На сопках маньчжурии

Далецкий Павел Леонидович

Пятая часть

ЛЯОЯН

 

 

Первая глава

 

1

Войска медленно, с боями отступали к Ляояну. Окружающий мир изменился. Горы уходили в стороны, раскрывались просторные долины, покрытые рощами и превращенные в плодородные поля. На холмиках виднелись маленькие кумирни из синего кирпича.

Солдаты удивлялись количеству кумирен и называли их божничками.

Войска двигались поблизости от железной дороги, никто не боялся заблудиться, и все чувствовали себя спокойно. Чувствовали себя спокойно еще и потому, что наконец под Ляояном должны были разрешиться, и, конечно, в пользу русских, все сомнения, все недоразумения.

Арьергардные бои не были ожесточенными. В те дни, когда русские двигались быстрее, японцы отставали.

Следовательно, от них нетрудно было оторваться, но это не входило в замыслы командующего, который считал нужным держать войска в постоянном соприкосновении с неприятелем.

Из России к Ляояну тоже подходили войска и поезда с боеприпасами и снаряжением. Верблюды, мулы и ослы длинными караванами везли провиант из Северной Маньчжурии и Монголии. Пыль стояла над Ляояном с утра до ночи.

Под летним безоблачным небом, ощущая увеличивающуюся силу армии, все как-то забыли недавние неудачи и стали считать их случайными. Мало ли может быть нелепостей и случайностей? Бывает так, что случайности сплетаются в цепь и следуют звено за звеном, но они не могут следовать бесконечно. Кроме того, прошлые неудачи легко объяснялись особыми замыслами командующего, и верили ему сейчас больше, чем когда-либо.

Все знали, что Ляоян — это то место, дальше которого армия не отступит.

Куропаткин объезжал бригады и дивизии. Чаще всего ездил он на белом коне. Должно быть, в выборе масти коня играли роль воспоминания о его начальнике и покровителе — белом генерале Скобелеве. За Куропаткиным всегда двигались Торчинов в неизменной бурке с биноклем и подзорной трубой, в десяти саженях за Торчиновым — Ивнев, а дальше — свита.

Приехав в часть, Куропаткин иногда слезал с коня, иногда нет. Спокойно и добродушно разглядывал он солдат. Остановившись около батальона и приняв рапорт, спрашивал:

— Сибиряки?

— Так точно, ваше высокопревосходительство!

— Откуда?

И если офицер докладывал, что с берегов Амура, Уссури или из Забайкалья, командующий внимательно присматривался к солдатам и говорил:

— Какие молодецкие лица у ваших солдат! С такими и воевать приятно. Вот видите, какие на Дальнем Востоке молодцы. Не сомневаюсь в блестящих действиях вашего батальона в ближайших операциях.

Он прикладывал руку к козырьку и отправлялся дальше, уверенный, что таким образом он узнаёт войска и вступает с ними в душевное общение, столь необходимое между солдатами и полководцем.

У Гернгросса он долго сидел в палатке и расспрашивал о бое под Вафаньгоу.

— Вы действовали отлично, — сказал он, — но меня удивил барон Штакельберг! Не выявив достаточно сил противника и расположения их, он перешел в наступление! Я его знал как осторожного генерала и возлагал на него надежды, у меня были даже намерения предоставить ему больший масштаб для действий, чем корпус. Почему-то накануне боя он предрешил, что перейдет в наступление левым флангом! А почему левым? Сведений о противнике у него не было никаких.

— Мы победили бы, ваше высокопревосходительство, если бы не Глазко.

— Знаю, Александр Алексеевич. Знаю и возмущен. Удельные времена миновали, а удельные привычка остались.

— Он так и думал, Алексей Николаевич: «Пусть Гернгросса разобьют, тогда на поле сражения выступлю я. Меня-то уж не разобьют!» Тупой человек. С ним невозможно.

Иностранные корреспонденты несколько раз беседовали с Куропаткиным. Всегда замкнутый и не терпевший интервью, в эти дни он был любезен и словоохотлив. У иностранных корреспондентов создалось впечатление, что Куропаткин имеет силу и знает, что под Ляояном он разобьет японцев.

В английской печати появились тревожные и выжидательные статьи, французы поместили оптимистические письма своих корреспондентов.

Алешеньке Ивневу иногда казалось, что не так надо знакомиться с войсками. Мало приехать в полк, сказать солдатам несколько слов и поехать дальше. Надо проверить боевую подготовку, хозяйство, надо, наконец, внимательно обследовать ляоянские позиции.

Но он гнал от себя эти мысли, считая, что Куропаткин не может понимать в этих делах меньше его, поручика Ивнева.

 

2

Полковник Вишневский верхом подъехал к лазарету. Переходили улицу санитары с носилками; две сестры, приподняв юбки, прыгали через лужу.

Утром был ливень, целый день лохматые тучи застилали небо, а потом разошлись, и мир наполнил тонкий аромат просыхающей земли. Он напомнил Вишневскому Россию, родную стоянку батальона, охоту, ухаживание зa дочкой лесничего и сватовство. Тогда целый день шел дождь и лес полон был живого шума дождя и шелеста листьев. Вишневский и лесничий возвращались, нагруженные добычей. Крупные капли поминутно срывались с ветвей, теплые летние капли! И от этого было так хорошо, что он решил свататься к своей Зоюшке немедленно.

Он командовал отдельным батальоном и был на отличном счету у начальства. Его уважали. А теперь от уважения не осталось и следа. Вообще все рухнуло. Его отрешили, выгнали. Жена спросит: «Что с тобой?» Он скажет: «Зоюшка, мумочка, меня выгнали…»

Он никогда не думал, что военная служба есть прежде всего подготовка к войне и война. Военная служба — это означало, что Вишневский командует отдельным батальоном или полком; его часть стоит в захолустном городке, занимается учениями, парадами, караульной службой. Командир отдает приказания, распекает, получает благодарности… Война — это просто несчастье. Разве можно офицера, прослужившего беспорочно двадцать пять лет, выгнать только потому, что он решил свой полк перевести на другие позиции?!

Он ехал медленно, угрюмо смотрел по сторонам. Он не имел места в жизни. Для каждого, самого последнего нижнего чина были готовы щи, каша, хлеб. Ему полагались сапоги, шинель. У него был дом — его рота. У полковника Вишневского, двадцать пять лет прослужившего царю, не было ничего, и ему ничего не полагалось.

Полковник въехал во двор лазарета, где стояло несколько фанз и длинное строение, напоминавшее конюшню. Во дворе он слез, передал в руки солдата с перевязанной головой повод коня, спросил: «Где тут, братец, ваше лазаретное начальство?» — и пошел к фанзе, которую ему указал солдат.

В фанзе он застал чернобородого, невысокого, очень плотного доктора, просматривавшего ведомостичку.

Доктор испытующе посмотрел на него, как бы выясняя для себя, не начальство ли, и спросил:

— Чем могу служить?

— Я муж сестры милосердия Вишневской, — сказал Вишневский, садясь на ящик.

В папке доктора Нилова лежал приказ командующего, запрещавший здоровым офицерам посещать лазареты и заниматься времяпрепровождением с сестрами. Но в приказе ничего не было сказано о мужьях… Доктор искоса посмотрел на полковника. Вишневский сидел, расстегнув ворот сюртука, и упирался правой рукой в колено. Сапоги его были запылены, сюртук тоже, под глазами лежали пыльные пятна.

— Между прочим, существует приказ командующего армией, — начал негромко Нилов, — я думаю, вас он не касается, но тем не менее я должен довести его до вашего сведения: офицерам запрещено проводить время с сестрами.

Вишневский побагровел.

— Что-с? — переспросил он. — С какими сестрами? Я муж и не имею права к собственной жене?.. Куропаткин приказал?

— Я тоже думаю, что в данном случае… — проговорил Нилов.

В углу сидел второй врач, — Вишневский его только что разглядел: детина с копной огненных волос; он не обращал внимания на полковника, курил и смотрел в стену перед собой.

Эта фанза и этот темный угол были наиболее прохладными в лазарете, и доктор Петров пришел сюда для того, чтобы решить без помехи: отнимать у ефрейтора ногу или не отнимать. Обычно в полевых условиях предпочитают отнимать, ибо лечить невозможно, но Петров своей обязанностью считал именно лечить и чувствовал себя победителем не тогда, когда оперировал, а когда избегал операции. Однако разговор полковника с Ниловым прервал его размышления.

Он обернулся, выпустил клуб дыма и, не здороваясь с Вишневским, высказал свою точку зрения:

— Дело не в том, муж или не муж, дело в том, чтобы не отвлекать сестер от их святых обязанностей. А муж может отвлечь внимание женщины еще больше, чем ухажер.

— Вы выражаете точку зрения противоестественную…

— Виноват, разумную. — Петров отвернулся к стене и замолчал.

Замолчал и Нилов. Сощурив глаза, он снова принялся читать свою ведомостичку. Вишневский нахмурился. Что может возразить человек, которого отрешили, выгнали!

Он сидел, насупясь и тяжело дыша.

— Ничего, ничего… Прошу, полковник, — сказал Нилов, выходя с ним из фанзы. — Горшенин, позовите сестру Вишневскую.

Вишневская увидела грузную фигуру мужа и побежала навстречу.

— Мумочка! — глухо сказал полковник, обнимая жену.

— Не смела ожидать тебя на побывку, но ожидала… Не ранен, нет?

Она повела его в палатку.

Катя сказала Нине.

— К Зое приехал муж. Они в палатке… Не ходи туда.

Раньше Нине никто не давал больше ее девятнадцати лет. Теперь все девическое ушло из ее черт. Движения, походка, манера говорить — все стало другим. Теперь Вишневская и Катя казались даже моложе ее.

Она сама это чувствовала. Чувствовала — и не радовалась и не огорчалась. Она вступила в мертвую пустыню, где не было ничего, на чем она могла бы с отрадой остановить свой взгляд.

Любое человеческое дело представлялось ей бессмысленным.

Правильнее было бы ничего не делать, в крайнем случае — молча засевать землю, молча убирать ее, молча съедать хлеб и запивать его водой. И домов не нужно, и городов, и книг.

Она представляла себе каменные горы и Колю в крови на камнях. Мертвому хочется укрыться в земле, а у него не будет могилы. Ужасно прийти на могилу к Николаю, но вместе с тем это была бы единственная отрада ее жизни: упасть на землю, под которой он лежит, охватить руками зеленый холмик и замереть, ни о чем не думая, всем существом переживая то, что могло быть и никогда уже не будет. К миру она не чувствовала сейчас ничего. Ведь существовал же мир без нее безмерное количество веков, пусть существует и дальше. Почему она обязана действовать на арене этого непонятного мира? Только потому, что какие-то темные силы вытолкнули ее на поверхность? Некоторые называют эту силу богом? Но от этого она не становится ни понятней, ни приятней.

Вечером она встретила Вишневскую.

Голубые Зоины глаза точно побледнели, пышные волосы разлетались на сквозняке. Она казалась скорее опечаленной, чем радостной.

— Знаешь, с мужем неприятности.

— Но ведь самое главное: он жив и здоров!

— Ты права. Неприятности приходят и уходят. Я хочу пригласить несколько человек. Посидим часок… Пусть рассеется.

… В палатке сестер рядом с Петровым Нина увидала пожилого полковника с багровыми щеками.

Она сразу узнала его: Тхавуан. Командир 23-го полка! Играл в палатке в карты. Так вот с кем неприятность! Вишневский скользнул по ней взглядом и не узнал. Нина пожала ему руку. Петров курил самокрутку. Горшенин и Зоя в углу палатки открывали консервы.

— О черном пиве, студент, подумайте, — сказал Петров, — в лавке за углом.

— К слову сказать, приказ Куропаткина по лазаретам, — заметил Вишневский, — запретить господам офицерам и прочее… А начальник его штаба готовится ко вступлению в законный брак, и будущая супруга его якобы проживает в Мукдене, но всем известно, что не в Мукдене, а в собственном вагоне начальника штаба. Разврат чистейшей воды! Тяжелейшая война, а второе лицо после командующего армией, начальник его штаба, изволит услаждать себя женскими прелестями. Доктор, вы самокрутки предпочитаете?

— Именно. Доза такая, которая соответствует. Простите, Нина Григорьевна, стоит проклятое облако, и никак… — Сильными взмахами руки он разгонял облако табачного дыма.

— Лицемер отъявленнейший, непростительный, — сказал полковник. — Позволяет себе всякие пакости. — Голос его задрожал.

— Костя! — напомнила ему Вишневская.

— Хорошо, хорошо, не буду. У меня дыхание перехватывает, когда вспомню о Куропаткине. Вы, я вижу, лазарет устроили крепко. Прямо госпиталь.

— Сарай, но просторно, — сказал Петров. — Стационар. Ведь отступать дальше не будем, приказали оборудовать по всем правилам. Деревянные кровати, чистое белье. И в достаточном количестве. Будет у нас не хуже, чем в любой общине Красного Креста. Заглянул к нам вчера доктор Дукат, главный врач санитарного поезда великой княгини Марии Павловны. До войны в Петербурге заведовал подачей скорой помощи. Образованнейший врач. Хвалил. Но, по существу, хвалить нечего. Я об этом говорю всюду и везде и со своим главным врачом в этом смысле нахожусь в постоянной вражде. Огромный процент раненых гибнет у нас до самой простейшей медицинской помощи! А почему? Потому что с поля боя мы выносим раненых только при благоприятных условиях! Не умеем выносить из огня, не умеем оказать помощи под огнем. В прежнее время, когда сражения были относительно непродолжительны, такой порядок можно было еще терпеть, сейчас он невозможен! И наконец, малая хирургическая активность в полевых условиях. Обмоем, перевяжем — и в тыл! А раненый нуждается в немедленной операции, и всем ясно, что живым до госпиталя он не доберется…

— Доктор, ведь лично вы постоянно нарушаете это правило, — сказала Вишневская.

Петров крякнул и поправил огненные волосы, спадавшие на лоб.

Горшенин принес в кувшине пиво.

— Есть шампанское, но бутылка, вместо двух с полтиной, тридцать пять рублей!

— Купцы любят деньгу, — усмехнулся Петров. — Этот барак обошелся нам столько, что в России можно было бы каменный дом построить.

Он разлил по кружкам пиво.

— Хотя и не полагается провозглашать тост, имея в руках кружку с пивом, — сказала Вишневская, — я поднимаю тост за благополучное окончание всех твоих дел, Костя.

Чокались. От стаканов шел тупой звук… Должно быть, и в самом деле чокаться пивом нельзя.

Нина встала из-за стола раньше других. На дворе было темно и прохладно. Едва сделала несколько шагов, как услышала, что ее окликает Горшенин. Вышли за ворота. Широкий ровный ветер несся с полей. Всетаки хороший ветер.

Благодарная Горшенину за то, что он стоит рядом и молчит, Нина сказала:

— А Вишневский здесь куда смирней, чем в своей палатке у Тхавуана.

 

3

Юдзо лег на одеяло, накрывшись от комаров кисеей. Солнце село. Нежно светящаяся сероватая ткань облаков, их широкие острые крылья казались ему торжественным голосом природы. Природа говорила, пела, восклицала, чему-то учила, от чего-то предостерегала этим полетом облаков, этим нежным течением неба над притихшей землей.

Только что выяснилось обстоятельство, которое послужило причиной новой ссоры между капитанами Яманаки и Сакатой.

Саката пригнал из деревни Гудзятун больше ста носильщиков. Они отлично таскали батальонное и даже полковое имущество, однако их почти не кормили и при каждом случае избивали, полагая, что все китайцы ненавидят японцев и шпионят в пользу русских. В конце концов носильщики под руководством некоего Гао, захватив ночью две винтовки, пытались бежать. Их задержали. Командир полка приказал Сакате проучить беглецов. Что подразумевал он под словом «проучить»? Во всяком случае, что-нибудь обыкновенное. Не сразу стало известно, как Саката «проучил» сто тридцать пять китайцев. Он велел молодым, только что прибывшим солдатам пополнения уничтожить китайцев холодным оружием.

Когда Яманаки узнал об этом, он пришел в ярость. Подстерег Сакату на пустынной тропе, неожиданно вырос перед ним из-за дубов и преградил путь.

От волнения он говорил нечленораздельно. Саката мог только понять, что он, Саката, такой же гнусный убийца, как и его отец. Наконец Саката понял, что он опозорил всю японскую армию.

— Что же мне делать? — спросил он иронически.

— Неужели вас нужно учить?

Глаза Сакаты сверкнули:

— Вас, глупого человека, нужно учить! — сказал он и пошел прочь.

Он подал рапорт. Командир полка не счел возможным разрешить инцидент между офицерами собственной властью. Яманаки вызвали к генералу Футаки.

Генерал долго рассматривал капитана, повязку на его глазу, обветренное лицо, красные руки.

— Я понимаю вас, — сказал Футаки. — Вы самурай и герой. Я не опасаюсь называть вас этими именами, потому что ими называет вас командир полка… Итак, допустимо ли, с точки зрения самурая, убийство ста тридцати пяти китайцев, среди которых было не более пяти виновных?

Яманаки не отрываясь смотрел в черные глаза генерала и, уже как второстепенное, видел небольшие жесткие усы, бледные губы и ежик седоватых волос над покатым лбом.

— Да, — ответил себе же Футаки, — допустимо. И даже — целесообразно! Вы слышали когда-нибудь о доктрине маршала Ямагаты — всеобщее покорение?

Слышали, но не задумывались над слышанным? Всеобщее покорение и совместное процветание! Маньчжурия! Монголия! Дальний Восток, Китай, Сибирь. Что говорят нам звуки этих слов? Представляете вы себе, что это? Для вас, солдата, это — горы, реки, пустыни, которые должны быть преодолены, миллионы людей, которые должны быть убиты.

Футаки точно задумался.

— Миллионы людей! — повторил он. — Кто знает, какие армии встретятся нам на пути? Куропаткин хочет собрать полмиллиона. А что будет через десять лет? Не думаете ли вы, что простой самурайской доблести, когда к тому же уважают врага и почитают его храбрость, мало для столь великих задач? Я читал статьи капитана Сакаты. Смысл их в том, что для войны нам нужны не только свойства души, но и свойства разума. В эпизоде со ста тридцатью пятью китайцами Саката решил приучить молодых солдат к солдатскому делу. Не на соломенном чучеле, а на точном материале. Нельзя отказать ему в правильном ходе мыслей. Надо, чтобы солдат хотел убивать. Это не так весело говорить, но каждый японец должен желать убивать, и убивать много. Капитан Саката не совершил ошибки, ошибку совершили вы. Ошибку непонимания. Я жду, что вы загладите свой проступок.

Яманаки вышел от генерала в обалделом состоянии. Он шагал по тропинке, свежепротоптанной в чаще ивняка, цепляясь саблей за корни и ветви. То, что открыл ему генерал, с одной стороны, было величественно, с другой — совершенно не вязалось с тем, что Яманаки с детства считал достоинством воина и человека. Выходило, что Саката честен, Яманаки же бесчестен. А он еще просил лейтенанта Юдзо поговорить с отцом о мерзостях Сакаты. Может быть, и те мерзости тоже вытекали из плана маршала Ямагаты?

Одно было ясно: жить с осуждением генерала невозможно. Надо свершить чудовищные подвиги и освободить свою душу от позора.

Яманаки долго блуждал по ивняку, потом сел на коня и отправился в полк. Прибыв в роту, вызвал лейтенанта Футаки и рассказал ему о новом положении вещей в мире, причем глаза его сохраняли растерянность, а голос звучал глухо.

— Вот никогда не думал, никогда не думал, — повторял он. — Саката доблестен и честен?! Может быть, и моего отца следовало убить?

Юдзо не мог его утешить и вернулся к себе в палатку. Ясуи принес ужин, взглянул на офицера, вздохнул, сел на корточки, а ужин, прикрыв ветками, поставил около себя. Он смотрел на запад. О чем он думал? О жене, которая, быть может, уже умерла с голоду, или о своем офицере? Любовь слуги к своему господину!

На днях Ясуи рассказывал, что два солдата роты, крестьяне-земляки, получили из дому письма. Помещик Сакураги поднял арендную плату. Многие семьи просто вымрут.

После боя Юдзо чувствовал отвращение ко всему, связанному с войной. Если бы на Японию напали, он сердцем принял бы войну. Но на Японию никто не нападал, она сама нападала на всех. В 1873 году, едва наметив кое-какие реформы, она окончательно присоединила к себе маленькое королевство Рю-кю, на островах около Формозы, потом начала воевать с Китаем, теперь — с Россией. Она хочет завоевывать! Как рассказал Яманаки: Маньчжурия, Монголия, Китай, Сибирь… Отец никогда не говорил с Юдзо на эти темы. Может быть, потому, что не надеялся на сочувствие… Завоевания! Мало чести, мало славы, хотя и много шуму!

Когда война окончится, первым делом Юдзо будет написать книгу рассказов и статей против старого японского духа и против еще более страшного нового японского духа господ, подобных Сакате. Неужели и отец принадлежит к ним?!

В соседней палатке жил лейтенант Мисао, простой человек, не смущавший себя размышлениями над сложными вопросами; он жил, как все вокруг него: любил поесть, попить, понаслаждаться, и, конечно, он хотел жить, не философствуя, почему он хочет жить.

Сейчас, после ужина, он наверняка курит папироску и предается токийским воспоминаниям. Но нет, разговор — гости, раздался тягучий с придыханиями голос Маэямы.

Маэяма рассказывал, как однажды ему по поручению генерала пришлось посетить министра. Министр жил в казенном доме — ведь теперь для министров строят казенные квартиры! Казенный дом министра был из простого кирпича и был вымазан простой красной краской, а кирпич положен отвратительно, неровно, весь щербатый, уродливый. Смотришь и думаешь: как противно! Вот он, европейский дом!

Мисао засмеялся:

— Настоящий европейский дом совсем не такой, я был в Европе; настоящий европейский дом, Маэяма-сан! — Он щелкнул пальцами.

— Не знаю, не видел, а дом министра видел; окна огромные, как пропасти, смотришь и думаешь: бедный министр! Среди какого безобразия он должен жить! А мебель в комнатах! Я думал, что попал в мебельный склад: стулья, диваны, столики толкутся так, что и пройти нельзя. Разве не лучше было бы выстроить для министра наш, японский домик?

— Министр не может жить в японском домике, — сказал Мисао. — Вы забываете: мы — передовая держава Азии, может быть, и Европы…

— Не хочу я этого знать, — сказал Маэяма. — В Европе я признаю только оружие, Пушки — хороши: ничего не имею я и против броненосцев, они тоже хороши.

— Вот видите! — воскликнул Мисао. — Но если может быть хорошо одно, то может быть хорошо и другое!

«Этот Мисао неглуп», — подумал Юдзо.

— Реформы, реформы! — заговорил Маэяма. — Теперь, после реформ, получая жалованье, чиновники живут из рук вон плохо. Дядя нашего Яманаки в свое время имел небольшой кусок земли — и что ж, он без всякого жалованья жил отлично.

— Что правда, то правда. Наградные и прогоны раньше были хорошие, — заметил Мисао.

— А подарки от подчиненных?

— Капитан рассказывал, что дело дошло до того, что дядя отказался от постоянного дзинь-рикися, потому что тот попросил за полмесяца вперед, а у дяди не было денег.

— Зато мы — передовая держава, — засмеялся Мисао. Потом добавил: — Жить по-японски мы не хотим, а по-европейски — не умеем.

— Ничего не нужно европейского! — сказал Маэяма.

— Как же ничего, а пушки? — снова засмеялся Мисао.

Юдзо задумался. Вот самурайская культура, которая хочет во что бы то ни стало сохранить себя. Но не сохранит она себя. Японцам нельзя продолжать жить по-японски, иначе Японию поглотят враги. Для того чтобы уцелеть, надо иметь то, что имеют они, однако что тогда в Японии останется японского? Но, по правде говоря, что означает японское? Было ли когда-нибудь это так называемое японское на самом деле японским?.. А воздействие Китая?

Нравы, обычаи меняются с чрезвычайной быстротой. Маэяма жалуется на бедность чиновников, новые порядки ему не так нравятся, как старые. Можно сказать одно: при одних порядках одним живется лучше, при других — другим. Бесконечная смена — вот символ мира; и что в этой смене остается неизменным? Стремление к совершенству? Можно ли сказать, что современность более совершенна, нежели прошлый век? Одно потеряли, другое приобрели…

Эти размышления пробуждали в Юдзо желание изучать и изучать жизнь и историю человеческого общества. Вот деятельность, достойная человека, — а не война!

Следующие дни были днями скучных наступательных боев. Скучными они были потому, что войска, в сущности, не наступали, а лишь приближались к тому месту, на котором должно было разыграться решительное сражение. Что оно принесет?.. При последней встрече отец был молчалив и сосредоточен, и, чувствовалось, не потому, что сердит на свободомыслие сына, а по причинам более серьезным, то есть по причинам общего течения войны. Были победы. Но если под Ляояном будет поражение, то никто и не вспомнит о них!

На третий день к вечеру рота Юдзо столкнулась с неприятелем; капитан Яманаки известил командира батальона о появлении русских и повел роту вперед.

В маленьком бою, который вела всего одна рота и который в общем плане войны едва ли имел какое-нибудь значение, оказалось пятнадцать убитых!

Нельзя было найти ничего высокого в том, что эти люди убиты!

Так, вероятно, думал и Кацуми, лежа за камнем и стреляя.

Действительно ли стрелял он в русских или только делал вид, что стреляет?

Однако Юдзо не решился задать ему этот вопрос.

Пять раз Яманаки водил роту в атаку, но не мог выбить русских из их окопов. К вечеру русские ушли сами.

Солдаты отнесли пятнадцать трупов на вершину маленькой сопочки, обложили их хворостом, дровами и зажгли. Долго горели костры; сначала ветер нес зловонный дым в сторону русских, потом переменился и застлал японский лагерь.

Юдзо записывал в палатке наблюдения и мысли текущего дня, но, когда ветер понес вонючий дым на лагерь, оставаться в палатке стало невозможно.

Вот святая святых войны: сжигают трупы! Сжигают, свалив в кучу; а ведь для каждого солдата готова именная урна, которую и отправят домой родителям. А что в этой урне, чей прах, кому это ведомо? К чему же вся эта игра?

Священный дым войны вызывал тошноту, и Юдзо пошел по тропинке в поисках чистого воздуха.

Солдаты волокут еще хворост, гонят китайцев с огромными вязанками. Небо прозрачно, ясно, вечернее розоватое небо. Может ли оно утешить человека своими нежными цветами, своими намеками?.. Впрочем, на что? И как совместить нежность вечерней зари с этим удушливым дымом?

Буддисты и синтоисты совмещают, физики — тоже. А вот Юдзо не может совместить. Потому ли, что он недостаточно учен, или же потому, что чувствует в жизни нечто большее, чем ортодоксы науки и религии?

Во всяком случае, на сердце у него нехорошо… Он вернулся в палатку, когда ветер утих и дым от костра тянулся серым скучным столбом к таким же скучным погасшим небесам.

Ясуи сберег ужин. Ужин сегодня был вкусен: сушеная каракатица и много рису. Ясуи получил сегодня целый мешок сухого рису! Поджидая лейтенанта, он держал миску над паром, рис стал мягким, душистым, в сумочке лежал сушеный тунец. Если лейтенант захочет, он настрогает его саблей.

Лейтенант и денщик принялись за еду.

— Значит, из дому письма пока неблагоприятные? — спросил Юдзо. — Ты как-то сказал мне, что помещик Сакураги повысил арендную плату. Кто это из солдат получил письма?

— Нобускэ и Гоэмон, они земляки Кацуми.

— И что же?

— Нет слов, господин лейтенант, как они огорчены.

— Да, согласен, нет слов… Едва ли слово «огорчение» определяет то, что они переживают. А твоя жена все не пишет?

— Все не пишет.

Очень хотелось поговорить с Ясуи откровенно, — именно с Ясуи, с углекопом, человеком морально чистым и свободным от множества предрассудков, созданных так называемыми культурными людьми. Но какими словами заговорить с ним? Теми, которыми советовал Кацуми? Нарушить покой, но указать истину? Что дороже — покой или истина? В покое есть доля жизненной правды, но истина драгоценнее всего. Пусть вырвет она душу Ясуи и подобных ему из благостного состояния, в которое те погружены проповедью сумасшедших идеалистов и грязных дельцов. Ярость, ненависть вместо покоя. Чувства эти благотворней в тысячу раз!

Шаги! Ясуи приподнял полу палатки.

К палаткам идет китаец. Синие штаны стянуты у лодыжек, короткая куртка расстегнута. Идет упрямо, настойчиво. Что нужно у палаток роты китайцу?

Ясуи крикнул:

— Эй, дружок, куда?

— Какой ты недогадливый, Ясуи, — на чистейшем японском языке ответил китаец, и Ясуи, хлопнув себя по бедрам, захохотал:

— Господин лейтенант! Какое превращение, никто не поверит!

— В самом деле, Маэяма, вы умеете превращаться в китайца; ходите как китаец, жесты у вас китайские. Способность артиста, — сказал Юдзо.

Маэяма снял парик, вытер мокрым полотенцем голову, сбросил куртку и накинул белую рубашку.

Лицо у Маэямы сурово, но Юдзо видит, что Маэяма доволен.

— Далеко были, Кендзо-сан?

Лейтенант ответил не сразу. Он снова вытер голову, лицо и шею.

— Очень много пыли. Я был знаете где? В Ляояне, в столице Куропаткина. Войск много, припасов много, фуражу много. Во всем этом я не сомневался. Но я наблюдал русских и понял, что многие из них любят отдаваться пустым чувствам. Впрочем, ведь они европейцы.

— Я вижу, вы опять подбираетесь к моей душе, — добродушно сказал Юдзо.

— Не скрою: всегдашнее мое намерение.

— Какие же пустые чувства вы наблюдали? Расскажите в назидание мне.

… В Ляояне Маэяма поступил бойкой в ресторан Рибо, посещаемый русскими офицерами. Он рассказал, о чем говорят, как пьют и едят русские. Из его слов получалось, что все, что русские ни делают, свидетельствует об их легкомыслии.

— Вы совершенный ненавистник наших врагов, — смеялся Юдзо, — Ну разве можно так!

… В том же доме, где и ресторан, помещалась женская ремесленная школа. Среди девушек Маэяма увидел японку, которую встретил однажды в китайской деревушке в сопровождении знакомого китайца Чжан Синь-фу. Значит, Чжан перепродал ее сюда! К своему удивлению, он услышал, как японка прекрасно говорит по-русски. Тогда у него мелькнула мысль, что она выполняет неизвестное ему высокое назначение. Однако дальнейшее не подтвердило его предположения…

Юдзо слушал Маэяму и, прикрывшись кисеей, смотрел в небо.

— Вы говорите, что это та самая женщина, которую вы уже однажды встретили и которая просила вас отправить в Японию два письма? А имя ее вы знаете?

— Конечно, ведь я служил у Рибо садовником!

— Как же ее зовут?

— Ханако-сан.

Маэяма продолжал рассказывать, как иные русские офицеры, вместо того чтобы накануне тяжелейшего боевого испытания отдавать все свои силы подчиненным, посещали ресторан и интересовались ученицами ремесленного училища.

Юдзо лежал без движения. Он сразу уверился, что это его Ханако, а не какая-нибудь иная девушка. Почему же Ханако в Ляояне?

Дымчатые облака стали сизыми, тонкими и на вид очень плотными, звезды сияли над соседней сопкой. Они занимали такое положение в небе, что сумеречный свет вечера делал их еще ярче. Они точно плавали в этом вечернем свете.

Ханако в Ляояне!

Чтобы привести в порядок мысли и чувства, Юдзо старался глубоко и ровно дышать. Бесполезная попытка! С любимой произошло несчастье. Почему? Где причина?

К палатке подошел Саката. Должно быть, он уже знал о поездке Яманаки к генералу и теперь хотел насладиться своей победой.

— Я слышал, вы вернулись оттуда? — спросил он Маэяму, присаживаясь на корточки. — Много войск, много храбрости?

Щеки у капитана были толстые. Ведь вот же Саката не похудел! В другое время Юдзо только посмеялся бы над толстыми щеками Сакаты, над худыми Маэямы и своими, но сейчас здоровый вид капитана вызвал в нем отвращение.

Саката и Маэяма говорили о русских, об их достоинствах и о достоинствах японцев. Юдзо слушал и не слушал, — временами все исчезало из его сознания, кроме одного: Ханако в Ляояне! Но наконец он овладел собой, закурил папиросу и, когда речь зашла об императоре и о том, что никто, кроме японцев, не может понять этой народной святыни, ощущая в груди холодок, сказал:

— Не только иностранцы, но и капитан Саката не признает божественности тенно!

И стало тихо в палатке. Два офицера и солдат уставились на Юдзо. Он старался усмехнуться, губы его вздрагивали.

— Какие я дал вам основания?

— Видите ли… основания! — недобрым смехом засмеялся Юдзо. — Основание — мое глубочайшее убеждение. Человек, так рассуждающий о войне, как вы, и так поступающий на войне, как вы, не может признавать божественности тенно, потому что он оскорбляет ее.

Щеки капитана Сакаты обвисли и стали пепельными.

— Я никуда не выезжал из страны Ямато, как это теперь принято, — начал Саката, — я никогда и нигде не говорил тех двусмысленных речей, которые, не стесняясь, всюду ведет лейтенант Футаки.

— Любопытствую, какие это речи?

— Речи, которые убеждают всех, что именно вы это существо считаете не более чем человеком.

Юдзо выпрямился. Увидел сузившиеся глаза капитана, худое, тонкое лицо Маэямы, погасшее, теряющее осязаемость небо и почувствовал, что не может и не хочет уклоняться от прямого ответа.

— Да. Я считаю его только человеком.

Должно быть, он сказал нечто ужасное, потому что все растерялись.

Втягивая воздух и кланяясь, Саката пятился из палатки, Маэяма смотрел в землю:

— Теперь вы высказались до конца!

Юдзо сделал по палатке два шага и остановился против него.

— Вы искренне убеждены в противном?

Глаза Маэямы широко раскрылись:

— Да. И только этим я живу.

Юдзо опустился на циновку. Голова его слегка кружилась. Чтобы разрешить все сомнения, он вынул из бумажника фотографическую карточку Ханако и протянул ее Маэяме.

Лейтенант взглянул на нее, потом вопросительно на Юдзо и сказал:

— Да, это Ханако из Ляояна. Я вижу, она интересует вас больше, нежели то страшное, что вы сейчас сказали.

Маэяма вернулся к себе. Происшедшее в палатке Юдзо было неприятно еще и потому, что сегодня в расположении русских войск Маэяма совершил тайный подвиг. Никто о нем не должен знать, даже генерал Футаки! Подвиг, совершенный в тишине и неизвестности, — настоящий самурайский подвиг.

Три батальона русских возводят окопы для батарей в одной из деревушек под Ляояном. Роют русские и китайцы.

Если бы русским помогали японцы, Маэяма не почувствовал бы такого оскорбления. Китайцев он ощущал как народ подчиненный, подвластный, обязанный благоговеть перед японцами. Китаец должен служить японцам, как слуга господину, как жена мужу. Нет ничего ужаснее измены, а Китай изменяет!

В крайней фанзушке жил русский капитан. Широколицый, широколобый. Он часто забавлялся с детьми китайца, который вместе с русскими рыл окопы.

На каком языке они разговаривали, непонятно, но дети отлично понимали капитана, и капитан отлично понимал их.

Молодая женщина, мать детей, нисколько не стеснялась постояльца. Она знала несколько русских слов, капитан знал несколько китайских — они тоже разговаривали между собой. А вот японских слов женщина не хотела знать. До войны Маэяма в качестве туриста бывал в этих местах, останавливался в этой самой фанзе, заговаривал с хозяевами по-японски, и никто не хотел выучиться хотя бы одному японскому слову! А вот русским выучились!

Капитан ушел к своей роте, хозяин фанзы с лопатой на плече отправился к русским, дети играли во дворе, мать возилась у очага. Молодая и, по-видимому, сильная женщина.

Маэяма сидел напротив фанзы и тщательно изучал строение тела женщины, соображая все то, что ему надлежало сделать. Вооружен он был слабо-карманным ножом, — женщина же была сильна.

К полудню во дворах деревни стало тихо: оставшиеся мужчины и женщины спрятались от зноя под крыши. Одни дети, да и то вяло, занимались своими играми.

Дети, любившие русского капитана, тоже возились во дворе, — мальчик и девочка.

Маэяма легким бегом, каким бегает зверь, вбежал во двор, двумя ударами ножа опрокинул детей и отпрянул за сарай. Когда на детский крик выскочила мать и с воплем склонилась над телами, Маэяма прыгнул ей на спину и всадил нож в шею. Брызнула кровь, женщина распростерлась, и Маэяма, пригибаясь, проскочил к воде и скрылся в кустах.

Его не заметили! Медленно спустился он к ручью и пошел по руслу. Вода была холодна, прозрачна и приносила ногам отраду.

Так должны быть уничтожены все, уничтожены все, кто не понимает судьбы, — а она в том, что японцы должны властвовать над миром.

Сегодня он совершил тайный самурайский подвиг; о нем не должен знать никто!

… Этим же вечером генерал Футаки доложил Куроки про ссору между двумя капитанами и про внушение, которое он сделал одному из них. Маршал готовился ко сну и читал сборник старинных танок. Крошечные лирические стихотворения воспевали весну и белоснежный дождь лепестков отцветающей вишни.

— Могут ли китайцы узнать про расправу Сакаты? — Это не станет известным, Саката наказал носильщиков в ущелье, а трупы сжег.

— Ну что ж, ну что ж, — сказал маршал. — Саката — отличный офицер.

 

4

Кацуми присматривался к солдатам своей роты. Сначала все они казались ему на одно лицо: солдаты как солдаты, ждут боя, хотят победить русских.

Но стоило поговорить с ними о доме, как солдаты превращались в обыкновенных людей, полных обычных человеческих забот.

На днях Кацуми получил от Нисикавы письмо и газетные вырезки. Вырезки рассказывали о твердом характере Такахаси Мондзабуро, который приносил фабриканту неизменную удачу. Он блестяще расправвился со своими забастовщицами, отправив их к родителям. Он блестяще закончил судебный процесс: суд присудил родителей покрыть все убытки Такахаси за время забастовки; газеты намекали, что фабрикант увеличил вдвое сумму убытка, и семьи забастовщиц в течение нескольких поколений будут влачить рабское существование, выплачивая Такахаси огромную сумму.

Даже на таком убыточном для всех деле, как забастовка, Такахаси сумел выиграть! Даже социалисты со своими антияпонскими происками послужили ему на пользу!

Ближе всего Кацуми были, конечно, его земляки Нобускэ и Гоэмон, которых он знал мальчишками. Когда все трое встретились в роте, они почувствовали, что точно родная деревушка переместилась к ним в Маньчжурию.

Нобускэ и Гоэмон были первыми слушателями Кацуми — и поняли его сразу. Японцев вели на смерть! Так ли обязательна для счастья японского народа эта смерть? Так ли обязательно для благополучия японского государства истребление самых здоровых и самых храбрых молодых людей? Ведь даже детей большинство из них не сумеет народить. А народят детей те, кто остались — слабосильные, больные да пронырливые, которые кричат: «Война, война!» — а сами занимаются торговлей, прибылями и всякими мерзостями.

Про расправу Такахаси с семьями забастовщиц узнал весь батальон.

Маленькая ячейка из трех человек росла… Вот уже шесть, вот уже двадцать!.. В каждой роте батальона единомышленники.

После разговора с Маэямой и Сакатой Юдзо чувствовал, с одной стороны, удовлетворение, с другой — пустоту, точно, высказав сокровенные мысли, обнажив себя, он вместе с тем как бы обокрал себя.

Хотелось прикоснуться к чему-то ясному, чистому. И это ясное и чистое, хотя и беспокойное, был Кацуми.

На новом биваке в час ужина — наиболее свободный час в походе, когда люди чинят одежду и снаряжение, чистятся, моются, отдыхают, — Юдзо позвал к себе солдата.

Лейтенант лежал на циновке, а Кацуми сидел рядом. Он говорил о вещах знакомых и незнакомых Юдзо, о вещах, с которыми Юдзо соглашался всецело, и о вещах для него сомнительных. Но он не хотел возражать. Он слушал и думал, вспоминая свои последние годы за границей и свои последние дни в Токио. Да, другого пути нет!..

— А вы убеждены и том, что победа возможна в близком будущем? — спросил он под конец.

Да, Кацуми был убежден. Японские капиталисты — люди таких аппетитов, что приближают решающие события с невероятной быстротой.

— Пожалуй, я согласен с вами…

Как всегда после встречи и разговора с Кацуми, Юдзо почувствовал успокоение.

«Вот они, наши солдаты! — думал он. — Пусть Маэяма поговорит с Кацуми. Будет полезно Маэяме узнать про то, как мыслят теперь японцы: они не хотят удушливого мира смерти, они хотят жизни и счастья…»

— Да, ты прав, — обратился он к Кацуми на «ты», не потому что перед ним был солдат, а потому, что он хотел подчеркнуть свои чувства единомышленника и друга. — Я очень рад тому, что ты в моей роте…

 

5

Саката получил отпуск в тыл для посещения госпиталя, в котором лежал его тяжело раненный родственник. Небольшой маньчжурский городок. Магазины открыты, но торговли нет. Японцы ничего не покупают, и даже китайцы перестали покупать. Все чего-то ждут. Может быть, не уверены в исходе войны?..

Но Саката был уверен в исходе войны. Во всяком случае, для себя. Он был убежден, что уцелеет; не может быть, чтобы его убили. Офицер не должен лезть вперед. Саката останется жив и в любом случае будет пожинать плоды войны.

В тыл он приехал меньше всего для того, чтобы посетить родственника. Он прошелся по китайским лавкам и обнаружил следы того, кого хотел здесь увидеть, — Такахаси Мондзабуро.

Следы эти привели Сакату на собрание торговых старшин, где Такахаси предлагал китайцам на выгодных условиях свой текстиль. Он лучше английского, потому что дешевле, но главным образом потому, что в кругу старшин сидит Такахаси, а не английский купец, Ведь не правда ли, сидит он, Такахаси?

Старшины кивали головами; сомневаться не приходилось: перед ними сидел Такахаси. Почему же не принять выгодных условий Такахаси?..

И они приняли его условия. Потом подали чай, печенье, сласти.

— Ни русского текстиля, ни английского, ни американского! — говорил Такахаси. — Раньше вы заключали сделки с некиим Валевским… Где теперь Валевский? Здесь я, Такахаси, а не Валевский.

Саката сидел за занавеской, курил и терпеливо ждал, когда Такахаси закончит всю процедуру.

Через час процедура закончилась, Такахаси вышел и увидел капитана, скромно приютившегося в деревянном кресле.

Соотечественники обрадовались друг другу и не торопясь зашагали по улице, по которой взад и вперед сновали японские солдаты, проезжали подводы, лазаретные фуры…

Комната Такахаси в каменном доме. Толстые сырые стены, мало воздуха, мало радости; как люди могут жить в каменных домах?!

— И в Японии у нас теперь, к сожалению, строят такие же дома.

Но и о воздухе и о каменных домах — все это были слова приличия, суть была в другом.

— Акции, Мондзабуро-сан! Генерал на днях подсчитал свои акции и нашел, что их у него недостаточно.

— Для меня большая радость, что генерал нашел свое количество акций недостаточным.

В самом деле, Такахаси почувствовал удовольствие: очень хорошо, когда генералы заинтересованы в деле!

— Все будет, — сказал он, — передайте генералу…

— А мне? — тихо спросил Саката, пряча пакет, — Как известно, посредники…

Он получил свое.

Потом пили водку и вина разных народов и говорили о военных событиях. Такахаси не скрывал радости по поводу того, что война не так легка, как на это надеялись вначале японские газетки, полагавшие взять Порт-Артур в двухдневный срок, а всю Маньчжурию завоевать в двухнедельный… Война кровопролитна, много потерь. Но разве японки не народят новых солдат? Надо смотреть на все философски. Важно преуспеяние дела, ибо дело венчает нацию. А люди, капитан Саката, люди будут всегда, эта фабрика действует безотказно…

Мондзабуро был современный человек и не боялся показывать истины, которые старые японские купцы таили про себя.

После водки, акций и выгодных перспектив дальнейшего истребления японцев на войне на душе Сакаты стало празднично. Будущее Японии и будущее Сакаты сливались воедино.

Нужно захватывать!

Такова формула жизни.

Сделав дела, Саката отправился навестить родственника. Капитан Комура умирал.

— Рана в живот неизлечима, — сообщила Сакате сестра милосердия — англичанка.

В госпитале работало много англичанок. Та, что говорила с Сакатой, — высокая, светловолосая, — несомненно была красива, а ее рост и полнота взволновали офицера.

— Это мой родственник умирает, — печально сказал Саката. — А вы, мисс, приехали сюда издалека? Неужели из самой Англии? Полны ненависти к русским, хотя близко вы их незнаете и не хотите знать? Достаточно того, что изо дня в день вы читали в газетах, что русские стремятся уничтожить Англию и что они самый отвратительный народ в мире? Да, англичане — чудесные люди! Мы, японцы, спим и видим во сне добрую Англию.

Женщина наклонилась для того, чтобы смотреть в его глаза, у нее была белая, слегка посмуглевшая на маньчжурском солнце кожа. На постели умирал капитан Комура, а капитан Саката здравствовал и умирать не собирался… Шепотом, боясь смутить умирающего, он рассказывал англичанке про подвиги японской армии и свои собственные.

Рассказывал и думал: кто эта женщина? В самом ли деле на нее так повлияли газетные статьи, что она решила оставить свой дом и примчалась помогать японцам, или это мисс, приехавшая искать военного счастья? Не нашла дома — думает найти на войне.

По-видимому, последнее. Трудно поверить, чтобы обеспеченная и красивая женщина, читая газеты, почувствовала ненависть к неизвестным русским и любовь к неизвестным японцам.

— Англичане — великая нация, — сказал Саката, прислушиваясь к предсмертным стонам родственника. — Пример этому — вы: вы все бросили, и вот вы здесь, у постели умирающего героя!

Женщина смотрела на него прозрачными голубыми глазами, большая, здоровая… Неужели она не имеет мужа?

Саката возвращался в свой полк в прекрасном настроении. Он был один из тех, кто создавал идеи века и кто чувствовал, что эти идеи соответствуют всем его желаниям.

Через несколько дней генеральное сражение, и японцы его выиграют, ибо войну они начали тогда, когда разведка точно учла силы русских и их полную неготовность к войне. Напрасно Куропаткин грозится под Ляояном, — не готов еще Куропаткин, а японцы давно готовы.

Мысли были бодры, но все-таки в душу закрадывалось опасение.

Однако это опасение было пустячным. Много будет убитых японцев? Так что же — значит, много будет заказов на обмундирование для резерва. Иссякнет резерв?.. Но ведь англичане — союзники, американцы — друзья, а немцы рады-радехоньки русским затруднениям и неудачам!

Да, да, все будет хорошо. Таково соотношение сил в мире. Сакату ожидает счастье.

Капитан не доехал до расположения полка. Его встретил вестовой полка и передал приказ явиться в штаб Куроки.

Под старыми тутами, около палатки Куроки, сидели полковник американской службы Дуглас, англичанин генерал Хардинг и принц Куни.

К северу от тутовой рощи протянулась невысокая холмистая гряда; на западе, среди огородов и садов, виднелась большая деревня, а от нее до реки широко раскинулись гаоляновые поля. Легкий шелест шел от зреющих колосьев, мешаясь с пением кузнечиков и цикад.

Худощавый Хардинг был в военном костюме. Дуглас — в свободной рубашке, в штанах до колен и парусиновых туфлях.

Англосаксы сидели на ящиках, принц Куни примостился на камне.

— Война должна уничтожать и сжигать те пороки, которые так роскошно разрастаются на почве мира и цивилизации, — поучительно говорил Хардинг. — Иначе какая была бы от нее польза, не правда ли?

Принц протянул гостям сигары. Они курили, рассматривая толстые, тяжелые ветви тутов, и изредка поглядывали друг на друга.

— Я видел русских пленных, — сказал Хардинг. — Ни одного грамотного! И в этой стране — всеобщая воинская повинность! Надо запретить России всеобщую воинскую повинность, пусть имеет небольшую вербовочную армию. При заключении мирного договора, принц, Англия потребует этого. Мы положим конец существованию всеобщего страшилища — русской армии.

Из палатки вышел Куроки. Он пожимал гостям руки и восклицал:

— Очень доволен, очень счастлив!.. Такие прославленные люди, как генерал Хардинг и полковник Дуглас, прикомандированные к штабу Ойямы, нашли возможным посетить мой шатер! Джентльмены, конечно, голодны… К сожалению, мой обед — простой японский обед… Но прошу, прошу…

На обед подали пудинг из чумизы в розовом соусе и катышки из рубленого мяса, поджаренные в тесте.

У столиков денщики положили мешки с яблоками и грушами.

Хардинг сидел между начальником штаба Куроки генерал-майором Фудзи и генералом Футаки. Обоих он знавал раньше. Первого, когда тот был военным агентом в Париже, второго встречал в Лондоне. Они вспоминали кое-что из этого приятного прошлого. Старые знакомые, старые друзья!

После обеда гости и хозяева отдыхали. Футаки отнес свой плащ в чащу тутов и прилег. Спал он недолго и проснулся от звука голосов. Разговаривали Дуглас и капитан Саката.

— Вы представляете себе мое недоумение, — возмущался американец. — Я, полковник Дуглас, приехал в Корею… Я все увидел в Корее… И я пожелал! Я ведь имею право желать? Я ведь американец. Тем более что я и раньше бывал в Корее и хорошо знаю ее. Какие могут быть сомнения?! О своем решении я оповестил американское консульство, все было в порядке… В Вашингтоне знают про намерения мои и моих коллег. В Корею выехал мой компаньон, известный вам Джемс Хит… Он — мой компаньон и друг Японии. Все должно было быть в порядке… И вдруг я получаю от него письмо!.. Мои приобретения якобы уже не мои. Я навожу справку, чьи же они в таком случае? Никто не может дать мне ответа. Ни корейцы, бывшие собственники, номинально являющиеся ими и сейчас, ни ваш штаб. В штабе у вас вдруг перестали понимать что-либо коммерческое, а ведь перед войной отлично понимали, и я получал самые категорические заверения! Наконец, с большими трудами, выплыло на поверхность ваше имя. Вы как будто скромный и честный офицер. Будем откровенны; я понимаю так, что вы тоже подставное лицо… Маленькая доля в игре, не так ли? Но вы должны мне все объяснить. Спрашивается, из-за чего же началась война с русскими? Вы делаетесь похожими на них.

В голосе американца послышалось недоумение, и Футаки, лежавший с открытыми глазами, невольно улыбнулся.

Саката молчал несколько секунд, наконец пробормотал:

— Я удивлен, что именно ко мне обращено ваше внимание и ваши вопросы… Вы интересуетесь, к кому перешли ваши приобретения?

— Это мне известно: к вашим патронам! — отрубил Дуглас. — Частично к вам. Ваше имя названо в письме Хита, ваше, мой добрый знакомый. Поэтому я и пригласил вас сюда. Я требую объяснений.

— Значит, к вам, господин полковник, поступили столь подробные сведения, что вы решили в них не сомневаться, — заговорил после продолжительного молчания Саката, — но у меня вот в чем сомнение: так ли богата Корея, как вы предполагаете?

Полковник свистнул.

— Так ли она богата? Я лично обследовал, я облазил все горы, и не один, а со специалистами! Прошу вас немедленно положить конец нашему недоразумению.

— Как известно, мы обожаем англичан и американцев, — задумчиво начал Саката. Помолчал и сказал негромко: — Но ведь в Корее японские солдаты!

В течение нескольких минут собеседники молчали. Наконец Дуглас хрипло произнес:

— Замечательно! Исключительный ход мысли… Я сообщу президенту. Черт знает что такое!

Ветки захрустели. Футаки поднял голову: «Удаляются… Один с тросточкой, другой с тяжелой саблей под мышкой».

Футаки повернулся на спину и закурил.

«Способный офицер Саката, очень способный».

 

6

У ворот ляоянского дома Попова остановился рикша. Из колясочки выпрыгнул невысокий капитан, голубоглазый, в очках. Получив деньги, рикша медленно покатил свою колясочку к базару, а приезжий, осмотрев массивные китайские ворота и подхватив чемодан, вошел во двор.

Никого не видя, он сел в тени на террасе и закурил. Тут его и обнаружил Алексей Иванович, возвращавшийся из сада.

Капитан и хозяин посмотрели друг на друга и не сразу поздоровались.

— Друг Зотика Яковлевича? — спросил гость.

— Давний. А вы капитан Федор Иванович?

— Так точно…

Алексей Иванович несколько растерялся. Он не знал, что ему делать дальше и что от него потребует голубоглазый капитан.

Но гость сам повел разговор, спросил, давно ли приехал Попов в Ляоян? как работает железная дорога?

Попов сказал, что дорога, по его мнению, всегда была плоха и что теперь она не стала лучше, но что министр князь Хилков, непрестанно разъезжающий по ней взад и вперед, старается навести порядок. Потом говорили о жаре, иностранцах, которых было довольно много в Ляояне, об отношении китайского населения к русским, и во все время этого ничем не примечательного разговора, который мог вестись любыми мало знающими друг друга собеседниками, Алексей Иванович чувствовал, что гость внимательно к нему присматривается.

После обеда разговор принял иной оттенок.

Да, Алексей Иванович согласен предоставить свой дом в полное распоряжение революционерам… и содействовать им во всем, потому что он решительно и бесповоротно против самодержавия.

Они вместе осмотрели дом.

Небольшую комнату, окнами в сад и самую отдаленную от улицы, Неведомский предназначил для печатания листовок.

Нужно было все организовать немедленно.

Горшенин, приехав в армию, привез с собой инструкции и письма. Они указывали, что война, затеянная царем и его приближенными, преступна, что убеждение в необходимости революционного переворота охватывает все большие слои народа, что революция означает вооруженное восстание народа и что все будет решать позиция армии.

Боевая работа в армии — насущнейшая задача партии.

Это всегда знал Неведомский.

До войны он преподавал математику в реальном училище, и ученики любили математику больше других предметов.

Он принадлежал к тем людям, авторитет которых создавался сам собою, без усилий с их стороны. Он работал среди рабочих двух местных заводов, и туда же заглядывали некоторые из его учеников-реалистов. Он писал статьи простым, ясным языком математика, и члены его кружка берегли их как зеницу ока. Но все-таки листки подчас попадали в руки полиции, однако никто в городе не догадывался, что автор их и руководитель крамольного кружка — всем известный и всеми уважаемый, а более всего начальством, капитан запаса, учитель математики Неведомский. Все знали, что когда-то он служил в инженерных войсках в Привислянском крае, не то в крепости Новогеоргиевск, не то в Остроленке, и бросил военную службу, чувствуя призвание к педагогике.

Когда его мобилизовали и с погонами капитана на плечах отправили в Действующую армию, он решил, что для него, как для старого искровца, открывается огромное поле деятельности.

Временно в армии он утерял связи.

Но сейчас, с приездом Горшенина, связь налаживалась. Инструкции, привезенные студентом, исходили явно от Ленина.

Предстояла напряженная работа.

Вечером в доме Алексея Ивановича совещались трое: Неведомский, Горшенин, Хвостов.

Неведомский сказал Хвостову:

— Слышал о вас… Ведь вы учились в кружке за Невской заставой у самого Владимира Ильича! Я думал, вы далеко и глубоко… в подполье.

Горшенин привез несколько листовок.

Листовка «Кому служит солдат», выпущенная в прошлом году, сохраняла и по сей день свою свежесть:

«… Разгорается борьба между двумя лагерями. В одном лагере рабочий народ, который борется за лучшую долю… В другом лагере те, что живут за счет народа… И только оружие обманутых солдат дает теперь силу и перевес лагерю притеснителей народа».

— А вот февральская листовка этого года. — Горшенин развернул тонкий белый листок…

«Вопрос о войне должен решать сам народ… И царь, и капиталисты кричат: «Отечество в опасности!» Но, товарищи, отечество — это же мы сами, весь народ. В интересах этого народа лучше, если б этой войны не было… Ради отечества, то есть нас самих, мы должны… прежде всего победить царское самодержавие и на его месте утвердить в России истинное народное управление — демократическую республику… Когда из груди измученного и разоренного народа раздастся боевой клич: «Долой самодержавие!» — присоединяйтесь к нам, товарищи!»

— Хорошо, Леня, — сказал Хвостов Горшенину. — Ясно и просто.

— Наша главная беда здесь — полное отсутствие печатной техники, — заметил Неведомский. — В Могилеве мы размножали прокламации от руки. Неважно. Во-первых, не всегда разборчиво, во-вторых, страшно медленно. Я в последние дни после получения известия от вас, Горшенин, придумал вот что… пустячок, но… эффектный.

Он снял китель, закатал рукава рубашки и подошел к чемодану.

Вынул оттуда валик. Хвостов принял его.

— Ого! Превосходный! Откуда? Из России?

Неведомский засмеялся.

— Из России везти опасно, да и времени нет, валик — происхождения местного… Продается в местной аптеке одно незамысловатое растеньице; вот если смешать его с глицерином и водой, получается именно та масса, которую вы и видите перед собой. Мозг человека бесконечен в своих выдумках, а природа — в своих возможностях.

— А восковка из чего? До чего же, братцы, тонка!

— Тонка, но вынослива! Папиросная бумага, которою я осторожно провожу по смеси из стеарина, парафина и спермацета.

Принесли три столика, сели за восковки. Строчку за строчкой выписывали слова обращений.

В комнате стало душно: закрытое окно, яркая лампа и далекие, далекие, точно вздыхало само небо, звуки канонады.

 

7

Горшенин сообщил Кате, что начинается трудная, но страшно важная работа революционера в армии. Если армия будет на стороне восставшего народа, если будет революционная армия, то больше желать нечего — трон низвергнут.

— Какая же работа предназначается мне?

— Ответственнейшая… пропаганда живым словом. Каждый раненый — ваш… Понимаете? Но осторожно, осторожно… тысячу раз присмотреться, взвесить и человека, и слова, которые скажешь ему.

На лице Кати выразилось огорчение. Горшенин спросил:

— Катя, вы что, недовольны?

Да, Катя была разочарована: ей хотелось чего-то большого, что соответствовало бы грозным событиям войны и тому делу, в котором она играла видную роль, — освобождению Грифцова с каторги. А тут — разговоры с ранеными!

— Катя, вы недовольны совершенно зря! Революционное слово — великая сила!

Горшенин увлекся и долго говорил о пропаганде и агитации, о том, какая важная работа предназначается Кате. И ведь Катя не будет, разглагольствовать, о чем взбредет на ум, — будут разрабатываться и предлагаться темы, соответствующие военным событиям и обстановке в России… Милая Катенька, нести слово правды, — что может быть выше этого счастья?

Глядя на его взволнованное лицо, Катя вздохнула и согласилась, что ничего не может быть выше этого счастья.

— А что будет поручено Нине?

— Сейчас ничего.

— Вот видите, Леня, любовь… — Последнее слово Катя произнесла очень тихо, очень осторожно, точно можно было разбить его. — Нина особенно мучится тем, что могла, по ее мнению, повидать Логунова перед отправлением батальона к Тхавуану, но не повидала. Косвенная виновница этого я… А я, Леня, не чувствую себя виновной. Я сказала правду… Любовь не должна скрываться за ширмы… любовь должна знать все!..

— Да, любовь, — сказал так же осторожно Горшенин. — Но пройдет время… Нина будет прекрасной работницей.

 

8

Неведомский высказал Свистунову любопытную мысль: иногда в бою у пушек не остается никого — прислуга перебита. Полезно найти в стрелковых частях грамотных людей и познакомить их с артиллерийским делом. Конечно, это новшество. И если просить разрешения у начальства, из затеи не получится ничего. Надо явочным порядком, тишком. Со стрелками будет заниматься поручик Топорнин.

Свистунов задумался. Мысль ему понравилась.

— Только черт знает что изо всего этого выйдет. Я и так на дрянном счету… Говорят, мне дали подполковника, получен приказ, а какие-то темные силы ворожат у Куропаткина, и все придержано.

— Но георгия вы получили?

— Получил… Дума присудила. Тут уж не могли…

Когда на следующий день Топорнин пришел в расположение батальона, он застал у палатки Свистунова нескольких офицеров. Новый командир 1-й роты поручик Тальгрен сидел на камне и чистил травинкой ногти. Тонкий, длинный нос особенно подчеркивал худобу впалых щек.

Шульга растянулся на траве. Разговаривали о планах Куропаткина. Войск было достаточно; 17-й корпус Бильдерлинга почти закончил свое сосредоточение. Через неделю-две ожидали 5-й Сибирский и 1-й армейский корпус Мейендорфа.

Пушек тоже было достаточно, до шестисот.

О японцах сведения были разноречивые, но преобладали те, что японцам трудновато, что упорная оборона Порт-Артура, этой не законченной строительством и плохо снабженной крепости, расстроила все их планы. Армия Ноги требовала постоянных пополнений. Кроме того, ходили слухи, что японцы перешивают железнодорожное полотно, что тоже требует и времени и сил. Вряд ли японская армия может сейчас нанести решительный удар. Скорее к этому готовы русские.

— Поживем — увидим, — вздохнул Тальгрен.

— Увидим, — согласился Шульга. — Меня смущает одно: в армии появились господа либералы. Лебезят перед солдатом. Когда говорят с ним, смотреть противно. Офицеру нужно говорить с солдатом, как богу Саваофу. Чтобы от одного офицерского голоса трепетал, подлец!

Шульга говорил лениво, поглядывая на ленту далекой железной дороги, однако Топорнин прекрасно понимал, что слова относятся к нему.

Он уже готов был бросить капитану несколько слов, но спохватился: сейчас не время спорить.

— Русский офицер, — продолжал Шульга, — это та лошадка, которая вывезла Россию изо всех ухабов истории. Русский офицер создал ее, матушку. Дворянин и офицер. Между прочим, должен оговориться: не все солдаты у нас подлецы. Есть совсем молодые, а сознания высокого. Пришли свеженькие и не поддались духу тлена, который весьма медленно выветривается из нашего полка.

Свистунов точно не слышал слов своего подчиненного. Он сидел под разлапистыми соснами. Солнечные лучи, скользнув в просвет между ветвями, освещали неопределенного цвета фуражку, порыжевшие ножны шашки. Широкое спокойное лицо его показалось Топорнину примечательным сейчас более, чем когда-либо. Небольшие серые глаза, короткие усики, короткая шея и плотные плечи оставляли впечатление умной, упрямой силы. «Он молчит, — думал Топорнин, — потому что он плевать хочет на рыжего. Он и есть настоящий русский офицер».

— Когда мы отступали от Тхавуана, — продолжал Шульга, — ранили молодого солдатика. Смотрю на него — совсем ребенок. «Как фамилия?» — «Чернецов, вашскабродие…» Чернецов так Чернецов… лежит в обе ноги навылет. Посылаю поднять его. Подняли, несут, а он, вместо того чтобы спокойно лежать на палатке, все голову воротит, все тянется назад. «Что тебе, Чернецов, надо?» Носильщик отвечает: «Так что, вашскабродь, он за винтовкой. Винтовка там у него осталась». — «Так чего ж вы, сукины дети, винтовку не подобрали?» Побежали, подали. Положил мой Чернецов ее рядом с собой и блаженно успокоился. Естественно, кажется, было желать молодому солдату поскорее выйти из боя, но он — солдат, и оружие для него — святыня. Он не может, не хочет оставить своего оружия врагу. Самоотверженный поступок. Я бы Чернецова к кресту представил.

Тальгрен потянулся и вздохнул:

— Наш капитан способен на «души высокие порывы». Я думаю проще: новобранец был в руках хорошего унтера. Унтера я бы и представил к кресту.

Топорнин сам не заметил, как нарушил свое решение не ввязываться в спор, и сказал:

— Поручик прав. Не героизм здесь, а забитость солдата.

— Кто же его успел забить, позвольте вас спросить? — усмехнулся Шульга. — Насколько известно, у Ерохина бить запрещалось.

— Пусть в нашем полку и не били, но солдат у нас забит в силу исторической забитости народа.

— Ну уж и хватил ты, братец, — грубо, точно разговаривая с солдатом, сказал Шульга. — Значит, в силу этой исторической забитости Чернецов не пожелал, чтобы его оружие досталось врагу? Вот извольте видеть, Павел Петрович, каково рассуждают некоторые офицеры. В таком случае чем же вы объясняете стойкость войск в бою? Тоже забитостью? Зуботычина фельдфебеля, видите ли, для него страшнее пули и ядра? Хватили черт знает куда!

— А вот увидите, — зло сказал Топорнин, — когда-нибудь настанет день, когда человечество с ужасом будет вспоминать свои ножи, пушки и прочее дреколье.

— Человечество… такой субъект мне незнаком. Людишки есть людишки, а человечество существует только в воспаленном мозгу гимназистов. От вас, поручик, я многого вообще жду, но такого не ожидал: оружие — дреколье!

— Да, заблуждение изрядненькое, — заметил Свистунов.

— Вы прекрасно понимаете меня, господа, — досадуя на себя за то, что не удержался и вступил в спор, проговорил Топорнин. — Я ведь с точки зрения…

— С точки зрения шпака, — повысил голос Шульга. — Вот наши офицеры, воспитатели солдат! Разве существует для них воинский долг? Для них существует «личная трагедия» и еще «трагедия народа»!

— Вы — пошляк! — с отвращением произнес Топорнин.

— Господа! — воскликнул Свистунов.

— Не прикрывайте воинским долгом свою нагаечную душонку. Кого хотите из солдата сделать? А солдат прежде всего — человек!

— Пойдем, Толя. — Шульга встал. — Ведь он всю армию позорит.

Тальгрен, высокий, нескладный, пошел за ним. Топорнин услышал обрывок фразы:

— … я бы с него, сукина сына, не только погоны, я бы с него штаны…

Свистунов вынес из палатки коробку с сотней папирос, раскрыл, набил портсигар.

— Нельзя сказать, чтоб я очень любил этих господ… но, батенька мой, вы такое про оружие сказанули!

— Черт знает как это получилось! Но для чего Шульге нужна любовь солдата к винтовке? Благоговение к оружию — у этих господ один из элементов в системе воинской муштры. А потом они погонят своего вымуштрованного, одураченного солдата усмирять крестьянина и рабочего. — Топорнин помолчал. — Вот если бы святое дело защищать, тогда оружие свято…

Должно быть, после всего случившегося Свистунову было неудобно дать Топорнину солдат для обучения. Он курил, молчал и смотрел вдаль, на сопку Маэтунь, острым гребнем плавившуюся в солнечном свете. Под соснами становилось все жарче.

— Логунов… — сказал он задумчиво, — офицер был настоящий, на него я мог положиться, солдаты его любили и умирать с ним просились. А это уж высший орден для офицера, когда солдат просит: «Дозвольте, Вашбродь, умереть с вами!» И тот тоже был затронут: об общественном мнении в армии думал! И может быть, даже еще о большем. Но не думаю я, чтоб это было правильно.

С солдатами в этот день Топорнин все же занимался. Свистунов выделил пять человек, среди них Хвостова, и Топорнин повел их на батарею.

Старшим в пятерке он поставил Хвостова, которому, как слесарю, легче всего было постигнуть артиллерийское дело.

Пушки располагались в лощине, прикрытые подковкой сопок. Сопки были голы, трава на них выгорела, в лощину стекал знойный воздух. Но Топорнин не замечал жары. Он занимался с солдатами с таким увлечением, с каким не занимался никогда.

Неведомский сказал ему: «Час настал!» Разве Топорнин не сумеет научить их не только стрелять из пушек, но и более важным вещам?!

 

9

И Свистунов, и Логунов мало обращали внимания на строевые учения. Солдаты в роте ходили хорошо, как могут ходить толковые, понимающие свое дело люди, но они не имели того блеска автоматизма, который большинство офицеров считало вершиной солдатской выучки.

Когда в роту пришел новый командир, он быстро понял, что в полку существует два течения. Одно — от Ерохина, не имевшее никаких корней в начальстве, другое — усиленно насаждаемое Ширинским: строй, фронт, шагистика — что являлось общепринятым в царской армии. Впрочем, сам Тальгрен иначе и не понимал службы. Ерохинские затеи казались ему опасной чепухой.

Старый его сослуживец и начальник Шульга повел его в гости к командиру полка, и там, в домашней обстановке, Ширинский лично просил Тальгрена навести порядок в роте, находившейся под тлетворным влиянием поручика Логунова.

— О штабс-капитане для вас буду ходатайствовать при первой возможности, — обещал Ширинский.

Хотя на носу было генеральное сражение, Тальгрен решил навести порядок в роте немедленно; не к бою он ее думал готовить, к бою ее готовить он, по правде говоря, и не умел, — а решил навести порядок так, как наводило его большинство царских офицеров.

Опять-таки всем офицерам было известно, что для наведения порядка в роте надо иметь прежде всего крепких фельдфебеля и унтеров. Именно они приводят солдат в «христианскую веру», а уж командир роты осуществляет, если потребуется, верховную расправу.

Тальгрен призвал к себе Федосеева.

— На сверхсрочной? Матери даже немножко помогаешь? Молодчина! Федосеев, чтобы старым штафирским духом не пахло в роте, понял? Чтобы рота была такая, какой положено быть роте в царской армии. Чтобы солдат, чертова кукла, понимал, что он солдат и не панибратствовал с офицером! Понял, дружок? Кого ты поставишь артельщиком?

— Ваше благородие, я уже кумекал… и, думается, что лучшего, чем Жилин, не найти. Оборотистый, мамаша лавку содержит…

— Предупреди его, чтобы мне очищал не меньше трехсот рублей, как во всякой роте, понял?.. Иначе шею сверну.

Федосеев сделал на цыпочках шажок и сказал вполголоса:

— Ваше благородие, раньше у нас было сущее несчастье. Так строили отчетность, что хоть святых выноси…

— А ты что же, тоже ничего не имел? — полюбопытствовал Тальгрен.

— Истинный Христос, ни рубля. Из других полков смеялись: что ты за фельдфебель, над тобой солдатня началит… А ничего нельзя было, потому что полковник Ерохин, а потом поручик Логунов…

— Теперь будут другие порядки… наши, царские, понял?

— Так точно, ваше благородие, понял.

— Пятьдесят рублей будешь иметь, разрешаю. Но чтобы рота у меня по струночке, понял?

— Так точно, ваше благородие. — Федосеев вытянулся, лицо его было сурово, преисполнено рвения, но вместе с тем выражало радость — наконец-то!

* * *

В шесть часов утра Федосеев стал делать роте утренний осмотр: руки, шея, уши чисты ли? Обмундирование в порядке ли?

Теперь Федосеев чувствовал себя при деле и на месте. Раньше, при Логунове, он что значил? Ничего. Звался фельдфебелем, а толку от его фельдфебельства не было никакого. А сейчас он всем покажет, что значит фельдфебель Федосеев!

— Сапоги чтоб у меня были начищены. Ваксу унтерофицерам найти и мне доложить. Поняли?

Потом вел роту на прогулку. Вел через каменные осыпи, распадки, изматывая солдатские силы. Он недумал, что эти силы пригодятся в близком бою, он делал привычное дело: наводил порядок, — а для этого нужно было солдат довести до полного отупения.

После вечерней переклички Федосеев опять вступал в свои права.

— Слушай мою команду, — кричал он зычным голосом. — Отделенные командиры… шаг вперед!

И когда отделенные выходили, Федосеев начинал муштровать роту:

— Направо! налево! кругом! лечь! встать! бег на месте! стой! Лечь! встать! направо! кругом! лечь! встать!

И так полчаса, час, доводя солдат до одури и следя, чтобы за каждую ошибку отделенный наносил виновному полновесный удар кулаком по лицу.

— Вы у меня будете солдатами, чертовы куклы! Командир роты приказал, поняли?

Наконец через несколько дней к утреннему строю пришел сам Тальгрен. Скомандовал «смирно», прищурившись, осмотрел строй и зловеще-спокойным голосом обратился к взводному командиру Куртееву:

— Кто этот мерзавец, что у тебя после команды «смирно» шевельнулся в строю? Скомандуй этому подлецу шаг вперед.

Куртеев скомандовал:

— Емельянов… шаг вперед…

Тальгрен сразу же после прихода в роту обратил внимание на Емельянова. Солдат поразил его своей мешковатостью. Конечно, мешковатость Емельянова была совсем не той мешковатостью, с которой по приезде в полк встретился Логунов. Теперь это был неуклюжий, но по-своему очень ловкий солдат, движения которого хотя с точки зрения строевой красивости и были нехороши, тем не менее отличались целесообразностью и экономностью.

— Ну, братец ты мой, — сказал Тальгрен, — у тебя не винтовка в руках, а дубинка. Так у меня не проживешь. У меня, братец, по струнке… Понял?

Огромный солдат стоял против тощего поручика и смотрел на него угрюмым взглядом.

— Ты и смотреть не умеешь, — сказал Тальгрен. — Разве так смотрят на офицера? Федосеев, чтоб к завтрашнему дню ты обучил его смотреть на офицера.

После этого разговора на душе Емельянова стало мрачно. В последнее время военную службу он понимал так, что она — дело не хуже и не лучше всякого другого, ее можно уразуметь и толково исполнять, а теперь военная служба снова предстала перед ним как дело, которое он никак не может ни понять, ни тем более исполнить.

Емельянов мрачно сидел в распадке на глыбе сухой, окаменевшей земли, когда его и Куртеева позвал Федосеев.

— Ну, Куртеев, — сказал фельдфебель, — ты слышал все и знаешь все. Теперь конец вашему цирку, Чтобы солдат был как солдат, понял? Учи.

— Господин Федосеев… — начал было Куртеев, но Федосеев крикнул:

— Не разговаривать, — привыкли, сукины дети! Учи!

И Куртеев стал учить.

Но если раньше, до боев, Куртеев мог с легкостью учить Емельянова, молодого солдата-деревенщину, солдатскому уму-разуму, то теперь, после совместных походов и боев, учить его стало необычайно трудно. Прежде всего потому, что Куртеев и сам потерял веру в то, что нужна вся эта премудрость. На войне солдат имел дело со смертью, и нисколько не помогало ему побеждать смерть умение по ниточке стоять в строю и «есть глазами» начальство. На войне требовалось другое, и этому другому обучал Логунов.

И Куртеев, опустив глаза, говорил торопливым, безнадежным голосом:

— Послухай, Емельянов, при ружейном приеме счет этот ведется на четыре… Делай раз… вот так… выпадаешь от сюды… Нога чтоб совершенно прямая, и сгибать ее не полагается.

— Ты что ж, не видишь, что он сгибает ногу? — крикнул Федосеев. — Что ты с ним, как с лялькой, цацкаешься? Ты ему говоришь одно, а он делает тебе другое. Ну, встать, Емельянов, как положено… Ну, делай раз…

Емельянов едва заметно качнулся во время приема с винтовкой.

Федосеев выпятил грудь и подошел к обучаемому:

— Как ты смотришь на меня, стерва?

Емельянов смотрел на него исподлобья, ненавидящим взглядом.

— Как он, сука, на меня смотрит? — сказал, оглядываясь, Федосеев. — Каторжник, а не солдат! А ну, веселей!

Емельянов стоял, сжав зубы, винтовка окаменела в его руках, а небольшие серые глаза точно вспухли.

— А ну, веселей… На кулак смотри!

Федосеев поднес к лицу Емельянова кулак.

— Веселей смотри на кулак. Что тебе ротный говорил!

Но Емельянов смотрел тем же смертным взглядом. Волна ярости хлынула в голову Федосеева. Крякнув, он со всей силой ткнул кулаком в лицо Емельянова.

Емельянов тяжело выдохнул и откинул голову.

— Не убирать головы, когда учат! — И Федосеев, пьянея от ярости, стал наносить удар за ударом.

— Ах ты господи, — бормотал Куртеев, — ведь я же говорил тебе, не сгибай, не шевелись…

Из носа Емельянова на рубаху бежала кровь.

— Утрись, — приказал Федосеев. — Учи!

Емельянов утерся рукавом рубахи, но кровь продолжала бежать. Он высморкался и вдруг, повернувшись, грузным шагом пошел прочь.

Федосеев даже сразу не собразил, в чем дело.

— Емельянов! Ты куда? Стой!

Но Емельянов не остановился.

Федосеев плюнул, сел на чурбан, лежавший у входа в палатку, и стал вынимать кисет. Он не знал еще, как отнестись к происшествию. Оно не вмещалось в его фельдфебельский ум.

— Видать, белены объелся, — сказал он наконец.

— Черт его знает, — пробормотал Куртеев, испуганный всем только что происшедшим.

Емельянов, окровавленный, пришел к своей палатке и сел. Его окружили. Корж кричал:

— Жилин, котелок с водой!

— Умойся, Емеля, чего ты… — уговаривал Жилин. — Кто это тебя так?

Емельянов вздохнул, взял котелок, умылся.

— Федосеев!

— А за что? — спросил Корж.

— Ну, чего спрашивать за что! — засмеялся Жилин. — Фельдфебель поднес тютю. На то он и фельдфебель.

Ночью Корж, Емельянов и Хвостов разостлали в стороне от остальных шинели и легли. Звезды уже высыпали на небо. Они были совсем близко от земли, они точно струились на сопки. Легкое зарево бивачных костров стояло над Ляояном. Тонкий вибрирующий скрип китайских арб и гулкий, по сухой дороге, стук армейских подвод доносились из-за перевала. Потом к этим звукам примешался гул подходившего тяжеловесного поезда. Пронзительно, точно рассекая воздух, свистнул паровоз…

На военной службе Емельянова избили впервые. Если б это случилось несколько месяцев назад, он к расправе отнесся бы как к неизбежному. На то она и солдатчина! Но сейчас он не мог совладать с собой и успокоиться.

И георгия сняли, и по морде надавали. А за что? Разве он свое солдатское дело плохо делал?

— Вот жизнь, — сказал он, поворачиваясь на живот. Сухая трава, днем без запаха, ночью источала едва заметный аромат. — Податься мне, видать, некуда: здесь японец норовит тебя убить да поручик с Федосеевым изголяются. В деревне барин, сукин сын, на все зарится.

Хвостов тоже повернулся на живот. Говорил неторопливо, задумчиво, точно размышляя с самим собой, о солдатчине, о городе, о деревне. О помещиках и о тех, кто владеет заводами, домами и лавками. Говорил о том, как живет крестьянин и как живет мастеровой. То, что он говорил, было Емельянову как бы все знакомо и вместе с тем незнакомо. Незнакомое заключалось в том, что все то, что видел и знал Емельянов, Хвостов видел с какой-то другой стороны, и это не только не вызывало в Емельянове протеста, но отвечало всем его помыслам.

Потом заговорили о солдатских делах.

— Чего надо требовать от начальника? — учил Хвостов. — Обращения на «вы». «Вы — Емельянов!», «Вы — Корж!» Когда офицер потеряет право «тыкать» солдату, он почувствует, что перед ним не серая скотинка, а человек! И цивильное платье! Кончил солдат службу, увольняется в город — имеет право идти в цивильном, и никто над ним не начальствует!

Солдаты кончили разговаривать далеко за полночь. Потом завернулись в шинели и отдались каждый своим думам. Хвостов думал о племяннице. Вчера наконец он увидел Катю. Девушка похудела, но возмужала. Тоскует без дела, маленькое дело не кажется ей делом, хочется ей сразу идти на штурм царизма. Первое время, говорит, ни о чем, кроме войны, не могла думать, а сейчас попривыкла и в душе растут возмущение и гнев. Вся Россия волнуется, неужели же вся моя работа в это время — слово на ушко одному да слово на ушко другому?..

Какая скорая да быстрая! Поругал ее за это…

Мешали комары, Хвостов закрыл воротником шинели лицо, оставив только скважинку для носа.

Емельянов лежал рядом. Он вдруг перестал чувствовать себя одиноким и успокоился. Он думал о том, как он вернется с войны и наведет дома порядок. Он не знал еще, как он будет наводить порядок, но ему казалось невозможным после всего того, что он здесь пережил и понял, опять с тоской и трепетом войти в свою избу и ломать голову над тем, как пропитаться с семьей на клочке земли.

Постепенно мысли его сосредоточились на решительном бое, который должен был разыграться, как только последние арьергардные части отойдут к Ляояну.

Ощущение силы и упорства передавалось от человека к человеку, С кем бы Емельянов ни встречался в эти дни, с людьми ли своего батальона, с солдатами ли других частей, у всех он встречал это торжественное настроение: русские собрались под Ляояном и Ляояна врагу не отдадут.

За сопками, в лощине, в палатке командира батареи капитана Неведомского долго горела свеча. Вставленная в патрон, в тихом безветренном воздухе палатки она горела ровно и ярко.

Мелким почерком Неведомский писал страницу за страницей. Он давно уже не писал стихов, — певучие строчки отступили на задний план перед мыслями, которые требовали точных формулировок.

Когда свеча сгорела наполовину, капитан потушил ее и вышел из палатки. В мерцающем разноцветном сиянии звезд он видел недалеко от себя деревню Маэтунь и высокую скалистую сопку над ней. За деревней тускло сверкала равнина, засеянная гаоляном и бобами. Пение цикад, ровное, ни на минуту не смолкающее, неслось оттуда. А Ляоян был невидим. Его закрыли пологие сопки и звездный свет, который, освещая, вместе с тем и скрывал.

Долго стоял Неведомский, прислушиваясь к ночи, схватившей обширные гаоляновые поля и сопки, крутыми гребнями уходившие к востоку.

 

Вторая глава

 

1

Логунов трясся в китайской арбе. Скоро линия железной дороги. Доберется до первой станции, а оттуда прямо в Ляоян.

Как случилось, что он не в плену?

Когда раны его несколько зажили, его отправили в Японию.

Он бежал на третью ночь пути. Конвойные улеглись в фанзе; у ворот, мурлыча песенку, стоял часовой. Потом голос его смолк, он прислонился плечом к стене. Спит или нет?

— Осторожно ступая, Логунов пробрался к тому месту в стене, где еще вечером заметил пролом. Выбрался на улицу, прислушался… пошел в темноту сначала медленно, потом быстрее. Деревня уже сзади. Шел две ночи, приглядываясь к сопкам, деревьям, которые подступали к самой дороге. Ухо его ловило шорохи, тонкий, едва различимый свист в чаще, бульканье тонкой струи воды, и все это было голосами ночной тишины, голосами, которые вдруг стали приносить Логунову новую, острую радость.

Он старался ступать мягко, но то и дело налетал на камни, проваливался в ямы.

В долине несколько раз маячило что-то похожее на деревни, но он торопился все дальше и дальше.

И вот сейчас он едет в арбе.

К полудню Логунов добрался до станции, устроился на тормозе товарного вагона и покатил в Ляоян.

С сопки открылся вид на долину Тайцзыхэ. Река выползала из-за горного отрога, на востоке сверкающей лентой огибала Ляоян и исчезала в море зелени на западе.

Там, туманная за далью, поднималась башня Байтайцзы; южнее, на левом берегу, сгрудились обозы, артиллерийские парки, тысячи белых палаток. Вдоль Фынхуанченской дороги протянулись бесконечные биваки войск, а прямо на юг виднелась Сигнальная гора.

… Он встретил своих солдат в узкой жаркой долине, марширующих поотделенно.

В стороне, на камне, сидел Тальгрен. Правофланговый Емельянов, сделав поворот левым плечом вперед, увидел офицера с перевязанной головой. Ему показалось, что это Логунов, но он не поверил.

— Бог знает что мерещится, — пробормотал он. — Жилин, взгляни-ка!

— Разговоры в строю, Емельянов! Сукин сын!

— Куртеев, поручик…

— Что поручик? — Куртеев тоже увидел поручика.

Логунов медленно направлялся к отделению.

— Взвод, смирна-а! — вдруг неистовым голосом, совершенно забывая про Тальгрена, заорал Куртеев.

— Здорово, братцы! — сказал Логунов.

Он что-то еще говорил, но солдаты его не слушали: они рявкнули «здравия желаем, вашбродь» так, как не рявкали генералу.

— Живы-здоровы, молодцы?

— Вашбродь, дозвольте! — кричал Емельянов.

Строй нарушился, Куртеев оглянулся на Тальгрена.

Командир роты поднялся со своего камня и медленно шел к Логунову.

Офицеры обменялись рукопожатиями, Тальгрен сказал: «С чудодейственным!» — и Логунов, помахав рукой солдатам, пошел искать Свистунова.

Свистунов несколько секунд молча смотрел на Логунова.

— Воистину воскресе! — бормотал он, обнимая его.

… Потом обедали в палатке Свистунова, вспоминали о пережитом, испытанном, к концу разговор перешел на Ляоян. По словам Свистунова, знаменитые ляоянские укрепления, которые столько месяцев возводились инженером Величко и на которые столько возлагалось надежд, не стоили ничего.

Передовые позиции растянуты на двадцать пять верст, от линии железной дороги по Тайцзыхэ. Здесь три позиции: Маэтуньская, Цофантуньская и Кавлицуньская. Но две последние не годятся никуда. Солдаты, вместо отдыха перед боем, день и ночь роют окопы! Старые, приготовленные еще до похода 1-го корпуса к Вафаньгоу, недостаточны и потому, что армия выросла, и потому, что место для них выбрано неудачно: японцы, заняв сопки к востоку от города, могут не только безнаказанно расстреливать тех, кто в окопах, но и спокойно к ним подойти, потому что позиции изобилуют мертвыми пространствами. Кроме того, оказалось, что окопы неполного профиля.

Приподнятое состояние Логунова, особенно усилившееся после встречи с ротой, поблекло от рассказа Свистунова.

— Легкомысленны и в легкомыслии своем неисправимы, — сказал капитан. — Величко-то — инженер! Генерал! Профессор инженерной академии!

После обеда получили приказ ломать гаолян от позиций полка до деревни Маэтунь.

Ломать гаолян надо было давно, но как-то случилось, что ломать его было некому: солдаты рыли окопы, каменистый грунт плохо поддавался лопате, палило солнце, люди выбивались из сил. Где тут было думать еще о гаоляне! Некоторые командиры поставили ломать гаолян китайцев. Но китайцам не нравилось истреблять свои поля, и дело почти не двигалось.

Во главе ломщиков шел Емельянов. Он быстро приспособился к этой своеобразной полевой работе. Стебель высотой в полторы сажени он надламывал в трех четвертях аршина над землей и ловко пригибал к земле, направляя в сторону неприятеля. Идти по такому полю было невозможно.

— В чем дурак, а в чем умен, — сказал Федосеев, осмотрев его работу, и приказал всем делать так.

До самого вечера ломали гаолян. Впереди поднимались горы, уже занятые противником. Даже как будто дымки костров различал в бинокль Логунов. Веял прохладный ветер, и, чем ближе было к вечеру, тем он становился прохладнее и приятнее. Оглядываясь на Ляоян, Логунов видел над ним мутную дымку пыли: по всем дорогам от Ляояна к передовой шли войска.

Уже вечером он отправился искать 17-й лазарет, но лазарет менял расположение, и Логунову не удалось обнаружить его следов. Огорченный и разочарованный, поручик зашагал на батарею Неведомского.

Артиллерийские позиции занимали обратные склоны холмов между передней линией и главными позициями.

Внимательно осматривал он главные позиции, и они представлялись ему достаточно серьезными. Начинались они на правом берегу Тайцзыхэ фортом у деревни Хауцзялинцзя, тянулись полукругом к югу от Ляояна и упирались своим левым флангом в Тайцзыхэ у деревни Эфа — восемь фортов, восемь редутов.

Между Ляояном и передовой были разбросаны стрелковые окопы, назначенные задерживать прорвавшегося противника, а также прикрывать расположенные здесь батареи.

Логунов еще издалека на окопчике увидел Неведомского и Топорнина.

— Не пугайтесь меня, — сказал он им, подойдя сзади.

… Сидели на косогоре. Логунов рассказывал о бое в ущелье, о японцах, которых он близко видел в плену.

— Вася, — спросил он под конец Топорнина, — а помнишь японскую девушку, которая на вечере в ремесленной школе читала «Буревестник» Горького? О ней ты что-нибудь узнал? Кто она? Не оправдались мои подозрения?

— Твои подозрения в шпионстве?! — засмеялся Топорнин. — Друг мой, я встретился с ней. Это свой человек. Но судьба ее сложна, сложна… Но я надеюсь… у меня, понимаешь ли, есть соображения…

Логунов засмеялся:

— Ты что-то путаешься в словах, Вася!..

Топорнин улыбнулся:

— Представь себе, запутался… Впрочем, скажу тебе чистосердечно: душой она не менее прекрасна, чем лицом!

… Отсюда, со склона сопки, обращенного к Ляояну, видна была железнодорожная станция и полотно, убегавшее на север. Офицеры смотрели в бинокли.

Какая-то толчея наблюдалась на станционных путях. Несколько составов подходило с севера, но еще большее количество готовилось к отправке на север.

— Странно, — сказал Логунов, — к Мукдену как будто идут не пустые составы, а груженые.

Над Ляояном, в постоянном над ним облаке коричневой пыли, садилось солнце. Садилось огромное, расплющенное, багровое.

 

2

Вечером в распоряжение полка прибыла пулеметная рота, Свистунов, узнав, что ротой командует старый его сослуживец капитан Сурин, отправился поглядеть на пулеметы.

Пулеметы были заграничного происхождения, новенькие, и солдаты-пулеметчики тоже были новенькие, опрятные, какие-то самоуверенные солдаты. Они и честь отдавали иначе, с сознанием собственного достоинства.

Сурин отвел Свистунова в сторону и спросил:

— Что японцы — действительно так сильны?

— Мирон, японцев можно бить. Я бил их своим батальоном.

— Ну, тогда я от тебя не отстану.

Назад Свистунов пошел через вершину Сигнальной горы.

В сизой скале, в нише, приютилась небольшая кумирня. Цветные лоскутки на полу, чашечка с почерневшими зернами риса около решетки. Когда-то на Сигнальной горе было тихо и пустынно, изредка заходили сюда окрестные жители положить лоскуток в дар горному духу. Над кумирней, на вершине сопки, торчала будка телефонной станции. Саперы рубили вторую будку.

Западные отроги Сигнальной огибала железная дорога, пропадавшая через три версты в скалистом ущелье. Там лежала деревня Гудзядзы. За деревней темнели поля гаоляна, чумизы, бобов.

Ближайшую сопку на восток изрезывали коричневые ленты окопов. Невысокие вершины и седловины указывали общее направление хребта к северо-востоку, туда, где, очевидно, сосредоточил свои войска Куроки. Там дымились биваки казачьих и японских передовых частей. И там была долина Тайцзыхэ, какие-то речки и ручьи, и над ними уже тянулись туманы.

С Сигнальной к Ляояну спускалась широкая военная дорога, с блиндажами для начальства по обе стороны.

Едва Свистунов пришел в батальон, как его вызвали к Ширинскому.

У палатки командира полка на складном стулике сидел Гернгросс и объяснял Ширинскому и командирам батальонов положение дивизии и задачи полка.

Полк не должен был подпустить японцев к деревням Маэтунь и Гудзядзы.

Гернгросс говорил обстоятельно и, кончив, спросил, все ли понятно.

— Все совершенно понятно, ваше превосходительство, — отозвался Ширинский, — кроме одного, весьма важного обстоятельства, Будет ли прикрыт наш правый фланг?

— Утешу вас, полковник: вправо и позади вашего правого фланга стоит генерал Самсонов с девятнадцатью сотнями казаков, а на одной линии с вами, верстах в восьми, одиннадцать сотен Мищенки. Поэтому ужинайте спокойно, а воюйте еще спокойнее.

Генерал пожал руку Ширинскому. Адъютант побежал за генеральским конем.

— Господа, — сказал Ширинский, когда Гернгросс уехал, — нам выпадает честь оборонять самый ответственный участок — Сигнальную гору, местопребывание командира корпуса. Кроме того, имейте в виду, наш правый фланг — деревня Гудзядзы — в то же время правый фланг всей ляоянской позиции. Туда сейчас же отправятся первый батальон и пулеметная рота.

Он нашел глазами Свистунова и сказал:

— На вас, капитан, я надеюсь.

«Надеешься, а подполковника где-то там придерживаешь», — подумал Свистунов.

— Вот, Коля, — сказал он Логунову, — хотел завтра отпустить тебя на целый день для выполнения твоих сердечных обязанностей перед Ниной Григорьевной, да уж увидитесь потом, после боя… И скажу в утешение: после боя будет приятнее.

В деревне Гудзядзы улицы имели направление с юга на север, что было удобно для подхода резервов. Деревню окружали плотные глинобитные стены с низкими толстыми башнями по углам. Фанзы и сараи тоже отделялись друг от друга земляными стенами.

— Ты присматривайся, Сурин, с точки зрения твоих пулеметов, — наставлял Свистунов. — Надо их поставить так, чтобы они уж всю службу сослужили. По правде говоря, ты из них стрелял?

— Будь спокоен.

— И пулеметы настоящие, бьют по цели и поражают ее?

— Будь спокоен, Павел.

— Тогда я счастлив, прямо счастлив, Мирон! Ты был бесшабашной головой. Командир пулеметной роты, по-моему, и должен быть разбойником.

Деревня была большая, пустая. Ветер гулял по брошенным фанзам, врываясь через открытые двери и выставленные рамы.

Батальон уже входил в Гудзядзы. Перед выступлением Логунов был у себя в полуроте. Он снова принял свою старую полуроту, оказавшись, таким образом, в подчинении у Тальгрена. Солдаты неторопливо готовились к походу. Всякие его размышления о том, правильна война или нет, вызвана необходимостью или преступными действиями правительства, отступили на второй план.

Для Логунова было ясно: здесь наконец разрешится то невыносимо томительное состояние, которое создавалось с начала войны. Он знал, что победы жаждут те, к кому он не мог относиться приязненно, но вместе с тем поражение отзовется горечью во всем русском народе.

— После Тхавуана, ваше благородие, — сказал Корж, — я так думаю, что мы его разобьем. Почему не разбить? Ведь били же.

— Командующий сам поведет армию, — сказал Жилин. — Говорил мне об этом ординарец из штаба полка. А раз поведет Куропаткин, то победит, потому что он всегда побеждал, и турок бил, и еще кого-то бил. Бил вдребезги. Японцы же если и били наших генералов, так других, а Куропаткина — ни разку…

В той свободе, с которой теперь разговаривали с ним солдаты и которая пришла как-то сама собой, Логунов находил глубокое удовлетворение. А ведь еще недавно стена стояла между ними.

Батальон пришел в Гудзядзы уже в темноте. Слышались возгласы унтеров, фельдфебелей, команда офицеров. Но вот загорелся костер, второй… яркие костры из гаоляновой соломы. Высокий свет костров поднялся над улицами, дворами и стенами Гудзядзы.

Рота быстро приспособила под оборону стену. В верхней кромке пробили бойницы; чтобы подниматься к ним, насыпали землю.

Когда все было кончено, Куртеев распорядился:

— Спать!

— Ты, Емеля, рядом со мной ложись, — сказал Жилин. — Думаю я о солдатской жизни; и чем, думаю, она легка? Солдатская жизнь тем легка, что есть приказ и солдат исполняет приказ. А что и почему — его не касается, Это уже господ офицеров касается.

Он устроил голову на соломе и закрыл глаза. В бою он решил быть рядом с Емельяновым, Все-таки человек-скала.

Подбросив в костер соломы, улегся и Корж.

— Между прочим, на Тхавуане я рассмотрел японское обмундирование, — сказал он. — Как все изготовлено… ну, тщательно-тщательно. И из какого, Емеля, материала добренного! Поясной ремень. Желтенький, широконький и шелковой желтой ниткой прострочен. А фляга легкая, и в ней вода с вином. На ногах сапог нет — башмаки. Посмотрел я башмак: подбит гвоздями. В таких башмаках можно лезть на любую скалу, не соскользнешь. На боку у него корзиночка с рисом. Ловко все. Очень мне понравилось. Ничего лишнего. Где же, думаю, у них вещевые мешки, шинели да палатки? Видать, кто-то за ними все это таскает. И между прочим, обнаружил я еще один предмет, у нас совсем невиданный.

Как бы почитается в женском обиходе. Привязан на белом шнурочке веерок. Жарища была страшная. Попробовал я этим веерком… Братцы мои, жить можно! Заботливое у них начальство. Вот, Хвостов да Емеля, нам бы с вами по веерку.

— Корж! — крикнул Куртеев. — Был приказ спать…

— Спать так спать, — пробормотал Корж.

Костер потухал. Все явственнее проступали звезды, и куда то в тень уходили крыши фанз, стены и одинокая ива в углу двора.

 

3

Торчинов чистил револьвер на ступеньках крыльца небольшого домика, в котором жил Куропаткин.

— Ты что же расположился на самой дороге? — спросил Алешенька Львович.

— Никого не велено пускать.

— И меня?

— Только тебя. — Торчинов подвинулся.

Куропаткин крупными шагами ходил по комнате.

— Вы мне нужны, Алешенька Львович. Сейчас мы с вами заготовим приказы, и вы проследите, чтобы они своевременно дошли по назначению.

Алешенька сел за столик. В вагоне Сахарова, стоявшем на отдельной ветке, шагах в двадцати от куропаткинского домика, шторы были спущены — ведь там молодожены! Алешенька вспомнил, как Куропаткин на днях сказал ему задумчиво:

— Вот, Алешенька Львович, каков русский человек: война, завтра-послезавтра решительное сражение, а у него медовый месяц!

Куропаткин еще раз прошелся от стены к стене. По его быстрым движениям, по сжатым губам, по частому разглаживанию левого уса Ивнев увидел, что Куропаткин взволнован.

Алешенька тоже взволновался. Все, что было до Ляояна, казалось ему как бы прологом того, что должно быть под Ляояном. Все сомнения его отступили перед вновь вспыхнувшей верой в Куропаткина.

Куропаткин недавно, вернувшись из поездки в одну из дивизий, сказал ему:

— Я чувствую, Алешенька, — дух нашей армии крепнет с каждым днем. Солдаты и офицеры ждут не дождутся решительного сражения.

А иностранным корреспондентам в тот же день он заявил:

— Сейчас у нас превосходство в силах, мы отбросим японцев и, опираясь на ляоянские укрепления, будем наступать. Судьбы войны в наших руках. Моему другу маршалу Ойяме я испорчу настроение.

Он говорил своим ровным глухим голосом и слегка улыбался, как улыбаются люди, знающие про себя нечто очень приятное для всех.

«Все будет хорошо, — подумал Алешенька Ивнев. — У нас двести десять боевых батальонов, сто пятьдесят семь сотен и эскадронов, шестьсот сорок четыре орудия. К Ляояну уже подходят эшелоны 1-го армейского корпуса. Мы значительно превосходим в силах японцев».

Командующий взял со стола бумагу, протянул Алешеньке:

— Вот список частей, заготовьте конверты с адресами.

Не садясь, он стал писать на большом плотном листе крупными буквами. Исписал весь, взял второй, исписал половину, передал Ивневу.

Алешенька стал снимать копии с приказов. Куропаткин не любил, чтобы это делал Шевцов. Это были приказы дивизиям, бригадам, батальонам отправляться в разные места на северо-запад и на юго-восток прикрывать фланги армии.

Куропаткин писал быстро, Алешенька едва успевал переписывать. Мелькнула мысль: «Ни с кем не советуется, даже с Сахаровым. Это, пожалуй, хорошо. Куропаткин есть Куропаткин».

Еще пять приказов, Все о том же. Полк за полком, батальон за батальоном уходили прикрывать фланги армии. И вдруг мелькнула мысль. Сначала она показалась нелепой: «Что же получается? Чуть ли не вся армия уходит прикрывать свои фланги?!»

Он стал торопливо подсчитывать, сколько сил уйдет бездействовать на фланги. Он почувствовал, как приказы стали двоиться и троиться в его глазах, сердце забилось. Чувствуя, что вдруг из уверенного, радостно взволнованного состояния он попадает в какую-то пучину, где обретают силу все его сомнения, он сказал дрогнувшим голосом:

— Ваше высокопревосходительство! Простите, что же это такое?

— Что, что, Алешенька? Дважды в одну и ту же часть?

— Ваше высокопревосходительство, я только что подсчитал: у нас для непосредственного участия в бою остается только восемьдесят батальонов и двести семьдесят орудий. Это из двухсот десяти батальонов! То есть на поле боя мы будем не в два раза сильнее японцев, а в два раза слабее. Ваше высокопревосходительство, простите, мне вспомнились слова Наполеона… Наполеон, помните, сказал: «Мне обыкновенно приписывают больше таланта, чем моим противникам. Тем не менее накануне каждого сражения с моими противниками, которым я привык наносить поражения, я все же сомневаюсь, достаточно ли у меня войск, и не пренебрегаю поэтому никакими малыми силами, которые я могу притянуть».

Куропаткин внимательно посмотрел на своего адъютанта:

— У вас отличная память, Алешенька… Но я… я — не Наполеон.

Последние слова он сказал не с горечью, не со смирением, а с какой-то даже гордостью. Точно, не обладая полководческим талантом Наполеона, он обладал чем-то другим, более важным.

— Ваше высокопревосходительство, однажды вы привели слова Скобелева: «В случае победы никто в тылу не посмеет шевельнуться. Не заботьтесь излишне о тыле и флангах…»

— Повторяю еще раз, у вас отличнейшая память… Но запомните: Скобелев мог рисковать. Он мог проиграть сражение. Я не могу проиграть.

У Алешеньки чуть не сорвалось: «Но сколько сражений мы уже проиграли!»

Куропаткин откинулся в кресле и погладил ровно обстриженную бороду:

— Я с вами всегда откровенен, Алешенька, и рад, что и вы откровенны со мной. Послушайте меня. У каждого человека свои особенности. Один побеждает потому, что он беспредельно отважен, хотя, скажем, и не совсем умен. Он бросается очертя голову, бросается вопреки всем и всему — и побеждает. Это талант? Может быть, талант. Но такому таланту я завидовать не буду. Другой побеждает каким-то песьим верхним чутьем. Увидит расположение противника, получит данные о нем или даже не получит, но постигнет что-то свое, идет в бой и побеждает. Он может победить десять и двадцать раз. Таким отчасти был Наполеон. Кроме того, Наполеон обладал вдохновением, то есть, говоря прозаически, умел мгновенно рассчитать. Но я такому таланту, Алешенька, тоже не завидую. В конце концов, верхнее чутье может изменить, вдохновение, то есть мгновенный расчет, — допустить ошибку, гипноз его исчезнет, и полководец терпит поражение.

Куропаткин говорил медленно. Голос его звучал тяжело, почти сурово. Должно быть, он не раз думал над тем, о чем говорил.

— Я должен победить иначе. Я должен победить при помощи тех способностей, которые отпущены мне. Не мгновенным, а кропотливым, исключающим всякие ошибки расчетом. Обладая этой способностью, полководец рано или поздно поставит своего противника на колени.

Глаза его заблестели. Он был уверен в себе, это было несомненно для Алешеньки.

— Вы все мечтаете о переходе в наступление, — сказал Куропаткин, — и считаете, сколько батальонов у нас и сколько у японцев. Одни говорят, что у японцев много, другие — что у них не так много. Но сколько бы у них ни было, имейте в виду, Алешенька, батальон японский внушительней нашего. Он превышает наш по количеству штыков, японские солдаты лучше наших приспособлены к местным условиям. Они вооружены горной артиллерией и пулеметами. А у нас? Много ли у нас пулеметов? Горной артиллерии нет. А полевая имеет только шрапнель. Если мы завтра перейдем в наступление, чем прикажете разбивать японские укрепления?

Алешенька молчал и смотрел на Куропаткина. Никогда еще Куропаткин не говорил с ним так откровенно. Маленькие глаза его сверкали несомненной злостью. Он точно хотел сказать: «Разве вы не понимаете разницы между мной и Ойямой? Ойяму поддерживает вся страна, а мне нужно бороться не только с японцами, но еще вести отвратительную борьбу у себя, в Петербурге. И эта борьба, которую я веду в Петербурге, может быть, важнее для меня победы или поражения на полях Маньчжурии…»

От этого блеска глаз, от этого глухого, тяжелого голоса Алешенька вдруг почувствовал себя глупеньким и слабеньким. Сначала ему казалось странным, почему Куропаткин отступает к Ляояну, позволяя сойтись сюда Оку, Нодзу и Куроки — всем японским армиям. Ведь это же Седан?! Потом он решил, что, опираясь на сильные укрепления, Куропаткин хочет тут, под Ляояном, уничтожить все японские армии. Сейчас он перестал что-либо понимать. Он вдруг понял, что Куропаткин не считает готовой для наступления русскую армию, что он очень зол и что неизвестно, что будет с Ляояном.

Уже глубокой ночью выехал Алешенька проследить движение приказов. Торчинов спал в маленькой комнате. Куропаткинский поезд тонул во мраке. Но окна многих домов были освещены, во дворах горели костры, арбы и повозки запруживали улицы: на них спешно грузилось штабное имущество.

Алешенька знал, что Куропаткин решил отправить из Ляояна кое-какое имущество, но то, что он увидел сейчас, было не кое-какое имущество. Увозилось все! Эвакуировались все тылы! А разве армия может быть боеспособной без своих тылов?

Просторный дом иностранных корреспондентов, всегда до глубокой ночи озаренный, был темен. Ивнев заехал в открытые ворота: ни коней, ни бричек. Дом пуст.

Корреспонденты не поверили Куропаткину, что судьба войны в его руках. Впрочем, смешно было верить, если рядом с ними эвакуировались все отделы штаба.

Алешенька почувствовал стыд, точно его уличили во лжи. Что, если войска узнают об этом бегстве? Предусмотрительность это или трусость?

Он не знал, что некоторое время назад у командующего был штабс-капитан Проминский. Сообщенное им страшно обеспокоило, но вместе с тем и обрадовало Куропаткина. Когда он узнал, что случилось то, чего он опасался, сразу стало легче; пропало угнетающее чувство неизвестности, опасность стала явной, с ней уже можно было бороться.

Штабс-капитан Проминский сообщил, что двадцать девятого августа два японских батальона перешли у Саканя Тайцзыхэ.

Два батальона — не много… Но за двумя батальонами кроется план, направленность, вся армия Куроки!

Алешенька не знал, что Куропаткин не только заготовил диспозицию об отступлении, но и отдал соответствующие распоряжения тылам армии.

В штабе Ивнев познакомился с диспозицией на завтра. Войскам не ставилась задача разбить и отбросить противника. Армии предлагалось дать противнику отпор.

Отпор! То есть нечто половинчатое, нечто осторожное. Ни в коем случае не напряжение всех сил.

И в эту минуту он забыл все то, о чем ему говорил Куропаткин. Он возмутился.

— Почему нет решимости победить или умереть? — шептал он. — Победить или умереть!.. Господи, как просто и как хорошо… И как ужасно все это хитроумничанье.

Он вернулся в домик командующего под утро. В первых слабых лучах рассвета чуть заметно шевелился над черепичной крышей георгиевский флаг.

Торчинов лежал на полу, завернувшись в бурку. Поднял голову.

— Кто здесь?

— Это я, Торчинов.

— Ты, поручик? Поди-ка сюда.

И когда Алешенька наклонился к нему, сказал:

— Командующий будет завтра лично командовать. Рано утром поедем туда…

Торчинов махнул в сторону передовой.

— Скорее ложись.

Алешенька растянулся на бурке.

 

4

Логунов проснулся от гула орудий и сел на соломе. Тальгрен еще спал. Едва занимался рассвет. Было четыре часа. Денщик принес офицерам начищенные сапоги.

— Ваше благородие, самоварчик…

Тальгрен потянулся, ответил:

— Не до чая, Севрук.

Продевая под погон портупею, Логунов вышел во двор. Канонада усиливалась. И по тому, как она началась сразу, и как в бой сразу же ввязались ружья, и ружейный огонь временами достигал крайнего напряжения, ясно было, что началось генеральное сражение.

Рота уже поднялась. Солдаты выстраивались вдоль узкой улицы, показался командир батальона.

— Смирна-а!

Свистунов сказал негромко, но так, чтобы слышали все:

— Я не буду здороваться с ротой, — возможно, японцы вблизи деревни, не надо привлекать внимания. Где командир роты?

Тальгрен бежал по улице.

— Занимайте позиции, Имейте в виду: батальон отсюда не отступит.

Свистунов исчез в предрассветных сумерках. Логунов тихо поздоровался со своей полуротой. Солдаты так же тихо ответили.

Тальгрен подошел к Логунову. Закурил. Вчера вечером Логунов посоветовал ему освободить солдат от вещевых мешков и прочей выкладки. — Э, Николай Александрович, — сказал Тальгрен, — стоит ли?.. Шинели, скатки!.. Телега сорвалась с обрыва и падает в реку… Когда-то мы с вами поссорились, давно это было… Вы думаете, я вас не узнал? Узнал! Все эти ссоры — вздор! Жизнь не стоит того, чтобы, живя, ссориться из-за чего-то. Оскорбления, честь — все вздор. Все проходит. Да-с, вчистую — и ничего не остается.

Сейчас Тальгрен казался Логунову далеким от всего происходящего, смотрел поверх фанз и, разговаривая, не задерживался взглядом на собеседнике. Говорил тихим, глухим голосом.

А люди были спокойны. Они не делали лишних движений, не откашливались, не смотрели в сторону неприятеля.

На соседнем участке завязалась жаркая перестрелка… Значит, японская пехота близко. Штурмуют.

— Время выступать! — сказал Логунов.

— Время, время, — согласился Тальгрен и повел роту.

Стрелки заняли места у бойниц, оставшиеся внизу спрашивали:

— Ну, что там?

— Не видно его пока…

Логунов тоже взобрался на стену. Вершина горы Маэтунь, высокая, коническая, розовая от восходящего солнца, вся была в белых кудрявых облаках шрапнельных разрывов. В бинокль поручик разглядел группу всадников, неспешной рысью двигавшихся по склону горы: Штакельберг ехал к войскам! Это по нему стреляли японцы. Логунов вспомнил Штакельберга под Вафаньгоу, когда генерал вернулся в свой штаб раненный, потеряв коня. От спокойствия всадников, от их неторопливости у него стало хорошо на душе, он сказал Емельянову, припавшему плечом к стене:

— Емельянов, вот мы опять с тобой воюем…

— Так точно, вашбродь… слава богу, вы живы…

На участке было почти спокойно. Изредка рвалась шрапнель. Но это была заблудившаяся шрапнель. Изредка свистели пули. Но это были шальные пули. Федосеев решил, что минута подходящая, и распорядился варить чай.

Винтовки прислонили к стене, вещевые мешки и скатки сложили. Солдаты сидели под стеной, и по их сосредоточенным лицам, по цигаркам в пальцах, по неторопливому разговору Логунов опять почувствовал, что в роте все благополучно.

Он решил пойти взглянуть, что делается у соседей — пулеметчиков, но тут увидел толстого полковника, вылезавшего, из пролома в стене. Пролом был узок, сухая земля засыпала фуражку и китель полковника.

— Господин поручик, кто здесь старший?

— Поручик Тальгрен.

— Я, видите ли, хочу принять участие в бою, — торопливо объяснял полковник. — Я полковник Вишневский… на сей день без полка… Может быть, слышали? Так случилось…

Он хотел улыбнуться, мясистые щеки его дрогнули, губы тоже, но улыбки не получилось; глаза его смотрели растерянно.

— Поручик, — обратился он к подошедшему Тальгрену. — Я — Вишневский. Может быть, знаете? Так получилось…

— Так точно, — сказал Тальгрен.

— Я солдат, решил, что не могу сегодня сидеть сложа руки. Я недурно стреляю, я охотник. Могу командовать взводом.

— Но имею ли я право?

— Э, поручик, имеете ли вы право?! Вы — русский офицер, и я русский офицер. Неужели для меня еще нужно специальное право? В свое время я отлично командовал взводом Я был лучший командир взвода в полку.

Вишневский вынул платок, вытер лицо, шею.

Тальгрен прошел во 2-й взвод:

— Братцы, нашей роте выпала честь. Полковник хочет воевать вместе с нами. Не ударьте лицом в грязь…

Логунов наблюдал, какое впечатление произведут слова поручика. Хотя солдаты не могли понять, почему полковник будет воевать со взводом, но слова Тальгрена произвели на них хорошее впечатление. Они дружно гаркнули «рады стараться», заулыбались, подтянулись. Вишневский немедленно познакомился с людьми, сказал им несколько слов, солдаты засмеялись.

«По-видимому, действительно отличный командир взвода», — подумал Логунов.

Долину, где вчера 1-я рота ломала гаолян, прикрывала от деревни пологая сопка. Теперь по долине наступали японцы, там возник бешеный ружейный огонь. Ни залпов, ни тем более отдельных выстрелов не было слышно. Слитный гул, напоминавший удары прибоя, то накатывался, то откатывался.

Свистунов окликнул Логунова:

— Получается чепуха: японцы обходят нас с правого фланга.

— Но каким же образом? Там же Самсонов и Мищенко.

— Говорят, Мищенко по приказу Куропаткина отступил. А что касается Самсонова… встретил тут я одного штабного, говорит: еще ночью Куропаткин расформировал отряд Самсонова.

Небритое лицо Свистунова было красно.

— В общем, черт знает что… Формирования, расформирования… оперетка, ей-богу! Сурин — молодец. Только что был у него. Ширинский прислал ему записку, этакую вежливенькую: «Не найдет ли возможным капитан Сурин открыть огонь из пулеметов?» Понимаешь, этакое: «не найдет ли возможным?» Капитан Сурин, башибузук и вместе с тем прехладнокровная бестия, отвечает ему в тон: «Капитан Сурин не находит возможным открыть огонь, ибо если командиру полка с горы и видны японцы, то ему, командиру пулеметной роты, не видно ни черта. По правилам стрельбы из пулеметов лучшая дистанция — тысяча шагов по прямой цели». И не стреляет, молодец. Когда подойдут японцы, он их угостит… Эге! — сказал Свистунов.

Над улицей, шлепаясь в земляные крыши и стены домов, засвистели пули.

— Это уже по нас!

Он тронул коня.

Обстрел усиливался. Откуда же стреляют? Из гаоляна? Вероятно, из гаоляна, которого так и не успели ни скосить, ни обломать. Огонь невидимого врага плохо действовал на солдат. Вон Жилин прижался к стене. Еще несколько человек присели на корточки… Скверно, такое настроение заразительно.

Логунов еще не успел придумать, чем бы отвлечь внимание солдат, как полковник Вишневский вышел на середину улицы, на самое опасное место, по которому то и дело пролетали пули, снял фуражку, посмотрел на небо. Небо затягивали облака.

— Эка парит! — крикнул полковник. — Быть дождю!

— К вечеру обязательно будет… — в тон ему отозвался веселый голос Коржа.

Полковник спокойно стоял посреди улицы, разглядывал облака, которые, широко стелясь, летели над деревней, и обмахивался фуражкой, точно ничего особенного не заключалось в свисте пуль, в глухом шлепанье их в стены.

Аджимамудов подошел к полковнику:

— Я тоже думаю, к вечеру брызнет. Под дождичком японцам не так-то легко будет наступать.

— Какое «наступать!» — засмеялся Вишневский. — Только и думай о том, чтобы ноги вытягивать из грязи.

«Полковник — молодец», — подумал Логунов. Ему хотелось поблагодарить его, сказать: «Спасибо, господин полковник». Но ведь не мог он, поручик, благодарить за службу полковника! Он только взглянул на нею и улыбнулся.

В это время японцы начали артиллерийский обстрел деревни, холмов за деревней, где, по их мнению, скрывались русские резервы, и всего пути к Сигнальной горе.

Обстрел начался сразу. Сразу ударили сотни орудий. Черный и желтый дым от разрывов шимоз медленно поднимался в безветренном воздухе, зловещей шапкой накрывая деревню. Удушливый запах газов пополз по улицам.

Залпы русских батарей совершенно потонули в грохоте японских пушек и разрывов шимоз.

В корпусе сейчас пятьдесят шесть орудий. Сколько же выставили японцы? Вдвое, втрое больше? Главный удар они наносят именно по корпусу!

Но Логунов недолго терялся в соображениях. Рота получила приказ поддержать 2-й батальон подполковника Измайловича, который вел в гаоляне бой с обошедшими его японцами.

— Как будете строить роту? — подошел к Тальгрену Логунов.

— По уставу.

— Если мы будем наступать густыми цепями, нас расстреляют!

— Оставьте! Я про это слышал.

Вышли из деревни. Тальгрен построил роту в боевой порядок.

Впереди скученными цепями при интервале в шаг шли 1-й и 2-й взводы.

3-й и 4-й, образуя группу поддержки, двигались на некотором расстоянии сзади.

Деревню с этой стороны омывал глубокий ручей. Мутная вода катилась вровень с берегами.

— Вашбродь, — обратился Емельянов к Логунову, — садитесь на меня, перенесу, а то весь намокнете…

— Я уж и так мокрый от пота. — Поручик первый вошел в воду.

Японцы еще не заметили движения роты. А может быть, и заметили, но ждут, когда русские поднимутся на насыпь.

Тальгрен шел сбоку, высокий, тонкий, спотыкаясь на кочках. В эту минуту Логунов почувствовал, что ненавидит его. Ненавидит так, как некогда в Мукдене, когда тот пьяный вышел из номера и, прикрыв веками воспаленные глаза, вызвал его на дуэль. Тальгрен шел, поминутно оглядываясь. Должно быть, ждал огня сзади.

«Хотя бы бегом на эту насыпь», — подумал Логунов.

И сейчас же над ротой стала рваться шрапнель.

Люди падали… Люди, которых он так берег, которых нужно беречь, которых нельзя губить! Тальгрен идет, вдавив голову в плечи, но все тем же размеренным шагом. Вишневский снял фуражку. Почему снял? От волнения или для того, чтобы показать, что и этот обстрел не страшен? Почему так ровно ведет Тальгрен свою роту? Ведь даже и этими цепями можно перебегать и залегать. Не умеет он! Проклятое, страшное слово «не умеет». Чему учились эти царские офицеры?! Полтора десятка солдат лежат на косогоре насыпи. Ранены, убиты?

Логунов перепрыгнул через рельсы и стал спускаться. Навстречу из гаолянового поля раздались винтовочные залпы. Рота оказалась между двух огней. Группы поддержки вливались в поредевшие цепи, потери росли. Тальгрен показался на насыпи, фуражки на его голове не было. Он выхватил из ножен шашку и неловко помахивал ею. Рядовой Зверев, шедший рядом с Коржом, упал на бок. Японцы расстреливали 1-й взвод. На лицах солдат появилось томительное смертное выражение.

Кровь ударила в голову Логунову. Забыв все, не думая о том, что рядом командир роты, он остановился, взмахнул шашкой и во всю силу голоса крикнул:

— Рота! Слушай… вправо, по линии… в цепь!

Команда была привычна. Казалось, в ней не было ничего нового, но ее подал голос Логунова, знакомый каждому, и поэтому команда означала иное.

Солдаты рассыпались в цепь с большими интервалами.

Тальгрен поднял голову. Он ничего не успел ни сказать, ни предпринять: рота во мгновенье ока растаяла.

От пассивных, угнетенно шагающих людей не осталось и следа… По двое, по трое они перебегали, падали животом на землю, ползли и били из винтовок по гаоляну. Выпустив обойму, другую, вскакивали, бежали вперед и снова ползли. И все это так стремительно, что Тальгрен растерялся. Несколько минут он один стоял посреди этого ожившего, взволновавшегося поля, пока наконец какой-то солдат не рванул его за руку:

— Вашбродь, ложись!

Тальгрен невольно опустился на колено, потом лег, потом пополз, сам не понимая, как он делает то, над чем смеялся.

Рота приближалась к сопочке, которая поднималась справа, шагах в пятистах. Впереди сверкала офицерская фуражка Логунова. Никаких приказов Логунов не отдавал. Тем не менее рота действовала как один человек, и это настолько поражало Тальгрена, что, несмотря на всю напряженность положения, удивление, охватившее его, было главным его чувством.

Это была совсем небольшая сопочка, на которую в обычное время никто бы и не взглянул, но сейчас сотни глаз видели ее и замечали на ней малейший бугорок, выступ, камень…

Когда Логунов вместе с несколькими солдатами взобрался на сопочку, он увидел полосу бобового поля, а за ним, шагах в двухстах, заросли гаоляна. Из гаоляна выходили японские цепи, направляясь в обход Гудзядзы.

Японцев было много. Батальон? Больше батальона? А что с батальоном Измайловича, на помощь которому шла рота? Разбит? Или отступил?

Размышлять было некогда. Перед Логуновым был противник, угрожавший флангу корпуса. На что решится Тальгрен? Вероятно, прикажет залечь на сопочке, а потом двигаться согласно приказу в гаолян. И тогда японцы обрушатся на Гудзядзы, а там всего три роты…

«Атаковать немедленно, во фланг!» — подсказал ему внутренний голос.

Голова Вишневского показалась над гребешком сопки.

— Полковник, вторым взводом занимайте седловинку. Поддерживайте нас прицельным огнем.

Японцы, двигавшиеся в обход Гудзядзы, увидели русских тогда, когда со штыками наперевес, во всю мочь своих ног, сбежав с сопки, те прыгали уже через бобовые гряды.

Рота, хорошо обученная штыковому удару, с налету врезалась и смяла японские цепи.

Вишневский, не способный к управлению полком, его сложным хозяйством, командуя взводом, отлично все соображал: весь огонь он сосредоточил на японцах, ушедших вперед, мешая им вернуться на помощь атакованным.

Невыгодное положение японцев заключалось в том, что они двигались цепью и атаке Логунова не смогли противопоставить плотного, сомкнутого строя.

Тальгрен стоял на сопке рядом с Вишневским. Он был убежден, что рота гибнет, и никак не мог понять, как случилось, что Логунов стал командовать ротой, и почему, захватив командование ротой, он решил ее уничтожить, и что будет с ним, с командиром роты, который позволил другому офицеру командовать своей ротой и уничтожить ее.

Первая рота ударила на передовые части 4-й японской дивизии, которая пыталась обойти правый фланг корпуса. Солдаты дивизии, привыкшие всегда наступать и ни разу не испытавшие атаки русских, растерялись от стремительного удара. Впереди русских бежал огромный человек, действовавший тяжелой винтовкой, как тростью. Два солдата бросились было на него со штыками, но он молниеносным непонятно-косым ударом свалил обоих. Потом около него появилось трое… Первый тут же упал, вероятно от чьей-то пули, потому что винтовка великана не коснулась его, а двое в паническом страхе побежали.

После этого японцы перестали наскакивать на Емельянова, он оказался в пустом пространстве, глубоко вздохнул и поспешил туда, где мелькала белая фуражка Логунова.

Тальгрен наблюдал в бинокль за схваткой. Происходившее казалось ему совершенным хаосом. Вишневский коснулся его плеча и показал вправо. Через насыпь перебиралась русская часть. Это шла рота Хрулева. Вишневский крикнул:

— Скорее гонца!

И Тальгрен, захлебываясь, закричал:

— Кто бегун? А ну!

Поджарый солдатик колесом скатился с сопки.

Хрулев вел свою роту на помощь тому же второму батальону Измайловича, окруженному противником в гаоляне. Вел маршевым шагом, обеспокоенный тем, что бой придется вести в гаоляне, и в это время увидел солдата, который во всю мочь, точно распластываясь, бежал к нему по полю.

Может быть, другой командир роты отказался бы нарушить приказ, может быть, и сам Хрулев вчера призадумался бы над этим, но то был день Ляояна, день, в который русские должны были победить японцев, и все наперерыв старались помочь друг другу.

— Что такое, в какой стороне, говори толком! — бросил он солдату. — В той стороне, говоришь, за сопочкой, поручик Логунов с тремя взводами против батальона!

— Рота, за мной! — крикнул Хрулев громовым голосом и поспешил в обход сопки.

Рота устремилась за ним.

Когда Хрулев обогнул сопку, он увидел бобовое поле, гаолян и японцев, которые полукругом наступали на логуновский отряд. Японцев было не меньше двух рот.

Хрулев взмахнул шашкой, и сейчас же его стали обгонять солдаты, и тяжелое непрерывное «ура» нависло над полем.

Японцы увидели новую атаку части, которая показалась им очень крупной, и командир батальона, удивленный не похожим ни на что прежнее поведением русских, приказал отступить в гаолян.

Измятые гряды бобов покрыты были японскими трупами. Логунов и Хрулев, опасаясь нападения из гаоляна, спешно отводили людей на сопку.

Из соседнего гаолянового поля стали выходить отдельные стрелки второго батальона. Одни с винтовками, другие без винтовок. Утром батальон занимал позиции по ту сторону поля, чувствуя себя в безопасности со стороны правого фланга, ибо его прикрывали Самсонов и Мищенко. О расформировании отряда одного и отступлении другого подполковник Измайлович ничего не знал. И вдруг японская пехота начала появляться там, где должна была стоять русская конница; она отрезала батальон от Ляояна. Подполковник решил пробиться к своим. В гаоляне разгорелся бой. Враг был невидим, стреляли отовсюду, всякое построение нарушалось, солдаты теряли друг друга.

Измайловича, раненного в грудь, вынесли из гаоляна, неловко подхватив под руки и под ноги. Атлетически сложенный командир батальона был тяжел, и солдаты то и дело опускали его на землю. Но сейчас он даже не казался большим. Голова поникла, грудь ввалилась. Хрулев подошел и поцеловал его в лоб. Измайлович на минуту открыл глаза.

— Ничего, — прохрипел он, — ничего… им досталось. Чертов гаолян!

Стал накрапывать дождь. Только сейчас Логунов обратил внимание на то, что тучи затянули небо.

Сначала было приятно: солдаты снимали бескозырки навстречу грузным освежающам каплям. Но скоро дождь превратился в затяжной, мутный, мучительный.

Когда Логунов и Тальгрен оказались в стороне от других, Тальгрен сказал:

— Происходящего я не понимаю… ни появления здесь японцев, ни ваших действий…

Вишневский сидел рядом с Аджимамудовым. Лицо его побледнело от волнения, но носило на себе печать спокойствия и удовлетворения, какие бывают у людей, которые разрешили наконец труднейший вопрос своей жизни.

Огонь японских батарей все усиливался.

 

5

Куропаткин не уехал на заре к войскам, как о том сказал Алешеньке Львовичу Торчинов. До десяти утра он продолжал оставаться за своим столом.

Донесения поступали за донесениями. Он читал их, нумеровал и складывал в стопку.

Когда дежуривший у телефона генерал Прокопьев сообщил, что звонит с Сигнальной Штакельберг, Куропаткин быстро подошел к телефону:

— Георгий Карлович, здравствуйте, здравствуйте…

В трубку доносились непрерывные разрывы японских снарядов. Голос Штакельберга то пропадал, то возникал.

Штакельберг доносил, что на фланг корпусу вышла 6-я японская дивизия, которая пытается охватить Маэтунь, и что на правом фланге появились части 4-й дивизии, взято до десятка пленных этой четвертой дивизии.

— Да, да, — кричал Куропаткин, — отлично… пленные, отлично! Молодцы!

Но Штакельберг не понимал, почему японцы вышли ему на фланг. Куропаткин же не разъяснял, ибо ему нужно было бы сознаться, что он, не поставив в известность Штакельберга, отвел отряд Самсонова и посоветовал Мищенке отступить, когда тот вошел в соприкосновение со спешенной кавалерией противника.

— Да, да, — кричал он в трубку и снова прислушивался к грохоту разрывов, среди которых таял голос Штакельберга.

— Японцы заняли Ванершупь! — кричал Штакельберг. — Но я выдвигаю полк из резерва и надеюсь…

Голос его пропал.

— Ваше высокопревосходительство, — услышал совершенно ясно Куропаткин, — сейчас можно ударить во фланг шестой дивизии… Тогда мы разгромим… Но у меня только двадцать четыре батальона… еще хотя бы бригаду…

— Уже просит помощи, — сказал Куропаткин Прокопьеву. — Только начался бой, а уж не надеется!

О том, что Штакельберг считает возможным контратаковать японцев, он не сказал ни Прокопьеву, ни вошедшему в комнату Сахарову.

— Плохо слышно, — сказал он в трубку. — Георгий Карлович, помощи не дам, отбивайте атаки своими силами и, если позволят обстоятельства, осторожненько пробуйте отбросить противника.

Предложение Штакельберга ударить во фланг японцам произвело на него нехорошее впечатление. Значит, на фронте 1-го корпуса бой в общем развертывался благополучно, но, если бой развертывался благополучно, тогда нужно было делать выводы противоположные тем, которые он сделал после беседы с Проминским, — значит, нецелесообразно отводить войска с передовой на главную позицию.

Голос Штакельберга потух в трубке. Куропаткин отошел от телефона. В окно он увидел казаков конвоя, дежуривших здесь с рассвета. Снова прискакал казак с донесением. Тучи опускались над Ляояном все ниже.

Тревога, появившаяся после разговора со Штакельбергом, не проходила. Куропаткин впал в самое для себя мучительное состояние двойственности. Он хотел, чтобы атаки были отбиты, и вместе с тем боялся этого. Действительно, что же делать потом, когда атаки будут отбиты? Наступать? Но если Куроки перешел на правый берег, то наступать невозможно.

Алешенька принес телеграмму из Мукдена от наместника. Куропаткин поморщился: он думал, что это очередное предписание. Но наместник просто передавал текст телеграммы, полученной на его имя от Стесселя. В высокопарных выражениях Стессель сообщал, что все атаки японцев на Порт-Артур отбиты, что потери их исчисляются десятками тысяч, в то время как потери защитников крепости ничтожны.

— Владимир Викторович, — сказал Куропаткин Сахарову, — немедленно разошлите стесселевскую телеграмму по всем частям, присоединив мои слова о том, что я надеюсь также на победоносное отражение всех японских атак и на Ляоян.

Телеграмма Стесселя рассеяла плохое настроение. Вдруг появилась догадка, которая озарила все ясным, приятным светом: а что, если после той взбучки, которую Ноги дали под Порт-Артуром, он без поддержки не сможет продолжать осаду? Тогда Ойяме придется пожертвовать немалой толикой своих войск… Тогда, отбив атаки под Ляояном, можно рискнуть перейти в наступление.

Эта мысль показалась простой, исполнимой и принесла душевное облегчение.

Нечего здесь сидеть… Надо ехать и руководить. Надо было давно уже выехать, как он и хотел вчера…

— Пальто! — сказал он Торчинову. — Алешенька Львович, напишите приказ… Дадим в помощь Штакельбергу два батальона. От Засулича…

Рука Алешеньки дрожала, когда он писал приказ. С рассветом, как только начался бой, он впал в болезненное состояние. Разве мог он когда-нибудь думать, что в день генерального сражения у него на душе будет такая муть?

Почему Штакельбергу два батальона? Почему не две дивизии из резерва? Почему в момент решительного боя две трети армии бездействуют?..

Он не знал точно, что происходит у Штакельберга. Непрерывный грохот доносился с правого фланга, где были расположены 1-й и 3-й Сибирские корпуса. Но по веселому тону голоса Куропаткина он догадывался, что Штакельберг остановил атаку противника. И вот в помощь ему два батальона. Всего два батальона! Он уже понимал ход мыслей Куропаткина. Два батальона все-таки помощь, но если Штакельберга постигнет неудача, то два батальона не такая уж чувствительная потеря для армии.

Опять Куропаткин считает и высчитывает, чтобы одержать свою победу наверняка. А сегодняшняя победа тем временем уйдет, как она ушла под Вафаньгоу, под Ташичао, у Тхавуана и в сотне других мест.

Куропаткин сел на коня и прислушивался к канонаде; можно было подумать, что по гулу орудий он выбирает позицию, где необходимо его присутствие.

Алешенька набил тетрадками чистой бумаги кавалерийскую сумку, притороченную к седлу. Он знал, что бумаги потребуется много.

Еще недавно он делал это с чувством, близким к благоговению.

Пошел дождь. Первые струи дождя прибили пыль на дороге, но уже через десять минут дорога стала мягкой, а на буграх скользкой. Шел дождь, мелкий, частый, точно кисеей завесив горизонт. В этой кисее растворились черные клубы дыма, поднимавшиеся над сопками на востоке.

Куропаткин направлялся к главным позициям. Тут были не простенькие, неглубокие, в каменистом грунте вырытые траншеи, в которых защищался сейчас Штакельберг. Здесь были настоящие форты с блиндажами и казематами.

Командующий поднимался на скошенную вершину высокой сопки к одному из фортов. Гора Маэтунь, около которой кипел бой, и сопка Сигнальная, затянутые дождем, не были отсюда видны. Ляоян тоже исчез в дождевой мгле. Куропаткин одиноко стоял на бугре возле каземата, свита почтительно застыла в отдалении, еще ниже держались казаки охраны. Дождь сек склоны сопки, сбегал желтыми потоками в лощины, плотно затянул горизонт. В этой мгле грохот орудий становился все более зловещим. Ровный гул стоял над сопками и плыл к Ляояну. И то, что он, достигнув предельной силы, не утихал, как обычно, создавало особенно тревожное впечатление.

«Но на остальных участках спокойно. Значит, Ойяма сосредоточил удар на участке 1-го Сибирского корпуса. Значит, главные силы японцев там… Почему бы сейчас резерв армии, который равен трем корпусам, не бросить японцам на фланг? Что мешает Куропаткину это сделать? О чем он думает на бугре? Отсюда ничего не видно, сюда не приносят донесений. Что он здесь делает? Ведь он поехал руководить боем?! Ведь идет бой под Ляояном!»

Алешенька так взволновался от этих мыслей, что поднялся на бугор. Косой дождь сек его в лицо.

— Алешенька Львович, — проговорил Куропаткин, увидев Ивнева, который, скользя и обрываясь, шел по краю бугра. — Бумага при вас?

Ивнев сел на мокрую землю, спиной к дождю, вынул из кармана тетрадь.

Куропаткин начал диктовать распоряжения отделам штаба, еще не эвакуировавшимся из Ляояна, немедленно принять все меры к отправлению на север. Если нельзя будет отправиться по железной дороге, командующий приказывал двигаться походным порядком по Мандаринской и другим дорогам, которые заранее были намечены в детально разработанном плане отступления.

Негромкий голос Куропаткина, стоявшего под дождем в сером драповом пальто, временами заглушался канонадой.

Из блиндажа высунулся генерал Харкевич:

— Ваше высокопревосходительство! Телефона-то сюда не провели!

— Вот так у нас всегда, — спокойно отозвался Куропаткин. — О чем же думал Величко?

— Алексей Николаевич! Ведь дождь черт знает какой, и пальто вас не спасет. Идите сюда.

— Дождь изрядный, Владимир Иванович. Мы заготовили несколько приказиков. Потрудитесь отослать.

Через пять минут дежурные офицеры вскочили на коней и стали осторожно спускаться по скользким глинистым склонам сопки. Туман поглотил их. Куропаткин прошел в блиндаж.

Алешенька в блиндаж не пошел. Стараясь привести в порядок свои мысли и чувства, он присел на верхнюю ступеньку. Было душно, парно. Китель промок насквозь.

Из блиндажа доносился говор. О чем говорили эти люди, штаб армии, ведущей напряженнейший бой? Никто в армии не знал, что командующий со штабом пребывает в этом затерянном среди сопок блиндаже. В самом деле, не прав ли Толстой: бой решают не командующие армиями, а солдаты, и дело командующего кончается в тот момент, когда раздается первый выстрел?

— Не может этого быть, не может этого быть! — бормотал Алешенька.

Дождь и ветер усиливались.

 

6

Маршал Ойяма не смыкал глаз в течение двух суток. Его ординарец вахмистр Накамура напрасно расстилал ватный матрасик, клал около него ватное кимоно и соломенные дзори. Маршал даже не смотрел на матрасик.

Пол в фанзе устилали чистые японские циновки, на них лежали листы фанеры, на фанерах карты.

Маньчжурия, точнейше снятая, со всеми своими горами, горными проходами, вьючными дорогами и пешеходными тропами, была перед его глазами.

Маршал не принадлежал к южанам, с их тонкими чертами лица, тонким и стройным телосложением. Нет, он был типичным северянином. Круглый небольшой лоб под коротко остриженными жесткими волосами, мясистое, книзу широкое лицо, невысокий, плотный корпус.

Во время реставрации он был молодым офицером в войсках даймио Мацумайи — опоры сёгунов.

В те дни все знали, что Ойяма предан своему князю и Токугавам, и сообразно своей преданности он получал ответственные поручения.

Но теперь мало кто знает, как пал даймио Мацумайя. Однажды молодого Ойяму посетил незнакомец, оказавшийся посланцем врага. Конечно, верность души и преданность — прекрасные качества, но Ойяма предпочел жизненные блага, предложенные незнакомцем. Все произошло быстро и хорошо: господин был предан и убит, а Ойяма зашагал вверх по лестнице жизни.

Он много потрудился и много успел. Все видели в нем человека скромного, пребывающего в рыцарском поклонении императору, и только прозорливцы догадывались об его истинной природе славолюбца, жаждущего прослыть мировым завоевателем.

Войну против Китая Ойяма начал с легким сердцем: ведь Ли Хун-чжан едва принимался за свои военные преобразования! Ойяма выигрывал сражение за сражением, пал Порт-Артур, кампания кончилась…

Войну с Россией маршал начал с жадностью и вместе со страхом. Как будто было учтено все: Россия находилась в узле мировых противоречий, она не была готова к войне на Востоке, немногочисленным русским войскам в Маньчжурии можно было наносить удар за ударом. Но Ойяма боялся Куропаткина. По его мнению, Куропаткин был умен, отлично знал военную историю и военную науку, он имел все данные для того, чтобы победить… Быстрота — быстрота и дружественные нации — вот что должно было в конце концов помочь Ойяме.

На совещание двадцать восьмого августа Ойяма пригласил всех генералов и прикомандированных к его штабу американского полковника Дугласа и англичанина генерала Хардинга. Перед совещанием снял сапоги и босиком — так он себя свободнее чувствовал — сел на подушку.

Генералы входили в фанзу и кланялись. Для них стояли европейские стулья.

Когда генералы расселись, Ойяма закрыл глаза, посидел так несколько минут, потом спросил:

— Когда вы намерены взять Ляоян?

Оку, Нодзу, Ниси назвали разные даты. Куроки молчал. Ойяма взглянул на него:

— А когда намерен Куроки?

— Я намерен, — тихо сказал Куроки, — послезавтра.

Ойяма засмеялся. Смеялся он мелким хриплым смехом, и присутствующим казалось, что маршал не столько смеется, сколько кашляет.

— Куроки не уважает Куропаткина!

— У нас с ним разные характеры.

Куроки сказал это весело, широкую саблю в белых ножнах, лежавшую у него на коленях, упер в пол и руки положил на эфес. Ойяма оглядел генералов — мрачного, смотревшего в землю Ниси, начальника императорской гвардии Хасегаву, потерпевшего поражение у Тхавуана, сатсумца Окасаки, бесшабашного, способного, как все люди его клана, на любую выходку, и после паузы спросил:

— Куроки, почему вы возьмете Ляоян послезавтра?

— Я узнал о том, что возьму Ляоян послезавтра, у генерала Футаки, присутствующего здесь. Вчера он приказал лейтенанту Маэяме сесть на коня и быть моим проводником. Мы проехали к горе Кабанья Морда. Как известно маршалу, с этой горы открывается отличный вид на Ляоян и на всю равнину за Ляояном. Вечерний прозрачный воздух и бинокль, личный ваш подарок, позволили мне увидеть русские поезда, которые один за другим уходили из Ляояна. Сначала я подумал, что это порожние поезда, но по нагруженным доверху платформам понял, что ошибся. Ляоян эвакуируется. Зачем эвакуировать город, если не собираешься отдать его противнику?

Ойяма задумался. Что кроется за словами Куроки? Всегдашнее его желание показать свою выдающуюся смелость и противопоставить ее осторожности Ойямы, желание показать, что, будь главнокомандующим он, Куроки, Куропаткин давно был бы разгромлен? Или же положение вещей действительно таково, как рисует его генерал? Что может обозначать эвакуация Ляояна, укрепляемого с начала войны? Куропаткин на глазах у всех эвакуирует город! Не может этого быть. Хитрость это, ловушка! Напрасно радуется веселый Куроки!

— Что вы скажете, генерал Футаки?

Футаки стал докладывать, что у Куропаткина замешательство. Дорога на Ляоян должна быть свободна, чтобы пропускать на фронт непрестанно прибывающие эшелоны 5-го Сибирского и 1-го армейского корпусов. Однако эвакуация Ляояна мешает этому. Но не все еще понимают, что Куропаткин решил отдать Ляоян.

Ойяма долго молчал, соображая: хитрит Куропаткин или действительно отступает. К донесениям Футаки следовало отнестись серьезно: начальник разведки не склонен к преувеличениям. По-видимому, у Куропаткина получились осложнения и он изменил свой первоначальный план генерального боя. Конечно, хорошо, если царский генерал готов отдать Ляоян. Но ведь Ойяма не столько хотел взять Ляоян, сколько уничтожить русскую армию! Участник франко-прусской войны, свидетель Седана, он мечтал о Седане для Куропаткина. К Ляояну сошлись три японские армии. Нужно перехватить пути отступления Куропаткина.

Ойяма прикрыл глаза и стал говорить о предстоящей операции. Он говорил, как всегда, в общих чертах, подробности предоставляя своим генералам.

Против пятнадцати тысяч солдат и восьмидесяти двух пушек Штакельберга Ойяма распорядился сосредоточить сорок тысяч человек и двести орудий. Оку будет действовать здесь совместно с Нодзу.

— Резервов не будет, — сказал маршал. — Помните: начальники отдельных частей не должны ожидать приказаний. Они должны непрестанно наблюдать положение и действовать в согласии с соседними частями.

Эту свою заповедь Ойяма повторял перед каждым большим сражением и произносил ее тихим голосом с закрытыми глазами. Генералы слушали его не шевелясь.

Совещание было окончено. Отвешивая поклоны, участники выходили из фанзы.

Вахмистр Накамура, сын одного из близких к Ойяме самураев, командовал солдатами, возившимися с ванной.

Ванна маршала представляла собой дубовую бочку, со скамеечкой, прилаженной на дне.

После совещания маршал снял с себя штаны и куртку, Накамура вбежал с серым кимоно в руках.

— Потом, потом, — сказал Ойяма и голый вышел на двор к бочке.

Вода была горяча, маршал любил горячую воду, он шагнул в бочку и сел.

— Хороша, хороша, — сказал он одобрительно Накамуре.

В жаркий день горячая вода успокаивала. Он оглядел двор, двух штабных офицеров, сидевших под ивой, и стал потирать ладонями живот и бока.

Он был последователем Мольтке, но вместе с тем никогда не считал себя его последователем. Военное искусство немца до того ему нравилось, что он воспринимал его как свое собственное и виденное на полях Седана — не более как иллюстрацию своих собственных дум.

… Сжатая под Ляояном в кольцо, русская армия положит оружие. Только об этом завершении своих замыслов и мог он думать в последнее время.

— Будет, будет! — пробормотал он.

— Полотенце? — спросил Накамура.

— Еще рано…

«Войск маловато, — подумал Ойяма. — Обещали перебросить из Японии 8-ю дивизию, однако не перебрасывают. И понятно: до сих пор нет полного господства на море… Нельзя оставлять Ямато без всякой защиты!»

— Ну что же, войск мало, зато японского духу много, — сказал он громко. — Полотенце!

Накамура протянул мохнатое полотенце.

Маршал вылез из бочки и стоял около нее на песке, вытирая лицо и шею.

— Куропаткин, старый хитрец, хочет ускользнуть! Надо торопиться, надо торопиться! Бери полотенце, больше не буду вытираться…

Ойяма накинул на себя кимоно и босиком мелкими шагами прошлепал в фанзу.

 

7

Юдзо лежал в палатке и смотрел, как Маэяма готовился к бою. Палатка давно выгорела, истрепалась и не защищала от дождя. Да и люди истрепались не менее палатки — немытые, обросшие бородами, с сожженными на солнце лицами, исхудавшие от скудной пищи и непрестанных походов, в грязном, рваном обмундировании.

Маэяма — тот совсем превратился в трость. В течение четырех последних дней питались сырым горохом, незрелыми бобами да подсушенными хлебными зернами. И только сегодня получили наконец нормальный паек. Доносятся веселые голоса: солдаты жгут костры и приготовляют свое излюбленное блюдо — поджаренный рис.

— А вы, Юдзо, я вижу, не думаете о завтрашнем дне? — спросил Маэяма. Он вынул из сумки фотографии, разложил их на матрасике и долго глядел на них, мысленно прощаясь с друзьями. Потом стал приводить в порядок вещи.

У палатки шел разговор. Рядовой Кандзю принес Ясуи побеги молодого папоротника и картофель — отличное добавление к огурцам и редьке. Ясуи обрадовался и смеялся на весь лес. «Что ж, — думал Юдзо, — участь Ясуи завидна: все чувства он сосредоточил на своем лейтенанте. Накормить его, приготовить горячую воду, сказать заботливое слово — вот его помыслы».

Сегодня Ясуи написал матери Юдзо письмо…

Письмо лежит на столике. «… Не беспокойтесь за лейтенанта, ведь я оберегаю его. Может быть, в сражении мы и будем разлучены, но я обещаю вам не бросить его даже мертвого… Он очень добр ко мне. Навсегда считайте меня самым преданным другом его…»

У человека огромная потребность любить…

— … Картофель больше моего кулака! Я сейчас запеку его!

Ясуи и Кандзю говорят об ужине, о китайцах, которые поголовно представляются им русскими шпионами; потом начинают философствовать: почему одного человека убивает первая шальная пуля, а другого не берет ничто? У Тхавуана несколько русских, преследуемых врагами по пятам, отступали так медленно, точно прогуливались. Мало того, они оглядывались на японцев и помахивали им оружием… Японских солдат обидело такое поведение. Тщательно прицеливаясь, они открыли огонь. Русские были совсем близко, попасть в них ничего не стоило. Но никто не попал. Почему? Что это такое? А стреляли отличные стрелки!

— Прав Тояма, — сказал Ясуи, — Тхавуан не был местом их смерти.

Голоса замолкли. Должно быть, Кандзю ушел, а Ясуи сидел и ждал, когда испечется картофель.

… Куроки со своей армией приблизился к левому флангу русских под Ляояном. Дивизия Ниси будет воевать. Будет воевать и Юдзо, но сейчас он думает не о бое.

Как странно сложилась его судьба! Почему Ханако в Ляояне? Какие злосчастные события должны были произойти в маленьком домике в Токио, если Ханако оказалась в китайском Ляояне!

Он представлял себе, как китаец тащит ее по Маньчжурии, он представлял себе ее красоту, на которую он смотрел как на чудо, в грязных лапах торговца. И чувствовал, что недостойно ему, выполняя долг солдата, не выполнить человеческого долга перед женщиной. Может быть, учениц ремесленной школы увезут из Ляояна, может быть, бросят на произвол судьбы… Известно только одно: его человеческий долг заключается в том, чтобы проникнуть в Ляоян как можно скорее.

Маэяма сложил вещи. Он решил погибнуть в ляоянском бою. Ему стыдно, что столько людей умерло за императора, а он все не может исполнить этого самого главного своего долга. Тем более что в Японии не только распространился слух о его смерти, но из токийских газет стали известны даже и подробности. Оказывается, он погиб вместе с капитаном роты, причем совершил несколько выдающихся подвигов. Бедный Кендзо!

Сегодня утром лейтенант сделал из дощечек, которыми перекладываются снаряды, ящичек для своего праха. Юдзо он сказал: «Но если судьба пошлет мне счастье умереть так, что и костей моих нельзя будет собрать, пошлите моим родителям прядь моих волос».

И передал Юдзо прядь.

«… Какое все-таки извращение! До чего могут донести лжеучения живой, веселый, любящий жизнь, песни и красоту мира народ!»

— Сегодня вкусный ужин, — сообщил Ясуи, внося столик. — Поужинайте с нами, лейтенант Маэяма. Я приготовил ужин и для вас.

— Друг мой, — сказал Юдзо, почувствовав жалость при виде худого, изможденного лица товарища. — Не думайте о своей смерти.

— Вы знаете, я повстречал сегодня полковника, — возразил Маэяма тихо. — Он преподавал у нас в школе. Он сразу узнал меня и сказал: «Молю небо, чтобы завтра вы были героем!» О чем я могу думать после этих слов полковника?

— Я хочу жизни для вас, для моего друга, — сказал Юдзо.

Недавно он видел отца. Генерал был озабочен, как были озабочены все в эти дни. Он спросил, беседовал ли Юдзо с Сакатой, и если беседовал, то какого мнения о взглядах капитана на японское офицерство.

— Я понял капитана так, — сказал Юдзо, — что он не только доволен тем мучительным желанием смерти, в котором живут офицеры, подобные Маэяме и моему начальнику Яманаки, но считает, что это желание нужно всемерно усиливать, потому что оно облегчает господину Сакате завоевание мира.

— Неглупая мысль!

— Я, отец, хочу другой судьбы нашему народу.

Футаки ничего не ответил. Тронул коня и скрылся со своими провожатыми в ущелье.

Но если об этой короткой беседе и рассказать Маэяме, он останется при своем: он ведь тоже жаждет завоеваний.

 

8

— Я хочу познакомить вас, Кендзо-сан, с одним моим солдатом. Вы думаете, что я изувер, свои мысли подобрал за границей, что, наконец, я болен… А вы поговорите с Кацуми, который нигде, кроме Японии, не был, и вы увидите глубину, ранее вам неведомую.

— Глубину чего?

— Глубину жизни.

В этот момент Маэяме не очень хотелось разговаривать с кем-нибудь о глубине жизни — события его личной жизни складывались так, что для него приемлемее всего была смерть. Вот о глубине и правде смерти он готов говорить.

Заходило солнце. На краю поляны стояла высокая, раскидистая сосна, по ветвям ее струился огонь, а зелень отливала сединой. От нее не хотелось оторвать глаз.

За сосной темнели палатки и шалаши роты. Кацуми тоже готовился к завтрашнему бою: сидел на камне и чинил рубашку.

— Пойдем-ка, — сказал ему Юдзо, и втроем они пошли мимо сосны в чащу дубов.

Прохладно, сыро, чудесный воздух!

— Кацуми, — проговорил Юдзо, — вот лейтенант Маэяма, мой друг. Думаю, не ошибусь, если скажу, что он человек чистой души. Он не тем живет, чем живешь ты. Но, может быть, накануне большого боя, когда неизвестно, кто из нас уцелеет, хорошо посмотреть в соседнюю человеческую душу.

— Не нужно думать о смерти как о несчастье, — сказал Маэяма. — Смерти избежать нельзя, поэтому разумно душу согласовать с неизбежным так, чтоб оно приносило отраду, а не отчаяние и возмущение. Если смерть неизбежна, нужно уметь сделать ее торжеством души и счастья. А люди, цепляющиеся за жизнь, живут в непрестанном ужасе: когда-нибудь она придет! Да, когда-нибудь она придет к каждому, и я говорю: приходи поскорее! И так думают все японцы.

— А вот Кацуми думает не так!

— Меня вот что удивляет, господа офицеры, — сказал Кацуми, — сотни военных обществ распространяют у нас учение о завоевательной миссии Японии. Но возьмем одну эту войну: сколько народу мы уже потеряли под Порт-Артуром и на полях Маньчжурии? А ведь решительного сражения еще не было. Откуда же черпать силы, господин лейтенант, для бесконечных завоеваний?

Кацуми не понравился Маэяме. Подвижной, суетливый. И это накануне боя! А ведь вполне вероятно, завтра солдат Кацуми будет убит. Суетливый молодой солдат — это отвратительно! Что любопытного нашел в нем Юдзо?

— Завоевания мыслятся в течение многих поколений, — пояснил Маэяма. — Разве вас не привлекает удивительная по своей силе и простоте формула: все, что думает и делает японец, — хорошо?

— Пусть даже он помещик и грабит своих арендаторов, пусть даже он капиталист и уничтожает японский народ у своих станков? Нет, меня такая формула не привлекает.

Маэяма остановился.

— Социалист? — спросил он глухо.

— Предположим. Мой лейтенант Юдзо назвал вас чистым человеком, поэтому я буду с вами откровенен: мир самурайской доблести, в котором живете вы, создан искусственно. Одни создавали его преднамеренно, желая извлечь из него пользу, — ведь согласитесь, многим властителям выгодно иметь людей, готовых умереть за них в любую минуту! — другие творили его инстинктивно, чтобы украсить свою неприглядную подневольную судьбу.

Лицо Маэямы стало пепельным от гнева:

— Выгодно! Чудовищное торгашеское слово в применении к садам цветущих вишен, в применении к соцветиям яшмы нашей души! На каком языке говорят ваши солдаты, Юдзо-сан?

— На языке жизни, лейтенант.

Маэяма круто повернулся и зашагал назад. Шел он широким шагом, придерживая саблю и стараясь успокоиться. Социалист! В японской армии социалист! Размышляя о социалистах, Маэяма допускал, что социалист может попасть в армию. Но он был убежден, что, как только социалист наденет мундир японского солдата и пойдет в ногу со своими товарищами по дороге войны, все его вздорные европейские идеи разлетятся в прах.

Солнце уже село, но над Ляояном еще горели пурпурные облака. Их было много, они застыли, точно хотели прикрыть землю со всем тем, что творилось на ней.

 

9

На рассвете со стороны Ляояна донесся гул канонады. Рота за ротой выходили на каменистую дорогу. Палатки сложили, носильщики подхватывали на плечи полковое имущество, Юдзо шел со своим взводом. Капитан Яманаки следил за тем, как его рота становилась в строй полка.

Пронесли на холмик полковое знамя. К знамени прошел командир полка Аоки, вынул бумажку и стал читать, И сейчас же командиры рот тоже вынули бумажки и стали читать.

Они читали приказ, с которым Аоки обратился к полку.

— «Помните, жизнь всех вас в моих руках, — гудел хрипловатый голос Яманаки. Он читал с напряжением, одним глазом. Второй, раненный, перевязанный марлей, болел, и боль отдавалась в здоровом глазу. — Помните, я не задумаюсь принести ваши жизни в жертву, если это потребуется для успеха».

Чтение приказа закончилось, полк прокричал «банзай» — десять тысяч лет тебе! — и быстрым шагом двинулся вперед. Никто не приказывал ускорить шаг, но все торопились. Канонада под Ляояном говорила о том, что бой уже начался.

Через час встретили еще воинские части. Все спешили в одном направлении — к Ляояну. На короткой остановке Маэяма куда-то уходил, а вернувшись, сообщил, что армия Куроки назначена для обхода левого фланга противника, но что вторая дивизия будет действовать на этом берегу Тайцзыхэ, а рота капитана Яманаки получила приказ выступить для связи с соседней 6-й дивизией.

— Все нам благоприятствует, — сказал Маэяма. — Сегодня мы будем в самом центре событий.

В течение следующего часа рота двигалась по узким дорогам среди гаоляновых полей. Миновали одну деревню, вторую. Гул канонады усилился. Впереди, под белыми облаками шрапнельных разрывов, показалась вершина горы Маэтунь. Роту задержали в небольшой деревне. Оставленная жителями деревня с поразительной быстротой превращалась в лазарет: раненых несли на носилках, раненых вели товарищи, раненые шли сами, ковыляя, опираясь на палки. Такого количества раненых Юдзо еще не видел.

— Вторая атака отбита, — сказал офицер с перевязанной полотенцем головой.

Яманаки узнал, что назначение роты — помешать русским ударить в стык между армиями Оку и Куроки.

Юдзо вышел из деревни. Русская артиллерия обстреливала соседнюю сопку, занятую батальоном. Снаряды падали на нее дождем. Вот это действительно скорострельная артиллерия, не то что у японцев! Едва успел Юдзо обогнуть сопку, как батальон перестал существовать. Отдельные оставшиеся в живых солдаты сбегали вниз, волоча на перешибленном древке знамя.

Кто-то бежит из деревни, крича во весь голос. Машет руками. Кому машет? Бежит Ясуи…

— Рота уходит!

Они побежали вместе.

Рота уже выступала. Маэяма сказал:

— У нас артиллерии больше в четыре раза, но мы не можем заставить русских замолчать. — Лицо его было бледно и спокойно. По-видимому, он считал, что жить ему осталось несколько часов. — Вы знакомы с последними новостями? Мы рядом с одиннадцатой бригадой. Командир первого полка убит, командир второго — ранен. Его адъютант отправился к русским укреплениям на рекогносцировку, на обратном пути убит. Никто не узнаёт русских. Наши офицеры полны решимости и вместе с тем растеряны… Капитан Яманаки заявил, что мы идем в помощь батальону майора Тэмая, который понес большие потери.

… Батальон Тэмая нашли в овраге, И сейчас же, как только рота присоединилась к нему, батальон направился вверх по оврагу. Овраг кончался у вершины небольшой сопки, где все время рвались снаряды.

Маэяма бежал, прыгая через камни. Ясуи торопился за ним и оглядывался на Юдзо. Юдзо побежал тоже.

Вершину сопки миновали, завалив ее трупами, но спуститься со склона было невозможно: всюду над ним рвалась шрапнель. Солдаты сами собой, без приказа офицеров, повернули вокруг вершины, спустились с противоположного склона и укрылись в лощине.

Юдзо лежал на спине, Маэяма сидел рядом. Заморосил дождь. Но никто не обращал на него внимания.

Подошел неизвестный лейтенант и сообщил, что, по доставленным сведениям, Куропаткин готовит прорыв фронта 4-й армии и что для отвлечения русских резервов Оку получил приказ занять высоты Шаушаньпу, для чего необходимо обойти и взять Маэтунь. Лейтенант был без фуражки, потерянной во время утренней атаки, борода его была всклокочена, тужурка расстегнута. Юдзо увидел грязное тело, по которому сбегали струйки дождя.

Канонада не смолкала с обеих сторон. Смельчаки начали подбирать раненых. Новая атака предполагалась через час.

Через час батальон Тэмая и еще два батальона выступили против крайнего правого фланга русских.

Вошли в гаолян. Здесь недавно сражались. Мертвые и тяжелораненые валялись между толстыми стеблями вперемешку с живыми усталыми японскими солдатами.

Еще утром они должны были овладеть деревней Гудзядзы, но понесли поражение в схватке на бобовом поле. Схватка была жестока, и они до сих пор не пришли в себя.

Командир батальона майор Тэмай, взяв с собой командиров рот, двинулся на разведку к краю гаолянового поля.

 

10

Штакельберг вернулся на Сигнальную сопку около полудня. Он был мокр, грязен. Худое лицо его покрылось щетиной, глаза запали. За Штакельбергом широкой, развалистой походкой шел Гернгросс. Фуражку он снял, и дождь обмывал его голову.

Штакельберг не вошел в блиндаж, а сел около него на мокрый бугор. Он был зол: отвод Самсонова и Мищенки он считал сознательным предательством Куропаткина. «На словах он меня любит, а на деле делает пакости».

— После следующей атаки, которую мы отобьем, — сказал Гернгросс, — нам самим надо нанести удар в стык между четвертой и шестой дивизиями. Знаете, чем это может кончиться? Мы разобьем вдребезги, до последнего солдата, Вторую японскую армию.

Фуражка Гернгросса лежала на его коленях кверху околышем, и в углублении парусины собиралась лужица. Мокрые усы его обвисли. Штакельберг молчал. Недовольство Куропаткиным, подозрение, что Куропаткин хотел и хочет его подвести и для каких-то своих целей дискредитировать, сделало его злым и решительным. «Разгромить Вторую японскую армию? Но в резерве всего один полк!»

На говор голосов из блиндажа показалась голова полковника.

— Ваше превосходительство, на поддержку нам отправлено два батальона.

Штакельберг молчал.

— Кроме того, обещали, но не наверное, полк барнаульцев.

— Два батальона, — усмехнулся Штакельберг, — а в резерве три корпуса!

Обстрел Сигнальной почти прекратился. Японцы перенесли огонь на тылы корпуса, очевидно полагая, что там собираются резервы. Коричневые столбы дыма стояли по склонам сопок, по распадкам и дорогам. А по дорогам двигались двуколки с ранеными, шли санитары с носилками, брели раненые, опираясь на винтовки. Снаряды ложились среди них, как бы торопясь довершить начатое.

По полевой почте быстро передавали темный листок бумаги.

— Дай сюда, — сказал Штакельберг связному, который пробегал мимо него в блиндаж Ширинского.

Темный конвертик оказался от капитана Свистунова. Сопочка, занятая 1-й и 2-й ротами, подверглась сильной атаке японцев, по-видимому отборных свежих батальонов. После жестокого боя роты отошли. А сопочка эта важна чрезвычайно, она мешает обходному движению японцев; кроме того, не дай бог, если японцы установят на ней артиллерию. Свистунов готов двинуть на эту высотку весь батальон, но тогда нужно какую-то часть передвинуть в деревню.

— Ширинского ко мне!

Пока Ширинский подходил, Штакельберг осматривал с головы до ног его высокую, худую фигуру. На приветствие кивнул и спросил:

— Вы все время здесь?

— Так точно. Это мое командное место.

— Кем же вы командуете отсюда?

Утром, ваше превосходительство, все было отлично видно.

— Но ведь теперь не видно ничего! — Он подался вперед и карими злыми глазами смотрел на Ширинского. — Положение на фронте полка представляете?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Что происходит на участке первого батальона?

— Отбивают атаки.

— А что с Измаиловичем и что вообще делает ваш полк?

— Всеми силами отбивает атаки крупных сил противника.

— А вы содействуете этому из блиндажа?

— Здесь мой третий батальон.

— Потери полка большие?

Ширинский не ответил.

— Читайте! — Штакельберг протянул ему конвертик Свистунова. — Представляете себе, что это за высотка?

Ширинский молчал, стараясь припомнить и сообразить.

— Вы не на школьном экзамене, полковник. Отправляйтесь в полк. Высотку вернуть немедленно.

Во все время этого разговора Гернгросс сидел на скале, держал на коленях свою фуражку, где скоплялись дождевые капли, и никак не заступился за командира полка своей дивизии.

— Жаркий денек, — сказал Гернгросс, когда Ширинский исчез в блиндаже. — Но от японцев мы отобьемся.

— Прислал всего два батальона! — проговорил Штакельберг.

— Да, на помощь он скупенек.

Ширинский сел на коня. Ехать нужно было мимо командира корпуса, и он нарочно погнал коня крупной рысью. Конь скользил и спотыкался. Ширинский сидел прямо, как сидят хорошие наездники из пехотных офицеров. Он был оскорблен до крайней степени. Промчался мимо генералов, отдал им честь, но генералы не ответили ему.

Ниже дорога представляла жидкое месиво. Это лёссовая благодатная пыль Маньчжурии во время дождя превращалась в проклятие. Конь пошел шагом, чавкая копытами. Адъютант Жук ехал сзади и что-то бормотал. Ширинский не оглядывался. У деревни Гудзядзы затрещали и смолкли пулеметы. Мелкий косой дождь застилал глаза.

Из дождевого тумана вынырнула глиняная стена. Ширинский остановился и приказал Жуку разыскать Свистунова.

Тучи сгустились и отяжелели, воздух был тяжел и душен. Из деревни несли солдат; большинство было ранено в голову, — только что прекратился шрапнельный обстрел.

Через четверть часа Жук вернулся со Свистуновым.

— Командир корпуса приказал немедленно вернуть вашу высотку.

— Я склонен атаковать всем батальоном сразу. Защиту Гудзядзы передать третьему батальону.

— Атаковать всем батальоном я не позволю. Мало ли на что вы можете напороться? Мы с вами не в городки играем.

— Григорий Елевтерьевич, я предпочитаю рискнуть батальоном, чем наверняка уложить две роты.

— Слушайте мои распоряжения. Пойдет в атаку первая рота. Если атака будет неудачна, подкрепите ее второй. В случае неудачи и этой атаки, пошлем третью роту. Тем временем второй батальон займет Гудзядзы.

Свистунов не уходил. Он вытер мокрое круглое лицо мокрым же платком. Перед ним была земляная стена и гладко вымытый дождем двор, без единой травинки.

— Одной ротой без артиллерии я не буду штурмовать высотку, — сказал он хмуро. — Двумя ротами я постараюсь ее обойти, а две остальные пусть штурмуют с фронта.

— Кто командует полком? — срывающимся голосом спросил Ширинский. Нос его дрожал, а впалые щеки еще более вытянулись.

Свистунов сказал спокойно:

— Полком командуете вы.

Выбитые японцами с высотки 1-я и 2-я роты отошли к деревне. Земля была грязна, стены мокры и грязны, люди были мокры и грязны до последней степени. Тальгрен с простреленным боком лежал на соломе. Роту принял Логунов.

Полковник Вишневский поместился среди солдат на коряге, принесенной дождевым потоком, и рассказывал, как он охотился на медведя. Недовольство, которое он испытывал, командуя полком, ибо не знал, что с полком делать, сменилось у него радостным, свободным чувством человека, который знает, что ему делать, и ощущает себя на своем месте. Японские пули, не переставая, шлепали в стену, но стена была надежная. Медведь, на которого охотился полковник Вишневский, был обыкновенный сибирский медведь и повадился на речку ловить рыбу.

Рассказ об охоте, о совершенно другом, спокойном мире действовал на солдат превосходно. Логунов сидел неподалеку и слушал его с удовольствием. Наступил момент какой-то душевной расслабленности, когда тело и душа нуждались в отдыхе.

— Смирна-а! — крикнул Логунов.

К роте подъезжал Ширинский со Свистуновым и Жуком.

— Где командир роты?

— Ранен. Я принял командование ротой.

Ширинский сошел с коня.

На крышу фанзы взобрались по приставной лестнице. Крыша была земляная, рыхлая от дождя, проросшая мелкой травой. На юго-востоке тучи особенно сгустились. Синие, слоистые, они плыли над гаоляном и срезывали вершины сопок. Было три часа пополудни. Сквозь гpoxoт канонады донеслись новые раскаты, раскаты грома. Ручей, через который переходила рота, превратился в бешеный поток. Высотка, захваченная японцами, мутно проступала сквозь дождь и туман.

В бинокли можно было рассмотреть, как японцы на вершине ее рыли окопы.

— С богом, Николай Александрович! — сказал Свистунов. — Выбивай их оттуда.

Логунов соскользнул с крыши.

Распорядился все солдатское имущество оставить в деревне под защитой двух легко раненных стрелков.

— Все имущество, вашбродь? — испугался каптенармус.

— Все, Статьев, — скатки, палатки, сумки. Взять только винтовки да патроны.

Ручей вылился из берегов. Желтые пенистые волны мчались по лощине. Подняв винтовки над головами, солдаты погружались в воду.

За ручьем местность представляла собой скалистую возвышенность, рассеченную распадками, сейчас тоже полными воды. По одному из них Логунов повел роту, чтобы оказаться в тылу высотки и оттуда штурмовать ее.

Вода неслась с глухим ропотом, берега были круты, глинисты и под сапогами оползали. Люди шли медленно, преодолевая напор воды и тяжесть зыбкой земли.

Поодиночке они стали выбираться из распадка. Выберутся и растянутся на животе среди камней.

Японцы ничего не замечали. Русские ползли в потоках дождя от скалы к скале, от бугра к бугру. Японцы всматривались в сторону деревни, ожидая оттуда идущую во весь рост в густых цепях русскую часть.

Сначала раздались разрозненные японские выстрелы, потом участились, потом слились в сплошную трескотню. Русские отвечали изредка, но прицельно. Эти русские стреляли как на учениях, неторопливо, внимательно, и наносили потери. Сколько их было? Казалось, ползло все поле.

Капитан Яманаки, занимавший сопочку, испытал невольное беспокойство. Русские ползли со стороны гаоляна. Может быть, они заняли гаолян и местность по ту сторону гаоляна? Об этом как раз и беспокоился майор Гэмай. В эти ползущие в тумане дождя тени целиться было неудобно. Яманаки решил атаковать русских.

Он дал команду, сам же, не смея покинуть важную позицию, остался в окопчике, наблюдая, как его солдаты покатились вниз. Но он не рассчитал одного: японцы, тесными рядами выбегавшие из окопов, были прекрасной мишенью. Русские немедленно ощетинились огнем. Японцы бежали, падали и не вставали. Рота таяла. Противник оказался страшным. Это был совсем не тот враг, который отступал, оставляя отлично укрепленные перевалы. Опрометчиво было на защиту высотки оставить одну роту. Яманаки, подбадривая своих солдат, закричал хриплым, истошным голосом, но сам себя не услышал. Он видел, как поскользнулся и упал лейтенант Маэяма… Но он встал, он встал! Он рядом с лейтенантом Футаки Юдзо. Дальше Яманаки ничего не мог разобрать: русские вскочили и встретили японцев штыками. Все смешалось и заклубилось.

Яманаки выхватил саблю и взобрался на край окопчика. Около него держалось резервное отделение.

Бой принимал ожесточеннейший характер, а в ожесточении, Яманаки был уверен, его солдаты превзойдут самих себя. Ни на минуту он не сомневался, что в рукопашном бою его рота победит. Он даже не сразу понял, почему бой приближался к окопам. Он даже подумал сначала, что это так и надо, но вдруг, увидев, как огромного роста русский, стряхнув со своего штыка японца, согнувшись, побежал к окопу, понял, что происходит недопустимое, взмахнул саблей, дважды подпрыгнул на месте и во главе резерва устремился вниз.

Но было уже поздно. Большая часть его роты не существовала.

Логунов медленно, шаг за шагом подымался по склону. До вершины сопки оставалось шагов пятьдесят, но какие это были страшные шаги!

То, что воспитывал Логунов в своих солдатах — прицельную стрельбу, самостоятельность в бою, — все теперь приносило плоды.

Одна, другая минута неопределенного равновесия, и вдруг солдаты Яманаки во всю прыть побежали вниз по склону. Яманаки бежал тоже. Он не понимал, что происходило. Но, не понимая, он несся так же стремительно, как и все.

Логунов сел на край окопчика. Руки и ноги его дрожали. Он долго глядел в бинокль, ожидая резервов. Должен был подойти Хрулев или Шульга.

Наконец он разглядел бежавшего по полю человека. Человек бежал, прыгал, опять бежал. Что случилось? Неужели несчастье в Гудзядзы? Обошли? Ворвались?

Он не поверил в несчастье. В эту минуту победы он чувствовал глубочайшее успокоение и не способен был поверить ни в какое несчастье. Японцы понесут поражение везде, в этом он был убежден.

… Ширинский продолжал наблюдать с крыши фанзы за высоткой. Подножие ее прикрывала железнодорожная насыпь, все остальное в посветлевшем воздухе было видно отчетливо.

Рота Логунова вышла из деревни и свернула к распадку. То, как рота перебиралась через поток и как пошла по распадку, Ширинскому не понравилось чрезвычайно: солдаты шли широко, вольно — казалось ему, как попало, — и не видно, чтобы ими кто-нибудь командовал.

Потом рота исчезла под мостом. Японцы торопливо, но спокойно рыли окопы. Значит, они не видели врага? Где же рота? «Напрасно я послал Логунова!» — подумал Ширинский, сразу вспомнив все его преступления.

— Черт знает, чепуха какая-то получается, — сказал он.

Японцы, рывшие окопы, забеспокоились, повернулись налево, донеслись одиночные выстрелы, залпы. Ширинский не видел ничего и ничего не понимал.

— Вы посмотрите, господин полковник, что происходит, — сказал Жук, разглядевший атаку Логунова. — Они ползут.

Руки Ширинского, державшие бинокль, задрожали. Солдаты его полка ползли на брюхе. Ползли, как насекомые!

— Что с ними, капитан? — крикнул он задребезжавшим, сорвавшимся голосом.

Свистунов ждал этого вопроса, восклицания, но не ждал такой ярости. Одно дело парад, где можно приходить в ярость оттого, что ремень сидит косо. Другое дело — поле боя, где люди не маршируют и не играют в солдатики, а отдают свою жизнь и где все, каждое движение расценивается с точки зрения победы или поражения.

— Первая рота успешно штурмует сопку, — сказал он.

— Что, что? Что такое? Японцы перещелкают их сверху, как цыплят. Мои солдаты ползут! Вернуть! Вернуть немедленно! Под суд! Послать Шульгу… Вся рота погибнет!.. Под суд!

«Ползут до поры до времени, а потом поднимутся и не их перещелкают, а они японцев перещелкают», — хотел сказать Свистунов, но промолчал, увидев белые от ярости и страха глаза полкового командира.

Побежали два ординарца — первый к высотке, второй к Шульге.

Тот, кто бежал к высотке, скоро устал, Грязь пудами липла к сапогам. Через поток, который стал еще глубже, он долго не мог перебраться, а перебравшись, пошел шагом. На сопке кипел бой, и он не понимал, кому и как он передаст распоряжение.

Укрывшись за камнем, солдат ждал, чем кончится схватка, и, когда она кончилась бегством японцев, заторопился к сопке передать приказ о немедленном отступлении роты.

С сопки несли раненых. Посыльный в одном из них узнал фельдфебеля роты Федосеева.

— Благословили и вас, — сказал он. — Где командир роты?

— Он наверху. Ну, братец ты мой, видали мы японцев, а эти хуже всех, — оживленно заговорил раненый.

— Хоть и хуже всех, а наша соль им не понравилась.

— Русская соль, братец, сердитая. Кто из них лег, кто побёг.

— Страсть сколько воды налило, — бормотал посыльный, думая перебраться через небольшой распадок, в котором воды было как будто не так уж и много, но, когда он ступил, поток чуть не сбил его с ног.

… Логунов перевел бинокль с солдата, бежавшего со стороны Гудзядзы, на деревню. Где-то там стоял, а возможно, и до сих пор стоит Ширинский. Если он видел атаку роты, он мог воочию убедиться, что значит не лезть на сопку в лоб, да еще густыми цепями.

Тучи то сгущались над деревней и горой Маэтунь, то делались реже, светлее; ощущалась близость солнца, земля отдавала паром. Несмотря на духоту, сейчас хотелось солнца. Хотелось потому, что была одержана победа, и казалось: если солнце пробьется сквозь тучу, то победа будет как бы утверждена. В эти короткие минуты Логунов вспомнил Петербург, Таню, родителей, себя самого со своими прежними взглядами. Воспоминания проносились быстро, подтверждая то новое, что установилось в нем.

Наконец к нему добрался посыльный Ширинского, невысокий солдат, где-то в потоках потерявший свою бескозырку. Солдат все же поднял по привычке руку к голове и передал приказ командира полка немедленно отступить.

Он не мог ответить на вопрос Логунова, что случилось, почему отступить. Вишневский, сидевший рядом, высказал предположение, что, вероятно, изменилась обстановка, но что это еще вовсе не обозначает, что она изменилась к худшему, — вполне возможно, что готовится удар. Лицо Вишневского и вся дородная фигура его, еще недавно полные командирской важности, сейчас были по-солдатски просты.

— А ведь жалко уходить?!

— Батенька, насколько я постиг, война — это движение.

Скользя и отваливая сапогами огромные глыбы мокрой земли, солдаты, вдруг ощутившие усталость, медленно покидали сопку.

Шульга, получивший приказ атаковать сопку, двинулся к бушевавшему потоку. Вода была желта, стремительна и, мрачно крутясь, уносилась к железнодорожному мосту. Солдаты шли как положено, в полной выкладке. Место для перехода было выбрано неудачно, и первые ряды, сбитые потоком, с трудом вернулись на мягкий илистый берег.

Шульга кричал и ругался.

— Фесенко, ищи броду, — послал он правофлангового 1-го взвода.

Фесенко начал добросовестно искать брод; через каждые десять шагов он ступал в воду, где все неслось и кружилось: кустики, стебли гаоляна, деревянная утварь, подхваченная потоком в деревне… Фесенко погружался по пояс, выкладка и винтовка тянули его книзу.

— Назад, дурак! Какой это брод! — кричал Шульга. — Бери правее!

В это время Логунов уже овладел сопкой.

Ширинский молчал. Свистунов стоял рядом и тоже молчал. Жук придвинулся к самому краю крыши и передавал наблюдения:

— Григорий Елевтерьевич, всё! Все до одного япошки из тех, что остались в живых, сиганули… Здорово!

Ширинский никак не ожидал, что эта дикарская, животная атака может привести к победе. Если же она привела к победе, то атака войск, стремительно идущих на штурм со штыками наперевес, должна была бы дать еще больший эффект. В этом он был убежден. Но он молчал и покашливал, потому что не знал, что предпринять. С минуты на минуту Логунов получит приказ об отступлении и оставит сопку.

А Шульга все еще бьется около потока.

— Вода все прибывает? — спросил Ширинский.

Свистунов промолчал.

«Если отправить второго посыльного с приказанием не отступать, все равно он опоздает», — думал Свистунов. Он стоял мокрый, белый от ярости, по самый нос нахлобучив фуражку.

Руки Ширинского, державшие бинокль, дрожали.

1-я рота оставляла высоту, а четверть часа назад Жук сообщил Штакельбергу по летучей почте о ее взятии.

Капитан Яманаки лежал в гаоляне, наблюдая за противником. Русские, с таким искусством и храбростью овладевшие сопкой, вдруг ни с того ни с сего, как дети, которым надоело играть, бросили позицию и скрылись в направлении железнодорожного полотна.

Яманаки отдал краткий приказ. Солдаты, усталые от боев и непогоды, вскочили и, напрягая все силы, побежали за своим командиром.

Капитан бежал впереди всех. Он скользил, падал; солдаты его скользили, падали; Юдзо упал несколько раз. Что значили все его соображения о безумии войны? Он воевал, как воевали все! Маэяма мог быть доволен.

Взобравшись на гребень сопки, попрыгав в свои окопы, японцы сейчас же открыли по русским огонь.

Русские шли кучно, они не ожидали обстрела; они несли раненых, кругом катились потоки, раненых переправлять через них было нелегко.

Японцы били с неистовым озлоблением, русские не отстреливались. Они попытались рассыпаться по полю, но те, кто был около раненых, не могли рассыпаться и падали жертвами японского огня.

Свистунов подошел к Ширинскому. Почти прошептал:

— Вы отдали японцам высотку! Вы! Понимаете?..

И, волоча ноги, проваливаясь в рыхлую крышу, направился к лестнице.

Логунов спускался к потоку. Шульга топтался на противоположной стороне…

Японцы снова открыли артиллерийский огонь по деревне. Ойяма делал последнюю попытку ударить всеми силами на неподдающийся корпус. Он собирался бросить атакующие полки во фронтальную атаку и вместе с тем готовил обходное движение, чтобы в момент наивысшего напряжения русские оказались в клещах.

Когда Свистунов выезжал из деревни, земля гудела, дрожала от выстрелов сотен орудий, бивших на фронте протяжением в восемь верст; воздух выл и дрожал, впадина, в которой лежали Гудзядзы, покрылась столбами огня. Прямо из земли полыхало желтое пламя, с зеленоватым, нестерпимо режущим глаза ободком, потом пропадало, вскидывался фонтан густого темно-коричневого дыма, и далеко во все стороны летели комки железа и земли. Японцы стреляли шимозами.

Дорога, по которой вчера шел батальон, вся была в этих страшных смерчеобразных столбах; между ними скакали санитарные и патронные повозки, одни счастливо, другие разлетались вдребезги или просто исчезали с конями и людьми.

Ширинский, Жук и несколько солдат охотничьей команды обогнали Свистунова.

— Капитан, приказываю отбить сопку! — крикнул Ширинский.

Свистунов выругался. Ветер донес его ответ до ушей Ширинского, но Ширинский только хлестнул плетью коня.

У ручья беспомощно барахтался Шульга.

Переправой стал распоряжаться Свистунов. Он повел роту левее, к тому месту, где недавно переправились Логунов и Хрулев и куда Логунов спускался сейчас с остатками своей роты.

Когда 3-я рота и вместе с ней Ширинский оказались на левом берегу, Логунов скомандовал «смирно».

Ширинский проехал вдоль фронта, — неровный, ломаный фронт! Стоят не по росту. Только что из боя? Но солдат — это не шпак, солдат должен быть везде солдатом.

— Распустили нижних чинов, поручик! Много убитых и раненых? Вы думаете, что, если много убитых и раненых, это ваша заслуга? А как вы роту вели, смею спросить? Ползли? Пока ваш солдат лежал брюхом на земле, в него можно было стрелять как в соломенное чучело! По этому поводу, насколько мне помнится, вы получили от меня категорическое запрещение.

— Так точно.

У Логунова задрожала губа. Отвратительный твердый ком возник в его груди, расширился…

Две роты выстроились лицом к реке. Ширинский проехал вдоль фронта, остановился, выпрямился в седле и кричал, выделяя паузой каждое слово:

— Приказываю… роте… смыть… позор… и вновь… овладеть сопкой, согласно заветам русской воинской чести… Как ходили ваши отцы и деды! Без выстрела!

Вдруг из рядов раздался суровый ровный голос:

— А мы на расстрел не пойдем!

Наступила та тишина, которую не могли нарушить ни артиллерийская канонада, ни шум несущейся воды.

Еще два голоса крикнули:

— Вашескабродие, на расстрел не пойдем!

Солдаты стояли по-прежнему каменно. Ширинский побледнел.

— Не заслужили расстрела! — снова раздался первый голос. Логунов узнал голос Хвостова.

Ширинский в упор смотрел на солдат, конь его топтался. Что происходит — бунт, возмущение? Арестовать зачинщиков? Расстрелять на месте?

— Командир батальона, — крикнул он Свистунову, — выявить бунтовщиков! Военно-полевому суду! Роте атаковать противника и кровью смыть позор!

Свистунов подъехал к нему вплотную.

— Григорий Елевтерьевич, — сказал он глухо, — есть случаи, когда подчинение равно преступлению. Я не разрешу расстреливать свою лучшую роту.

Командир полка и командир батальона смотрели друг другу в глаза. Ширинский сжал шпорами бока коня, от неожиданности конь прыгнул в сторону, потом поскакал, забирая вправо. Поручик Жук и охотники мчались за командиром полка.

Свистунов, бледный, приблизился к ротам и дрогнувшим голосом скомандовал:

— Вольно!

— Вольно! — таким же чужим голосом повторил Логунов. — Полковник Вишневский убит при отступлении, — растерянно доложил он, подходя к Свистунову и чувствуя необходимость что-либо сказать.

Свистунов махнул рукой.

Ширинский, Жук и охотники полковой команды перебрались через реку и двинулись к деревне. Сначала кони шли рысью, потом, увязая в топкой земле, пошли шагом. Обстрел прекратился. Атакующий японский батальон, вырыв в мокрой мягкой земле окопчики, лежал, не смея подняться: пулеметный огонь капитана Сурина уничтожил три четверти его состава.

Дорогу к Сигнальной запрудили повозки — одни направлялись в деревню, другие из деревни. На каменном мосту через овраг сапер с флажком регулировал движение.

Ширинский, поднимаясь к вершине, подумал: «Как назло, встречу Штакельберга».

И действительно, Штакельберг, опять куда-то выезжавший, только что вернулся, слез с коня и совершенно мокрый, без пальто и бурки, стоял на камне.

Увидел Ширинского и поманил его.

— Ну что у вас? Высотка отбита?

— Соответствующее сообщение я направил в дивизию.

— Я спрашиваю — высотка у нас или у японцев?

Ширинский хотел рассказать о положении с высоткой, но понял, что это невозможно, и сказал коротко:

— У меня, ваше превосходительство, в первом батальоне бунт.

— Что, что? — вскричал Штакельберг.

— Солдаты научены офицерами, ваше превосходительство. Капитан Свистунов отказался выполнить мой приказ… Прибыл доложить об этом начальнику дивизии.

Лицо Ширинского, худое, под промокшей, с осевшими полями фуражкой, выглядело жалким и больным.

Штакельберг посмотрел на свои грязные сапоги, вынул носовой платок, вытер руки.

— Сдавайте полк, — сухо сказал он.

 

11

Куропаткин до обеда не выезжал со своего командного пункта. И так как никому не было известно, что командующий здесь, то никто не тревожил его на форту. Ординарцы разъехались с поручениями. Шел дождь. Звуки канонады то утихали, то усиливались.

Куропаткин писал в блиндаже. Все распоряжения его касались деталей отступления, чтобы не было никакой путаницы, чтобы даже самая малая часть была своевременно извещена о своем дальнейшем пути следования.

Генерал Харкевич, вытянув ноги, курил. Ивнев сидел неподалеку от него. Какую роль он, Алешенька, выполняет в этом самом большом бою эпохи? Сидит в блиндаже, слушает шум дождя и грохот канонады… И он — участник войны и ляоянского боя!

Вдруг мелькнула мысль: Куропаткин потому во время боя занимается расписыванием всех частей к отступлению, что к другой работе не способен! Вот главный его талант — мелкая штабная канцелярщина!

— Не послать ли Левестама с седьмым и девятым полками на поддержку Штакельберга? — спросил вдруг Куропаткин.

Харкевич промолчал, но полковник Данилов, начальник канцелярии штаба, сказал:

— Ваше высокопревосходительство, обязательно пошлите, у Штакельберга жарко.

Куропаткин написал распоряжение, последний дежурный офицер ускакал. Командующий вышел из блиндажа и остановился, поливаемый дождиком. Офицеры, за исключением Харкевича, вышли за ним.

Харкевич остановился, с сомнением глядя на сетку дождя. Алешенька, собирая бумаги, задержался тоже.

— Ваше превосходительство, — спросил он Харкевича, — вы полагаете, что Штакельбергу помощь не нужна?

Харкевич поморщился.

— Совсем не то, поручик… Я считаю, что наша беда в нашей раздвоенности. Из полководцев я особенно уважаю Барклая де Толли — очень умный генерал… И не боялся общественного мнения и даже осуждения! Алексей Николаевич еще задолго до войны разработал план войны с Японией. Суть плана в том, что в первый период мы слабее японцев, а во второй — сильнее. И в первый период мы отступаем — вплоть до Харбина. Понимаете? — Харкевич закурил. — Карт нет, театр войны неизвестен. Сейчас нам нужно отступать и отступать. А командующий раздваивается… Алексеев да Петербург!.. Понимаете? Войну нужно творить в тишине своей души, как художник творит картину. А мы допускаем любого барина путать наши планы. Наша задача: отступать спокойно, организованно, сдерживая пыл япошей! Зачем же здесь поддерживать Штакельберга? Вы посмотрите: дождь! Ни пройти, ни проехать. Как будет отступать артиллерия?

Куропаткин направился к коням. Харкевич застегнул пальто и вышел из блиндажа.

Алешенька вслушался в непрерывный пушечный гул.

— Если японцев можно победить здесь, а не у Харбина, к чему все эти мучения бесконечного отступления и затяжной войны? Нет, нет, — бормотал он, — это безумие! Я больше в это верить не могу. Не могу! И не хочу!

Куропаткин ехал по направлению к сопкам, затянутым дождем и дымом.

— Если дождь будет и завтра, — сказал Харкевич командующему, — то нашей артиллерии… да, по-моему, артиллерии и теперь уже не проехать.

Куропаткин нахмурился. Вот чего не мог предусмотреть самый кропотливо разработанный план отступления — дождя!

Кавалькада выехала на Мандаринский тракт. Еще издали слышался скрип китайских арб, скрежет в грязи по гальке и щебню кованых колес военных повозок. Тягучий гул непрерывного движения доносился сквозь все шумы боя.

Обозы двигались к Мукдену. Их было много, необозримо много, и спокойно-однообразное движение их несколько успокоило Куропаткина.

Вывозили госпиталя. Ивнев остановился у повозки с ранеными и заглянул под тент:

— Братцы, ну как там?

Раненые, мучаясь от тряски, лежали с вытаращенными глазами и стиснутыми зубами. Черноголовый солдат сидел, прижавшись спиной к передку. На изжелта-бледном лице нестерпимо сверкали глаза.

— Бьем их, ваше благородие, прямо косим. Им от нас спасу нет.

Куропаткин направился к 10-му корпусу. Но там было тихо, и он повернул к 3-му. Но до 3-го корпуса он тоже не доехал. Тучи опять стали сгущаться, вечер приближался, бой как будто затихал по всему фронту, и Куропаткин заторопился в штаб узнать про положение дел.

Ехал он опустив голову. Алешенька держался рядом с Торчиновым. Никогда он не чувствовал в душе такой пустоты: он вдруг ощутил, что победа невозможна. Армией командует образованнейший генерал. Если победа невозможна для Куропаткина, то для кого из современных русских генералов она возможна?

В штабе Алешенька шепотом спросил капитана Генерального штаба Савельева:

— Как дела, господин капитан?

Тот ответил громко:

— Японцы везде отбиты. Понимаете, Ивнев, победа!

Слово «победа» он произнес громко, легко; оно сорвалось с его уст совершенно отчетливо, и Алешенька сначала даже не понял этого слова, до того он был от него мысленно далек. Горячая радость охватила его. Он посмотрел на командующего. Тот читал донесения, и лицо его все светлело и светлело.

Над Ляояном в тучах показалось светлое пятно. Подул ветер. Ветер дул с запада, воздух там был чист, и только горячим запахом прелой земли тянуло оттуда. Дождь переставал.

Савельев сказал:

— Представляю себе торжество в России!

— А завтра? — с внезапным сомнением спросил Алешенька.

— Если со свежими силами Ойяма ничего не мог сделать, неужели вы думаете, что завтра с уставшими солдатами он победит? У него нет резервов.

В штабе царило настроение, подобное пасхальному. Сейчас, слушая командующего, Алешенька видел, что Куропаткин никогда и не думал об оставлении Ляояна.

— Штакельберг недоволен, — весело сказал Куропаткин, держа в руке донесение от Штакельберга.

Штакельберг доносил, что обещанный резерв — 7-й и 9-й полки — заблудился без карт, что генерал Левестам прибыл уже после шести вечера, и только с одним 7-м полком, самовольно считая, что излишне в распоряжение его, Штакельберга, давать два полка сразу.

— Левестам испугался, что Штакельберг заставит его наступать, — засмеялся Куропаткин. Теперь все возбуждало в нем веселость. — Решительно Георгий Карлович недоволен и делает мне выговор.

Харкевич засмеялся:

— Рассказывают, что в бытность свою в Варшаве командиром корпуса Штакельберг прославился тем, что прятался где-нибудь на Новом Свете или Краковском за колонной костела и зорко следил, как проходящий офицер откозырнет солдату. Терпеть не мог, если офицер одним пальчиком махнет к козырьку. Остановит такого офицера и раз десять заставит по уставу ответить солдату. Офицеры его ненавидели.

— В этом, между прочим, есть что-то хорошее, — сказал Куропаткин. — Разошлите приказ по войскам. Сообщите, что порт-артурцы в последнем штурме уложили тридцать тысяч врага, а наша славная Маньчжурская армия сегодня под Ляояном тоже отразила все атаки японцев. Владимир Иванович, составьте тексты телеграмм в Петербург и Мукден.

Канонада смолкла. Только отдельные неприятельские пушки подавали еще признаки жизни. После грохота в течение целого дня тишина чувствовалась как великое освобождение.

Алешенька вышел на улицу. Ветер очищал небо. Уже вся западная половина была светла. Чистые, душистые массы воздуха вторгались в Ляоян.

 

12

Перед утром, еще в темноте, полковник Вишневский зашел проститься к жене. Нина слышала, как он говорил:

— Мумочка, я так решил, я солдат; а там подам прошение на высочайшее имя.

Нина опять заснула и проснулась от пушечных выстрелов. Вышла во двор. Разгоралась заря.

Горшенин сидел около аптечной палатки и выбрасывал из ящика пакет за пакетом.

— Что вы делаете, Горшенин? — закричал Нилов, который только что выбегал за ворота, потому что ему казалось, что за воротами он лучше будет слышать выстрелы.

— Лавочку решил открыть, — мрачно ответил студент.

— Что за вздор?! Какую лавочку?

— Приглашу китайских портняжек и буду им продавать вашу марлю.

— Позвольте, что это за иносказания? Сейчас не время для анекдотов!

— Хороши анекдоты, господин доктор. У меня познания в медицине не бог весть какие: но разве эта марля пригодна на войне? Ваши поставщики — чистейшие бандиты, а вы, принявший марлю, — преступник.

— Вы с ума сошли! — закричал Нилов.

— Везде наживаются, так еще на марле для раненых наживаются, сволочи!

— Позвольте, — сбитый с толку его спокойными ругательствами, спросил Нилов, — чем плоха марля?

— Видите ли, господин главный врач, аппретированная марля, которую мы получили, как я вам только что доложил, годится только для портных, врачу с ней делать нечего. Она содержит такое ничтожное количество крахмала, что при заваривании не дает липкой ткани, следовательно, после высыхания не получается фиксирующей повязки. На кой черт вы приняли эту дрянь?

— Перестаньте ругаться. Попробовали бы вы ее не принять! Я получил записку от Трепова.

— А скажите, пожалуйста, доктор Нилов, как это вы и все врачи терпите, что главным начальником санитарной части армии является некий генерал-лейтенант Трепов, не имеющий ни малейшего, ни в одном из колен своих, отношения к медицине?

— Бросьте ваши вопросики. Не я его назначал.

— Но вы ему подчиняетесь! Почему, когда этот остолоп, явившись в наш лазарет, понес околесицу и наорал на Нефедову, вы не вступились за нее и не погнали его к чертовой матери?

— Бросьте сходить с ума, что вы мне нотации читаете! Я не желаю быть Дон-Кихотом!

— А будь я на вашем месте, я бы, как честный человек, обязательно сказал: «Вы, ваше превосходительство, как известно, ни черта в медицине не смыслите, посему потрудитесь моему персоналу замечаний не делать». И он скушал бы, уверяю вас. А так из-за вашего нежелания быть Дон-Кихотом выговор получила не только Нефедова, исключительно превосходная сестра, но и вы, и Петров… Это, знаете ли…

— Какой там выговор! Каждому мало-мальски грамотному человеку понятно, что желтизна в трещинах тазиков — это не грязь, а осадок, который получается после первого кипячения растворов.

— Так почему же вы не сказали этого своему генерал-лейтенанту, вы, врач, интеллигентный русский человек?!

— Черт с ним! — вяло сказал Нилов.

— Браво! Наконец вы чертыхнулись! Только жаль, что заочно.

— Я вам открою еще одно достоинство генерала Трепова, — раздался из палатки голос Петрова. — В госпитале второй георгиевской общины он до того вошел во вкус своего начальствования над медициной, что самостоятельно поставил больному диагноз…

Горшенин захохотал и плюнул.

Нина мыла неподалеку циновки и подумала: «Господи, о чем это Горшенин? Ведь начался бой…»

Прозрачное утро стояло над Ляояном, и в этом прозрачном утре плыл тяжелый грохот пушечной пальбы и злой, ворчливый ружейный треск. Небо на востоке постепенно мутилось: завеса дыма, багровая в лучах солнца, тянулась к городу.

В первые часы раненых в лазарете не было. Доктор Нилов куда-то бегал, вернулся встревоженный. Сказал Нине, которая сидела около куба и следила за фильтрацией воды:

— Был на вокзале, хотел зайти к Державину, в санитарный поезд княгини Юсуповой, они богаты, попросить у них марли… Поезд их издалека виден, весь выкрашен в белую краску, как поезда членов императорской фамилии; смотрю, ищу, не вижу, не нахожу. Там, где он стоял, — красные товарные вагончики, правее — зеленые. Я туда, я сюда, — оказывается, уже укатили в Мукден! И лазареты Красного Креста, Тобольский, Гродненский и Новгородский, тоже укатили, еще ночью…

Он был встревожен, мял черную бороду, и на белом мягком лице его точно уходили внутрь черные, встревоженные глаза.

— Мы же дивизионные, Лев Семенович!

— Да, что-то будет, что-то будет…

Первые раненые поступили к девяти часам. Они были мрачны, говорили, что японская артиллерия засыпает все шрапнелью и шимозами; японцы, как мураши, идут в атаку. Но поступившие после полудня, когда уже шел дождь и горизонт исчез в тучах и дыму, не были так мрачны. Они рассказывали, что японцев бьют и что проходу им вперед нет.

Вишневская была бледна, расспрашивала раненых и со страхом смотрела на каждые носилки.

— Я раньше не боялась, — сказала она Нине. — Была уверена, что это невозможно. А теперь, понимаешь ли, он в таком состоянии…

«А мне, — с холодной тоской подумала Нина, — мне теперь не за кого бояться».

Раненые продолжали прибывать. Они страдали, и никакие Нинины печальные мысли не могли помешать ее работе.

Солдаты лежали в сарае, палатках, фанзах и просто на земле на циновках.

Изнемогая от усталости, Нина несколько раз в течение дня выходила на дождь, и дождь освежал ее.

В углу палаты протекла земляная крыша. Васильев полез на крышу со снопом соломы. Шум боя не затихал, доносился с той же стороны откуда и утром, и это означало, что русские не отступают.

В сумерки доктор Петров прекратил операции: лампы горели чересчур тускло. Он курил во дворе, сидя на ящике, и обсуждал с Ниловым вопрос о моторчике. Петров на той неделе где-то высмотрел и достал динамо, но мотора не было.

— Если поставить на динамо десять человек и заставить крутить — будет свет или нет?

— Оставь! Какой тут свет!

— Надо спросить Горшенина — он, кажется, физик.

Вечером дождь перестал, тучи поднялись. Нина вышла на улицу. Да, ветер подул с запада, он поднимал тучи и на широких небесных просторах быстро расправлялся с ними, угоняя их туда, к морю, на Японию.

Вернулся Горшенин, посланный в штаб, посмотрел на Нину, сказал:

— Сестричка, на вас лица нет… Ну а в общем благополучно, победа! Остаемся на тех же позициях. Собственными глазами читал приказ Куропаткина: «… завтра не ограничиваться пассивной обороной, а переходить в наступление по усмотрению командиров корпусов». Все-таки здорово, я даже не ожидал.

— Боже мой, как хорошо!

Как ни велико ее горе, но жизнь есть жизнь, — впервые за много дней она почувствовала удовлетворение: значит, вся эта кровь не напрасна!

Повозка с ранеными въехала во двор. Нина увидела смуглое лицо, запекшиеся губы, желтовато-огненный цвет щек. Все было воспалено, трудноузнаваемо. Но она узнала его:

— Корж! Ваня!

Побежала за солдатами, чтобы перенести раненых. Сердце тоскливо билось.

— Боже мой, вот и Корж, — шептала она.

Ветер приподнимал полотнища палаток, они вздувались и хлопали с мягким, приятно-полным по звуку треском. Нина сама выбрала циновку, на которую должны были положить Коржа, и приготовила все для того, чтобы осмотреть его раны.

— Вот сюда, вот сюда, — звала она солдат, — несите его сюда.

Коржа опустили на циновку.

— Ну вот, милый мой Ваня, — говорила Нина, принимаясь снимать повязки.

Глаза Коржа были полны радости. Такую радость она встречала уже не раз у солдат, вынесенных прямо из боя, в котором они побеждали; они даже ран своих не ощущали.

— Ну вот, Ваня, — говорила она, — вы молодец… вы когда ранены?

— В самом конце, Нина Григорьевна… некоторых ранило в начале, а я весь бой принял… Ох и досталось же им!.. А у нас подпоручика Шамова убили, патроны подвозил. Прямо в шею, тут же скончался. Подполковнику Измайловичу прострелили грудь. А Свистунов ничего, стоит живой и невредимый. Нина Григорьевна, я все хотел вам сказать: кто истинный герой, так это поручик Логунов…

Нина слабо улыбнулась. Что ж, светла должна быть память по герою!

— Как он повел нас на ту маленькую сопочку… да как скомандовал: «Рота, слушать мою команду… ротой командую я», — так у всех солдат мороз по коже…

— Да, конечно, — пробормотала Нина, осматривая раны, — очевидно, шрапнель ударила по икрам обеих ног.

— Так точно, Нина Григорьевна, шарахнуло по обеим. А потом, Нина Григорьевна, Ширинский приказывает, а поручик Логунов и капитан Свистунов…

— Не надо так много говорить, — остановила его Нина, думая, что у раненого начинается бред и что он путает то, что было давно, с тем, что было сегодня.

— А меня уж под самый вечер унесли… Поручик сам меня на повозку укладывал и в губы поцеловал, как брата.

— Какой поручик… Ваня? — запнувшись, спросила Нина.

— Наш с вами… Логунов, Николай Александрович.

— Ваня, не разговаривайте. А когда он вас устраивал на носилки? — спросила она шепотом.

— Перед самым вечером, Нина Григорьевна.

— Когда? Сегодня? — Она почувствовала, что едва может произнести эти слова, что руки, которыми она держит коробку с корпией, роняют эту коробку, — Но ведь поручик, ведь поручик… Ваня, вы опомнитесь!.. Ведь поручик… — говорила она, не отрывая своих глаз от глаз Коржа, ища и не находя в них следов бреда.

Тогда она схватила его за руку и прошептала с отчаянием, с ужасом оттого, что пробудившаяся надежда будет тотчас же разбита:

— Ваня, разве Николай Александрович не погиб под Тхавуаном?

И когда Корж рассказал ей о появлении поручика в роте накануне боя, она упала на землю и не могла остановить рыданий, потому что рыдало все ее тело, вся душа ее, потрясенная счастьем.

 

13

В полночь майор Тэмай получил приказ оставить сопочку и вести батальон в новом направлении.

Передавали слова Ойямы: «Только немедленная победа заставит императора и народ простить нам наши неуспехи под Ляояном. Победить надо до первого луча солнца».

Ойяма ожидал контрнаступления Куропаткина, которое, при превосходстве в силах русских и при отсутствии у Ойямы резервов, должно было кончиться для японцев катастрофой.

Было темно, Тучи густо застилали небо. Маэяма и Юдзо шли рядом. Все были мокры, но Маэяма был мокр и грязен больше всех: он только что поскользнулся и упал в канаву, полную жидкой грязи, грязь забралась в рукава, за воротник, пропитала всю одежду.

Вот как оборачивался бой… Как же это так? Японская разведка и он сам всегда доносили о неподготовленности русских?!

Поле боя затихло. Русские и японцы утомились, дождь перестал, только грузное чавканье ног идущего батальона нарушало ночную тишину.

— Как вы думаете, — спросил Маэяма, — возможна ли контратака русских? Куроки всегда считал, что контратака Куропаткина и его генералов невозможна по той причине, что русские разучились наступать. Когда-то они наступали блестяще, но потом забыли эту науку. Нынешняя военная наука генералов царя Николая предполагает наступление только против хорошо им известных позиций. У нас же позиций нет, расположение наших войск непостоянно, при контрнаступлении русские должны наносить удары по живой подвижной силе. Мне кажется, на это они не решатся…

Донесся неясный шум. Так могла шуметь только вода, торопливо несущаяся по полям. В мирное время, слушая под кровлей своего дома шум воды, можно почувствовать поэзию, но сейчас громкий ворчливый голос потоков вызывал тревогу.

Сквозь ночную темноту проступила еще большая темнота — гора! Может быть, она занята русскими? Нет, батальон идет спокойно.

За горой батальон остановился, и роте капитана Яманаки дали одно направление, остальным — другое. Горел в лощине костер, около него сушилась группа офицеров. У приземистого офицера Яманаки спросил про дорогу.

— Не мешкайте! — посоветовал приземистый. — Атака начнется через полчаса.

— Куропаткин еще не наступает?

— Ничего не известно.

— А о генерале Куроки вы что-нибудь слышали?

— Ничего. Мы здесь воюем с утра и потеряли уже более двух тысяч человек. Очень надеемся на ваш фланговый удар.

— Да, да… — Яманаки простер над костром ладони. Он был точно в лихорадке. В этом бою он должен загладить свой проступок непонимания. Генерал Футаки будет удовлетворен.

Гора осталась позади. Небо посветлело. Скоро взойдет луна. Пусть будет светло. Неприятно умирать во тьме…

«Неужели все-таки и я умру сегодня? — подумал Юдзо. — Такой несчастный день! Я умру, а что будет с ней? Те несчастья, которые привели ее в Ляоян, вероятно, погубят ее».

— Не должно этого быть, не должно этого быть — бормотал он, всматриваясь в новое темное пятно среди темноты ночи.

Яманаки сказал:

— Я думаю, вот эта сопка и есть то, что нам нужно. Пройдем по ущелью, выберемся на тот склон и атакуем.

Но ущелья не оказалось там, где его предполагал капитан. Он засветил фонарик, сел на корточки и склонился над картой. Юдзо и младший лейтенант Косиро стояли рядом.

— Боюсь, мы заблудились, — сказал капитан. — Ущелья нет, и сопка как будто не та…

— Надо взять левее, — заметил Косиро, взглянув на часы. — Мы можем опоздать к началу боя.

— Да, да, поспешим!

Яманаки погасил фонарик, рота изменила направление. Грязь стала гуще, движение замедлилось. Яманаки подбадривал солдат:

— Ничего, ничего… постарайтесь… бой начнется через полчаса. Я знаю вас, вы всё преодолеете…

Юдзо подумал: «Таково завершение человеческой жизни! Люди были зачаты, рождены, выросли — и вот теперь идут для того, чтобы их убили! Какая несправедливость, какое искажение природы!»

Когда взобрались на бугор, увидели перед собой ту же тьму. Куда идти во тьме? Вдруг вырвался луч. Страшный, широкий, ослепительный, мертвенный…

Все бросились наземь. Луч, как широкая дорога, лежал на поле. Видно было, как катилась через него вода, как немного дальше покачивался гаолян. Вот луч пополз, сейчас осветит сопку и бугор около сопки…

Юдзо закрыл глаза. Отвратительное впечатление, какое-то подобие смерти, вызывал в нем этот луч. Именно такой свет должен быть в загробном мире.

Яманаки сказал, приподняв голову:

— Если мы пролежим еще десять минут, мы опоздаем.

— Мне даже смертью не искупить своей вины, — сказал он через несколько минут. — Я заблудился.

Луч погас так же неожиданно, как и вспыхнул. Яманаки разослал разведчиков. Но душа его потеряла равновесие, и, не дождавшись разведчиков, он снова повел роту.

И вдруг ночную тишину разорвал ружейный огонь. Он возник сразу в нескольких местах, и сейчас же его покрыл рев орудий.

Начался ночной бой.

Яманаки побежал. Юдзо бежал за ним. По вязкой земле бежать было невозможно, и тем не менее люди бежали. Но бежали они очень медленно, и бег этот походил на бег во сне, когда человек напрягает все силы и с ужасом чувствует, что не движется с места.

Капитан бежал, не зная куда. Юдзо догнал его, поймал за рукав.

— Господин капитан, куда мы бежим?

— Туда! — крикнул Яманаки. — Ничем не смыть бесчестия: мы опоздали!

— Тем не менее остановитесь, за вами рота!

Яманаки остановился, опять зажег фонарик. Руки его дрожали, повязка с раненого глаза сползла, обнажив грязную кровавую впадину.

— Если мы заблудились, — сказал Юдзо, — нам надо вступить в бой самостоятельно.

— Вы правы. Всего мог я ожидать, но не такого бесчестия… Где эта проклятая гора Маэтунь?

— Идем, идем, — звал Маэяма. Он дрожал от волнения, он видел перед собой тьму, рассекаемую вспышками залпов, блуждающие полосы прожекторов и какое-то зарево в правой стороне горизонта, оранжевое зарево живого земного огня.

Рота пошла на зарево. Может быть, это и была гора Маэтунь, а может быть, они приблизились к какой-нибудь другой сопке, — теперь было все равно, теперь единственное спасение было в смерти.

Овраг. Юдзо поскользнулся, упал на спину и съехал вниз. Ноги уперлись в мягкое; сначала он подумал — рыхлая земля, по потом понял — тела! Овраг был полон тел, мертвых и еще живых.

Неслись хрипы и стоны, неясные слова, возгласы: просили воды, спрашивали, не санитары ли. В этом ужасном бою санитарная служба не рассчитала своих сил. Ночь опустилась раньше, чем санитары обошли места боев.

Из-за скалы блеснули факелы. По ущелью двигались рота саперов и батарея. Кони, колеса, прислуга давили мертвых и живых, которые только что просили воды.

Оранжевое зарево с правой стороны стало шире. Змейки вспышек очерчивали окопы и неровными пучками определяли движение наступающих.

Юдзо думал, что неприятель еще сравнительно далеко, но вдруг совсем близко затрещали пулеметы. Раздались крики, какие издают люди, неожиданно для себя задетые пулями. Невольно Юдзо пригнулся, и все пригнулись, артиллеристы яростно ударили по коням.

— Скорее, скорее! — кричали саперы. — Нас здесь всех перестреляют!

Рота остановилась в маленькой котловине, Далекое зарево освещало ее призрачным светом, Яманаки выхватил саблю, оглядел солдат и сказал:

— Мы участники грозной битвы. У нас должна быть не готовность умереть, но твердая решимость живыми не вернуться из боя! Мы должны принять сейчас название: рота, обреченная на смерть! Наша цель — гора Маэтунь, место нашей гибели и место нашей славы!

Он взмахнул саблей и выбежал из котловины.

Японская артиллерия вступила в бой. Багровое пламя поднималось над теми местами, где падали шимозы. Сквозь дым видно было, как взлетали доски, прикрывавшие блиндажи; через минуту они вспыхивали. Пламя гигантских костров опоясывало с этой стороны Ляоян.

Яманаки, бежавший впереди, все оборачивался, все потрясал саблей и звал за собой.

До горы не добежали. Точно из-под земли раздалось русское «ура», мелькнули штыки, закипел рукопашный бой.

Юдзо увидел младшего лейтенанта Косиро, который шел с винтовкой наперевес, у пояса его болтался обломок сабли.

Уже несколько раз Юдзо отбивал удары русского штыка. Рота то подавалась вперед, то отступала.

Наконец она дрогнула. Солдаты стали пятиться, рассеиваться, потом побежали, потом, спасаясь от огня, бросились наземь.

— Лейтенант Футаки, лейтенант Футаки, — кричал кто-то. Юдзо узнал голос Ясуи.

Ясуи подбежал, присел.

— Господин Футаки, — сказал он дрожащим голосом, — вы теперь очень важный человек… Капитан Яманаки погиб. Теперь вы командуете ротой. Направо от нас остатки полка, который наступал вдоль Мандаринского тракта. У них не осталось ни одного офицера. Они спрашивают вас, что им делать. Какая жестокая ночь! Я чувствую, никто из нас не доживет до утра.

Юдзо слушал его слова и вглядывался в неверные огни боя, то вспыхивавшие, то погасавшие. Тучи опять низко стлались над землей, точно они собрались хоронить несчастных заблудших людей, занятых уничтожением друг друга.

Он призвал трех солдат и послал их в ночь, в темноту, найти начальника соседней части и узнать, какие сейчас задачи и распоряжения.

Бой продолжался. Судя по звукам стрельбы, японские части снова двигались на деревню Гудзядзы. Желтые полосы всплескивались в небо. И эти всплески желтого пламени производили зловещее впечатление. Точно это были вопли… Вопила земля, разрываемая снарядами, пронзаемая пулями.

За холмами, в темноте ночи, Ляоян… При стремительной победе, конечно, Юдзо нашел бы в городе Ханако, — после многодневной борьбы неизвестно: ремесленная школа может выехать и затеряться в беспредельных пространствах России. А если Ляоян и вовсе не будет взят?

Посланные солдаты долго не возвращались. Наконец вернулся один. Он нашел неподалеку батальон майора Сугимуры, майор приглашал лейтенанта к себе.

Бой не умолкал. Приказ Ойямы победить русских до первого луча солнца был в действии.

Майор Сугимура стоял около фонаря и читал бумажку.

— Это вы командир роты? Гора Маэтунь должна быть взята. Приведите сюда своих людей. Ночные атаки нужно производить густыми колоннами. У русских превосходные винтовки, я с огорчением убедился, что наши, но сравнению с ними, не стоят ничего. Будут огромные потери, но другого выхода нет. Атака за атакой — вот наша надежда. Через полчаса — новое общее наступление.

«Атака за атакой» — вот и все наше военное искусство!» — подумал Юдзо.

Едва его рота успела присоединиться к батальону, как Сугимура приказал наступать.

Снова бежали, шли, падали. Падали потому, что спотыкались, и падали потому, что умирали… Рев русских батарей усилился. Создавалось впечатление, что русские ввели в бой новые части.

— Там Ляоян! — кричал Юдзо, поворачиваясь к неясным теням бегущих за ним.

— Там Ляоян! — слышал он голос Маэямы.

У проволочных заграждений остановились.

— Саперы режут проволоку, — передавалось по рядам. — Ложитесь, ждите…

Рвалась шрапнель. Вдруг на склоне сопки поднялось высокое светлое пламя. Откуда оно, что горит?

Горели смоляные бочки, заготовленные русскими. Огонь уничтожил ночную скрытность, русские отлично видели японцев, шевелившихся у проволоки, и осыпали их пулями.

— До первого луча рассвета! — передавали по японским цепям. — Так приказал Ойяма… Вперед, вперед!

Японцы хлынули в бреши, проделанные саперами. Но за брешью их встретил пулеметный огонь, Юдзо упал: это Ясуи схватил его за ногу и заставил упасть.

Теперь японцы лежали за проволочными заграждениями и не могли двинуться ни назад, ни вперед. Русские выбегали из окопов… Пулеметный огонь утих. Юдзо вскочил, солдаты его вскочили за ним. Их было немного, меньше половины роты. Сугимура уже стоял с поднятой саблей.

— Банзай! — закричал он, стараясь заглушить русское «ура». Но заглушить не удалось, солдаты его закричали вразброд, им было не до крика, они поднялись и стояли, вместо того чтобы броситься навстречу русским.

— Рота Футаки, вперед! — крикнул Юдзо, понимая, что если русские ударят с налету, то от японского батальона не останется ничего.

Этот новый рукопашный бой был короток, Русское «ура» раздавалось со всех сторон. Почему? Юдзо отлично видел, что русских немного, победа над ними была возможна: разбить их, занять окопы и оттуда наступать дальше! Тем не менее русские побеждали… Какая-то неодолимая стойкость была сегодня в каждом русском.

И японцы начали отступать. Через проходы в проволочных заграждениях они бежали бегом и дальше бежали бегом.

Русские не преследовали. Какое счастье, что они не преследовали! Огонь на склонах холмов погас. Спасительная тьма окутала отступающих.

Юдзо шел сзади. Впервые он чувствовал нечто напоминавшее отчаяние.

— Неужели поражение?

Не подобрали ни раненых, ни убитых. Собрались на том же склоне сопки, откуда наступали.

Майор Сугимура лежал прямо на мокрой, грязной земле. Молчал. Уцелевшие офицеры и солдаты тоже молчали.

Так прошел час, может быть, больше. Орудийная стрельба затихла. Все реже и реже ружейные залпы.

Раздалось шлепанье конских копыт по грязи. Всадники подъехали, заговорили.

— Майор Сугимура?

— Вот майор Сугимура.

Майор Сугимура поднялся. Ему вручили конверт. Засветили спички, фонарика уже не было. Майор читал приказ.

В темноте сказал:

— Сейчас приступлю к выполнению.

Юдзо подошел к нему, спросил тихо:

— Я Футаки, каково приказание?

— Отступать на исходные, утренние. Приказ написан грустными словами. Я очень опасаюсь, очень опасаюсь…

Когда Юдзо вернулся к своим, Маэяма сказал ему:

— У меня в кармане лежал запечатанный приказ вашего отца. Я должен был прочесть его в назначенный час. Этот час наступил, я прочел его. Он дан на случай нашей неудачи. Я должен вас на время покинуть, и я хочу вам сказать: я вам прощаю все — вы дрались великолепно.

— Сожалею о том, что мы расстаемся, как никогда не сожалел. Куда же вы?

— Туда, куда мы не пробились силой.

— В Ляоян?

Неожиданная мысль мелькнула в мозгу Юдзо. В первое мгновение она показалась ему безумной, но в следующее он понял, что исполнит ее.

Младшему лейтенанту Косиро он сказал:

— Передаю вам командование ротой. Сам ухожу в разведку. Боевых действий до утра не предвидится.

И тотчас же отошел, чтобы помешать Косиро задать какие-либо вопросы.

— Кендзо-сан, — тихо позвал он.

Маэяма также тихо отозвался.

— Я иду с вами в Ляоян, — сказал Юдзо. — Я так решил. Вы вернетесь к рассвету?

Маэяма молчал. Слышно было, как в темноте тихо переговаривались два усталых голоса.

— Я вернусь утром, — сказал Маэяма. — Майор Сугимура разрешил вам?

— Мне никто не может этого разрешить. У нас нет времени для споров. Я должен вернуться к рассвету. Вся моя надежда на вас: вы знаете дороги, вы бывали там, вы проведете меня, назад я вернусь сам. Долг солдата я сегодня выполнил, не мешайте мне выполнить долг человека.

— Вы сын Футаки… и я ваш друг… — Добавил быстро: — Раздевайтесь… Идти нет времени, нужно бежать. В сапогах, в одежде не хватит сил. В Ляояне у меня есть дом, где мы получим все нужное.

Офицеры сели на землю, сбросили сапоги, одежду. С собой взяли только пистолеты и сабли.

Маэяма сказал:

— Обмотайте саблю рубашкой и беритесь за тот конец.

Это было предусмотрительно: в темноте они сейчас же потеряли бы друг друга.

Снова начал накрапывать дождь, приятный разгоряченному телу.

Ветер дул с запада. Теплый, ночной, не сильный. Кой где во тьме светились пятна — огромные скопления воды.

С того момента, как они побежали, Юдзо перестал думать о роте, войне; думал только о Ляояне и той женщине, которая заперта судьбой в его стенах.

Несовместимы были картины этой ночи — раненые, истерзанные люди, рвы, полные трупов, ветер с дождем, проносившийся над полями смерти, — и любовь: домик где-нибудь в лесной глуши у быстро бегущей воды, наступающая осень — багрянец кленов, медь дубов в темной зелени сосен. Мысли человеческие, заключенные в книги, раздумья и волнения людей, нанизанные на лаконичные строки стихов. Ханако среди всего этого… Мир противоречив и необыкновенен! Разве не священная обязанность человека, умеющего видеть необыкновенное, разъяснить людям страшные заблуждения, которые терзают их?

Мысли сменяли одна другую… Может быть, через несколько минут, через полчаса он увидит Ханако…

Земля под ногами стала ровнее, тверже. Значит вышли на дорогу.

 

14

… В городе этот день был полон тревог и суеты. В ресторан Рибо зашли два штабных офицера. Они рассказывали о необыкновенном подъеме войск, о том, что не то в 1-м, не то в 3-м корпусе, после того как была отбита жесточайшая японская атака, солдаты грянули песню, и песню эту подхватили в соседних окопах, и песня эта была такой силы, что японцы, собравшиеся в новую атаку, сначала остановились, а потом отошли на исходные позиции.

Хозяин ремесленной школы старичок Кузьма Кузьмич, с большой выгодой для себя все это время существовавший в Ляояне, закусывал в ресторане. Когда он спросил, что же будет завтра, ему ответили, что завтра бой будет на старых позициях, а послезавтра — победа…

Но тем не менее тыл и штабы эвакуировались, и Кузьма Кузьмич решил эвакуироваться тоже.

Вечером к помещению училища прибыли китайские подводы. Началась суета сборов.

Шел дождь. Во дворе звучали китайские и русские слова. В сумерках Ханако вышла через калитку на улицу. Дважды после благотворительного вечера она встречалась с артиллерийским поручиком Топорниным, и теперь в руке ее была полученная от него бумажка с адресом дома, где она могла найти приют.

Ей казалось, что она идет бесконечно. Но вот путь окончен, она стучит в дверь и высокому широкоплечему мужчине протягивает записку Топорнина.

— Заходите, заходите…

В небольшой комнате с японскими ширмами и низкими диванами горит на столе свеча.

— Вы вся мокрая. Сейчас же мойтесь и переодевайтесь.

— Я у вас в безопасности от моего хозяина Кузьмы Кузьмича? Он ведь за меня, деньги заплатил, он на меня права имеет.

Алексей Иванович поднимает кверху обе руки и смеется. Должно быть, вопрос ее забавен. Она испытывает глубокое успокоение, которого не испытывала со времени отъезда из Японии, и тоже смеется, оглядывая свое мокрое платье, лужицу воды, успевшую набежать с подола.

— О, сударь, я очень хочу вымыться.

Все вдруг ей показалось исполнимым, утихнувший грохот пушек показался утихнувшим навсегда, — в самом деле, разве не могут завтра начаться мирные переговоры? Потом она пишет письмо, получает ответ… Совместная жизнь, совместная работа… ведь он тоже социалист… какое счастье!..

Она вымылась в маленьком бассейне в полу, куда нужно было спускаться по ступенькам, переоделась во все сухое. И вот она сидит с хозяином дома за столиком и пьет кофе. Камышовая штора на окне спущена. На ней изображен длинноногий журавль, собирающийся взмахнуть крыльями. Вот так и она собирается взмахнуть крыльями.

— Я отчасти посвящен в вашу историю, — говорит Алексей Иванович. А Японию я знаю хорошо. Вы где родились? В Нагасаки? Много раз бывал… Ваш отец, передавал мне поручик, русский?

— Да, сударь, русский.

— Гм, — сказал Алексей Иванович и задумался.

Ханако, решив, что он не верит ей, сказала:

— У меня есть семейная фотография. Там папа, мама и я. Правда, я совсем маленькая.

Из своего узла она извлекла маленьким сверток.

Черная коробочка, в ней фотографии. Вот мать, вот их садик, когда они еще жили в Нагасаки. А вот та, семейная. Молодой человек сидит на берегу крошечного озерца, рядом с ним тоненькая женщина держит на руках годовалого ребенка, а за ними сосны и домик с раздвинутыми передними стенами.

Алексей Иванович разглядывал карточку и молчал. Молчал минуту, другую, третью. Долго молчал. Кашлянул. Положил фотографию в коробочку и встал. Подошел к шторе, приподнял ее. Полоса света упала за окно, скользнула по луже. Мокрый ствол дуба засверкал, точно увешанный блестками. Алексей Иванович вернулся к своему стулу, взялся за спинку.

— Здесь вот какое обстоятельство, — сказал он. — Меня зовут Алексей Иванович Попов. Ведь вашего отца звали так же?

 

15

Уже рассветало, когда Юдзо покинул Ляоян. Он никого не нашел в ремесленном училище и ресторане Рибо. Дом был пуст.

 

16

Тридцать первого августа Ойяма сидел во дворе вместительной импани под желтым китайским зонтиком, слушая монотонный шум дождя. Известия от командующих армиями не поступали давно. Последние известия были неприятны. Контрнаступление Куропаткина Ойяма считал неизбежным. Он не представлял себе, чтобы полководец, проведший бой так, как провел его тридцатого числа Куропаткин, не воспользовался преимуществами своего положения и не контратаковал. У Ойямы не было резервов, боеприпасы застряли из-за бездорожья. Несли их на плечах японские носильщики и десятки тысяч китайцев. Но человек, хотя он был и выносливее животных, не мог быстро передвигаться по скользкой, вязкой земле.

Ойяма сидел, прикрыв глаза, делая вид, что спит, не желая, чтоб его кто-либо тревожил вопросом, — и ждал, ждал!

Раздался жесткий стук тяжелых ботинок о камень двора. Ойяма открыл глаза; вошли двое: полковник Дуглас и генерал Хардинг. Ойяма снова закрыл глаза.

Дружественные агенты подошли к маршалу и кашлянули. Ойяма приподнял веки. В глазах агентов он прочел растерянность и надежду на то, что рассеет их страхи.

— Стулья! — хрипло приказал Ойяма.

Адъютант рысью бросился в фанзу и вместе с вахмистром Накамурой вынес громоздкие, неудобные стулья.

Американец и англичанин сели.

Ойяма молчал. Хардинг мрачно спросил:

— Господин маршал, дорогой наш друг, как вы расцениваете положение? Что происходит?

Ойяма пожевал губами. Он не хотел называть то, что происходило.

— Я начинал эту войну со страхом, — проговорил он наконец. — Пока мы шли вперед, все было хорошо и весело. Сияло солнце, пели птицы, и все нас поздравляли. А вот сейчас…

Ойяма вздохнул и смолк.

— Черт возьми, — пробормотал Хардинг, — плохо вы нас утешаете!

— Линия фронта растянута! — помолчав, сказал Ойяма.

— Зачем же вы ее растянули? — воскликнул Дуглас.

— Линия фронта растянута, — повторил Ойяма. — Мой тыл плохо обеспечен. Русское вооружение — трехлинейная винтовка Мосина — лучше нашей! А артиллерия? Куроки после каждого сражения впадает в ярость. А ведь по донесениям агентов, и наших и ваших, выходило, что у нас всё лучше! Кроме того, у Куропаткина сто восемьдесят тысяч человек, у меня же сто тридцать. Резервы? У меня нет резервов. Все резервы идут к Ноги.

— Вы же собирались взять Порт-Артур в два дня!

— Ваша пресса поддерживала во мне это убеждение.

— Не стоит ссориться, — сказал Хардинг. Он живо представил себе, что будет после победы Куропаткина: русская армия в десяти местах прорвет зыбкий фронт японцев, и назавтра японская армия перестанет существовать. «Не надо было играть с огнем, — подумал Хардинг. — Россия — это огонь. Разве можно строить какие-нибудь планы по отношению к стране, где все неизвестно. Это не Франция и не Германия… Николай отхватит не только Маньчжурию, но и половину Китая».

— Плохо вы нас утешили, маршал, — сказал Хардинг, закуривая сигару и поднимаясь.

Здесь явно нечего было больше делать. Надо вернуться домой, пить вино и ожидать катастрофы. После катастрофы мир будет выглядеть иначе.

Протопали, удаляясь, по камню двора тяжелые сапоги. Маршал облегченно вздохнул; в эту тяжелую минуту своей жизни он не хотел думать, соображать, сожалеть. Все было брошено на карту, оставалось только ждать.

Сапоги стояли рядом под зонтом. Босые ноги с тонкими длинными пальцами маршал поставил на дзори, не продевая в переплет. Адъютант несколько раз подносил ему зажженные папиросы, толстые, сдобренные несколькими каплями опиума, и каждый раз Ойяма издавал хриплый звук: «Э!»

Адъютант немедленно гасил папиросу и клал ее в черную лакированную коробку под тем же зонтом.

Все существо Ойямы было сосредоточено на ожидании.

Теперь это было его единственное чувство. Не было никаких предположений, никаких решений.

Все последние донесения были тревожны. Один Куроки был весел, уверен в себе и доносил, что никакой перевес в силах противника не смущает его. Но Ойяма меньше всего верил веселости Куроки. Он хорошо понимал, что самоуверенный, не желающий признавать чужого авторитета генерал ни за что не донесет, что его положение тяжело.

«Наступает великий момент моей жизни», — написал Куроки крупными торжественными иероглифами.

Сейчас решение Куроки перейти со своими слабыми силами Тайцзыхэ казалось Ойяме безумным.

На всем поле боя пехота лежит, и никакие приказы офицеров не могут поднять ее. И в это время Куроки с одной дивизией и одной бригадой переходит реку!

Обезумел от желания доказать свое превосходство над всеми, и в первую очередь над ним, маршалом!

Ойяма приподнял седые косматые брови и посмотрел на потоки дождя, струившиеся по двору.

Сейчас Куропаткин может уничтожить Куроки вместе со всеми его батальонами, до последнего солдата! Переправу этот легкомысленный человек выбрал настолько дерзко, что даже средние куропаткинские пушки могут бить по ней. Куропаткин обрушит артиллерийский огонь на переправу, потом атакует Куроки с трех сторон, и сегодня к вечеру там будут ветер, тишина и могилы. А помочь генералу нечем. Ни одного солдата нельзя взять у Оку и Нодзу, ибо Куропаткин сегодня же перейдет в наступление и там.

Военному суду Куроки! Никакой пощады!

Ойяма, приподняв брови, смотрел на лужи. По его спокойному вялому лицу можно было подумать, что человек предается послеобеденному отдыху и что он вовсе не полководец армии, которая находится в критическом положении.

Тихим голосом подозвал он адъютанта и продиктовал распоряжение: обозам и тылам начать отступление к Айсядзяну.

 

17

Ночью, в полной тьме, Куроки начал переправляться на правый берег Тайцзыхэ.

Берега были скалисты. Река бурлила, в темноте блестели гребешки волн. Солдаты плыли, взбирались на берег, тихими голосами подзывали друг друга, помогали друг другу, срывались, тонули…

Ветер налетал порывами, кой-где блеснули звезды.

Утром кавалерия 17-го корпуса вела наблюдение на правом берегу Тайцзыхэ.

Начальник кавалерийского отряда князь Орбелиани расположился в двадцати верстах от места наблюдения, выслав к реке разъезды. В войне, как кавалерист, он разочаровался. Японская пехота сидела по горам и ущельям и была недостижима для шашек. Если же случайно она оказывалась на равнине, она окружала себя таким плотным ружейным и пулеметным огнем, что ни о какой кавалерийской атаке не могло быть и речи. Японские же кавалеристы при встрече с русскими или уходили, или спешивались и, превратившись в пехоту, встречали русскую кавалерию огнем карабинов.

По мнению Орбелиани, это не была честная война, это были трусливые подозрительные действия, и князь, считая бесполезными всякие встречи с противником, держался от него подальше.

Этот же дух обиды и оскорбления распространился и среди его офицеров и солдат. На войне они считали себя лишними, присланными сюда по недоразумению.

Накануне ляоянского боя князь занял каменные фанзы богатого крестьянина, хорошо отдохнул за ночь и теперь лежал на бурках, думая о том, что зрелому мужчине вредно долгое воздержание от женщины, — но женщин не было.

Утром из разъезда поручика Полторацкого прискакал драгун и доложил, что японцы переправляются через Тайцзыхэ.

— Переправляются так переправляются, — сказал Орбелиани и приказал денщику одеть себя.

Князь набивал трубку, денщик возился с шароварами и подтяжками, драгун стоял и ждал вопросов.

— Много их, что ли? — спросил князь, набив наконец трубку и закурив.

— Так точно, ваше сиятельство… Где там много! Эскадрон… от силы два.

— От силы два. Та-ак. А где они переправились, можешь рассказать?

— На прошлой неделе, ваше сиятельство, ездили мы в Бенсиху, — так сейчас, надо полагать, ниже Бенсихи верстов тридцать.

— Постой, постой, как же это ниже Бенсихи на тридцать верст, — ведь там же стоят наши войска?!

— Так точно, до наших батарей рукой подать.

— Так что же, японцы на глазах у всех так и переправляются?

— Так точно. Сначала перешли бродом, сошли с коней, огляделись… ну, не более как эскадрон. Тут если бы нам налететь, от них бы одни кишки остались.

— Ну положим, любезный…

— Ей-богу, ваше сиятельство, вышли они, оглядываются, послезали с коней, позабежали вперед, должно быть, увидали нас — и пузом сразу на землю.

— Вот видишь, это они с карабинами.

— Так точно. Мы отошли малость назад и ведем наблюдение. Смотрим, а там еще переправляются. И тоже, видать, вроде эскадрона.

— И куда-нибудь двинулись?

— Куда им двигаться, ваше сиятельство, они мост норовят навести.

— Перед самыми нашими батареями?

— Так точно, почему же не навести, ведь батареи по ним не стреляют.

— Так, — сказал князь. — Так. Передай поручику Полторацкому, чтобы не сводил с них глаз. Понял?

— Так точно, понял, ваше сиятельство.

Драгун помялся.

— Поручик говорят, что ночью пехота ихняя где-то переходила… два батальона будто бы.

— Пускай проверит.

Отправив драгуна, князь написал командиру корпуса генералу Бильдерлингу донесение о появлении японцев на правом берегу Тайцзыхэ и сел завтракать.

Появление японцев его нисколько не обеспокоило. Появились так появились. Война в том и состоит, что противник появляется.

Командир 17-го корпуса Бильдерлинг получил донесение через два с половиной часа.

Он хорошо понимал, что означает переход японцев на правый берег реки, — это означало, что Ойяма решил окружить под Ляояном русскую армию.

Перешло два батальона и какой-то эскадрон. Конечно, что значат для корпуса два батальона? Но Бильдерлинг был осторожен. Он подумал о том, что это ведь только первые два батальона, а следом за ними должны быть и другие батальоны, что Куроки не так глуп, чтобы просить свои два батальона на противоположный берег, да еще на глазах у русских. Очевидно, у него собраны большие силы и все уже предусмотрено, если он позволяет себе действовать подобным образом. Поэтому ввязываться в бой с этими двумя батальонами опасно, и, во всяком случае, надо испросить разрешения у Куропаткина.

Он позвонил по телефону в Главную квартиру. Но Куропаткин выехал. Куда выехал, никому не было известно. Вернулся только к одиннадцати часам.

Куропаткин выслушал соображения Бильдерлинга и сказал:

— Александр Александрович, мероприятия ваши одобряю. Конницу вы решили отвести на север, хорошо. Наступление Куроки я предвидел давно, для меня в этом нет неожиданности.

Командующий говорил ровно, спокойно, и в тоне его голоса Бильдерлинг слышал удовлетворение оттого, что события развиваются именно так, как он и предполагал, и лишний раз враги его могут убедиться, насколько разумна его тактика.

Ровным, бесцветным голосом Куропаткин продолжал:

— Ведите наблюдение за противником. Куроки — опасный человек. Но я думаю, что мы его победим. Сейчас я, Александр Александрович, вероятно, решу принести в действие свой основной план: дать бой японцам на главной позиции. Я на вас надеюсь, мой друг.

 

18

К вечеру на западе появилась мутная белесая полоса. Сначала она казалась чистым небом, несколько изменившим свою окраску, потом стало ясно, что это туча.

Туча приближалась с огромной быстротой — спереди беловатая, а дальше — иссиня-черная, ровная, беспросветная.

На западе все было безнадежно мрачно, и странно было, поворачивая голову на восток, видеть сияющее тончайшей бирюзой небо.

Нина невольно подумала:

«Там, где туча, — это наша теперешняя человеческая жизнь, а чистое небо — наше будущее».

И это будущее сияло и сливалось для нее воедино с Николаем, который, непостижимым образом, жив, жив!

Правда, у нее возникала мысль: он жив, но ведь сейчас, сию минуту он участвует в страшнейшем сражении?!

Однако эта мысль не успевала оформиться в ее сознании, ибо, едва возникнув, тонула в горячей волне: ничего с ним не может случиться! Так не бывает, чтобы чудо кончалось ужасно и бессмысленно!

Они встретятся, они встретятся!..

— Будет гроза, — сказал Петров, осунувшийся, с красными глазами, заросший рыжей щетиной. — Возьмите Горшенина, осмотрите фанзы, палатки и всех, кто на дворе, куда-нибудь пристройте. Прикажите конюхам закрепить палатки.

Раненые лежали в палатках тесно друг к другу, на земле, на циновках, полотнища вздувались над ними и хлопали. Вот-вот палатки сорвутся.

— Надо канавками обрыть, — посоветовал Горшенин. — Давайте-ка, братцы, да поскорее. Васильев, тащи колья.

— Вы, я вижу, с палатками справитесь, — сказала Нина Горшенину и побежала к фанзам: окна разорваны, надо завесить одеялами!

Когда она всем распорядилась, все сделала и вышла на двор, над Ляояном стоял столб пыли, от крыш города до самой тучи. Теперь ветер налетал со всех сторон, собирая пыль, успевшую заново образоваться под жарким солнцем сегодняшнего дня, поднимал ее и завинчивал штопором. С фантастической быстротой вращаясь вокруг себя, расширяясь в мутный белесый купол, пыль нависла над городом. Все приобрело мутный, зловещий оттенок.

Вдруг порыв ветра ворвался в центр тучи, нарушил ее вращение и кинул вниз. На город обрушился пылевой дождь. В какие-нибудь три минуты желтоватый налет покрыл все. Нина не успела добежать до фанзы — глаза, нос, рот были забиты пылью, Стало темно, как поздним вечером, и внезапно из темноты, без капли дождя, прыгнула молния, разорвалась, растеклась, охватывая в своем страшном зевке мир.

Возникли тысячи грозовых центров. Молнии хлестали отовсюду, перекрещиваясь друг с другом, гром накатывался на гром.

Ослепшая, оглохшая, сбиваемая ветром с ног, Нина с трудом открыла дверь в операционную, но не смогла ее удержать — ветер вырвал ее из рук и понес в операционную песок, пыль… боже, что же это такое?!

Из мрака операционной показался Петров, схватил дверь обеими руками и захлопнул. Нина осталась во дворе. Доктор рассердился: как она не догадалась, что нельзя открывать дверь!

Ударил дождь. Ударил сразу, будто кто-то придерживал огромное количество воды над землей и вдруг упустил. В одно мгновение вода закипела, забурлила, потоки низвергались с крыш, бушевали под ногами, одна из палаток рухнула, накрыв раненых.

Из-под палатки вылез Горшенин, и вдвоем с Ниной, оглушаемые непрерывным грохотом, ослепляемые мертвенным светом молний, они принялись исправлять беду.

Раненых перенесли в общежитие сестер. Коржа Нина устроила на свою постель.

Гром сотрясал фанзы; было непонятно, как они не разваливаются, как не сносит их ветер, как не разобьет, не растворит дождь, бивший сейчас косо по самым стенам. Вошла Вишневская, прильнула к стене и стояла не двигаясь. Вчера она узнала о смерти мужа.

Нина обняла ее за плечи и увела в кладовую — единственное свободное место. Горшенин принес туда одеяла и подушки.

— Вы дрожите, — говорил он Вишневской. — Нет ли у вас температуры? Этакая грозища. Такому дождю только и можно дать название — хлещевик. Никакой не ливень, а дождь-хлещевик. Ложитесь-ка поскорее да накройтесь.

— Пусть сначала она переоденется, Горшенин. Выйдите отсюда на минуту.

Горшенин исчез.

Слезы снова потекли из глаз Вишневской.

— Я все вспоминаю, — сказала она, — как он уходил, оглянулся, помахал рукой… А я почему-то была уверена… мне как-то и в голову не приходило… Он, полковник, пошел как рядовой солдат!

— Переодень чулки, что ж ты осталась в мокрых чулках?

— Чему он там помог, Нина? Ведь немолодой уже человек!

— Ну, вот теперь ложись, тебя в самом деле лихорадит. Тут, слава богу, не течет.

Она обняла подругу, прижалась к ней.

 

19

Гроза проходила, но на дворе было по-прежнему темно. Под потолком блиндажа горела лампа, вторая помещалась на столике перед Куропаткиным. Свет падал на его лицо, озаряя бледные щеки, черную бороду, выпяченные губы.

Последние решения были приняты, последние распоряжения отданы.

Корпусам приказано было оставить передовые позиции. Те самые позиции, которые они с такой честью и с такой кровью отстояли в двухдневном бою.

Алешенька Львович никогда не чувствовал себя таким несчастным, как сейчас. Он даже и подозревать не мог, что будет когда-либо так несчастен.

Недавно Штакельберг донес, что японцы снова попытались атаковать корпус, но не прошли и половины пути, как залегли. «Противник нашими ударами деморализован», — доносил Штакельберг. Это, несомненно, так. 2-я и 4-я армии Ойямы потерпели под Ляояном поражение и деморализованы. Немедленно бросить в бой наши многочисленные резервы, и Ойяма будет разгромлен. Тогда что Куроки? Боже мой, ведь тогда Куроки побежит без оглядки со своего правого берега! Он даже сопротивляться не будет! Это ведь ясно. Что же в душе Куропаткина, в его мозгу? Чего он боится? Ведь он побеждает?!

Алешенька смотрел таким мрачным взглядом на Куропаткина, что Куропаткин нахмурился, но потом кашлянул и улыбнулся.

— Дух наших войск сегодня, Алешенька Львович, выше желаемого. Сегодня мы очень сильны. Вы не думайте, Алешенька Львович, что я собираюсь отдать Ляоян. Ни в коем случае! Ляоян мы будем защищать на главной позиции. Войска перейдут на правый берег, и я лично приму над ними командование. На правом берегу, уже в полной безопасности, мы дадим решительный бой. Вы обратите внимание на погоду, — здесь в случае чего мы даже отступить в порядке не сможем… Тайцзыхэ разольется так, что станет шире Волги. Вы представляете себе, во что может обратиться в таких условиях простая неудача? Поэтому смотрите веселее. Что-то в последнее время вы смотрите невесело. Это мне не нравится. Придется написать вашему отцу…

Он снова улыбнулся. Алешенька тоже постарался улыбнуться.

Куропаткин вышел из блиндажа. Скупой свет сеялся сквозь тучи, с трудом различались окрестные сопки, желтые потоки, в которые превратились овраги, распадки и тропы. Из сумерек подошел казак с белым конем, в этих сумерках необыкновенно, неестественно белым.

Куропаткин медленно тронул коня. Он прекрасно понимал, о чем думал поручик Ивнев: об ударе на Ойяму!

Эта мысль была соблазнительна, но вместе с тем и страшна… Ойяма, побеждавший до сих пор, в своем сопротивлении будет жесток и чем окончится наступление — неизвестно. Резервы?! В начале боя резервы были. Но сейчас их нет… В одно место нужно было послать батальон, в другое полк, так растаяли три корпуса.

Только что послана в Петербург телеграмма: «Все атаки отбиты, армия переходит на правый берёг Тайцзыхэ для нанесения решительного удара по вырвавшимся вперед частям противника».

Конь скользил по мокрой тропе. После грозового ливня сеялся мелкий дождь. Сзади слышалось шлепанье копыт коней свиты.

По мере приближения кавалькады к Ляояну тучи редели, становилось светлее.

У куропаткинского домика стояло множество лошадей. Приехали с донесениями ординарцы и офицеры связи, да и не только офицеры связи, здесь были и генеральские кони.

Куропаткин поморщился и остановился на холме под сосной. В последних лучах вечера она казалась синей и точно плавала в воздухе.

— Если генерал Засулич здесь, позовите его, — сказал он Алешеньке.

Свита спешивалась под холмом. Георгиевский флаг над домиком обмяк и висел у своего штока, как тряпка.

Засулич почти бегом направился к холму.

— Очень рад, Михаил Иванович, что вы оказались здесь, — сказал Куропаткин, — назначаю вас начальником обороны Ляояна.

Лицо Засулича, украшенное бакенбардами, выразило полнейшее изумление.

— Да, да, Михаил Иванович, таковы обстоятельства… Второй и четвертый корпуса занимают главные позиции и обороняют Ляоян. Вы держитесь во что бы то ни стало, тем самым обеспечивая свободу действий остальной армии.

— Но, ваше высокопревосходительство… — рыкающим басом начал Засулич.

— Не, не… — ласково перебил его Куропаткин, — все предусмотрено, не беспокойтесь… Сокращение линии обороны обязательно. Наши передовые черт знает как растянуты…

К стремени Куропаткина подошел комендант Ляояна генерал Маслов. Слова Куропаткина он слышал и, должно быть, не представлял себе, в какие отношения он, комендант Ляояна, вступает с Засуличем, назначенным сейчас начальником обороны.

Не понимая приказа об отступлении, о котором только что узнал в штабе, и еще менее понимая то, что он должен теперь делать, Маслов стоял с поднятой к козырьку рукой у стремени Куропаткина.

— А вы, Михаил Николаевич, остаетесь по-прежнему начальником гарнизона. На вашу долю выпадает много трудов и опасностей. Но я на вас надеюсь. Вы останетесь в Ляояне до конца.

Алешенька закусил губу. Только что Куропаткин сказал ему: «Ляоян оставлен не будет», — а теперь говорит Маслову: «Вы останетесь в Ляояне до конца!» Значит, конец Ляояну предрешен?!

— Это невыносимо, — прошептал Алешенька. — Я так не могу… Больше я так не могу…

К сосне подъехал полковник Сиверс, спешился.

— Ваше высокопревосходительство, донесение от Штакельберга…

— Читайте, Николай Николаевич.

Но уже нельзя было разобрать написанного. Алешенька вынул коробок и стал зажигать спичку за спичкой.

Штакельберг, по-видимому еще ничего не знавший об оставлении позиций, доносил, что отступление японских тылов к Айсядзяну подтвердилось, что он переходит в наступление, и просил в помощь бригаду.

Куропаткин взял бумажку из рук Сиверса и сунул ее в карман. Кашлянул.

— Ну, с богом, в путь. Надо проследить, чтобы переправа через мост прошла образцово. Михаил Николаевич, прошу вас об этом лично. Бог даст, завтрашний день будет для нас такой же хороший, как и нынче, а послезавтра мы их и погоним.

 

20

Доктор Нилов проснулся среди ночи. Дождь перестал. Не было слышно равномерного, монотонного шума дождя о крышу и бумажные окна. Но его поразил другой шум.

Глухой, неприятный шлепот множества ног. Люди шли по грязи, мерно, тяжело, бесконечно. Раздавались окрики. Кто-то ругался, скрипели арбы, повозки, китайцы понукали своих мулов и лошадей.

Встревоженный Нилов надел сапоги прямо без портяпок и выскочил на двор.

На дворе лазарета было все спокойно, но по улице за воротами шли. Нилов выглянул за ворота.

В звездном трепетном свете доктор увидел солдат, которые шли мимо него.

— Братцы, куда?

Ему не ответили.

Он сделал несколько шагов вместе с солдатами, подождал следующего подразделения, спросил:

— Какого корпуса, не первого ли?

— Первого Сибирского.

— Братцы, а куда?

— Сказывают, отступление… Отступаем.

— Да что вы, да не может быть! Какое отступление! Что вы! А нам ничего не известно… Где ваш офицер? Я тоже первого корпуса.

— Поручик тут… Ваше благородие!

— Что нужно? — отозвался недовольный голос.

— Господин поручик, — заговорил Нилов в темноту, не видя поручика и шлепая по грязи рядом с солдатами. — Я главный врач семнадцатого полевого лазарета первой дивизии Нилов. Мне ничего не известно про отступление. Разве это отступление?

— По-моему, не отступление, а преступление.

— Нет, честное слово, что же это такое? Это только ваш полк или отступление всего корпуса?

— По-моему, вся армия отступает от Ляояна.

— Да… то есть как же это? Этого не может быть! Нет, это же просто невозможно… Почему?.. А мы? Откуда у вас такие известия?

Нилов провалился в яму и упал на колени. Яма была полна воды, вода хлынула в сапоги. Солдаты шли мимо. Нилов поднялся и побежал.

Во дворе встретил Катю Малинину и Горшенина и приказал им поднять персонал. Сам поспешил к Петрову:

— Ростислав, Ростислав!

Петров не сразу откликнулся. Усталый, он спал мертвым сном.

— Да проснись ты ради бога! Наши уходят из Ляояна. Опять поражение… Что ты молчишь, господи боже мой!

Петров сел на постели…

— У нас столько раненых, ведь надо сообразить.

— Вот что, — сказал Петров, — ты соображай насчет раненых, я соображать не буду. Я зверски устал. Мне, брат, завтра предстоит несколько труднейших операций.

Он опять лег.

— Каких операций? — тонким голосом закричал Нилов. — Никаких операций! В Мукдене будут операции.

— Ну нет, до Мукдена эти раненые не доедут, в дороге умрут. Даже в поезде их не перевезешь. У одного унтер-офицера размозжен череп. Но я убежден, что бедняга может жить. Рана страшная, и вместе с тем человек вполне может жить.

— Нет, это ты уж оставь, — дрожащим голосом сказал Нилов. — Какие операции, это же немыслимо! Ты меня изводишь всю войну своей невозможной страстью к операциям. Закон запрещает… Ты не имеешь права в полевых условиях делать операции. Обмыл, перевязал — отправляй дальше. Мы должны сняться через час.

— Я со своими больными никуда не тронусь! Иди, Лев Семенович, мне нужно набраться сил.

Он повернулся и натянул простыню на голову.

— Что же это такое, — проговорил Нилов, — сумасшедший дом!

Но Петров не отозвался.

Рассвет занимался розовый, ясный. После грозы и проливного дождя приятная свежесть была в ветре, в запахе земли, промытой и очищенной. Начались сборы.

Начальником первой партии Нилов назначил Горшенина. С ним он отправлял легкораненых и половину лазаретного имущества.

— Выезжайте на Мандаринскую дорогу, по остальным вам с ранеными все равно не проехать, — напутствовал он санитара. — В Мукдене не плошайте, занимайте только хорошие помещения.

Вторая партия, которой командовал сам Нилов, отправлялась через два часа.

Петров встал с восходом солнца, увидел, что операционная свернута, и сказал Нине укоризненно:

— Как вы могли допустить!

— Главный врач приказал!

— Немедленно восстановить операционную!

Нина и Катя бросились к тюкам.

— Здесь я начальник, врач и хирург, — сказал Петров Нилову, который собирался закричать. — Я не поеду, и сестры не поедут, и раненые не поедут раньше, чем они будут в безопасности.

Солнце поднялось над сопками, бледно-золотые лучи его летели над Ляояном. Но ясное утро не радовало Нилова, с каждой минутой тревога его нарастала. Он выбежал на улицу. Войска прошли, обозы проехали. Большая каменная импань с причудливыми воротами занимала перекресток.

Он искал китайцев, он хотел увидеть их спокойно торгующими, но китайцев не было нигде, — впрочем, две физиономии осторожно и с недоумением разглядывали Нилова из-за угла.

Это его окончательно испугало. Он быстро вернулся, вошел в операционную, на цыпочках приблизился к Петрову и сказал вполголоса:

— Ростислав, в Ляояне остались только мы, не сходи с ума: надо сниматься немедленно.

Но Петров не счел нужным услышать Нилова, он продолжал оперировать, и тогда Нилов увидел раненого и его вскрытую брюшную полость. Он всегда во всякой обстановке относился к операциям с опасением, и всегда ему казалось, что операции должны скорее кончаться неблагополучно, чем благополучно. Эта же рана была, по его мнению, ужасна. Зачем было трогать такого безнадежного?

Транспорт был готов: мулы, ослы, лошади, быки, впряженные в арбы, в двуколки и в усовершенствованные повозки доктора Петрова. Все было готово.

«Боже мой, — подумал Нилов, — что делать? Ростислав со своим представлением о долге врача безумен. Он погубит всех».

Нина вышла из барака, сопровождая носилки.

— Нефедова! Что же это такое… Сколько у вас еще раненых?

— Четверо.

— Это невозможно, я не могу рисковать сотней людей из-за четверых!

— Да ведь японцы не придут же сразу!

— Откуда вы знаете, сразу или не сразу? Вам известны планы Ойямы?

Носилки пронесли в фанзу, Нина вернулась в операционную.

— Это невозможно, — проговорил Нилов и приказал Кате принять начальство над отрядом в тридцать обозных единиц. Сам он решил остаться с Петровым — не мог он, главный врач лазарета, бросить тяжелораненых и хирурга, производящего операцию!

— Мы сейчас вслед за вами, — сказал он Кате. — Торопитесь, я боюсь, что японцы начнут обстреливать переправу.

Катя уехала, а Нилов сел на брошенный ящик и застыл.

Все было тихо. Его пугала тишина. Почему нигде не стреляют? Он выходил на улицу и смотрел по сторонам. Вспомнилась Вишневская, такая, какой она уезжала с первым отрядом. Раньше ему казалось, что эта веселая, смешливая дамочка была плохой женой. А вот поди ж ты!..

Вдруг он увидел, что из переулка выходят солдаты. Двое вели под руки третьего, четвертый шел сзади.

— Братцы! — радостно окликнул Нилов.

— Ваше высокоблагородие! — подбежал к нему задний.

— Откуда вы?

— Оттуда, — солдат махнул рукой в сторону оставленных позиций, — последние, в заслоне были. Вот раненого ведем.

— Давайте вашего раненого в лазарет.

— Илья, — обрадованно закричал солдат, — давайте Евсюкова сюда, в лазарет. Тут лазарет! Мы уж думали — доведем или не доведем?

— Рана тяжелая?

— По плечу хватило.

Раненого ввели в пустую фанзу, и Нилов принялся за перевязку. Рана оказалась легкая, но крови раненый потерял много, и Нилов, которому присутствие солдат вернуло бодрость, сказал:

— Полведерца выцедили из тебя. Да ничего, наберешься сил.

Петров вышел покурить. Он стоял высокий, усталый и пускал дым кольцами, которые тут же погибали на ветру. Рыжие волосы его были плотно загнаны под колпак, щеки, несмотря на загар, бледны.

— Я думал, что ты, Лев Семенович, уже отбыл с транспортом.

В эту минуту раздался орудийный выстрел. Стреляли с оставленных нами передовых позиций. Один за другим неподалеку от лазарета разорвались три снаряда.

Японцы обстреливали Ляоян.

С каждой минутой обстрел усиливался. Нилов замер посреди двора, запрокинув голову, точно втыкая в воздух свою бороду.

— Это уж слишком, — пробормотал он, в десятый раз выскакивая за ворота.

За углом поднимался черный клуб дыма.

Бежали китайцы, унося в больших корзинах жен, матерей, детей, имущество. Никто не обращал внимания на русского офицера Нилова. Что был для них теперь Нилов, офицер разбитой армии!

— Безумец, безумец! — бормотал Нилов, возвращаясь в операционную.

— Приказываю тебе… — заговорил он.

— Прошу посторонних вон! — рявкнул Петров. — Сестра Нефедова, немедленно вывести всех, не занятых на операции!

Нефедова направилась к главному врачу. Нилов дрожащими руками поглаживал черную бороду.

— Заставьте этого сумасшедшего… — начал он шепотом, — все равно всех нас… — и остановился под осуждающим взглядом Нефедовой.

— Все с ума сошли! — прошипел Нилов, забывая, что он главный врач, и испытывая обиду, которая даже пересиливала страх.

Оглушительные взрывы донеслись со стороны вокзала. Черный дым поднимался за башней Байтайцзы. Должно быть, горели склады.

Над головой с противным шлепающим визгом пронесся снаряд, упал на соседнем дворе — взрыв оглушил Нилова, желтый дым, закругляясь в облачко, поднялся над стеной.

 

21

Ивнев ехал рядом с Торчиновым сейчас же вслед за командующим. Кавказец был в своей неизменной бурке, которая служила ему во всякую погоду. Свита держалась саженях в пятидесяти сзади. А дальше за свитой катились двуколки со штабным имуществом, палатками и продовольствием.

Мост через Тайцзыхэ был наведен быстро и хорошо. Гулко стучали кони по деревянному настилу, булькала желтая вода, перед глазами лежал правый берег, заросший гаоляном.

Никогда в России Ивнев не видал такого огромного, сплошного пространства, занятого хлебами. Гаолян сверкал и шелестел, узенькая дорога врезалась в золотисто-зеленый массив, куда-то поворачивала, делала полукольцо и вдруг устремлялась в противоположную сторону.

Алешенька вынул карту и с удивлением увидел, что на карте нет этого района. Не сумели вовремя снять, потому что не предполагали, что здесь будет сражение.

Тяжелое чувство, сменившее радостное настроение позавчерашнего и даже вчерашнего дня, все усиливалось. Гаолян, неведомые дороги и солнце, которое принималось за свою обычную безжалостную работу, создавали в Алешеньке предчувствие чего-то нехорошего, может быть, непоправимого.

Куропаткин направлялся лично руководить боем. Сидел он на коне несколько сутуло, глубоко на глаза надвинув фуражку. Знал он или нет проселочную дорогу, на которую въезжал? Во всяком случае, он без раздумья повернул коня.

— Опять проклятый гаолян, — сказал Торчинов. — Посмотри на коней.

Лошади шли, понурив головы, хотя путешествие только что началось.

Несколько часов двигались по извилистой дороге. Дважды ее пересекали другие, но Куропаткин, неизменно ехавший впереди, продолжал путь по первой.

Нагнали воинскую часть. Солдаты с багровыми лицами шли медленно, тяжело, не строем, а толпой. Одни несли винтовки на правом, другие на левом плече. Плохо пригнанные, надетые наспех скатки, сумки и фляжки увеличивали печальный вид солдатской толпы.

Куропаткин поздоровался, солдаты ответили вразброд.

— Какой части?

Несколько голосов что-то прокричало в ответ.

Куропаткин поехал дальше. Ивнев удивился: Куропаткин ехал мимо солдат, как бы не замечая их, и те тоже как бы не замечали его. Это не был полководец, и это не были его солдаты. Точно на большой дороге встретились случайные прохожие.

Больше двадцати минут командующий армией обгонял свои войска. Наконец он почувствовал неловкость от этого равнодушного молчаливого соседства и круто повернул на дорогу, под прямым углом пересекавшую старую.

С высоты седла ничего не было видно: один гаолян, одни блестящие золотисто-зеленые стебли с пушистыми, начинающими краснеть верхушками. Монотонно шелестят плотные листья. Солнце над головой. Неподвижен воздух в узком коридоре проселка. Ни облачка. Страшная парная духота от намокшей вчера земли!

Неужели здесь, в этих гаоляновых джунглях, будет бой с Куроки? И куда едет Куропаткин?

Дорога описала полукруг, гаолян расступился — деревня. Низкие земляные стены с квадратными башнями по углам. Кони сами пошли быстрее.

Главную площадь затопил дождь. Голый крестьянин в остроконечной соломенной шляпе стоял посреди лужи по колено в воде.

— Вот, Алешенька Львович, какая лужа, — сказал Куропаткин, — пожалуй, больше миргородской. Сейчас остановимся, я продиктую вам несколько распоряжений, и приступим с богом к нашему делу. Сегодня наша задача и простая и сложная: надо, чтобы все корпуса сблизились между собой, вступили во взаимную связь. Завтра мы будем нащупывать противника, а послезавтра, милый Алешенька Львович, решительный бой.

Куропаткин посмотрел на него из-под козырька фуражки. Голос его был спокоен, и глаза были спокойны.

«Отчего он так спокоен? — подумал Алешенька. — Оттого, что уверен в победе, или оттого, что ему все равно?»

Всю вторую половину дня, сидя в одной из фанз деревни, Куропаткин диктовал распоряжения многочисленным генералам. Штаб составлял диспозицию предстоящего боя.

В деревне, расположенной посреди гаолянового моря, было знойно и неподвижно. Дома, деревья, воздух, лужа посреди площади — все было неподвижно. Даже изредка появлявшиеся жители двигались так медленно, что только подчеркивали общую неподвижность.

Но русские внесли жизнь: офицеры уезжали и приезжали; повара, разыскав колодец с хорошей водой, бегали к нему с ведрами; около кухонь царило оживление; в штабе, занявшем три фанзы, кипела работа: на столиках, на досках, на канах люди писали и чертили.

Ивнев хотел ни о чем не думать… Все уже передумано; пусть события идут так, как идут; нет у него сил что-либо изменить… Но мысли не унимались.

Приказы и распоряжения Куропаткина, только что записанные Алешенькой, отнюдь не говорили о том, что послезавтра решительный бой.

Они касались того, как лучше расположиться и по какой дороге пройти. Большая часть войск, как всегда, отправлялась для обеспечения флангов, а меньшая и даже совсем незначительная предназначалась для операции. Как же можно генеральный бой давать с такими силами? И почему генеральный бой давать Куроки, армия которого, как известно, не представляет главных японских сил?

Для того чтобы решительный бой привел к результатам, надо вернуться на северный берег Тайцзыхэ и снова действовать против Ойямы, атакуя свои собственные, только что отданные позиции.

«Что же это такое? — терзался Алешенька, путаясь в противоречиях. — Нет, это просто невозможно. Я скажу ему: прошу прикомандировать меня к полевой части. А спросит почему — скажу: от стыда! Так и скажу».

Генерал Харкевич сидел около окна, прорвав для циркуляции воздуха бумагу. Судя по его лицу (с папиросой в углу рта), по глазам, которыми он весело наблюдал за двумя китайцами, стоявшими посреди лужи, его не мучили мрачные мысли.

— Последние распоряжения… — Алешенька передал ему пачку листков. — Ваше превосходительство, что вы думаете о нашем положении здесь?

— Превосходное положение.

— Я не рад гаоляну, — осторожно, чтобы не выдать всех своих соображений, сказал Алешенька.

— Плюньте вы на гаолян!

Харкевич вынул бумажку, копию приказа, и прочел: «… развернуть правобережную группу армии на фронте Сыквантунь — копи Янтай и, приняв затем за ось Сыквантуньскую позицию, произвести захождение армии левым плечом вперед, дабы взять во фланг позиции переправившихся войск генерала Куроки и прижать их к реке Тайцзыхэ».

— Что-то очень сложно, — сказал Алешенька, — точно на параде. Это ведь не парад. Зачем прижимать Куроки к реке? Его надо утопить в реке, а еще лучше уничтожить до реки, не то он уйдет к Ойяме по своим переправам.

Харкевич прищурился.

— Уверяю вас, прижать — это совсем не плохо. Всеми своими корпусами мы охватываем его группировку. Как-никак у нас сто батальонов, а у Куроки — я не согласен с Алексеем Николаевичем, который преувеличивает его силы, — а у Куроки не более двадцати. Вы понимаете, в какую ловушку заманил его Куропаткин?

Глаза Харкевича заблестели. Он поправил воротник кителя и хлопнул себя по толстой коленке.

— То есть? — спросил Алешенька.

— То есть? Вы посмотрите на карту.

Карта висела на стене против Харкевича, и на ней уже было обозначено завтрашнее расположение частей.

— Мы совершенно застрахованы от поражения. Движение наших корпусов в обхват правого фланга Куроки есть вместе с тем великолепно продуманное движение для отступления наших войск на Мукден.

Харкевич смотрел на поручика, подмигивал ему и улыбался, а Ивнев почувствовал, как кровь отливает от его щек, но он был темен от загара, и генерал ничего не заметил.

— Так-то, — сказал Харкевич. — Война сложна, и большой ум многое должен предвидеть.

Солнце обходило небо и палило нещадно. Алешенька влез на крышу и увидел тот же бесконечный гаолян. Никакого признака войск. Войска потонули в бледно-золотом море.

Поздно вечером Куропаткин еще не спал. Алешенька заглянул в фанзу. Куропаткин сказал:

— Что же вы не спите, завтра трудный день.

— Но ведь и вы не спите, ваше высокопревосходительство!

— Я — другое дело.

Куропаткин положил перо и откинулся к спинке стула.

— Знаете, о чем я вспомнил? О турецкой войне! Под Плевной у нас было не ахти как хорошо. Скажу — даже совсем плохо. Солдаты отступают, выбились из сил, бросаются на землю. Как остановить отступление? В резерве ни человека! Скобелев выхватил шашку, крикнул: «Вперед, дети!» — и бросился вперед. И все, кто был жив, бросились за ним. И ворвались, Алешенька, в окопы, и вместо поражения — победа. У меня в ушах до сих пор звенят его слова: «Вперед, дети!» Да-с, да-с… Ну, идите спать, Алешенька. Я еще попишу.

Алешенька спал рядом в клетушке на гаоляновой соломе.

Проснулся он утром позднее обычного, солнце целыми потоками золота врывалось в открытую дверь, над Алешенькой стоял Торчинов и говорил:

— Вставай, вставай, поручик. Командующий сейчас уезжает в одну сторону, а тебе надо ехать в другую.

Алешенька вскочил, вышел во двор и сразу заметил не то что суету, а какую-то нехорошую озабоченность в суете. Куропаткин стоял во дворе, нахлобучив фуражку, и спрашивал капитана Фомина из штаба Бильдерлинга:

— Кто же позволил генералу отдать господствующую высоту?

Он смотрел на высокого Фомина, невольно задрав голову, и козырек его фуражки нестерпимо блестел в лучах солнца.

— Передайте Александру Александровичу, что от Ляояна я не отступлю, Ляоян будет моей могилой. Ступайте.

Фомин повернулся кругом и пошел, отбивая шаг по сухой земле.

Куропаткин несколько минут стоял, опустив руки, глядя перед собой.

— Вот, Алешенька, — сказал он, увидев Ивнева, — вчера вечером вспомнился мне Скобелев, а сегодня немец фон Блюме. Фон Блюме как-то сказал: «Даже величайший гений не может возместить собой недостаток инициативы в своих помощниках». Зайдите к Харкевичу, он даст вам поручение. Я сейчас еду.

Торчинов подвел Куропаткину коня…

В штабе было не много народу, и это удивило и еще более встревожило Алешеньку.

— А, вот и вы! — сказал Харкевич.

— Разрешите, ваше превосходительство, — перебил его Алешенька, — объясните ради бога, что произошло? Какую высоту взяли японцы?

— Глупая история… Представьте себе положение Куроки. У него не больше двадцати батальонов. Что ему нужно сейчас делать? Окопаться и сидеть ни живу ни мертву, ожидая нашего удара. А этот сумасшедший прождал нас вчерашний день, не дождался и решил напасть сам, Командир же полка, занимавшего упомянутую высоту, подвергшись атаке, отступил со своими батальонами без всякого сопротивления! Ссылается на то, что у него не было распоряжения вступить с японцами в бой, а сам он не осмелился-де принять на себя такую ответственность — не знал, входит ли сие в план командующего или нет. И отступил. Вы можете себе представить: накануне решительного сражения отдал в руки противника господствующую высоту!

Алешенька вспомнил солдат, с безразличными, бесконечно усталыми лицами шагавших по проселку. Это были совсем не те солдаты, которые дрались под Ляояном. Точно другая армия — равнодушная ко всему на свете и безмерно усталая.

— Сейчас Бильдерлинг получил приказ отбить сопку, а вы, Ивнев, поедете проследить, как выполняется этот приказ. Возьмите с собой несколько казаков и чуть что — шлите казака сюда.

На штабной карте значились кое-какие пункты. Алешенька перенес их на листок бумаги, нарисовал схему. Но схема эта была малопригодна. Вокруг отсутствовали какие-либо ориентиры — один гаолян.

С юго-востока донеслись выстрелы. Очевидно, отданная японцам сопка была там, на юго-востоке, но дорога шла в другую сторону. Есть ли дорога к сопке, нет ли — никто не знал. Ивнев решил двинуться через гаолян напрямик на выстрелы.

Пока он с казаками пробирался сквозь чащу, выстрелы зазвучали и справа и слева. Ориентироваться не было никакой возможности.

«Зачем же меня послали? — подумал Ивнев. — И других послали. А никто не знает, куда ехать. Что за чепуха!»

В гаоляне раздался шум. Казаки схватились за винтовки. Но из гаоляна показался русский солдат, посмотрел на казаков и пошел мимо. Был он без всякого снаряжения, бескозырка съехала набок, винтовку он волочил прикладом по земле.

— Какой части, братец? — спросил Ивнев.

— Все перепуталось, своих не могу найти, — прохрипел солдат. — Водицы, христа ради, нету?

Казак отстегнул от пояса фляжку.

— Три глотка!

— Христа ради!

Солдат трясущимися губами приложился к фляжке и медленно, зажмурившись, сделал три глотка.

 

22

С раннего утра 1-й Восточно-Сибирский стрелковый полк блуждал по гаоляну. Подполковник Буланов, прибывший из госпиталя после ранения под Вафаньгоу и теперь командовавший полком, созвал батальонных командиров и сообщил им, что высоту, взятую ночью японцами, так называемую Нежинскую сопку, приказано вернуть во что бы то ни стало.

— К штурму сопки назначено двадцать девять батальонов. Японцев там помене — батальонов семь, семь с половиной. Начальствует над ними некий японец Окасаки.

«Сведения на этот раз подробные», — подумал Свистунов.

Полк выступил в восемь утра. Шли по дороге, которая извивалась куда ей было нужно, но, по-видимому, не туда, куда нужно было полку.

Свистунов все время держался около головной 1-й роты, поредевшей больше чем наполовину. Солдаты шли, глядя под ноги. Логунов то ехал верхом, то слезал с коня.

… Солдаты не хотели отступать из-под Ляояна, не хотели подчиняться приказам.

— Вперед пойдем, ваше благородие!.. Вперед веди нас!.. Назад не пойдем!

И когда все-таки пошли назад, шли так, что для Логунова стало ясно, что потеряно самое дорогое: вера в то, что когда-нибудь будет победа.

«Столько крови, героизма — и все даром! — думал он. — Разве это можно простить?»

С дороги Нежинская сопка не была видна. Где она, черт ее знает! Карт для этой местности не существовало.

— Расстегнуть всем воротники, — приказал Логунов Куртееву, теперь фельдфебелю.

Аджимамудов, уходивший в сторону по тропинке, заинтересовавшей его, сообщил Свистунову:

— Колодец! Однако почти пуст.

Свистунов оглядел солдат, огнедышащее гаоляновое поле и скомандовал:

— Левое плечо, к колодцу — бегом!

Батальон повернул к колодцу. За колодцем оказалась просека. На просеке, как на старинных батальных гравюрах, через небольшие интервалы друг от друга стояли пушки. Головы отведенных в сторону коней покрывали шляпы из гаоляновых листьев. Зарядные ящики были раскрыты.

— Честное слово, это Топорнин! Поручик Топорнин!

Поручик обернулся, снял фуражку, замахал ею:

— Да здравствует встреча русских людей в китайском гаоляне! Ты жив, Николай? Благословен господь!

— Неведомский цел?

— Непостижимыми путями цел. Я все время ощупываю себя. Жив, да не верю. До чего же в жизни может простираться нелепость. Стреляют по тебе несколько батальонов, а ты цел. Неправдоподобно.

Топорнин был черен, худ. Рубашка порвана, на штанине темнела заплата.

— Как я рад, что вижу тебя, — говорил Логунов, испытывая желание обнять этого нескладного худого человека и стесняясь это сделать при солдатах. — А где Неведомский?

— Пошел по начальству. Тут, видишь ли, опять неразбериха. Сто пятьдесят четыре орудия получили приказ бить по этой горушке. На сопочке будет ад, по математическому закону на ней не должно уцелеть ни одного японца. Пойдут наши стрелки и займут сопку голыми руками. Но приказ пришел с ссылкой на распоряжение Куропаткина «быть экономными в расходовании снарядов, так как настоящий бой будет происходить только завтра». В результате этой ссылки нам разрешено выпустить по десять снарядов, а к чему тогда сто пятьдесят четыре пушки? Лучше пятьдесят, да чтоб пристрелялись! Но это еще не самое худое. Наша тридцать пятая дивизия должна быть уже у подножия сопочки. А где, у какого подножия, с какой стороны? Никто не знает. Ни один генерал, ни один полковник. Куда же прикажете бить? А если дивизия уже пошла в атаку? Потому что есть предположение, что начальник дивизии не поставлен в известность о том, что сто пятьдесят четыре пушки откроют в помощь ему огонь по высоте.

— Путаница невообразимая, — согласился Логунов. — Вчера в приказе было сказано, что отступление от Ляояна — это такой маневр, который приведет к полному уничтожению противника. Знаешь, Вася, я уж на все махнул рукой: чем хуже, тем лучше.

— Да, чем хуже, тем лучше, — задумчиво согласился Топорнин.

Логунов вернулся к батальону.

Вода из колодца была выпита вся.

Солдаты разметались на земле. Пришедшие попозднее, которым не досталось воды, лизали влажную землю около сруба.

«И это в начале похода, — подумал Логунов, — насколько же устали люди!»

Горнист заиграл подъем. Медленно поднимались солдаты, медленно строились, медленно шли на свои места офицеры. Небо делалось все выше, все бездоннее, теряя от жары цвет. Утром оно было голубым, с каким-то радостным бирюзовым оттенком. Теперь оно было белесым. И было страшно этого белесого неба.

Рота за ротой уходили в гаолян, безнадежно, молча, хмуро, истомленные двумя днями жесточайших боев, непрерывным, в течение суток, маршем, но всего более — отступлением. Вперед они шли бы иначе. Им и гаолян не показался бы тяжким. В этом Логунов был уверен.

Земля дрогнула: рявкнули пушки, снаряды полетели на Нежинскую сопку.

Батареи били с трех сторон, и грохот их мешал командирам стрелковых частей командовать.

Свистунов потерял 2-ю роту, долго искал ее и наконец нашел. Хрулев с конем в поводу и десятка полтора солдат стояли среди примятых стеблей.

«Это черт знает что такое! Вы же опытный офицер!» — хотел закричать Свистунов, но, взглянув на измученные лица Хрулева и солдат, сказал:

— Как только канонада стихнет, играть сбор.

Шли еще полчаса, Набрели на небольшую возвышенность, скорее, бугор, чистый, без гаоляна.

На бугре поджидали отставших. Аджимамудов шашкой нарубил стеблей и сделал навес.

— Для штаба батальона… капитан Свистунов, садись.

— Должно быть, Нежинская сопка — вон та, — решил Свистунов про высоту, маячившую верстах в пяти.

— Вашскабродие, японцы! — крикнул Куртеев.

Со стороны, противоположной той, откуда пришел батальон, гаолян колыхался, слышался шум движения.

Не ожидая приказа, батальон открыл беспорядочную стрельбу по гаоляну.

Из гаоляна ответили. Завязался слепой бой. Аджимамудов, пытавшийся внести в стрельбу порядок, вдруг бешенно замахал шашкой и заорал не своим голосом: из гаоляна на каменистую косу бугра выскочило несколько солдат противника. Это были русские.

Пули густо свистели над бугром, шлепались в землю, попадали в людей.

На бугре показался капитан с пистолетом в руках.

— Так и следовало ожидать! Били по своим, — сказал он, вытирая лоб. — Где эта чертовская сопка?

— Полагаю, что та! — ответил Свистунов.

— Понимаете ли, ходим с шести утра, растеряли всех солдат, сто раз перестреливались с японцами в гаоляне — нет, нет, не думайте, не с такими японцами, как вы, с настоящими, — и ничего, кружимся по одному месту: на этот бугор выходим уже в третий раз! С ума можно сойти. Вы говорите, Нежинская сопка та? Я тоже думаю, что та.

Капитан снова повел роту в гаолян.

— Пойдем и мы, — решил Свистунов.

Роты построились, людей пересчитали.

Непрерывный дробный гул от огня пулеметов и винтовок повис над полем.

Где остальные батальоны полка? Где командир полка? Ни одного офицера чином старше капитана не видел Свистунов даже поблизости от гаолянового массива.

В каком месте штурмовать сопку? Ведь нет даже плана сопки! Взаимодействовать с кем? Двадцать девять батальонов штурмуют сопку! Где эти двадцать девять батальонов? Кто сосед?

— Позор, позор, — шептал Свистунов. — Вот он, наш штаб, многолюдный, со знатными именами.

 

23

С большим трудом Алешенька Ивнев нашел штаб 17-го корпуса, Бильдерлинга не было, он выехал навстречу Куропаткину, объезжавшему войска. Штаб представлял собой хорошую дивизионную палатку с откинутыми для циркуляции воздуха полами.

Штабные офицеры работали у своих столиков. Оглядев столики, Алешенька с радостью увидел капитана Минаева, которого знавал еще в России.

Минаев, черненький, быстрый в движениях, пожал ему обе руки сразу и усадил около себя на ящик.

— Официально вам нужно обратиться с вашим поручением к генералу Пляскину, — сказал он, выслушав Ивнева. — Генерал в соседней палатке. А неофициально могу рассказать и я. Взята ли нами сопка? Сомневаюсь.

— Капитан, я хочу иметь точную картину. Кто командует группой войск, атакующих сопку?

Минаев задумался.

— По правде сказать, никто.

— А разве Куропаткин не назначил?

— Прямого назначения не было.

— Но почему же сопку отдали без боя?

— Это касается второго акта драмы. Нежинскую сопку, или, как местные жители зовут ее, Монжу, занимали Нежинский и Моршанский полки. Сопку японцы взяли в обхват, моршанцы тотчас скатились вниз и подались в сторону. Нежинцы же, вначале последовавшие за ними, одумались, вернулись и штыками выбили противника. Полегло их изрядно, в атаку шли они чуть ли не колоннами, японцы били их из винтовок и пулеметов, однако атаки нежинцев не выдержали и отступили. Ночью, когда взошла луна, японцы обстреляли Монжу артиллерией и пошли на штурм. И вот тут нежинцы отступили без боя… Почему? Должно быть, чувствовали себя брошенными, одинокими.

— Но почему им никто не помог? Разве никто не знал, что делается у Монжу?

— Знать-то знали, — вздохнул Минаев, — но ведь каждый из нас знает свой участок, свою позицию. Ведь наступление наступлением, а каждый спешит окопаться… Куропаткин говорит о наступлении, а войска окапываются, — должно быть, теперь никто не верит в наступление, а перед японцами — страх.

— Под Ляояном я не видел страха, — мрачно сказал Алешенька.

— А вот теперь страх. Потому что побеждали, побеждали, а в результате оказались побежденными. И вот страх, страх! Орлов стал укрепляться на Янтайских копях. А на кой черт ему укрепляться? Ведь ему нужно было, как только начались действия бригады Окасаки, ударить на правый фланг Куроки, и все полетело бы к черту.

Так почему же он не ударил? — с возмущением и болью почти крикнул Алешенька.

— К нам приехал от него один мой приятель. Говорит, Орлов сбит с толку. Кроме общего приказа он получил несколько записок от Куропаткина и Бильдерлинга. Приказ и записки противоречат друг другу. Орлов ничего не понимает, сидит разбирается в путанице и пока приказал войскам окопаться на Янтайских копях.

— Да что ж это такое? — дрожащим голосом проговорил Алешенька. — Что у нас делается? В котором часу должна начаться атака Нежинской сопки и по какому пути мне искать атакующих?

— Времени для общей атаки не назначено, направления движения не указано. По-моему, войска идут как хотят, и, что получится из всей этой каши, не знаю. Кустарно, должен признаться, по-дикарски! В штабной нашей работе я разочаровался совершенно.

Алешенька молчал. Он сидел согнувшись и глядел в землю. Земля была черна, с вмятинами от сапог. «Как же это так, — думал он, — с такой точностью Куропаткин размечает отступление, бесконечные и никому не понятные перемещения, а здесь, где нужна величайшая точность, он дивизии бросает на произвол судьбы!»

И в этот момент ему наконец стало ясно: Куропаткин и его генералы не умеют руководить войсками. Им взводами командовать, а не армиями! Вот в чем ужас и безнадежность.

— Я вот чего не понимаю, — сказал Минаев, почесывая переносицу. — Наша цель, насколько я понимаю, уничтожить Куроки. Одна его бригада заняла Монжу и укрепилась на ней. Ну и черт с ней, с этой сопочкой. Обойти ее, поставить заслоны и навалиться на Куроки…

Он смотрел лукаво и оживленно. В руках его был цветной карандаш, которым он рассекал воздух и как бы наносил удары Куроки. «Действительно, пусть японцы сидят себе на Монжу, обойти их и навалиться на Куроки. Почему эта здравая мысль пришла в голову молодому капитану, а не Куропаткину? Что страшного в том, что японцы заняли сопку? Окружить ее. Пусть сидят, как в мышеловке». И оттого, что это было так просто и вместе с тем неисполнимо, Алешеньке стало еще тяжелее.

— Советую вам ехать не к Монжу, а к Орлову, у него свежие войска, только что прибыли из России, и от его удара зависит многое. Между прочим, с Янтайских копей отлично видно и Нежинскую сопку. Орлов — человек интересный, мой преподаватель тактики по Академии генерального штаба. Советую, Ивнев, советую.

Алешенька пожал Минаеву руку и поехал к Орлову.

Западнее деревни Лилиенгоу он встретил дивизию 1-го Сибирского корпуса. Солдаты в своих тяжелых сапогах, нагруженные вещами, едва передвигали ноги. То и дело останавливались целые колонны, и едва останавливались, как солдаты падали на землю, накрывали чем могли головы и мгновенно засыпали.

«… О каком наступлении может идти речь? Это ведь 1-й Сибирский корпус! Почему ему не дали отдохнуть?»

Черная узкая дорога поднималась в гору, к северу, и по всей вероятности должна была пересечь железнодорожную ветку на Янтайские копи.

Снова встретились войска — отряд князя Орбелиани, подчиненный сейчас Орлову.

Орбелиани со своей конницей расположился в старых, давно заброшенных и размытых дождями фанзах, и не видно было, чтобы он собирался начинать боевые действия. Денщики его разжигали складной походный самовар, сам князь сидел под полотняным навесом и курил трубку.

— Беспокоиться не надо, — говорил он, — и торопиться не надо. Выпей с нами чаю, раз ты едешь от командующего армией. Кто тебе сказал, что Орлов у Янтайских копей? Наверное, умник из Генерального штаба? Они всё знают! Орлов совсем недалеко от меня, у деревни Цишань. Там японцы напали на него, и что там у них, я не знаю. Знаю только, что настоящей драки не получилось и Орлов идет сейчас на деревню Сахутунь, чтобы помочь Бильдерлингу. Бильдерлинг его не звал, сам идет, потому что видит, какая там у них мышиная возня. Так будешь пить чай? Генерал приглашает.

— Никак нет, не могу, ваше превосходительство, должен следовать по назначению.

— Ну следуй, черт с тобой!

Ивнев сел на коня. Несколько отъехав от лагеря отряда, он стал искать на своей схеме деревню Сахутунь. На схеме не было ни деревни, ни дорог в этом районе.

Двадцать минут ехал он то по дороге — ухабистой, неровной, засыпанной камнями, то по просеке, проломанной в гаоляне людьми и конями.

Показалась колонна. Солдаты имели бодрый и опрятным вид, офицеры тоже. Алешеньке с готовностью указали местонахождение генерала.

Орлов двигался с группой офицеров своего штаба в середине колонны.

— От командующего армией? — обратился он к Ивневу. — Здравствуйте, здравствуйте, поручик! Распоряжений я имею много… Но я решил идти на соединение с Бильдерлингом. Мне кажется, ему нужна помощь. Ну что ж, оставайтесь при моем отряде.

Алешенька заметил, что в отряде Орлова поддерживался порядок больший, чем в других частях, что бывало нередко, если начальником назначался генерал, ранее занимавший нестроевые должности.

К Орлову то и дело подъезжали с донесениями из разведки. Это было хорошо — он шел по крайней мере не вслепую.

— Можете доложить генерал-адъютанту, — сказал он Ивневу, — что у Янтайских копей я оставил два батальона на случай, если японцам вздумается сунуть туда нос. Да там же и генерал Самсонов.

Колонна остановилась. Нужно было сворачивать в гаолян.

— Много этого гаоляну или не так уж много? — несколько растерянно спросил Орлов.

— Много, ваше превосходительство!

Впереди, в гаоляновом море, возвышались сопочки, круглые, пологие, удобные.

«Хорошо бы их занять, — подумал Алешенька, — хотя бы на всякий случай, чтоб их не занял противник».

Солдаты Орлова впервые встретились с гаоляном. Вступили они в гаолян легко и просто, не подозревая, что он может принести что-либо неприятное, но уже через сто шагов не было ни того порядка, который только что обратил на себя внимание Алешеньки, ни бодрого, опрятного вида солдат. Отдавшись борьбе с гаоляном, как-то забыли о противнике, но вдруг раздались выстрелы на правом фланге. Частые, упорные выстрелы японских винтовок. Это генерал Симамура, командир 12-й бригады, не имея никаких указаний от Куроки, решил начать самостоятельные действия.

Сведения об отряде Орлова он получил от жителей деревни Цишань и теперь двигался в обход левого фланга Орлова и вместе с тем наступал на правом.

— Ну вот, благословясь, и начали, — сказал Орлов. — Мы идем на японцев, а японцы на нас. В чистом поле без всяких позиций, А это что, поручик, как вы думаете?

Вдалеке над гаоляном торчали деревянные вышки.

— Вышки, ваше превосходительство. Но чьи?

— Вот именно — чьи? — задумчиво повторил генерал.

Перестрелка разгоралась. Орлов пытался сообразить, почему японцы наступают на правом фланге. Там же был Орбелиани.

— Меня не беспокоит правый фланг, — сказал он своему начальнику штаба полковнику Левашову, — там Орбелиани, сейчас он на них ударит. Хорошо, что на левом у нас все спокойно.

Но японцы вдруг оказались и слева. Бой сразу принял непонятный характер. По гаоляновому полю, где передвигались русские, открыла огонь японская артиллерия. Она била точно, поражая шрапнелью участок за участком, как будто японцы отлично видели русских сквозь гаолян.

Алешенька и какой-то подполковник отправились искать нашу артиллерию.

Нашли ее, напав случайно на колею. Артиллерийский штабс-капитан стоял на зарядном ящике и смотрел в небо.

— Штабс-капитан, по приказу генерала — немедленно огонь!

Штабс-капитан посмотрел на подполковника и соскочил с зарядного ящика.

— Не могу стрелять.

— То есть как «не могу»? Почему «не могу»?

— Господин подполковник, куда стрелять?

— Позвольте, но японцы же стреляют.

— Японцы нас видят.

— Позвольте, но как же они нас видят?

— А вот эти штучки вы приметили?

Штабс-капитан протянул руку, указывая на синевшие в вечернем воздухе контуры того, что Алешенька определил как деревянные вышки.

— Что же это такое?

— У них переносные вышки, они их ставят, где им нужно, и видят нас, а мы их не видим. Я влез на зарядным ящик, но, к сожалению, кругозор невелик.

— Я вам приказываю стрелять, — рявкнул подполковник, — приказ генерала. Немедленно!

Штабс-капитан пожал плечами:

— Слушаюсь, но вы дадите мне гарантию, что я не открою огонь по своим же частям?

За те полчаса, в которые подполковник и Алешенька искали артиллерию, ход сражения в гаоляне с бригадой Симамуры определился.

Отряд Орлова отступал. Солдаты шли торопливо, ни на кого не глядя, инстинктивно стараясь попасть на старую дорогу.

Увеличивали беспорядок обозные повозки, которые под орудийным обстрелом неслись в разные стороны. Повозные нахлестывали животных, гоня их прямо на людей.

Несколько минут Ивнев еще видел впереди себя подполковника, но вдруг подполковник исчез. Может быть, слез с коня, может быть, куда-нибудь свернул, а может быть, погиб, потому что рядом разорвалась шрапнель.

Холмики, обратившие на себя внимание Ивнева, опоясались огнем и дымом; их заняла японская артиллерия. Теперь под прямым обстрелом оказались оба фланга отступающего отряда.

«Нас уничтожают в гаоляне, как сусликов! — билась у Алешеньки мысль. — Почему японцы умеют действовать в гаоляне, а мы не умеем?»

Когда-то он по-детски мечтал личным героизмом решить судьбу сражения… Можно ли было остановить отступающих, можно ли было повести их за собой?..

На дороге, на краю канавки, образованной потоками дождя, Алешенька увидел Орлова и Штакельберга. Орлов что-то быстро и торопливо объяснял, а Штакельберг похлопывал себя хлыстом по голенищу сапога.

— Вы не понимаете, как японцы оказались на вашем правом фланге? — громко спросил Штакельберг. — Очень просто: когда какие-то две роты японцев продвинулись туда, Орбелиани отступил. Это обычная тактика нашей конницы. Это не конница, не солдаты — это саранча. Она только жрет. Я сам, как вы знаете, кавалерист, но то, что я вижу, позор!

Орлов опять заговорил, но очень тихо, и Алешенька не разобрал его слов.

— Вас поставили в трудное положение, — усмехнулся Штакельберг, — дали вам запасных, которые никогда не видели гаоляна, а вы, изволите видеть, сразу их в гаолян? Гаолян — это наша смерть. Почему я вам не помог? Потому, что мои солдаты к бою сейчас негодны. Вон полюбуйтесь, лежат вповалку! Двое суток мы дрались. И смею вас уверить, ни на шаг не отступили. На мой корпус Ойяма навалился двумя своими армиями. А теперь вот, изволите видеть… Мы тут устроили заслон против ваших отступающих героев, советую воспользоваться, собрать бригаду и овладеть этими горушками.

Орлов пошел к коню, тяжело взобрался на него. Взгляд его скользнул по офицерам.

Лицо Орлова было потно, измучено и жалко. Он заторопил коня. В безотчетном порыве Алешенька поехал за ним.

Следующие полчаса были полны криков, приказаний, езды, беготни. Орлов, Алешенька и еще несколько офицеров останавливали отступающих.

Но запасные, сразу, без подготовки попавшие в гаоляне под расстрел, не обращали на них внимания.

Только недавно жили они среди своих семей, занимаясь в привычной обстановке привычным трудом. Не так-то просто все это оставить и идти умирать, не зная за что. Солдаты мелькали между повозками, страха не было на их лицах; были упорство и решимость: они не хотели делать то, чего не понимали.

Меньше батальона собрал генерал Орлов. Он жал Алешеньке руку, благодарил за помощь, но с собой дальше не брал. Он собирался ударить с этим батальоном на деревню Дайяопу, в тыл Симамуре. Он сразу похудел, глаза запали, губы запеклись.

Алешенька хотел было сказать: «Ваше превосходительство, сейчас из атаки ничего не выйдет. Лучше собрать солдат, дать им успокоиться и уже потом…»

Но он понимал, что Орлов не послушает его, что он в таком душевном состоянии, когда для него нет иного выхода, кроме того, который он наметил.

 

24

Штаб Куропаткина — три большие дивизионные палатки и круглый шатер — Алешенька Ивнев нашел восточнее деревни Чжансутунь. Повара в палатке готовили ужин.

Алешенька вошел в шатер. Куропаткин сидел за походным столиком, перед ним лежала бумага, карандаши, но он не писал.

— Наконец вернулись и вы, Алешенька Львович. Расскажите о своих впечатлениях. Впрочем, отдохните. На вас лица нет.

Алешенька, не сказав ни слова, вышел. Что из того, что на нем лица нет? Разве в этом теперь дело? Ведь он видел, ведь он понял! Ведь нужно было его, очевидца, расспросить! Ведь время не терпит!

В штабном помещении, вопреки обыкновению, столов было мало, чины штаба лежали на бурках, на соломе, курили и разговаривали.

Харкевич поместился на своем генеральском пальто. Усы его сегодня были особенно опущены и совершенно сливались с бородкой, подстриженной треугольником.

— Какие новости, ваше превосходительство? — спросил Алешенька.

— Вы — непосредственный источник новостей, рассказывайте-ка!

— Какие там у меня новости, командующий ими даже не поинтересовался!

— Да… — протянул Харкевич, — вы правы, ваши новости теперь ничего не изменят.

Он сунул руку за борт пальто и вытащил сложенный листок бумаги. На нем было написано красным карандашом и подчеркнуто: «Весьма спешно». Ивнев прочел:

«Ввиду огромных потерь, понесенных 1-м Сибирским корпусом за последние пять дней, положение его настолько серьезно, что без подкрепления корпус совершенно не в состоянии будет завтра не только атаковать, но и вообще поддерживать какой бы то ни было бой».

— Я видел корпус, — сказал Алешенька. — Солдаты измотаны.

— Видите — события таковы… Знаете, что Орлов ранен?

— Нет, не знаю. После поражения в гаоляне он собрал батальон для контрудара.

— Этот контрудар кончился тем, что батальон в гаоляне рассеялся, а сам Орлов ранен. После этого Штакельберг решил атаковать Симамуру. И ничего не вышло. — Харкевич вытянул ноги и поправил пальто. — У Симамуры бригада, у Штакельберга корпус. Вот, батенька, какие дела.

Из-под бурки Харкевич вытащил папочку, открыл ее, взял верхний листок. Это было сообщение Бильдерлинга о том, что его войска отброшены от Нежинской сопки.

На донесении рукой Куропаткина было написано: «Весьма печально. Ввиду отступления Штакельберга я вынужден отступить на Мукден и далее. Там мы сосредоточимся, подкрепимся и будем наступать».

Алешенька почувствовал в груди пустоту, какую испытывает человек в минуту большого несчастья. Он уже давно прочел листок, но все держал его в руке и все не сводил с него глаз. Харкевич, наблюдавший за ним, взял осторожно листок и положил в папку.

«… Там мы сосредоточимся, подкрепимся и будем наступать…»

— Мы никогда не будем наступать, — сказал Алешенька задрожавшим голосом.

— М-да… то есть почему?

— Не умеем мы наступать.

— Что с вами, поручик? — усмехнулся Харкевич.

— Да, не умеем! — вдруг закричал Алешенька. — Я видел! То, что я видел сегодня, это окончательно. Воевать нельзя научиться за две недели. Во время наступления у нас не армия, а хаос!

Алешенька долго сидел подавленный.

«От Ляояна я не отступлю, — вспомнил он слова Куропаткина. — Ляоян будет моей могилой».

 

25

Ойяма никуда не двигался из своей деревушки. Армии Нодзу и Оку продолжали безуспешно штурмовать главные позиции Ляояна, защищаемые Зарубаевым. Артиллерийские снаряды были на исходе, патроны тоже. Сведения о потерях поступали всё более тревожные: под Ляояном уже легла пятая часть японской армии.

Старый Ойяма в эти дни как-то еще постарел. Полные красные щеки его поблекли, фигура потеряла прямизну. Ему хотелось сидеть согнувшись и смотреть в землю.

Дружественные англосаксы Дуглас и Хардинг более не посещали его.

В своей резиденции они строчили дневники, совещались с корреспондентами и пили водку.

От Куроки пришло сообщение, из которого Ойяма увидел, что положение генерала катастрофично.

Переправляясь на правый берег Тайцзыхэ, Куроки был уверен, что встретит отступающие разбитые корпуса, в худшем случае — арьергарды армии, выйдет на коммуникации Куропаткина, перехватит железную дорогу, и арьергард вместе с обозами и армейскими тылами будет его добычей.

Но Куроки столкнулся с корпусами, не отступающими, а, наоборот, готовыми для наступления. Войск у Куроки было в пять раз меньше, боеприпасы всех видов кончались. Своими двадцатью батальонами он занимал фронт в двадцать километров.

Спесь, самоуверенность, всегдашнее желание покачать себя независимым от Ойямы — все это слетело с Куроки. Судя по письму, он был настроен меланхолично. Он писал, что поставлен своими генералами в затруднительное положение. Так, Окасаки по собственной инициативе занял гору Монжу; эта гора до сих пор находится в его руках, но бригада уже потеряла полторы тысячи человек, а вечером имел место печальный случай. В сумерках батальоны Окасаки атаковали друг друга и не только стреляли, но и дрались штыками.

Преимущество Куроки в том, что он занимает высоты. С них видны огромные массы русских войск, окруживших его армию. Сегодня войска еще продержатся, отбито несколько атак. Но усталость солдат так велика, отсутствие патронов и снарядов так опасно, русских так много и упорство их так непреклонно, что Куроки, несмотря на победы иных своих батальонов, видит пока только один выход: завтра в шесть часов утра он начнет отступать.

Донесение Куроки произвело на Ойяму тяжелейшее впечатление. Он даже не смог обрадоваться тому, что каждая строчка письма Куроки говорила о бессилии генерала и полной покорности его перед волей маршала. Куроки всегда рвался вперед. Куроки и Футаки были убеждены в том, что Японии предначертана победа и она придет несмотря ни на что. И вот Куроки сообщает о том, что в шесть часов утра его войска начнут отступать!

Ойяма сидел на стулике под китайским зонтом и смотрел в землю. Жизнь его началась бурно и в таком же духе продолжалась. Японская армия, состоявшая до реформы из представителей военного самурайского сословия, превратилась во всесословную. Офицером теперь мог быть любой окончивший Центральную военную школу. Но это еще не обозначало общего благополучия в армии. Офицеры частенько косо смотрели друг на друга. Генералы, выходцы из одних кланов, ревниво относились к генералам, выходцам из других кланов.

Маршал Ямагата, жаждавший великих дел, тридцать лет боролся за создание дружного духа в армии, и вместе с ним боролся Ойяма, особенно с тех пор, как стал начальником Главного штаба. Он всегда старался начальниками дивизий и армий ставить лиц, связанных между собою старинными или новыми, но добрыми связями. Так спокойнее.

Впрочем, не всегда это было спокойнее. Как-то обиженный офицер пытался зарезать Ойяму. Он был из рода Мацумайев и, возможно, мстил за старого даймио.

Однако все эти воспоминания теперь ни к чему. Сражение проиграно, и война проиграна.

Мысли маршала перенеслись на китайцев. Китайцы обрадуются победе русских. Они боятся японцев и подозревают их в нехороших замыслах.

Вчера Ойяма посоветовал начальнику штаба покруче обращаться с подозрительными лицами из числа местного населения, и вчера же Накамура сообщил ему, что в деревне нашли пятьдесят подозрительных китайцев и уничтожили их!

Отлично, на пятьдесят врагов меньше!

Ойяма вздохнул. Чтобы отвлечься от неприятных воспоминаний, он стал вспоминать детство. Родительский дом высился на скалистом уступе, под ним лежало озеро. Ойяма несколько минут вспоминал озеро, сосны, росшие перед дверью его комнаты. Маленькое старинное стихотворение воскресло в его уме, и он произнес его шепотом, глядя на желтую лилию:

О бренный мир, как горестно все в нем! Нет выхода! Не сбросить скорби бремя. Весь полон я тоски… И из ущелий гор В ответ мне слышен громкий плач оленя.

Бронзовая стрекоза села на желтую лилию, и цветок закачался под ее тяжестью. Ойяма снова вздохнул, вытер ладонями лицо и вернулся из страны детства, где все было неопределенно и зыбко, под свой зонтик. Вернувшись, он решил, что в шесть часов утра отступит не только Куроки, но и вся японская армия. Отступить нужно за Шахэ-южную, где удобно держать оборону и откуда в случае новой неудачи прямая дорога на Инкоу. Отступление будет тяжким. Куропаткин бросит следом за ними конницу Мищенки, Самсонова, Ренненкампфа. Конница перехватит пути отступления Оку и Нодзу. Вот для чего русские берегли свою конницу, вот почему она никогда не вступала в бой и уходила при одном появлении противника!

При этой мысли на душе стало еще тревожнее и печальнее. Поражение в генеральном бою не может быть случайным, оно выражение силы и духа борющихся. К чему приведет поражение под Ляояном?

К потере Кореи? К попытке русских высадиться на островах?

Вечером Ойяма гулял по дворику, выложенному плитами. В деревянной коричневой клетке сидел большой серо-коричневый соловей. Хозяина не было, никаких китайцев не было — Ойяма терпеть не мог китайцев, особенно богатых и образованных, которые всегда думают, что Китай — светоч мира и что ничтожная Япония возвысилась происками и предательствами. Поэтому, останавливаясь в доме богатого китайца, маршал обычно изгонял хозяев.

К нему скоро должна была приехать жена. Маршал расхаживал, заложив руки за спину, и думал, что вот она приедет, а разбитая армия будет отступать. Порт-Артур тоже держится, а в Японии считали, что он падет через несколько дней. Русские — достойный противник. Если не думать об эре, в которую вступила Япония и которая предопределяет ее победу, надо сказать, что русские — даже слишком достойный противник.

Перед ужином маршал принял ванну. Голова его с коротко остриженными волосами торчала из дубовой бочки, и Ойяма то и дело закрывал глаза, но не столько от удовольствия, сколько от печали.

За ужином он ел маринованные рыбки, свою любимую квашеную редьку, печенье и пастилу из бобов. Ел совершенно одиноко, потому что никто из штаба не смел заглянуть к нему и оторвать его от мыслей. А мысли были просты: он ждал шести часов утра и известий от своих генералов о том, что они начали отступать.

Когда стемнело, Ойяма растянулся на походном матрасике, надев бумазейное кимоно, потому что ночью его часто знобило.

Адъютант должен был разбудить его ровно в шесть утра. Но он разбудил маршала в пять. Оку и Нодзу донесли по телефону, что перед отступлением они еще раз решили идти на штурм главных ляоянских позиций.

Они пошли на штурм и не сразу поняли, что случилось; позиции были оставлены. Не понимая ничего, солдаты заняли драгоценные сопки, подкатили пушки и стали оттуда громить русские форты и город.

Ойяма выпрямился. Он сидел и глубоко, освобожденно дышал, как ныряльщик, который слишком долго пробыл под водой.

 

Третья глава

 

1

К Мукдену подошли утром.

Все подъездные пути заняли эшелоны с ранеными. Носилки покрывали платформы и поля вокруг железнодорожного полотна. Раненые лежали прямо под палящим солнцем. Нина и Петров ходили по узким дорожит между рядами носилок, подавленные размерами несчастья.

И хотя Нина знала, что Николая здесь не может быть, ибо мир не может быть хаосом и бессмыслицей, она вся трепетала от страха и страшной жажды немедленно, сейчас здравым и невредимым увидеть Николая.

Войска сосредоточиваются под Мукденом… Первый корпус, наверное, уже здесь!..

Сердце ее переставало биться, когда она представляла себе, что она, узнав расположение полка, едет туда. Встречает офицеров, спрашивает… Вспомнила, как однажды она уже спрашивала о Коленьке…

Но разве он сам не должен найти ее?..

Она облизывала сухие губы и вслушивалась в слова доктора.

— Держать на солнце — это убийственно, — говорил Петров. — В чем дело, что за нелепость? Почему раненых не распределяют? Неужели некуда? А ведь вечером налетят комары. Вы можете себе представить, Нефедова!

На втором пути стоял санитарный поезд великой княгини Марии Павловны. Главный врач поезда Дукат в ослепительно белом халате беспомощно смотрел с подножки вагона на необозримое море носилок.

— Тут необходима «скорая помощь», — сказал Петров, подходя к нему и намекая на довоенную должность Дуката, заведовавшего подачей «скорой помощи» в Петербурге.

— А, Петров, Петров! — Дукат соскочил с подножки. — Что делается: уму непостижимо! Посмотри: выгрузили раненых и теперь не знают, что с ними делать! Я своих раненых не выгружаю.

— Почему не знают, что с ними делать?

— А ты откуда, доктор Петров, с неба свалился? — Дукат взял его под руку. — Друг мой, сумасшедший дом! Одни приказывают раненых выгружать, другие — не выгружать, потому что, ты понимаешь, якобы предстоит немедленная эвакуация Мукдена и раненых надо сразу же везти в Харбин.

— Немедленная эвакуация Мукдена?! Ну, друг Густав Адольфович, ты можешь своих раненых не выгружать, у тебя ведь настоящий санитарный поезд, а я своих в товарный состав грузить не буду и на землю не положу, у меня тяжелораненые. Я буду устраиваться в городе.

— Вот порядочки! — сказал Петров Нине, когда они пошли дальше. — Им мало жертв! Они не знают, будут Мукден эвакуировать или не будут. Я думаю, что Горшенин молодец — не поддался панике и занял для нас помещение.

Улицы были заставлены обозами, горели костры, над которыми висели котлы и ведра. Пыль, смешанная с дымом, застилала улицы.

На небольшой площади, недалеко от вокзала, перед грубо сколоченным балаганчиком сидели на ящиках музыканты военного оркестра и изо всех сил трубили в трубы. Трубили они нечто веселое, плясовое, и Нина остановилась в невольном изумлении.

В раскрытые настежь двери балагана она увидела скамьи, врытые в землю, полсотни офицеров на скамьях, а на подмостках двух артисток. Голосов их не было слышно. Артистки то прикладывали руки к груди, то протягивали их к офицерам; вдруг побежали, закружились, юбки вздулись и обнажили их ноги до живота.

— Боже мой, какая гадость! — сказала Нина. — Теперь, сейчас!

— Чему вы удивляетесь? — крикнул Петров. — Человек есть человек. Он забывает страдания и требует зрелищ… Ура! Вон Горшенин!

— Невесте я так не обрадовался бы, как тебе, — сказал он санитару. — Ну что?

— Помещение есть, но говорят…

— Нас не касается, что говорят, — у нас, милейший студиозус, лазарет, раненые, а мы с тобой медики.

Армия расположилась вокруг Мукдена. Но в первые дни никто не знал, надолго ли. Большинство было убеждено, что вот-вот нагрянут японцы и поэтому необходимо скорее отходить к Харбину.

Такой точки зрения придерживались и в штабе армии, но, несмотря на это, покидать Мукден казалось позором, и все чего-то ждали.

Постепенно выяснилось, что эвакуации Мукдена не будет, что сдавать его не будут и силы для нового генерального сражения будут собирать не под Харбином, а под Мукденом. Выяснилось, что японцы пока только в Ляояне и о дальнейшем продвижении не думают. Все стали успокаиваться.

Эти дни Нина жила мучительно. На тысячи ладов звучала в ней одна мысль: разве он не должен был прежде всего броситься к ней? Почему же его до сих пор нет? Неопределенное положение — и начальство не отпускает?

Если есть ад, вероятно, в аду будут именно такие муки.

… Логунов увидел Нину возле палатки. Она была в своем сером платье с красным крестом на груди… И, как это иногда бывает, Логунов узнал ее и вместе с тем не узнал. Что-то новое появилось в ней, и это новое было настолько примечательно, что он остановился и не решился сразу ни подойти, ни окликнуть ее.

Но она сама увидела его. На одну минуту она застыла с поднятыми вверх руками, в которых держала какие-то коробочки и свертки. Нестерпимо вдруг побледнела, коробочки и свертки посыпались на землю, и Логунов, забыв все на свете, подхватил ее и прижал к себе…

— Коля! Коля!..

Больше она ничего не могла сказать, но больше ничего и не нужно было.

В Мукдене на свое место в полк неожиданно для большинства офицеров вернулся Ширинский. Рассказывали, что Куропаткин в последнее время приходил в ярость от одного имени Штакельберга, виновного, по его мнению, в поражении на правом берегу Тайцзыхэ, и поэтому не утвердил приказа об отстранении Ширинского.

Ширинский вернулся в полк, и палатку ему разбили недалеко от офицерского собрания в густом саду под старой сливой.

Логунов пошел к командиру полка просить разрешения на брак.

— Полковник ужинает, — сказал Павлюк и скрылся за палатку.

Оттуда через некоторое время донесся звон самоварной крышки и постукивание трубы.

Логунов стоял под сливой, рассматривал ее серую бугристую кору, плотный лист и чувствовал себя отвратительно. Ширинский ужинал долго. Потом денщик пронес к нему самовар, и Ширинский тоже долго пил чай. Наконец Павлюк выглянул из палатки и сказал:

— Заходите, зовет.

Ширинский сидел на складном стулике, широко расставив ноги, и набивал табаком трубку. Он не пригласил поручика сесть; зажигая спичку, спросил:

— Ну-с, что угодно?

От вида полковника, от его тона Логунов сразу потерял надежду на благополучный исход своей просьбы, и, как это иногда бывает, ему самому просьба показалась вдруг совершенно неубедительной.

— Мне, господин полковник… у меня, господин полковник, так сложились обстоятельства… что мне нужно жениться. — И тут же он подумал, как это он мог сказать так глупо: «сложились обстоятельства».

Ширинский вынул трубку изо рта, посмотрел на вишневый чубук с янтарным мундштуком, и худое лицо его точно еще похудело.

— Так, — сказал он, — именно так… От вас этого только и можно было ожидать.

Логунов стоял вытянувшись. Он чувствовал, что отяжелел, как бы ушел в землю. Кровь бросилась в лицо.

— Вы уже не в первый раз надоедаете мне своими глупостями. — Ширинский помолчал, смотря Логунову в переносицу, и наконец сказал то, чего ожидал Логунов: — Нашли время, поручик, жениться! Офицерам сказать стыдно: поручик Логунов решил жениться! Что вы — мальчик, которому приспичило? Так у вас сложились обстоятельства! Что это за обстоятельства? Девками занимаетесь, поручик! Вместо того чтобы службой заниматься, обстоятельства создаете?!

Ширинский опять стал смотреть Логунову в переносицу.

— По госпиталям, наверное, шляетесь. Мало вам вольнопрактикующих особ. Кому это вы обстоятельства создали — сестричке?

— Господин полковник, — неповоротливым голосом проговорил Логунов, — моя невеста — дочь подполковника Нефедова. Я неправильно выразился, и вы, сообразно моему неправильному языку, неправильно поняли меня.

— Если дочь подполковника Нефедова — ваша невеста и я неправильно вас понял, пусть ждет. Кончится война — сыграете свадьбу. Можете идти, поручик, и дам вам раз навсегда совет: не имейте привычки беспокоить командира полка по всякому вздору. Вам сколько лет? Двадцать три года? До двадцати семи подождете. Есть офицерский обычай. Ведь вы офицер, а не из запаса. Кроме того, война, и вы можете пасть на поле брани. Незачем плодить вдов. Командиру батальона передайте, что я не одобряю его благосклонного отношения к вашему рапорту.

Логунов уходил от командира по сливовому саду. Как назло, идти нужно было по открытой дорожке, и он все время чувствовал на своей спине взгляд Павлюка, который, конечно, слышал весь разговор и теперь по всему полку разнесет позор поручика.

А Нина не сомневалась, что все будет благополучно. Она не предполагала, что кто-нибудь по какой-нибудь причине может помешать ее счастью.

У нее не было ни фаты, ни подвенечного платья; надо было сделать хоть простенькое. Лазарет стоял за городом, и, не сомневаясь в том, что свадьба через несколько дней, она отпросилась у Петрова за покупками.

Солнце сияло, и земля сияла. Красноватые поля гаоляна перемежались с дубовыми и вязовыми рощами и то поднимались на холмы, то спускались в пологие просторные равнины. Она ехала без зонтика в двуколке. Солнце опаляло лицо, жгло плечи сквозь платье.

Невысокие горы синели на востоке. Стаи облаков, собрались над ними. И от этого неба, облаков, золотисто-красного гаоляна, от дороги, которая извивалась среди зеленого мира, она снова испытывала ощущение чего-то твердого, верного, несомненного. Это была жизнь, трудно объяснимая, трудно постижимая, но несомненная. Нина подумала с великим облегчением, что самое главное — это то, что жизнь есть, и она, Нина, живет, и другие живут. Да, самое главное — жизнь.

Вспомнила, как покидали Ляоян. Когда они перебрались через Тайцзыхэ, сгущались сумерки. Горела станция. Влево от нее чернел притаившийся китайский город. Между станцией, городом и подводами лазарета, медленно поднимавшимися по дороге, лежала черная бездна, в которую то и дело врывались блики пожаров. Далеко правее зажигал бивачные огни 1-й Сибирский корпус. И эти спокойные привычные огни создавали тогда странное впечатление. Японцы упорно обстреливали домик Куропаткина, полагая, что командующий русской армией все еще там. И даже эта мрачная картина, жившая в ее памяти, показалась ей теперь картиной жизни — пусть неправильной и страшной, но все же жизни.

Она почувствовала себя хозяйкой этих степей и гор, теплого ветра и облаков. Она увидела тополь и около него двух диких голубей, увидела полевую крысу, спокойно трусившую между камней. Как все хорошо, как все хорошо!

Лошадь, лохматая, низкорослая маньчжурка, бежала все дальше и дальше. Васильев сидел на сене, лихо спустив на ухо бескозырку, высматривая ручеек или фанзушку, при которой мог бы оказаться колодец. Но не было ни ручейка, ни колодца. Так и доехали до города.

Она удивилась количеству русских. Всюду и везде были русские. Над китайскими харчевнями, вместо бумажных медуз, шевелились от ветра черные сатиновые вывески, написанные по-русски: «Ресторан». Кителя и сюртуки многочисленных штабных мешались с простыми рубашками строевиков. Некоторые проезжали верхом, но иные пользовались рикшами. Колясочки катились под зонтами и без зонтов, ловко огибая груды товаров; офицеры сидели с важными бесстрастными лицами, отдавая друг другу честь.

Нина оставила Васильева варить чай на просторном дворе, где уже расположились другие солдаты, а сама пошла разыскивать нужную лавку.

По сторонам улицы, у домов, двигались караваны верблюдов. Мулы, лошади и коровы тащили двухколесные повозки. У лошадей кокетливо были обстрижены хвосты и гривы, на морды спущены красные помпоны. Огромные деревянные трехспицные колеса скрипели, китайцы хлопали бичами и кричали.

Посреди улицы, по мощенной камнем пешеходной тропе, шли прыгающей походкой носильщики с корзинами, водоносы с банками воды, почтенные китайцы в длинных шелковых халатах, менее почтенные — в синих и черных куртках, в шапочках и без шапочек, но все в мягких матерчатых туфлях.

Нина едва выбилась из этого потока и свернула в ряды лавчонок, торговавших табаком, длинными китайскими трубками, длинной, как спаржа, редиской и тут же седлами, ватными куртками, гробами — простыми, некрашеными и кипарисовыми, необъятной величины, испещренными резными иероглифами.

Гробы продавал толстый китаец с бледным, одутловатым лицом. Он внимательно посмотрел на Нину, как бы надеясь, что она зайдет в лавку, но потом понял, что обманулся, и равнодушно отвел взгляд.

А вот в этой лавке торгуют оконной бумагой, синей материей для халатов и мандаринскими шариками. Одни из шариков фарфоровые, другие стеклянные, розовые, белые, красные… Здесь же продают почетные павлиньи перья… Сколько всего в мире! Как мир разнообразен!

Богатые купцы в круглых шапочках с коралловыми шариками на макушках степенно стояли в глубине своих лавок; торговцы пониже рангом звонили в гонги, трещали палочками по звонким кленовым дощечкам; рядом с ними, не надеясь на все эти орудия, зазывали пронзительными голосами. Невозможно было понять, где торговцы, где покупатели, все входили и все выходили из лавок. Вдруг раздавалось хлопанье бича, звонкое «йог, йог!» — и прямо в толпу влезал мул или верблюд.

Но покупателей в лавках все-таки было мало; впрочем, Нина уже знала, что это означает: уважаемый покупатель не ходит по лавкам, уважаемый покупатель все, что ему нужно, приобретает через комиссионера у себя на дому, Но она не уважаемый покупатель, она купит сама.

Та золотистая дымка, которая стояла над Мукденом и которая так украшала его издали, теперь, в самом городе, оказалась едкой вонючей пылью, как в Ляояне, поднимаемой с земли тысячами ног.

Нина поворачивала из улочки в улочку. Здесь было грязно, почти топко, несмотря на жару, Наконец в одном из магазинов она увидела разноцветные вышивки, пестрые курмы, халаты. Халаты ее поразили — они были до того прозрачны, что их невозможно было надевать.

— Это что же, эти халаты надеваются на костюм?

— Нет, зачем же… Халат надевается прямо…

Она отложила в сторону непристойные халаты и стала рассматривать теплые, шерстяные, на вате.

Примерила. Да в них как в шубе!

На подвенечное платье купила золотистой чесучи — белого шелка не нашла.

— Мадама, твоя посмотри одеяла.

Одеяла были действительно превосходны, сшитые из ромбиков разноцветного шелка, подобранных искусно, по тонам.

Но ведь это зимние одеяла!

— О, зима тоже приходит, — сказал продавец.

И она купила — купила два одеяла. Впервые в жизни она покупала «два», для себя и для него. Что поделать с сердцем? Ей стало страшно, хотя и сладко.

«Господи, что же это такое? — подумала она. — Вот я — думала, думала, умом разметила все: то правильное, это неправильное, и все полетело неизвестно куда…»

Когда она возвращалась в лазарет, солнце склонялось к вечеру. Косые лучи придавали новую жизнь миру. Успокоенней над горами скользили облака, спокойно уходил в чащу вязов китаец с мотыгой на плече, веселее кричали дети на гаоляновой меже… «Жизнь победит всех своих недругов», — подумала Нина.

Николай ожидал ее у палатки. Он разговаривал с Вишневской, рассказывая ей подробности ляоянского боя. Вишневская похудела, пропала пышность груди и щек. Голубой блеск глаз стал печален.

Нина подсела к ним и слушала, вспоминая свою встречу с Вишневским и смерть Келлера.

— Какой чистой души человек! — сказала о муже Вишневская. — А погиб из-за Куропаткина. Куропаткин сам все время отступает, а когда муж поступил в его духе, он отрешил его от командования. Дождется, что, и его отрешат… Убийца!

Потом Нина и Николай пошли по тропинке к ручью. И тут, у ручья, Логунов сказал, что Ширинский не дал разрешения на брак.

— А обручение он может запретить?

— Обручение не может.

— Тогда… Коленька… — Она взяла его под руку, перешагнула с ним через ручей и начала подниматься на холм, откуда виднелась равнина до самого Мукдена, превращенная сейчас в сплошной лагерь русских войск.

Из чащи показался сморщенный китаец. Улыбнулся и кивнул головой, от этой улыбки лицо его исчезло в сиянии тысячи тысяч морщин и по-детски весело и счастливо сверкнули глаза. Низко над полями полетела птица. Большая, неторопливая, важная.

— Какая отличная птица, Коля!

— За добычей полетела, — сказал Логунов.

— За добычей… — задумчиво повторила Нина.

Николай повернул ее к себе и заглянул в глубину ее души. Души он не увидел, увидел ослепительно сияющие зрачки, пурпурное закатное облако в них, изумрудную сопку и себя самого.

— Я хочу, чтобы ты была моей добычей, — сказал он и поцеловал ее в губы.

 

2

Горшенин сказал Нине:

— Нашел очень подходящую фанзу. Столы придется сбить из досок собственными силами, потому что китайские столы, как вы знаете, весьма относительны…

— Какие столы, Горшенин? Одного стола вполне достаточно.

— Зачем же нам такая теснота? Сядем посвободнее… Николай Александрович согласен со мной.

С Логуновым Горшенин познакомился в один из первых приходов поручика в лазарет. Едва увидев молодого офицера, он решил — это Николай Логунов. Те же черные вьющиеся волосы, черные глаза, резкая складка губ. Подошел к нему и сказал утвердительно:

— Николай Логунов, брат Тани Логуновой!

— Знакомы с сестрой?!

Горшенин жал ему руку и тихо смеялся.

— Встретить вас имел тайное поручение, но, по правде говоря, не надеялся: армия велика.

— Санитаром?

— Так точно.

— Студент?

— Угадали.

— Давно из России? Совсем недавно? Есть известия?

— Если вы в курсе разногласий, то борьба идет вовсю.

— С разногласиями я мало знаком… — сказал Логунов, боясь, что студент примет его за хорошо осведомленного в революционных делах человека и даже, может быть, более. — Я путем здравого смысла… главным образом на уроках войны…

Горшенин был худ и угловат. Круглые с желтизной глаза смотрели весело и вместе с тем колюче, Точно студент хотя и был уверен в Логунове, тем не менее хотел найти подтверждение этой своей уверенности.

— Вы что же, — спросил Логунов, — добровольцем, чтобы, так сказать, поближе к народу?

— Думаете, хочу Пострадать вместе с народом, чтобы не быть чистеньким, когда он весь в крови и грязненький? Есть охотники до этого, я не из их числа. Народу нужно от нас другое.

… Фанза, найденная Горшениным для торжества обручения, была внизу, под холмами, в полуверсте от лазарета.

Лишь только Нина и Логунов вернулись от священника с кольцами на пальцах, к фанзе подошли Неведомский и Топорнин.

— Благословляю, — сказал Неведомский, шире раскрывая свои и без того широко раскрытые глаза.

Потом появились Свистунов, Аджимамудов, Алешенька, офицеры, которых Нина не знала и с которыми ее тут же знакомил Логунов.

Встречала всех Катя, и она же была за хозяйку.

Свистунов, приложив руку к сердцу, многозначительно кланялся ей…

— Опять наши пути встретились, Катерина Михайловна!..

— Всегда вижу с радостью своего спасителя!..

— Тише, — погрозил пальцем Свистунов, — это тайна!..

Катя опустила глаза:

— Понимаю.

Нина то вникала в общий разговор, то вдруг теряла нить, — все куда-то отодвигалось в туман, и она чувствовала только себя и Николая.

— Кто виноват в отступлении от Ляояна? — спрашивал подполковник Буланов, невысокий, плотный, почти квадратный, сидя на низком ящике, отчего казался еще ниже. — Прежде всего, я сторонник поручика Логунова… В век скорострельных ружей наступать так, как наступали наши прадеды на Балканах, смешно. Ведь есть же здравый смысл!..

— Владеть современным оружием, Алексей Севастьянович, может только народ просвещенный, — говорил штабс-капитан Григорьев. — Я утверждаю: наша надежда — на штык. В этом я согласен с Шульгой. Шульга в этом смысле смотрит правде в глаза: мужик наш дик. Японец вырос в своей японской теплице — гейши, стишки, тропическое солнце, — силы у него маловато, он из ружей и пуляет, а нашему мужику если не вилы и рогатины, так уж штык.

— Через край хватил, Григорьев, — сказал Свистунов. — Говорят, Куропаткин после Тайцзыхэ где-то блуждал? — спросил капитан у Алешеньки.

— В течение двух дней никто не знал, где он. Даже наместник перепугался, приехал из Харбина и кричал: «Не только проиграли сражение, но и командующего потеряли!»

— Чтобы наша армия научилась побеждать, — сказал Неведомский, — нужны коренные реформы. Но, как сказал один француз: армия есть нерв народа: нельзя реформировать армию, не реформировав государство!..

Алешенька невесело усмехнулся:

— Во время ляоянского боя я подъехал к ресторану, знаете — тому, что в садике у башни Байтайцзы; за столиками подкреплялась кучка офицеров, один сказал: «Если Куропаткин отступит и от Ляояна, его нужно арестовать и просить о назначении другого командующего».

— А это здорово бы! — крикнул Топорнин. — В самом деле…

— Между прочим, — сказал Неведомский, — пришли первые русские и заграничные газеты со статьями о ляоянских боях.

Разговоры смолкли.

— И вот что пишут… Куропаткин назван — «величайший мастер отступательных боев»! Статьи пространные. Оказывается, мы были под угрозой десяти кольцевых обхватов. Двадцать раз мы были обойдены. Цитирую вам одну такую статейку: «Весь мир удивлен, как это Куропаткин смог отступить без помехи и не допустил простой неудаче стать целой катастрофой».

— Может быть, это и не так смешно, — сказал Буланов. — Ведь мы видели японцев перед собой, перед своим, так сказать, носом, а там, в Питере, с птичьего полета видят. Может быть, мы и в самом деле спаслись от страшной беды?

— Ошибаетесь, подполковник, — сказал Хрулев. — Пункт первый: япошки лежали перед моими окопами врастяжку. Этого вы из моей головы не выбьете. Офицер — это вам не просто мишень для пуль. У офицера тоже есть голова! Засим пункт второй: победитель преследует побежденного! Правило, известное даже четвероногим. Ойяма не преследовал нас потому, что не победил нас. Лежал и зализывал свои раны.

— Англичане торжествуют? — спросил Топорнин.

— Сетуют. По их мнению, японцы оскандалились, они должны были наше отступление превратить в бегство и — в порошок русскую армию!

— Господа, — пригласила Катя, — прошу за стол… чем богаты, тем и рады.

— Ваша история, там, в Ляояне… — нагнулась Катя к Свистунову, когда были выпиты первые рюмки и отведаны первые закуски, — вы молодец, и ваши солдаты молодцы!

Свистунов взглянул Кате в глаза. Девушка смотрела строго, без улыбки, но с бесконечной теплотой.

— Я и сам не знаю, как я ляпнул Ширинскому: «А я не позволю расстреливать свою лучшую роту!»

— А я поздравляю вас с этим, капитан!

— Боюсь, что из-за этого я на всю жизнь останусь капитаном.

— А вы в самом деле боитесь этого?

— Я ведь кадровый, — вздохнул Свистунов.

— Вы «кадровый» человек, — сказала негромко Катя и подняла рюмку… — За русских «кадровых» людей!..

Свистунов чокнулся, усмехнулся и проговорил громко:

— Как-то я проводил со своим батальоном занятия — «свободное наступление». Проходит мимо капитан Шевырев, остановился, смотрит. «Чем вы занимаетесь? — спрашивает. — Смотрю, смотрю, ничего не понимаю. В пластуны вас, что ли, переводят?»

— Да, черт знает что у нас делается, — сказал доктор Петров Логунову. — Не хотел говорить, портить праздник… Получил сегодня письмо из дому… Понимаете ли, арестовали брата, гимназиста, восьмиклассника. Мало им студентов, так уж гимназистов хватают. Пишет отец, что у них в губернском городке в полицеймейстера бросили бомбу. Оторвала обе ноги. Вот что делается, пока мы воюем. Брат — мальчишка! А впрочем! А впрочем, если и виноват, то в чем, спрашивается? Я знал этого полицеймейстера. Сволочь! У него жена величиной с печь, но красавица. Денег она у него пожирала нещадно, и он так же нещадно драл со всех. Когда он в своей бричке появлялся на Пенкной улице, евреи бледнели. Слезал с брички и бил по мордам, прямо среди бела дня. Убили — туда ему и дорога.

— Зря, — сказал Горшенин, — всех не перебьешь.

Петров взглянул на него с удивлением:

— Я врач, я против смерти. Но, знаете ли, смерть есть отличное воздействие на некоторый сорт людей.

— А слышали новость, — спросил Буланов, — наш посол в Италии князь Урусов подписал в Риме контракт на сто тысяч панцирей Бенедетти?

— Господа! Да кушайте же! — упрашивала Катя. Бойки вносили блюда и миски. Окна были выставлены, широкие китайские окна, и виден был двор, вымощенный серым плоским камнем, на который падали розовые солнечные лучи…

— О каких панцирях речь? — спросил Логунов. — Панцири в наше время? Неправдоподобно!

— Почему неправдоподобно? Сталь отменная, выдержит пулю.

— Сталь, может быть, и выдержит, да солдат в панцире не выдержит. Представьте себе маньчжурскую жару, обмундирование и снаряжение нашего солдата, стопудовые сапоги — и еще стальной панцирь! Я думаю, что в этих панцирях вся армия до последнего человека отдаст богу душу, даже если противник не сделает ни одного выстрела.

— Современную пулю выдержать — такая сталь в копеечку влетит. Сомневаюсь! — сказал Аджимамудов.

Буланов обиделся:

— Я точно знаю, что контракт подписан. По пятнадцать рублей за панцирь.

— Человек-броненосец — слышали? — спросил Топорнин Нину. — В психиатрическую лечебницу всех!

— Разведка у нас плоха, — рассказывал Аджимамудов Горшенину, — а плоха потому, что казаки у нас — бородачи, старики, едут и думают про своих баб и детишек. Все из запаса. Ни одного полка действительной службы!

— Полки действительной службы нужны в России против нашего брата, врага внутреннего… Поняли?

— А ведь верно, — засмеялся Аджимамудов, — враг внутренний пострашнее японца.

Солнце опускалось, лучи его падали на круглую сопочку в полуверсте от лазарета, — там стояли пустые фанзы. Четыре сосны точно простирали руки над ними и над равниной. Было что-то успокаивающее в этих соснах.

— Тише, господа! — сказал Неведомский. — Последние газеты сообщают о смерти Крюгера. Простой фермер, а стал во главе бурской армии. И ведь вдребезги разбил англичан. Надо было бы нашим генералам и командующим поучиться воевать у этого фермера.

Неведомский оглядел стол, светлые волосы его стояли ежиком, расстегнутый ворот кителя обнажал шею. Он напомнил Нине тетерева, которого однажды живым принес домой отец: таким же светлым золотом сверкали его глаза, которые, казалось, не только видели, но и слышали.

— Да, Крюгер не был ни Наполеоном, ни Бисмарком, — заметил Свистунов. — Правильно сказано: простой человек. Нам бы такого…

— Народ просыпается, — проговорил Горшенин, — будет и у нас…

Алешенька Львович, который пил вино стакан за стаканом и теперь сидел бледный, со слипшимися на лбу волосами, сказал Петрову:

— Наместник из Харбина на днях телеграфировал Куропаткину, что в Харбине больше нет места для раненых. Другими словами, такое количество под Ляояном… Вы понимаете? А Куропаткин на этой телеграмме наложил резолюцию: «А вот я им наколочу еще тысяч тридцать».

Алешенька сказал эти слова громко, на весь стол, и лицо его помрачнело. Расстегнул ворот рубашки, стукнул кулаком по столу. Всегда скромный и даже застенчивый!

— Вы понимаете? Так заботлив! За потерю одного лишнего солдата готов генерала под суд отдать. Я думал, это от души!.. А это, а это… вот он настоящий Куропаткин: «Вот я им наколочу еще тысяч тридцать!»

Он снова выпил.

«Бедный Алешенька», — подумала Нина.

Она вышла во двор. Были уже сумерки. Низкое дымчатое облако висело над Мукденом. Нина остановилась посреди двора. Вечерний свет скрадывал ее. Казалось, человек в этом свете мог поплыть или полететь, незачем ему было ходить.

Логунов нашел ее, взял под руку, и она повлекла его по каменистой дорожке. Тонкий запах стлался над

<отс. стр. 238–239>

— Вчера вечером я видел генерала Ниси. Генерал Ниси не любит смотреть в лицо своим собеседникам, он предпочитает смотреть в землю. Это происходит у него от скромности: он убежден в собственной ничтожности! Но, разговаривая о тебе, он смотрел мне прямо в лицо, потому что самый ничтожный человек бесконечно выше меня, твоего отца.

Юдзо не шевельнулся. На душе у него было печально и спокойно. Ничто уже не нарушит этой печали и этого покоя.

— Такого случая еще не знала японская????? японская история. Офицер бросил на поле боя своих солдат и отправился… да, и отправился…

Отец так и не сказал, куда отправился сын, — слишком тяжело было произнести ему это слово. Его сын бросил своих солдат и побежал к женщине! К какой-то женщине, которых миллионы! Но это преступление — только незначительная часть преступлений лейтенанта Футаки. Капитан Саката сообщил суду, и свидетель лейтенант Маэяма подтвердил, что Юдзо действительно произнес кощунственные слова о том, что тенно Японии всего только человек. Эти слова его не поддаются ни повторению, ни уразумению.

— Может ли для меня быть большая горесть? — спросил Футаки и поник головой.

Юдзо видел его коротко остриженную голову, руку, которая мертво лежала на столике.

— Генерал Ниси и я думаем одинаково, — сказал Футаки. Голос его был глух, точно каждое слово было камнем, который Футаки извлекал откуда-то из-под земли. — Завтра утром будет суд, и завтра же вечером приговор суда должен быть приведен в исполнение.

Юдзо знал, что отец скажет эти слова, он готовился к ним, и тем не менее страшное возмущение переполнило его. Он поднял голову и заговорил. Он хочет жить разумом, светом разума, а не предрассудками. Позором он считает жить предрассудками, хотя бы они и помогали уничтожать людей других народов. Маршал маркиз Ямагата недавно опубликовал в своей статье: «Будущее Китая весьма важно для Японии, и я думаю, что для возрождения Китая необходимо вступление на трон сильного духом императора, который взял бы бразды правления в свои руки… Первое, что должен был бы сделать такой император, это отрешиться от представления, что он неземное существо, стоящее превыше всех других монархов, и войти на основах равенства в республику народов». Вот что маршал сказал о китайском императоре. Но почему подобные слова преступны по отношению к императору Японии? Почему, говоря здравые слова соседу, не адресовать их прежде всего себе?

?????ец поднял обе руки.??????? смолк. Горечь охватила его. Да, он все отлично понимает. Таков пока человеческий мир. Может быть, отец опасается, что сын в последние минуты начнет возмущаться и протестовать и тем самым принесет вечный позор ему и всему их роду?.. Не беспокойся, отец, больше никакого позора не принесет Юдзо ни тебе, ни Японии…

Он вышел из домика отца. До завтрашнего утра он был свободен. Он гулял по городу, наблюдая за жизнью его обитателей и думая о том, о чем готовился думать еще многие годы. Сейчас нужно было все обдумать окончательно — ведь в его распоряжении оставался только день. Перед вечером он купался в Тайцзыхэ. Нашел скалистый берег и бросился в темную мутную воду. Да, все реки в этой стране мутны и темны… Но и мутная вода была приятна.

Около города какая-то воинская часть отдыхала от войны и строевых учений.

Солдаты из ящиков, накрытых одеялами, соорудили горы, между ними пустили ручеек, перекинули мост, из палочек и бумаг сделали людей и зверей — и вот вам, пожалуйста, иллюстрация к сказке про богатыря Кинтаро.

«Люди должны же хоть как-нибудь занять свою душу», — подумал Юдзо.

Он отправился к себе, на окраину Ляояна. Дом стоял над оврагом, который образовался от дождевых потоков. По склонам оврага росли кусты, а трава на дне была свежа. Туда прилетали птицы, там они вили гнезда.

Маэяма уже сидел над обрывом, положив около себя фуражку и расстегнув ремень.

Несколько минут они сидели рядом, вдыхая запах свежей травы и разглядывая дорогу, которую проложили русские по той стороне оврага.

— Мои слова будут кратки, — сказал Юдзо. — Может быть, в какую-нибудь минуту жизни вы захотите принять их к сведению. У нас война. Мы вторглись в Маньчжурию. Мы уверяем китайцев, что освобождаем их от русского и европейского рабства. Мы хотим, чтобы китайцы думали, что рабство, когда рабовладельцы — белые, невыносимо, но, когда господами японцы, тогда оно прекрасно. Рабство есть рабство, Кендзо-сан, и никто не смеет рабовладельничать.

Юдзо произнес эти слова так громко, что они пронеслись над оврагом, и птица, сидевшая на кусте по ту его сторону, настороженно повернула голову. Маэяма полузакрыл глаза, стараясь запомнить каждое слово, против которого в обычное время он возразил бы целой речью.

— Кому будет сладко от нашей победы? Нашим крестьянам? Мы говорим теперь, что их слишком много и им негде жить. Но не о них мы заботимся. О крестьянах и о том, как к ним надо относиться, сказал еще первый Токугава: «С крестьянина нужно взыскивать так, чтобы он не мог жить, но и не умирал». Советую вам запомнить это изречение. Ибо японские крестьяне прежде всего японцы — и вот каково отношение к ним! Вы это терпите, я терпеть не могу. Вы, может быть, думаете, что сюда, в Маньчжурию, после победы придут японские крестьяне? Не придут. У них на родине достаточно земли, которую только нужно им предоставить…

Маэяма кивнул головой. Он вспомнил Кацуми, разговор с ним накануне ляоянского сражения. И почувствовал удовлетворение оттого, что жизнь Юдзо, полная ошибок, неправильностей и преступлений, скоро будет завершена, и завершена так, как того требуют законы японской чести. Маэяма первый донес генералу Ниси о проступке лейтенанта Футаки. Этого Юдзо не знает, он не поинтересовался, он подозревает своих сослуживцев… Очень хорошо, пусть и этот подвиг Маэямы останется в тайне, от этого он станет более совершенным.

— Простите, я прерываю ваши размышления: но разве об этом стоит сейчас говорить? Солнце садится. Пойдем посмотрим, как оно садится. Я нашел в ляоянском саду около старой башни удивительное дерево. Я долго стоял перед ним…

— Я хочу все твердо знать, — задумчиво возразил Юдзо. — Ведь за то, что я знаю правду, я понесу наказание.

Поздно вечером, когда уже ушел Маэяма и когда все мысли были приведены в порядок, Юдзо написал нежное, немногословное письмо Ханако, чтобы знала она все, что произошло с ним. В записке к Маэяме он просил лейтенанта исполнить его последнюю просьбу: разыскать девушку и передать ей письмо. Потом надел мундир и вместе с Ясуи отправился на поминальную службу.

Поминальное богослужение происходило на том форту, который Куропаткин во время ляоянского боя выбрал своим местопребыванием. Бонсан Тойяма собственными руками соорудил жертвенник, и он был не что иное, как простой русский стол, найденный в одной из фанз. Тойяма покрыл его белой скатертью, а над ним на сосновой ветке прикрепил изображение Амида-Будды, милосердного Будды. Солдаты принесли ящички с золой. Ладан для курения лежал на лакированном столике.

Жертвенник поставили так, что он был обращен к месту боев под Ляояном и к Порт-Артуру, где продолжала литься японская кровь.

Солнце село. Солдаты стояли рядами вокруг жертвенника. Тускло горели свечи.

Юдзо поднялся на бугор, откуда он все отлично видел. Он увидел генерала Ниси и своего отца, стоявшего с опущенной головой: сегодня служение в честь героев, павших за императора! И во всей японской армии только один недостойный человек — его сын!

Медленно в неподвижном воздухе горели свечи; жужжали комары и мошка; ива, росшая неподалеку, опустила в теплом сумеречном воздухе свои ветви.

Тойяма читал молитвы, то повышая голос, то понижая. Когда он кончил, Ниси, в черном мундире, который он надел во время ляоянских дней для того, чтобы выделяться на поле боя и бесстрашием своим увлекать солдат, — подошел к жертвеннику, зажег курительные травы и низко поклонился павшим.

— Вы исполнили свой долг! — троекратно повторил он, приняв из рук Тойямы кадило, и покурил ладаном.

И все офицеры вслед за ним подходили к жертвеннику, брали кадило и кадили на ляоянские поля, ставшие могилой многих японцев. Юдзо подошел последним. Он хотел отдать этот долг бедным людям, погибшим во цвете лет, и вместе с тем ему казалось, что он приносит жертву как бы и себе самому…

Думал ли он когда-нибудь о подобном конце, когда учился в Америке, когда жил в России, когда слушал проникновенные слова Ивана Гавриловича?

Он взял кадило из рук священника, бросил щепоть ладана, голубоватый дым поднялся к его лицу.

Утром состоялся суд. В комнате импани, где заседали судьи, было тихо и торжественно, как бывает всегда, когда открываются поступки человека, преступившего границы дозволенного. Подсудимый не отрицал вины.

Свидетель лейтенант Маэяма был немногословен, но капитан Саката долго говорил тихим, выражающим ужас голосом о преступлении Юдзо; кроме того, он сообщил о себе: он, Саката, не мог ни есть, ни пить, ни спать, пока не донес о преступлении лейтенанта, усомнившегося в божественности тенно!

Приговор был вынесен тут же. Затем было объявлено решение по ходатайству генерала Футаки, который просил разрешить его сыну, потомку древнего княжеского рода, произвести обряд сепуку не так, как это практикуется сейчас, а согласно старинному ритуалу, имевшему место последний раз в 1870 году.

Суд удовлетворил просьбу генерала.

Выслушав приговор, Юдзо низко поклонился судьям и поблагодарил их за справедливое решение.

Он вышел на улицу. В самом деле, вот и вся человеческая жизнь!

Неодолимо захотелось иметь рядом с собой Ханако. Ни о чем бы они не думали… Времени до вечера очень много, они шли бы по дороге, разговаривая друг с другом о пустяках. Мир настолько чудесен, что самые вздорные пустяки приносят счастье… Но рядом был только Маэяма, и Юдзо сказал:

— Исполните мою просьбу, пришлите ко мне Кацуми.

… Когда Кацуми вошел во дворик, Юдзо взял его под руку и провел за глиняную стену, опоясавшую усадьбу. Внизу, в распадке, уже пряталась тень, птицы суетились в кустах…

Офицер и солдат спустились в овражек, потом поднялись по тропке на противоположную сторону и зашагали в поле.

— Все-таки, Кацуми, жизнь великолепна. Я особенно это чувствую сегодня. Не печальное я вспоминаю, а радостное, Я вспоминаю парк Хибия в такой же, как сегодня, светлый день, когда он залит солнечными лучами. Вы знаете, наука не признает красоты. По ее мнению, существуют лишь физические явления, одни из которых человек называет красотой. Но я вот что думаю по этому поводу: красота существует независимо от того, хочет того человек или нет. Не правда ли, человек принадлежит жизни и его восприятия есть закон той же жизни?

Кацуми кивнул головой.

— А вот мой друг и доброжелатель Маэяма не кивнул бы головой. Он думает, что человек совершенно независим от мира и приходит сюда для свершения правильных или неправильных дел. Он не интересуется, связаны ли между собой как-нибудь иначе человек и мир. Впрочем, оставим Маэяму. Жить ему тоже не сладко.

Вокруг было уже поле, широкое, до самых западных увалов. Над полем поднималось нежнейшего синего цвета небо, и с ним трогательно сочетался золотисто-красный гаолян. Пыль на дороге была мягка, и легкий ветер то поднимал ее, то свивал в косу и гнал, живую, струящуюся, по дорожке.

Крестьяне в остроконечных соломенных шляпах, с голыми до колен ногами двигались вдоль поля и не смотрели на японцев.

Дорога сначала шла прямо, потом поворачивала. Должно быть, большое удовольствие идти так по дороге день за днем, а дорога будет вести тебя и вести…

На душе у Кацуми было скверно: уходит из жизни хороший человек! Да, он совершил преступление: кроме воинского долга почувствовал в себе долг человека! В европейской армии за это преступление его расстреляли бы, в японской — он сам покончит с собой. Трудно жить человеку на земле… Но когда-нибудь настанут другие времена. И, думая об этих других временах, он стал говорить о жизни, о том, как он жил в Токио, как боролся, о людях, которые были вокруг него… Даже девушки!.. Вот, например, его двоюродная сестра Ханако-сан…

Юдзо слушал, не прерывая. Ляоян был уже далеко. Как хорошо, что далеко этот неприятный город!

— Даже девушки? — спросил он наконец. — Ханако-сан?.. — Глаза его засияли от невозможной надежды… — Ханако-сан?!

Из кармана кителя он вынул бумажник, из бумажника фотографию и протянул Кацуми.

Кацуми не удержался от восклицания.

— Что? — спросил Юдзо почти шепотом.

— Она, Ханако!..

Юдзо широко вздохнул и пошел вперед. Точно своего посланца прислала в последнюю минуту его жизни Ханако, точно сама она вырвалась сюда… Ее брат!

Да, это было счастье! Не только единомышленник, но и родственник. Ближе отца!

Голос его дрожал, когда он заговорил:

— Сколько времени мы с тобой на войне и не знали этого важного обстоятельства… Теперь я счастлив, в моем положении большего счастья нельзя было ожидать… Ты — мой брат!

Теперь они шли по дороге рядом, в ногу, касаясь друг друга плечами и разговаривали так, точно перед Юдзо лежала бесконечная вереница лет, полная самых счастливых событий.

Но надо было поворачивать назад. Все в жизни имеет конец, даже и эта прогулка, которая, казалось Юдзо, будет такой бесконечной.

Когда они повернули назад, Ляоян едва виделся, точно присел к земле.

— Отец хочет старинного обряда, Кацуми; это в какой-то мере его утешит… Своим секундантом, кайсяку, я пригласил Маэяму. Для этой обязанности он достаточно мне близок и — далек.

Для церемонии избрали самое большое помещение в городе — буддийский храм. Несмотря на то что храм был главный, он был малопосещаем и грязен. Пыль покрывала все. Японские солдаты с утра чистили и мыли храм, покрикивая на монахов и священников, которые, по их мнению, были слишком неповоротливы.

Наконец храм был вымыт и заблистал золотом. Массивные колонны из темного дерева поддерживали своды. Оттуда спускались разноцветные фонари и золотые лампады. В высоких вазах, расписанных темно-синими линиями, курился ладан. Перед алтарем лежало красное шерстяное покрывало.

Вечером четырнадцать офицеров стояли по правую и по левую сторону алтаря. Это были лучшие офицеры, избранные свидетелями.

Маэяма вдохнул запах ладана, окинул взглядом своды, терявшиеся в сумраке, и вышел из храма навстречу Юдзо. Он чувствовал себя хорошо: вот именно так, как он хотел, разрешались все его споры с Юдзо… Сын Футаки много говорил, спорил, сомневался, даже посмеивался над святая святых души Маэямы. Он мог, в конце концов, принести вред японскому делу… А так все будет хорошо. Маэяма собственной рукой все это прекратит.

Юдзо приближался к храму неторопливым шагом. Молодые люди обменялись взглядами. Маэяма не узнал глаз Юдзо. Широко раскрытые, они были полны какого-то невыносимого трепета и вместе с тем были совершенно прозрачны, как будто уже не было за ними человеческой души, и отражали они пустоту.

На минуту Маэяме стало неприятно: казалось, этот человек, в сущности уже мертвый, до самого дна увидел его сердце. Лейтенант отвел взгляд в сторону, пропустил мимо себя трех офицеров, которые несли боевой плащ Юдзо, украшенный золотыми галунами, и пошел сзади.

Юдзо поднялся в храм и, подойдя тем же ровным шагом к свидетелям, поклонился тем семи, которые стояли справа, и тем семи, которые стояли слева. Все это были знакомые офицеры, с ними он совершал походы, с ними встречался ежедневно. Но сейчас они больше не были его сослуживцами.

Потом так же медленно подошел к алтарю, дважды распростерся перед ним и сел на ту часть возвышения, которую покрывала красная шерстяная ткань.

Он сел, и сейчас же командир батальона майор Васуи вышел из рядов семи, стоявших по правую сторону, и поставил перед Юдзо черный столик. На нем лежал, завернутый в тонкую рисовую бумагу, вакасатси, тонкий и острый, как бритва.

Юдзо принял его обеими руками и положил перед собой.

Больше он не вставал. Сидя, он обратился к присутствующим с речью. Он говорил о своем преступлении. Голос его слегка дрожал. Маэяма уловил в нем горечь и печаль, но не было в нем ничего, что напоминало бы страх. О чем печалился Юдзо? О своем проступке или о том, что люди темны и несправедливы друг к другу?.. Да, он оставил роту на попечении младшего офицера. Конечно, если б он, Юдзо, был убит в бою, он тоже должен был бы оставить роту на попечении младшего, но ведь он был жив… За это преступление он лишит себя жизни и просит всех присутствующих быть тому свидетелями.

Он снял мундир и рубашку и обнажил тело ниже пояса. И опять все его движения не были поспешны, но не были и замедленны. Точно человек не спешил уходить, но вместе с тем решил и не задерживаться.

Как только он положил сзади себя рубашку, он сейчас же правой рукой взял вакасатси. Только секунду держал он его в вытянутой руке, не сводя глаз с лезвия, и, глубоко вздохнув, вонзил его себе в левую часть живота, провел вправо и, повернув в ране, так же неторопливо провел до ребер.

Маэяма сидел по правую сторону осужденного. Когда Юдзо вынул кинжал из раны и слегка подался вперед, он быстро вскочил и взмахнул саблей…

Голова Юдзо точно оборвалась. Она упала рядом с его коленями, — а тело еще продолжало держаться, и шипела кровь, выбегая из рассеченных артерий.