Огород наш — сразу за станицей, чуть дальше негустого леска. Сбегать туда за огурцами или за поздникой ничего не стоит. Другое дело — везти с этого огорода на скрипучей тачке два мешка картошки.

Нагнув голову, я тащил тачку, и ее разболтанные колеса сползали в шершавую колею, продавленную в суглинке после дождей. «Вот до того кустика довезу и отдохну, — уговаривал я себя. — Или лучше до крайнего дуба. Там холодок…» Я поднял голову, чтобы смерить расстояние, и увидел Еньку. Я ее сразу угадал.

Приезжая девочка сидела под дубом, где я намеревался отдохнуть. Она пасла тети Маниного поросенка. На коленях у Еньки лежала книжка.

Я хотел проскочить мимо дуба незамеченным, но тачка, как назло, загромыхала на кочках, заскрипела колесами. Я уже было проехал, когда услышал голос:

— Толя, здравствуй…

Я не ответил — сроду мы не здоровались с девчонками. Так лишь, головой кивнул да приостановился немножко. Енька вскочила с земли, одернула сарафан и направилась ко мне. И я опять заметил, какие у нее длинные косы и смешные брови — длинные и прямые.

— Толя, — сказала она, — тебе не трудно натрясти желудей?

Вот ведь, вредная, как спросит! И отказаться нельзя. Чего же тут трудного?..

— Я палкой сбивала, а теперь не достану, — пожаловалась она. — Желуди остались только на макушке.

— Стрясу, — согласился я и, глянув по сторонам, полез на дуб.

Енька стояла внизу и, запрокинув голову, следила за мной. На макушке желуди еще никто не трогал, и они висели густо, как виноград. Я качнул ветви, и желуди часто и тяжело застучали по земле.

— Ты меня убьешь! — засмеялась Енька, отскочив в сторону.

Я промолчал и на этот раз. Вообще-то мне хотелось сказать ей что-нибудь, но слова не находились, и я только сильнее раскачивал дуб.

— Спасибо, — поблагодарила Енька, когда я спрыгнул на землю.

— Не за что…

— Скучно здесь, — сказала Енька. — До войны мы часто за город ездили. Папа меня на лодке катал… — Енька немного помолчала и похвалилась: — Эту книгу папа подарил мне в день моего рождения.

— Он воюет? — спросил я.

— Да, папа — летчик. Он с Чкаловым был знаком.

— Честное слово?

— Да. — Брови-крылышки вспорхнули.

Я с интересом стал рассматривать книжку. Это были сказки Андерсена с цветными картинками.

— Эй, свинарка и пастух!

На дороге стоял Колька Клок с удочками и торбой через плечо. Вприщур оглядев нас с Енькой, он хмыкнул:

— Книжечка-то про любовь? — и вразвалку направился к нам, протянул руку за книжкой.

— Не трожь! — предупредил я.

— А ну дай! — Колька сжал кулаки и пошел на меня.

— Перестаньте! — Енька кинулась к нам.

— Чего орешь? — Клок презрительно оглядел ее. — Репьев в патлы захотела? — Он скривил толстые губы, погонял во рту слюну и плюнул в Еньку.

Я бросился на него. Колька повернулся, и мой кулак врезался ему в нос. Хлынула кровь, он замотал головой и наотмашь лупанул меня по щеке.

— На, на!

Я знал, мне не справиться с ним: Клок и выше и сильнее, но отступать было некуда. Мы лупили друг друга куда попадя. Он расквасил мне губы, повесил под глазом синяк. Потом схватил меня поперек и хотел свалить на землю.

Я вцепился в его рубаху, и она с треском разорвалась на спине. Клок сразу отступил и испуганно стал озираться на свою спину.

— Погод и, мы еще встретимся! — пригрозил он и, подняв с земли удочки, пошел в станицу.

Я взялся за ручки тачки и направился за ним.

— Толя, Толя! — летело мне вслед.

Но я не обернулся.

…Ночью мне приснилась Енька. Раньше мне никогда не снились девчонки, в своих прежних снах я видел то отца, то мать, а однажды даже свою собаку Шарика. А тут вдруг приснилась эта приезжая девчонка.

Уже темнело, когда мы с Мишкой подошли к станице. За день мы успели сделать многое — оборвали свою яблоню и сходили за Дон. Там, на месте недавних боев, хотели разжиться оружием. Но ничего интересного не попалось, лишь в одной траншее нашли какой-то металлический коробок с двумя короткими электрическими проводами. Коробок оказался нелегким, и мы долго думали, брать его или не надо. Решили все-таки взять. Теперь я нес этот непонятный нам трофей и Мишкин пистолет, а Мишка тащил на горбу мешок с яблоками.

Из-за деревьев завиднелись крыши домов, и Мишка сказал:

— Сунь пистолет за пазуху, а то еще встретит кто…

— Ну и пусть.

— Тебе пусть, а мне влетит, — огрызнулся он. — Вчера уж и так мать в Совет вызывали. Жучили за меня.

— Исай, что ли, нажаловался?

— А то кто же? Чуть политику не пришили. Говорят, нападение на Советскую власть. Спасибо, Буланкин заступился.

— Какая Исай власть? — удивился я.

— Не знаю. Над дезертирами, что ль, главный.

— Над какими дезертирами?

— Ну если какие будут у нас, — объяснил Мишка. — Он знаешь почему не на фронте? Ему тоже повестка была. Вызвали в военкомат, а он как раз поймал в соседнем хуторе какого-то дядьку, вроде тот от фронта хоронился, и погнал его в милицию. Его и оставили тут…

Я поспешно сунул пистолет под рубаху — идти стало труднее, спадали штаны, нужно было поддерживать и их.

Впереди в темноте замаячило белое пятно.

— Бабка какая-то, — сказал я.

— Ага.

Но шла не бабка, а Талька. Прихрамывая, она несла ведро, прикрытое лопухами. Увидев нас, подалась в сторону, уступая дорогу. Но мы не стали ее обгонять.

— Эй, куркулиха, — крикнул Мишка, — чего тянешь? Талька не ответила, лишь ускорила подпрыгивающий шаг.

— Чего несешь, спрашиваю? — сердито переспросил Мишка.

— Терн, — хмуро отозвалась Талька.

— Дашь покушать?

— Возьмите. — Талька остановилась и сняла с ведра лопухи.

Мишка зачерпнул горсть, бросил тернины в рот.

— Ничего, сладкий.

Я тоже взял несколько штук.

— Берите больше, — разрешила Талька.

— Ну да, а потом тебя отец будет лупить, — сказал Мишка. Она промолчала.

— Сильный у вас терн? — поинтересовался Мишка.

— Сильный.

— Залезть-то можно?

Талька робко улыбнулась.

— Нет, правда, — начал он уговаривать Тальку. — Давай вместе. Ты там с отцом поговоришь пока, а мы нарвем.

— Берите вот. — Талька переставила ведро.

— Этот неинтересно… Ну, поможешь нам?

— Темно сейчас, — растерянно проговорила Талька.

— Да не сейчас, завтра днем. Ладно? Талька покорно кивнула.

— Зачем столько насадила-то? — спросил Мишка. — Тяжело ведь.

Талька промолчала и со вздохом взялась за дужку ведра. Мишка забрал у меня коробок, показал на ведро:

— Помоги…

И мы пошли втроем. Совсем стемнело, никто не видел, что мы идем с девчонкой и несем ее ведро, но все равно чуть-чуть было неловко перед собой…

Станица зажгла свои недолгие огни. Жидкие и немощные, они едва зажелтили окна. Я глянул на свою хату и задержал шаг — наши окна горели непривычно ярко. Стало тревожно, и я, торопливо попрощавшись, побежал. Я мчался по улице и ничего не видел, кроме света наших окон. Что-то случилось, раз мать зажгла лампу. Обычно в хате горела коптилка — гильза с крученым ватным фитилем. А семилинейная лампа с отбитым и заклеенным газетой стеклом стояла на самом верху полички. Керосин продавали редко, и мать зажигала лампу только в очень большие праздники.

Не закрыв на щеколду дверь коридора, я влетел в хату и остановился на пороге.

У стола сидели мать, тетя Маня и Марта-беженка. Они ели красные помидоры.

— Отец письмо прислал. — Мать показала мне листок, который лежал тут же на столе. Она сидела в чистой белой кофточке, хорошо причесанная, большие косы тяжелым узлом лежали на голове, и лицо ее было добрым и неуставшим.

— Можно почитать? — потянулся я к письму.

— Читай.

Отец писал, что они были в окружении и потому он так долго не писал нам. Сейчас они вышли к своим и опять бьют фашистов. Еще он передавал всем поклоны и несколько строчек писал прямо мне — просил помогать матери и хорошо учиться. Это на одной стороне листка. А на другой я увидел рисунок. Солдат в пилотке глядел на меня отцовскими, чуть прищуренными глазами. Под рисунком — продолжение письма, опять уже матери:

«Тоня, ты просила прислать карточку. Но сфотографироваться тут негде. Посылаю вам с сыном рисунок. Рисовал мой товарищ. Правда, похоже не очень, но переделывать нет времени, через полчаса пойдем в бой. Живы будем — сфотографируемся вместе после победы».

Я прочитал письмо, и мать забрала его, гости опять разглядывали рисунок, и тетя Маня все находила в нем новые черточки сходства с отцом.

…Вот я опять гляжу на этот рисунок, сделанный неизвестным художником двадцать шесть лет назад. Так он и остался единственным отцовским портретом. До войны отец не фотографировался — считал ненужным делом, а потом не успел… Нет, в сорок втором под Сталинградом он не погибнет. Он еще дойдет до Одера и там упадет на чужой, холодной земле.

Теперь трудно сказать, насколько схож отец с нарисованным бойцом, но мне дорог этот солдат. В детстве мне нравилось глядеть на знаки в его петлицах, на пилотку со звездой. Теперь я вижу рисунок иначе — я не замечаю знаков, а вижу только усталое, напряженное лицо. Вероятно, окопный художник не был хорошим портретистом, но он нарисовал отца таким, какими были солдаты: усталым, с непреклонной волей пройти все ради освобождения родной земли. Я показываю этот рисунок друзьям и говорю:

— Это мой отец…

Первый школьный день прошел шумно и суетно. Все носились по коридору как оглашенные, на уроках толкали друг друга, не боясь, что у соседа будет клякса — клякс было делать не на чем. Тетрадей в школу не завезли, и мы писали мелом на крышках парт. Парта делилась пополам. Такое учение нам нравилось — во время диктанта тут же, на уголке, можно нарисовать самолет или чертика с рожками и показать соседу, а если учительница идет к твоей парте, успеть стереть рисунок рукавом…

После каникул школа кажется уютно-праздничной и немножко чужой. Хочется скорее вбежать в новый класс и занять парту где поинтереснее, например у окна. За парты у окон всегда разгорались у нас споры.

Накануне мы с Волдырем договорились сесть на последней парте в первом ряду. Мы пришли рано, но все равно опоздали — парта у окна была занята: там сидели Талька и приезжая девчонка Енька. На других рядах тоже ничего подходящего не оказалось, и мы сели впереди этих девчонок — лучше уж тут, чем рядом с учительским столом.

— Ничего, — пообещал Волдырь, — мы их выкурим отсюда. Сами убегут. Новенькая эта враз запищит.

Мы с Волдырем стояли у дверей, и Енька не могла слышать нашего разговора, но почему-то она сидела как виноватая… Наверно, это заметил не только я — к парте, где сидела Енька, поворачивались многие. Особенно девчонки. На Еньке было коричневое платье с белым воротником, и вообще она казалась вырезанной из книжки. Больше всего меня удивил ее черный кожаный портфель с двумя замками. Это тебе не сумка, сшитая матерью из твоих же старых штанов.

— Буржуйка, — презрительно сказал о Еньке Волдырь.

И мне было трудно возразить. Каждый новый урок подтверждал правоту Вовкиных слов — оказалось, что у нее есть еще и тетради и даже пенал. Я, наверное, возненавидел бы Еньку, как и положено ненавидеть буржуев, если бы не урок рисования. Рисованию нас учила немка Мария Ивановна. В тот раз она разрешила рисовать на вольную тему.

— А город можно? — спросила Енька.

Я покосился назад и обомлел — перед Енькой лежала раскрытая коробка с цветными карандашами. Плотно прижатые друг к другу, они зарябили перед моими глазами, засветились радугой.

Я торопливо отвернулся.

Енькины карандаши заметил весь класс.

— Дай мне красный, а? — попросил ее Юрка Чапаенок. — Мне лишь звезду.

Енька молча подала ему карандаш.

Может, и мне спросить? Эх, тогда бы я нарисовал!..

Она словно угадала мои мысли:

— Бери и ты, — и подвинула коробку на самый верх парты. У меня аж пальцы дрогнули, когда я выбирал карандаш, и в носу защекотало — карандаш пах чем-то горьковато-сладким.

Скоро коробка опустела — к Еньке тянулись руки со всех парт.

Рисовали кто на чем — на конторских ведомостях, на серой оберточной бумаге. Дома, на печи, я изрисовывал простым карандашом все стены, а потом стирал пальцем. Кое-что стирать было жалко, и я решил завести альбом. Под него приспособил тоненькую книжечку, найденную в сундуке. А тут еще подвезло с карандашами. Я раскрыл книжку и принялся рисовать, как наши пушки сбивают немецкие самолеты…

Последней по расписанию была история. Ее вел у нас директор.

Едва Аркадий Петрович повесил на доску карту и взялся за указку, как за окном щелкнул выстрел, зазвенело разбитое стекло, пуля прожужжала над нашими головами и впилась в стену. Аркадий Петрович бросился к окну, мы тоже вскочили с мест. По школьному двору бежал, оглядываясь, Колька Клок.

Аркадий Петрович быстро вышел из класса, вслед за ним выбежали и мы и с радостным гиком погнались за Колькой. Скоро Клок был пойман. В кармане у него мы нашли десяток патронов. Но оружия никакого не было.

— Пустите… Ну чего вы? — вырывался Колька. — Я нечаянно.

Клок был доставлен в класс. Аркадий Петрович начал «допрос».

— Почему ты не на уроке? — строго спросил он Кольку.

— Выгнали, — признался Клок. — Я… я в воробьев хотел, Аркадий Петрович.

— Где оружие? — директор ощупал его карманы.

— У меня ничего нету, — поспешно отозвался Клок.

— А из чего же ты стрелял? Может, патрон сам вылетел?

Клок уронил голову.

— Я спрашиваю, из чего стрелял? — раздельно повторил директор.

— Из подсолнуха…

— Из чего? — Аркадий Петрович удивленно поднял глаза.

— Из подсолнуха.

— Это как же так? — Глаза под очками чуть засмеялись.

— Да просто! — оживился Колька. — Долбишь дырочку, в нее немножко пороху и патрон. Потом подожгешь…

Мы глядели на Кольку раскрыв рты. Как же это мы раньше не догадались, что так можно?

Аркадий Петрович поймал наши заинтересованные взгляды и сказал суховато:

— Идите домой, ребята. Я один с ним разберусь.

Учебный год начался…