сырое, низкое помещение кухни едва освещалось одним окном. Зимой под потолком горела тусклая лампа. На грязных столах, на мрачных плитах женщины стряпали ощупью.

Когда Маша подросла, она стала помогать матери по хозяйству, ходила с нею на поденщину к мастеру Крутецкому, таскала дрова в прачечную, стирала белье.

Она любила мать и гордилась ею. Может быть, та непримиримость, которая отличала всю ее последующую жизнь, была заложена в ней в эти годы матерью. Сама Наталья некоторыми своими привычками тоже гордилась… Она превосходно стирала белье. С удовлетворением развешивала она во дворе свои ослепительно сверкавшие простыни, наволочки, цветное…

Пусть старенькое, рваное, зато чистое!

— Мама, смотри, у Архиповны серое какое… — говорила Маша.

— Это не от бедности и не от трудовой жизни, а от нерадения, доченька… Раз прополоскала, и все!

Наталья каши готовила не так, как соседки. Женщины, промыв крупу, бросали ее в кастрюлю. Наталья рассыпала крупу на столе и отбирала каждую крупинку.

Пикунова заходила, смотрела и, хотя видела сто раз, как Наталья перебирала крупу, каждый раз восклицала:

— Опять! А я вот не смогла бы… Чего там, и так сожрут!..

Наталья только усмехалась. Когда она подавала на стол кашу, это была пышная, чудесная каша.

— Моей кашей можно и архиерея угостить, — говорила она.

Купцы за заставой держали товар последнего сорта, но постоянным покупателям делали скидку.

Когда открылась заводская лавка, Наталья сказала купцу Дурылину:

— Теперь вам трудно придется, Иван Афанасьевич, соперник сердитый завелся.

— Мы сами сердитые, — ответил Дурылин. — А вот я вам, Малинина, на макароны полторы копеечки на фунте сброшу, а на пшене и все две…

И, что поделаешь, шла к Дурылину. Тем более что и в заводской лавке не было большой радости.

Чистота в доме! Как ни было трудно с деньгами, Наталья блюла чистоту.

Она мыла пол песком, скоблила ножом табуретки, обметала каждую неделю паутину, и поэтому к рождеству и пасхе, когда все женщины с ног сбивались от усталости, приводя в порядок жилье, у Натальи было гораздо меньше работы.

Маша любила эти предпраздничные дни. Мать и она, повязавшись по самые брови платками, выносили на двор тюфяки, подушки, одеяла, свежий ветер прохватывал вещи, камышевки выбивали пыль…

— Коридор будем мыть, мама?

— Непременно. От коридора вся грязь в комнату.

— А Архиповна говорит: «Не буду я нынче мыть коридор, все равно мужики занавозят».

— Я спрошу у ней…

— Эй, Архиповна! — кричала она, завидя Пикунову. — От коридора отказываешься? Мыть не хочешь?

Пикунова, которая не хотела мыть коридор и говорила об этом соседке Тишиной, отвечала Наталье:

— Да что ты! Будем мыть, как всегда!

Если жизнь наставляла Михаила устами отца Иоанна и страницами книг, вещавших, что все на земле кратковременно и что человек не должен печься о земном, то дочь его Маша этих наставлений не могла ни принять, ни понять. Земное для нее было полно самого большого, разнообразного и захватывающего смысла. С годами она все более остро чувствовала неправду, которая ее окружала, и тот день, когда она встретила Анатолия Венедиктовича Красулю, был большим, торжественным днем ее жизни. Она поняла Красулю сразу, она будто давно уже знала все то, что он говорил. Она слушала его затаив дыхание и все боялась, что он замолчит или заговорит о другом. Был вечер ранней сухой осени. Они шли мимо деревянных заборчиков, за которыми зеленели кусты и деревья, кое-где яблоньки наливали последним соком мелкое северное яблоко и пунцовели астры на скудных городских клумбах.

И вся эта скудная отрада заставской жизни как-то по-иному вдруг обрадовала Машу, точно луч света упал на все.

— Значит, Анатолий Венедиктович, рабочий класс — это такая сила, которая в конце концов победит всех своих врагов?

Красуля весело посмотрел на нее. Круглое бритое лицо с маленькими черными усиками, темные глаза смеются… Тогда она не могла представить себе сумрачным этого человека. И подумала: это потому, что он знает правду.

Она сказала, смотря такими же, вдруг заблестевшими глазами:

— Какое счастье, что на земле есть правда!

 

3

Катя Малинина была моложе своей сестры Маши на три года, и судьба ее сложилась иначе.

Катя отличалась миловидностью и хрупкостью.

Мать ее жалела.

— Ты, Катя, лучше уж не тронь, — говорила она, — без тебя сделают.

Или:

— Сиди дома, пусть Маша сходит.

Катя сама выучилась грамоте.

Отец с невольным уважением перелистывал растрепанную книгу сказок, где-то добытую девочкой.

— А евангелие можешь читать?

— По-славянски не могу.

— Да, по-славянски трудно. На славянском языке святые разговаривали.

Сестры не походили друг на друга. Маша живо интересовалась тем, что творилось вокруг, знала всех девочек и мальчиков казармы, умела сходить в лавку, поторговаться с купцом и сделать что нужно по дому. В свободную минуту она играла с мальчишками в городки.

Катя стыдилась посторонних. Она вырезывала из бумаги всевозможных «человечков», домики, зверей. В теплую погоду выносила свое хозяйство во двор, в уголок между сараем и забором, и играла одна или с подругой, дочкой Тишиных, такой же, как и она, смирной.

Сестры как бы дополняли друг друга и дружили между собой.

Однажды за очередной стиркой у мастера Крутецкого, развешивая во дворе белье, мать разговорилась с хозяйкой:

— Думаю отдать Катю в ученицы к белошвейке. Все-таки ремесло чистое, и на кусок хлеба всегда заработает.

Крутецкая принадлежала к хозяйкам, о которых отзывались хорошо. Она кормила поденщиц досыта. Часто выходила к ним на кухню, и не потому, что не доверяла работнице, а потому, что любила, когда у нее работает на кухне человек. Любила выйти, поговорить, посоветовать и посоветоваться.

— Хочешь Катю к белошвейке? — сказала она. — А я не советую. Если девочка здоровьем слаба, в ученицах пропадет. Мать жалеет — хозяйка не пожалеет.

Маша принесла в тазу белье и стояла босая, в коротком, линялом платьишке. Была она невысока ростом, круглолица, с нежной россыпью веснушек на висках.

— Эта у меня здорова, — заметила мать, — за эту я не боюсь; замуж выйдет — муж спасибо скажет.

— Слышала я, Кузьминишна, — сказала Крутецкая, — директорша ищет себе девочку в горничные. Сходила бы.

— Да какая она горничная: десять годков!

— За что купила, за то продаю. Будто говорит: девки — те всегда с норовом; возьму девочку, пусть при мне вырастет.

Мать долго думала: «В поденщине просто: пришла, постирала и ушла! А служить ведь — угождать надо… Но зато сыта будет, одета и обута, а может быть, и научится чему-нибудь…»

Она отправилась в директорский особняк вместе с Катей. Женщина и девочка сидели на кухне, наблюдая, как над белокафельной плитой поднимался пар, как кухарка, с толстыми, голыми по локоть руками, хватала противни, кастрюли, сковороды, как белое тесто, посыпаемое мукой, раскатывалось на столе, как на маленьком столике секли капусту. Дурманящий запах вкусной пищи носился по кухне, и, как ни старалась Малинина сделать равнодушный, приличный человеческому достоинству вид, он ей не удавался.

А кухарка даже не смотрела на посетительниц. Нарочно не смотрела, нарочно говорила с горничной громким голосом, нарочно небрежно обращалась со всем тем богатством, которое проходило через ее руки.

Потом мать и Катю позвали в комнаты. Они осторожно шли по блестящему паркету коридора, по мягким половикам, миновали одну комнату, другую. Катя ничего не видела от волнения, ее глаза слепил блеск лакированного дерева, вышитые золотой ниткой портьеры, столы и столики, на которых располагались бронзовые кони, голые бронзовые женщины и мужчины.

Мария Аристарховна сидела в кресле у окна. Она была тоненькая, совсем молоденькая, с нежным тихим голосом.

— Мне именно нужно девочку десяти — двенадцати лет; да, я хочу, чтобы она у меня выросла. Прислуга должна быть в доме своим человеком. Знаете, в старину говорили: «чада и домочадцы». А мы берем взрослого, совершенно чужого нам человека и принуждены жить с ним и пользоваться его услугами. Это неприятно… А вы почему отдаете девочку?

Малинина замялась. Причина, по которой она отдавала Катю в услужение, была так проста и понятна, что она усмотрела в вопросе Ваулиной заднюю мысль и неизвестно чего испугалась.

— Да как же иначе? — наконец ответила она. — Нелегко прожить.

— Ваш муж служит у нас на заводе?

— Пятнадцать лет служит.

Мария Аристарховна глядела на Катю, на ее испуганные глаза, на румянец, выступивший на бледных щеках, на худые руки, теребившие платок. Девочка ей понравилась.

— Хорошо. Пусть ваша дочь останется.

Катю поселили в маленькой комнате рядом с ванной. Принесли чистенькую постель, столик, шкафчик и даже два мягких креслица. Хозяйка сама обучала ее всему тому, что Катя должна была знать.

Спокойный сон, обильная пища быстро превратили ее в здоровую, красивую девочку. Но Катю мучило то, что она ела много и богато; она припрятывала лучшие куски и, улучив минуту, относила домой.

— Это вам, — говорила она матери счастливым голосом, — кушайте!

— Милая ты моя, — обнимала ее Наталья и добавляла опасливо: — Не таскай ты нам сюда ничего. Барыня будет недовольна.

— Так я же от себя, мама!

— Господа, Катенька, не смотрят, от себя или не от себя, по-ихнему все — господское.

И в самом деле, Мария Аристарховна скоро стала недовольна частыми отлучками девочки.

— Дом у тебя теперь здесь, — сказала она и стала отпускать Катю только по воскресеньям.

Мария Аристарховна надеялась, что Катя незаметно втянется в ваулинскую жизнь, что интересы ваулинского дома станут ей понятными, а все, чем она жила раньше, подернется туманом.

Такой процесс, по мнению Марии Аристарховны, естественно должен был создать из Кати преданную служанку, почти члена семьи.

Но этого не случилось. Катя подчинилась ей, но ваулинский дом не стал ее домом и ваулинские радости и печали не стали ее радостями и печалями. Отчего? Вероятно, прежде всего оттого, что сердце у нее было простое, любящее, не забывчивое, сердце, которое бездумно тянулось к справедливости.

В воскресенье Катя приходила домой к обеду. Она рассказывала о том, что едят и что пьют в доме директора, как ведет себя прислуга, о Марии Аристарховне, которая любит молиться, никогда ни с кем в разговоре не повышает голоса, даже когда сердится, о племяннике директора Саше Проминском.

Приходила барышня, одетая просто, но хорошо, с чистым светлым лицом, с белыми руками. Соседи заглядывали в комнату и рассматривали ее как невидаль.

Мать торопилась ставить самовар, добывала двугривенный. Маша покупала вязку бубликов, и Катя занимала за столом почетное место.

Она была счастлива: она была дома! Правда, она ничем не выражала своей радости. Не ласкалась к родителям, не шутила, не смеялась!.. Садилась за стол и молчала. Правда, она и раньше вела себя так, но раньше это было в порядке вещей, а сейчас Маше казалось, что Катя молчит от гордости. «Живет у бар, неинтересно ей теперь с нами», — ревниво думала она.

— Что же ты, Маша, не идешь пить чай? — спрашивала мать. — Иди садись.

Маша сейчас прирабатывала шитьем, много шила, но кроме работы у постели ее на табуретке постоянно лежала стопка книг.

— Некогда!

— Сестра ведь пришла! Возьми бублик.

Маша садилась за стол. Они сидели рядом, две сестры, теперь уже не казавшиеся сестрами.

Маша жила своей особой жизнью. Она много читала. Прочла «Спартак» Джованьоли, «Овод» Войнич, «Один в поле не воин» Шпильгагена. Читала сборники «Знание», которые давала ей библиотекарша частной библиотеки около Николаевского вокзала, куда Маша записалась и ежемесячно вносила по пятьдесят копеек.

В одной из книг она нашла листовку «Речь на суде ткача Петра Алексеевича Алексеева». Маша стала читать и поразилась: гордая, огненная речь!

Председатель суда кричал: «Замолчать!» Но громовым голосом Алексеев продолжал: «Везде одинаково рабочие доведены до самого жалкого состояния. Семнадцатичасовой труд — и едва можно заработать сорок копеек!»

Какой человек был! Какой бесстрашный! Бережно вложила она листовку на старое место.

Недавно она проходила мимо трактира Зубкова; из трактира Зубков с двумя подручными вышибал неугодных ему мастеровых.

Маша сказала сдавленным голосом:

— Вот, смотрите, несут ему, кровопийце, последнюю копейку, а он что над ними делает!

Зубков оглядел ее с головы до ног:

— Цыц, дрянь! А то поднесу тебе тютю…

Маша побледнела:

— Руки коротки у вас, господин Зубков! — и пошла своей дорогой.

Как ей хотелось рассказать Кате про все то, о чем она теперь читала и думала. Но никому об этом нельзя было говорить: ни отцу, ни матери, ни тем более сестре, жившей у, Ваулиных. Хмуря золотистые брови, она как-то сказала матери:

— Взять бы нам от Ваулиных Катю-то…

Наталья испугалась:

— Что ты надумала? С чего?

Маша невесело улыбнулась:

— Больно уж чисто живет.

— Ну, это ты уж оставь. Девушка на человека похожа, и пусть.

— А я бы, как хочешь, в слугах у них не могла.

— Нет, это уж ты оставь! — упрямо повторила Наталья. — Да и три рубля деньги.

Каждого двадцатого Наталья наведывалась на кухню к Ваулиным, и Мария Аристарховна выносила ей три рубля — Катино жалованье.

Однажды Катя пришла в казарму в будни, пришла взволнованная: матери не было, Маша сидела на табуретке, поставив на перекладину босые ноги, и шила.

— Маша! — сказала Катя, останавливаясь перед сестрой. — Я счастлива — я буду учиться в гимназии!

— Но разве тебя примут в гимназию? — не поверила Маша.

— Мария Аристарховна обещала нанять мне учителя, он меня подготовит.

— В который класс?

— За два года он подготовит меня в четвертый.

Маша раскраснелась. Она и обрадовалась за сестру, и огорчилась: за какие услуги Ваулины хотят отдать и гимназию свою горничную? Но она подавила огорчение:

— Окончишь гимназию, станешь учительницей…

— Маша, если я поступлю, у меня будут учебники… Ведь и ты сможешь учиться. Подготовишься и сдашь экстерном…

Катя долго мечтала о том, как она станет учиться.

Пришла мать, о новости узнали соседи. Пикунова подробно выспрашивала, как директорша позвала Катю к себе, какими словами объявила ей, что отдает ее в гимназию, и что будет с Катей потом, когда она выучится.

— Барыней будет! — гордо сказала мать. — Не как мы с тобой.

— Вот смотрите, — говорила Пикунова, — была девчонка, босиком бегала, осенью красные руки, синий нос! Смотреть было жалко, а теперь будет учиться в гимназии!

— Это от бога. Кому что положено, Архиповна. Одному счастье, а другому несчастье.

Мария Аристарховна действительно решила отдать Катю в гимназию. Воспитывала в ней свою домочадку, она заметила любознательность и способности девочки. Мысль о добром деле привлекла ее.

Вместо горничной — воспитанница! Ну что же, детей у нее ведь нет.

Катя занималась усердно и поступила в гимназию.

В книгах, которые она теперь читала, ей открылся неизвестный мир. Но, к ее удивлению, большинство писателей писало только про богатых… Получалось так, что настоящие люди только богатые.

О простых же людях подразумевалось, что они неспособны по настоящему думать и чувствовать и что смысл их жизни заключался в том, чтобы служить богатым.

Сидя в своей маленькой теплой комнате за столиком с учебниками и тетрадями, обернутыми в цветную бумагу, Катя переживала недоумение и возмущение. Действительно, бедные везде служат богатым!.. Но разве от этого они перестают быть людьми? Думала о себе, Маше, об отце с матерью. Хотелось поговорить с кем-нибудь о своих недоумениях. Разве спросить учителя словесности Григория Моисеевича Тырышкина, классную даму Анну Ивановну или подруг?

Спросила Марию Аристарховну.

Мария Аристарховна не сразу поняла ее.

— Они ведь бедные, — объяснила она наконец. — Не мучай себя подобными вопросами. Так уж устроено. Рабочий должен быть благодарен за то, что ему дают кусок хлеба. Ведь кусок хлеба ему дают?

— Дают, Мария Аристарховна, но…

— Повторяю, не мучай себя этими вопросами. Человек должен думать о том, чтобы творить добро, а завидовать другим — грех. Тебе дана возможность учиться, посвящай все свои силы наукам…

Катя посвящала все свои силы наукам, но не думать над тем, что ее так поразило и возмутило, она не могла… И чем больше она думала, тем более рос в ней протест.

Она кончит гимназию и докажет! И Марии Аристарховне, и Тырышкину, и всем, всем!

…Маше не удалось учиться по Катиным учебникам — она не имела досуга. Она шила и занималась тем делом, которое было для нее важнее всех дел на свете и о котором она никому не могла говорить.

— Учись уж ты, — наставляла она сестру. — Только не стань барыней.

— Я никогда не стану барыней.

В эти годы Катя много думала о любви. О любви вещали стихи, рассказы, романы. Катя думала, что встретит «его» где-нибудь в аллее сада, усыпанной белыми лепестками весны, в театре, или просто «он» подойдет к ней на улице, Когда она станет его женой, жизнь ее приобретет окончательный смысл, и она смело и прямо пойдет по своей дороге. Они вместе будут трудиться над уничтожением в жизни неправды.

Думая о «нем», она против воли думала о Саше Проминском, красивом молодом человеке, говорившем о всем и о всех насмешливо и зло, хотя Проминский мало обращал внимания на девушку, не то горничную, не то воспитанницу, в доме его дяди.

Он приносил тетушке книги модных поэтов, и Катя порой перелистывала их. Модные поэты ей не нравились… Они обращались только к богатым людям и жили в том мире искусственных представлений, который создали для себя имущие классы. Но, вероятно, они и Проминскому не нравились — ведь он посмеивался над ними.

Все, казалось, счастливо складывалось в судьбе Кати Малининой. Конечно, и у нее случались огорчения и по гимназии, и по дому. Но в общем она была спокойна и верила в свое будущее.

Неприятность пришла неожиданно.

Она уже училась в седьмом классе, когда воскресным утром Мария Аристарховна позвала ее к себе в спальню, усадила рядом на кушетку и сообщила, что по некоторым обстоятельствам Кате нужно вернуться к родителям; ей больше нельзя жить здесь, но она по-прежнему останется на попечении Марии Аристарховны. Мария Аристарховна будет вносить в гимназию плату за правоучение и ежемесячно на расходы выдавать ей десять рублей.

Сколько раз мечтала Катя о том, что Ваулины отправят ее домой, что вновь заживет она с родителями и сестрой.

Но сейчас она почувствовала оскорбление. За год до окончания гимназии, ни с того ни с сего!..

— Я столько лет прожила у вас… — прошептала Катя, понимая только одно — ее выгоняют.

Мария Аристарховна откинулась к спинке дивана и прикрыла глаза.

— Не говори мне ничего, ты видишь, как мне тяжело самой. Я долго думала, но так для тебя будет лучше.

Причина, непонятная Кате, заключалась в том, что Мария Аристарховна давно заметила нездоровую симпатию своего мужа к Кате. Вообще она была убеждена в его неверности, в том, что у него всегда были и всегда будут любовницы, но она их не знала и не видела. Здесь же все было грубо осязаемо. И блеск его глаз, когда Катя входила в комнату, и сразу меняющиеся интонации его голоса, и повышенный интерес к гимназическим делам, и частые разговоры о литературе, которые он, занятой человек, находил время вести по вечерам с молодой девушкой. И десятки мелочей, которых, наверное, он сам не замечал, но которые со всей очевидностью бросались в глаза Марии Аристарховне.

Она спросила его, что это значит. Аркадий Николаевич пожал плечами и засмеялся. Невысокий, широкоплечий, с некрасивым лицом мопса и черным галстуком бабочкой под квадратным подбородком, он стал ей противен.

— Вы сластолюбивы, — сказала она брезгливо. — Вы отдаете себе отчет в том, что произойдет, если девушка заметит ваше внимание и поймет его причины?

— Вы городите чистейший вздор, — сказал Ваулин и ушел к себе.

Мария Аристарховна решила удалить Катю из дому. «Как ни тяжело, но я должна это сделать», — говорила она себе, боясь, что почувствует такую же брезгливость и к ни в чем не повинной девушке.

Катя вернулась к родителям. Чувствуя за собой неизвестную вину, побледневшая и осунувшаяся, она перенесла свои книги и два чемодана.

Никогда не была для нее так мрачна и черна родительская каморка. Была осень, серое небо придавило казарму и Катю в казарме; ей показалось, что все ее мечты рушатся, завтра Ваулина скажет: «К сожалению, Катя, тебе больше нельзя ходить в гимназию».

— Мне все равно где, — отвечала она на вопрос матери, какой угол она хочет занять.

— Лишней постели не поставишь, вот беда, — сокрушалась Наталья. — Ну ничего, ты, Маша, ляжешь на полу.

От волнения мать суетилась, переставляла без нужды стулья, взялась было подмести пол, но бросила веник, после того как Маша тихо сказала:

— Оставь, мама!

— Что ж это такое, что ж это такое? — бормотала мать, боясь спросить у дочери, чем она прогневила господ, и больше всего на свете боясь, что Катя перестанет учиться.

— Учиться будешь, или бросишь? — наконец спросила она и вся застыла, ожидая ответа.

— Обещала. Говорит, что буду.

— Ну, тогда слава богу. Тогда все ничего. Тогда слава богу!

— Учиться будет, — сообщила она на кухне Пикуновой. — Ваулиха за ученье платить будет и ежемесячно, кроме того, по десяти рублей. Пусть дочь поживет с матерью.

— Чего лучше, — согласилась Пикунова, — все-таки чужие люди — чужие люди.

Катя успокоилась: из гимназии ее не исключали, она училась, как и раньше. Успокоившись, она почувствовала великое облегчение: наконец окончилась двойная жизнь, которой она жила у Ваулиных. Кем она там была? Кого хотели вырастить из нее? Слава богу, все это окончилось.

Ежемесячно Катя получала перевод по почте. Восемь рублей отдавала матери, два оставляла себе.

— Возьми еще рубль, — уговаривала мать. — Гимназия в городе, надо ездить. И в гимназии нужна копейка… Там всё ведь, поди, барышни.

— Нет, два рубля достаточно.

— Не жалей на себя, учись, выучишься — всем нам поможешь.

Последние слова выражали затаенную Натальину надежду. О ней она говорила с мужем, с Машей, иногда с соседями, особенно когда те сами начинали:

— Ну что тебе, Кузьмнишна, жаловаться, дочь гимназию кончает… барыней будет, тогда вздохнете.

Между сестрами первое время существовала какая-то отчужденность. Много лет прожили они вдали друг от друга, при редких встречах по душам не говорили. И вот теперь над ними опять, как в детстве, одна крыша.

— Зачем тебе такой стол? — спросила Маша сестру, которая вносила в комнату с помощью соседских мальчишек большой стол, — Поставить негде, Мои книги лежат на табуретке… Прибьем полочку, а заниматься можно и за общим столом.

Катя обиделась. Конечно, обижаться было не на что — Маша была права, и при других обстоятельствах Катя никогда не обиделась бы. Но сейчас она с грустью подумала: разве можно сравнить Машино чтение с теми занятиями, которых требуют от ученицы в гимназии?! А вот Маша — старшая сестра, и не понимает!

По дому Маша ходила босиком, легко, точно не весила ничего, хотя отнюдь не была хрупкой.

Когда-то Катя тоже ходила босиком. Она до сих пор помнила радость идти босиком по весенней земле. Но сейчас ее ноги не годились для таких прогулок.

У нее были лишние туфли, она молча поставила их перед сестрой.

Маша взглянула на желтые аккуратные туфельки и покраснела; глаза потемнели, полные круглые губы приняли гордое, даже надменное положение.

— Спасибо… но этих туфель я не надену.

— Почему? По номеру как раз подойдут тебе.

— Не надену… ваулинская подачка! Не хочу.

— Ну, знаешь ли, — растерялась Катя, — ведь это… ведь это…

— Не обижайся. Спасибо. — Маша чуть слышно вздохнула и уткнулась в шитье.

Живя с сестрой рядом, Катя внимательно присматривалась к ней.

Окончив заказ, Маша увязывала его в салфетку или простыню и уходила. Обычно возвращалась поздно.

— Ждала заказчика… долго не приходил! Почему-то все ее заказчики долго не приходили.

Она читала Некрасова, Тургенева. Как-то ночью Катя проснулась: слабый луч озарял дверь. Маша лежала на полу, на своем тюфячке, и читала при свете ночника.

Катя повернулась на другой бок, но заснула не скоро. Она слышала, как иногда Маша вздыхала, как легко осторожно переворачивала страницы. И вдруг Катя ощутила, что она, как это ни странно, завидует старшей сестре. Маша была везде на своем месте — в этой комнате, в кухне. Вчера шла по улице. Дул ветер, юбка завивалась около ее ног. Из-под черного платка выбивались огненные волосы. Она была задумчива, рассеянна, и Катя удивилась нежности ее облика. Маша встретила девушку, остановилась с ней, потом обе свернули в переулок и пропали между заборами. У нее в жизни везде было место, а у Кати пока нигде. В этом надо было признаться, и это было мучительно.

В гимназии Катя чувствовала себя настороженно. Преподаватели относились к ней снисходительно — они знали, что Малинина бедна и учится за счет благодетельницы. Но были и такие, которые считали, что в гимназии ей не место. Например, инспектор гимназии… Когда он смотрел на нее из-под синеватых очков, пощипывая седенькие усики, Катя отлично понимала, что он с большим удовольствием сказал бы ей: «Куда ты, милая? Незачем, совсем незачем… в горняшках тебе место».

Подруги не принимали ее в свою семью. Относилась к Кате дружелюбно одна Дюкова, дочь математика, невысокого, коренастого Дмитрия Ивановича, поражавшего учениц своими способностями: левой рукой он чертил на доске окружность так же точно, как вычерчивал ее циркуль, мгновенно производил в уме все четыре действия с любыми многозначными числами. А однажды, в день роспуска на пасхальные каникулы, когда занятий уже не было, но тем не менее часы следовало отсидеть, читал гимназисткам стихи. Читал каких-то новейших поэтов, и девушки слушали затаив дыхание.

Да, Дюкова относилась к ней сердечно, остальные — нет. Если б она была еще первой ученицей! Но Тырышкин преследовал ее четверками.

Она жила в трудном, двойном, как бы чужом мире. А вот Маша жила в своем собственном, жизнь ее была грустна, будущего — никакого: шить до старости! А тем не менее она была довольна. Почему же она довольна?

С каким удовольствием вечером она накидывает на голову платок и говорит: «Я, мама, пробегусь немного, ноги у меня одеревенели сидючи…» Глубоко вздыхает, натягивает жакетку и уходит. Минуту в коридоре еще слышен скрип половиц под ее ногами.

Она довольна потому, что у нее тайна! Она уже делает то дело, о котором Катя только мечтает.

Но почему она молчит, почему ничего не скажет сестре?

По субботам, когда не нужно было торопиться, Катя обычно возвращалась из гимназии пешком.

Шла она пешком и в первую весеннюю субботу. Солнце пробилось сквозь тучи, на тротуарах блестели лужи, и ветер был теплый-теплый…

На Шлиссельбургском, у завода, шумела толпа. Свистели полицейские. Женщины, тревожно переговариваясь, стояли вдоль заборов.

«Что-то случилось на заводе, — подумала Катя; встревожилась, но знакомых не было, а спросить у незнакомых она не решилась. Кроме того, у нее были свои заботы и огорчения: нужно было составить план домашнего сочинения по словесности. Григорий Моисеевич постоянно придирался к ней. Другим ставил пятерки за работы во много раз худшие. А ей все четыре да четыре, редко четыре с плюсом. Сегодня, как лучшее, читал сочинение Аси Григорьевой. Объявил: «У Григорьевой есть чувство природы, она очень поэтично описала чичиковскую дорогу». Поставил пять.

А Кате поставил четыре, приписав в скобках: «Слишком много описаний природы».

Мать куда-то вышла. Маша шила у окна. Катя сняла коричневый гимназический «мундир», надела полосатое бумазейное платье и села за книги.

— Что там на улице? — спросила Маша.

— Не знаю, не спросила.

Маша сказала сдержанно:

— Очень жаль.

Слова прозвучали укором, осуждением. Они были очень многозначительны, эти два коротеньких слова, точно подводили итог Машиным наблюдениям и размышлениям. В чем дело? Нужно объясниться. Может быть, Маша чем-нибудь обижена? Может быть, тем, что Катя не помогает но дому? Но она не в силах помогать по дому: программа седьмого класса так велика, что некогда встать из-за стола. Да, наконец, мать и не позволит ей! Родители больше всего хотят, чтобы она благополучно кончила гимназию.

— Почему ты говоришь таким тоном? От нас требуют, чтобы мы избегали уличных сборищ.

— Кто это требует от вас? — сурово спросила Маша и перекусила нитку.

Катя покраснела.

— В гимназии. Для гимназисток есть правила поведения. Нам запрещено вмешиваться в толпу. Городовой увидит и отберет гимназический билет.

Сестры замолчали. Катя смотрела в книгу. Строчки гоголевской поэмы прыгали перед ее глазами; карандаш, которым она начала писать, сломался.

Совсем не то нужно было говорить, и совсем не то она хотела сказать… Она хотела спросить: «Маша, почему ты ко мне так плохо относишься? Да, я не спросила, но не потому, что боялась полицейских, а потому, что я стесняюсь на улице у незнакомых спрашивать… Стесняюсь, не умею…»

— Видишь ли, — сказала Маша, — ты гимназистка, тебе запрещено вмешиваться в уличную толпу, ты должна повиноваться гимназическим правилам, не то тебя исключат из гимназии. Да, ты права, сто раз права. Но скажи мне, какие у тебя отношения с нашими врагами?

— С какими врагами? — спросила Катя и встала.

И Маша встала.

Сестры стояли друг против друга, взволнованные, бледные.

— Я не хочу говорить вежливо, обиняками, я не хочу сдерживаться. Ты знаешь, что сегодня случилось на заводе? Рабочим не выплачивают денег, артельщики задерживают по неделям… Ты пошла служить к Ваулиным горничной, — мать тебя отвела! — я прощаю это тебе, хотя сама я никогда не вошла бы даже во двор ваулинский, потому что они преступники! Их уважают, им кланяются, а им за решеткой надо сидеть! Людоеды! Проклятые! Но я тебе никогда не прощу того, что ты стала у них… не знаю кем, но только близким человеком. Чужого человека они не стали бы определять в гимназию. Твой отец по шестнадцать часов не выходил из цеха, а ты уплетала пирожки за ваулинским столом. Гимназистка! А откуда у людоеда Ваулина деньги на эти пирожки?

— Ты говоришь чудовищные вещи, которые просто… которые просто…

Кате показалось, что у нее разорвется сердце! Так вот в чем дело! Вот в чем подозревает ее сестра!.. Как она может, как она только может?!

Катя стояла, глотала комки, подступавшие к горлу, и не могла вымолвить ни слова.

Маша подбежала к башмакам, обулась, накинула на плечи платок и вышла из комнаты.

Катины глаза раскрывались все шире, покатились слезы. Она бросилась на постель, уткнулась в подушку и зарыдала. С сестрой вместо дружбы бог знает что! А Катя так мучилась своей жизнью у Ваулиных, так мучилась!.. Так мечтала и мечтает отдать все силы, всю жизнь за дело народа…

Слова, одно другого убедительнее, острее, вереницами проносились в ее мозгу и вызывали новые спазмы и новые слезы.

Наталья пришла из кухни и сразу поняла, что произошло.

— Чего это вы не поделили, сестры? Характером у нас Маша больно резка. Что свято для нее, то уж свято. Не смотрит на то, что ты учишься, что беречь тебя надо…

— Зачем меня беречь? Зачем?

Катя приподнялась, схватила мать за руку, прижалась к ней…

Через несколько дней сестры объяснились.

Лежали ночью, обнявшись, на постели и беседовали. Было тихо. Отец работал сверхурочную, мать спала.

— Катя, слушай, — говорила Маша, — вокруг нас нищета… Ты — дочь мастерового, знаешь это не хуже меня. Но если мастеровой скажет, что ему тяжело, его тут же объявляют государственным преступником. Он не имеет права читать. Его духовная пища — «Жених в чернилах и невеста во щах»! Через неделю ты кончишь гимназию, начнешь самостоятельную жизнь. Скажи по совести, неужели ты думаешь, что из всех наших бед может быть иной выход, кроме революционной борьбы?

— Нет, не думаю, и никогда не думала… Вот послушай, какие у меня планы.

Волнуясь, Катя стала рассказывать о своих планах. После окончания гимназии она заработает немного денег и поступит на Высшие женские курсы.

Она хочет знать все, что можно знать… Господа думают, что только они могут быть учеными и народ должен кланяться им в ноги… А вот Катя будет знать все то, что и они знают… Тогда посмотрим, что они скажут..

— Права я, Маша?

— Да, права!

Она будет учительницей, будет просвещать, внушать любовь к справедливости, понимание красоты. Хотя бы на шаг подвинуть народ — не правда ли, какое великое дело!.. Но это будет только одна сторона ее жизни. Этим она никогда не удовольствуется… Она хочет отдать все свои силы, душу, кровь великому служению народу.

— Понимаешь?.. — спрашивала она, приподнимаясь на локте и всматриваясь в Машино лицо, — Ты понимаешь меня?

— Да, да!.. — шептала Маша. — Сестра моя! Дорогая моя!..

На столе в белой эмалированной кружке теплился ночничок, чтобы отец, вернувшись со сверхурочной, вошел в светлую, а не в темную комнату.

И когда Михаил вернулся со сверхурочной, он увидел дочерей, которые спали на узенькой постели, тесно обнявшись.

…В июне Катя кончила гимназию и попыталась получить место городской или сельской учительницы. Но это оказалось безнадежным.

Если б в ее аттестате стояло «дочь дворянина такой-то губернии» или хотя бы «дочь чиновника», она получила бы место… Но «дочь рабочего»?!

— Свободных вакансий не имеется, милая барышня… всей душой хотели бы… но не имеется… Зайдите через месяц…

Бесплодно прохлопотав все лето и осень, на следующую весну Катя уехала гувернанткой к купцу-рыбнику в Елабугу.

Селезнев был богат, держал в своем доме рояль, книги, картины — и вот теперь завел учительницу. Каждый год на зиму он уезжал из своего захолустья в Петербург. Но сын его и жена не выезжали никуда.

На пароходе по пути в Елабугу Селезнев вел себя с учительницей по-столичному галантно. Дома же перестал обращать на нее внимание. Даже за обедом никогда с ней не разговаривал.

Все в слободе с ранней весны и до поздней осени отдавало запахом рыбы. Но, несмотря на напряженную ловецкую жизнь, в слободе, в сущности, было тихо. Тишина исходила от небольших домиков, спрятавшихся в зарослях малины и невысоких дубов, от женщин, открывавших свои калитки, чтобы не спеша пройти на базар в колониальную торговлю Королева или скобяную Жестева, от неба, полного ленивых кучевых облаков, и даже от пароходов, буксиров и плотов на широкой, привольной реке. Но чем более сонной казалась жизнь, тем более Катя желала разбудить ее.

В одном из чемоданов среди обычных книг и учебников хранились книги и брошюры, которыми снабдила ее Маша. В голове был ясный план работы.

Катя положит начало елабужской организации!

Она приглядывалась к людям, прислушивалась к речам везде, где это было возможно. Первая удача ожидала ее на телеграфе.

У окошечка телеграфного чиновника, показавшегося ей симпатичным, она незаметно оставила брошюру. Она видела, как рука его протянулась за ней… Через несколько дней Катя заговорила с телеграфистом… Да, оба они относились к известным явлениям одинаково… Брешь в тишине, покое и сне была пробита! Нет покоя, нет сна! Везде бьется великая человеческая мысль!

Какой она чувствовала себя счастливой, нужной!..

В это первое лето свободы мир приобрел для Кати особенную прелесть. Она жила полно и от этого любила жизнь и мир, как никогда раньше.

Такие обычные в Елабуге вещи, как степь, река, ветер, приносили ей ни с чем не сравнимую радость.

Она уводила своего воспитанника за город, на степные дороги, к лесу, который на горизонте был синее неба, и учила его понимать красоту природы.

И столько у нее было чувств ко всему, и столько мыслей, чувство жизни так было полно в ней, что она ощущала себя счастливой.

Она думала прожить у Селезневых два-три года. Ей нравилось, что родители не вмешивались в ее занятия и в ту систему воспитания, которую она придумала для мальчика: путем чтения избранных ею стихотворений, рассказов и нравоучительных повестей она хотела укрепить в сердце ученика доброту и любовь к справедливости.

Однажды осенью, когда вечера были уже бесконечны и ветер заунывно посвистывал в наличниках окон, Катя сидела у себя в комнате. Она только что вернулась с собрания кружка, где начали читать «Развитие капитализма в России» Ильина.

Книга захватила всех. Катя сидела на кушетке, вспоминая прочитанные страницы, как вдруг дверь отворилась и вошел Селезнев. Удивленная визитом, она едва успела спустить ноги с кушетки, полагая, что хозяин сейчас выскажет недовольство ее службой, но он без слов обнял ее.

Несколько минут Катя отчаянно боролась. Нужно было закричать, позвать на помощь. Однако от стыда и страха она не посмела кричать и звать на помощь.

После ухода Селезнева она осталась лежать на кушетке. То, что случилось с ней, не умещалось в ее сознании. От омерзения к себе и ко всему миру она решила убить Селезнева и броситься в Каму. Только так можно было показать миру, который подло надругался над ней, свое презрение.

Но она не убила Селезнева. Оружия у нее не было, и достать его она не могла. Убить простым ножом или топором? Впрочем, Селезнев вызывал в ней такое отвращение, что всякое связанное с ним дело, даже убийство ею, было омерзительно. Три дня она не выходила из своей комнаты, на четвертый послала записку, извещая об отъезде.

Ехать ей было некуда. О возвращении домой она не могла подумать.

Увидеть мать, отца, сестру?! Есть отцовский хлеб?!

Ведь на нее, на Катю, возлагалось столько надежд!..

Когда-то Дюкова предложила ей поселиться у своей одинокой тетки на Петербургской стороне. Катя написала Дюковой и переехала в гостиницу.

Гостиница занимала небольшой двухэтажный дом против пристани. Шли дожди. Катя видела в окно мужиков в грязи по колено, тяжело тянулись через площадь и застревали подводы, женщины бесстыдно поднимали юбки. Кама исчезла в тумане. Внизу, в трактире, не умолкала гармонь. Туда шли матросы с пароходов и барж, рыбники и торговцы хлебом.

Катя была угнетена, жизнь представлялась ей чем-то совершенно бессмысленным; нет и не может быть в ней правды, любви и счастья.

Пьяного купца подвозит к трактиру тройка лохматых коньков. Рядом с купцом сидит женщина.

Как это отвратительно, что рядом с купцом сидит женщина и он привез ее в трактир!

Надо утопиться в Каме. Скорей, скорей!

Вечером она пошла топиться. Сразу же за дверьми гостиницы попала в грязь. Поискала перехода, но перехода не было… Грязь была липкая, противная, холодная. Катя погрузилась в нее до колен, подняла юбку; дул ветер, пронизывая насквозь; далеко на плесе мигали огоньки бакенов. Грязная, мокрая, скользя и падая, бродила она по вязким откосам реки, грязь проникла сквозь платье, сквозь белье. В таком виде она не могла умереть и совершенно подавленная вернулась в гостиницу.

Дюкова ответила на письмо телеграммой: «Приезжай, тетя будет рада».

Катя ехала в поезде. За окном мелькали серые леса, серые равнины, болота, поросшие мелкой сосной и березкой, пологие холмы и серые, как осенние поля, деревушки. Косой дождь сек землю. Но, несмотря на скудный мир, настроение ее переломилось.

Да, любовное и семейное счастье, о котором она когда-то мечтала, для нее невозможно. Но разве невозможны для нее ненависть и борьба?

И чем ближе подъезжала она к Петербургу, тем становилась спокойнее. Вошло в ее жизнь дикое, нелепое несчастье. Что ж, она найдет в себе силы преодолеть его.

К Дюковой она не поедет, поедет домой.

Она поступит в телеграфистки, телефонистки, куда угодно, где может работать женщина.

Поезд пришел в Петербург утром. Кисея дождя висела над улицами. Невский уходил в мутный торжественный простор. Прохожие шагали под зонтами. Рослый швейцар в подъезде между колоннами разглядывал пролетки и конку, на империале которой покорно мокли три пассажира. Но дождь здесь совсем не походил на унылый дождь в Елабуге. Петербург в потоках дождя выглядел загадочно, привлекательно.

Извозчик повез ее по Старо-Невскому. Подковы лошади меланхолично цокали, извозчик сидел ссутулившись — ему неприятен был дождь.

Целый вечер разгуливали сестры по берегу Невы. Дождь перестал, но низкие тучи неслись над самой рекой. Прямо в глубину их уходили трубы ваулинской фабрики. И все вокруг бурое, мрачное, тревожное.

Устроиться на службу Кате не удалось…

«У нас и мужчины обивают пороги!» — вот и весь ответ.

Просматривая газеты, она как-то натолкнулась на объявление владивостокского городского самоуправления: во владивостокские школы приглашали учителей, суля им всякие льготы и радости.

А представителем владивостокского самоуправления в Петербурге оказался адвокат Андрушкевич.

Андрушкевич?!

Андрушкевичей Катя знала хорошо: они ведь были частыми гостями у Ваулиных. А Женя Андрушкевич, та была влюблена в Сашу Проминского…

Катя пошла к Андрушкевичам. Женя, увидев ее, всплеснула руками.

— Пойдемте ко мне… Милая Катя! Вы благополучно окончили гимназию?

— Я получила серебряную медаль.

— Вот видите, как это отлично.

Катя опустилась в кресло, оглядела цветные ковры, шелковую кавказскую мебель, рояль у стены и большие акварели неизвестного художника: какие-то сказочные земли, заливы, полные света, бьющего со дна… В углу возносились к небесам горные пики и прямо по ним катилось затуманенное солнце.

— Не правда ли, эти акварели прелестны? Они — ни о чем, мечта, видение художника!

Женя полулегла на тахту, в углу над ней, на маленькой полочке, Катя увидела поясной портрет Саши Проминского. Около него пунцовела роза.

Женя поймала Катин взгляд.

— Узнали?

Проминский выглядел здесь слишком зрелым. В Катиных воспоминаниях он остался другим. Как все это было далеко и… по-детски.

Адвокат приехал к чаю. Он одобрил Катино желание отправиться к Тихому океану. Туда никто не хочет ехать, а там, честное слово, раздолье. Во Владивостоке в прогимназию принимают учителей даже без университетского диплома. Андрушкевич предложил Кате место учительницы во владивостокской городской школе.

Далеко, край света, но — новый мир! И настоящая работа.

Накануне отъезда сестры долго сидели в казарме, в той комнате, где родились и выросли.

Отец работал на сверхурочной, а Наталья собрала маленький ужин. Пришли молодой слесарь Парамонов с женой Варей и соседка по коридору Тишина.

— Самое главное, Катерина Михайловна, что вы из нашего рода-племени, — говорил Парамонов. — И когда будете ребят учить азбуке и всему дальнейшему, этого вы никак не забудете. Ученики-то ваши тоже будут не бог весть каких богатеев дети. И захочется вам забросить в них и одно зернышко и другое святого недовольства.

Парамонов смотрел то на Машу, то на Катю, — сестры сидели рядом.

— Что там забрасывать недовольство? — заметила Наталья. — Жизнь, поди, сама его забросит. Учительнице надо грамоте научить да честности. Честного человека вырастить — великое дело. Ну, прошу…

Она поставила посреди стола большое круглое блюдо с дымящейся картошкой.

— Хороша, — сказал Парамонов, — вот, Варя, тебе бы…

— Научится, научится, — успокоила Наталья. — Наша бабья наука в один день не приходит. Та же грамота.

— А что бы я еще внушала детям, — заговорила Тишина, — чтоб они с детских лет видели пользу в кооперативной торговле.

— Затянула свою песенку!

— Песенка моя неплоха. Объединятся люди и откроют кооперативную торговлю. Сколько прибыли имеет торгаш! Дома каменные, деньги в банках, при лошадях кучера… А ведь вся прибыль с нас!

Маленькие быстрые глаза Тишиной на маленьком лице смотрели упрямо. Всегда, сколько Катя помнила, она носила серое в клетку платье.

— Как же не брать прибыли? — усмехнулась Варвара. — Торгаш ведь трудится, он и берет свою копейку.

— На копейку, Варвара, каменных палат не построишь… А вот кабы эти копейки шли в кооперативное товарищество…

— Мы, мастеровые, торговать не научены! — Наталья подкладывала гостям картофель и подливала в селедку постное масло. — Честное слово, в один день проторгуемся. Не то что капиталы, в трубу вылетим!

— А между прочим, надо бы и торговать выучиться, — заметила Маша.

На следующий день Катя уехала. На перроне остались родители и сестра. Отец махал шапкой. Маша вдруг побежала за поездом, точно хотела догнать убегающий вагон.

Мимо окна поплыли станционные службы. Черный потный паровоз, усиленно пыхтя, неторопливо катил товарный вагон по соседнему пути. Поезд пересекал улицы, они как-то бочком приближались к переездам и, повернувшись, исчезали вместе с грязными строениями.