От смерти к жизни. Как преодолеть страх смерти

Данилова Анна Александровна

Книга «От смерти к жизни» – уникальная. Она рассказывает об уходе из земной жизни с христианской точки зрения и формулирует самый страшный человеческий вопрос мудро и спокойно: не «почему» мы умираем, а «для чего»? Авторы – священники и богословы, работники хосписа и волонтеры – делятся своими размышлениями о жизни и смерти, личными воспоминаниями и переживаниями. Книга, основанная на материалах интернет-портала «Православие и мир», – очень светлая и щемяще нежная.

 

Допущено к публикации Издательским Советом Русской Православной Церкви

№ ИС Р14-418-1603

© Данилова А.А., автор-составитель, 2015

© PRAVMIR.RU, интернет-портал «Православие и мир», 2015

© Издательство «ДАРЪ», оформление, 2015

© Metropolitan Anthony of Sourozh Foundation, текст митр. Антония Сурожского

 

Священник Георгий Чистяков

 

Нисхождение во ад. Почему Бог попускает страдание и смерть?

За последний месяц я похоронил шесть детей из больницы, где каждую субботу служу литургию. Пять мальчиков: Женю, Антона, Сашу, Алешу и Игоря. И одну девочку – Женю Жмырко, семнадцатилетнюю красавицу, от которой осталась в иконостасе больничного храма икона святого великомученика Пантелеймона. Умерла она от лейкоза. Умирала долго и мучительно, не помогало ничто. И этот месяц не какой-то особенный. Пять детских гробов в месяц – это статистика. Неумолимая и убийственная, но статистика. И в каждом гробу родной, горячо любимый, чистый, светлый, чудесный. Максимка, Ксюша, Настя, Наташа, Сережа…

За последний день я навестил трех больных: Клару (Марию), Андрюшу и Валентину. Все трое погибают – тяжело и мучительно. Клара уже почти бабушка, крестилась недавно, но можно подумать, что всю жизнь прожила в Церкви – так светла, мудра и прозрачна. Андрюше – 25 лет, а сыну его всего лишь год. За него молятся десятки, даже, наверное, сотни людей, достают лекарства, возят на машине в больницу и домой, собирают деньги на лечение – а метастазы повсюду. И этот день не какой-то особенный, так каждый день.

Прошло полдня. Умерла Клара. Умерла Валентина. В Чечне погибло шесть российских солдат – а сколько чеченцев, не сообщают… Умерла Катя (из отделения онкологии) – девочка с огромными голубыми глазами. Об этом мне сказали прямо во время службы.

Легко верить в Бога, когда идешь летом через поле. Сияет солнце, и цветы благоухают, и воздух дрожит, напоенный их ароматом. «И в небесах я вижу Бога» – как у Лермонтова. А тут? Бог? Где он? Если Он благ, всеведущ и всемогущ, то почему молчит? Если же Он так наказывает их за их грехи или за грехи их пап и мам, как считают многие, то Он уж никак не «долготерпелив и многомилостив», тогда Он безжалостен.

Бог попускает зло для нашей же пользы либо когда учит нас, либо когда хочет, чтобы с нами не случилось чего-либо еще худшего – так учили еще со времен средневековья и Византии богословы прошлого, и мы так утверждаем следом за ними. Мертвые дети – школа Бога? Или попущение меньшего зла, чтобы избежать большего?

Если Бог все это устроил хотя бы для нашего вразумления, то это не Бог, это злой демон, зачем ему поклоняться, его надо просто изгнать из жизни. Если Богу, для того чтобы мы образумились, надо было умертвить Антошу, Сашу, Женю, Алешу, Катю и т. д., я не хочу верить в такого Бога. Напоминаю, что слово «верить» не значит «признавать, что Он есть», «верить» – это «доверять, вверяться, вверять или отдавать себя». Тогда выходит, что были правы те, кто в 30-е годы разрушал храмы и жег на кострах иконы, те, кто храмы превращал в дворцы культуры. Грустно. Хуже, чем грустно. Страшно.

Может быть, не думать об этом, а просто утешать? Давать тем, кому совсем плохо, этот «опиум для народа», и им все-таки хотя бы не так, но будет легче. Утешать, успокаивать, жалеть. Но опиум не лечит, а лишь на время усыпляет, снимает боль на три или четыре часа, а потом его нужно давать снова и снова. И вообще страшно говорить неправду – особенно о Боге. Не могу.

Господи, что же делать? Я смотрю на Твой крест и вижу, как мучительно Ты на нем умираешь. Смотрю на Твои язвы и вижу Тебя мертва, нага, непогребенна… Ты в этом мире разделил с нами нашу боль. Ты как один из нас восклицаешь, умирая на Своем Кресте: «Боже, Боже Мой, почему Ты Меня оставил?» Ты как один из нас, как Женя, как Антон, как Алеша, как, в конце концов, каждый из нас, задал Богу страшный этот вопрос и «испустил дух».

Если апостолы утверждают, что Иисус умер на Кресте за наши грехи и искупил их Своею Кровию, то мы выкуплены (см. 1 Кор. 6, 20; а также 1 Петр. 1, 18–19), значит, мы страдаем не за что-то, не за грехи – свои, родительские, чьи-то. За них уже пострадал Христос – так учат апостолы, и на этом зиждется основа всего их богословия. Тогда выходит, что неизвестно, за что страдаем мы.

Тем временем Христос, искупивший нас от клятвы законныя честною Своею Кровию, идет по земле не как победитель, а именно как побежденный. Он будет схвачен, распят и умрет мучительной смертью со словами: «Боже, Боже Мой, почему Ты Меня оставил?». Его бросят все, даже ближайшие ученики. Его свидетелей тоже будут хватать и убивать, сажать в тюрьмы и лагеря. Со времен апостолов и вплоть до Дитриха Бонхоффера, матери Марии и Максимилиана Кольбе, вплоть до тысяч мучеников советского ГУЛАГа.

Зачем все это? Не знаю. Но знаю, что Христос соединяется с нами в беде, в боли, в богооставленности – у гроба умершего ребенка я чувствую его присутствие. Христос входит в нашу жизнь, что бы соединить нас перед лицом боли и беды в одно целое, собрать нас вместе, чтобы мы не остались в момент беды один на один с этой бедой, как некогда остался Он.

Соединяя нас в единое целое перед лицом беды, Он делает то, что никто другой сделать не в силах. Так рождается Церковь.

Что мы знаем о Боге? Лишь то, что явил нам Христос (см. Ин. 1,18). А Он явил нам, кроме всего прочего, и Свою оставленность Богом и людьми – именно в этой оставленности Он более всего соединяется с нами.

Грекам, а вслед за ними и римлянам всегда хотелось все знать. На этом основана вся античная цивилизация. Именно на этой неуемной, бурлящей и неутомимой жажде знания. И о Боге, когда они стали христианами, им тоже захотелось знать – может Он все или нет. Отсюда слово «Всемогущий», или Omniрotents, один из эпитетов Юпитера в римской поэзии, которым очень любит пользоваться в своей «Энеиде» Вергилий. А Бог «неизречен, недоведом, невидим, непостижим» (это мы знаем не из богословия, нередко попадавшего под влияние античной философии, а из молитвенного опыта Церкви, из опыта Евхаристии – не случайно же каждый священник непременно повторяет эти слова во время каждой литургии), поэтому мы просто не в состоянии на вопрос «Может ли Бог все?» – ответить ни «да», ни «нет». Поэтому, кто виноват в боли, я не знаю, но знаю, кто страдает вместе с нами – Иисус.

Как же понять тогда творящееся в мире зло? Да не надо его понимать – с ним надо бороться. Побеждать зло добром, как зовет нас апостол Павел: больных лечить, нищих одевать и кормить, войну останавливать и т. д. Неустанно. А если не получается, если сил не хватает, тогда склоняться перед Твоим крестом, тогда хвататься за его подножие как за единственную надежду.

«Бога не видел никто никогда». И только одна нить соединяет нас с Ним – человек по имени Иисус, в Котором вся полнота Божия пребывает телесно. И только одна нить соединяет нас с Иисусом – имя этой нити любовь.

Он умер на Кресте как преступник. Мучительно. Туринская плащаница со страшными следами кровоподтеков, со следами от язв, по которым современные патологоанатомы в деталях восстанавливают клиническую картину последних часов жизни Иисуса, – вот действительно подлинная святыня для ХХ века. Весь ужас смерти, никем и никак не прикрытый! Посмотрев на картину Гольбейна «Мертвый Христос», герой Достоевского воскликнул, что от такой картины можно веру потерять. А что бы он сказал, если бы увидел Туринскую плащаницу, или гитлеровские концлагеря, или сталинщину, или просто морг в детской больнице в 1995 году?

Что было дальше? В начале 20-й главы Евангелия от Иоанна мы видим Марию Магдалину, потом апостолов Петра и Иоанна и чувствуем пронзительную боль, которой пронизано все в весеннее утро Пасхи. Боль, тоску, отчаяние, усталость и снова боль. Но эту же пронзительную боль, эту же пронзительную безнадежность, о которых так ярко рассказывает Евангелие от Иоанна, я ощущаю всякий раз у гроба ребенка… Ощущаю и с болью, сквозь слезы и отчаяние, верю – Ты воистину воскрес, мой Господь.

Пока писался этот очерк, умерла Клара, затем Валентина Ивановна, последним умер Андрюша – еще три гроба. Один мальчик признался мне на днях, что не верит в загробную жизнь и поэтому боится, что он плохой христианин. Я возразил ему на это, что трудности с восприятием того, что касается жизни за гробом, свидетельствуют как раз об обратном – о честности его веры.

И вот почему. Один, причем не очень молодой, священник как-то сказал мне, что ему очень трудно судить о смерти и учить своих прихожан не бояться ее, поскольку он сам никого из людей по-настоящему близких никогда не терял. Честно. Очень честно. И очень верно. Мне всегда страшно смотреть на вчерашнего семинариста, который важно и мягко, но чуть-чуть свысока втолковывает матери, потерявшей ребенка, что на самом деле это хорошо, что Бог так благословил, и поэтому слишком уж убиваться не надо.

«Бог не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы», – да, об этом говорит нам Христос в Своем Евангелии (Лк. 20,38). Но для того, чтобы эта весть вошла в сердце, каждому из нас необходим личный опыт бед, горя и потерь, опыт, ввергающий нас в бездну настоящего отчаяния, тоски и слез, нужны не дни или недели, а годы пронзительной боли. Эта весть входит в наше сердце – только без наркоза и только через собственные потери. Как школьный урок ее не усвоишь. Смею утверждать: тот, кто думает, что верит, не пережив этого опыта боли, ошибается. Это еще не вера, это прикосновение к вере других, кому бы нам хотелось подражать в жизни. И более: тот, кто утверждает, что верит в бессмертие и ссылается при этом на соответствующую страницу катехизиса, вообще верит не в Бога, а в идола, имя которому – его собственный эгоизм.

Вера в то, что у Бога все живы, дается нам, только если мы делаем все возможное для спасения жизни тех, кто нас окружает, только если мы не прикрываемся этою верой в чисто эгоистических целях, чтобы не слишком огорчаться, чтобы сражаться за чью-то жизнь или просто чтобы не было больно.

Но откуда все-таки в мире зло? Почему болеют и умирают дети? Попробую высказать одну догадку. Бог вручил нам мир («Вот я дал вам» – Быт. 1, 29). Мы сами все вместе, испоганив его, виноваты если не во всех, то в очень многих бедах. Если говорить о войне, то наша вина здесь видна всегда, о болезнях – она видна не всегда, но часто (экология, отравленная среда и т. п.). Мир в библейском смысле этого слова, мир, который лежит во зле, т. е. общество или мы все вместе, вот кто виноват.

В наших храмах среди святых икон довольно заметное место занимает «Нисхождение во ад» – Иисус на этой иконе изображен спускающимся куда-то в глубины земли, а вместе с тем и в глубины человеческого горя, отчаяния и безнадежности. В Новом Завете об этом событии вообще не говорится, только в Апостольском символе веры есть об это два слова – descendit ad inferos («спустился во ад»), и довольно много в наших церковных песнопениях.

Иисус не только страдает Сам, но и спускается во ад, чтобы там разделить боль других. Он всегда зовет нас с Собою, говоря нам: «По Мне гряди». Часто мы стараемся, действительно, идти вслед за Ним. Но тут…

Тут мы стараемся не видеть чужой боли, зажмуриваем глаза, затыкаем уши. В советское время мы прятали инвалидов в резервациях (как, например, на Валааме), чтобы никто их не видел, как бы жалея психику своих соотечественников. Морги в больницах часто прятали на заднем дворе, чтобы никто никогда не догадался, что здесь иногда умирают. И проч., и проч. Мы и теперь, если считаем себя неверующими, пытаемся играть со смертью в «кошки-мышки», делать вид, будто ее нет, как учил Эпикур, отгораживаться от нее и т. д. Иными словами, чтобы не бояться смерти, используем что-то вроде анальгетика.

Если же мы считаем себя верующими, то поступаем не лучше: говорим, что она не страшна, что на то воля Божия, что не надо горевать по усопшему, потому что тем самым мы ропщем на Бога и проч. Так или иначе, но подобно неверующим также отгораживаемся от боли, заслоняем себя от нее инстинктивно, словно от удара занесенной над нами руки, то есть тоже используем если не наркотик, то во всяком случае анальгетик.

Это для себя. А для других мы поступаем еще хуже. Человеку, которому больно, пытаемся внушить, что это ему только кажется, причем кажется, ибо он Бога не любит и т. д. и т. п. А в результате человека, которому плохо, тяжело и больно, мы оставляем наедине с его болью, бросаем одного на самом трудном месте жизненной дороги.

А надо бы просто спуститься с ним вместе в ад вслед за Иисусом – почувствовать боль того, кто рядом, во всей ее полноте, неприкрытости и подлинности, разделить ее, пережить ее вместе.

Когда у моей восьмидесятилетней родственницы умерла сестра, с которой они вместе в одной комнате прожили всю жизнь, примерно через год она мне сказала: «Спасибо вам, что вы меня не утешали, а просто все время были рядом». Думаю, что в этом и заключается христианство, чтобы быть рядом, вместе, ибо утешать можно человека, который потерял деньги, или посадил жирное пятно на новый костюм, или сломал ногу. Утешать – это значит показывать, что то, что с кем-то случилось, не такая уж большая беда. К смерти близкого такое утешение отношения не имеет. Здесь оно больше чем безнравственно.

Мы – люди Страстной Субботы. Иисус уже снят с Креста. Он уже, наверное, воскрес, ибо об этом повествует прочитанное во время обедни Евангелие, но никто еще не знает об этом. Ангел еще не сказал: «Его здесь нет. Он воскрес», об этом не знает никто, пока это только чувствуется, и только теми, кто не разучился чувствовать…

Впервые опубликовано в газете «Русская мысль», 1995 г.

 

Священник Николай Солодов

 

Соната о смерти

 

Интродукция

Христианство – странная религия. Странная и мрачная. Посудите сами: черные одежды, посты и поклоны, самоистязания и ограничение своей воли, послушание, терпение и смирение – никаких человеческих радостей не остается! Все настолько серьезно, что возникает соблазн объяснить суровость обычаев позднейшими влияниями: католическими, манихейскими, эллинскими, римскими… По этому пути пошли протестанты: мол, засохла первоначальная апостольская чистая радость под чуждыми культурными наслоениями.

Но дело оказывается еще хуже. Не только в крайностях и уклонениях, но и в самом идеале христианской жизни – те же мрачные тона. Мученики и монахи-подвижники – вот два главных образца для последователей Христа – и сегодня, и в глухие средние века. Мучеников, как понятно из самого названия, мучили – детали изощренных пыток (со строганиями и прижиганиями) занимают практически весь объем их жизнеописаний.

Преподобные отцы-отшельники тоже принимали мучения, но не публично, а в уединении пустыни, и не от жестоких правителей, а по доброй воле, в борьбе со своими страстями. Продвинемся еще дальше – дальше от внутреннего опыта Церкви, взглянем на христиан глазами стороннего наблюдателя – и зрелище откроется поистине жуткое. На каждом углу и в каждом храме орудия пыток и убийств выставлены для поклонения и прославления, изображения умирающих и гробницы умерших – это самые почитаемые предметы. Со времен первых христиан литургия, общее собрание за трапезой, совершается на кладбищах, вместо столов – гробы мучеников. До сих пор на престолах православных храмов полагаются останки святых. Так что нет ничего удивительного, что для прямолинейных и честных римлян новый мрачный культ был под большим подозрением.

Странно другое: как может мириться со столь негуманной религией современный постхристианский мир, как может либеральное сознание записывать православие в свои союзники и даже терпеть «православную культуру» в школах?! Вероятно, все дело в традиции: память поколений, опыт дедов и прадедов, что-то родное, светлое, хоть и малопонятное… Чем еще объяснить столь явное недоразумение, когда веру апостолов и мучеников, «жестокое слово» которой выдержит не каждый даже подготовленный слушатель, сводят к общей доброжелательности и добропорядочности?

 

Тема. Бог умер

Впрочем, разбирая некрофильские привычки христиан, мы еще не дошли до самого главного: смерть находится в самом центре православного вероучения. «Бог умер!» – Нет, не угадали, это придумал не Ницше. Апостол Павел проповедовал о смерти Бога за восемнадцать веков до эксцентричного немца. Бог пострадал и умер за нас. И воскрес. И тот, кто умирает вместе с Ним, с Ним и воскреснет. Как объяснить это противоречие и как понять? Христианство, религия жизни и света, оказывается религией смерти и тьмы. Умирание оказывается сокрытым в самой сердцевине мироздания, так что для спасения человека была необходима смерть Бога.

Попытки рационального объяснения здесь явно безнадежны. Предмет рассуждений выше нашего понимания и наших слов хотя бы потому, что понять смерть – значит понять себя, увидеть точку, с которой мы смотрим на мир, посмотреть на себя извне, – а это невозможно. Все, что нам остается, – гадать по неясным отражениям тусклых зеркал, что мы и чем мы будем.

 

Вариация. Человек без смерти?

Бог умер. Зачем было необходимо вочеловечившемуся Логосу умирать?

Человек существенно связан со смертью. «Смертное, разумное животное, способное к мысли и наукам», – гласит общепринятое античное определение человека. Кончина земной жизни для человеческого существа – это не просто конец, как, например, кончается варенье в банке или как заканчивается дождь – кончился, и больше нет. Это и не выход из строя машины, для которой поломка – чисто отрицательное событие.

Смерть человека – это совершение всего земного пути, она венчает то здание, которое строилось всю жизнь. В этом смысле без смерти и смертности человек был бы не вполне человеком. В этом основное противоречие. С одной стороны, человек смертен: созданные из праха в прах и возвращаются. С другой стороны, человек создан для вечности, для блаженной жизни, а не для случайной смерти и уничтожения. Это противоречие стояло перед человечеством всегда. Можно даже сказать, что именно оно и попытки его преодоления составляют основание всех религиозных философий. Вариантов решений было предложено много: и переселение душ у индусов, и автономия души у платоников, и всеобщее всечеловеческое восстановление у Оригена. Такое разнообразие только сильнее подчеркивает непосильность задачи для человеческого разума.

Тем ярче выступает победа Христа. Истина не обращает внимания на логические противоречия незрячих мудрецов, потому что тот, кто ходит при свете, не спотыкается, и тот, кто видит истину, идет к ней прямо, не думая о том, что кому-то его действия кажутся нелогичными. Христиане смело приняли противоречие в полном объеме: человек смертен, но он не умирает. Решение не в том, чтобы найти компромисс между жизнью и умиранием, объяснить, что бывает с человеком после земной жизни, и предложить практическое руководство, как минимизировать потери при переходе в мир иной, а быть может, и вовсе избавиться от смерти.

Нет. Не избегнуть смерти, но принять ее и победить. Объяснить образ спасения нельзя, как нельзя выразить словами тайну распятия и воскресения Христова. Решение столь парадоксально и сверхрационально, что хочется верить, – потому что абсурдно.

Бог стал человеком, принял смерть и победил, и она уже не властна над теми, кто с Ним, они принимают смерть и побеждают ее силою Христовой. Так мы вернулись к исходному пункту размышлений. Мы снова стоим перед тайной Великой Субботы – Бог умер. Свет этой радостной печали не увидеть извне. Разве только отблески на лицах тех, кто причастен тайне. Тех, кто попирает смерть, зная, что она не конец, что земные радости и льстивые посулы мучителей не стоят того, чтобы предать свою веру. Мученики свидетельствуют перед миром, что насилие палачей бессильно. Преподобные отцы убеждают нас, что и умирание в спокойствии мирной жизни не может отлучить от любви Божией.

 

Вариация. Нет воскресения без смерти

Отправляясь от все той же центральной точки, попробуем пойти по другой дорожке. Воскресение невозможно без смерти. Если семя не умрет, то и жизни не будет. И в этом есть какой-то фундаментальный закон, некая неуловимая реальность: путь к жизни лежит через смерть.

Христос принял на Себя нашу смерть, потому что Он был полностью человеком, настоящим, без подделки. Не пройдя через смерть, нельзя было и спасти людей. Не потому, что Бог не всесилен, и не потому, что есть законы выше Бога (как в «Хрониках Нарнии», где некая «древняя магия» воскрешает льва), просто таков образ существования человека, что смерть в нем существенная, а отнюдь не случайная деталь.

Но Христос – и Бог тоже полностью, вторая ипостась Троицы. Поэтому Его смертью смерть была попрана для всех людей. И уже не страшна, если только живут для Умершего за них. Потому-то и нет ничего важнее в Церкви, чем смерть Христова и Его воскресение, потому и пронизана вся церковная жизнь, все традиции и устои памятью о смерти – ведь только через нее мы надеемся жить, только через участие в смерти Бога можно спастись. Этот факт явлен в жизни христиан во всех возможных аспектах и проявлениях. Умереть для греха, умертвить плоть, ветхого человека, погубить душу ради Христа: ведь кто не погубит – не спасется (см. Лк. 9, 24). Эти аскетические истины согласны с некоторым глубоким принципом, что ничего не бывает серьезным, если оно не соотносимо со смертью. Сильна как смерть любовь, – говорит премудрый Соломон. Только то, что сильно как смерть, что сильнее смерти, может перевернуть мир. Только тогда, когда есть решимость подвизаться даже до смерти, когда человеку дело важнее, чем его жизнь, только тогда оно приобретает настоящую силу. Даже один становится в поле воином.

Спасает других только тот, для кого собственная жизнь дешевле жизней других. Но даже и в отрицательных примерах видна сила: террорист-смертник, решившийся на «дело» без надежды остаться в живых, представляет опасность не только для отдельных людей и городов, но и для целых государств, он сильнее армий и спецслужб, потому что готов умереть. Но еще отчетливее тема смерти, участия в смерти Христовой звучит в таинствах Церкви. Мы крестимся в смерть Иисуса Христа и погребаемся с Ним крещением в смерть. Смерть Господню возвещаем мы в Евхаристии. Монашеский постриг – это похороны того, кто был, больше этого человека уже нет, как нет ни имущества его, ни облика, ни имени, ни воли.

 

Кода. Бегство от смерти

На фоне такой сосредоточенности христиан на теме смерти бросается в глаза бегство от смерти людей мира, стремление вынести само понятие об окончании земного пути за пределы сознания: о смерти неприлично говорить, даже упоминания о возрасте становятся дурным тоном. Продолжить жизнь, продолжить молодость без всяких ограничений и мер – эта мысль настолько завладевает homo sapiens, что в погоне за миражом вечного земного существования, вечной молодости уходят все силы и вся жизнь.

Но смерть никуда не уходит – такими уловками никого не обманешь! – по закону символического обмена смерть, изгнанная из сознания горожан, незаметно возвращается; больше того, теперь она пропитывает весь окружающий мир, весь обиход несчастного общества. Только это уже не смерть-жертва, не смерть-жатва и приобретение, а страшная неумирающая смерть, вечно живая: думали, что продлевают жизнь, а продлили смерть. Вынесли кладбища из городов, чтобы ничто не напоминало о конце, – и сами жилища, городские дома стали похожи на гробы, а города – на пустыни. В борьбе со старением люди красят и изменяют свое тело – и уже при жизни напоминают мертвецов.

Потому что мертвость – это не обязательно неподвижность и холод. Мертвость – это прежде всего несоответствие, недостаточность того, что есть, по сравнению с тем, чем был, чем мог быть и чем имеешь вид быть. Чучело птицы или манекен, искусственные цветы или фальшивая улыбка – они одинаково мертвы, они не то, что должны быть, они обман. Такая смерть – это ложь, ведь во лжи всегда таится гибель. Истинная же смерть – это правда, правда о человеке, которую исполнил Христос, исполняющий всякую правду: человек смертен. Так что есть две смерти: смерть-правда, если со Христом, Который истина и жизнь, и смерть-ложь, если с Диаволом, который отец лжи. Каждый выбирает свою собственную смерть.

Опубликовано в студенческом журнале «Встреча», № 2 (25), 2007 г.

 

Протоиерей Алексий Уминский

 

Как понять смерть?

 

Встреча со смертью

Очевидного, болезненного столкновения в детстве не помню. Неясно вспоминаются какие-то крышки гроба, стоящие в подъезде, люди, обзванивающие квартиры, чтобы собрать деньги на похороны. Но это просто бытовой фон, просто часть жизни, смерти в ней как таковой для меня не было.

Не было ее и в детских походах с бабушкой на кладбище. Старые русские кладбища казались мне особыми маленькими городками, завораживающими и таинственными…

Помню старые заброшенные смиренные русские кладбища, куда мы заходили во время нашего дачного отдыха, там росла какая-то очень крупная земляника. Я все время пытался собрать ее с могил, а мне бабушка, совершенно неверующий человек, говорила, что это грех. Я чувствовал, что эти особые «городки» отличаются от иного пространства бытия, но понять почему – не мог. Да и не задумывался над этим всерьез.

Очень смутно помню, как хоронили каких-то птенцов в коробочках, кошку. Но опять-таки это была скорее ритуальная игра, чем переживание смерти.

Видимо, никаких ярких, серьезных, переворачивающих жизнь обстоятельств не было. Дедушка мой по отцовской линии умер очень рано, когда мне было года два, я даже не зафиксировал момент его ухода. Когда стали умирать бабушки и дедушки позже, я уже был вполне взрослый человек для того, чтобы по-другому воспринять смерть.

А в сознательном детстве, видимо, утраты не касались родителей, и я не видел их переживаний смерти. Никто из их близких друзей не умирал, все как-то были здоровы и живы. В этом смысле у меня было безоблачное детство: меня не коснулось знание о смерти.

Присутствие смерти, причем насильственной, в окружающем пространстве я как-то особенно ощутил, когда в самом начале девяностых стал настоятелем Успенского собора в Кашире. Часто приходилось отпевать молодых людей, умерших или из-за пьянства, или погибших в драке, тоже по пьяному делу.

Когда моя супруга гуляла с маленькими детишками по Кашире, ее сопровождали наши прихожанки. Они все время рассказывали, показывая на дома вокруг: «Вот здесь муж жену зарезал. А здесь сын у тети Гали повесился. Здесь муж жену до смерти забил».

Мой дед был очень пожилым человеком, он мучительно умирал от рака в начале восьмидесятых. Но его смерть была понятной.

Дед, партийный человек, из прокурорских работников, в сталинские времена работал в системе НКВД, был ревизором лагерей. Когда узнал, что я верующий, топал ногами, всячески меня осуждал. Его болезненно поразило, что его внук в советской стране может быть верующим человеком.

Он буквально умер у меня на руках. В день, когда ему стало совсем плохо, нам позвонили, мы жили недалеко и сразу же с отцом прибежали. Дед уже мучился в агонии, и шептал только одно слово: «Господи, Господи, Господи!» Отошел прямо на наших глазах. Мы не знали на самом деле, что делать, но вдруг как-то нам в голову пришла мысль, что надо деда омыть. Что мы и сделали до приезда «скорой». Как-то мне было спокойно в этот момент, что дед умер у меня на руках, что как-то я для него послужил. Я даже не знал, что делать дальше, поэтому после того, как приехала «скорая помощь», и деда увезли, отправился к друзьям-католикам в костел: был канун католического Рождества.

По-настоящему меня поразила смерть моего друга по институту. Причем это уже было после того, как мы окончили институт. Саша был смешным чудаком-неудачником из обычной, абсолютно советской семьи, в огромных очках, у которого все из рук падало, но был он очень интересным, открытым, по-детски наивным человеком. Все над ним, естественно, смеялись. Он очень переживал свою несуразность, свое несоответствие каким-то своим внутренним представлениям, переживал, что он не нравится девушкам.

И вот он покончил с собой. Его нашли зимой недалеко от железнодорожных путей в Мытищах, где он жил.

Вот тогда я почувствовал весь ужас беспроглядной, ничем не кончающейся смерти, безысходной, перед которой непонятно, что делать. Смерти, нагло ворвавшейся в пространство жизни. До сих пор помню чувство беспомощности и ужаса от того, что ничего не сделать. Прекрасный Сашка был некрещеный, самоубийца. Полная победа смерти.

Я до сих пор об этом вспоминаю как об одном из самых ужасных дней своей жизни. Еще эти страшные дикие поминки, когда нечего сказать, когда все мнутся и понимают, что, в общем, не может быть от этих слов никакого утешения, и единственное, что можно сделать, – это как можно сильнее напиться и расползтись по домам, чтобы больше об этом не вспоминать.

Это был настоящий триумф смерти, перед которой все оказались беспомощными: и мать, и друзья, которые несколько лет не виделись друг с другом и вдруг встретились на этих страшных подмосковных похоронах под низким тяжелым небом, на фоне серо-грязной зимы. Тогда я впервые по-настоящему испытал смерть как непоправимый ужас. Меня до сих пор сопровождает это глубокое чувство пронзительной жалости и бессилия.

 

Советская смерть

Советская смерть – это кошмар. Это ужас. И все эти дикие изобретения людей вроде поминок в такой ситуации, когда людям нечего сказать, когда все вымучивают из себя какие-то дежурные фразы, когда каждый должен произнести: «Пусть ему что-то будет пухом». Притом в это почти никто не верит. Как не верят и в это: «Он сейчас нас видит, он сейчас с нами, ему там будет хорошо». Присутствие лжи в момент смерти – это невыносимо…

И все советские традиции, связанные со смертью, – возрождение такого пещерного архетипа человека: крышку гроба в дом не заносить, табуретки перевернуть, зеркало завесить. Рюмку с водкой поставить рядом. Советская традиция тут пошла еще дальше, и содержимое рюмки стало выливаться на могилу после погребения. Или кто-то закуривал сигарету, а потом ее вставлял в могилу. А сейчас кладут в гроб мобильный телефон. И если батарейка еще не села, бывает, механически приходит пустая эсэмэска, и человек, получивший ее, радуется: «сообщение „оттуда“».

В общем, люди напридумывали себе какое-то продолжение жизни, поскольку не могут согласиться со смертью.

И у древних египтян отношение к смерти было значительно более адекватным, нежели у советского человека, которого лишили права на бессмертие, права на вечную жизнь. А он все равно пытается прорваться хоть через какое-то пещерное, совершенно языческое понимание: все равно там что-то есть.

 

Что такое «память смертная»?

Память смертная – это особенное чувство. Человек не может помнить о смерти, это неестественно для него. Знать о смерти человек не может, потому что он не имеет этого опыта. По крайней мере, мы понимаем, что такое болезнь, к болезни мы можем готовиться, можем ее лечить. У нас есть опыт болезни, опыта смерти у нас нет.

Это еще связано с тем, что человек не предназначен для смерти, не задуман для нее. Это одно из доказательств, может быть, бессмертия нашей души – то, что мы не можем представить себя мертвыми. Можем, конечно, как-то по-детски говорить: «Как я буду лежать в гробу». Но все равно это будет по-игрушечному для живого человека. Реально он не может представить себя мертвым, не может описать смерть, описать, как он не будет жить.

Для того чтобы понимать, что такое смерть, человеку необыкновенно важно знать, что такое жизнь. Часто есть лишь имитация жизни. Человек во многом имитирует свое бытие и думает, что он живет, что он чувствует, что он каким-то образом устраивает свою жизнь. А на самом деле ровно ничего не происходит, кроме той самой имитации: имитации отношений, мыслей, деятельности, творчества. Поэтому человек часто не очень понимает, что такое жизнь. Особенно современный человек.

Древний, средневековый человек очень хорошо это понимал, потому что жизнь у него была абсолютно конкретно обозначена. Он жил всегда зачем-то, для чего-то. Какой-то простой смысл жизни для него присутствовал всегда. Человек как религиозное существо даже в своем самом примитивном бытии все равно существует осмысленно. Его связь с иным бытием очевидна. А раз у тебя есть связь с инобытием, значит, ты через это инобытие можешь осмысливать свое бытие. То есть тогда, так или иначе, человек существовал в категориях смысла.

Чем меньше человек связан с иным бытием, тем меньше у него экзистенциального принятия жизни. Появляется имитация.

 

Имитация жизни

Существо, ходящее на двух ногах и говорящее по-человечески, может быть и не человеком (в том высоком смысле, каким его задумал Бог). Например, это – высокотехнологическое человекообразное существо, как многие сейчас. Осознание себя в человечестве не происходит. Человек думает, что он любит, а на самом деле он не любит, у него просто такие инстинкты. Человеку кажется, что он становится родителем, а на самом деле он никаким родителем не становится, потому что в данном случае он исполняет некую функцию. Человеку кажется, что у него есть папа с мамой, а на самом деле никаких папы с мамой у него нет.

Если он столкнется со смертью людей, которые были названы его родителями, но по существу они ими так и не стали, то он и смерть их пережить по-настоящему не сможет.

Потеряны все связи, в том числе между людьми. Лишь присутствуют связи между существами, которые выглядят как люди, поступают как люди, действуют как люди, одеваются как люди, заключают какие-то союзы, исполняют законы как люди, но внутренняя сущностная острота этих вещей потеряна.

Раз она потеряна, значит, потеряна некая настоящая связь с жизнью, с бытийностью. Прежде всего потеряна связь со смертью. Потому что жизни почти нет, если она не осмысляется в категориях смерти, и здесь мы говорим о памяти смертной («Помни день последний и вовеки не согрешишь», – учат нас святые отцы или, как говорил прп. Антоний Великий, «Смерть для людей, которые понимают ее, есть бессмертие, а для простецов, не понимающих ее, есть смерть. И этой смерти не следует бояться, а бояться надо погибели душевной, которая есть неведение Бога. Вот что ужасно для души»).

Просто переворачивается некая страничка и ластиком вымарывается какое-то имя или какой-то человек, который был до этого. Все, был, и его нет. Нет его в тебе, нет в твоем бытии. Поэтому такие понятия, как «вечная память», «вечный покой» – и все, что связано с вечностью, – перестают существовать. Раз нет вечности, значит, нет бытийности, значит, нет вообще ничего.

Когда нет этого бытийного смысла, тогда с умирающими вообще никаких проблем. Тогда выходит на главный план то понимание, которое не побоялся озвучить Александр Никонов, председатель Атеистического общества Москвы, писатель. Это абсолютно правильная, честная, дикая, конечно, но с точки зрения потери бытийности абсолютно правильная позиция – если есть те люди, которые скоро умрут, значит, пусть себе умирают. Нежизнеспособных следует просто убивать, чего с ними возиться.

Если жизнь – только биология, то тогда нет понятия смерти.

В природе нет смерти в том смысле, в котором она есть для человека. Смерть в природе не трагична. Иначе бы получалось, что мы только и питаемся смертью – от куска баранины в борще до сорванного помидора. Но все-таки смерть – это не про помидоры, это про нас…

Биологическая смерть бессмысленна сама по себе, но не трагична. В нас ежесекундно умирают клетки, и ничего. Как и во всей природе – что-то умерло, что-то родилось. Одна травинка засохла, другая – выросла. Но мы же не травинки…

 

Человек боится смерти…

Он не знает, что такое жизнь, поэтому и боится смерти. Наша жизнь, даже для нас самих, сверхбиологична. Мы друг друга видим в физиологическом и биологическом смысле и все время скатывается к своему животно-биологическому состоянию.

Но жизнь – это Бог. И мы понимаем, что у нас, кроме биологии, есть еще какие-то моменты, которые вдруг заставляют думать, у нас начинает болеть внутри, и не органы, а что-то неощутимое, мы начинаем страдать. И вот это и есть, собственно говоря, человеческое, называемое чувствами, которые отличаются от рефлексов и инстинктов. Настоящие чувства человек может осмыслять как свою связь с бессмертной Божественной сущностью. Да они и есть проявление бессмертной человеческой души, суть жизни в нас. Ведь жизнь проявляет себя в нас через боль, через страдание, через радость, любовь, счастье, через что угодно, но не через вкусную котлету.

Такой жизни не так много. Человек все время пытается уйти из своей бытийности в некую скорлупу, которая дает ему возможность спокойно биологически существовать. Он наращивает над своим сердцем кожаные одежды, в которые были одеты Адам и Ева после грехопадения, костенеет. Потому что постоянно чувствовать, постоянно жить – тяжело, это требует серьезного напряжения, от которого легко устать. Отсюда – желание спрятаться, расслабиться: «Хватит меня трогать, дайте мне возможность в трусах и с бутылкой пива посидеть перед сериалом».

От жизни, которая требует острого восприятия, чувствования, нередко болезненного, уводят и депрессии. Вот почему сегодня они так распространены.

Люди боятся жить, боятся остаться беззащитными. Но только столкнувшись с жизнью, человек потихонечку начинает учиться понимать, что такое смерть. В этом контексте смерть – это и есть телевизор с бутылкой пива, нечувствие, нежизнь. Смерть – это нежизнь.

А нежизнь у нас повсюду. Люди встречаются друг с другом после работы, и им нечего друг другу сказать. Человек обращается к другому с просьбой, и тот не хочет ее слышать – это нежизнь. Дети не слушают, не слышат своих родителей и не хотят этого делать – это нежизнь. Родители кричат на своих детей и хотят их в клочья порвать, если что не так, – это нежизнь.

Какой смерти мы можем бояться, если кругом у нас нежизнь? Если жить не научились? За что тогда цепляется человек жадно, когда он боится умереть? Что тогда для него смерть? Он ощущает ужас и отчаяние, потому что он не знает, что такое жизнь. Он, собственно говоря, боится умереть по одной простой причине – никогда не жил, он не знает, что такое жизнь, поэтому очень боится умереть.

И «память смертная» может быть понята только в контекстах, что такое «нежизнь» и «что такое жизнь». Потому что память смертная учит человека жить, полноценно проживать каждую минуту своей жизни, не выпадать из бытия, не искать возможности спрятаться в какую-нибудь нору, заползти в какое-то пространство, где нет жизни, но где ему хорошо.

У французского писателя Мишеля Турнье есть произведение «Пятница, или Тихоокеанский лимб», в основе которого – сюжет о приключениях Робинзона, где мы встречаем потрясающий образ нежизни.

Робинзон, который осознает, что ему надо жить и каждый день осмысливать это бытие, вдруг понимает, что жить он не может, а каждый текущий день нужно как-то провести. Тогда он находит болото с теплой жижей, погружается в него и проводит там почти все время, впадая почти в анабиоз. Потом он все-таки заставляет себя спастись. Примерно то же происходит с человеком, который ищет способа, как бы ему не жить.

Для нас вопрос жизни – как не испугаться вырваться из этого уютного, смердящего, такого теплого и такого комфортного болота. Но говорить о смерти, когда нет жизни, абсолютно бесполезно…

С взрослым человеком стоит говорить о смерти только тогда, когда он поймет, что он еще не жил, и решит начать жить.

Дети очень живы. Они не прячутся от жизни. С ними можно говорить о смерти, исходя из их опыта. Им все легко объяснить. Если, конечно, не случается трагедии и умирает не птичка или даже какой-то посторонний человек, а кто-то из близких родственников.

Тогда здесь нужно говорить в контексте Вечной жизни. Но и это ребенку понятно, потому что он живет каждую минуту и способен почувствовать: «Раз я живу каждую минуту, значит, ушедшая бабушка тоже сейчас где-то живет, только в другом месте». Потому что смерти для ребенка, по-настоящему живого, нет. И просто бабушка сейчас умерла и переселилась в новую жизнь. Все, ответ получен.

А вот эти поминки, вот эти ужасные вещи с черными платочками, с воем и рыданиями, причем специально заводимыми у гробов, – это, конечно, детям показывать нельзя.

Для всех смерть страшна. Страшно разлучаться с самим собой, а ведь смерть – прежде всего это и есть.

Конечно, я тоже боюсь смерти. Кто же не боится? Я боюсь ее утробно, как ее боится любой человек, как ее боится любое живое существо. Кролик, и тот смерти боится, понимаете. Потому что это – смерть.

Достойный и недостойный уход…

Христианская смерть – непостыдная и мирная, с полным принятием. А вот когда человек умирает в злобе – это, конечно, очень страшно. Когда человек умирает, никого не простив, – это бесконечно страшно. Только от одной мысли ужас берет, что можно умереть без прощения, в злобе.

Я не говорю без покаяния, потому что со многими людьми покаяние происходит постоянно в течение их жизни. Даже с не очень верующими: они могут всю свою жизнь сожалеть о каких-то своих поступках, о каких-то своих словах. И даже если они ни разу не были на исповеди как на церковном таинстве, это не может не быть принято Богом как внутренний плач о самих себе, как раскаяние.

 

Как говорить с теми, кто потерял близкого?

Никак. Я не знаю, я молчу с чужими людьми. Что тут скажешь? Все, что ни скажешь, будет ложь вроде «мне так жаль». Если ты можешь сопереживать, то сопереживай. Тогда просто можно человека коснуться, вот и все. И вздохнуть рядом с ним. Если нечего сказать, лучше не говорить.

Беседовала Тамара Амелина

 

Как жить в мире, если есть смерть?

 

– Как человеку жить, если он знает, что есть смерть? Знает, что он сам, его близкие и дорогие однажды умрут? Причем произойти это может в любой момент…

– Человек умрет – это единственное, что он знает о себе с абсолютной достоверностью. Но почему-то такое знание не становится главной мыслью его жизни. Если мы начнем вспоминать, как часто думаем, что умрем, окажется, что не каждый день и, может быть, не каждую неделю. Даже несмотря на то, что, начиная смотреть новости по интернету, по телевизору, мы прежде всего встречаемся с сообщениями о гибели людей, о пострадавших, о катастрофах, о войнах, об обстрелах, о бомбардировках, о крушениях самолетов. Человек инстинктивно, ужасаясь этим новостям, переживает немного другое: «Это не я, это не со мной, меня там не было, я живу. И мои близкие люди – живут».

Сложно приучить себя к памяти о том, что ты обязательно умрешь и что это может случиться с тобой и с твоими близкими в любой момент. Это очень, очень тяжелая и практически невыносимая для человека мысль. Человек не может ее анализировать, если за ней нет веры. Причем серьезной веры, подтвержденной жизненным опытом о том, что смерти не существует, что есть Вечная Жизнь, в которой – Бог.

Пока человек этого опыта в своей жизни не имеет, он не способен всерьез думать о смерти. Он может ее переживать только виртуально, только сублимируя чужую смерть в новостях и в фильмах с большим количеством выстрелов, взрывов. Поскольку человек не в состоянии понимать смерть как начало, а не как конец всего, то соответственно в его жизни ее нет, она реально не присутствует. Поэтому он к ней всегда не готов. Когда смерть случается с близкими, проникает в окружение этого человека, он оказывается абсолютно потерянным и обезоруженным ей. Он не в состоянии никак этого объяснить, преодолеть.

Тем более в нашей сегодняшней реальности, в мире, потерявшем ориентиры: и родовые, и семейные, когда отношения между людьми складываются странным и болезненным образом.

Когда смерть приходит в такой мир, и так не очень живой, не очень оживленный смыслом, любовью, чувствами, она может совершенно деморализовать человека. Тогда он от нее настолько отстраняется, что просто не чувствует. То есть выключает себя, как мы выключаем холодильник перед тем, как уехать на дачу.

Люди привыкли отключать свои чувства в моменты колоссальных трагедий. Вот, например: идет сейчас страшная война на Украине, а для того, чтобы как-то принять реальность, надо просто себя выключить, как будто ее нет. То есть она есть, но человек выключился и не переживает. Потом, когда все закончится, он планирует вновь включить себя.

– Если у человека не получается «отключиться», если он остро воспринимает, что вот так же могут погибнуть его близкие?

– Тогда смерть начинает человека выедать и пожирать, как опухоль. Он сам, будучи живым, настолько этой смертью побежден, обессилен, что он ничего уже не может. Еще раз повторю: принять смерть по-настоящему способен только тот, кто знает, что ее нет, у кого есть личный опыт веры, настоящей, живой, не надуманной, не иллюзорной, не бытовой или фантастической. Тогда он в состоянии думать о возможности своей собственной смерти как о ситуации, которая дает ему возможность смотреть на мир, на своих близких совсем другими глазами. Он сможет оживлять свою любовь к ним, осознавая, что сегодняшний день, день ошибок или, наоборот, покаяния, когда еще есть возможность любить здесь, – самый главный день его жизни. Это и есть жизнь, наполненная смыслом. Именно об этом так пронзительно рассказал митрополит Антоний Сурожский, вспоминая, как умирала его мать в течение длительного времени, но все знали, что это может случиться в любой момент. Как говорил владыка Антоний, не было более счастливого времени, чем то, когда он находился со своей умирающей матерью: каждый день их встречи был днем, наполненным любовью, потому что он мог стать последним днем.

Когда святые отцы говорят о памяти смертной, они имеют в виду именно это – любовь, которая дает человеку возможность жить по-настоящему. Жизнь, такая хрупкая и такая маленькая, дается нам для того, чтобы мы себя сумели реализовать. За сколько – за десять, двадцать, сорок, сто лет или за совсем короткий срок, – мы не знаем.

«И одного дня довольно человеку, чтобы все счастье узнать», – говорил умирающий Маркел, брат будущего старца Зосимы в романе Достоевского «Братья Карамазовы».

Но люди потому несчастны, потому скучны, живут бессмысленно, что ничего не знают о смерти. Когда она приходит, им либо приходится выключать себя от непонимания, как ее переживать, либо превращать ее в сказку, в миф, в ритуал, в определенный заговор, когда можно от смерти отгородиться глупыми, нелепыми словами: «Все ТАМ будем», «он нас оттуда видит», «да будет земля ему пухом». Для верности – вылить рюмку водки на могилу умершего: пусть он вместе с нами выпьет; сунуть в могилу сигарету: пусть он вместе с нами покурит; положить мобильный телефон и так далее. То есть имитировать жизнь.

А можно жить по-настоящему.

Совсем недавно одиннадцатилетняя девочка из Средней Азии, уже в тяжелом состоянии, решила принять крещение. А потом ее мать захотела со мной встретиться и поговорить. Об этом мне сказали позавчера. Сегодня позвонили из хосписа и сказали, что девочка умерла. До ее ухода с мамой я не успел поговорить, поеду завтра. То есть настолько все быстро, настолько все рядом с нами, настолько реально, по-настоящему и серьезно… Если же хочется уйти от подобного, тогда появляется чувство: «это только в кино, и меня это не может коснуться. А если меня это коснется, я буду от этой мысли убегать, прятаться, заговаривать себя».

 

Отсутствие пустоты

– Смерть нередко является испытанием веры. Ведь трудно принять, что жил человек, «такой живой и настоящий на ласковой земле», а теперь вместо него – пустота…

– Неправда. Такого не может быть. Смерть христианина никогда не пустота. Это, наоборот присутствие. Как раз часто настоящая вера начинается в тот самый момент, когда смерть вдруг ощущается людьми как присутствие, а не как пустота.

Потому не могу сказать, что смерть – испытание веры. Мне кажется, что она – утверждение веры. Смерть – одно из ключевых слов для христиан. Жизнь христианина начинается с того, что мы там крестимся во Христа, в Его смерть. Смерть – открытая дверь, вход в реальность, невидимую, но явно ощутимую, которая может так наполнить человека, что ему не надо никаких слов.

Смерть – это всегда открытость. Смерть – это всегда то, что пробивает бетон. Другое дело, что человеку страшно от этого. Он может испугаться этого присутствия и отгородиться от него.

– Но все-таки человек уходит и здесь, в реальном, вещном мире, где есть солнце, небо, запахи, – его уже нет. Хотя совсем недавно был, смотрел с нами на солнце, на небо, ощущал запахи…

– Как же это – нет? Вот, например, уехал ваш муж в командировку. Он есть или его нет? Конечно, есть, и каким-то образом – отзовется. Например, позвонит. Но возможность позвонить почти из любой точки планеты появилась лет пятнадцать назад. А если нет возможности? Неужели, если человек не присутствует рядом, он нереален?

– Тяжело принять, что «командировка» – навсегда.

– Эти слова «навсегда», «ничего нет», «пустота», их кто придумал, почему они стали существовать в описании Жизни после смерти? Почему эти слова появились как термины, абсолютно доказывающие что-то, что сам человек не видит? Но мы Бога не видим и позвонить Ему не можем. Но почему тогда присутствие Бога в нашей жизни доказывать не надо? Как и присутствие Ангела Хранителя?

Или мы не верим в это, а живем придуманными историями, которые нам легко принять, постольку-поскольку нас это не касается. А как только нас это коснулось, то весь этот мир бумажных иконочек рухнул, и за ним тогда точно ничего нет.

Если же есть, тогда «пустота», «провалы» – это придумано. Ведь присутствует Бог в твоей жизни.

Ему не надо звонить. Я с Ним могу разговаривать и так. Я живу в Его присутствии.

То же самое я нахожусь сейчас здесь, а моя жена – в трех тысячах километрах от меня на море. Но она живет в моем присутствии, а я живу в ее присутствии. Конечно же, разлучение в видимом мире несопоставимо с разлучением – в мир духовный. Потому что он не познаваем, очень сложен, пугающ, мы плохо его знаем.

– Что сделать, чтобы этот духовный мир стал реальным, чтобы не бояться его?

– Трудно сказать, что для этого делать. Что смог сделать преподобный Серафим Саровский, после чего для него этот мир стал ощутим и реален?

По большому счету, как мы верим, так и относимся к смерти, так она и касается нас. Смерть, конечно, ужасная вещь. Это страшный меч, рассекающий человека. Невероятная ситуация, которая в этом болезненном мире все переворачивает, ее не должно было бы быть.

Но так как она есть, она преображена, Бог ее использует уже по-другому. Во благо. Страшная болезнь, страшная смерть, обманутая Богом через боль, через рану, достигает Жизни.

Если этого не знать, то жить очень скучно, незачем.

 

Вопросы к Богу

– Можно ли говорить, что есть воля Бога на смерть или смерть во благо, или Бог дал, Бог взял?

– Нет воли Божьей на смерть, потому что Бог не создавал смерть.

– Как же тогда: «У вас же и волосы на голове все сочтены» (Мф. 10, 30), то есть речь о том, что без воли Отца ничего не случится? Как принять это?

– Потому что Бог вошел в эту смерть Своею волей. Да, видимо, наши дни как-то сочтены. О каждом из нас есть Промысел Божий. О каждом из нас есть Его смотрение. И кому-то дни продлены, у кого-то они укорочены. Это очевидно. Кто-то умирает, если можно так сказать, доброй смертью. А кого-то смерть пожирает страшным и непостижимым, ужасным образом. Совсем недавно погибли наши прихожане во время пожара – отец и маленькая 11-летняя девочка, его дочка…

– Почему так происходит? Почему умирают, причем страшно, маленькие дети?

– Не знаю. Много вопросов к Богу, в том числе у меня. И их надо честно Ему задавать. Это нормально.

Человек может говорить: «Бог дал – Бог взял», не потому, что ему все равно, а потому, что он очень доверяет Богу и понимает: если впустить Бога в пространство своей жизни, в пространство своего счастья, в пространство радости и беды, то Бог справится со всем. Значит, и человек справится со всем.

Это вопрос доверия. Но он не в том, что тебе ответили на вопросы и ты сказал: ага, понятно. Бог совсем не обязан отвечать на наши вопросы. Он постоянно подтверждает человеку, что Он есть Любовь. А как Он это делает – тайна, в которой Он существует.

– Тогда появляется еще вопрос: как же Он подтверждает, что Он есть Любовь, если дети умирают, идут войны и так далее?

– Про то и разговор. Нам кажется, что Бог должен подтверждать, постоянно оправдываясь перед нами за те несчастья, которые происходят в мире. А Он это подтверждает Своим личностным присутствием в каждой ситуации, в которой находится человек. Потому что там, где находится человек, там рядом с ним Бог.

А зло в мире, войны и прочее – не Бог устроил.

 

Царство необделенных

– Нам здесь даны какие-то таланты, мы пишем картины, строим дома и так далее, а еще нам доставляют радость произведения искусства, книги. И все это будет потом не нужным, бессмысленным?

– Представления не имею. Просто не думаю, что Царствие Небесное – это Царство обделенных, чего-то не имеющих людей. Я думаю, что как раз там – полнота во всем. Каким образом она реализуется, мы не знаем.

– Самое главное, что здесь мы учимся любить наших близких и Бога. А потом – земные привязанности сохраняются или остается только любовь к Богу?

– Такого не может быть, потому что заповедь о любви к Богу и человеку дана как вечная заповедь. Если Бог любит человека, то как мы можем не любить его?

Любить – сложное дело. Уж любящие супруги, которые поженились ради любви и детей ради этого родили, в некоторые моменты вдруг с сомнением смотрят на свои чувства и друг на друга. Детей родных любить нелегко. Особенно когда они вырастают. Вообще любить кого-либо очень тяжело, если это не собачка.

А уж Бога тем более тяжело любить. Он не отвечает на вопросы прямым ответом. Он не понятен. Он тебя оставляет, и тебе становится страшно, когда ты не чувствуешь Его присутствия. Он неподкупен, с Ним сложно научиться разговаривать. Проще Его не любить. Проще Ему подчиняться, платить дань, оброк, налог в виде исполнения обязанностей. Так что и учиться любить Бога – это очень непростое дело.

– Что происходит с Таинством Брака после смерти? Мужчина и женщина соединяют свои жизни, становятся «двое одна плоть» (Быт. 2, 24). Но как будет ТАМ – встретятся, будут вместе, единым целым?

– Одно целое – это не значит, что люди будут ходить с двумя головами в одном теле. Понятно, что не об этом идет речь. А Таинство Брака, как и Таинство Крещения остается с нами всегда.

Я уверен, что Таинство Евхаристии – самое главное Таинство, будет продолжаться во веки веков и в Царствии Небесном, как приобщение к единому источнику жизни всех нас, потому что Господь обещал дать нам новое «вино в Царствии Божием» (Мк. 14, 25).

Так же те, кто в честном супружестве прожили свою жизнь на земле, это супружество как венцы, как победу, как радость и единение в любви обязательно сохранят. Есть еще и иное супружество – мученичество. Мучениц называют «невесты Христовы». Они же для Царствия Небесного свой небесный брак со Христом заключают.

Супружество в ветхозаветном понимании – это прежде всего деторождение, продолжение рода, оно понимается не в том смысле, как Господь сказал в Раю: «будут двое одна плоть» (Быт. 2, 24). Поэтому в Ветхом Завете могла существовать и полигамия, и левират с тем, дабы во чтобы то ни стало продолжить человеческий род. Такого супружества, конечно, не будет.

– Если один из супругов умер, Церковь благословляет венчаться оставшемуся второй раз. Как же тогда быть с единством в Царствии Небесном?

– Не знаю и могу только предполагать. Понятно, что в Царствии Небесном никто не будет «делить» в нашем земном понимании одного мужа или жену.

Брак существует не только как отделение одной пары от всего остального мира. Понятие «брак» подразумевает в том числе единую человеческую семью. Ту любовь, которая соединяет, а не разделяет. Брак не как ревность, владение, а как дар умножения любви.

Поэтому, думаю, с этой проблемой, о которой идет речь, в Царствии Небесном как-то можно будет справиться. Ведь супружество в Царствии Небесном предполагает прежде всего глубокое знание друг друга, придельную открытость друг другу и ангельский образ существования, как чистоты. Когда брак был разрушен здесь, на земле, самими людьми – это одно: разрушенное не восстановишь. Но если после честного вдовства – продолжение, такая же честная и благочестивая семья, то я не думаю, что это помешает единству любви в Царствии Небесном всем тем, кто достигнет его через благочестивую жизнь в Боге.

 

О трусливых чиновниках…

– Страшно смерти еще и потому, что живем мы не так, как нужно…

– Потому, что мы к Богу относимся без любви. И этот страх рождается не чувством своего глубокого недостоинства, не чувством покаяния, в котором жили святые отцы и говорили каждый про себя: «Я не достоин, и мое место в аду». Наши недоверчивость и боязливость происходят только от того, что кажется: мы недостаточно набрали очков. А это совсем иное, это не отношение любви. Здесь звучит вот что: я должен в этой жизни перед начальником набрать очки, должен успеть во всех тестах поставить правильный крестик, на все вопросы на Страшном суде по экзаменационному билету ответить правильно. Но такая боязливость не попадания в Царствие Небесное и страх смерти в связи с этим к христианству отношения не имеет. Потому и возникают вопросы: «А что мне там, в Царствии Небесном, будет? А будет ли то-то и то-то у меня там?» и так далее. Это вопросы чиновника или служащего из какого-то ведомства, который старается попасть на новый виток карьеры. При чем тут Царствие Небесное?

Мы боимся смерти потому, что очень плохо знаем Христа, не любим Его. А не потому, что чувствуем себя плохими христианами и боимся Его огорчить. Люди могут ощущать себя плохими христианами только тогда, когда по-настоящему любят Бога. Когда ты близок к свету, тогда ты все понимаешь. А так как ты в принципе, находишься в полуподвале все время своей жизни, то это просто трусость, но не боязнь Бога.

Трусость – грех, и трусливый – грешный человек. Тот, кто боится Бога, – не трус, он – мужественный. Он ради страха Божьего готов на подвиг. А трус на что способен. Только на предательство.

– Человек смотрит в будущее с надеждой, строит какие-то планы. Потом в один миг все разрушается смертью близкого. А бывает, гибнут сразу все близкие и дорогие. Вроде бы и нет повода жить дальше… Как же все-таки продолжать жить?

– Это кажется, что нет повода. Чаще всего смерть близкого, пережитая глубоко и всерьез, – начало новой жизни. Постепенно человек учится жить снова. Это очень тяжело и безумно больно для обычного человека. Особенно когда это касается смерти детей.

И это – знание и боль от потери – на всю жизнь, которая теперь будет совсем иной, но вовсе не бессмысленной и не пустой.

Силы для этого ты нигде специально не найдешь, нет такого места, где их можно черпать половником. Это не таблетки. Это жизнь с Богом, Которого ты начинаешь узнавать и любить, Которого ты, не понимая, начинаешь понимать.

 

Мытарства души и молитва за некрещеных

– Что происходит с душой, когда она покидает тело? Сразу вспоминаются «Мытарства блаженной Феодоры»…

– «Мытарства блаженной Феодоры» – вещь достаточно поздняя в Церковном Предании и не является догматическим учением Церкви. Некое предание, которое можно принять, а можно не принимать. Оно возникает примерно в тот же самый период, когда в Католической Церкви появляется учение о Чистилище, которое, кстати, тоже не является догматическим. Чистилище – одна из форм «юридического» понимания того, что может быть с душой до Второго Пришествия.

Но дело в том, что все касающееся посмертного существования души неизвестно. Мы знаем только, что эти души живы, что они находятся в присутствии Бога, что с этими душами не порвана связь, потому что Божья Матерь, как первенец из человеческого рода вошедшая на Небеса, свидетельствует о том, что у Бога все живы. Знаем, что наши святые, к которым мы обращаемся как к живым, еще не прошли Страшный суд и, может быть, на него не пойдут никогда, потому что «слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную, и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» (Ин. 5, 24).

Но, так как не случилось всеобщего воскресения и ни святитель Николай, ни святитель Спиридон, ни великомученик Георгий, никто из великих и малых святых в полноте не живет в Царствии Небесном, оно еще не открыто для нас. Оно только предвкушаемо. И посему у нас тоже есть учение Церкви (не догматическое), что существует некое преддверие Райского блаженства и преддверие адских мук.

Мы знаем, что души умерших находятся в присутствии Божьем и что, совершая молитвы за них, наша Церковь дает человеку возможность настоящего и живого молитвенного общения, в том числе через Евхаристию.

Мы знаем, что будет всеобщее воскресение каждой живой души во плоти. Это наш догмат.

А что происходит с душой умершего, в каком состоянии она находится сейчас в руках Божьих, как души реагируют на наши молитвы и каким образом милость Божья на них простирается, – мы не знаем.

Никто не может свой личный опыт передать другому и сказать: «Вот так это было со мной, так это будет со всеми». И поэтому я бы с огромным недоверием или, по крайней мере, с очень большим опасением относился бы ко всяким рассказам о «жизни после жизни», «туннелям» и воскресениям после клинической смерти и так далее. Потому что все это переживания человеческой души в беспамятстве, и те символы, которые человек способен потом воспроизводить, думаю, могут иметь к реальности крайне отдаленное отношение.

– Возможность церковной молитвы за умерших поддерживает их близких. А как быть, если умершие были не крещены? Куда податься их близким за утешением?

– Недавно случилось несколько страшнейших катастроф: трагедия в Московском метро, падение «Боинга»… В Московском метро в списке пострадавших большинство имен – имена среднеазиатские. При этом во всех московских храмах совершались заупокойные богослужения о погибших в Московском метро и в авиакатастрофе.

Когда случаются такие большие трагедии, массовая гибель людей, о них молится Патриарх, а с ним и вся Церковь.

– Но если обычный человек напишет в записке об упокоении имя некрещеного, у него никто эту записку в храме не возьмет.

– Богослужебной комиссии, мне кажется, нужно ставить этот вопрос: в каком объеме, какими молитвами Церковь может поминать некрещеных. Внезапная смерть – мы не знаем, что происходит в душе у человека, может быть, он креститься собирался… А дети, которых не крестили?!

Мне кажется, нужно четко обозначить то смысловое пространство, в котором Церковь должна показать: где и как происходит молитва о некрещеных. Мы молимся о властях и воинстве на каждой литургии. Но огромное количество людей, входящих в правительство нашей страны и в ее воинство, – люди другой веры или вовсе неверующие. На каждой ектении в каком-нибудь русском православном храме, скажем, в Бельгии будут молиться о бельгийском короле. В Нидерландах – о королеве и так далее.

Если Церковь, так или иначе, совершает молитву о некрещеных в каких-то отдельных случаях, то надо дать четкое определение для мирян, например: сейчас идет молебен перед иконой Божьей Матери «Взыскание погибших», а у тебя столько родственников заблудших и некрещеных, ну как же Матери Божьей за них не помолиться сегодня, почему их имя не вписать в записочку на молебен. Или когда идет общая панихида о погибших, почему не вспомнить всех погибших. Вот мы молимся о погибших в войнах, отдавших свою жизнь за Отечество, и их миллионы. Сколько из них было некрещеных? Но мы молимся за всех. А не так, что только за крещеных, за «наших», а души остальных пусть в стороночку отойдут.

– Когда молимся обо всех умерших, то, получается, что невольно просим Бога и за страшных людей в истории человечества. Например, за Гитлера, за Сталина. По-человечески как-то не хочется. С другой стороны, не будешь же говорить: «Господи, помилуй всех, кроме…»

– Получается. Понятно, что по-человечески не хочется. Но если мы молимся вообще, то в принципе в нашу молитву может и Гитлер, и Сталин попасть. Не надо специально думать об этом. Господь разберется. Шанс для спасения был дан каждому – и тому, и другому, и третьему, вспомните «луковку» Достоевского.

А дальше – есть такие вещи, которые нам никогда не будут открыты. В этом смысле тем, кто задает себе вопросы о том, как же будет в Царствии Небесном, я бы рекомендовал для чтения книжку Льюиса «О расторжении брака». Там, мне кажется, очень тонко и очень умно Льюис все эти вопросы поставил и смог своей настоящей христианской интуицией на них ответить.

– Вы сказали, что церковная молитва помогает общению с ушедшими близкими. А сны? Так хочется верить, что раз снятся, значит, как-то «связываются» с нами.

– Нам хочется, чтобы с нами наши родственники общались через сны. Может, нам кажется, что это такой передатчик: мы засыпаем, и он начинает «работать». Но это – ерунда.

А «обратное общение», оно есть. Только сны тут ни при чем. Оно есть в меру нашей веры, в меру нашей связи с Богом, в меру нашего приобщения ко Христу. И конечно же, в меру нашей глубокой любви к тем, кто от нас уходит.

Беседовала Оксана Головко

 

Митрополит Антоний Сурожский

 

Почему я не боюсь смерти

 

Меня просили сказать нечто о смерти – о подготовке к ней и о том, как можно думать о смерти и встречать ее. В завершение я хотел бы поговорить о некоторых обрядах Православной Церкви, связанных со смертью, о том, что происходит с телом усопшего и как мы относимся к этому телу, которое было проводником всего, что делала душа.

 

Память смертная

Для начала я хотел бы попытаться рассеять отношение к смерти, которое выработалось у современного человека: страх, отвержение, чувство, будто смерть – худшее, что может с нами произойти, и надо всеми силами стремиться выжить, даже если выживание очень мало напоминает настоящую жизнь.

В древности, когда христиане были ближе и к своим языческим корням, и к волнующему, потрясающему опыту обращения, к откровению во Христе и через Него Живого Бога, о смерти говорили как о рождении в вечную жизнь. Смерть воспринималась не как конец, не как окончательное поражение, а как начало. Жизнь рассматривалась как путь к вечности, войти в которую можно было открывшимися вратами смерти. Вот почему древние христиане так часто напоминали друг другу о смерти словами: имей память смертную, вот почему в молитвах, которые, как драгоценное наследие, передал нам Иоанн Златоустый, есть строки, где мы просим Бога дать нам память смертную. Когда современный человек слышит подобное, он обычно реагирует неприятием, отвращением. Означают ли эти слова, что мы должны помнить: смерть, точно дамоклов меч, висит над нами на волоске, праздник жизни может трагически, жестоко окончиться в любой момент? Являются ли они напоминанием при всякой встречающейся нам радости, что она непременно пройдет? Значат ли они, что мы стремимся омрачить свет каждого дня страхом грядущей смерти?

Не таково было ощущение христиан в древности. Они воспринимали смерть как решающий момент, когда окончится время делания на земле, и, значит, надо торопиться, надо спешить совершить на земле все, что в наших силах. А целью жизни, особенно в понимании духовных наставников, было – стать той подлинной личностью, какой мы были задуманы Богом, в меру сил приблизиться к тому, что апостол Павел называет полнотой роста Христова, стать – возможно совершеннее – неискаженным образом Божиим.

Апостол Павел в одном из Посланий говорит, что мы должны дорожить временем, потому что дни лукавы. И действительно, разве не обманывает нас время? Разве не проводим мы дни своей жизни так, будто наскоро, небрежно пишем черновик жизни, который когда-то перепишем начисто; будто мы только собираемся строить, только копим все то, что позднее составит красоту, гармонию и смысл? Мы живем так из года в год, не делая в полноте, до конца, в совершенстве то, что могли бы сделать, потому что «еще есть время»: это мы докончим позднее; это можно сделать потом; когда-нибудь мы напишем чистовик. Годы проходят, мы ничего не делаем, – не только потому, что приходит смерть и пожинает нас, но и потому, что на каждом этапе жизни мы становимся неспособными к тому, что могли сделать прежде. В зрелые годы мы не можем осуществить прекрасную и полную содержания юность, и в старости мы не можем явить Богу и миру то, чем мы могли быть в годы зрелости. Есть время для всякой вещи, но когда время ушло, какие-то вещи уже осуществить невозможно.

Я не раз цитировал слова Виктора Гюго, который говорит, что есть огонь в глазах юноши и должен быть свет в глазах старика. Яркое горение затухает, наступает время светить, но когда настало время быть светом, уже невозможно сделать то, что могло быть сделано в дни горения. Дни лукавы, время обманчиво. И когда говорится, что мы должны помнить смерть, это говорится не для того, чтобы мы боялись жизни; это говорится для того, чтобы мы жили со всей напряженностью, какая могла бы у нас быть, если бы мы сознавали, что каждый миг – единственный для нас, и каждый момент, каждый миг нашей жизни должен быть совершенным, должен быть не спадом, а вершиной волны, не поражением, а победой. И когда я говорю о поражении и о победе, я не имею в виду внешний успех или его отсутствие. Я имею в виду внутреннее становление, возрастание: способность быть в совершенстве и в полноте всем, что мы есть в данный момент.

 

Ценность времени

Подумайте, каков был бы каждый момент нашей жизни, если бы мы знали, что он может стать последним, что этот момент нам дан, чтобы достичь какого-то совершенства, что слова, которые мы произносим – последние наши слова, и поэтому должны выражать всю красоту, всю мудрость, все знание, но также и в первую очередь – всю любовь, которой мы научились в течение своей жизни, коротка ли она была или длинна. Как бы мы поступали в наших взаимных отношениях, если бы настоящий миг был единственным в нашем распоряжении и если бы этот миг должен был выразить, воплотить всю нашу любовь и заботу? Мы жили бы с напряженностью и с глубиной, иначе нам недоступными. И мы редко сознаем, что такое настоящий миг. Мы переходим из прошлого в будущее и не переживаем реально и в полноте настоящий момент.

Достоевский в дневнике рассказывает о том, что случилось с ним, когда, приговоренный к смерти, он стоял перед казнью, – как он стоял и смотрел вокруг себя. Как великолепен был свет, и как чудесен воздух, которым он дышал, и как прекрасен мир вокруг, как драгоценен каждый миг, пока он был еще жив, хотя на грани смерти. О, – сказал он в тот миг, – если бы мне даровали жизнь, ни одно мгновение ее я не потерял бы… Жизнь была дарована, – и сколько ее было растеряно!

Если бы мы сознавали это, как бы мы относились друг ко другу, да и к себе самим? Если бы я знал, если бы вы знали, что человек, с которым вы разговариваете, может вот-вот умереть, и что звук вашего голоса, содержание ваших слов, ваши движения, ваше отношение к нему, ваши намерения станут последним, что он воспримет и унесет в вечность, – как внимательно, как заботливо, с какой любовью мы бы поступали!.. Опыт показывает, что перед лицом смерти стирается всякая обида, горечь, взаимное отвержение. Смерть слишком велика рядом с тем, что должно бы быть ничтожно даже в масштабе временной жизни.

Таким образом, смерть, мысль о ней, память о ней – как бы единственное, что придает жизни высший смысл. Жить в уровень требований смерти означает жить так, чтобы смерть могла прийти в любой момент и встретить нас на гребне волны, а не на ее спаде, так, чтобы наши последние слова не были пустыми и наше последнее движение не было легкомысленным жестом. Те из нас, кому случилось жить какое-то время с умирающим человеком, с человеком, который осознавал, как и мы, приближение смерти, вероятно, поняли, что присутствие смерти может означать для взаимных отношений. Оно означает, что каждое слово должно содержать все благоговение, всю красоту, всю гармонию и любовь, которые как бы спали в этих отношениях. Оно означает, что нет ничего слишком мелкого, потому что все, как бы ни было оно мало, может быть выражением любви или ее отрицанием.

 

Личные воспоминания: смерть матери

Моя мать три года умирала от рака. Ее оперировали – и неуспешно. Доктор сообщил мне это и добавил: «Но, конечно, Вы ничего не скажете своей матери». Я ответил: «Конечно, скажу». И сказал. Помню, я пришел к ней и сказал, что доктор звонил и сообщил, что операция не удалась. Мы помолчали, а потом моя мать сказала: «Значит, я умру». И я ответил: «Да». И затем мы остались вместе в полном молчании, общаясь без слов. Мне кажется, мы ничего не «обдумывали». Мы стояли перед лицом чего-то, что вошло в жизнь и все в ней перевернуло. Это не был призрак, это не было зло, ужас. Это было нечто окончательное, что нам предстояло встретить, еще не зная, чем оно скажется. Мы оставались вместе и молча так долго, как того требовали наши чувства. А затем жизнь пошла дальше.

Но в результате случились две вещи. Одна – то, что ни в какой момент моя мать или я сам не были замурованы в ложь, не должны были играть, не остались без помощи. Никогда мне не требовалось входить в комнату матери с улыбкой, в которой была бы ложь, или с неправдивыми словами. Ни в какой момент нам не пришлось притворяться, будто жизнь побеждает, будто смерть, болезнь отступает, будто положение лучше, чем оно есть на самом деле, когда оба мы знаем, что это неправда. Ни в какой момент мы не были лишены взаимной поддержки. Были моменты, когда моя мать чувствовала, что нуждается в помощи; тогда она звала, я приходил, и мы разговаривали о ее смерти, о моем одиночестве. Она глубоко любила жизнь. За несколько дней до смерти она сказала, что готова была бы страдать еще 150 лет, лишь бы жить. Она любила красоту наступавшей весны; она дорожила нашими отношениями. Она тосковала о нашей разлуке: Oh, for the touch of a vanished hand and the sound of a voice that is still. Порой, в другие моменты мне была невыносима боль разлуки, тогда я приходил, и мы разговаривали об этом, и мать поддерживала меня и утешала о своей смерти. Наши отношения были глубоки и истинны, в них не было лжи, и поэтому они могли вместить всю правду до глубины.

И кроме того, была еще одна сторона, которую я уже упоминал. Потому что смерть стояла рядом, потому что смерть могла прийти в любой миг, и тогда поздно будет что-либо исправить, – все должно было в любой миг выражать как можно совершеннее и полнее благоговение и любовь, которыми были полны наши отношения. Только смерть может наполнить величием и смыслом все, что кажется как будто мелким и незначительным. Как ты подашь чашку чаю на подносе, каким движением поправишь подушки за спиной больного, как звучит твой голос, – все это может стать выражением глубины отношений. Если прозвучала ложная нота, если трещина появилась, если что-то неладно, это должно быть исправлено немедленно, потому что есть несомненная уверенность, что позднее может оказаться слишком поздно. И это опять-таки ставит нас перед лицом правды жизни с такой остротой и ясностью, каких не может дать ничто другое.

 

Слишком поздно?

Это очень важно, потому что накладывает отпечаток на наше отношение к смерти вообще. Смерть может стать вызовом, позволяющим нам вырастать в полную нашу меру, в постоянном стремлении быть всем тем, чем мы можем быть, – без всякой надежды стать лучшими позднее, если мы не стараемся сегодня поступить как должно. Опять-таки Достоевский, рассуждая в «Братьях Карамазовых» об аде, говорит, что ад можно выразить двумя словами: «Слишком поздно!» Только память о смерти может позволить нам жить так, чтобы никогда не сталкиваться с этим страшным словом, ужасающей очевидностью: слишком поздно. Поздно произнести слова, которые можно было сказать, поздно сделать движение, которое могло выразить наши отношения. Это не означает, что нельзя вообще больше ничего сделать, но сделано оно будет уже иначе, дорогой ценой, ценой большей душевной муки.

Я хотел бы проиллюстрировать свои слова, пояснить их примером. Некоторое время назад пришел ко мне человек восьмидесяти с лишним лет. Он искал совета, потому что не мог больше выносить ту муку, в какой жил лет шестьдесят. Во время гражданской войны в России он убил любимую девушку. Они горячо любили друг друга и собирались пожениться, но во время перестрелки она внезапно высунулась, и он нечаянно застрелил ее. И шестьдесят лет он не мог найти покоя. Он не только оборвал жизнь, которая была бесконечно ему дорога, он оборвал жизнь, которая расцветала и была бесконечно дорога для любимой им девушки. Он сказал мне, что молился, просил прощения у Господа, ходил на исповедь, каялся, получал разрешительную молитву и причащался, – делал все, что подсказывало воображение ему и тем, к кому он обращался, но так и не обрел покоя. Охваченный горячим состраданием и сочувствием, я сказал ему: «Вы обращались ко Христу, Которого вы не убивали, к священникам, которым вы не нанесли вреда. Почему вы никогда не подумали обратиться к девушке, которую вы убили?» Он изумился. Разве не Бог дает прощение? Ведь только Он один и может прощать грехи людей на земле… Разумеется, это так. Но я сказал ему, что если девушка, которую он убил, простит его, если она заступится за него, то даже Бог не может пройти мимо ее прощения. Я предложил ему сесть после вечерних молитв и рассказать этой девушке о шестидесяти годах душевных страданий, об опустошенном сердце, о пережитой им муке, попросить ее прощения, а затем попросить также заступиться за него и испросить у Господа покоя его сердцу, если она простила. Он так сделал, и покой пришел… То, что не было совершено на земле, может быть исполнено. То, что не было завершено на земле, может быть исцелено позднее, но ценой, возможно, многолетнего страдания и угрызений совести, слез и томления.

 

Смерть – отделенность от Бога

Когда мы думаем о смерти, мы не можем думать о ней однозначно, либо как о торжестве, либо как о горе. Образ, который дает нам Бог в Библии, в Евангелиях, более сложный. Говоря коротко: Бог не создал нас на смерть и на уничтожение. Он создал нас для вечной жизни. Он призвал нас к бессмертию – не только к бессмертию воскресения, но и к бессмертию, которое не знало смерти. Смерть явилась как следствие греха. Она появилась, потому что человек потерял Бога, отвернулся от Него, стал искать путей, где мог бы достичь всего, помимо Бога. Человек попробовал сам приобрести то знание, которое могло быть приобретено через приобщенность знанию и мудрости Божиим. Вместо того чтобы жить в тесном общении с Богом, человек избрал самость, независимость. Один французский пастор в своих писаниях дает, может быть, хороший образ, говоря, что в тот момент, когда человек отвернулся от Бога и стал глядеть в лежащую перед ним бесконечность, Бог исчез для него, и поскольку Бог – единственный источник жизни, человеку ничего не оставалось, кроме как умереть.

Если обратиться к Библии, нас может поразить там нечто относящееся к судьбе человечества. Смерть пришла, но она овладела человечеством не сразу. Какова бы ни была в объективных цифрах продолжительность жизни первых великих библейских поколений, мы видим, что число их дней постепенно сокращается. Есть место в Библии, где говорится, что смерть покорила человечество постепенно. Смерть пришла, хотя еще сохранялась и сила жизни; но от поколения к поколению смертных и греховных людей смерть все укорачивала человеческую жизнь. Так что в смерти есть трагедия. С одной стороны, смерть чудовищна, смерти не должно бы быть. Смерть – следствие нашей потери Бога. Однако в смерти есть и другая сторона. Бесконечность в отлученности от Бога, тысячи и тысячи лет жизни без всякой надежды, что этой разлуке с Богом придет конец – это было бы ужаснее, чем разрушение нашего телесного состава и конец этого порочного круга.

В смерти есть и другая сторона: как ни тесны ее врата, это единственные врата, позволяющие нам избежать порочного круга бесконечности в отделенности от Бога, от полноты, позволяющие вырваться из тварной бесконечности, в которой нет пространства, чтобы снова стать причастниками Божественной жизни, в конечном итоге – причастниками Божественной природы. Потому апостол Павел мог сказать: жизнь для меня – Христос, смерть – приобретение, потому что, живя в теле, я отделен от Христа… Потому-то в другом месте он говорит, что для него умереть не означает совлечься себя, сбросить с плеч временную жизнь; для него умереть означает облечься в вечность. Смерть не конец, а начало. Эта дверь открывается и впускает нас в простор вечности, которая была бы навсегда закрыта для нас, если бы смерть не высвобождала нас из рабства земле.

 

Двойственное отношение

В нашем отношении к смерти должны присутствовать обе стороны. Когда умирает человек, мы совершенно законно можем сокрушаться сердцем. Мы с ужасом можем смотреть на то, что грех убил человека, которого мы любим. Мы можем отказываться принять смерть как последнее слово, последнее событие жизни. Мы правы, когда плачем над усопшим, потому что смерти не должно бы быть. Человек убит злом. С другой стороны, мы можем радоваться за него, потому что для него (или для нее) началась новая жизнь – жизнь без ограничений, просторная. И опять-таки мы можем плакать над собой, над нашей потерей, нашим одиночеством, но в то же время мы должны научиться тому, что Ветхий Завет уже прозревает, предсказывает, когда говорит: крепка, как смерть, любовь, – любовь, которая не позволяет померкнуть памяти любимого, любовь, которая дает нам говорить о наших отношениях с любимым не в прошедшем времени: «Я любил его, мы были так близки», а в настоящем: «Я люблю его; мы так близки». Так что в смерти есть многосложность, можно даже, быть может, сказать – двойственность; но если мы – собственный Христов народ, мы не имеем права из-за того, что сами глубоко ранены потерей и осиротели по-земному, не заметить рождения усопшего в вечную жизнь. В смерти есть сила жизни, которая достигает и нас.

Если же мы признаем, что наша любовь принадлежит прошлому, это означает, что мы не верим в то, что жизнь усопшего не прекратилась. Но тогда приходится признать, что мы неверующие, безбожники в самом грубом смысле слова, и тогда надо посмотреть на весь вопрос с совершенно другой точки зрения: если Бога нет, если нет вечной жизни, тогда случившаяся смерть не имеет никакого метафизического значения. Это просто природный факт. Победили законы физики и химии, человек вернулся в дление бытия, в круговорот природных элементов – не как личность, а как частица природы. Но в любом случае мы должны честно взглянуть в лицо своей вере или ее отсутствию, занять определенную позицию и поступать соответственно.

 

Еще личные воспоминания

Трудно, почти невозможно говорить о вопросах жизни и смерти отрешенно. Так что я буду говорить лично, быть может, более лично, чем понравится некоторым из вас. В своей жизни мы встречаемся со смертью в первую очередь не как с темой для размышления (хотя и это случается), а большей частью в результате потери близких – наших собственных или чьих-то еще. Этот косвенный опыт смерти и служит нам основой для последующих размышлений о неизбежности собственной смерти и о том, как мы к ней относимся. Поэтому я начну с нескольких примеров того, как я сам встретился со смертью других людей; быть может, это пояснит вам мое собственное отношение к смерти.

Мое первое воспоминание о смерти относится к очень далекому времени, когда я был в Персии, еще ребенком. Однажды вечером мои родители взяли меня с собой посетить, как тогда было принято, розарий, известный своей красотой. Мы пришли, нас принял хозяин дома и его домочадцы. Нас провели по великолепному саду, предложили угощение и отпустили домой с чувством, что мы получили самое теплое, самое сердечное, ничем не скованное гостеприимство, какое только можно представить. Только на следующий день мы узнали, что пока мы ходили с хозяином дома, любовались его цветами, были приглашены на угощение, были приняты со всей учтивостью Востока, сын хозяина дома, убитый несколько часов назад, лежал в одной из комнат. И это, как ни мал я был, дало мне очень сильное чувство того, что такое жизнь и что такое смерть, и каков долг живых по отношению к живым людям, какие бы ни были обстоятельства.

Второе воспоминание – разговор времен гражданской или конца первой мировой войны между двумя девушками; брат одной, который приходился женихом другой, был убит. Новость дошла до невесты; она пришла к своей подруге, его сестре, и сказала: «Радуйся, твой брат погиб геройски, сражаясь за Родину». Это опять-таки показало мне величие человеческой души, человеческого мужества, способность противостать не только опасности, страданию, жизни во всем ее многообразии, всей ее сложности, но и смерти в ее голой остроте.

Еще несколько воспоминаний. Однажды в юности я вернулся из летнего лагеря. Мой отец встретил меня и выразил беспокойство по поводу того, как прошел лагерь. «Я боялся, – сказал он, – что с тобой что-то случилось». Я с легкостью юности спросил: «Ты боялся, что я сломал ногу или свернул шею?» И он ответил очень серьезно, с присущей ему трезвою любовью: «Нет, это не имело бы значения. Я боялся, что ты потерял цельность души». И затем добавил: «Помни: жив ты или умер – не так важно. Одно действительно важно, должно быть важно и для тебя и для других: ради чего ты живешь и за что ты готов умереть».

Это опять-таки показало мне меру жизни, показало, чем должна быть жизнь по отношению к смерти: предельным вызовом научиться жить (как отец сказал мне в другой раз) так, чтобы ожидать свою собственную смерть, как юноша ждет невесту, ждать смерть, как ждешь возлюбленную, – ждать, что откроется дверь.

И тогда (и это следует продумать гораздо глубже, чем сумел сделать я, но я это очень остро пережил сердцем на протяжении прошедшей Страстной седмицы), если Христос – дверь, открывающаяся на вечность, Он есть смерть наша. И это можно даже подтвердить отрывком из Послания к Римлянам, который читается при крещении; там говорится, что мы погрузились в смерть Христову, чтобы восстать с Ним. И другим местом Послания, которое говорит, что мы носим в теле своем мертвость Христову. Он – смерть, и Он – сама Жизнь и Воскресение.

 

Почему я не боюсь смерти?

У меня отношение к смерти своеобразное, и мне хочется объяснить, почему я к смерти отношусь не только спокойно, но с желанием, с надеждой, с тоской по ней.

Мое первое яркое впечатление о смерти – разговор с моим отцом, который мне как-то сказал: «Ты должен так прожить, чтобы научиться ожидать свою смерть так, как жених ожидает свою невесту: ждать ее, жаждать по ней, ликовать заранее об этой встрече и встретить ее благоговейно, ласково». Второе впечатление (конечно, не сразу, а много спустя) – смерть моего отца. Он скончался внезапно. Я пришел к нему, в бедную комнатушку на верхушке французского дома, где была кровать, стол, табуретка и несколько книг. Я вошел в его комнату, закрыл дверь и стал. И меня обдала такая тишина, такая глубина тишины, что я, помню, воскликнул вслух: «И люди говорят, что существует смерть!.. Какая это ложь!» Потому что эта комната была преисполнена жизнью, причем такой полнотой жизни, какой вне ее, на улице, на дворе, я никогда не встречал. Вот почему у меня такое отношение к смерти и почему я с такой силой переживаю слова апостола Павла: Для меня жизнь – Христос, смерть – приобретение, потому что пока я живу в плоти, я отделен от Христа… Но апостол прибавляет дальше слова, которые меня тоже очень поразили. Цитата не точна, но вот что он говорит: он всецело хочет умереть и соединиться со Христом, но прибавляет: «Однако для вас нужно, чтобы я остался в живых, и я буду продолжать жить». Это последняя жертва, которую он может принести: все, к чему он стремится, на что он надеется, чего он делает, он готов отложить, потому что он нужен другим.

Смерть я видел очень много. Я пятнадцать лет работал врачом, из которых пять лет на войне или во французском Сопротивлении. После этого я сорок шесть лет прожил священником и хоронил постепенно целое поколение нашей ранней эмиграции; так что смерть я видел много. И меня поразило, что русские умирают спокойно; западные люди чаще со страхом. Русские верят в жизнь, уходят в жизнь. И вот это одна из вещей, которые каждый священник и каждый человек должен повторять себе и другим: надо готовиться не к смерти, надо готовиться к вечной жизни.

О смерти мы ничего не знаем. Мы не знаем, что происходит с нами в момент умирания, но хотя бы зачаточно знаем, что такое вечная жизнь. Каждый из нас знает на опыте, что бывают какие-то мгновения, когда он живет уже не во времени, а такой полнотой жизни, таким ликованием, которое принадлежит не просто земле. Поэтому первое, чему мы должны учить себя и других, это готовиться не к смерти, а к жизни. А если говорить о смерти, то говорить о ней только как о двери, которая широко распахнется и нам даст войти в вечную жизнь.

Но умирать все-таки не просто. Что бы мы ни думали о смерти, о вечной жизни, мы не знаем ничего о самой смерти, об умирании. Я вам хочу дать один пример моего опыта во время войны.

Я был младшим хирургом в прифронтовом госпитале. У нас умирал молодой солдатик лет двадцати пяти, моих лет. Я пришел к нему вечером, сел рядом и говорю: «Ну, как ты себя чувствуешь?» Он посмотрел на меня и ответил: «Я сегодня ночью умру». – «А тебе страшно умирать?» – «Умирать не страшно, но мне больно расставаться со всем тем, что я люблю: с молодой женой, с деревней, с родителями; а одно действительно страшно: умереть в одиночестве». Я говорю: «Ты не умрешь в одиночестве». – «То есть как?» – «Я с тобой останусь». – «Вы не можете всю ночь просидеть со мной…» Я ответил: «Конечно, могу!» Он подумал и сказал: «Если даже вы и просидите со мной, в какой-то момент я этого больше сознавать не буду, и тогда уйду в темноту и умру один». Я говорю: «Нет, вовсе не так. Я сяду рядом с тобой, и мы будем разговаривать. Ты мне будешь рассказывать все, что захочешь: о деревне, о семье, о детстве, о жене, обо всем, что у тебя в памяти, на душе, что ты любишь. Я тебя буду держать за руку. Постепенно тебе станет утомительно говорить, тогда я стану говорить больше, чем ты. А потом я увижу, что ты начинаешь дремать, и тогда буду говорить тише. Ты закроешь глаза, я перестану говорить, но буду тебя держать за руку, и ты периодически будешь жать мне руку, знать, что я тут. Постепенно твоя рука, хотя будет чувствовать мою руку, больше не сможет ее пожимать, я сам начну жать твою руку. И в какой-то момент тебя среди нас больше не будет, но ты уйдешь не один. Мы весь путь совершим вместе». И так час за часом мы провели эту ночь. В какой-то момент он действительно перестал сжимать мою руку, я начал его руку пожимать, чтобы он знал, что я тут. Потом его рука начала холодеть, потом она раскрылась, и его больше с нами не было. И это очень важный момент; очень важно, чтобы человек не был один, когда уходит в вечность.

Но бывает и по-другому. Иногда человек болеет долго, и если он тогда окружен любовью, заботой – умирать легко, хотя больно (я об этом тоже скажу). Но очень страшно, когда человек окружен людьми, которые только и ждут, как бы он умер: мол, пока он болеет, мы пленники его болезни, мы не можем отойти от его койки, не можем вернуться к своей жизни, не можем радоваться своим радостям; он, как темная туча, висит над нами; как бы он умер поскорее… И умирающий это чувствует. Это может длиться месяцами. Родные приходят и холодно спрашивают: «Ну как тебе? ничего? тебе что-нибудь нужно? ничего не нужно? ладно; ты знаешь, у меня свои дела, я еще вернусь к тебе». И даже если голос не звучит жестоко, человек знает, что его посетили только потому, что надо было посетить, но что его смерти ждут с нетерпением.

А иногда бывает иначе. Человек умирает, умирает долго, но он любим, он дорог; и сам тоже готов пожертвовать счастьем пребывания с любимым человеком, потому что это может дать радость или помощь кому-то другому. Я позволю себе сейчас сказать нечто личное о себе.

Моя мать в течение трех лет умирала от рака; я за ней ходил. Мы были очень близки, дороги друг другу. Но у меня была своя работа, – я был единственным священником лондонского прихода и, кроме того, раз в месяц должен был ездить в Париж на собрания Епархиального совета. У меня не было денег позвонить по телефону, поэтому я возвращался, думая: найду я мать живой или нет?.. Она была жива, – какая радость! какая встреча!… Постепенно она стала угасать. Бывали моменты, когда она позвонит в звонок, я приду, и она мне скажет: «Мне тоскливо без тебя, побудем вместе». А бывали моменты, когда мне самому было невмоготу. Я поднимался к ней, оставляя свои дела, и говорил: «Мне больно без тебя». И она меня утешала о своем умирании и своей смерти. И так постепенно мы вместе уходили в вечность, потому что когда она умерла, она с собой унесла всю мою любовь к ней, все то, что между нами было. А было между нами так много! Мы прожили почти всю жизнь вместе, только первые годы эмиграции жили врозь, потому что негде было жить вместе. Но потом мы жили вместе, и она меня знала глубоко. И как-то она мне сказала: «Как странно: чем больше я тебя знаю, тем меньше я могла бы о тебе сказать, потому что каждое слово, которое я о тебе сказала бы, надо было бы исправлять какими-нибудь дополнительными чертами». Да, мы дошли до момента, когда знали друг друга так глубоко, что сказать друг о друге ничего не могли, а приобщиться к жизни, к умиранию и к смерти – могли.

И вот мы должны помнить, что каждый умирающий в таком положении, когда какая бы то ни была черствость, безразличие или желание «наконец бы это кончилось» – невыносимы. Человек это чувствует, знает, и мы должны научиться преодолевать в себе все темные, мрачные, скверные чувства и, забывая о себе, глубоко задумываться, вглядываться, вживаться в другого человека. И тогда смерть делается победой: О смерть, где твое жало?! О смерть, где твоя победа? Воскрес Христос, и мертвецов ни один во гробе…

Я хочу сказать еще нечто о смерти, потому что то, что я уже сказал, очень лично. Смерть нас окружает все время, смерть – это судьба всего человечества. Сейчас идут войны, умирают люди в ужасном страдании, и мы должны научиться быть спокойными по отношению к собственной смерти, потому что мы в ней видим жизнь, зарождающуюся вечную жизнь. Победа над смертью, над страхом смерти заключается в том, чтобы жить глубже и глубже вечностью и других приобщать к этой полноте жизни.

Но перед смертью бывают другие моменты. Мы не сразу умираем, не просто телесно вымираем. Бывают очень странные явления. Мне вспоминается одна наша старушка, такая Мария Андреевна, замечательное маленькое существо, которая как-то ко мне пришла и говорит: «Отец Антоний, я не знаю, что с собой делать: я больше спать не могу. В течение всей ночи в моей памяти поднимаются образы моего прошлого, но не светлые, а только темные, дурные, мучающие меня образы. Я обратилась к доктору, просила дать мне какое-нибудь снотворное, но снотворное не снимает это марево. Когда я принимаю снотворное, я больше не в силах как бы отделить от себя эти образы, они делаются бредом, и мне еще хуже. Что мне делать?» Я ей тогда сказал: «Мария Андреевна, знаете, я в перевоплощение не верю, но верю, что нам дано от Бога пережить нашу жизнь не раз, – не в том смысле, что вы умрете и снова вернетесь к жизни, а в том, что сейчас с вами происходит. Когда вы были молоды, вы, в узких пределах своего понимания, порой поступали нехорошо; и словом, и мыслью, и действием порочили себя и других. Потом вы это забыли и в разном возрасте продолжали в меру своего понимания поступать подобно, опять-таки себя унижать, осквернять, порочить. Теперь, когда у вас больше нет сил сопротивляться воспоминаниям, они всплывают и каждый раз, всплывая, как бы говорят вам: Мария Андреевна, теперь что тебе за восемьдесят лет, почти девяносто – если бы ты оказалась в том же положении, которое тебе сейчас вспоминается, когда тебе было двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят лет, ты поступила бы так, как поступила тогда?.. Если вы можете глубоко вглядеться в то, что было тогда, в свое состояние, в события, в людей и сказать: нет, теперь, со своим опытом жизни, я ни за что не могла бы сказать это убийственное слово, не могла бы так поступить, как я поступила! – если вы можете это сказать всем своим существом: и мыслью, и сердцем, и волей, и плотью своей, – это от вас отойдет. Но будут приходить другие, еще и еще другие образы. И каждый раз, когда будет приходить образ, перед вами Бог будет ставить вопрос: это твой прошлый грех или это все еще твой теперешний грех? Потому что если вы когда-то возненавидели какого-нибудь человека и не простили ему, не примирились с ним, то тогдашний грех – ваша теперешняя греховность; она от вас не отошла и не отойдет, пока вы не покаетесь».

В этом же роде могу дать и другой пример. Меня вызвала однажды семья одной нашей ветхой старушки, светлой-пресветлой женщины. Она явно должна была умереть в тот же день. Она поисповедалась, и напоследок я ее спросил: «А скажите, Наташа, вы всем и все простили или у вас какая-то заноза еще есть в душе?» Она ответила: «Всем я простила, кроме своего зятя; ему не прощу никогда!» Я сказал на это: «В таком случае я не дам вам разрешительной молитвы и не причащу Святых Таин; вы уйдете на суд Божий и будете отвечать перед Богом за свои слов». Она говорит: «Ведь я сегодня умру!» – «Да, вы умрете без разрешительной молитвы и без причащения, если не покаетесь и не примиритесь. Я вернусь через час» – и ушел. Когда через час я вернулся, она меня встретила сияющим взором и говорит: «Как вы были правы! Я позвонила своему зятю, мы объяснились, примирились, он сейчас едет ко мне, и я надеюсь, до смерти мы друг друга поцелуем, и я войду в вечность примиренная со всеми».

 

Архимандрит Савва (Мажуко)

 

Фатализм Пасхи

Это всем хорошо известный факт: пасхальный возглас «Христос воскресе» содержит в себе все Евангелие, как некий конспект апостольского благовестия. Как в математике или физике есть краткие формулы, в которых в «сгущенном» виде представлены целые тома научных трудов: если вы пожелаете эту формулу раскрыть, вывести «из скобок», расписать на доске, доски может и не хватить, но вот легкое головокружение и приступ восхищения, восторга и даже научного азарта вы легко заработаете.

Наше такое привычное «огустевшее» Евангелие «Христос воскресе» – мы редко выводим «из скобок», потому что просто светло и весело кричать «Востину воскресе», христосоваться и с детским восторгом всем храмом петь пасхальный канон, ошибаясь, забывая слова, громко до сипоты и весело. Хорошо. Радостно. Покойно и как-то… тихо в этом пасхальном многоголосии.

А потому в этой тишине вдруг вспышкой внезапной: «Христос воскресе» – это ведь и о моей судьбе, о моем воскресении, о том, что однажды каждый из нас сможет с неудержимым ликованием, новым голосом, но слишком своим закричать на всю вселенную: «Я – воскрес! И жив – навсегда». Жив – жизнью Спасителя, воскрес – воскресением Христа, но это – я, самый настоящий я, и никто другой – воскрес, «Я узрю Его сам; мои глаза, не глаза другого увидят Его» (Иов 19, 27).

И вот еще что. Пугающее и обезоруживающее. Даже умеряющее восторг. Воскресну не только я. Воскреснет каждый живущий и живший человек, и «имеющий жить». И глаза каждого из этих самых настоящих, воскресших в своих телах увидят своего Искупителя и Воскресителя и… меня тоже увидят. «Савва воскресе!» – «Воистину воскресе!» «Андрей воскресе!» – «Воистину воскресе!» «Анна воскресе!» – «Воистину воскресе!»…

Все они воскреснут. Все? Абсолютно. И та угрюмая тетка, что заливает мою квартиру каждый месяц? Непременно. И тот злодей, что клеветал на меня начальству? Обязательно. И мой друг, который так жестоко меня обманул и посмеялся надо мной? И он. Каждый.

И те, кому ты сам боишься смотреть в глаза, и та девушка, которую тебе страшно встретить, и твои братья, которым ты так мало уделял времени, и дети, слишком долго ждавшие твоей любви и гордости, и мама, так любившая шоколад, а ты узнал об этом так поздно.

Наши ближние – бессмертны. Они – вечные наши спутники. Мы к ним приговорены. Они – наша судьба, то есть мы присуждены к ним, а они – нам. И это так пугает и обезоруживает. Бежать – некуда! И там, в приготовленных Отцом чертогах, будут они, их лица, их покашливание, чавканье за столом, тяжелое дыхание.

Единственный выход – научиться их любить здесь и сейчас. Вот тут – дома, в церкви, на работе – научиться ладить с каждым и, видя эти лица, слыша голоса, – полюбить, принять, простить. Потому благовестники Евангелия, кричавшие всем народам и племенам только одну весть – «Христос воскресе!», – уточняли: «Гневаясь, не согрешайте: солнце да не зайдет во гневе вашем… Всякое раздражение и ярость, и гнев, и крик, и злоречие со всякою злобою да будут удалены от вас; но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4, 26, 31–32).

Это не просто максимы этики, нравственное приложение к христологии апостола Павла, но самое прямое следствие проповеди Воскресшего Бога. Догмат Воскресения Христова – основание христианской этики, и только на этом основании эту этику можно принять, понять и усвоить.

«Братья мои вечные, братья мои бессмертные» – так начинал свое пасхальное послание великий сербский старец прп. Иустин (Попович). Святым людям был открыт этот пугающий и обнадеживающий фатализм Пасхи. Мы никуда не можем скрыться от своих ближних. Хотя утешает и то, что и им скрыться от нас некуда. Мы приговорены друг к другу. А потому единственный открытый путь к принятию пасхальной вести – научиться любить своих бессмертных соратников по Вечности.

 

Протоиерей Павел Великанов

 

Нет ее, смерти. Есть жизнь здесь и там!

 

Смысл смерти

– Отец Павел, что вообще такое смерть? Вот был с тобой только что человек, смотришь на фотографии, на видеозаписи – и он такой живой, родной, близкий – как так может случиться, что его не стало? Невозможно поверить в то, что его вообще нет. Но ведь его с нами в этом мире именно что совсем нет. А что оно там происходит – кто же на 100 % знает…

– Здесь пролегает граница между верой и неверием, между открытостью к Богу и мнимой самодостаточностью. Религиозная вера, а христианская особенно, по сути есть выход из тупика смерти.

«Если Христос не воскрес, тщетна вера наша», – говорит апостол Павел. Если все наши «активы» здесь, в этом материальном мире, – мы уже банкроты: смерть обнулит наши счета, какими бы огромными или же ничтожными они ни были. Поэтому смерть – это определенный «момент истины» жизни, то, что утверждает ее значимость и ценность, как бы парадоксально это ни звучало.

«Блажен путь, в оньже днесь идеши душе, яко уготовися тебе место упокоения» – или же, напротив: «Смерть грешника люта». Правильно сказать, что смерть – это венец всей жизни. Именно по этому мы на каждом богослужении неоднократно просим о мирной кончине нашего жития, непостыдной, безболезненной, и добром ответе на Страшном Суде Христовом.

При этом в христианстве нет никакого «культа смерти», как это встречается в различных субкультурах и сектах. Нет никакой «романтизации» смерти: она глубоко противоестественна для человеческой природы, это всегда боль, плач, горе человеческое – но снова и снова побеждаемое Христом в Его Церкви. Как и роды: этот процесс никогда не бывает приятным и комфортным, но результат его несопоставим со страданиями и болью: новый человек родился в мир!

Это ощущение рождения умирающего в новую жизнь прекрасно выразил Б.Пастернак:

…Кончаясь в больничной постели, Я чувствую рук Твоих жар: Ты держишь меня как изделие, И прячешь, как перстень, в футляр.

Смерть – это действительно таинство перехода, таинство рождения в вечность. Немного в нашей жизни моментов, когда любым человеком, вне зависимости от его мировоззрения, веры, праведности, ощущается явным образом прикосновение вечности, выход за пределы видимого. И, думаю, умиранию и смерти здесь принадлежит первое место. Особенно остро это ощущается близкими людьми: когда приходит очевидное понимание, что близкого человека в этом теле уже больше нет – и в то же самое время он жив, он есть, в определенном смысле он стал гораздо ближе к своим родным, нежели чем когда жил в теле. Предкопочитание, в той или иной мере присущее практически всем религиозным культурам, отражает очевидную истину: близкие уходят от нас, из нашего мира – но никуда не исчезают.

Насчет «кто знает на 100 %, что там происходит» – а разве в этом мире мы многое знаем на 100 %? В собственной душе разобраться не можем, сами с собой – что там говорить обо всем другом?

Однако нас это неведение нисколько не смущает: опыт жизни расставляет все на свои места, и мы постоянно учимся преодолевать эту неполноту знания различными способами – где интуицией, где верой в удачу, а где и просто переступать не задумываясь. Религиозная же вера делает человека более чутким, более восприимчивым к проявлениям духовного мира – и именно здесь, в этих Небесных свидетельствах мы черпаем надежду на блаженную участь наших усопших.

– А как вообще жить, если есть смерть? Как можно радоваться жизни, как можно жить ее радостно, если завтра самых любимых и дорогих людей в один момент может не стать? Родится ребенок, а у него некурабельное генетическое заболевание. Или под машину попадет. Или выйдешь замуж, а у мужа онкология случится. Вот зачем все это, зачем нам привязываться и любить, если в минуту можно потерять все? Может быть, лучше: «Если у вас нету тети, то вам ее не потерять»?

– Потому-то и есть смысл жить, что есть смерть, которая расставит в свое время все на свои места: шелуха отпадет, а вызревший плод проявится.

Но этот плод прежде всего развивается в наших отношениях друг с другом, которые имеют выход за пределы временной жизни. Более того: согласно Евангелию, именно эти отношения и определяют отношение Бога к нам самим. Он смотрит на нас глазами наших близких.

Конечно, надо учиться пробираться, порой буквально продираться сквозь то внешнее, что зачастую определяет наши взгляды. У Ивана Ильина есть замечательное эссе «Красивая женщина», где он очень тонко показал, насколько физическая красота может быть источником страданий и причиной непонимания для самого носителя этой, казалось бы, привилегии. Если за время нашего знакомства мы так и остались на поверхности, не поняв, не почувствовав, не полюбив саму душу этого человека – оставшись привязанными исключительно к тому, в чем эта душа жила, – то, конечно, смерть будет восприниматься как трагедия, невосполнимая утрата дорогого. Но разве ошибался Господь, говоря: «Душа не больше ли тела?»

Мы живем в мире со сдвинутой системой координат, причем в самых базовых понятиях. Смерть – прекрасное лекарство, которое всякий раз проводит «ревизию» этой системы наших ценностей и приоритетов.

«Помни последняя твоя, и во веки не согрешишь!»

И в этом – вовсе не отрицание или же умаление жизни как таковой, напротив, повышение планки ее ценности, значимости, а значит, и ответственности. Я вспоминаю К. С. Льюиса, который, уже будучи немолодым, взял себе в жены больную онкологией. «Настигнутый радостью» – это его автобиография, где время супружества, которое, казалось бы, должно было быть омрачено самим фактом неизлечимой болезни, оказалось именно временем радости и торжества любви, побеждающей смерть.

И привязываться, и любить надо именно потому, что со смертью эти отношения никуда не исчезнут. Да, они станут другими. Возможно, совсем не такими, какими представлялись в мечтах до того. Но то, что происходит в душе любящего, открывающего себя для другого, отдающего себя другому, принимающего другого как он есть, идет вместе с нами в вечность, и смерть здесь – не помеха, а фильтр, разделяющий значимое от второстепенного и наносного.

– Почему вообще так много уходит лучших, любимых и молодых. Детей и молодежи, которые ничего еще не успели? Вот чем было бы плохо, если бы наши умершие жили бы рядом с нами, работали бы во славу Господа, рожали детей, делали мир лучше? Почему Господь их забирает? Можно ли вообще говорить о том, что смерть может быть во благо и что «Господь забрал» – ведь Бог не творил смерти, ведь смерть противоестественна? Можно ли вообще принять смерть и согласиться с нею?

– Конечно, эта жалость самих себя, жалость тех, кто остался здесь, вполне понятна и естественна.

Есть один замечательный аграф – надпись на одном мосту где-то в Индии: «Мир сей – мост: проходи по нему и не строй себе дома». И каким бы бесконечным, уходящим далеко за горизонт, этот мост нашей жизни ни казался, не стоит на нем устраивать хоромы и думать, что вот она, настоящая жизнь, именно здесь, сейчас достроим – и как заживем! Не захочешь идти сам – тогда понесут. И снесут все твои постройки, все то, чем ты пытался зацепиться здесь на века.

«Не имамы зде пребывающего града, но грядущего взыскуем».

«Наше жительство на небесех есть!»

И это ощущение зыбкости, ненадежности, неверности этого скоропреходящего мира всегда отличало ранних христиан; в их вопросе о времени наступления Царства Небесного мне видится такое же нетерпение, как у пассажиров, въезжающих в давно желанный город, например Париж или Рим, – вдруг поезд замедляет ход, и почти останавливается. Но все их мысли – там, у заветной цели, их совершенно не волнует, подали горячий чай или же остывший, где лежат чемоданы и насколько чисто в вагоне. Через какое-то мгновение все это уйдет и забудется – и вот они бегут к проводнику выяснить, что случилось и когда же наконец поезд прибудет на станцию.

К чему это я говорю? Об усопших – тех, кто умер в мире с близкими и Церковью, в вере и надежде воскресения, донеся свой жизненный крест до конца, – можно только порадоваться: они-то теперь у цели, а мы все стоим в этой жизненной пробке. И нет большой разницы в том, когда Господь призывает: ведь Он действует исключительно по Своей неизреченной, непонятной нам любви, и если кто-то уходит, с нашей точки зрения, «не вовремя», «рано», «не пожив», здесь больше саможаления, нежели настоящей заботы о благе ближних.

– Для многих людей потеря, трагедия, скорбь – это путь в храм к Богу. А для многих – испытание веры. Как писал священник Георгий Чистяков, хорошо быть верующим, когда ты идешь летним днем по полю, колокола звонят к обедне, в небесах облака и солнце и все в жизни хорошо и по заповедям. А когда ты старался-старался по заповедям, и тут вот такое испытание веры происходит. Любящий и Всеблагой Бог отнимает от нас «друга моего и искренняго моего», оставляет нас одних, и никаких гарантий и никакого точного знания нет, а одни уже сейчас остались… Вот почему так? Где черпать надежду? Мы стоим перед закрытой дверью в тот мир, откуда никто не возвращался, конечно, хочется надеяться, но УВЕРЕННОСТЬ-то где брать? И ВЕРУ… Где взять эту первохристианскую уверенность «Она жива!» – написанное на гробах первых христиан?

– У меня есть только один ответ: эту уверенность нужно черпать в Таинствах Церкви и, естественно, прежде всего в Божественной Евхаристии. Именно это Таинство Царства стирает грань между миром живых и миром усопших, миром кающихся грешников и сияющих во славе Божией праведников.

Совершая литургию как общее делание по созиданию Тела Христова здесь и сейчас, мы – и клирики, и миряне – становимся общниками и причастниками Одного и Того же Христа, Которым-то и живут во всей полноте на небе усопшие верные.

Церковь – это постоянная динамика нисхождения Неба на землю, очищения и возведения земного, тяжеловесного, дебелого к высотам духа и радости о Христе. Особенно в ситуации с уходом наших близких очень хорошо осознается, что причащение – это не «удовлетворение индивидуальной духовной потребности», эдакая «вершина духовного эгоизма», а нечто гораздо большее: созидание единства во Христе и живых, и усопших.

Поминая их на Божественной Евхаристии, мы заручаемся их предстательством и ощущаем их реальную близость и помощь: не потому, что иначе они будут глухи к нашим просьбам, а просто потому, что таким образом выстраивается единственно правильная гармония отношений между людьми – в Боге и через Христа. Только тогда становится понятным, как и почему можно молиться усопшим, почему в этом нет греха, ведь в Церкви несвятых нет по определению.

Церковь есть собрание святых, тех, в ком живет и действует благодать Святого Духа. Канонизируются же «образцовые» святые, явным образом прославленные Богом, – но их число несоизмеримо меньше «просто святых». Молитва же восстанавливает прерванное смертью общение между близкими, и оно приобретает совершенно новое измерение. Это вовсе не горестный плач – зачем и на кого нас оставили? – а радость и благодарение Богу за то, что теперь Там – один из наших.

– Какая она, смерть праведника?

– Сложный вопрос. Конечно, есть огромное количество свидетельств того, что многие святые и праведники знали день и даже время своего ухода, иногда задолго, когда еще, казалось бы, ничего не предвещало близости смерти. Но мы имеем рядом с такими случаями и факты мученической кончины, когда вопрос жизни и смерти решался неожиданно, буквально за минуты. Вполне понятно, что нам хочется иметь какие-то ощутимые «гарантии» того, что наши усопшие – праведники и они в Царстве Небесном.

Но здесь хотелось бы предостеречь от попытки подменить суд Божий рассуждениями человеческими. Ведь даже когда человек умирает в сильных страданиях или же внезапно, все равно за этим последним испытанием стоит только любовь Божия, а вовсе не какое-то «злорадство» или «месть». И этими последними, но, быть может, невыносимо горькими каплями Господь неисповедимыми судьбами врачует душу уходящего, как бы больно ни было нам это наблюдать.

И вот здесь крайне важна роль церковного напутствия: любой священник может поделиться немалым количеством случаев, когда после соборования, причащения, чтения последования о люте страждущем умирающем происходило явное облегчение состояния страдальца и последующее мирное разрешение от телесных уз.

Удивительная тайна Церкви в том, что здесь, на земле, нашими грешными руками мы каким-то таинственным образом простираемся туда, в мир невидимый, и реально облегчаем состояние уходящих. Это совершенно особый опыт церковного сопровождения уходящих, очень важный и назидательный не только для усопшего, но и для всех, кто находился рядом.

Многие люди на Церковь смотрят свысока, как бы говоря: «Да что она может мне предложить?» И совершенно по-иному воспринимается Церковь у одра умирающего, особенно когда этот человек был действительно церковным, регулярно ходил на богослужения, участвовал в Таинствах, жил Церковью. Такого человека земная Церковь буквально на руках вносит в Царство Небесное, и это свидетельство не наше, но приходящее оттуда, из иного мира.

– Атеисты и верующие по-разному воспринимают смерть близких? Чаще говорят, что верующим проще, ведь они верят в воскресение. А атеисты прощаются навсегда. А мне кажется, что все, кроме абсолютных атеистов, надеются на встречу, для всех ТОТ мир одинаково закрыт.

– «Абсолютный атеист» – чисто теоретическая конструкция, иногда удобная для тех или иных апологетических построений. В реальности перед лицом смерти у каждого человека происходит сильный сдвиг в сознании. Опыт смерти невозможно игнорировать, но если у верующего он становится еще одной «опорной точкой» в исправлении мировоззрения и укрепления веры, то в случае с далеким от веры и Церкви человеком происходит смущение, кризис, приходит острое ощущение какой-то глубокой неправды в происходящем.

Но на самом-то деле эта неправда не в самом факте смерти, а в полной неготовности, неспособности самого человека это событие жизни правильно принять.

Смерть близких – это всегда мощный удар кувалдой по столь драгоценному, долго и тщательно собираемому зданию «земного счастья», которое чаще всего и занимает место Бога в жизни неверующих людей. И тогда становится понятным со всей очевидностью, что гораздо важнее не «имение», а «бывание», сами отношения между людьми, а не их материальная составляющая. И там, где действительно была любовь, дружба, где дорожили друг другом, даже в далеком от христианства сознании появляется надежда на встречу с ушедшими, они не могут быть так просто вычеркнуты из нашей жизни.

– Христианин может ли бояться своей смерти? Вроде бы многие святые мученики ее ждали с нетерпением, а во многих патериковых сказаниях даже святые боялись умирать? И в связи с этим же вопрос – если почитать патерики, то становится очень страшно – там участь монахов была печальна, если, грубо говоря, лишнюю лепешку съел или отвлекся на молитвенном правиле. Читаешь и думаешь – мы-то вообще где будем?!

– В моей жизни было несколько встреч с людьми, которые устали жить и ждали смерти с нетерпением. Они не разочаровались в жизни, это не было «возвращением Богу билета», просто душа устала находиться в этой тесной коробочке тела и материального бытия.

Однако я не помню ни одного случая, чтобы смерти не боялись именно как явного свидетельства Божия, явления в этом мире того, лучшего мира. Наверное, явная готовность к смерти и отсутствия страха перед ней – удел людей избранных, в которых Божественная благодать явила себя в полноте еще при жизни.

А вопрос о «лишней лепешке» – это ведь вопрос о принципиальном утверждении христианской веры: мы спасаемся не нашими делами, а верой, свидетельствуемой нашими поступками. Неужели мы не доверяем Богу в том числе и сам путь нашего спасения и допускаем, что там, на финишной прямой, Бог вдруг нам подставит подножку в самый неподходящий момент? Нельзя, ни в коем случае нельзя воспринимать Бога как отчужденного от нашей жизни Судью и Мздовоздаятеля. Мы веруем в Бога Спасителя, а не «коварного и подлого Мстителя».

 

Смерть в нашей жизни

– А можно ли вообще прожить так, чтобы большие потери миновали?

– А зачем? Предложить Христу пересмотреть Свое утверждение, что «если кто не берет креста своего и следует за Мной, тот недостоин Меня?». Тем более что запредельных скорбей Бог, по слову Писания, не дает?

Меня часто удивляет, что в последнее время приходится сталкиваться с какой-то новой околоправославной мифологией: кто правильно православно живет, у того все и здесь будет благополучно, без проблем и скорбей, и там, на небесах, гарантированное местечко устроено. Да вы посмотрите на реальное описание жизни любого святого, каким бы «успешным» внешне он ни был представлен в житиях. Это всегда – страдание, борьба, преодоление и самого себя, и трагических жизненных обстоятельств, и лицемерия церковных людей, и бесовских козней.

Никакого «эскалатора» спасения в принципе не существует. Невозможно воспитать спортсмена в палате для буйных помешанных, где все обшито мягкими материалами и ушибиться-то невозможно. Безумную, крайне вредоносную концепцию полезности комфорта мы невольно переносим и в церковную жизнь и в итоге получаем либо полное разочарование в Церкви – «что-то в ней не работает!», либо попытку превращения Церкви в исключительно утилитарный инструмент достижения личных целей. И то, и другое мало связано с реальной духовной жизнью и Церковью как таковой, если вообще как-то связано.

– Человек смотрит в будущее с надеждой, что завтра будет чем-то лучше. Финансово станет полегче или вот дети чуть подрастут и станут чуть более самостоятельными… А как принять то, что все хорошее в твоей жизни уже закончилось? Что не будет уже ни свадьбы, ни карьеры, не будет детей, не будет близкого человека рядом, что все это закончилось и счастья больше не будет.

– «Царствие Божие внутрь вас есть!» – это единственный ответ на вопрос. Что бы ни происходило в жизни неожиданного, трагического – мы должны смотреть вперед и принимать данность как Богом данную реальность. Нельзя идти вперед с головой, повернутой назад. В этом вопросе слишком много ропота на Бога. Мы пытаемся «набросить» на Господа Бога свою сетку представлений о счастье, а Он успешно из нее выскальзывает, и мы снова остаемся ни с чем.

Может, лучше довериться Ему и в этом вопросе? Зачем мы сами устанавливаем себе рамки, о которые потом с каким-то остервенением бьемся головой, обвиняя Его в наших несчастьях? Вспомните пример праведного Иова: казалось бы, всего и всех лишился – и вот в итоге получил все блага с избытком, поскольку сохранил веру и понимание, где – он, а где – Бог.

– Человек узнает о том, что у него неизлечимая болезнь. Да, возможно, он переживет многих из тех, кто сегодня ему соболезнует и сострадает, и кто здоров, – только за последние дни сколько катастроф. И все же. Как готовиться человеку и как готовиться семье? Что делать перед лицом разлуки? Как жить так, чтобы проститься правильно?

– Когда в семье появляется неизлечимо больной человек – это свидетельство милости Божией и к нему самому, и к близким. Многие святые молились, чтобы перед смертью Господь послал такую болезнь, чтобы легче было отрешиться от общей всем нам привязанности к этой жизни.

Прежде всего в такой ситуации надо, с одной стороны, делать все, что от нас зависит, чтобы продлить жизнь настолько, насколько это возможно, и в то же самое время научиться расставлять правильно акценты перед лицом неизбежной и, возможно, близкой смерти. По сути, ведь ничего нового человек не узнает, когда ему ставят диагноз: ты смертельно болен. А кто из нас не смертельно болен заразой греха, которая все равно приведет к могиле?

Другое дело, что, как правило, мы всеми способами стремимся вытеснить это очевидное знание куда-то далеко, на самую периферию сознания и жизни – а тут вдруг это становится центральным известием. Когда находишься в долгожданном отпуске, по-настоящему начинаешь отдыхать только последние дни, когда дорожишь каждым часом перед приближающимся отъездом.

Точно так же и когда близкие понимают неминуемость и скорость разлучения – естественным становится благодарность Богу за то, что этот человек все еще с нами, что есть время оказать любовь, сделать так, чтобы, несмотря на все скорби, каждый день приносил близкому радость и утешение. И это благодатное время вынести на поверхность все те недоговоренности, тайные обиды и претензии друг к другу, на которые мы часто мало обращаем внимания, а они копятся, словно снежный ком, и потом могут очень сильно испортить, казалось бы, крепкие семейные связи.

Перед лицом смерти наши требования друг к другу становятся бесплотными, глупыми, надуманными, и здесь важно не просто формально примириться, попросить прощения, но и действительно перешагнуть через любые претензии, какими бы правильными они ни казались и как бы глубоко в душе они ни скрывались.

– Протопресвитер Александр Шмеман в своей прекрасной книге «Литургия смерти» пишет, что вся наша культура, вся современная цивилизация от смерти бежит: все экопрограммы, все «здоровое питание» и прочие попытки вести здоровый образ жизни – это побег от смерти и вместе с тем провозглашение смерти… Мы очень мало думаем о смерти, кажется, что с нами это никогда не произойдет или произойдет очень нескоро, при этом подсознательно настраиваемся вроде как на вечную и красиво-веселую жизнь, особенно сравнительно обеспеченные и молодые люди города. И даже чужая смерть не меняет нас – поразились и дальше побежали по делам. Реально ли вообще помнить о смерти, думать и как готовиться?

– Да, это действительно так, современная культура панически боится смерти: ведь именно смерть обличает никчемность и надуманность тех основных ценностей, на которых грех пытается выстраивать свой параллельный Божественному мир. О смерти можно и должно думать, и многие благочестивые люди за много лет делали сами себе гроб, готовили все необходимое для погребения и не смотрели на это как нечто противное самой жизни.

Этот христианский реализм хорошо помогает выстроить правильные приоритеты в жизни: что сколько стоит на самом деле, унесешь ли ты с собой на тот свет или неизбежно оставишь здесь неизвестно кому?

– Вопрос про смерть и душевные привязанности в ТОМ мире. Бог дает нам таланты. Мы здесь – главное, что должны сделать, – научиться любить. А что должно произойти ТАМ? Наши таланты – в музыке, живописи, кулинарии наконец – окажутся ли там тщетными – этого всего не будет? И главное, те, кого мы научились тут так сильно любить – наши родители, дети и супруги, – сохраним ли мы там с ними связь или мы перерастем там все эти чувства и будем любить только Бога?

– Помните замечательные слова Спасителя, сказанные Им в ответ на лукавый вопрос законников о женщине и семи мужьях? Там, в Царстве Небесном, не женятся, ни замуж не выходят, но пребывают как Ангелы на небесах.

Все наши таланты и способности, которые мы смогли открыть и развить во время земной жизни, – не более чем слабое отражение тех качеств жизни в Боге, которыми живут во всей полноте святые в Его Царстве.

То же самое касается и любви супругов. Какой бы удивительной, редкой по силе и глубине чувства она ни была, все равно это несопоставимо с той любовью Божией, которой только и живут в Царстве Небесном. Ведь Там все пропитано именно этой любовью, таинственной, непостижимой даже Ангелами.

Конечно, приятно и радостно, когда у тебя в руках яркий фонарик в темную ночь, но глупо бахвалиться им в яркий солнечный день, когда свет фонарика и заметить-то никто не сможет. Точно так же и в Царстве Небесном: где все сияет Божественным светом Его любви, наши даже самые высокие и святые человеческие чувства отступают.

Но это вовсе не значит, что отношения между любимыми изменяются, ослабевают, напротив, полностью исчезает проблема этого «любовного треугольника», когда Бог и любимый человек могли представлять собой каких-то «конкурентов». Любовь супругов в Боге только еще больше укрепляется, но она тогда становится иного качества, в ней исчезает все то земное, временное, преходящее, что неизбежно связано с земным браком и зачастую нередко отождествляется с самой сутью этой супружеской любви.

 

Таинство Брака и смерть

– Что происходит с Таинством Брака после смерти? Это вопрос о любящих супругах, которые дорожат браком.

– Здесь не все так линейно, как может показаться с первого взгляда. Все-таки пространство брака, как определенной формы отношений между людьми, прежде всего простирается в направлении земной жизни. В отношении брака уместно вспомнить слова апостола: «Пища для чрева, и чрево для пищи – но Бог и то, и другое упразднит» (1 Кор. 6, 16). «Царство же Божие не пища и питие, но праведность и мир и радость о Святом Духе» (Рим. 14, 17).

И если внимательно вслушаться в тексты молитв Таинства Венчания, мы увидим, что там речь идет прежде всего о том, чтобы Бог благословил этот союз, даровал детей, здоровье, долголетие, благоденствие, и чтобы все эти житейские блага помогли состояться «браку о Господе», ради Христа, во славу Божию, а не только по человеческим привязанностям.

Духовное измерение брака является следствием успешно состоявшегося брака как единения двух разных, даже до противоположности, личностей, постоянно преодолевающих свой эгоцентризм ради любви друг к другу и ради Христа. Такой брак может быть очень далек от всяких романтических представлений о счастливой семье, но главное – он должен быть плодоносным, результативным в духовном плане.

Отталкиваясь друг от друга и снова соединяясь на качественно новом уровне понимания, супруги вместе приближаются ко Христу, учатся видеть в другом Христа, любить друг друга любовью жертвенной, Христовой. Настоящий брак – это великолепный инструмент постоянного, ежедневного духовного возделывания христианской любви.

Но если супруги еще толком-то и не пожили в браке и один из них умирает? Очевидно, что было бы безумием ждать продолжения этого делания, когда супруги находятся в совершенно разных статусах, несопоставимых друг с другом: один – на небе душой, другой – и телом, и душой на земле.

Поэтому апостол совершенно спокойно разрешает вдовам вступать в повторный брак, не видя в этом ничего греховного или недостойного. При этом отмечая, что если для вдовы сохранение целомудрия будет важнее возобновления брачных отношений, то она выбирает лучшее. Здесь выбор не между «плохим» и «хорошим», а между «хорошим» и «лучшим».

Для кого-то опыт брака оказался вполне достаточным, продуктивным, и повторять его «на бис» незачем. Но это именно когда брак был целостным, завершенным опытом. А для кого-то, напротив, этот брак был лишь предвкушением, началом вхождения в брачную стихию, неожиданно прерванную смертью одного из супругов. Отсюда, естественно, будет острая потребность возобновления супружеской жизни и создания новой полноценной семьи. И здесь, конечно же, было бы излишне самонадеянным и по сути неправильным налагать бремена неудобоносимые, фантазируя, что тягостное пребывание в одиночестве и есть именно то, чего ждет и чему радуется усопшая вторая половина.

Не надо ни в коем случае экстраполировать наши земные, брачные отношения – какими бы тонкими и даже духовными они ни были – в жизнь Царства Небесного. Там все по-другому, но подготовка проходит именно здесь.

– Как вообще заставить себя жить после потери самого родного человека, когда ты понимаешь, что, может быть, тебе еще много лет тут жить… В житиях были моменты, когда жены и матери умирали сразу вскоре после смерти мужа или детей – на их могилах (святая Наталия, святая София). Сейчас так не принято, вроде бы принято пить антидепрессанты и т. д.

– У Виктора Франкла есть замечательное утверждение, под которым – куда более страшный опыт фашистских концлагерей: если есть, «зачем жить», то можно вынести практически любое «как». Любой опыт правильно пережитой сильной скорби нас возвращает «в собственную шкуру», в реальность, вырывает из мира иллюзий и грез, которым мы очень часто пытаемся подменить нашу вроде бы не особо яркую жизнь.

Страдание – идеальное «заземление» в самом лучшем смысле: прожил день – и благодарение Богу. Есть что есть, пить, во что одеться, куда притулиться – благодарение Богу. Конечно, в таком состоянии не строятся грандиозные планы на десятилетия вперед. Зато человек учится видеть и ценить те мелкие радости жизни, которые ежедневно плетет для каждого из нас Милость Божия, – те самые, которые в беззаботном состоянии воспринимаются как нечто само собой разумеющееся и даже просто обязательное.

Настоящее прикосновение к реальности, как правило, приятным не бывает. Мы живем в израненном грехом, искалеченном до самых первооснов мире и сами являемся частью этого уродства. Но именно такое положение, или ощущение внешней беспомощности, беззащитности, уязвимости, делает человека открытым к действию Божественного Промысла. Бог становится нужен человеку, иначе без Него – просто никак.

Когда же мы все просчитываем до мелочей, потом стиснув зубы сражаемся с жизненными препятствиями – и ради чего вся эта война? Только чтобы показать, какие мы волевые, умные, целеустремленные, решительные. Все это курам на смех. Трудно идти против рожна. Но и на это любители находятся. Именно отсюда рождаются «сослагательные наклонения» в нашей жизни – главный источник душевных терзаний и разочарований.

Готовность принять реальность такой, какой она есть, – признак появляющейся трезвенности. К потере даже самых близких людей можно относиться по-разному: это может быть воспринято как свидетельство веры Бога в человека, в его скрытые силы, в его неразвернувшуюся любовь, а можно ведь совсем по-другому переживать – как жестокое наказание Божие, свидетельство своей обреченности, печати проклятия. Но и в этом диапазоне человек сам определяет свой дальнейший вектор жизни, как он будет жить дальше, благословляя или же проклиная.

 

Утешить?

– Как говорить с человеком, потерявшим близкого? Как сказать ему о милосердии Божием? Что вообще говорить? Чего не говорить?

– Самый лучший и действенный способ поддержать скорбящего в его утрате – вместе помолиться. Совместная церковная молитва, особенно Божественная Евхаристия, дает явное свидетельство того, что граница между нами, все еще живыми, и усопшими – более чем условна. Они там почивают – и нас поджидают. Но Церковь и там, и здесь одна и та же. Как и Один Христос.

А вот чего лучше не говорить, так это искусственных фраз вроде «страшной утрате», «невосполнимой потере», «обрушившемся горе», «пусть земля будет пухом» и прочих жалких слов неверия, застрявших в лексиконе с советских времен. Отвратительно на похоронах лицемерие, когда люди «подстраиваются» под событие и пытаются выжать из себя чувства «к месту», хотя в душе у них кроме испуга и растерянности вперемешку с суеверным страхом «негативной энергетики» и нет-то ничего.

– Насколько правильны распространенные православные утешения: «ему теперь хорошо, он у Бога», «Бог забирает в худший или лучший момент жизни – значит это был лучший момент», «все мы воскреснем, не надо плакать» и т. д.

– Если только ради того, чтобы заполнить пустоту, – а так, когда умирают в мире с Церковью и Богом, то, как правило, окружающие ощущают мир и покой в сердцах, и это куда более значимое утешение, нежели любые слова. И это переживание блаженной участи – нормально, я бы даже сказал, стандартно для Церкви. В противном случае мы – «неэффективная структура», не готовящая людей к Царству, а непонятно чем занимающаяся.

– Есть ли вообще такое состояние, как чрезмерная скорбь? Можно ли и нужно ли из нее выводить человека?

– Конечно, и можно, и нужно. Это происходит, когда скорбь в какой-то момент сплетается с саможалением и в ней появляется особая, тонкая сладость. Неверие же в это тление души еще подливает масла. Происходит своего рода «короткое замыкание» человека на самом себе, своей боли и скорби, своем горе, своей потере. И это действительно страшно.

Такая ситуация хорошо показана в художественном фильме Василия Сигарева «Жить», где повествуется о трех случаях встречи с тяжелой утратой самых дорогих людей, и это «замыкание» может быть не только тихим и плаксивым, но и страшным в своей агрессивности, решительном отказе принять эту смерть как волю Божию.

 

Жизнь после смерти

– Что происходит с душой после смерти? Вот, с одной стороны, есть «Мытарства блаженной Феодоры». А с другой стороны, «слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную, и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» (Ин. 5, 24).

– Вот когда попадем туда – тогда и узнаем. Еще раз повторю: Бог не устраивает никогда человеку подлости хоть здесь, хоть там. Как писал в одном из своих произведений К.С. Льюис, Там мы получаем то, к чему стремились на самом деле. Конечно, есть в православной традиции свидетельства о мытарствах, но это ведь не более чем попытка втиснуть в наши земные человеческие понятия опыт, который невозможно выразить языком. А вот как инструмент для воспитания внимательного и ответственного отношения к жизни – очень даже может быть полезным.

– Наша связь с умершими – какая она должна быть? Почему одним снятся покойные близкие, а другим совсем нет?

– Это – тайна Божия. Здесь невозможно найти какого-то универсального для всех случаев алгоритма вычисления, почему все происходит по-разному. Я бы предостерег делать какие бы то ни было выводы из наших снов – если только они не являются явным, очевидным проявлением Божественной силы в нашей жизни.

 

Что читать и что делать

– Какие читать книги о смерти и загробной жизни? Что делать в память об умершем человеке?

– Самая лучшая память об умершем – молитвенная. И самое главное, чем мы можем помочь им, ушедшим, – доделать то, что они не успели, продолжить все то доброе, что было ими когда-то начато. Каждый человек оставляет определенный след после себя, и этот след, естественно, неоднозначен. Если мы предаем все плохое, несовершенное забвению, а вот на светлом, добром, красивом фокусируемся, без всякого сомнения, мы вступаем в определенное общение с душой усопшего и, возможно, таким образом продолжаем его дело.

В любом случае история творится во времени, здесь, нашими руками. И когда русло течения жизни изменяется в лучшую сторону, – потому что мы как бы поверяем себя теми, кто ушел, – они радуются и благословляют нас.

– Спасибо большое, отец Павел!

Беседовала Анна Данилова

 

Протопресвитер Александр Шмеман

 

В чем смысл жизни и как преодолеть бессмыслицу смерти?

О чем бы люди ни спорили – по существу, конечно, серьезно, – они в конце концов ищут ответа на вопрос: в чем смысл жизни, для чего мы живем? Вопрос этот и составляет, в конечном итоге, тему культуры, то есть совокупности исканий, творчества, «рефлексии» человечества на самого себя, в отличие от «обывательской» жизни, состоящей главным образом в поисках своеобразного забвения.

Действительно, хотим ли мы этого или не хотим, центральным фактом человеческого сознания, опыта и подсознания является знание человека о своей смертности. «Я умру» – по существу это единственное безошибочное утверждение, какое я могу произнести. Все остальное, в том числе и то, что произойдет со мною через пять минут, покрыто мраком неизвестности. Но вот этот основной факт неизбежного конца – ясен и очевиден. Поэтому есть, конечно, доля правды в утверждениях, например, антирелигиозной пропаганды, что религия питается страхом смерти, невыносимостью для человека этого непонятного, но неизбежного конца. Только к этому нужно прибавить, что не одна религия, а в каком-то смысле вся культура, все системы «ценностей» тоже питаются этим же самым сознанием и знанием о смерти.

Можно сказать, что детство человека кончается в тот момент, когда он осознает свою смертность. Ребенок этого не знает и не сознает. И поэтому у него есть возможность полного, беспримесного счастья, счастья, не знающего о своей мимолетности. Взрослый же человек – и это относится ко всем эпохам, ко всем культурам – сознательно или подсознательно определяется сознанием своей смертности. Для него вопрос, что значит эта жизнь, которая кончится, приобретает решающее значение. И на последней глубине все то, что он делает, является попыткой так или иначе преодолеть бессмысленность, ужас, неизбежность этой обреченности.

Пушкин сказал: «Нет, весь я не умру», – и так же, пусть по-другому, хочет сказать каждый человек. И поэтому всякое изучение человека, человеческого общества, человеческой культуры, которое не принимает во внимание этой, можно сказать, трагической глубины, трагического измерения культуры, исканий, творчества, – всякое такое изучение неполно, половинчато и, в конечном счете, ложно.

Ибо, повторяю, совсем не только одна религия говорит о смерти, пытается ее объяснить и с ней примирить человека. То же самое делает, например, и любая так называемая «идеология». Поскольку смысл и назначение идеологии – раскрывать человеку цель его жизни и деятельности, она тоже ищет прежде всего того, чтобы человек примирился со своей смертной судьбой и нашел оправдание своего кратковременного существования.

Нам говорят, например, что вред религии в том, что, перенося центр тяжести на иной, загробный мир, она отрывает человека от заботы об этом мире, делает его равнодушным к этой жизни. Но ведь совершенно то же самое можно сказать, например, и о марксистской идеологии, которая цель человеческой жизни полагает в усилиях, направленных на идеальное общество будущего. Ведь это идеальное будущее – тоже своего рода другой и даже «загробный» мир, поскольку те, кто его строит и ради него сейчас умирает, сами-то его не знают и в нем не участвуют.

Если религия, во имя будущего, призывает отказаться от многого в настоящем, то этого же требует и всякая идеология, направленная на какие-то идеальные ценности в будущем. Французский неверующий писатель Марсель Пруст буквально довел себя до смерти теми нечеловеческими усилиями, которые он делал, чтобы закончить свой знаменитый роман «В поисках утраченного времени». И для него этот роман означал преодоление своей смерти, то есть бессмертие в творчестве. Поэтому спор, вечный спор идет не о загробном мире, не о том, есть ли он или его нет, а о том, в чем человек видит свое последнее назначение и – еще проще – как преодолевает он бессмыслицу смерти.

Спор идет о реальности, о действенности того идеала, которым человек живет и для которого он готов отдать свою жизнь. Ибо то, ради чего человек готов отдать даже жизнь, и есть то, что для него преодолевает бессмыслицу смерти. А это значит, что человек религиозен по существу. И если он отказывается от религии трансцендентного, то есть надмирного, Бога, то он необходимо принимает религию имманентного Бога, имя которому может быть Социализм, История, Культура, все что угодно. И тут, и там мы имеем проекцию человеческой жизни в какой-то идеал, в идеальное будущее, опытом, каждодневностью нам не «данное». И тут, и там, иными словами, мы имеем веру, и только вера, каков бы ни был ее объект, по слову Евангелия, «двигает горами».

Давно пора понять, что материализм, например, – тоже вера, ибо сказать: «Материализм построит идеальное общество» – значит высказать априорное, религиозное суждение. Объекты веры могут быть разными, но вера как движение человеческого сознания – та же самая. Поэтому в мире идет спор не между верой и неверием, а между разными верами. Те же, кто «ни во что не верит», – просто оппортунисты, ловкачи и обыватели, в конечном итоге выпадающие из сферы человеческой нравственности.

Особенность нашей эпохи не в том, что она менее религиозна, чем другие, ибо это неправда, а в том, что она, в отличие от других религиозных эпох, лишена единого объекта веры, единой системы религиозных ценностей, которые были бы безоговорочно приняты всеми. Наша эпоха, как это ни звучит странно, – это эпоха новой религиозной войны, ибо в ней сталкиваются разные религиозные идеалы, разные понимания смысла человеческой жизни. Прежние религиозные войны решались огнем и мечом. И мы знаем, что это решение провалилось. В наше время оно невозможно, ибо если что-нибудь можно считать доказанным, так это как раз полную невозможность истребить или замолчать идеи. Превосходство идеи над силой есть, собственно, потрясающее «открытие» нового времени. Поэтому если сталкиваются на последней глубине разные теории о смысле и цели человеческой жизни, подлинный и свободный спор между ними все равно окажется единственным полем сражения, и победит в этом сражении тот ответ, который сумеет обнять собой всю бесконечную глубину человеческого искания, человеческой жажды. Так именно, по Евангелию: «Ищите, и обрящете… Стучите, и вам отворят…»

Опубликовано в «Вестнике русского студенческого христианского движения», № 91–92, Париж, 1969.

 

Анна Данилова

 

Без гарантий

Этот текст я начала писать, когда в моей жизни все было замечательно. Мне хотелось ответить на одну статью, в которой говорилось, что все православные приходят в храм что-то просить и хотят счастья-здоровья. А надо бы для разнообразия и о трудностях помолиться, чтобы их тоже Бог давал (на этом месте автор видел себя, наверное, эдаким страдающим романтиком Вертером у моря, и волосы по ветру развеваются, и печаль его светла).

Тогда было самое счастливое время: мы с мужем выгуливали нашу 6-месячную дочку по Угличу, радовались друг другу, успехам малышки, любимым делам и угличским храмам. Муж мечтал, что сейчас по-новому все организует на работе, я мечтала о троих (лучше четверых) детях, мы вместе – о развитии «Правмира».

Наша жизнь стала совсем другой. Скоропостижная кончина Толика. И теплая волна любви и поддержки, в которую мы с дочкой погрузились.

Тогда, на пике своего счастья, мне хотелось сказать, что искать каких-то особых молитв о счастье или скорбях не стоит. А надо бы учиться очень простой сложной вещи – быть благодарными Богу за каждый миллиметр своей жизни. Не формально и теоретически, а каждую минуту жизни.

– Вечером дома все в сборе – слава Богу!

– Никто не заболел – слава Богу!

– На работе больших конфликтов не возникло – слава Тебе, Господи!

– Ужин не пригорел и всем домашним понравился – слава Богу!

– Добрались до парка погулять – застать такую красивую осень – слава Тебе, Господи.

Мне кажется, что только так можно вытеснить – хоть немного – из своей головы постоянное недовольство-беспокойство: то не сделали, это не так, носки опять разбросаны, коленки на штанах порвали, а в интернете опять кто-то неправ. А потом оглянешься на три года назад и понимаешь – столько замечательных людей еще были живы, со столькими друзьями-знакомыми не разошлись, столько было сил и радости. И сейчас еще много. И все равно надо благодарить.

Еще я хотела вспомнить о Николае Евграфовиче Пестове, замечательном православном мыслителе. Его дочь – матушка Наталия Николаевна Соколова – вспоминала, как он получил похоронку с фронта – погиб любимый сын Коля:

«Осенью 43-го года папа, войдя в комнату, увидел на столе открытку, в которой сообщалось о том, что его сын убит в бою. Часа два-три папа был один, я запаздывала из института, ходила на лекции в Третьяковку. Папа открыл мне дверь и убежал, не взглянув на меня. Я кинулась вслед за ним, поняв, что с ним что-то происходит. Он встал лицом к иконам, держался за шкаф, а от меня отворачивался и весь содрогался, не говоря ни слова. “Папочка! Что с тобой? Что случилось?” Он молча показал мне рукою на стол, где лежала открытка, а сам зарыдал громко, навзрыд. Мы долго сидели, обнявшись, на маминой кровати, я тоже обливалась слезами, но все старалась успокоить папу. А он долго не мог ничего говорить от рыданий. Первое, что он сказал, было: “Как трудно мне было произнести: 'Слава Богу за все!'”»

Это все, что я хотела написать полтора месяца назад. Но сейчас добавлю вот еще что.

В нашей жизни нет гарантий.

Нам этих гарантий очень хочется, нам очень нужны правильные уравнения и пазлы – если тут поступить так, то будет обязательно так и никак иначе. На обещаниях и гарантиях даже нередко строят проповедь христианства – если соблюдать все заповеди, то будет все хорошо и правильно, а если нарушать, то будут скорби и скорби. Иногда так и бывает. Иногда – нет. Потому что на смену гарантиям приходит жизнь. И не наша воля определяет ее ход.

Нам не понять многого.

Почему поженились по благословению трех духовников и старца, а муж ушел к другой?

Почему венчались и жили церковной жизнью, а родился больной малыш? А потом ушел муж…

Почему соблюли целомудрие до брака и среди полного здоровья нет детей? А те сделали 5 абортов, и все равно дети есть.

Почему свои дети выросли равнодушными и недобрыми?

Почему усыновленные дети у одних вырастают такими прекрасными и самыми лучшими, а у других – очень и очень проблемными?

Почему постился-исповедовался-причащался, но не миновала тяжелейшая онкология?

Почему так рано умирают самые лучшие? Почему так долго живут старики, повторяющие каждый день: «Ну когда же меня Господь заберет, не могу я больше»?

Почему ты столько старался сделать для человека, а он тебя предает так, как не предавали совсем посторонние люди?

Сможете продолжить этот список сами?

– Ведь я же все старалась сделать правильно, мне казалось, что тогда все будет хорошо! – воскликнула я подруге.

– Ага. Если соблюсти все заповеди, то будет хорошо, спокойно и в доме достаток. А про Того, Кто дал заповеди, ты не забыла часом?

Крест, гвоздие, копие, смерть. Висит на древе, на водах землю повесивший в ложную багряницу облачается, одевающий небо облаками заушение принимает, во Иордане освободивший Адама Сын Девы.

Если Христос не воскрес, то мы все занимаемся тщетными и бессмысленными вещами.

И не только мы – и Александр Невский, и Дмитрий Донской, и Иоанн Златоуст, и Елизавета Феодоровна Романова, и мученицы Вера, Надежда, и Любовь…

Гарантий нет.

Есть Крест.

У каждого свой. У каждого самый тяжелый. И говорят, у каждого – по силам.

 

Ампутация. Год первый

 

Год первый. После смерти мужа.

Я долго сомневалась, писать ли этот текст.

Нет, это не история преодоления, не «как я пережила потерю» и не «10 способов справиться с горем». Строго говоря, мне вообще еще не полагается ничего писать, слишком рано, если вообще когда-то бывает не рано – «делиться опытом». Год слишком мало времени. Трудно писать свою жизнь набело и на всеобщее обозрение.

Нет общих рецептов горя, нет двух одинаковых историй страдания. Одни могут много и долго говорить о потере, другие годами не могут сказать и одного слова. Одни перебирают фотографии и видеозаписи, другие и спустя десятилетия не могут открыть фотоальбом. Одни плачут, другие каменеют.

Я просто опишу какие-то моменты своего первого года жизни после ампутации важнейшей и лучшей части меня. И поделюсь теми созвучными мне мыслями, которые я прочитала в глубокой и точной книге Мириам Нефф «Вдова вдове». Я не буду переводить эту книгу, мой пересказ отдельных фрагментов будет достаточно вольным и немного сокращенным.

Единственное, зачем я решила записать свои мысли, вопросы и не всегда вразумительные ответы, – чтобы те женщины, которые неожиданно стали вдовами, знали, что они не одни. Что такое уже с кем-то было. Что так или иначе мы все вместе. Я бы многое отдала за то, чтобы не было у меня причины писать этот текст и чтобы другим никогда бы не пришлось его читать. Но этот выбор совершаем не мы.

Конечно, я буду благодарна услышать живой отклик на эти слова.

Мой муж, Анатолий Данилов, умер неожиданно, скоропостижно, среди полного здоровья. Острая легочная недостаточность – сказали эксперты. Ему только исполнилось 42 года, мне вскоре должно было исполниться 32, нашей долгожданной дочке – 6 месяцев. Вздохнув после первых непростых, но таких счастливых месяцев с малышкой, мы собирались в свою первую поездку на море втроем, готовили редизайн Правмира, Толик запускал новый бизнес. Мы думали о втором, третьем и четвертом ребенке.

 

Первые дни

Первые дни ты ходишь в абсолютном тумане. Кажется, что тебе снится затянувшийся кошмарный сон. По всем правилам жанра – липкий, жуткий, совершенно реальный, когда кажется, что просыпаться некуда, что все это наяву. Но ведь надо просто сделать усилие, проснуться – и все станет по-прежнему. Снова все будет хорошо. Снова любимый муж заберет утром дочку на часок поиграть, пока я работаю, снова придет вечером домой и в середине дня напишет нам с дочкой смешную эсэмэску.

Этого не происходит. Ты засыпаешь и просыпаешься, засыпаешь и просыпаешься, а кошмар все никак не уходит. И каждый день уносит нас все дальше от последней встречи, поезд уходит, а ты не успела в него запрыгнуть.

В день, когда самый дорогой человек ушел в мир иной, словно разорвалось пространство между этой жизнью и той, словно открылась дверь, и вот ты все дальше отходишь от этой двери… Все меньше шансов задержать, приоткрыть, забрать обратно…

В это не верится. Вернее, не верится еще долго, вот уже год прошел, а я все не верю. Но в первые дни не осознаешь происходящего. Поэтому в первые дни многие не плачут. Впервые я прочитала о сухих глазах близких и улыбках на их лицах в репортаже про родственников подводников «Курска» – они ехали в Видяево, смеялись и шутили – посторонние не верили, что это родственники. «Это высшая степень стресса, – сказал тогда врач-психолог. – Когда человек смеется – это значит, что стресс зашкаливает. Когда им станет полегче, они начнут рыдать, будет истерика».

Вот это спокойствие первых дней многие называют силой. «Как держится! Какая сильная!» – нет. Держатся не потому, что сильные. Потому что еще пока не поняли случившегося, не осознали, еще смотрят на самих себя со стороны и не верят.

Смерть всегда приходит неожиданно. Вика Стронина, вдова Александра Стронина, рассказывала, что даже в том тяжелом состоянии, в котором был Саша последние недели, все равно никто не ждал, что вдруг случится смерть. Что она придет вечером в день его рождения…

«Милосердный Господь не расторг наш союз в те дни, когда это было для нас очень болезненно, подорвало бы наши силы. Нет, наша разлука происходила медленно, из года в год. И в этом я вижу великую мудрость Создателя. Не вырывает Он из сердца, отданного Ему, а постепенно, наполняя сердце духовными переживаниями, как бы вытесняет ими плотские чувства», – писала матушка Наталия Николаевна Соколова в своей удивительной книге «Под кровом Всевышнего».

И буквально не успела книга выйти в свет, как неожиданно в автокатастрофе погибает всеми любимый отец Феодор Соколов, а полгода спустя от сердечного приступа умирает и средний сын – владыка Сергий Соколов… Горько, неожиданно, резко… И пример Соколовых для многих и многих стал примером жизни, веры, любви…

 

Первые недели

Понемногу приходит осознание. Начинаешь плакать – все-все-все время. В первые месяцы опасно задавать вопрос «Как дела?». Хочешь на него ответить, начинаешь вспоминать, как у тебя дела, и можешь только разреветься. Несколько раз я, собрав себя по кусочкам, приходила на какие-то рабочие встречи, вид у меня был даже достаточно позитивный, но этот первый вопрос полностью выводил меня из строя. И всем – и мне, и спрашивающему – было очень неловко.

Епископ Пантелеимон (Шатов), тоже рано похоронивший жену, сказал мне, что в первые месяцы после потери жизнь – черно-белая. Да, это самое точное описание. Жизнь, еще вчера яркая, радостная, счастливая, вдруг становится черно-белой. Тебе непонятно, почему продолжаешь жить ты сама, почему вы вместе не разбились в автокатастрофе. Зачем ты так молилась перед поездками и перелетами… И почему все остальные живут и здравствуют, почему ты сама живешь, а самого лучшего человека нет рядом.

Еще владыка сказал мне, что смерть супруга – это как ампутация. Вот живешь ты себе, живешь и не думаешь про свою ногу – она у тебя есть и есть. Иногда она болит, иногда натирает, иногда устает. А потом рраз – ампутировали! И тут ты осознаешь, как нога была важна. Нога… а тут ампутировали половину души.

Или руку отрезали и говорят: играй дальше пьесу в четыре руки…

 

Игра в четыре руки

Игра в четыре руки – это то, как строится быт двух очень родных людей. Когда он без слов знает, где и как подержать слинг, которым ты приматываешь ребенка. Когда молча забирает малыша, слыша, что у тебя звонок по работе. Ты знаешь, когда он меняет объектив, и непроизвольно подходишь подержать один и обязательно так, чтобы на линзу не попала пыль… Без напоминаний. Такой автоматизм, как будто эти руки и правда твои. Вы делаете одно дело, смотрите в одну сторону и видите, где можно друг друга поддержать.

А потом происходит ампутация двух рук, а тебе одной продолжать дальше играть пьесу в четыре руки. И не тем только сложно, что и слинг непросто примотать, и многое другое теперь самой и за двоих, а тем, что нет рядом того, с кем ты был настолько в унисон. С кем рядом игра вообще имела смысл.

 

Опыт вдовы и слова соболезнования

Многие говорят слова соболезнования, многие пытаются как-то утешить. И многие обращаются при этом к своему опыту, рассказывая, как они пережили потерю близкого человека. Строго говоря, как-то поддержать вдову в ее потере может только опыт другой вдовы. Говорить слова поддержки можно и нужно, но рассказывать, что «знаете, я хоронил своего любимого двоюродного деда. Ему, конечно, было уже 98, но мы очень переживали, я вас понимаю!». Человек старается поддержать, спасибо ему за это, но, увы, он совершенно не понимает того, через что проходит женщина, потерявшая любимого мужа, и потерявшая его не на склоне лет, когда жизнь уже прожита, а безвременно, когда вся жизнь была еще впереди.

Толик был для меня одновременно всем. Лучшим другом, с которым могла обсудить ВСЕ, поделиться ВСЕМ, рассказать обо всех переживаниях и проблемах, и знала, что он поймет и разделит. Любимым мужчиной и лучшим из возможных отцов дочки, сдувавшим пылинки с нас обеих. Коллегой, с которым мы обсуждали работу 24 часа в сутки. Начальником, который всегда предлагал единственно правильный вариант. Нравственным авторитетом и отчасти даже духовным наставником – именно он подсказывал, как правильно поступить в разных непонятных ситуациях, и именно его слова были правильными.

Поэтому и потеря стала одновременно потерей всего. С бабушкой и дедушками было по-другому – это было одно место в жизни. У меня не стало близкого коллеги, мудрого начальника, лучшего друга, любимого человека – и все это сразу.

ИЗ КНИГИ МИРИАМ НЕФФ

Не очень люблю быть в обществе тех христиан, которые не пережили настоящее страдание. Они часто напоминают друзей Иова, дают плоские ответы, неправильно трактуют Божий замысел. Они напоминают людей из Притчей: «Снимающий с себя одежду в холодный день, что уксус на рану, то поющий песни печальному сердцу» (Притч. 25, 20). Но как удивительно быть рядом с теми, кто пережил страдание…

Если человек не терял мужа или жену, он не поймет тех, кто терял. Люди из самых лучших побуждений обращаются к своему опыту потери. Потери дедушки, друга, брата или сестры. Я слушаю их и качаю головой. Я надеюсь, что они не будут говорить слишком долго. Разве они ложатся ночью в пустую и холодную кровать?

Разве они приходят в магазин за мясным пирогом и уже на кассе понимают, что некому его съесть?

Разве они стоят перед холодильником, пытаясь понять, а какую еду любят ОНИ? Не супруг, а они?

Разве они, поправляя волосы, понимают, что только одни пальцы теперь дотронутся до волос в этом простом и милом жесте.

Хотели ли мы этой свободы?

Нет.

Расстались бы мы с этой свободой в обмен на возможность снова быть рядом с мужем?

Да.

Но нам не дали выбора. Эта свобода дана нам, хотим ли мы того или нет.

Мне не нужны были все эти возможности выбора – в магазине, в выборе новой машины, да в конце

концов в выборе того, на какое время ставить будильник. Мне нужна была стабильность, неизменность и комфорт моей прежней жизни, жизни за мужем. Этот опыт чем-то похож на опыт развода. Но только в разводе перемены мы почувствовали заранее и отчасти были готовы к распаду семьи. Мы выбирали. Вдова – это не выбор. Это произошло, и мы остаемся, мучительно обдумывая, когда и что мы сделали не так. Нет, мой дорогой друг…

 

Сны

Я очень надеялась увидеть мужа в снах. И увы – всего один или два раза он мне приснился. Всего. При этом он снился многим друзьям, да еще и решал с ними вместе какие-то жизненные проблемы. За день до похорон, например, моей подруге приснилось, что они встретились между Даниловским и Донским кладбищами (в тот день как раз решалось окончательно, где будут похороны), и Толик спешил делать ремонт в новом доме, показывал белую краску, которой будут красить стены. А мне – почти не снился. И матушке Галине Соколовой, как рассказывают дети, не часто снился о. Феодор. И матушке Вере Адельгейм на сороковой день только отец Павел приснился.

Почему так? Конечно, мы, православные, знаем, что снам верить не стоит и искать каких-то откровений не надо. Но для себя я решила так (тут я не претендую на истину или богословие, я делюсь своей попыткой осмысления, может быть, и неправильной попыткой). Мы почему-то живем здесь и почему-то нам не было дано уйти вместе. Если бы Толик снился мне часто, я бы, наверное, спала все свободное время. То есть жила бы в нереальном мире снов. Не здесь, где я зачем-то живу, а там – в иллюзорном мире. Наверное, поэтому и не снится. Чтобы живущие тут жили, а не там…

Права я или нет – не знаю, но сама для себя объясняю так.

 

Календарь

Одна из самых страшных вещей – это ежедневники, электронные напоминалки и электронная почта.

День похорон, а у Толика в календаре выскакивает напоминание – оплатить поездку на море. Наутро после похорон приходит письмо с подтверждением брони на любимый питерский отель, где все еще год назад мы были ТАК счастливы и куда он должен был съездить на пару дней по делам.

Три дня после похорон – а календарь напоминает, что купить в магазине, кому подписать заявление на отпуск и что не забыть взять с собой на море. Оттуда, из той счастливой и безоблачной жизни, приходят письма и напоминалки, и кажется, что все это происходит не с тобой, а ты – настоящая – там, в этом мире несбывшихся планов.

Достаточно скоро напоминалки станут редкими, а там и вовсе закончатся. Да, ОЧЕНЬ больно накануне своего дня рождения видеть напоминалку «Цветы жене» и отвечать на телефонный звонок: «Здравствуйте, могу я услышать Анатолия? Это служба доставки цветов! У вас отмечена ежегодная доставка букета, какой букет вы хотели бы заказать в этом году?» – «Нет, спасибо, в этом году букет не нужен».

 

Знакомые места

Через несколько недель после похорон мы с Наташей вышли на первую прогулку в парк. Она была в слинге под моей курткой, и я не могла себе представить, как ее можно пересадить в коляску и не прижимать к себе изо всех сил…

Места, где мы были вместе, – это еще одно тяжелое испытание. Кто-то даже меняет место жительства – слишком тяжело ходить по НАШИМ улицам. Вот тут мы встретились на прошлой неделе – он шел с работы, а мы с дочкой гуляли. Вот тут он фотографировал Наташу. Вот тут встречались с его другом детства. Вот тут проводили редакционную планерку, и он купил торт для редакции. Вот на этой развилке мы препирались – идти ли в бассейн длинной или короткой дорогой. А вот по этой тропинке ковыляли на моем 8-м месяце беременности и мечтали, как отдадим дочку на фигурное катание. Каждый миллиметр вокруг дома таит в себе какую-то общую историю.

Кто-то уезжает из таких мест, где каждая тропинка – память о любимом… Мне уехать было бы еще тяжелее. Но со временем старые дорожки нарастили новые воспоминания. Вот тут не только мы катались на лыжах, но подруга пыталась докатить коляску с двойняшками. Вот по этой дорожке мы не только ходили в бассейн, но и научились с дочкой играть в классики…

Неожиданно – многие новые места могут тоже нести с собой боль. Летом я впервые привезла дочку на море. И первые дни как же тяжело мне было осознавать, что не папа ее привез, не папа показывает ей море, не папа играет с ней в песок на берегу… Что это должен был быть он, он должен был показать ей все это, а показываю всего лишь я…

 

Вещи

Вещи я раздала очень быстро. Тяжело было смотреть на старые – такие любимые, – с которыми, столько воспоминаний было связано. Тяжело было смотреть на те, что мало носились, по поводу которых нередко спорили: «Я не хочу носить свитер с ромбиками!» Тяжело было смотреть на совсем новые: «Давай пока не распаковывать эту куртку, когда еще я себе такую куплю!»

Но каждый выбирает, как лучше ему, кто-то, наоборот, долго держит все вещи нетронутыми и боится к ним прикоснуться, чтобы не разрушить атмосферу присутствия. Кому-то проще быстрее все раздать.

Главное – чтобы решение принимали только вы, не подчиняясь чьему-то давлению: «Вот у тебя столько вещей осталось, давай ты их все поскорее раздашь». «Простите, я пока не готова» – можете отвечать вы на любое предложение того, что не вызывает у вас внутреннего согласия.

ИЗ КНИГИ МИРИАМ НЕФФ

Вдовы очень ценят что-то, что напоминает им о реальности мужа. Мы так скучаем о нем. Брешь, которая осталась после его ухода, такая огромная. Такая пустая, такая невосполнимая. Поэтому так радует возможность открыть для себя что-то новое о нем, что хоть немного заполнит эту брешь. Может быть, кто-то расскажет мне историю, которую я не

слышала раньше? Или я увижу то, что видел он, приехав в какое-то место, где он долго жил?

А какую радость приносит каждая найденная записка, пометка или забытая эсэмэска! А когда удается найти письма, которые казались утраченными… А когда вдруг в ящике шкафа оказывается блокнот, а в нем столько пометок!.. В одной из заметок в старом коммуникаторе я нашла строки трогательной записи, в которой муж надеется, что умрем мы с ним в один день. Я даже помню, как он зачитывал эти строки мне. И как же мне было горько, что… не сбылась его надежда…

 

У всех все хорошо, а у нас одних горе

Еще ты замечаешь, что горе – это только у тебя одной, это только в твоей семье. Что у всех остальных все очень хорошо. Почему я? Почему мы?

Той осенью я завела себе инстаграм. У нас быстро сложилась команда мам с полугодовалыми детками, у всех у нас были счастливые молодые семьи, любящие отцы. Когда через пару недель после похорон я смогла зайти в инстаграм, то поняла, что почти все – на море, всей семьей учат младенчиков купаться в море и радуются жизни. А у тебя-то жизнь остановилась… У тебя горе, а вокруг – радость и радость.

Вот это очень неправильная мысль. Горя вокруг не меньше, чем радости. Пару месяцев назад, да буквально вчера, мы сами беспечно радовались жизни, достаточно быстро забывая о чужом горе. И теперь не видим, как много наших товарищей по несчастью вокруг…

А потом я ближе познакомилась со многими новыми подругами – молодыми мамами, и да – оказалось, что очень многие уже имеют за плечами трудный опыт утраты. Многие хоронили родителей, близких, лучших друзей, братьев-сестер… Со многими мы говорим об одном и на одном языке…

Да, вам кажется, что вы на необитаемом острове несчастья среди всеобщей радости. И нет более ошибочного чувства.

 

Если имеет веру и скажет горе

В какой-то момент отрицание сменяется горячей молитвой-требованием, попыткой умолить вернуть назад время, вернуть время на год назад, чтобы прогнать мужа по всем врачам, чтобы… чтобы удержать за руку и не отпустить. И ведь все сказано про веру с горчичное зерно, что она может двигать горы. Но твоя гора не двигается, ничего не происходит…

Поздний вечер. Ребенок спит. И кажется, что если сейчас напрячь всю-всю-всю свою веру, если крепко зажмуриться, набрать побольше воздуха и сжаться так сильно, нечеловечески сильно, что можно будет разорвать эту стену между пространствами, разорвать и… ну, как попадали в Нарнию? Вот так прорваться и разорвать эту заслонку. Просто чтобы в замке вдруг зашуршал ключ, и Толик бы сказал привычно с порога: «Уфф. Добрался наконец-то. Как вы тут, дорогие мои?»

 

Кому труднее

Мы привыкли всех со всеми сравнивать. И даже в горе привыкли сравнивать себя с другими, определяя, кому тяжелее. Хуже того, окружающие сравнивают, мол, тебе-то еще ничего, а вот у меня…. Окружающим будет казаться, что вам еще не хуже всех, а вы будете уверены, что хуже.

Тем, у кого нет детей, кажется, что им сложнее, чем многодетным, – у тех вон сколько малышей от любимого человека.

Те, у кого много детей, уверены, что сложнее им: в одиночку поднимать столько детей – не шутка.

Те, кто прожил с супругом всю жизнь, уверены, что тяжелее им, ведь вся жизнь прошла с ним одним…

Те, кто прожил с супругом недолго, знают, что им тяжелее: безвременная смерть – это не уход в почтенном возрасте. Это ничего не закончено. Не завершено, и не было вместе этих 30, а то и 60 лет.

И так далее…

Но чаша страдания у каждого своя. У каждого самая тяжелая. И у каждого крест, как говорят, по силам дан. Поэтому не надо сравнивать. Нет одинакового опыта горя. Нет одинакового опыта радости. Есть разные пути – у каждого свой. Почему? Мы не знаем ответа…

ИЗ КНИГИ МИРИАМ НЕФФ

Когда вас накрывает с головой

А вы тоже обнаружили, что наши чувства имеют такую силу, которой мы не чувствовали никогда раньше, до того, как овдовели? Горе, одиночество, отчаяние – это не новые для нас чувства. Ново то – как сильно захватывает тебя это чувство, как оно придавливает настолько сильно, что невозможно делать ничего больше. Иногда они накатывают сразу все вместе, иногда по одному.

– Наши эмоции зашкаливают. Почему? Двое были одним, и половина нас отторгнута. Меняется все, все, все в нашей жизни, нравится ли нам это или нет, готовы ли мы или нет.

– Наши чувства надо признавать. Отрицание – не метод. Признать то, что мы чувствуем, – это полшага на пути к движению вперед.

– Наши чувства могут дать нам силы и энергию, позитивный рывок вперед. Трудно в это поверить в первые месяцы и даже в первые годы после потери.

 

Люди вокруг

Здесь будет очень много сюрпризов.

Многие друзья и даже родственники, люди, для которых ваш муж многое делал, выждав определенную паузу, будут вам звонить только по рабочим и деловым вопросам: «Привет, мы очень соболезнуем! Как дела? Слушай, а подскажи, у кого мне теперь подписать эти документы? А когда будут документы от нотариуса? А кто мне разрулит теперь этот вопрос?»

А неожиданно окажутся рядом с вами люди, с которыми-то вы и знакомы особо не были, так, немного и шапочно, может быть, и вообще в социальных сетях, которые окажутся с вами рядом спокойно, ненавязчиво и постоянно. Так было и у нас – люди, которых мы с дочкой ни разу не видели, собрали для нас столько денег, что я могла вообще не думать о деньгах в первые месяцы, когда я и работать-то толком не могла, и на лето вывезти дочку на отдых. Френдесса из фейсбука, с которой мы познакомились на похоронах, регулярно приезжает посидеть с дочкой, отпуская меня на работу. Виртуальные знакомые принесли Наташке в подарок столько прекрасных платьев, что она до сих пор самая нарядная девочка «на деревне». Многие и многие занимались с нами так много, долго и самоотверженно, как я и не знала, что люди могут отдавать себя. И так далее.

А вот Мириам Нефф уверена, что после смерти мужа, надо заново воссоздать свое окружение, Она пользуется термином совет директоров – люди, которые помогут вам справиться с вашей жизнью.

Другая вдова

Именно вдова. Есть разница между опытом вдовы и опытом человека, пережившего другие потери.

В день, когда умер Толик, по плану в публикациях у нас стояло интервью Вики Строниной, проводившей мужа Александра в последний путь три года назад. За несколько часов до я правила заголовок в ее интервью. Она стала одной из самых мне близких людей – мы и встречались-то всего один раз, и немного переписывались, но все ее слова оказались для меня очень и очень важными, а ее пример и ее поддержка принесли немного, но спокойствия. В день, когда умер Саша Стронин, Вике одобрили документы на усыновление малышки Леночки с синдромом Дауна. «Нигде ей не будет так хорошо, как у вас», – сказал Строниным отец Владимир Воробьев.

«Несколько месяцев спустя Сашиной смерти я поняла, что в храме со мной стали здороваться женщины, с которыми я раньше не была знакома. Потом я узнала, что это вдовы и мамочки особых детей», – рассказала Вика. Горе сплачивает и дает нам новые встречи.

С другой своей подругой, которая очень меня поддержала и помогла устоять на ногах, мы познакомились случайно, в сообществе «Малыши в ЖЖ». Евгения за год до этого похоронила мужа и растит двух прекрасных дочек. Мы не так много и говорили о наших потерях, но это чувство того, что ты не одна, – очень и очень важно.

Вдохновитель

Если есть тот, кто вас подбадривает, кто в вас верит и кто вас любит, – вы счастливейший человек. Если вы хотите помочь вдовам, говорите им правду. Нам не нужны пластиковые улыбки и формальные слова.

Я думал о тебе сегодня.

Я молюсь о вас.

Я молюсь о ваших детях.

Ты становишься сильнее – я вижу это.

Ваш новый совет директоров

Может быть, вам не нужна помощь с ведением финансов, может быть, не нужна помощь по дому, но нужен кто-то, кто скажет: «А у тебя хорошо получается воспитывать детей!» Небольшая и честная фраза способна придать новые силы той, которая, может быть, не верит в себя и совершенно отчаялась.

Человек практический

Человек практический – это еще одна пара глаз, ушей и, главное, – еще одна голова. Тот, кто со стороны посмотрит на то, что вы делаете, и подскажет правильное решение. Тот, кто поможет поменять машину, проруководить ремонтом и разрулить те вопросы, которые раньше умел решать только ваш муж.

Однажды мы с Анатолием познакомились с молодой вдовой одного священника – прошла едва ли неделя после похорон батюшки, матушка – еще в полном недоумении – рассказывала, что все в доме было на муже. «Я не знаю ни как за счета платить, ни как рыбок в аквариуме покормить! Я ничего не умею, всем, всем занимался муж». Вскоре она освоила все – и кормление рыбок, и то, как заработать на жизнь и прокормить детей, – но в первые месяцы ей, да и каждой из нас, остро нужен такой помощник. И не стесняйтесь просить! Не стесняйтесь просить о помощи! Да, еще есть отличный сервис youdo.com, где можно, правда платно, найти мастеров и помощников в любом бытовом деле.

Человек, который хорошо разбирается в финансах

Ведение бюджета, распределение средств, выживание, – один из сложных вопросов для женщины, которая остается одна. Как правильно все распланировать и не совершить ошибок? Тут вам понадобится помощь человека, который может дать правильные советы.

Духовный наставник

Иметь духовного наставника – это редкий дар. У успешных бизнесменов есть тренер и гуру, который помогает им преодолеть все трудности. У спортсменов есть тренеры. Повара учатся готовить у шеф-поваров. Священники учатся у старших. И на нашем духовном пути наставник необходим. В поиске духовного наставника надо найти того, кто поможет вам в вашей, именно вашей ситуации. Часть этой задачи может быть выполнена священником, но в условиях больших городов, когда прихожан много, а священников мало, это будет непросто сделать. Решение этой проблемы – небольшие приходские группы при церкви, группы, в которых есть люди, прошедшие через то,

через что прошли и вы, и кто может поделиться своим опытом. Исследования подтверждают, что вдовы, принимающие участие в таких группах и такой сети поддержки, реже подвержены депрессии.

Родственник, для которого ваше благополучное состояние – приоритет

Если вы были для окружающих помощником и жилеткой, помогали другим, слушали и утешали, то, возможно, у вас не сложилось ни с кем таких отношений, когда поплакать и пожаловаться можете именно вы.

Вам надо ограничить контакты с теми, кто опустошает ваш резервуар сил, а не наполняет его.

 

Дети

У меня нет опыта того, как рассказать детям о смерти отца. Моя дочь растет уже со знанием того, что папа – вот – на фотографии, в альбоме, на видеофильме. Потерять отца детям, которые уже все понимают, – тяжелее. Но с самой смерти мужа меня просто изводило чувство несправедливости, случившейся с моей дочкой. У нее был самый любящий папа, который так ее обожал, что я никогда такого теплого чувства не видела. Он должен был ее фотографировать лучше всех, должен был показать море и учить истории… Должен был познакомиться с ее женихом и быть на выпуске из школы. И вот она в момент лишилась всего этого. И она не узнает в полной мере того, как любил ее папа: рассказы, фотографии и видео – это все не совсем то… Почему так, почему с ней? Как мне восполнить эту утрату?

Восполнить нельзя никак.

Но на одном американском форуме вдов я прочитала очень хорошие слова, которые сильно меня отрезвили. Писал мужчина, рано потерявший отца: «Я очень переживал о потере, но определяющим для меня было то, в каком состоянии находилась моя мама, была ли она в депрессии или нет. Когда моя мама была в порядке, я тоже был в порядке. Когда моя мама не была в порядке, я тоже не был в порядке».

Прошло месяца три или четыре с 12 сентября, когда я вдруг подумала, какую автобиографию сможет написать моя дочка. Будет ли она такой:

«Мой папа умер, когда мне было 6 месяцев, моя мама так переживала, что впала в депрессию, все время плакала, и ничего в жизни ее не радовало. Меня воспитывала бабушка, и про маму я помню только потухший взгляд и уныние».

Или такой:

«Мой папа умер, когда мне было всего 6 месяцев. Мама очень горевала, но всегда очень радостно воспитывала меня, мы всегда помнили папу, и всегда были очень дружной, веселой и любящей семьей».

Вы понимаете, что я выбрала.

 

Кризис веры и Таинство Брака

Конечно, это кризис веры.

Когда человек не крещен, не ходит в храм, страдание для него – это ступенька к храму, это возможность пойти помолиться и получить облегчение. Это осознание своих грехов и жизни без Бога и надежда на то, что с Богом в твоей жизни все будет проще и по-другому.

А тут, наоборот, ты стараешься жить по заповедям (нет, что мы грешные-грешные – это понятно, что одна только гордость – это страшный грех, тоже понятно, но…), как-то так по-протестантски… или нет, по-детски надеешься, что раз ты так стараешься все исполнить и все сделать правильно, то и будет все хорошо, тебе обещают это во многих книгах и проповедях… И тут оказывается, что это все не помогло… ДЛЯ ЧЕГО нужно было это расставание и это горе – непонятно.

Удивительно точно писал об испытаниях этим отец Георгий Чистяков: легко быть, хорошо быть верующим, когда ты идешь летним днем по полю, колокола звонят к обедне, в небесах облака и солнце, и все в жизни хорошо и по заповедям. А когда ты старался-старался по заповедям и тут вот такое испытание веры происходит. Любящий и Всеблагой Бог отнимает от нас «друга моего и искренняго моего», оставляет нас одних, и никаких гарантий и никакого точного знания нет, а одни уже сейчас остались… Вот почему так? Где черпать надежду? Мы стоим перед закрытой дверью в тот мир, откуда никто не возвращался, конечно, хочется надеяться, но УВЕРЕННОСТЬ-то где брать? И ВЕРУ… Где взять эту первохристианскую уверенность «Она жива!», написанное на гробах первых христиан?

И главный вопрос – а будет ли ТАМ дарована встреча? А можно ли будет еще посмотреть друг другу в глаза? А будет ли еще когда-то эта игра в четыре руки? А что ТАМ происходит с Таинством Брака… И опять – никаких однозначных ответов. Кроме одного утешения – все-таки не зря ведь святых супругов пишут на иконах вместе? Не просто так? Значит, есть какая-то надежда…

И на этот вопрос я сама для себя сейчас отвечаю так (прошу считать это не богословием, а исключительно моим личным объяснением для самой себя – оно может быть и совершенно не верным).

Человек свободен. Если бы мы точно, на 100 % знали, что, например, Таинство Брака продолжается и после смерти, тогда оставшийся супруг был бы едва ли полноценным членом общества. Он/она не мог бы создать новую семью, да и вообще мы бы вполне могли прийти к языческим практикам ряда культур, где жену убивают, если умирает муж, и хоронят вместе (да, многим вдовам эта идея вполне бы понравилась, я знаю).

Не все браки и не все отношения хочется забрать с собой ТУДА. Есть браки, где люди друг другу совершенно чужие. А есть такие союзы душ, когда и брака еще не было, а люди друг друга очень любят, вспомните матушку Адриану (Малышеву) – через всю свою жизнь она пронесла любовь к своему жениху Мише, убитому в самом начале войны, с которым они и поцеловаться-то не успели. И в ее келье и в 90 лет стоял его портрет, и она приговаривала: «Мишенька мой». А вот одна моя подруга, которая с мужем развелась, но была венчана, с ужасом спросила: «Это что, мне на том свете, что ли, придется ЕГО ВИДЕТЬ ПОСТОЯННО? Если Таинство Брака там продолжается!». И другая подруга с не меньшим ужасом: «Да неужели ж он и после смерти будет со мной и будет нудеть, нудеть и нудеть?! Кошмар!»

Поэтому, мне думается, что нет тут автоматизма. Есть свобода человека. Дай Бог, есть встреча с теми, кто дорог нам и кто дал нам прочувствовать любовь, привязанность и счастье. Внутренне я совершенно уверена, что матушка Наталия Николаевна Соколова встретилась со своими возлюбленными сыновьями, отцом Феодором и владыкой Сергием, с мужем – отцом Владимиром. Что матушка Адриана встретилась со своим Мишенькой, за веру и Отечество живот свой положившим… Нет у меня такой уверенности про себя. Но может и не надо?

ИЗ КНИГИ МИРИАМ НЕФФ

Теперь не страшно

Я отправилась под парусом в открытое море. Нет слов, чтобы описать это, – ты одна, посреди волн, ветер дует в спину, ты мчишься по Атлантике… «Дорогой, ты видишь меня?» – прокричала я в небо. И словно услышала ответ: «Ты сделаешь это и многое другое, дорогая, я не удивлен». Потом внук спросил меня, не было ли мне страшно отправляться в такое рискованное путешествие. «Нет, – твердо ответила я. – Если бы я потерпела неудачу, то утонула бы и встретилась бы с твоим дедом. Если бы я одержала победу, я приобрела бы новый навык».

«Мне терять нечего, дорогой друг, – могу ответить я. – Мы смотрели смерти в глаза, и мы все еще здесь, мой друг. Ты сможешь, ты осилишь, ты вытянешь. Нам нечего бояться. И пусть теплый, мягкий воздух свободы ведет тебя дальше».

 

Первый год

Трудны праздники. Трудны годовщины. Трудны дни, которые вы всегда проводили вместе. Очень трудными были дни, которые год назад были последними днями беременности. Я помню каждую секунду этих дней, а проезжая мимо Сеченовки, словно вижу Аню и Толика. Вот они гуляют по гололеду вокруг больницы. Вот сидят на скамеечке до самого конца приемных часов. Вот они побрели на литургию в день накануне родов…

Иногда кажется, что стало проще, а потом осознание того, что случилось, накатывает с новой силой…

Куда дальше?

Я не знаю. Видимо, надо просто продолжать жить каждый день дальше – с утра до вечера, засыпая и просыпаясь, ожидая своего дня и часа. И вновь я не скажу лучше, чем Мириам Нефф.

Наше основание и фундамент – это вера в то, что Господь знал о подвале, и Он был с нами там, и что Он больше не хочет, чтобы мы там отстаивались.

Бог благ. Бог велик. Вера в это открывает возможность получить от Него такое утешение, которое невозможно объяснить словами. Не измерить никакими психологическими инструментами и независимо от наших здешних обстоятельств.

Подумайте о том, сколько великих добрых дел начались с горя, с кризиса, который стал миссией. Группы по борьбе с раком, родители, борющиеся за права особых детей, организации, занимающиеся поиском пропавших людей… Все эти и многие другие знаменитые движения начались не с того, что какой-то успешный и довольный жизнью человек сказал: «Сделаю-ка я доброе дело сегодня! У меня на сегодня нет дел, у меня есть время, силы и лишние деньги. Пожалуй, я займусь привлечением внимания к одной огромной и очень серьезной проблеме. Вложу время, силы, сам куплю марки и бензин. И результат будет огромным и видным всем».

Нет, великие миссии едва ли произрастают из легких обстоятельств.

Таким был для меня первый год ампутации.

Мы просим молитв об упокоении Анатолия и здравии младенца Наталии.

 

Протоиерей Александр Ильяшенко

 

Мысли, которые нельзя мыслить

 

Потерять близкого человека – это горе, и горе совсем не шуточное. Горько, грустно, тяжело, это все так. Мы, конечно, люди земные, кажется, что горе накрывает с головой. Но перспектива-то у человека – это вечность. И наши умозаключения мы должны строить именно в перспективе вечности.

Мы знаем, что браки совершаются на Небесах. Это же совсем не просто слова! Мы знаем, что тех, кого Господь соединил здесь, на земле, Он и в вечности не разлучит. Ведь в Евангелии говорится: «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мк. 10:9). Значит, если Сам Бог сочетал, Сам Бог и не разлучит.

Когда мы сомневаемся во встрече с любимыми ушедшими, когда возникают такие невеселые мысли, нужно задаться вопросом: откуда они берутся?

Ответ очевидный: конечно, от лукавого. Враг рода человеческого – существо совершенно беспощадное. Он прекрасно знает, как человеку тяжело, даже лучше, чем многие из нас, но его задача – сделать человеку хуже.

Принцип у него только один, причем этот принцип он проводит в жизнь последовательно и постоянно: причинить людям как можно больше вреда. Человеку, который так страдает, так мучается от невосполнимой утраты, от того, что у него отрезали кусок жизни, кусок души, кусок его самого, лукавый добавляет мучений: пусть еще сильнее мучается. Чем человек сильнее мучается, тем лукавому лучше.

Так вот, есть такие мысли, которые нельзя мыслить. Эти размышления о сомнительности встречи как раз из их числа. Опровергнуть их довольно трудно. Что, неужели сказать самому себе: «Я такой хороший, значит, я достоин быть в вечности с моим дорогим человеком»? Не скажешь ведь самому себе так!

Надо исходить из того, что Господь милостив. Господь не разлучает тех, кого Он Сам на земле соединил. Значит, эти мысли просто нельзя мыслить, нельзя себе позволять об этом думать. Надо понимать, что голова-то твоя, а вот эти мысли не твои, они от лукавого.

Конечно, очень трудно на них не откликнуться. Кажется, что невозможно их из своего сознания изгнать, просто невозможно – самому. Но и тут надо помнить слова Спасителя – «Человекам это невозможно, но не Богу, ибо все возможно Богу» (Мк. 10:27).

Лукавый, прикрываясь личиной псевдосмирения, псевдосамоосуждения, псевдопокаяния, внушает человеку мысли о недостоинстве: «Конечно, твой супруг или супруга… они такие замечательные люди были! Это очевидно, никто не спорит, что они у Бога. А ты-то кто? Вот ты кто? А ты никто. Значит, тебе его и не видать». Совершенно очевидно, что это бесовская ложь.

Настоящее смирение другое. «Да, Господи, я грешный, но молю Тебя, чтобы мы в вечности были вместе». Так можно молиться. Конечно, нужно стараться быть достойным того, кого Господь забрал в рай.

Надо стараться делать то, что он бы хотел, чтобы было сделано, доделать то, что он не успел здесь потому, что Господь судил так, чтобы ему уже быть в Царствии Небесном.

А вот сомневаться в милосердии Божьем нельзя. Исходить нужно именно из Божественной любви, Божественной милости, Божественной правды. А еще из того, что любовь, если она настоящая любовь, сильнее смерти.

 

Тяжелая разлука и светлая печаль

Смерть – это действительно продолжительная, тяжелая, очень тяжелая, но разлука. Нам неизвестно, когда она окончится. Можно только пожелать, чтобы Бог всем тем, кто остался, дал долгих лет жизни. Эта разлука, по всей видимости, будет долгой. Нам нужно строить свою жизнь таким образом, чтобы, не падая духом, не унывая, нести свой нелегкий крест. Но если этот крест воспринят как крест, который даровал Господь, то он становится приносящим радость – радостотворным, творящим радость.

Радость может быть на фоне печали. У Пушкина есть прекрасные слова: «Печаль моя светла». Печаль никуда не денется, но она может преобразиться. Речь не о каком-то неподобающем веселии, жизнь изменилась, нам больно от разлуки, но такая печаль может претвориться в радость, если она со Христом.

Эту печаль ни в коем случае нельзя воспринимать как слабость. Потери близких действительно очень тяжелы. Но тот, кто остается здесь, может и жизни радоваться, и понимать, что на самом-то деле он и не один. Те, кто уже предварили нас в Царствии Небесном, о нас молятся, они нас видят, нам сопереживают, сострадают. Своими молитвами помогают нести тот крест, который Господь возложил на тех, кто остался.

Необходимо напряженное внутреннее делание. Совсем нелегко все это принять, понести и находить какое-то утешение, успокоение. Люди подчас очень нетерпеливы. Мы хотим, чтобы как-то внутренне все нормализовалось. Хотим, чтобы все было хорошо. Причем желательно – побыстрее.

Мы, сами того не замечая, часто исходим из афоризма Козьмы Пруткова: «Хочешь быть счастливым, будь им». Тем он и смешон, что о труднодостижимом говорит как о чем-то очень простом. Но быть счастливым совсем непросто! Не получается сразу – тут же расстраиваемся. Мол, раз не выходит быть счастливым, значит, и не получится, а раз не получится, значит, все плохо. Раз плохо – это потому что мы плохие, а раз мы плохие, то никакой встречи нам не видать.

Замкнутый круг. Но еще раз повторю, эта логика от лукавого. Мысли эти надо прогонять из головы. Как? Только молитвой.

 

Поставить лукавого в идиотское положение… молитвой

Лукавому нужно вогнать человека в тоску. Вот он и вкладывает ему в голову такие мысли, которые имеют самое серьезное основание, чтобы быть действительно похожими на реальность.

Однако если, вместо того чтобы поддаться этим псевдосмиренным, псевдопокаянным мыслям, человек начнет молиться, просить Господа о помощи, будет каяться в маловерии, в унынии, то он поставит лукавого в идиотское положение. Тот хотел, чтобы человек пришел в тоску и начал отчаиваться, а вместо этого человек начинает молиться и каяться. То есть, вместо того чтобы толкнуть человека на грех, лукавый достигает противоположной цели: он становится причиной его духовного подвига. Любой человек в любом состоянии может лукавого посрамить. Просто взять и посрамить его, гнусного, беспощадного, безжалостного, чудовищного, бесчеловечного. Надо только уповать на Господа и помнить, что зло в своей основе бессильно.

 

Нет рационального ответа

О том, что будет в загробной жизни, какая она, нам почти ничего не открыто. Мы действительно не знаем, как будет выглядеть встреча, какими будем мы сами. Мне кажется, есть сферы, в которые для нас доступ закрыт: не понимаем и не понимаем.

К этому непониманию надо относиться с неким смирением: «Да, я этого не знаю и не понимаю». Ничего в этом особенного нет.

Мы хотим получить ответ. Вроде бы это законное желание каждого человека, но, в силу устройства нашей природы, мы хотим получить ответ рациональный. Однако есть вопросы, на которые нет рационального ответа – просто нет, и все. Нравится нам или нет, но нет ответа на эти вопросы. Нельзя на подобные вопросы, законные вопросы, получить ответ в сфере рациональной.

А ответ этот сверхрациональный. Бог смерти не сотворил, она противоестественна. Но она есть. Как это совместить – противоестественность смерти и человеческий разум? Да никак.

Представим некую ситуацию. У мамочки умер ребенок. Разве можно ей это объяснить? «Это, мол, произошло с тобой, потому что ты грешная». Надо так понимать, что тот, кто позволяет себе так высокомерно говорить с убитой горем матерью, сам безгрешный, и все окружающие – тоже безгрешные? Но такое «утешение» – это же просто издевательство над мамочкой и ее горем. Ведь он умер вовсе не «потому что». Не потому, что мамочка какая-то, не потому, что ребеночек какой-то.

Можно «объяснить» по-другому: Можно сказать: «Это горе постигло тебя, чтобы ты еще лучше спасалась». Это что ж, все окружающие успешно спасаются, с этим у них все в порядке? Отлично! А советчик, значит, сытый, довольный, хорошо покушал, сладко поспал, никто у него не умирал – значит, у него все в порядке, да?

Или: «Ему там лучше». Ну, ничего себе! Ему там лучше, а тебе здесь хуже. А советчик опять-таки, сыто улыбаясь или вроде как сострадая, маме доказывает, что ей так лучше.

Извините, что это за бред?

Надо понимать, что есть вещи, которые выше нашего разумения. Если подходить к ним рационально, то мы рискуем превратиться в самодовольных тупиц. Нет на этом пути ответа на этот вопрос. Рационального нет!

Нет, подобные трагедии – это тайна Божия, принять которую можно, только полностью Ему доверившись: «Ты, Господи, так решил, значит, так тому и быть. Да будет воля святая Твоя! Но я понять этого не могу, укрепи мою веру, дай мне силы принять то, что Ты мне судил».

Надо твердо понять, что в такой трагической ситуации вопрос стоит ребром: или-или. Или ты подвигом смиренной молитвы обретешь силы от Бога и выстоишь в этой тяжелейшей борьбе, или лукавый тебя скрутит в бараний рог, и ты спятишь от мыслей, которые поглощают все твое внимание, высасывают все силы, потому что ответа на них нет.

Мир снизойдет в душу, если найти силы принять волю Божию. Но нельзя эти силы искать в себе, это тупиковый путь, заранее обреченный на неудачу. Смирение – благодатная добродетель, и каждая добродетель – это дар Божий, который Господь по своей неизреченной милости дарует просящим у Него. От нас – стремление, получить дар Божий, вера в Его всемогущество и сострадательную любовь, постоянство, молитвенное усердие, а результат от Бога. Конечно, это духовное делание требует и многих усилий и многого времени, но и плод приносит обильный. «Не мерою дает Бог духа».

Как Господь «Сам искушен быв, может и искушаемым помощи», так и человек, переживший страдание, может и сострадать, и понять, и простить, дать мудрый совет и согреть своей любовью.

Есть ответ, который дает только вера. Она должна быть несокрушимой. Не только в бытие Божие, а в Его милосердие. Но верить в милосердие Божие гораздо труднее, чем в Его бытие. Есть вещи запредельные, они выше нашего представления. Не может этого быть, не должно такого быть, как это – близкий человек – и его нет? Не может этого быть. И действительно, этого быть не может, потому что Бог смерти не сотворил.

Но смерть есть. Почему? Не найти логического ответа на этот вопрос. Однако если со смирением Господа молить, ответ в душе прозвучит. Человек сможет сказать: «Прав Ты, Господи. Ты так решил, так тому и быть. Мне тяжело, но я это приму и перетерплю. Дай мне сил принять волю Твою!» Принять волю Божию и исполнить ее и есть цель духовного подвига каждого человека.

Апостол Павел, которому было столько открыто, который был на небе, говорил, что «теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно» (1 Кор. 13:12). Раз такой великий святой, как апостол Павел, не дерзал углубляться в тайны вечной жизни, то что говорить о нас? Но тот же апостол Павел говорит, что мы все воскреснем. «Если же о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых?» (1 Кор. 15:12). Собственно, Воскресение Христово является самым убедительным ответом на все действительно радикальные вопросы.

Раз Христос Воскрес, значит, есть вечная жизнь. Значит, с земной жизнью не кончается ни жизнь человека, ни тем более не исчезает он в черную яму, и наше общение будет. Оно и есть сейчас. В вечной жизни оно будет гораздо более полным, гораздо более насыщенным, безоблачным. Всегда в нашей жизни бывают какие-то неурядицы, даже среди самых любящих людей. Там будет совсем в другом качестве.

Надо дождаться, дожить до этой встречи. Предстоит тяжелый труд перенесения этой разлуки и ожидания встречи, несущей такую радость, которая и не приходила на ум человеку.

 

Почему мы сейчас не чувствуем присутствия умерших?

По сути своей мы все сентиментальные люди, нам бы хотелось позитивные, приятные переживания испытывать чаще. Но законы духовной жизни подчас не соответствуют нашим благим пожеланиям – они гораздо более суровые.

Конечно, хорошо чаще видеть того, к кому стремится твоя душа. Мы знаем, что преподобный Серафим Саровский пламенно любил Божию Матерь. Мы знаем, что Божия Матерь ему являлась. Правда? А раз преподобный Серафим так любил Божию Матерь, надо думать, он горячо желал общения с Пречистой. Спрашивается тогда, почему же Она ему не являлась каждый день? Казалось бы, разве преподобный Серафим не заслуживает такой милости? Нет, оказывается, все предельно ограничено. Столько, сколько Господь ведает. Все очень строго, духовная любовь очень строгая.

Мы должны жить в перспективе вечности, а не в перспективе наших, пускай понятных нам, в силу нашей сентиментальности, стремлений переживать то или иное. Значит, это не нужно, значит, это не полезно. Значит, это ничего не дает для духовной жизни.

Представим себе, что снится нам наш дорогой усопший каждый день. Спустя какое-то время это начнет приедаться или начнем думать: а почему он такой, а не сякой, почему так, а не иначе, почему молчит, может быть, недоволен и сердится?

Любовь вовсе не набор сентиментальных переживаний, которые мы, в силу своей сентиментальности, желали бы переживать.

Моя тетушка потеряла своего горячо любимого мужа, когда ей было всего лишь 24 года. Он погиб на фронте. Она любила его настолько горячо и преданно, что несмотря на то, что ей неоднократно делали предложение очень достойные люди, всем отказывала. Его фотография стояла у нее на столе, но не всегда. Она периодически ее убирала, чтобы глаз не замыливался, чтобы не возникало привыкания. А потом снова доставала.

Все сложнее, чем нам кажется. Слава Богу, что мы – люди эмоциональные, что не «деревяшки». Только нельзя свою склонность к сентиментальности, возводить как бы в абсолют. Не в том совсем дело. Надо уметь отбраковывать то, что соответствует законам духовной жизни, от того, что им не соответствует.

Писание говорит, что «любовь как смерть крепка» (см. Песн. 8:6). Какое выражение! Как оно многозначительно, какая страшная вещь – смерть. Так вот, любовь крепка как смерть. Какое сравнение! Значит, речь идет не о сантиментах, а о чем-то исключительно глубоком, требующем колоссального мужества и строгости к себе.

Понятно, легко говорить: «Будь строг к себе!» Говорить-то легко, но открывается это знание медленно и постепенно. Это подвиг возрастания в любви, подвиг возрастания в духовной жизни. Любовь и духовная жизнь – это в какой-то мере синонимы. Это требует больших усилий, времени и очень грамотного и трезвенного отношения к своему состоянию, к своим переживаниям. А главное, требует постоянной работы над собой.

 

Крест разлуки

Разлука, которую несет смерть близкого человека, – это крест. Но крест – это крест. Крест – это постоянный тяжелый труд. Нельзя отказываться от этого труда, нужно молить Господа об упокоении наших дорогих усопших и о том, чтобы дал Господь силы понести этот тяжелейший крест, дал силы не унывать, дал силы молиться, дал силы бороться.

Тогда та радость, которую только Сам Господь может вложить в душу человека, та радость, которая на самом деле выше каких-то наших представлений, откуда она берется и что это такое, вот такая радость снизойдет в душу и преобразит ее. Преобразит и даст силы идти по жизни не унывая, радостно. Конечно, с какой-то особой болью, печалью, но светлой печалью, вспоминая с благодарностью тех, кто ушел из нашей жизни, и с твердой уверенностью, что встреча, которая будет необыкновенно светозарной, несомненно, состоится.

Потому что – Христос Воскрес!

 

Протопресвитер Александр Шмеман

 

Письмо вдове

Дорогая Оля!

Получил Ваше письмо и снова пережил всю скорбь, всю непоправимость в Вашей жизни Сережиной смерти. И, конечно, чем полнее было счастье, единство, та «плоть едина», о которой или, вернее, по поводу которой сказано, что «то, что Бог соединил, человек да не разлучает», тем сильнее стучатся в сердце, в сознание те вопросы, о которых Вы пишете, о смысле этой, такой тяжелой, такой непоправимой разлуки, о семи мужьях, о той страшной стене (я – здесь, он – там), которая разделяет вас в этом мире навсегда. Все эти вопросы – от любви, не от праздного любопытства, порожденного разлукой, но все они вместе с тем и «частичны». Вот когда нужно вдуматься, вслушаться в полноту нашей веры, в ее подлинный смысл. А в этой полноте главное то, что христианство есть, прежде всего, превыше всего, – утверждение личности и потому – благовестие личного воскресения, то есть полноты личности человеческой. Каждому человеку Господь подарил личность, единственную, неповторимую и […] Успение Богородицы. Помните икону этого праздника? Христос держит в руках Богородицу, как если бы Ему невтерпеж было ждать всеобщего воскресения… И во всей службе ни одной грустной ноты. Все ликует, все радуется этому личному воссоединению Христа и Матери, Христа и Невесты… Это начало зари и радости «таинственного дня». Помните другие слова Христа, что мы читали на отпевании, – «верующий в Меня и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь…»? Так вот, милая, милая Ольга, живите этой верой, этой радостью. Да, на земле все еще царят время (это та самая стена) и смерть (разлука). Не подчиняйтесь ей. Господь знает Вашу печаль, но знает и то также, что для верующих сама печаль «в радость будет».

1) Благодарите Бога за Сережу. За его светлость, за его верность, за его – как сказать? – согласие с Богом, за его радость о мире, твари Божией, за его радостное изучение творения, за его добро, за его смирение. Времени плакать не будет, а если будет, сам плач будет путем к утешению и радости.

2) Молитесь и самому Сереже. Это мы на земле различаем «святых» и «не святых». В древней Церкви молитва была обоюдной. Вон он уже помог два раза. И в этой благодарности, и в этой молитве он будет жив для Вас.

3) Не доставляйте радости «врагу рода человеческого» – не унывайте. Смерть в мире от диавола, но Христом она побеждена. Когда неверующий вспоминает о бывшем, о счастье, о любви, он только с еще большей силой вспоминает о том, чего нет и что не возвратится. Когда мы, верующие, вспоминаем, мы вспоминаем о том, что так или иначе есть и будет вовеки, ибо наше земное счастье мы готовим для вечности.

Еще одно последнее. Если в Писании, в молитвах так мало, казалось бы, говорится о «личных отношениях» в Царстве Божьем, то это потому, что там все отнесено ко Христу, создавшему нас для Себя, создавшему нас для жизни в Нем. Поэтому наше главное поминовение усопших – в Литургии. Литургия есть таинство нашего единства, нашей любви ко Христу. Поэтому, стараясь разгадать тайны «загробной жизни» (я даже выражение это не люблю), мы теряем время и приходим к отчаянию («а все-таки тут было лучше»), но никакой «загробной» жизни нет. Жизнь – это Христос, и эта новая жизнь, вечная жизнь царствует уже и сейчас…

Вы знаете, конечно, милая Оля, что смерть Сережи произошла почти накануне дней, когда я узнал о раке. С тех пор прошло уже несколько недель. И вот я Вам скажу: она, эта смерть, как бы сгладила неизбежный шок этого приговора. У меня не было ни минуты отчаяния, протеста, уныния. Я вдруг почувствовал какое-то непобедимое спокойствие и живу им как даром Божиим, ибо я ничего не […] Это для меня очень важно, что то ударение на радости, которое в проповеди, в лекции или в исповеди я всегда ощущал для себя как самое главное, сердцевинное, – не ошибка и не односторонность. Сердце веры Христовой в радости: «Я вам возвещаю радость великую» (Вифлеем. Рождество), «и они вернулись в Иерусалим с радостью великой…» (Елеон. Вознесение).

Так вот, пусть Ваша земная грусть (а будут и земные радости) не противоречит этой основной христианской радости. Пусть не будет отчаянием, укором, жалобой, а только любовью. Грусть не грех, а слезы – дар Божий. И помните – Вам было дано, и остается навеки данным, огромное и редкое счастье быть навеки же соединенной со светлым, скромным и радостным человеком, в котором око было светло, светлым было и тело, светлым ум и светлой вся жизнь.

Христос с Вами.

Любящий Вас всегда

о. Александр Шмеман

Текст предоставлен Еленой Дорман

 

Лариса Пыжьянова

 

Человек и беда

 

Крупных чрезвычайных ситуаций, в которых я лично работала, больше тридцати. То есть было все: и землетрясение, и наводнение, и крушение самолетов, поездов, и теракты. Я работала практически по всем направлениям, в самых разных чрезвычайных ситуациях. Много было «горячих линий», когда ты работаешь с людьми по телефону, это не менее тяжелая работа, чем непосредственно с человеком с глаза на глаз, потому что ты слышишь голос в трубке и человек как будто рядом с тобой.

В каждой чрезвычайной ситуации есть люди, которых не забудешь никогда. С одной стороны, говоришь, что никто не сможет прожить эту жизнь без горя, с другой стороны, ты видишь, что у каждого человека оно свое и каждый переживает горе по-своему.

Вспоминается женщина, которая потеряла мужа в авиакатастрофе, ей было около 45 лет, у нее уже взрослые дети, с мужем она была знакома с шестнадцати лет, и он был ее первым и единственным мужчиной. Ее трудно забыть, потому что она говорила: «Вы знаете, мы каждый вечер ложимся спать, и я ему говорю: “Я тебя люблю”, а он мне: “А я тебя больше”. И вот как мне теперь жить без него? Как мне дальше жить без этого человека?» Ведь, действительно, этот человек – вся ее жизнь.

 

Что такое психология экстремальных ситуаций

Говоря о психологии экстремальных ситуаций, мы в нашей службе имеем в виду работу в чрезвычайных ситуациях. Эти понятия путают и делают синонимами, но чрезвычайная ситуация отличается от экстремальной, чрезвычайная ситуация – это обстановка на определенной территории, сложившаяся в результате аварии, опасного природного явления, катастрофы, иного бедствия. При чрезвычайной ситуации существенно нарушаются условия жизнедеятельности людей, она несет угрозу жизни и здоровью людей и т. д.

А экстремальная ситуация может быть для кого-то экстремальной, а для кого-то обыденной. То есть экстремальная ситуация – это ситуация, выходящая за пределы привычного образа жизни данного конкретного человека. Вот, допустим, молодой преподаватель первый раз выходит перед аудиторией прочитать лекцию – для него это экстремальная ситуация, а для профессора, работающего на кафедре годы и годы, это абсолютно обыденная ситуация, совершенно не вызывающая у него никакого напряжения.

Возникновение чрезвычайных ситуаций обычно связывают с научно-техническим, технологическим прогрессом, и, конечно, всегда были и есть природные бедствия и катастрофы. Из-за того что сейчас люди живут в мегаполисах, чрезвычайные ситуации потенциально могут повлечь за собой огромное количество жертв, потому что одно дело, место малозаселенное, другое дело, там, где метро, небоскребы.

 

«Здравствуйте, я – психолог, чем я вам могу помочь?»

В классической психологии считается, что человек идет к специалисту, если у него возникает какая-то проблема, он думает о ней, пытается как-то с ней справиться, но понимает, что сам не справится. При работе на чрезвычайных ситуациях работают не только психологи нашей системы, но и других министерств, и мы можем наблюдать именно такой классический подход: психологи занимают какое-то место, иногда даже его оборудуют, ставят стол, табличку и ждут, что люди придут к ним запрашивать помощь и, как правило, они остаются без работы.

Когда человек потрясен, он никогда в жизни не пойдет искать стол, где стоит табличка «психолог». Поэтому на чрезвычайных ситуациях у нас подход противоположный – мы идем к людям. И мы идем, не представляясь: «Здравствуйте, я – психолог, чем я вам могу помочь?» Мы видим людей, которым помощь наша нужна, подходим к ним и начинаем помогать.

Как отличить, кому нужна помощь в первую очередь, а кому не нужна? В медицине есть понятие «медицинская сортировка»: легкораненые, тяжелораненые и средней тяжести. У нас нет такой психологической сортировки, но есть понимание: какой человек в первую очередь нуждается в помощи и почему. Например, в ситуации опознания погибших сидит женщина, бурно рыдающая, и рядом женщина в странной позе с зажатыми руками, зажатыми ногами и взгляд в одну точку, и сидит абсолютно спокойно. Если я работаю одна и мне надо выбрать, к какой из них мне подойти в первую очередь, кому оказать помощь и поддержку, а все мои коллеги заняты, я пойду, естественно, к той, которая сидит совершенно спокойно, никому не мешая.

Иногда у нас даже от коллег бывают вопросы: «Ведь психолог должен помочь и успокоить? А мы что видим? Сидела спокойная, совершено собранная, сосредоточенная женщина, поговорил с ней психолог, посидел рядышком, подержала за руку, и женщина стала рыдать. Вы вообще что сделали хорошего? Почему вы не подошли и не успокоили вон ту рыдающую женщину?»

Всегда сложно отвечать на вопрос: как вы помогаете людям и как вы работаете? Сначала получаешь высшее образование, потом посещаешь мастер-классы, тренинги специалистов, учишься, учишься, учишься понимать людей. Бывает, приходят молодые девочки-студентки и говорят: «Вы нам покажите техники, как работать с человеком, чтоб ему помочь, зачем вы нам рассказываете, что такое мышление, что такое память, что такое внимание, что такое стресс? У нас клиент об этом спрашивать не будет, вот вы научите, дайте технику». Дальше возникает вопрос: если ты не понимаешь, что происходит с человеком, как же ты будешь ему помогать? Как же ты поймешь, что ему нужна помощь сейчас, если ты не знаешь стадии переживания горя?

 

Горе – это процесс

Когда человек потерял близкого и при этом сидит совершенно спокойно, или с улыбкой на лице, или как ни в чем не бывало с кем-нибудь разговаривает, а рядом человек рыдает, то помощь нужна именно этому спокойному. Потому что он находится либо в первой шоковой стадии, либо в стадии отрицания, то есть он не допускает мысли о том, что он потерял самого близкого человека. А тот, который рыдает, уже это понял, он уже осознал потерю, и у него идет то, что на профессиональном языке называется – эмоциональное отреагирование, он начал переживать свое горе. А человек, который спокоен, выдержан и собран, по каким-то причинам не позволяет себе свое горе осознать. Но он же рано или поздно его осознает, и пусть он это сделает при нас, когда мы можем ему помочь и поддержать, чем он прекрасно будет держаться на опознании, выйдет с улыбкой, говоря: «Да-да, спасибо, со мной все хорошо», вернется домой и выбросится из окна, осознав, что он потерял мужа или ребенка. Когда он поймет, что произошло, один на один, может быть все что угодно.

А когда человек начинает рыдать, кричать, неважно что, главное – идет какая-то реакция. Он может быть агрессивным в этот момент, он может биться в истерике, может стать абсолютно апатичным и сказать: «Я не могу ни встать, ни пойти, ни пошевелиться, ничего». Со стороны это может испугать, но специалист понимает, что человек начал переживать свое горе. Это может звучать цинично, когда говоришь, что горе – это процесс, но на самом деле это так.

 

Я же ничего не сделал, за что мне это?

Почему люди так страшно и тяжело чувствуют себя в чрезвычайных ситуациях? Потому что в один момент рушится их привычная, налаженная жизнь, которая была под каким-то контролем, ведь мы живем с базовой иллюзией, что в принципе мир устроен справедливо и что если я никому ничего плохого не делаю, то и мне, и тем более моему ребенку никто ничего плохого не сделает. Первый вопрос, который возникает: за что? То есть рушится иллюзия справедливости мира: я же ничего не сделал, за что мне это?

Следующая иллюзия – собственное бессмертие. Мы умом понимаем, что наше тело бренно и рано или поздно действительно придется все-таки умереть, но все равно мы живем так, как будто мы будем жить на земле вечно. Иначе, если бы мы понимали, что в любой момент, например провожая ребенка в школу, я его могу больше не увидеть, потому что либо он не вернется, либо я могу упасть и умереть, может все что угодно случиться, мы бы просто не могли жить, не могли рожать, воспитывать детей и вообще как-то строить планы на будущее. Нам помогает базовое доверие к миру, что все в принципе будет нормально со мной, что-то я могу контролировать в своей жизни, чем-то я могу управлять.

И вдруг в один момент все рушится, и у человека возникает ощущение, что он вообще в своей жизни ничем управлять не может. Что он пушинка на ветру, что с ним и с его близкими все что угодно может случиться. И тогда вопрос: как жить дальше и зачем? Привычная жизнь рушится, и человек оказывается в пропасти. Он шел по дороге, разверзлась пропасть, он туда упал и понимает, что он теперь там и останется. Это так кажется, если принять, что горе – это факт, что-то такое, что свершилось и обрушило привычную жизнь.

А если смотреть на горе как на процесс, то мы знаем, что у любого процесса есть начало и есть окончание. Поэтому важно понять, что горе – это не то, что рушит жизнь навсегда, а это часть жизни. Наверное, никому не удалось прожить жизнь и ни разу не испытать горе, не потерять близкого, дорогого человека, это часть нашей жизни. Это тяжелая ноша – сначала бывает очень тяжело, невыносимо тяжело и хочется все это прекратить, но если с этим жить и жить, первое время просыпаться и заставлять себя жить, суметь выжить в первые дни, недели, месяцы, то дальше становится чуть-чуть легче. Дальше, полностью погрузившись в горе потери, надо пытаться просто удержаться на земле, за что-то уцепиться и самому выжить. А когда человек чуть-чуть вынырнет из этого и оглядится, и увидит, что мир существует, дальше задача – научиться в этом мире жить уже без близкого человека.

Горе – это, наверное, та цена, которую мы платим за любовь. Вот если бы мы никого не любили, мы бы и не горевали, потеряв. Поэтому мы и люди, что мы можем и любить, и горевать. И по-другому жизнь не прожить. И когда понимаешь, что горе – просто часть жизни, становится легче.

 

Разрушительное чувство вины

Еще в ЧС всегда сталкиваешься с огромным чувством вины, которое накрывает человека полностью. Причем чувство вины абсолютно иррациональное, оно не связано с реальной виной никак. Одна женщина винила себя за то, что не удержала мужа: «Я же чувствовала, что не надо лететь, если бы я его попросила остаться, он бы не полетел, я виновата».

В этой же катастрофе была вторая женщина, у которой тоже погиб муж. Тоже так получилось, что я с ней работала, и у нее было чувство вины совершенно противоположное. Она говорила: «Как я могла сидеть в парикмахерской в тот момент, когда он погибал, болтать с подружкой, я ничего не почувствовала, а я же его так люблю».

Опять же горе – одно, с чем мы работаем, а чувство вины, как его составная часть, – это второе, на что мы обращаем очень большое внимание, с ним надо работать сразу. Именно в первый момент, в первые часы, в первые дни, когда произошла трагедия, потому что тогда это чувство легче всего купировать, остановить.

Чувство вины – это самое разрушительное, самое деструктивное чувство, которое в данной ситуации есть. Потому что объективно человек ни в чем не виновен, он никак не мог остановить трагедию, повлиять на нее. Очень важно понимать, что есть то, что твоему контролю не подвластно, это надо просто принять. Иначе чувство вины очень часто приводит к тому, что человек так и не научается жить дальше нормально, просто не справляется с горем. Это может быть суицид, это может быть какое-то разрушительное, деструктивное поведение, когда люди спиваются, начинают употреблять наркотики, чтобы заглушить в себе это невыносимое переживание, что «я виноват, я мог сделать, а не сделал, я мог спасти и не спас».

И важно перевести чувство вины в чувство сожаления. Чувство вины возникает, потому что человек пытается вернуть контроль над этим миром и происходящими событиями. Нам кажется, что мы могли что-то сделать, чтобы не допустить такой ужасной трагедии. А на самом деле это не так. Есть моменты, над которыми мы не властны.

Поэтому важно донести до человека, что есть моменты, когда от нас ничего не зависит, – это рождение и смерть. Есть то, что выше нас, то, что, в общем-то, нашему контролю действительно не подвластно, и надо понимать границы своей ответственности, где ты можешь действительно подстраховать и помочь, а где нет.

Чувство вины разрушает человека и лишает возможности жить дальше. Научиться жить без любимого человека – это сложная задача. Но, решая ее, мы не забываем любимых погибших людей, мы сохраняем в себе память о них, и они дают нам силы жить дальше, смотреть вперед. Люди живы, пока мы о них помним.

Мое самое глубокое убеждение, подкрепленное моей же практикой и практикой коллег: мы справимся со всем, чем угодно, у нас есть силы на все. Понять, насколько мы сильные, можно только тогда, когда попадаем в какую-то тяжелейшую ситуацию.

Другое дело, что, когда ты в этой ситуации, в какой-то момент может показаться, что все, я ничего не могу. На самом деле, могу! Очень важно, чтобы тебе кто-то сказал, что ты с этим справишься и что ты это можешь, потому что это так и есть.

 

Не важно, в каком возрасте человек теряет родителей

В Крымске, во время наводнения, были очень тяжелые ситуации с людьми. Было несколько мужчин, у которых погибли пожилые родители. Это произошло ночью, в темноте.

У одного мужчины отец был парализованный, он лежал в маленьком домике, отдельно. И тот мужчина говорит: «Я когда проснулся от шума воды, то пытался выскочить, а водой прижало дверь. Я физически не мог эту дверь открыть. Пока выбивал окно и пока выскочил во двор, вода мгновенно прибыла, и гостевой домик был уже под водой почти под крышу. Я ныряю раз, ныряю два и не могу там дверь открыть. Когда я уже поднырнул, отец уже все, захлебнулся».

У второго мужчины точно так же мать погибла, очень пожилая женщина 90 лет. Они в соседних домах жили. «Я бросился сразу бежать, а вода все выше и выше. Я подплываю, а уже поздно…» И эти мужчины плакали как дети.

Не важно, в каком возрасте человек теряет родителей – пять ему лет или пятьдесят, реакция почти идентичная. В самом деле, пока живы родители, мы остаемся детьми. В этот момент включается маленький человек и горюет как осиротевший ребенок. И поддержка нужна и пятилетнему, и пятидесятилетнему: «Мама и папа тебя любили и любят. Это то, что тебя будет поддерживать всю жизнь». Конечно, с взрослым человеком проще, с ним можно говорить и вспоминать.

Помощь детям – это отдельная работа в чрезвычайных ситуациях. У нас в центре нет специальных детских психологов, наши специалисты могут работать абсолютно со всеми. И в чрезвычайной ситуации, конечно, реакция детей отличается от реакции взрослых. Чем меньше ребенок, тем больше отличие, совсем маленькие дети – дошкольники, младшие школьники – очень ориентированы на взрослых, особенно на родителей, если они рядом. Как ведет себя родитель, собственно, так и будет вести себя ребенок.

Если родитель сохраняет спокойствие, уверенность и передает это ребенку, и говорит, что «я рядом с тобой, я здесь, мы вместе, я тебе помогу», то ребенок не будет ни плакать, ни пугаться, ни паниковать. А если папа или мама теряет над собой контроль, то мгновенно в это эмоционально подключается и ребенок. Если страшно маме и папе, то ребенку страшнее в десять раз, потому что мама и папа его опора, незыблемый мир. И мы всегда говорим родителям: «Будьте рядом и демонстрируйте уверенность, и с ребенком будет все в порядке». Другое дело, когда ребенок потерял родителей, это уже работа, требующая индивидуального, ювелирного подхода.

 

Ребенок-заместитель

Ни в коем случае мы никогда не говорим родителям погибшего ребенка, что «у вас еще будут дети». Это равносильно предательству этого погибшего ребенка. А во вторых, мы не знаем, будут или не будут эти дети, не знаем, захотят ли они иметь детей. Мы говорим часто противоположное: «В этот год-полтора своего горя не принимайте для себя никаких жизненно важных решений, не вносите в свою жизнь никаких важных изменений, не переезжайте, не увольняйтесь с работы, не меняйте свою жизнь, потому что она и так у вас изменилась. Вам будет еще трудней, ведь от себя все равно не убежишь».

Бывает, что муж говорит: «Я так боюсь, что жена может сойти с ума. Может, нам еще одного ребенка родить?» Я понимаю, что все из лучших побуждений, но мы говорим: «Подумайте, это и для вас и для жены – тяжелейший стресс. Переживите этот период, и тогда вы решите, будут у вас еще дети или нет».

Но на самом деле, если сказать честно, правда здесь немножко в другом: когда родители рожают ребенка вслед за тем, которого они потеряли, то высок риск, что они рожают ребенка-заместителя. А чем опасна эта ситуация? Тем, что второму ребенку родители могут не позволить прожить свою жизнь. Они могут возложить на него ответственность проживать жизнь умершего ребенка: будут сравнивать их вслух или мысленно, корректировать, при этом не желая ничего плохого, ничего дурного.

Надо сначала пережить свое горе, а потом думать, как строить свою жизнь. Это очень важно донести до людей. Потому что в состоянии острого горя люди очень часто принимают какие-то решения, которые в обычном состоянии никогда не приняли бы. Надо понимать, что горе затрагивает не только эмоциональную область, но все другие сферы нашей жизни. И часть нашей работы, помимо работы с чувствами, эмоциями, с чувством вины, – постройка перспективы на будущее, поиск ресурса, за что зацепиться, зачем жить дальше.

 

Страдаешь не только ты

То, что для нас является очевидным, для людей, которые переживают горе, может казаться чем-то не нормальным. Например, с ребенком: «Так хорошо учился, отличник, умница и вдруг стал плохо учиться и все плохо. У меня и так горе – муж погиб, а тут еще и ребенок двоечником стал, маме и так плохо, он меня совсем добить хочет». А у ребенка свое горе, он вот так его переживает. «Не только у вас горе, но и у ваших близких» — это то, о чем надо говорить.

Вы знаете, если зациклиться на себя, то можно, вынырнув из горя, понять, что ты остался один. Кажется, что когда человек переживает горе, его надо обнять, утешить и все будет хорошо. Человек, переживающий горе, может быть очень агрессивным, он может отталкивать вас и говорить: «Не нужна мне ваша помощь, ничем вы мне не поможете, уйдите отсюда, не мешайте». Это тоже нормальная реакция. Это не значит, что нужно уйти, это значит, что ему нужно помочь по-другому.

Была ситуация, когда я поняла, насколько важно, работая с человеком, понять, кто еще страдает от этой же потери. Особенно если есть дети, надо переключить внимание на них. Была ситуация, когда у женщины погиб муж, долго не могли его найти среди погибших. Один раз посмотрели – не он, еще раз – не он, и она уже думала, может, он в больнице, может, все-таки выжил, где-то здесь, но мы его не можем найти. И она была в ужасном состоянии – то кричит, то плачет, то начинает злиться, и при этом ей кто-то звонит и она резко, коротко, со злостью отвечает. Я в конце концов понимаю, что надо узнать, кто же это звонит? Я говорю: «С кем вы разговариваете?» И она с такой агрессией: «Да ребенок это, достал меня». Я говорю: «Это ваш ребенок?» – «Да». – «Сколько ему лет?» – «Шесть». – «А где он сейчас?» – «Дома, звонит и звонит, я ему сказала, где я». То есть понятно, что это ее горе говорит, а не она.

Но дальше она сказала еще более серьезную вещь, которую, конечно, нельзя было оставить без внимания: «Сейчас я приеду и скажу ему: что, хотел, чтоб папка умер, вот он и умер». – «А почему вы считаете так, что он этого хотел?» – «У нас отец был строгий, как раз накануне он поругал сына, он приходит и говорит: папка злой такой, ругал меня, нам бы лучше было, если бы его с нами вообще не было. Вот я ему сейчас и скажу: хотел, вот он и умер».

Конечно, первая эмоциональная реакция – встряхнуть и сказать: «Что же ты, женщина, делаешь? И как дальше твоему ребенку будет жить после этого?» Но я понимаю, что она не осознает этого, она сейчас в своем горе, у нее погиб муж и она не может его найти среди погибших. Я говорю: «Скажите, пожалуйста, вы действительно считаете, что ваш муж погиб, потому что так сказал ваш сын?» Она говорит: «Нет, конечно». – «А зачем вы хотите ему об этом сказать?»

И тут включается разум, женщина немножко отступает и говорит: «А что, не надо?» Я говорю: «Нет. Вы просто скажите: у вас какая-то цель? Вот вы хотите это сказать сыну, зачем?» Она: «Ну, я не знаю, он же вот так говорил». – «Вы же понимаете, почему он так говорил?» – «Ну да, он любил его, ну да, обиделся». Я говорю: «А как вы думаете, почему он так часто звонит? Он же сейчас там один и ему очень страшно, он не знает, что происходит, он не понимает, что с вами, вы же для него главная опора, и вдруг ее рядом нет, а он хочет узнать, что она еще есть, он за вас цепляется эмоционально: «Мама, скажи, что ты есть, что ты меня любишь!» А если он услышит, что он виноват в смерти отца, он же поверит вам на слово! Дети в этом возрасте верят родителям абсолютно. Он это примет как факт. Дальше пойдет по жизни с тем, что отец умер потому, что он так захотел». Она заплакала.

 

Зачем жить дальше?

Очень важно слушать людей и понять, в чем именно может быть их ресурс на будущее, мы же не можем свой ресурс придумать, и сказать: «Вот ты будешь жить, потому что у тебя есть дети». Может, это никакой не ресурс, дети, а, наоборот, еще та тяжесть, про которую он скажет: «Я не потяну. Вот я не потяну ответственность еще за кого-то, не могу. У детей есть дедушки и бабушки или тети, а я не могу». И поэтому про свой ресурс человек может сказать только сам. А сам он скажет, когда мы будем его расспрашивать и внимательно слушать, о его же жизни с ним говорить.

Мы говорим с человеком о нем самом, о его жизни, о любви, о чувствах, о близких. В этот момент пытаешься выловить ресурс и построить человеку ближайшую перспективу, хотя бы на какое-то короткое время. Как он будет жить, и что он будет делать.

С пятнадцатилетней девочкой мы два часа ходили вокруг морга, пока папа проходил процедуру опознания – погибла мама. Мы с ней гуляли и разговаривали о ее жизни, о ней самой и в это время простраивали перспективу – что же ей делать? Потому что она жила с мамой, с отцом мама была в разводе. И у девочки сейчас выбор: либо переезжать в новую семью отца, либо жить с бабушкой и дедушкой.

С одной стороны, это выглядело, как будто я пытаюсь ее отвлечь, а на самом деле мы в этот момент выстраивали с ней ее будущее. Жить с бабушкой и дедушкой, но в деревне, маленькая школа, а класс выпускной. Либо переезжать в большой город к отцу, где хорошая школа и все прекрасно, но жить с мачехой. Это только ее выбор, потому что ее отец готов, она с отцом хорошие отношения сохранила, и дедушка с бабушкой, безусловно, готовы. Ей надо было понять, что же ей сейчас предпочесть. И вот, говоря о том, как они жили с мамой, какие отношения с папой, с его женой, девочка постепенно, в ходе собственных рассуждений, приходит к выводу, где и как она будет жить и что она будет делать.

Она сказала: «Я люблю бабушку и дедушку, мне с ними хорошо, но я понимаю, что мне надо поступать в вуз и надо жить с отцом». И дальше начинается разговор про то, что «с папой вы вдвоем вместе, он тоже потерял маму, не важно, что они жили раздельно, но коль ты появилась, то они любили друг друга. Говорят, что бывших жен не бывает, раз он любит тебя, значит, он к маме не мог быть равнодушным.

Ты молодец, что сохранила отношения, вы оба молодцы, и теперь вы друг для друга опора и поддержка. Конечно, и ему тяжело, и тебе тяжело. И когда вы будете жить вместе, очень важно чтобы вы действительно поддерживали друг друга и не усложняли и без того сложную жизнь. Это все временно, а временно можно перенести все что угодно. С любой мачехой, с любым отношением, не обязательно проявлять внешнюю любовь, достаточно быть просто корректными». И это не навязываешь, это само в разговоре выстраивается, человек сам об этом говорит.

Труднее всего, конечно, помочь найти смысл, зачем жить дальше, пожилым родителям, потерявшим взрослых детей. Им понятно, что родить больше они не смогут и какой смысл доживать эту жизнь? А ты не доживаешь, а проживаешь, потому что близкий человек прожил свою жизнь, он решил свои задачи и ушел, а ты еще их не решил, поэтому ты должен прожить свою жизнь достойно. Достойно памяти близкого человека, помня о нем.

Ресурсом для пожилых людей может быть, например, следующее: «А что хотели ваш сын или ваша дочь, что они хотели и что они не успели, о чем мечтали, а можете вы это сделать вместо них в память о них?» Это может быть все что угодно: организовать фонд помощи детям, или опекать кого-то, или поехать в Париж, который хотела увидеть дочь и так и не смогла. «Поезжайте, посмотрите Париж глазами дочери, где бы она хотела походить», и это становится сильным ресурсом.

Но надо очень внимательно слушать, быть с человеком в контакте. С одной стороны, ты должен держать границу, чтобы слышать человека и не сливаться с ним в горе, а с другой стороны, если ты от него дистанцируешься, ты ему будешь бесполезен. Потому что люди в горе очень чуткие, если ты с ним сидишь рядом как холодный профессионал, тебе никто не откроется. С тобой будут в зависимости от собственных реакций более-менее вежливыми или не вежливыми, по-разному. Но человек не откроется, а значит, ты не сможешь ему помочь никак. Это опять же профессионализм, это то, что бывает сложно добровольцам, волонтерам. Почему сложно близким людям? Потому что они включаются эмоционально, они в этом поле вместе горюют, а тут надо немного отойти и посмотреть со стороны.

В какой-то момент очень жалеешь, что не знаешь дальнейшую судьбу человека. Потому что с людьми эмоционально сплетаешься, и хочется, чтоб у них все было хорошо. Хочется увидеть, что да, сумел, преодолел и живет. А почему мы не встречаемся, и спасатели тоже не встречаются с пострадавшими? Потому что мы были с ними в самый тяжелый период их жизни. И не то чтобы они не хотели об этом вспоминать, все равно они думают и помнят всегда. Но, когда они видят нас, для них это словно вброс назад, в тот кошмар, который был. И это очень травматично. И мы не берем ни их адресов, ни телефонов.

Записала Тамара Амелина

 

Фредерика де Грааф

 

Как помочь человеку на пороге смерти?

 

– Вспомните, пожалуйста, первые столкновения со смертью.

– Мне было одиннадцать лет, когда умерла моя тетка, разбившись на мотоцикле. Это было такое первое в жизни осознанное понимание, что вот был человек, а теперь его нет: смерть – есть, смерть – это часть жизни.

На похороны нас с сестрой не взяли. До сих пор помню, как это обидно, – быть исключенными из того, что происходит в семье.

Я всегда считала, что хорошо, если дети могут присутствовать на похоронах, если сами выражают такое желание, потому что они одно целое с семьей.

Второй раз я столкнулась со смертью, когда уже была студенткой в Голландии, в университете в Гронингене. Наступили летние каникулы, и мы с подругой говорили, что встретимся осенью во время нового учебного года. До сих пор помню это наше расставание на улице. А через три недели пришло сообщение, что она умерла в Италии от острого лейкоза.

Это было для меня большим шоком. Подругу я знала хорошо, а с родителями не была знакома. Я решила позвонить им и навестить, так как им, наверное, было очень тяжело. Долго не решалась позвонить в дверь: не знала, что сказать и как быть. Все равно позвонила. Тогда боль мамы подруги стала важнее, чем моя неуверенность относительно того, что сказать и что делать. Вообще, по-моему, помогает поставить на первое место того, кто страдает. Он – в центре, а о себе в этот момент думать не стоит.

Родители подруги очень обрадовались, что пришел человек, который ее знал, показывали ее комнату, рассказывали о ней… Я тогда поняла, как это важно – не обходить тех, кто переживает горе. Мне часто говорят родственники, которые потеряли близкого человека: «Увидят знакомые на улице – и тут же они переходят на другую сторону».

Переходят, я думаю, потому, что боятся, чувствуют себя неловко и не знают, о чем говорить. Но важнее всего просто быть рядом, по-человечески пожать руку, обнять, предложить выпить чашку кофе, чаю, помогать чем-то практическим. Все это для того, чтобы люди почувствовали – они не изгнанники в мире.

 

Больше, чем дать таблетки

– Почему вы решили работать с людьми, которых нельзя вылечить?

– Я стала работать с теми людьми, которые стоят перед смертью, когда увидела, что в крупных больницах Англии врачи боятся тех, для кого уже ничего нельзя сделать. Эти больные часто получали мало внимания, мало душевного тепла. Я подумала, что можно намного больше делать для людей, чем просто давать им таблетки. Это был первый толчок, чтобы обдумать вопрос: что еще можно делать и вообще – можно ли что-то делать? Тогда много лет я работала в очень разных хосписах в Англии. Уж потом решила учиться на рефлексотерапевта. После четырехлетней учебы стала сама преподавать и у меня была своя клиника.

Так через много лет я стала рефлексотерапевтом и могла нетрадиционным методом облегчать страдания больным.

– Как вы оказались в Первом московском хосписе?

– Когда я переехала в Россию, владыка Антоний Сурожский благословил меня работать именно здесь, в Первом московском хосписе. Причем он редко вот так благословлял, он любил, чтобы человек самостоятельно принимал решение. Но тогда он несколько раз спросил: «Будешь там работать?»

И вот через Веру Васильевну Миллионщикову, основательницу Первого московского хосписа, которая услышала мое выступление на конференции и заинтересовалась, я попала в этот хоспис и начала работать волонтером как рефлексотерапевт и психолог.

– Насколько с тех пор изменилось ваше восприятие смерти?

– Конечно, с опытом многое в восприятии меняется. Часто становится ясно, что больному осталось мало жить. И тогда ты можешь говорить об этом родственникам, что хорошо бы остаться, если они хотят быть с любимым человеком в момент его смерти.

Исходя из моего опыта могу сказать, что это очень важно, чтобы человек не умер один, особенно без своих близких, родных.

Или когда пациент, уставший от болезни, спрашивает: «Я больше не могу, хочу покончить с собой, долго еще это будет длиться?» Иногда по симптомам можно увидеть, что ему остается жить еще недолго. И тогда можно сказать: «Осталось мало времени, потерпите еще чуть-чуть». Часто это помогает человеку, потому что неопределенность срока очень трудно переносить.

Привыкнуть к тому, что люди умирают, – нельзя. Очень важно научиться внутренне быть спокойным, мирным около умирающего. Если человек суетится, тогда это прямо передается человеку, который уходит.

А важно уметь пребывать с ним в полном покое, в тишине. В той тишине, о которой говорил владыка Антоний: «Люди так нуждаются в тишине. Больше всего – в тишине и спокойствии». Если человек сам боится и не принимает факт смерти как часть жизни, тогда он не может просто пребывать с умирающим.

Можно просто посидеть, побыть с умирающим. Если рядом с умирающим – человек верующий, он может внутренне молиться, попросить Христа, чтобы Он был здесь, рядом.

Когда есть суета – это влияет на больного отрицательно. Часто суетятся жены около уходящих мужей. Это тревожит, пациенту становится хуже, у него порой даже физические симптомы ухудшаются.

Так что важно уделять время и внимание родственникам именно потому, что им часто тяжелее, чем больному. Ведь им тоже трудно. Во-первых, они вдруг, может быть, в первый раз осознают, что тоже умрут. И здесь не только боль разлуки с любимым человеком, а еще и сознание: «А я-то тоже умру».

Кроме их разных страхов часто ярко выражено ощущение беспомощности. Они не знают, что делать для человека, не знают, чего ожидать.

 

Про доверие

– Бывает, что вы внутренне привязываетесь к пациенту, и потому переживать его уход тяжелее?

– Думаю, что до какой-то степени внутренне привязываешься ко всем пациентам, с которыми работаешь. Потому что если пациент для тебя – просто еще один человек, который умирает, тогда забудь про работу, ты все равно не сможешь быть хорошим специалистом. Если нет доверия со стороны пациента, он никогда не раскроется.

Много лет назад у нас лежала молодая женщина, и ее слова мне до сих пор вспоминаются с болью. Она мне говорила: «Да, здесь хорошо. Но иногда мне кажется: все делается механически». Если механически, тогда человек просто невидим. И его состояние не доходит до сердец тех, кто заботится о нем.

Если ты привязываешься к человеку, когда он уходит, тебе не может быть не больно. Мне много помогает молитва. Помню, однажды я спросила владыку Антония: «Как ты можешь ежедневно по пятнадцать часов в сутки встречать людей, приносящих свое горе? Как ты переносишь все это?» Он ответил: «Может быть, тебе кажется, что это просто “дешевка”, но большую часть ноши я передаю Христу».

Тогда мне это было не очень понятно. А сейчас я опытно узнала, как через молитву, особенно в храме на литургии, когда молишься за каждого – умирающего, больного, ушедшего, я могу всех в большей степени передать Христу. И это большая помощь. Потому что душа болит – это неизбежно.

 

Смерть в Англии и Голландии

– Отличается отношение к смерти в странах Европы и в России?

– Моя сестра, врач-психиатр, умирала от рака в Голландии. Насчет ее диагноза и прогноза мы ничего не скрывали, все было открыто, никакой фальши не стояло ни между нами, ни между ее друзьями, между нашей семьей. Все знали, что ей дано жить всего три месяца.

Сестра боролась, очень мужественно смотрела на все, что происходит, включая и то, что происходит в ее душе. Она поняла, что душа и тело – одно целое, поэтому каждый день решила уходить в свою комнату и несколько часов молиться или заниматься медитацией, не знаю, как это назвать. Она работала над своей душой. То, о чем Владыка говорил: «Что происходит в нашей душе, работа над собой – это в наших руках, наша ответственность. А тело наше можно передать в руки врачей».

Голландцы, мне кажется, – люди очень трезвые. Они мужественны и не прячутся, чтобы не видеть боли. В Англии немного по-другому, люди больше боятся чувств, реальности.

Меня радует тот факт, что и в Австрии, и в Греции, и в Англии, и здесь, в России, большой интерес к теме смерти. Люди хотят обсуждать, что делать, как готовиться, чего ожидать? Значит, люди стали задумываться, что жизнь – не только про материю, что жизнь может стать намного глубже и радостнее, если дать в ней место смерти.

Только если мы даем смерти место в нашей личной жизни, мы можем жить безбоязненно, не бояться риска. Многие психологи, философы считают, что страх смерти стоит за очень многими неврозами. Этот страх просто переносится на что-то другое. И это так видно в работе с умирающими и их родственниками.

Думаю, что если сейчас разные группы в обществах разных стран будут обращаться к этой теме лицом к лицу, тогда многое может измениться в людях.

Страх смерти особенно силен в России, и я думаю из-за этого нередко большая жестокость к тем, кто стоит на пороге смерти. К нам попадают дети, которых выписали из больницы со словами: «Вы все равно скоро умрете, мы вас выписываем, а куда – это не наше дело».

Я не могу представить себе, чтобы это происходило на Западе. Если ты не можешь даже по отношению к умирающим детям быть милосердным, – это, по-моему, конец всего. Страх закрывает все. Человек замыкается и готов оправдать собственную грубость или жестокость, и так далее.

Поэтому важно, чтобы мы обращались к теме смерти, рассматривая ее как часть жизни. Но владыка Антоний говорил: «Не надо готовить к смерти, необходимо готовить к Жизни». Готовить к смерти мы не можем, потому что мы не знаем, что такое умереть: мы еще живы.

– А как это – готовить и готовиться?

– Нужно принимать факт своей собственной смерти, а во-вторых, важно, чтобы человек опытно узнал, что есть Вечная Жизнь, то есть Христос, Он-то воскрес, и мы с Ним. Но я смотрю на наших больных здесь, в хосписе, и, по-моему, девяносто пять процентов людей не думают о том, что они идут на встречу с Христом, со Спасителем, Который нас любит.

Они иногда верят, что наверняка встретят своих близких, которые уже там. Но что жизнь продолжается, что смерть – лишь врата Вечной Жизни, почти никто не верит по-настоящему. Все это очень печально, зачем тогда на Пасху мы провозглашаем: «Христос воскрес! Воистину воскрес»? Какое влияние это имеет на нашу повседневную жизнь?

Люди задают вопросы: «Почему мы болеем?»; «Я был всегда хорошим человеком, почему со мной это происходит?» Это говорит о том, что спрашивающий подобное, во-первых, не думал о том, что мы все умрем. А во-вторых, еще опытом не знает о Вечной Жизни во Христе. Это печально. И конечно, когда нет веры в Вечную Жизнь, тогда бывает страшно умереть. Только, по словам владыки Антония, если есть вера в Вечную Жизнь, тогда страхи могут уменьшаться.

 

Трудно сказать «боюсь»

– Как разговаривать о смерти с умирающими?

– Разговаривая с человеком, который находится на пороге смерти, мы можем только делиться тем, что сами знаем. Но нужно постараться понять, какие страхи есть у человека; прежде всего, конечно, надо облегчить физические симптомы.

Если человеку трудно признать, что ему страшно, и он поэтому замыкается, можно говорить в третьем лице: «У меня был такой опыт, давно. Умирал один человек…» И тогда он может смотреть со стороны как в зеркало. Может быть, потом он скажет: «А я тоже боюсь». Очень часто, особенно мужчине, трудно произнести: «Я боюсь».

Вот почему важно быть для больного неравнодушным человеком, не просто врачом, медсестрой, священником, который официально приходит к умирающему. Важно познакомиться, узнать, что человек любит, кем он работал, какая обстановка дома, и так далее. Потом уже можно уловить, что что-то не так, по выражению глаз или по нервному движению рук, или по осанке, или по тону голоса. И стараться, чтобы он сам мог заговорить об этом. Но это возможно, только когда есть доверие.

И так становится страшно, когда видишь в обычных больницах: человек – это не человек, это просто кусок мяса или номер. Очень важно признать в нем личность и относиться к нему именно с трепетом и уважением, так как он лучше понимает, чем я: он уже стоит на грани смерти. И мы можем научиться чему-то именно от него.

Можно, например, спросить: «Вы знаете, я ничего не понимаю. Если хотите, поделитесь со мной, что это значит – стоять перед болью, перед страданием. Вы так мужественно все переживаете, если хотите, поделитесь со мной, для того чтобы я глубже вас понимала. И ваш опыт, может быть, другим будет в помощь».

Тогда у больного появляется возможность самому отдавать что-то. Это очень важно, у него появляется задача, какой-то смысл, а значит, он уже не бессмысленно страдает.

Когда у человека есть смысл, он все переносит гораздо легче. Я вижу тех мам, которые иногда несколько лет пребывают с детьми в обычных больницах, и когда детей переводят к нам в хоспис, уставшие мамы не отходят от них. Они день и ночь в течение многих месяцев постоянно с ними рядом, почти не спят, мало едят, на улицу не выходят. Главное – чтобы хоть на чуть-чуть легче стало ребенку. И это жертвенная любовь, которая сегодня так редко встречается.

Если человек может сам найти смысл в своем страдании, тогда он способен выдержать до конца. У нас лежал мужчина сорока лет – рак позвоночника, отнялись ноги. Его жена после работы приезжала и ночевала в хосписе.

Однажды он мне говорит: «Фредерика, я хочу покончить с собой». Я отвечаю: «Это не решение проблемы». Больше не сказала ничего, просто ушла. А через несколько дней он мне сказал: «Фредерика, я больше не хочу покончить с собой». Я спрашиваю: «Что случилось?» В ответ слышу: «Бог мне показал, что у меня есть задача: я буду путеводителем для всех тех, кто после меня придет в Вечность». Этого было достаточно, чтобы выдержать все и умереть своей смертью.

 

«Мама, я видел святого Данилу»

– Нужно ли с умирающими детьми говорить о смерти?

– Я думаю, что дети обычно знают, что умирают. Если попросят, тогда об этом с ними нужно говорить открыто. У нас был пятилетний мальчик, который сказал: «Я не боюсь смерти. Я видел Данилу Московского. Он был такой красивый, молодой и сказал, чтобы я не боялся, он ждет меня!»

Такое с детьми происходит часто, они говорят, что не боятся, потому что им явился кто-то.

Например, у нас лежал шестилетний мальчик с опухолью мозга, который находился в коме. Мы с его мамой сидели рядом с ним. И вдруг он открывает свои глаза, уже не коматозные, и явно смотрит наверх. И, очевидно, общается с кем-то: шевелятся губы. Долго, где-то полчаса он с кем-то общался. Я потом вышла, чтобы дать возможность маме быть с ним наедине. Через час его не стало.

Его мама, невоцерковленный человек, знала Бога по-своему. Она мне потом рассказала: «Когда вы ушли, я ему сказала: “Если ты сейчас у Боженьки, возьми Его за руку, и я тебя отпускаю”». Какая вера и сила любви была у мамы, что она могла это искренне сказать!

Мы были вместе, когда мальчик испустил последний вздох. И мама еле слышно сказала: «Спасибо Тебе, Господи!»

 

Верю в помощь

– Вы сами боитесь смерти?

– Боюсь ли я смерти? Трудно сказать. Но я думаю, что смерть имеет место в моей жизни. У меня много людей близких уже умерли. Они живы для меня, и не потому, что я мистик. Я не мистик. Просто ощущаю, что они рядом: нет зияющей пустоты. С годами ты понимаешь, что жизнь после смерти есть, и любовь ко Христу углубляется. Поэтому туда, к Нему, в каком-то смысле даже хочется. Точнее именно не туда, но к Нему. Это то, что я могу сейчас сказать. Не знаю, что будет, когда я буду стоять перед смертью. Трудно, потому что будут боли, может быть, будет нападение темных сил. Но я верю, что помощь всегда есть. По крайней мере, здесь, в жизни, я ощущаю очень большую помощь от святых, от Божией Матери.

– Бывает достойный уход из жизни и недостойный?

– Недостойный и достойный – в этом слышится какое-то осуждение. Можно сказать: с болью, с трудом человек окончательно уходил. И может быть, света было мало, когда он умер. Это бывает, но редко.

Часто я вижу, что сначала есть борьба тела и души, и потом нередко наступает какая-то нездешняя тишина: явно борьба прошла.

А бывает человек настолько вырастает! У нас лежала женщина-педиатр. Она мне говорит: «Я хочу умереть». Но по диагностике, по пульсу я вижу, что впереди у нее еще довольно много времени впереди. Об этом я ей сказала, и это ей совсем не понравилось. Она была типичным примером, как я называю, жертвы: жалость к себе переливала на своих родственников, манипулировала ими – это не люблю, это не так…

У нас с ней были хорошие отношения, доверие. И я ей говорю: «У вас есть выбор. Вы можете, как лебедь взлететь или – сложить свои крылья». Она поняла, о чем идет речь, и впервые улыбнулась. Перестала считать дни и манипулировать своими близкими.

Через какое-то время она переехала домой, а через два месяца окончательно перевелась к нам. Тогда она стояла близко к смерти, и я ей говорю: «Помните, о чем мы говорили при нашей первой встрече?» Отвечает: «Да». «Ну, – говорю ей, – это сейчас близко».

Она так блаженно улыбнулась, закрыла глаза, сложила руки и ждала своей смерти. И умерла, находясь уже на такой внутренней высоте! Хотя были боли, физически ей было тяжело.

Это пример, как она перешла от состояния жертвы в состояние личного роста. Она чему-то научилась, потому что не просто так нам даны болезнь или умирание. Отец Иоанн (Крестьянкин) говорил: «Это последний экзамен».

Самое важное, чему можно научиться, думая о нашей личной смерти, – это найти свое отношение к тому, что происходит. Если человек на пороге смерти, у него есть выбор: не быть жертвой, а подумать: «Что я могу еще дать людям сейчас? Что я, умирающий, еще могу дать жизни?» Вместо раздумий: «Что еще я могу взять у жизни?»

Например, научиться быть благодарным. Человеку, привыкшему к деланию, трудно научиться «быть» и не делать, часто поэтому он чувствует себя обузой. А это состояние отчаяния, что недопустимо. Можно и нужно с ним говорить об этом. И по словам владыки Антония, именно своей беспомощностью он дает своим близким, ухаживающим за ним, редкую возможность научиться жертвенной любви.

Человек, который считает себя «обузой», может научиться стать тишиной, очагом радости, благодарности. Показывать людям, что он научился быть и не делать. Но это так трудно дается!

У нас лежит молодой мужчина, двадцати девяти лет. Он только что, по-моему, опытом узнал немного про Бога. Я его спросила: «Ты боишься смерти?» Он ответил: «Нет». Тогда я спросила еще: «А знаешь ли ты опытом о Вечной Жизни?» Он ответил: «Нет. Но мне достаточно слов Евангелия, когда Господь говорит: “Я Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова. Бог не есть Бог мертвых, но живых”» (Мф. 22, 32).

То есть одной фразы для этого человека достаточно, чтобы не бояться, ждать своей смерти. Он не хочет умереть, у него есть жена, и они хотят жить. Но он не ропщет, он лежит как блаженный. Это большой урок для всех. Даже неверующие люди тянутся к нему, хотят быть рядом. Это высокий пример.

Беседовала Оксана Головко

 

Архимандрит Савва (Мажуко)

 

Молчание Лазаря

Не удивляйтесь, но есть еще изъяны в нашем богословии и недоработки. Это естественно, и не нужно так волноваться. Правда, один пункт смущает больше всех и тревожит, потому что задевает лично, цепляет за живое.

Нигде у святых отцов вы не найдете обещания или хотя бы намеков, что в Царстве Небесном можно будет выспаться. Судя по всему, это будет время и место вечного бдения. Много света и веселья!

Ликование и благодарение – это хорошо и утешительно, но как же насчет поспать? – Молчание. Временами грозный пронзительный взгляд и, глядя в лицо, с вызовом и подозрением:

– Вы на что намекаете, на какую ересь хотите натолкнуть?

– Нет, что вы, какая ересь? Мне бы поспать.

Замечательный писатель Короленко. Владимир Галактионович. У него рассказ – «Сон Макара». Трогает до глубины души не столько даже загробными приключениями, сколько реакцией героя на смерть.

Макар умер. Помер. Преставился. Умер и умер, дальше что? Вот тут интересно. Вместо того чтобы воспарить, удивиться, возликовать, взмолиться в восторге, ужаснуться в трепете, душа героя – затаилась.

Необычно. Но почему-то трогает и вызывает сочувствие. Кажется, со мной было бы так же. Что-то родное и близкое в этом человеке отозвалось. Видите ли, он всю жизнь, с самого детства крепко и тяжко трудился, жил в нищете и все работал и работал, а тут раз – и умер, и душа из тела совсем не хотела выходить, но не из вредности – просто он наслаждался тем, что можно, наконец, тихонечко полежать, – боялся спугнуть.

Я, конечно, совсем не труженик, но затаиться вот так в неприкосновенности и смирно полеживать – это очень привлекательно.

Только не дали полежать бедному Макару. На этом свете не дают спать дети, на том – Ангелы. Послан был Ангел в виде давно умершего доброго попа Ивана, а поскольку душа Макара предпочла отлеживаться, Ангелу пришлось толкать ее ногой да многократно и многообразно, пока она не соизволила, наконец, «отделиться» и идти, куда следует.

Почему сочувствуешь таким рассказам? Очень все по-семейному, по-человечески происходит между людьми и Ангелами. Не воздевая десниц, не опаляя глаголом, не прожигая огненным взором, подымает Ангел Макара. Просто толкнул ногой: вставай давай, нечего тут валяться.

Мы ведь не случайно называем Бога Отцом, а Христа Братом. И к Матери Божией у нас чувства сыновние и дочерние пробуждаются гораздо раньше, чем мы усвоим какие-нибудь догматические истины. Мы – семья, как бы это дерзновенно ни звучало, а потому и опыт умирания и смерти мы проходим как горе и радость, трагедию и праздник нашей семьи.

Меня всегда удивляло, почему о таком чрезвычайном чуде, как воскрешение Лазаря, упоминает лишь евангелист Иоанн? Теперь я, кажется, понял. Несмотря на всю значительность и известность, это был эпизод семейной истории.

Марфа, Мария, Лазарь – это были свои, и, похоже, этому семейному кругу если не по крови, то по духу принадлежал и святой Иоанн, любимый ученик Спасителя.

И этот ученик свидетельствует, что Христос тоже был своим в этой семье: «Любил Иисус Марфу и сестру ее и Лазаря» (Ин. 11, 5), и об этом знали все.

Вот Лазарь разболелся, и сестры посылают к Иисусу: «Господи! вот тот, кого Ты любишь, болен» (Ин. 11, 3). Христос любил Лазаря и, тем не менее, дал ему умереть, и мы знаем, что для Господа это тоже был подвиг: когда Он узнал о кончине своего друга, Он прослезился (см. Ин. 11, 35).

Плачущий Христос. Это очень дорогие слезы, потому что Бог оплакивает не Иерусалим, не гибнущий Израиль, не Самого Себя и Свое предстоящее страдание – Он плачет о каком-то Лазаре. Незначительный, ничем иным себя не проявивший человек, известный лишь тем, что дважды умер и дружил с Богом.

Один из несчетных миллиардов живших, живущих и намеревающихся жить, а потом и умереть – маленьких, безымянных, обычных людишек; не гениев, не императоров, не философов, а просто чьих-то братьев, сыновей, друзей. Страшную тайну открывает нам евангелист Иоанн о Христе: Он любит Своего друга, знает, что он умрет, позволяет ему умереть и оплакивает его смерть.

Мы привыкли повторять: Бог есть Любовь. Бог любит меня, и этих малышей, и старушек, и ужасного толстого тенора, что вечно не добирает. Любит. А знает эта Любовь, что я умру, именно я, Его любимый брат и сын и друг? Знает. И плачет. И страшится вместе со мной.

И позволяет мне пройти этим грустным «путем всей земли» (3 Цар. 2, 2), который прошел Сам, и знает, что это такое на Своем опыте. Почему же я должен умереть?

Почему это должно произойти именно со мной? Может ли кто-нибудь ответить на этот вопрос? Мудрые предпочитают молчание. Даже Лазарь молчит.

Вот острый и мучительный вопрос: почему молчит Лазарь? Почему все, кто умирал по-настоящему, хранят молчание, не пускаются в красочные описания мук или обителей утешения?

И Господь тоже не дает ответа. Он просто предлагает довериться Ему, пройти Его путем. И не только мою жизнь и мою смерть доверить Ему, но и жизни и смерти тех, кто мне дорог, и я знаю, что если кому и можно доверять, то это Он – Бог, Который может плакать. Он болеет и умирает с каждым, любя каждого сильнее всех остальных.

Лазарь не просто умер. Он начал разлагаться. Есть на свете процессы необратимые. В мертвое, распавшееся тело не может вернуться жизнь. Но жизнь вернулась, и тление обратилось вспять. Бог окликнул Своего друга по имени: «Лазаре, гряди вон!»

Как это, наверное, страшно и радостно – услышать Бога, зовущего тебя по имени. Мой Автор и Создатель, выдумавший меня, полюбивший меня, сочинивший мне имя, – кличет, зовет меня, и может ли кто-то не отозваться?

Как здорово однажды услышать свое имя из уст Бога! Не надо никаких иных средств, чтобы пробудить от самого смертельного сна, от могильной дремы – пусть Бог назовет тебя, потому что жить – это откликаться на голос Бога.

От этого голоса все становится на свои места, исчезает любой обман и морок. Голос Бога не спутаешь ни с чем. Как бедная Мария, заплаканная и одинокая, узнала Воскресшего Христа, только когда Он назвал ее по имени. Она-то думала: вот садовник ходит по этому грустному саду – нищий и бесприютный, как я, – он поймет меня, подскажет, где искать мертвого Бога.

– Мария!

«Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни! – что значит: Учитель!» (Ин. 20, 16).

Мы все слишком хорошо знаем, когда было воскрешение Лазаря, какое значение оно имеет в евангельской истории. Известно, что это «вызывающее» чудо окончательно укрепило решение иудеев предать Христа на смерть.

А еще это была маленькая репетиция восстания от смертельной дремы каждого из нас – Божьих детей, друзей и братьев. В детстве мама будила меня словами: «Вставай, соня, Царство Небесное проспишь». Это ее так бабушка научила.

И укладываясь спать, погружаясь в свой последний сон, я буду думать: не проспать бы Царства Небесного; разбуди меня, Господи, вовремя, растолкай как следует, не стесняйся. И однажды после долгого сна я услышу этот ни с чем не сравнимый голос:

– Савва, проснись!

– Просыпаюсь, Господи, и если ногой толкнешь, не обижусь.

– Аннушка, очнись!

– Проснись, Глебушка!

– Катя, вста-а-вай!

– Просыпайся, Сашенька!

– Петя! Воскресай!

– Подымайся, Оленька!

– Хватит спать, Васенька!

– Очнись, Темушка!

– Просыпайтесь, дети, вот – утро Нового Дня!

 

Эльвира Парравичини

 

Почему жизнь бывает такой короткой?

 

По материалам встречи в «Покровском центре» в ноябре 2013 года

Я тридцать лет работала в родильном зале, и всякий раз, входя туда, я обнаруживала, что жизнь – это обещание счастья.

Нам с вами, чтобы вызвать симпатию, нужно быть умными, начитанными, красивыми. Новый ребенок вызывает множество чувств одним только своим появлением на свет. Очевидно, что рождение ребенка – не просто какое-то биологическое событие, но начало большого обещания счастья.

Когда я начала учиться, мне очень хотелось применить свои врачебные знания, чтобы помочь этим родившимся детям выполнить это обещание. Иногда дети рождались больными, и тогда мне хотелось помочь им.

Начало работы с младенцами дало Эльвире еще одно наблюдение, трагическое: некоторые жизни будут очень короткими. Но доктор Парравичини хотела спасать жизни, а не облегчать уход из нее – поэтому ее специальностью стала не паллиативная медицина, а неонатология.

Как неонатолог, я часто встречаюсь для беседы с родителями, ожидающими ребенка и знающими, что ребенок родится с проблемами, и вместе мы разрабатываем план действий после родов. В ожидании этих не совсем здоровых детей мы проводим совещания с другими докторами, чтобы вместе выстроить план заботы об этой семье после родов.

Меня озаботило, что очень часто по итогам этих совещаний выносилась рекомендация матери прервать беременность. Но я – неонатолог, я спасаю жизни детям. Поэтому пока ребенок не родился, я всегда ищу план, чтобы помочь ему родиться. По этому я перестала посещать эти врачебные собрания и просто сконцентрировалась на своей работе – на заботе о детях.

 

Служить жизни, данной Другим

Однажды в коридоре больницы я встретила руководителя этой группы, и он спросил, почему я не хожу на такие интересные и важные собрания. В этом вопросе я услышала призыв на помощь со стороны кого-то, кто во мне нуждается, и сказала – да, эти родители и дети страдают, я приду обратно и буду страдать тоже. Мне не близко то, что там происходит, но, видимо, мне нужно быть рядом.

Как только я вернулась, на обсуждение были представлены два случая беременности, в результате которых должны были родиться дети с ограничивающими жизнь состояниями, было доподлинно известно, что жизнь этих детей будет очень короткая, и в обоих случаях матери отказывались прерывать беременность. Я сказала коллегам: «Не беспокойтесь. Пусть дети рождаются, я буду здесь, я помогу, я предоставлю им comfort care, помощь и заботу, направленную на поддержку пациента».

Я не имела ни малейшего представления о паллиативной медицине, просто понимала, что родится ребенок, я буду помогать, чтобы ему и его семье было максимально комфортно. Так и произошло.

Эльвира рассказала историю, научившую ее самому понятию – comfort care, лечение, направленное на поддержку пациента.

– Симона была дочкой моих близких друзей в Нью-Йорке. Она родилась глубоко недоношенной, очень маленькой, очень больной. После того как она родилась, я провела шесть часов возле нее, используя все, что было у меня под рукой и в больнице, чтобы поддержать ее жизнь, вернуть ее к жизни, спасти ее. Находясь у постели этой больной девочки, я почувствовала, что что бы я ни делала в плане лекарств, технологий, методов и моих медицинских знаний, будет эта девочка жить или не будет, зависит от того, какова воля Того, Кто дает жизнь. Роль врачей в том, чтобы служить жизни, данной Другим.

В конце концов, я спасла ее жизнь или не я, но она сейчас жива, ей шесть лет. А ее рождение в таком болезненном состоянии научило меня тому, как я должна предстоять перед очень больными детьми, как служить им независимо от того, продлится их жизнь семь часов или много лет.

Именно из этой находки, этого опыта и родилась у меня концепция comfort care – заботы, направленной на поддержку пациента.

 

Согреть, подержать, накормить, утешить

Что подразумевается под словосочетанием comfort care?

– На практике оно очень часто означает просто установку: «Ладно, ты можешь умереть, я тебя не буду трогать, умирай спокойно, ничего не будем делать», – рассказывает доктор Парравичини. – На самом деле поддержка пациентов – это по-настоящему медицинская работа, которая выходит за рамки рекомендаций и стандартов. Нужно быть очень изобретательным, чтобы все-таки, несмотря ни на что, найти то, что поможет пациенту, причем главной целью является поддержка, а не излечение и не продление жизни, если это невозможно. Но поддержка важна для всех пациентов. Те, кто хочет выздороветь, тоже хотят, чтобы им было комфортно.

Определить концепцию заботы можно через описание основных потребностей, которые есть у ребенка.

– Я недавно была в школе, у старшеклассниц. Мне не хотелось читать лекцию о comfort care, поэтому я просто спросила у них: «Что вы будете делать, если у вас в руках окажется маленький ребенок и перед вами будет стоять задача сделать так, чтобы ему было комфортно?» Они ответили, что его надо согреть, поддержать, накормить, утешить, дать попить, если ребенок плачет – найти, почему плачет, если ему больно – сделать так, чтобы не было больно. Они сами выдали мне список comfort care.

Этот подход начинается просто с наблюдения за каждым ребенком. Важнейшая потребность детей – быть в тепле. Одна из очень простых техник, которые мы очень часто используем, – забота по типу кенгуру, означающая просто непосредственный контакт кожа к коже ребенка с матерью.

 

Кожа к коже: несколько часов радости

На протяжении последних шести-семи лет я заботилась о пятидесяти – шестидесяти новорожденных умерших детях. Хочу рассказать несколько красивых историй, которые научили меня тому, что правда преобладает и побеждает над обманом и смертью. Основное чувство в них – радость. Радость встречи ребенка с родителями, с семьей, даже когда жизнь его была очень короткой.

Одна из историй – фотография новорожденной девочки, прожившей всего четыре часа. Мать ею гордилась, братья были восхищены, а старший даже спел ей песенку.

В этом году я пригласила эту семью выступить на конференции, посвященной нашему подходу. Пришли эти мальчики, уже подросшие, и рассказывали о том, насколько были важны эти четыре часа жизни их сестренки для их становления как мужчин.

Часто родители хотят оградить рождение очень тяжело больного ребенка от других членов семьи, особенно от детей. Я считаю, что это неправильно. Этот ребенок, даже если он прожил несколько часов, навсегда останется памятью и достоянием этой семьи, и рождение его нужно отпраздновать вместе.

Другая очень красивая история. Родители – американцы, но они много лет провели в Бразилии с миссией. Двое старших детей родились в Бразилии, но во время третьей беременности на ультразвуке были обнаружены множественные пороки развития у ребенка, и они решили переехать к моменту рождения в США на случай, если ребенку понадобится срочная операция. Они приехали в нашу больницу, и, к сожалению, мы установили, что у ребенка диагноз, перед которым современная медицина бессильна. Мы знали, что его невозможно вылечить и что он проживет всего несколько часов. Родители попросили меня: «Пожалуйста, просто помогите нам провести как можно больше времени вместе». Я сказала: «Конечно», все было нацелено на это, но развилось осложнение.

Девочка родилась преждевременно, весила всего лишь шестьсот граммов. Когда рождаются такие маленькие дети, их нужно поместить в специальное устройство, чтобы сохранялось тепло, дети очень быстро теряют тепло. Мне просто не хотелось этого делать, потому что понятно было, что есть несколько часов, которые мать просила провести вместе.

Мы решили применить технику кенгуру. Она жила двенадцать часов и провела их кожа к коже с матерью.

 

Любить – потребность сердца

Общаясь с родителями, до всяких медицинских подробностей и диагноза Эльвира Парравичини спрашивает о личном: ждут ли они девочку или мальчика, есть ли у малыша имя. Так врач демонстрирует заботу о ребенке и мотивирует родителей тоже заботиться о нем.

– Сердце у нас у всех одинаковое. У родителей есть потребность сердца в том, чтобы любить ребенка, так же как у меня, как врача, есть потребность сердца помогать тем, кто обращается ко мне за помощью. Поэтому для меня прерывание беременности – не вариант: это не удовлетворяет потребности родительского сердца в любви к ребенку и потребности моего врачебного сердца в помощи нуждающимся.

Я начинала эту работу одна, но постепенно медсестры, врачи, люди перебегали на мою сторону и отзывались на правду и красоту в нашем подходе. Сейчас у нас команда. В какой-то момент появилось финансирование на отдельную комнату, в которой близкие могут провести время наедине с ребенком.

Я верю, что все чувства, вся привязанность к ребенку может быть и должна быть сконцентрирована в короткие минуты и часы, отведенные на его жизнь.

У нас есть специальная должность – child life specialists. Это своеобразные педагоги, задача которых – заботиться о братьях и сестрах больного ребенка, чтобы родители могли себя полностью ему посвятить. Задача не столько развлечь братьев и сестер, сколько действительно помочь им по-настоящему прожить этот очень драматичный, но очень важный момент. Например, с помощью этих людей создают открытку: отпечаток руки старшей сестры и рядом два отпечатка ручек их родившегося и скоро умирающего братика.

 

Жизнь как тайна

Врачи comfort care не ставят задачу ни продлевать, ни тем более сокращать жизнь ребенка. «Жизнь дается как дар, и никто не может взять на себя решение о том, сколько она будет длиться», – говорит Эльвира. В связи с этим она рассказывает историю Алехандры.

– Она родилась также очень рано, тоже весила шестьсот граммов, с врожденной инфекцией. Ее взяли на операцию, но из операционной вернули со словами, что ничего не получается, она скоро умрет. Мы были готовы отключить оборудование, поддерживающее в ребенке жизнь, но родители попросили подождать. Я им это позволила, потому что понимала: они хотели еще побыть с ней. В какой-то момент я почувствовала, что я действую против девочки – она страдает из-за моего искусственного поддержания в ней жизни, я вмешиваюсь во что-то, что должно было произойти иначе. Но мне захотелось дать дополнительное время родителям, потому что их рвущаяся из души просьба меня просто поразила. Мы решили, что лечение будет продолжаться, а параллельно будем создавать девочке условия для того, чтобы она себя чувствовала спокойно.

Постепенно ей становилось лучше, и наступил день, когда мы отключили оборудование, поддерживающее в ней жизнь, потому что она не нуждалась уже в нем и дышала самостоятельно. У нее была короткая кишка, питание нужно было получать внутривенно, но она была жива.

Ее первый день рождения отмечали у меня дома – настолько я внедрилась в эту семью. Сейчас Алехандре пять лет, она все еще нуждается во внутривенном питании ночью, но в остальном она умная девочка, ходит в школу.

Этот случай, как и многие другие, научил меня: мы работаем с тайной и не можем иметь никаких предубеждений, никаких твердых установок. Если воспринимать работу врача как непременное излечение, работа с каждым пациентом будет трагична – как с этой девочкой, которую, казалось бы, невозможно вылечить. Но если мы будем следовать такой установке, что нас ведут пациент и семья, то никогда не будет правильного или неправильного выбора – мы просто идем туда, куда ведет нас жизнь, которая есть тайна.

 

Тот, Кто дарует смысл

«Почему жизнь бывает короткой? – задается вопросом доктор Парравичини. – Это кажется большой несправедливостью!» Полного ответа не существует, но некоторые дети к нему приближают.

– Я познакомилась с молодой парой. Им было всего пятнадцать или шестнадцать лет, они еще учились в школе. Девушка узнала, что она беременна и у нее сиамские близнецы. Врачи говорили ей, что беременность обязательно надо прервать. Она обсудила это с отцом ребенка, и они решили, что это их дети, и они хотят, чтобы они родились и жили.

Когда я встретилась с этой парой, я была взволнована: на вид это были типичные подростки с пирсингом и прочим. Но меня поразило их решение полюбить своих детей.

Дети были сращены грудными клетками, у них было общее сердце. Я разговаривала со всеми кардиохирургами, спрашивая, можно ли что-то сделать. Но несмотря на то что в нашей больнице очень квалифицированная высококлассная кардиохирургия, не было никакой возможности спасти даже одного из этих детей. Я предложила родителям comfort care.

Из-за размера сращенных близнецов пришлось делать кесарево сечение. В день, когда я вошла в родильный зал, было грустно. С одной стороны стояла команда медиков, которая возмущалась, какая глупая девочка – давно нужно было сделать аборт, теперь у нее кесарево, и неизвестно, будут ли у нее еще дети. А с другой стороны были студенты и ординаторы, которые думали о том, как будут фотографировать такое редкое явление – сращенных близнецов. Их интересовала только медицинская сторона.

Мне было очень грустно, что не было никого, кто был бы взволнован, возбужден и находится в ожидании того, что сейчас родятся дети. Когда они появились на свет, их отец спросил, может ли он взять их, подержать на руках. Было страшно трогательно наблюдать, как этот, по сути, подросток берет этих сращенных детей, одевает (он обязательно хотел их одеть). Их жизнь действительно должна была быть очень короткой, у них уже начинала нарастать сердечная и дыхательная недостаточность, они начинали судорожно глотать воздух. Он держал их и говорил очень ласковые утешительные слова.

Я подумала, что этот парень, может, не так хорошо учится, не очень хороший сын, но очевидно, очень хороший отец. И в этот момент я посмотрела вокруг и поразилась тому, что происходило в комнате. Настроение переменилось. Все камеры были убраны, все присутствующие плакали, обнимали и поддерживали этого папу.

Произошла очень простая вещь. Возникли эти дети – чудо жизни, какой бы короткой она ни была. Она Кем-то призвана из небытия.

Мне кажется, в этом и кроется начало ответа на вопрос, почему эти жизни такие короткие. Его так и нет, но красота момента, в котором я тогда присутствовала, показала, что если вызвана эта жизнь из небытия, значит Тот, Кто ее вызвал, наделяет ее смыслом. И эта красота побеждает обман, сомнение и смерть. А моя задача в том, чтобы принять каждого ребенка не по числу хромосом или внешности. Эти дети есть, что само по себе означает, что они созданы Тем, Кто наделяет их жизнь смыслом. Речь о том, чтобы это увидеть и понять.

 

Жизнь должна быть!

После рассказа доктора Парравичини Анна Сонькина, ведущая встречу, передала слово зрителям и слушателям. Некоторые из них участвовали во встрече онлайн. Отец тяжело больной девочки, дышащей при помощи аппарата искусственной вентиляции легких, поделился опытом своей семьи.

– К сожалению, мы не смогли подняться сюда – очень большая лестница. Екатерина управляет собственным электрокреслом, посещает первый класс обычной школы.

Когда мы поняли, что у нас такой ребенок, у нас была масса мыслей. Мы в какой-то период сомневались, стоит ли ему жить. Но Екатерина каждый день в нас вдыхала жизнь. Она нам не давала сомневаться, что мы сделали правильный выбор, что она живет.

Мы очень долго думали о пренатальной диагностике для будущих детей. Мы думали, что, может, стоило бы следующую беременность в случае угроз прервать. Вот теперь у нас есть младший ребенок. Мы приняли решение, что, если у нас будут еще дети, мы даже не будем искушать себя диагностиками. Жизнь обязательно должна быть! Это самое главное. У нас много трудностей, но каждый день наш ребенок радует нас и дает жизненные силы.

 

Пережившие утрату

Есть ли исследования, какой опыт получили родители?

Наши наблюдения подтверждают нашу установку на то, что естественно прожить даже такой трагичный опыт, став родителями, более спокойно и здорово, чем попытка бегства, которая происходит при прерывании беременности.

Это не только наши данные. Есть другие данные американских исследователей о том, что возможность даже просто подержать на руках умирающего или умершего ребенка создает бо́льший комфорт, чем в случаях, когда этой возможности не было.

 

Жизнь с матерью, смерть без матери

Анна Сонькина рассказала историю рождения одного из своих пациентов.

Это был долгожданный ребенок, не первый в семье. Не очень молодая мама во время беременности узнала, что у ребенка достаточно серьезные пороки развития – большая спинномозговая грыжа, а кроме этого, аномалия развития головного мозга, и невозможно заранее предсказать, насколько она повлияет на его способность жить. С такой аномалией иногда рождаются жизнеспособные дети и потом страдают от разной степени выраженности судорог, умственной отсталости. А бывают, что рождаются нежизнеспособные вообще, потому что аномалия затрагивает дыхательный центр.

Женщина очень активная, ездила еще беременная к нейрохирургам, ко всем врачам, кого могла найти, и спрашивала, какая будет судьба ее ребенка. «Может родиться и задышать, а может родиться и не дышать – заранее сказать не можем». – «А если он родится и не сможет дышать – что?» – «Будем реанимировать. В родзале происходит интубация, искусственная вентиляция легких». – «А если аномалия такая, что пришлось интубировать, какой шанс после этого, что он задышит сам?» – «Честно говоря, почти никакой. Если эта аномалия приведет к тому, что он будет неспособен дышать, это будет значить, что, скорее всего, он так и не сможет дышать никогда». – «А зачем тогда интубировать? Можно, я откажусь?» Ей ответили: «Нет, конечно. Мы же не убийцы. В России эвтаназия запрещена».

Тогда эта женщина решила рожать дома, без сопровождения медиков, чтобы избежать риска подвергнуть ребенка неприемлемому, с ее точки зрения, лечению. Она мне потом рассказывала эту историю: «Я хотела, чтобы он родился дома, чтобы его взяли на руки, крестили, сфотографировали, чтобы старшие дети увидели, поцеловали – а дальше как будет, так будет».

Семья отпраздновала его рождение, и ребенок задышал. Он прожил прекрасный год. Ребенок был тяжелым инвалидом, питался через зонд, у него были судороги и боли, но мама как могла помогала, чтобы было тепло и не больно, пока у него не началась пневмония за пневмонией.

Несколько месяцев он был на искусственной вентиляции легких. Врачи сказали, что шансов, что он задышит сам, практически нет. Несмотря на то что год она боролась за жизнь ребенка, настал момент, когда она почувствовала, что делается что-то, что не соответствует тому, что нужно ее ребенку. Она стала просить: «Пожалуйста, выключите аппарат, дайте мне ребенка в руки, вы же видите, что он все равно умирает». К счастью или к сожалению, в России официально отключить от аппарата жизнеобеспечения нельзя, помимо случаев смерти мозга, поэтому ей не позволили это сделать, и ребенок умер на фоне попыток спасти ему жизнь, один, потому что мать не пустили в реанимацию.

 

Преображение смертью

Другой пример встречи со смертью, перевернувшей жизнь, привела одна из слушательниц, мама четырех детей.

– Наш единственный сын родился здоровым, но спустя короткое время случилась трагедия, перелом основания черепа, и он оказался в коме. Врачи стали за него бороться, хотя было известно, что жить он не будет. За три дня в реанимации он умирал восемь раз. Каждый раз нас выгоняли, хотя благодаря тому, что мой муж – врач, в реанимацию нас пускали.

В конечном итоге наш сын умер, но случилось чудо с нами, с родителями. Я и мой муж выросли в СССР, были комсомольцами, отчаянными атеистами. Мы полагали, что все в жизни в наших руках, мы можем перевернуть землю, остановить смерть и так далее. И вот в эти три дня я из карьеристки, из абсолютно неверующего, самоуверенного человека почувствовала присутствие того, о чем говорила Эльвира. Я превратилась в глубоко верующего человека.

После смерти старшего я очень надеялась на рождение сына. Наконец он родился. Восемь часов я не спала. В палату заходили сестры, а я смотрела на лицо своего сына и была счастлива. Мне казалось, что я просто растворилась в мире, стала частью Вселенной.

Через восемь часов с ним стало что-то происходить. Пришел детский доктор, посмотрел, послушал и сказал: «Знаете, у вашего ребенка, скорее всего, порок сердца, несовместимый с жизнью, его надо срочно забирать в детское отделение, пытаться его спасать».

Я была в отчаянии – я не могла ни с кем связаться, оказалась перед выбором, отдавать ли ребенка? Если ребенка забирают, ты остаешься в неведении, ты кормишься только информацией, которую тебе поставляют специалисты. Я решила не отдавать ребенка, оставить его рядом с собой, буквально вцепившись в него. На меня началась систематическая информационная атака: заходили знакомые доктора и говорили: «Если ты не отдашь ребенка, он умрет». В итоге я согласилась, чтобы его госпитализировали в реанимацию.

Я была госпитализирована с ним и попросила, чтобы супруга тоже пускали, чтобы он видел ребенка.

Все это продолжалось неделю. Состояние все время ухудшалось, и мы с супругом приняли решение забрать ребенка, что бы ни происходило, поскольку все равно надежд нет. Забрали с боем. Нам сказали, что даже если он у вас выживет, он будет глубоко умственно отсталым, не будет ходить и говорить.

Сегодня Сергею пять лет. Он ходит, но не говорит. Этот ребенок поднял нас на новую ступень нашей жизни. Ребенок-солнце. Он всегда улыбается. Каждый его день начинается с деятельности, и тем самым он заставляет нас тоже действовать. Поскольку он не говорит и плохо понимает обращенную речь, мы ушли от тиранической воспитательной системы и вынуждены понимать его сами, разговаривать на его языке и так далее.

Все, что произошло со мной как с матерью, научило меня жить. Каждый день мы учимся любить. Я благодарна Богу за то, что так сложилась моя жизнь, хотя казалось, что все будет по-другому.

 

Мария Сеньчукова

 

Смерть как доказательство от противного

«Все люди смертны. Ничего страшного в трупах нет. Бояться надо живых», – успокаивала себя я, пока милиция и МЧС ломали дверь в соседнюю квартиру. В том, что там лежит именно труп смертного человека, сомневаться не приходилось – этот запах невозможно ни с чем спутать.

– Стойте тут, девушка, – пожалел меня один из милиционеров, оценив цвет моих кожных покровов. – Потом подпись поставите.

Я немедленно скрылась в своей квартире и плотно закрыла дверь, для надежности вставив ключ в замочную скважину.

Через некоторое время раздался характерный треск – замок, наконец, поддался. Я приникла к глазку и увидела, что все, включая стоящего с горящей бумагой одного из эмчеэсовцев, зажав нос, отшатнулись от открытой двери, из-за которой вылетели здоровые, даже мне было видно, мухи.

Через пару минут ко мне постучался все тот же милиционер, записал мои паспортные данные, и все ушли, оставив самого молоденького дожидаться группу разбора.

Потом он одиноко сидел на лестнице (спрятаться от запаха уже даже в моей квартире было невозможно), а я иногда выбегала к нему подышать свежим воздухом и как-то развлечь.

– Извините, пожалуйста, что я тут с таким истеричным видом, – говорю. – Я вообще-то из семьи врачей, но жутко впечатлительная. Заглянула бы – в обморок бы рухнула.

– Да там вроде не с чего, – равнодушно говорит мой собеседник. – Это ж не голова отрубленная, ну, раздулась, конечно, бабушка, ну посинела, даже разлагаться еще почти не начала.

От животрепещущих подробностей мне делается дурно, я прихлебываю водички из бутылки.

– Сейчас от жары многие умирают, – продолжает он как ни в чем не бывало. Вчера вот забирали двухнедельное тело, – это да, это неприятно…

Что такое «двухнедельное тело», я слышала от знакомых врачей «скорой помощи», мне можно не рассказывать. А читателям, которые об этом еще не знают, пожалуй, лучше и дальше не знать.

Не так страшен трупный запах и рассказы о милицейских буднях, как понимание, что вот такая смерть – в одиночестве в собственной квартире – самая обыденная для жителя большого города. Мы часто не знаем собственных соседей по лестничной клетке. К примеру, я даже не знала, как звали покойную бабушку, и у меня нет телефона ее родственника, часто приезжавшего ее навестить. Хорошо, если есть близкие в эмоциональном и географическом смысле друзья – по крайней мере, есть надежда, что, если ты не возьмешь трубку мобильника, приедут и вскроют дверь до того, как твое тело станет пристанищем опарышей.

Но я хочу сказать несколько слов не об одиночестве современного человека (хотя и об этом стоит поговорить), а о смерти как еще одном доказательстве бытия Божьего. Доказательстве от противного.

Смерть уродлива. Даже самая возвышенная смерть каких-нибудь прекрасных Ромео и Джульетты отвратительна. Всякий, кто видел вблизи мертвые тела, это знает, остальных прошу поверить на слово: даже загримированный труп из самого лучшего в мире морга выглядит трупом – он страшен, он уродлив, он неподвижен, как кукла, но он явно органического происхождения (и это в нем самое ужасное), и в этом теле очень сложно признать бывшего человека.

Честно говоря, я не понимаю, как, увидев мертвое тело, можно не задуматься о вечности и бренности всего земного. Теперь меня беспокоит другой вопрос. Заранее прошу прощения за его крайнюю неэстетичность.

Я не понимаю, как можно учуять запах распадающегося тела или увидеть тем паче это самое тело (забегая вперед, скажу, что на вынос тела я смотреть не стала) и сохранить разум, не имея веры в Бога.

Тление – это то, чем заканчивается любая (почти: подвижников, чьи тела остаются нетронутыми тлением, не берем) жизнь. Был человек великим актером, офисным работником, врачом, вором, художником или серийным убийцей – итог одинаков: тление, гниение, распад.

«Летай иль ползай, конец известен: все в землю лягут, все прахом будет», как сказано у классика.

Зная, постоянно помня об этом, мы неизбежно приходим к мрачному выводу: глобальный проект «человеческая жизнь» провален. Контраргументы известны: «Когда есть я, нет смерти, когда есть смерть, нет меня», или же экзистенциалистское «смысл жизни в самой жизни». Не могу сказать, что они неубедительны, но того факта, что материальным итогом нашей жизни является наш труп, это никак не отменяет. Живя, мы двигаемся к смерти, даже самая красивая жизнь заканчивается отвратительным уродством, и выхода из этого нет.

Если оценивать жизнь эстетически (а эстетическая оценка для людей хоть что-нибудь да значит), то она не может не вызвать отвращения.

Вообще, я бы выделила две тенденции в размышлениях о смерти: идеальная, когда мы с ужасом думаем, что нас может не быть, о нашем «Я», которое может погибнуть, и материальная – размышления именно о «натуральной» стороне смерти, о которой думать почти физически противно. И мы этих мыслей, естественно, стараемся избегать.

Есть такой синдром при шизофрении или при тяжелых депрессиях – бред Котара. Больному, помимо всего прочего, мерещится, что у него сгнили внутренности, или он вообще уже умер, или что умер весь мир (вариант: больному кажется, что он будет жить и страдать, гнить – умирать, одним словом, – вечно).

Если верить Юнгу, патологические состояния, описанные большой психиатрией (в первую очередь, при шизофрении), часто носят архетипический характер. Не будем останавливаться на религиозных заблуждениях одного из столпов фрейдизма – врачом он был хорошим, ибо его методики работают по сей день. Если предположение об архетипичности больших психозов верно, то в случае бреда Котара это наиболее очевидно. Тление нашего тела, его посмертное страдание, мы продолжаем считать нашим умиранием. По крайней мере, так мы считаем при жизни. Так вот, вряд ли кому приятно размышлять о том, что его тело, такое родное, будет лежать в гробу и его будут точить черви. Именно поэтому столкновение с таким явлением в реальности вызывает стресс, а у особо чувствительных натур – отторжение на уровне организма (истории про девушек-студенток мед вузов, теряющих сознание в секционных залах, общеизвестны; видеть или обонять несвежие трупы, как я уже сказала, испытание не для всех).

Между тем Православие предлагает нам специфическое отношение к телу. Мертвое тело не столько пугает, сколько назидает. Я говорю сейчас не о службах погребения, панихиды и т. п. – я предложу для примера только один фрагмент, большинству из нас известный:

«Како не имам плакатися, егда помышляю смерть, видех бо во гробе лежаща брата моего, безславна и без образна? Что убо чаю, и на что надеюся? Токмо даждь ми, Господи, прежде конца покаяние».

Думаю, необходимости в переводе нет.

Здесь важно вот что.

Во-первых, нет растождествления между «братом» и его телом. Не получится обмануть себя утешением: «Это не человек, это только оболочка», – во гробе я вижу не тело брата моего, а именно самого брата, бесславна и безобразна. Тление коснется меня в целом, а не только мое тело.

Во-вторых, слово «безобразна» надо понимать буквально, а не как мы привыкли. Безобразно – не значит «уродливо». Безобразно – значит «без образа». Это гораздо хуже, чем «уродливо». Я бы вообще сказала, что как раз тлеющий труп уже не имеет никакого образа.

Наконец, в-третьих. Решение проблемы тления есть только одно, и состоит оно в покаянии прежде конца, в примирении перед концом с Тем, Кто за ним. Только покаяние как примиряющий разговор с пребывающим с нами и здесь, и в вечности Богом позволяет отделиться от тления, отвратительного и пугающего.

Так вот, вернемся к смерти и тлению как к доказательству бытия Бога. Повторяю, это доказательство от противного.

Если мое бытие завершается тлением, то все трагично, безысходно и, самое обидное, бессмысленно (летай иль ползай, конец известен…). Если мое бытие не завершается, а имеет выход куда-то Наверх, то мое тление – всего лишь поучительный для какого-то моего брата эпизод.

Вот эта память смертная, живущая только верой и теряющая смысл вне ее, позволяет взглянуть на труп не как на кучку гнили, а как на своего брата. Все там будем. И слава Богу. Потому что если Он есть, то это совсем не конец.

 

Священник Сергий Круглов

 

О смерти детей

Конечно, на такие вопросы ТАК – через статью – не ответишь… любой священник подтвердит: надо видеть глаза человека, слышать его голос, надо брать его руки в свои и, даже если нет на это сил, утешать, как заповедано Христом… (Помните слова о. Алексия Мечева: «Утешайте, утешайте народ Божий!..» – а разве, по совести говоря, кто-то из нас нуждается в чем-то другом?..)

Так что все, сказанное ниже, – не утешение. Это – размышление. Горькое – ведь мне, как и всякому батюшке в наше время в нашем месте, не раз приходилось хоронить детей (в маленьком, на немногим более 80 000 жителей, Минусинске – в год около полутора тысяч похорон, и стариков-то мало умирает, все больше зрелых и молодых… и, увы, немало детей), – стоишь на кладбище, ежишься от пронизывающего ветра, выглядываешь: и где она, похоронная процессия, где катафалк? – ан нету катафалка: подъезжает скромная «шестерка», и под мышкой несут маленький ящичек, вроде того, что используют для помидорной рассады… И вот – отпевание, и полные упования слова из Чина отпевания младенцев не особо радуют и обнадеживают, и дым из кадила, как бы ни был хорош ладан, горек и невыносим…

Горькие мои мысли и тревожные. Тревожные – ведь и у меня трое детей. Старшая – совсем взрослая, младшие – еще младшеклассники… Честно говорю: потеряй я одного из них – не знаю, как я смог бы это перенести. Ни за что не ручаюсь, правда.

Но если я за себя не ручаюсь – как жить-то?! Опереться-то на что, на кого?! И вот оно и есть, последнее отчаяние: «Господи! вот служу я у Тебя священником десять лет, – а вера-то моя слаба! Я верую, – но Ты, Ты Сам, помоги моему неверию! Сам, своими силами, – ну как я выдюжу?! Ты, только Ты!..» (и прочие, как в молитвословах речется, «безумные глаголы»…)

Дети, дети, куда вас дети…

Младенец, коему нет и года… Венчик бумажный слишком тяжел для маленького лобика, и к чему всунуто в прозрачные пальчики «рукописание» – молитва о прощении грехов?.. и как ответить на немой вопрос родителей «за что?!» – молодые папа и мама, хорошие, добрые христиане, несколько лет просящие у Бога для них, бездетных (по чьей тоже вине?!), ребенка; и – вот…

Девочка, около трех лет, – цирроз печени (ну откуда бы?!.) Мама спохватилась, – крестил я ее на дому, как раз на Рождество Христово… (Помню, были со мной и сотрудники социальной службы, привезли подарки рождественские, но девочка, раздувшаяся от водянки, не в силах даже стонать, не то что плакать, почти и не глянула на яркие китайские игрушки, на шоколадки и мандарины…) А через два дня – уже ее хоронили.

Парень 17 лет: саркома… Сгорел быстро, родные не успели понять, что к чему…

Девушка, единственная, любимая дочь у матери, – уехала учиться в большой город… Убили ее там. Мама замкнулась в себе, закаменела в своем неизбывном горе. Мама ходит в храм, исповедуется, причащается даже, но из обыденной жизни выпала совершенно. Устроив на могиле дочери мавзолей, все дни проводит там, забросила работу, повседневные дела, вся – в служении умершей дочери… Кормит белок на ее могиле, белки – сытые, разжиревшие…

Мальчик-дошкольник сгорел в доме по неосторожности матери… Она была на похоронах, но не смогла выйти из машины. И я не смог подойти близко, такие черные волны горя рвались оттуда; благословил издали…

Дети, невинно страдающие и умирающие, – сорбент мира. Они собирают в себя его грех, его грязь. Если бы не их страдания, мир бы, наверное, погиб в страшных мучениях… Невинные жертвы – как невинной жертвой стал и Сам Христос, великий Ребенок, мудро и по-детски никому не солгавший, мудро и по-детски любящий и учивший любви, мудро и по-детски дарующий чудо исцеления больным и убогим, мудро и по-детски звавший всех вспомнить детство – Царство Небесное, мудро и по-детски просивший Папу пронести муку мимо, но если уж никак – то пускай, мудро и по-детски простивший глупое зло Своим мучителям: «Не ведают, что творят…»

Нет горя на земле горше, чем горе матери, потерявшей ребенка. «Плачет Рахиль о чадах своих и не хочет утешиться, ибо их нет».

Как быть, если это произошло? Как быть священнику, к которому мать пришла и с этим горем, и со страшными, отчаянными вопросами, на которые нет ответа (а какого труда ей подчас стоит совершить такой приход в храм!..)?

Самое последнее дело – что-то ДОКАЗЫВАТЬ страдающей матери. Логически объяснять и надеяться, что раненое сердце ее будет внимать логике… Думается, что священнику, назидающему: «Радуйся! Хорошо, что умер, а то бы вырос и стал безбожником или наркоманом!..» – лучше бы подумать, не в осуждение ли себе носит он крест… «Нет, не хорошо, что умер!» – закричит сердце матери – и будет право. Потому что – поверх всех резонов мира сего – живое чувство материнства в ее сердце вложил Сам Бог. Всякая мать (не говорю о крайних случаях, о патологиях, когда мать равнодушна к судьбе ребенка, – пусть кто-то скажет, что ныне в обществе таким случаям несть числа, но все же они – страшное исключение…) желает счастья, радости, здоровья своему чаду, а главное – ЖИЗНИ.

И вот тут вспомнить бы о Христе, о Котором только что мы поминали: что Он, мудро и по-детски пойдя на смерть, – воскрес.

Не смог умереть.

И нам не даст, если будем с Ним…

Желает мама чаду, осознанно или подспудно, той самой вечной жизни, которую и нам даровал, воскреснув, Христос, которую мы, худые чада Церкви, должны бы, по Символу веры, «чаять», но память о которой подчас едва теплится в ожиревшем нашем сердце, полном чаяний совсем о другом, о сиюминутном…

Поэтому что сказать матери, потерявшей ребенка? Да сказать правду: он сейчас – на ступень ближе к вечной жизни, чем вы сами. Вряд ли надо говорить, что «ему сейчас хорошо» – как может мама согласиться, что чаду хорошо – без нее? – но что есть реальность, в которой живем мы все, и взрослые, и дети. Разлука тяжела – но она не вечна. Если вы любите свое дитя, то все равно будете с ним, ведь любовь притягивает, как магнит – железо, по выражению одного из персонажей небезызвестного фильма «Матрица», «любовь – не эмоция, любовь – это связь между объектами»…

«Быть вместе с ним», надев петлю на шею? – даже не думайте. Вот в этом случае точно с ним не будете. И боль свою – не утешите, только усугубите.

Но если вы хотите быть вместе с ребенком а он – у Бога, то Бога вам не миновать. Употребите жизнь не только на то, чтобы горевать об утрате, но и на то, чтобы измениться самой, войти в эту вечную жизнь и тоже быть с Богом. Только возле Него вы встретитесь с утраченным чадом.

Смерть – это не смерть. Это еще одни роды. Ребенку, пока он девять месяцев плавает в утробе мамы, тоже кажется, что ЭТО – весь его мир, что никакого другого нет… И вдруг – приходит страшное испытание: начинают его рвать-тянуть-лишать привычной среды обитания… «Ну все, конец!» – думает ребенок, ан глядь – а выходит он в новый мир.

Новый? Насколько наш мир – иной по отношению к чреву беременной женщины?.. иной – но тот же самый. Вот так и «тот свет» – тот же самый, хотя и иной…

Мама воскликнет: «А чем ДОКАЖЕТЕ?!»

Вот тут я, правда, не знаю, что сказать… Чем же я докажу. Правда не знаю. Могу только одно сказать: «Ну, так а что ж делать-то нам с вами, родные вы мои?! ну что?! Ну давайте потерпим, поверим Богу на слово!.. доживем – а там видно будет!»

Наверное, больше и ничего, уж простите… Страшная она штука, жизнь. Рискованная. Но надо ее жить, эту жизнь, надо идти вперед, – ради тех, которых мы любим…

Еще раз оговорюсь: все это можно сказать тому родителю, кто расположен СЛЫШАТЬ (а такое устроение человека – уже половина его исцеления от душевной раны). Но одно предупреждение: ежели ты, иерее, будешь это все говорить ИЗДАЛЕКА, с высоты своего сана, без искреннего сострадания к человеку, – толку не будет. Видишь ли, исцеляет только любовь Христова. А она подается не иначе как через нашу любовь, как вода к растению поступает не просто так, а по системе капилляров, нарушь которую – и самый щедрый полив пропадет туне, растение погибнет… Бери этого человека на себя, говори, или молчи, или плачь вместе с ним, или просто молись о нем, – как тебе твоя пастырская любовь подскажет… А нет этой любви – кайся. Кричи: «Христе, ну нету любви у меня, сделай что-нибудь! Не оставь нас, грешных! Верую, Господи, помоги моему неверию!» Вера, видишь ли, через которую Господь творит чудеса, – это не просто «нечто и туманна даль», не мифический флогистон, витающий в пространствах, не умозрение, – это орган, мускул внутри человека. А его надо как-то тренировать, прилагать усилия к его шевелению… И призывая страдающего родителя: «Веруй!» – надо учиться веровать самому, работать атрофированным мускулом. Иначе ежели не можешь сам плавать, как же утопающего спасешь?..

Впервые опубликовано в журнале «Фома»

 

Анна Ромашко

 

Взошла звезда ясная

Взошла звезда ясная, тихая, прекрасная…

Серебрится снег, волшебство разлито в верхушках елей, словно северное сияние, которого я никогда не видела. Ледяные веточки, щедро облепленные снегом, купола собора. И ясная Твоя звезда. И мой ребенок, которого нет. Который стал звездой. Мое сокровище небесное, которое спрятано от всех бед у Христа за пазушкой.

Боже, помоги.

Когда сталкиваешься с уходом из жизни детей, то вера – единственное, что спасает душу от разложения. Что придает силы жить, исполнять заповеди в надежде на встречу. И верить, что ТАМ – вырастет мой малыш, войдет в возраст, наберется совершенной мудрости силы, великой, почти непознанной нами любви. И ведомая этим тихим светом – молитвами моего малыша, я дойду, доползу сквозь слезы и горькую боль разлуки.

Всегда ужасалась, читая о кончине святой мученицы Софии. Она провела три дня на могилах своих горячо любимых доченек, убитых за Христа – Веры, Надежды и Любви, – и преставилась ко Господу. Этому предшествовало несколько суток страшных мук: нужно было наблюдать, как детей твоих терзают, видеть их невинные и страдальческие личики, твердо, без слез и сомнений стоять в вере и укреплять в надежде воскресения деток, принять на руки истерзанные, мертвые тельца, похоронить их и… остаться жить. Прожить три дня и только потом смиренно предать себя в руки Божьи. Велика и страшна участь святой Софии, матери-христианки. И велика к ней милость Божия: как Господь, провела она три дня «во гробе» – рядом с усыпальницей своих детей-мучениц и на третий день увидела Небесное Царствие.

Начало материнскому состраданию мучениям детей положила в новозаветной истории Сама Пречистая Дева Мария. Первое обетование, которое Она пророчески получила, принеся Богомладенца Христа во Храм – что и Ей «оружие пройдет душу», – это слова Симеона Богоприимца, святого старца, дожидавшегося, как собственного освобождения, Девы, приимшей во чреве и родившей Сына Эммануила.

Самым страшным оружием пронзенная, стояла Всенепорочная Божия Матерь у Креста, по которому текла кровь, видела мучения, унижение и боль… и смерть Божьего Сына. Смиренно приняла поспешные похороны, видя неоплаканное и поруганное Тело под проливным дождем и страшной грозой, и одного только из учеников, не покинувших Учителя. Еще гроб, к которому нельзя было приближаться целые сутки, – как он страшно манил, и какую муку, вероятно, переживала Матерь Божия, проводя по закону субботний покой. По преданию, Христос воскресший первой явился Своей Матери: Евангелия не сообщают о том, как Дева Мария идет наутро ко гробу, потому что наутро Ей уже доподлинно известно, что Сын Ее воскрес и в пеленах во гробе не лежит. Вот пост Богородицы, и вот Ее Пасха.

Бывает, невзирая на приближающийся светлый праздник Воскресения Христова, возникает ощущение, что ты «недопостился». Что душа не готова ликовать, потому что недостаточно еще приблизилась к своему собственному идеалу поста, и жалко, что пост скоро закончится.

Так и смерть твоего ребенка – это словно кусочек поста, который ты все время носишь в своей душе. У тебя оторвался лоскуток от души и улетел, как воздушный шарик, в небо. А на его место пришит листочек с Древа Небесного. И навеки это заплатка с тобой, пока не встретится тебе Тот, Кто приложит к этой кровавой ране пронзенные гвоздями руки – и все зарастет. Тогда покажется из-за спины Христовой ребенок твой – живой и невредимый, – и будете вы в радости и счастье во веки веков.

 

Ирина Кислина

 

О горьком материнстве и Пасхе

 

Когда я стала мамой впервые, все было обычно. Это «обычно» совсем не «скучно» и «неинтересно». Это опыт ошеломляющей любви и радости. Этой радости моей уже четыре с половиной года, и она все такая же. Сбивающая с ног и дающая силы жить. Но материнство может быть другим. Эта любовь может быть и болезненной. И я даже не о том знакомом всем мамам страхе за ребенка. Этот страх – тоже составляющая той «обычной» любви.

Моя вторая беременность с самого начала была не «обычной» – я почему-то не чувствовала радости. Мне и в первый раз сюсюканья «будущих мамочек» были не свойственны, я не ощущала себя хрустальной вазой, о которой надо очень сильно заботиться. Наоборот, много работала, прямо перед декретом провела огромнейшее мероприятие, на котором бегала на шпильках часа два, и была счастлива. Вот именно – счастлива! Это было очень личное чувство, о котором в словах и не расскажешь. Но оно, это счастье, было.

Во второй раз все складывалось как-то не так. Не было почти никаких эмоций даже после обнаружения двух полосок. Потом начало разрастаться смутное понимание, что что-то «не то». Первое УЗИ – «плод мелкий, может и менструация начаться скоро, значит, выкидыш». Переделала – «нет, вроде хорошо». Второе УЗИ – «возможные хромосомные нарушения». Переделала «да нет, все в порядке». Третье УЗИ – «что-то с ножками». Опять переделала – «все в норме». К моменту третьего УЗИ я уже понимала, что не норма. Но сделать ничего не могла. Аборты в мою картину мира не входят даже не из-за каких-то религиозных соображений, а из-за приземленных мамских. Вот он есть там, внутри меня. Есть. Я его уже люблю и не могу убить.

Я пыталась не верить интуиции и надеяться, что врачи, которые говорили про норму, были правы. Но каждый день в Сети натыкалась на статьи об «особых детках». То ли внимание стала обращать, то ли, правда, их было в тот период много.

Помню то утро понедельника, 2 апреля прошлого года. Я лежала в роддоме с плохими анализами, но вроде они стали получше за выходные, и я хотела отпроситься домой под расписку. У нас заканчивался ремонт, надо было решить последние формальности. Но врач посмотрел на подробные результаты и даже внезапно перешел на «ты», хотя раньше такого не было: «Ира, прости, но анализы очень плохие на самом деле, надо срочно резать». И пришлось резать. Так и хочется продолжить в полушутливом тоне, вспомнив известную цитату, но было совсем не смешно.

Я почему-то рыдала весь путь от палаты до операционной. В операционной хотелось кричать и просить повременить. Это глупо, когда ты уже под анестезией и не чувствуешь всю нижнюю часть туловища, а врачи уже режут. Потом ненадолго я отвлеклась. Мне просто стало физически очень плохо. Упало давление. А дальше – мрак. И я его до сих пор помню. Детка не закричал. Потом подошел к нему какой-то доктор и так чуть ли не презрительно: «А, это тот, у мамы еще с КТГ было все плохо?» Меня спрашивали что-то про УЗИ, но ничего толком не говорили.

С формулировкой «у ребенка есть анатомические особенности» я провела часа два в реанимации в полубреду. Потом пришла заведующая детской реанимацией и сказала, что у ребенка множественные пороки развития. Я позвонила мужу, ждавшему новостей, рассказала обо всем, после чего меня отрубили чем-то сильным.

После начались хождения в реанимацию, борьба за перевод в другую больницу. Ожидания диагнозов… Но их не было. Хромосомы были в порядке.

То надежда, то опять отчаяние. То обещания «снять с ИВЛ», то «нет, не справляется». То какие-то более легкие диагнозы, то… в Филатовской поставили летальную форму при одном из возможных.

И я опять перед выбором. Предложили перевести в Солнцево. Но после консилиума – в паллиативное отделение. Инкурабельный, или, по-русски, «неизлечимый больной». Выбор на деле был иллюзорный. Можно было не переводить, но тогда мотались бы по отделениям Филатовской.

Перевели.

И первый же приступ в этой больнице апноэ стал последним. Не мог не стать. В паллиативе не проводят реанимационные мероприятия. И я это знала. А еще я знала, что апноэ бывает. Таким образом, я все же его убила своей подписью в документе о переводе в паллиативное отделение. Или ускорила его смерть. Не тогда, когда был внутри, а когда уже был тут.

Я осознаю это именно так. Я не сделала чего-то. Не поспешила с документами за границу. Не пыталась оставить в Филатовской. Да и молилась я тогда мало. Многие говорят, что черпают силы в молитве, в храмы приходят, когда плохо, а я – наоборот. Нет, я не злилась на Бога. Но и идти к Нему не хотела.

Но этот опыт мне дал очень много. Умение сопереживать. И любви прибавил. Той самой сбивающей с ног материнской. Но совсем другой. В ней, кроме радости, пронизывающая боль. С этим приходится жить. А еще любви супружеской. Мой муж так и остается единственным человеком, с которым я могу время от времени об этом говорить и не подбирать слова, пытаясь не сильно «загрузить».

 

Смерть – это то, что бывает с другими?

Была пятница, за окном шел летний дождь, от этого было несколько сонно, но по-домашнему уютно. Мы обживались в новой квартире, на кухне сидела кошка, я допила кофе и выглянула в окно… В голове почему-то пронеслась мысль: «Где-то далеко умирает твой сын».

Младший сын был в больнице. С рождения. Генетические проблемы. В тот день ему было 3 месяца и 18 дней. О неблагоприятном прогнозе я знала. Знала, но не верила. «Думают люди в Ленинграде и Риме, что смерть – это то, что бывает с другими». Эти строчки Саши Васильева как нельзя лучше подходят к моему тогдашнему настроению. Я и в самом деле так думала. Мой ребенок и смерть. Нет, это невозможная связка. У меня всегда все проблемы какие-то ерундовые. Там не то сказали, тут не поняли или я не поняла, с этим поругалась, муж хочет классический гарнитур на кухне, а я хочу стиль модерн. Вот примерно и все. Не может смерть относиться ко мне.

Нет, у меня умерла любимая бабушка. Человек, который во многом воспитал меня. Человек, с которым я до сих пор сверяюсь. Сделала что-то и думаю: «А как бы бабушка отреагировала?» Если перед бабушкой стыдно, значит, плохо сделала. А за несколько лет до бабушки умер дедушка. На улице, от инфаркта. Бабушка была у нас, в Москве. А дедушка – дома, на Урале. Мы узнали дня через три, спохватились, что дозвониться не можем несколько дней подряд. Дедушка был солнцем. Нет, правда, без всякой пошлой сентиментальности. Он хромал с детства и лет с 30 был глухим, но до 72 лет работал кузнецом. А еще он был добрым и веселым. Одним из самых добрых людей, которых я знаю. И он умел любить. Никогда нам не говорил, что любит, но мы это все прекрасно знали. Это тоже было больно. Но… естественно, что ли. Они прожили долгую жизнь, вырастили детей и внуков, многое пережили и сделали.

К смерти старших родственников по-другому относишься. С того момента, когда я в детстве осознала идею смерти, я точно знала, что придет такой момент, когда все они, старшие-близкие-любимые, уйдут. И бабушка, и дедушка, и мама с папой…

Но все это не то. Я тогда не думала, что могут уходить не только старшие. Потом, уже сильно позже того первого осознания, у младшего брата погиб друг. Мы были знакомы, он ко мне очень хорошо относился и даже, наверно, немного был влюблен одно время. Иногда мальчишки влюбляются в старших сестер друзей. По-детски так. Заглядывал в глаза и говорил с придыханием: «Ира…» Шел ночью по трассе, не заметил автобус… Димка. Всегда «Димка», смешной такой, немного навязчивый, я всегда от него хотела отделаться побыстрее. С огромными глазами и густыми ресницами.

Но и это, конечно, не то. Когда родился мой старший, первое время я на него смотрела и меня парализовывал страх. Он настолько хороший и удивительный, что мне казалось: так не бывает, мальчики с такими умными и красивыми глазами вообще не могут существовать здесь. Потом мне пришла мысль, что все правильно. Маленькие дети меняются стремительно каждый день. И того мальчика, который сегодня, завтра уже не будет. Будет другой. С теми же глазами, такой же чудесный, но другой. Чуть больше. Это открытие меня немного успокоило. Я не перестала бегать к кроватке и слушать дыхание, но парализовывающий страх немного отступил.

С младшим было все не так. Младшего я ни дня не кормила грудью. У него были проблемы с дыханием, и это было невозможно. Я даже ни разу его не взяла на руки, все эти провода к разной технике, поддерживающей жизнь, не давали такой возможности. Врачи то давали надежду, то говорили, что ничего нельзя изменить.

…Через пару часов после той страшной мысли позвонили из реанимации с сообщением о внезапном ухудшении состояния, попросили приехать подписать документы. Собралась, договорилась со свекровью, что завезу ей старшего (удивительно, что она дома была, летом обычно все время на даче) и поехала в больницу. Мне было очень страшно, я трепалась во всех социальных сетях, до которых могла добраться с мобильного, пыталась отгонять любые мысли о том, что же значит это внезапное ухудшение состояния. Шутя спрашивала, можно ли есть шаурму на Киевском вокзале, и выживу ли я после нее. В электричке, пока ехала в Солнцево, что-то читала. В упор не помню, что именно.

Ко мне долго не приходил врач. А медсестры, услышав мою фамилию, опустили глаза. Все было понятно, но отчаянно хотелось верить в просто ухудшение состояния. Сколько раз за эти три с половиной месяца так было – то переводят на ИВЛ, то снимают, то готовят к тому самому «худшему», то говорят: «Ничего, поборемся еще!» Так вроде, да не так. Пришла врач. Запыхавшаяся, поднималась по лестнице. Я посмотрела ей в глаза и поняла все без слов. Но она их все равно произнесла, не могла же не произнести: «Ваш ребенок скончался». Несколько следующих минут я не знала, что говорить и что делать. Но пришли в голову спасительные мысли. О бытовом и земном. Спросила, что делать прямо сейчас. Оказалось, что ничего до понедельника делать не надо. А тогда надо будет приехать в другую больницу, где будет вскрытие, там выдадут нужные документы и все расскажут.

Спустилась к выходу. На улице опять лил дождь. Пыталась переждать. Написала мужу короткую эсэмэску: «Все». Он ехал на корпоратив и почему-то спросил, что ему делать – ехать домой или с коллегами. Я понимала, что общаться мы все равно не сможем и попросила ехать туда, но перед этим договориться с мамой, чтоб старший остался у нее. Потом я как-то чудно шла до станции – то открывала зонтик, то закрывала, несмотря на продолжавшийся дождь, то хотела поймать машину, то искала автобусные остановки.

В фейсбуке я почему-то написала: «Я снова мама одного ребенка». Мне стали ставить крестики, писать слова утешения, но очень мне запомнился ответ одной женщины: «Ира, Вы всегда будете мамой не менее двух детей». Эта простая и христианская мысль почему-то не пришла мне тогда в голову. Но она помогла пережить первые дни, когда было непонятно вообще ничего. За что? Почему? Как так?

А еще так совпало, что через два дня – день рождения мужа. А еще через два – день нашего с ним знакомства. Жизнь, как ни странно, продолжалась. Мы не отмечали никак, конечно, ни то, ни другое. Жизнь, любовь и смерть. Рядом.

Я боялась похорон, а оказалось, что это совсем не страшно. Он был совсем другой. Умиротворенный, не похожий на того, кем я его помнила. Наш старший очень похож на мужа. А младший – это был мини я. Мой нос, мои глаза, даже волосы были такие же, как на моих младенческих фотографиях. Такие же растрепанные и длинные.

Да. Оказалось, что смерть не только с другими. Она рядом. Она вместе с жизнью и вместе с любовью. Но с другой стороны – ее нет. Смерти нет, пока мы помним и любим. Ведь любовь – это не просто эгоистическое: «Будь рядом». Хотя и оно тоже, конечно. Хочется быть рядом физически. Хочется целовать и обнимать. Хочется радоваться. Видеть, как начинает переворачиваться, садиться, первые шажки… У меня у нескольких знакомых родились дети примерно в то же время, что и мой младший. И было обидно, что у них эта радость взросления есть, а у меня нет. Я же знаю эту радость.

Я очень благодарна Богу за то, что Он мне дал тогда силы радоваться за тех знакомых. Я очень боялась, что будет больно, что буду завидовать, что будет какое-то отторжение и нежелание общаться с теми мамами. Но этого не было. Я с удовольствием смотрела и смотрю на фотографии ровесников моего младшего сына и улыбаюсь. Чудесные детки. Но я знаю, это все не я. Это, правда, Его помощь.

Но была другая радость. Тепло от близких и дальних. Я писала в социальных сетях и чувствовала, что за меня переживают. Эта поддержка была не просто крестиками и словами «соболезную», она и правда ощущалась.

Это ощущение, что людям вокруг не все равно. Не все равно даже людям, которые со мной соприкасались по работе. Удивительно получилось, что мой младший уже после своей смерти подарил мне несколько близких людей. Тех самых, которым было совсем не все равно, когда я писала что-то невнятное в фейсбуке.

Так что… жизнь продолжается. И любовь. Я не знаю, что такое «пережить смерть ребенка».

Это невозможно «пережить». Невозможно об этом вспоминать спокойно. Но я знаю, что с этим можно жить дальше. Жить, улыбаться и стараться любить. Не забывать и стараться быть благодарной. Богу, маленькому человеку трех месяцев от роду и всем тем, кто был и есть рядом.

 

Пасха – о любви и жизни

«Христос воскресе!» – это не дежурное приветствие православных сорок дней в году, а радостная весть о том, что смерти больше нет. Даже когда кажется, что она есть. Даже когда кажется, что она неизбежна. Христос воскрес – и когда-нибудь настанет день нашего воскресения и встречи со всеми, кого мы любим.

У меня было много разных пасхальных ночей и дней. Была Пасха в банальном египетском отеле. С какими-то странными и неуместными пьяными «Христос воскрес» от соотечественников ночью.

Были пасхальные ночи в подростковом возрасте у телевизора с прямой трансляцией службы.

Была одна рабочая Пасха в храме Христа Спасителя, после окончания службы в котором я быстрым шагом шла в родной храм, обмениваясь с прохожими этими самыми прекрасными словами.

Были и самые обычные пасхальные ночи. С приходом в храм незадолго до крестного хода, с тихой радостью при первых «Ангели поют на небесех…» и таким радостным и долгожданным ответом всего собравшегося народа: «Воистину воскресе!»

Но в прошлом году все было не так. В пятницу перед Страстной меня выписали из роддома. Одну. Сын остался в реанимации без каких-то особых перспектив.

Погода в Москве была не весенняя. У нас дома все не заканчивался ремонт, и мы с мужем и старшим сыном жили у свекрови.

Новости из реанимации были каждый день разные и противоположные. То поставили более легкий, совместимый с жизнью диагноз и пообещали, что приедет врач из больницы святого Владимира для решения о переводе к ним. То приехал врач и сказал, что проблема не по их профилю.

И мы опять оказались в точке отсчета – непонятный диагноз, неясные перспективы, и никто брать не хочет. А в роддоме уже сделали все, что можно.

В Великий четверг мы все же смогли переехать домой. Одна проблема, вытягивавшая нервы и силы на протяжении нескольких последних месяцев, решилась.

А потом была суббота, которую я не помню. Наверно, ходила к детке. Наверно, что-то прибирала дома. Это была совершенно неправильная Страстная и совершенно неправильное настроение. Я не пекла куличей, хотя люблю это дело. Я не была ни на одной службе Страстной, хотя все они важные и любимые.

Да и Великий пост был неправильный. Начался он, помню прекрасно, с шоколадной конфетки в кабинете у врача. Именно тогда и обнаружились проблемы с состоянием ребенка. Но до родов и обнаружения настоящих проблем было еще много времени…

Очень хотелось верить. Верить в то, что мы все победим, что сможем как-то жить и радоваться. Хотелось верить врачам, когда те говорили что-то ободряющее.

Ободряющего было мало. Например, детка не открывал глаза. Глаза моего старшего были моим первым впечатлением материнства. Мне поднесли детку, я взглянула в эти глаза и влюбилась сразу же. А тут я приходила в реанимацию, смотрела в кювез на сына в проводах и глаз не видела. Не открывал он их.

Мелочь? Да, по сравнению с остальным – незначительная мелочь. Были куда более серьезные поводы для переживаний, кроме не открывающихся глазок: порок сердца под вопросом, дыхания самостоятельного нет, неправильно сформированные ручки-ножки.

Но глаза меня очень волновали.

Пасхальным утром я написала короткий пост в ЖЖ: «Христос воскресе! И пусть будет солнце, весна и надежда. И любовь», – и пошла в реанимацию.

В Москве наконец-то светило солнце, воздух был приятно весенним, под ногами были лужи, а не снег. Я шла по знакомой дороге, читала в социальных сетях поздравления с Пасхой, смотрела на фотографии чужих куличей и улыбалась.

Пришла, переоделась, поднялась. В палате в окно нещадно светило солнце, я напевала про себя пасхальный тропарь, и из кювеза на меня таки смотрели умные и красивые глазки моего младшего сына.

И как в первый раз, со старшим, я сразу же в них влюбилась. Они были необыкновенные. Нет, конечно. Самые обыкновенные младенческие глазки. Все мамы знают, у совсем маленьких они такого невероятного цвета и огромные! Но для каждой мамы они самые необыкновенные.

Ему оставалось жить чуть больше трех месяцев. Но тогда была весна. Солнце, надежда, жизнь и любовь.

И Пасха.

А Пасха всегда об этом. О любви и жизни. И мы еще встретимся. Встретимся же?..

 

Протоиерей Александр Шестак

 

Прошлого не вернуть

Бог есть Любовь, которая распространяется на всех нас. Но каждый воспринимает эту любовь по-своему. Для кого-то Бог не только непонятное, но и неприемлемое слово. И каждый, кто открывает для себя Господа, проходит свой выстраданный путь.

До воцерковления я долго работал в милиции. Эта работа, особенно в советское время, не способствовала обретению веры в Бога. Первые 12 лет служба проходила в практических органах. В эти годы мне приходилось подолгу задерживаться на службе, были и ночные дежурства. Далеко не всегда находилась возможность предупредить жену. Вот совершено тяжкое преступление, срочно выезжаем на место. Просто не успеваешь позвонить. А порой я не сообщал ей специально, чтобы лишний раз не волновать. Мы задерживали преступников, нарушителей почти каждый день, у нас при себе всегда было оружие. Бывало, что и угрожали: если не отпустим, долго не проживем, отомстят. К счастью, мне повезло: кроме синяков и ушибов, ничего не получил. Бог миловал, но далеко не всем моим бывшим коллегам так повезло…

Семья моя была на втором плане, а это неправильно. И хотя моя жена Любушка всегда переживала за меня, ждала, поддерживала в трудных ситуациях, воспитывала сына, я не чувствовал должной ответственности. Мне вспоминается русский фильм «Офицеры». Героиня бросает все и едет за мужем в гарнизон, воюющий с басмачами. Она городская, образованная и, конечно, переживает, что не может вести прежний образ жизни, ходить в театр, видеться с подругами. Но главное в том, что она любит своего мужа. По-настоящему любит. А потрясающее стихотворение Симонова «Жди меня»? Там нет ничего впрямую православного, но сам его дух пропитан любовью супругов и верой в то, что Господь не даст погибнуть. Наверное, такие примеры поддерживали и мою супругу в трудных обстоятельствах.

Помнится, моя учеба в Академии МВД выпала на перестроечные времена. Да и будучи научными сотрудниками, мы выходили на волнения в смутные 90-е годы. Приходилось сдерживать толпу, предотвращать беспорядки. Агрессия тогда просто витала в воздухе… Но мы справлялись. Естественно, моя жена переживала за меня. Но и водитель, и строитель, и моряк – никто не застрахован от беды. А спасатель, например, рисковал жизнью сотни раз – и остался жив. Мы не можем предугадать свое будущее, оно известно только Богу. Но это я сейчас знаю, а до 1996 года я был не церковным человеком. И тогда я находил для утешения жены другие слова: раз выбрал такую работу, никуда не денешься, надо ее выполнять, даже если это опасно. Мы планировали, что в следующий выходной поедем всей семьей, например, за город. И пока я находился на службе, моя Любушка жила ожиданием этого выходного. Правда, когда он наступал, то меня опять могли вызвать на службу, и тогда жене приходилось очень непросто. Снова надеяться и ждать… И не знать, когда я вернусь и вернусь ли вообще.

Теперь, по прошествии лет, я вижу, что тогда мог проводить с женой и сыном больше времени, но у меня было мифическое ощущение, что это на работе – преступления, опасность, ранения и убийства. А с моими родными ничего плохого случиться не может… Я ошибся. В 1996 году погиб наш единственный сын, его сбил электропоезд. Ему было всего 23 года. Несчастный случай, который перевернул всю нашу жизнь…

С женой мы поддерживали друг друга не словами, а молча, в той ситуации слова были лишними. Смерть родителей переживается совершенно иначе, чем смерть детей. Помню, когда умер мой отец, я, конечно, переживал, но это несравнимо с тем, что мы пережили с супругой, когда погиб наш единственный сын. Да еще после него не осталось потомства, продолжения в его детях, наших внуках, хотя он был женат. Начинаешь задумываться: а почему? Почему иногда дети умирают раньше родителей?.. И Господь начал понемногу раскрывать мне глаза, что мир не трехмерный, что есть еще и духовный мир и что было мне очень важно: человек не умирает, его суть, его душа остается живой даже после физической смерти.

Часто говорят: время лечит, со временем боль проходит. Не совсем. Моя боль не прошла, она стала другой, словно ушла вглубь. Со временем все больше воспринимаешь смерть единственного ребенка как трагедию, понимаешь, что с ним умерла и часть тебя самого. Как болят ампутированные рука или нога, так болит та часть тебя, которая отпала, хотя ты знаешь, что душа твоего ребенка жива, она не умерла. Но все равно так не хватает сына… И не осталось других детей, чтобы утешиться, отдать им свою любовь.

Единственное, что спасает, это вера и надежда на Господа. Без этого мы бы с женой не выдержали. Конечно, помогли и родственники, близкие друзья. Они привели нас в храм, в Данилов монастырь. Там архимандрит Даниил говорил со мной долго, до тех пор, пока не увидел, что я успокоился. Так начался мой путь к Церкви. Моя матушка Любовь быстрее меня пришла в Церковь. Женское сердце, наверное, быстрее к Богу обращается, чем мужское.

Постепенно мы с женой начинали ходить в храм и молиться. Долгое время молитва «Отче наш…» была для нас единственной. Господь буквально за руку выводил нас из отчаяния. Много позже мне стал понятен Промысел Божий, а в то время храм стал единственным местом, где моя душа оживала и обретала новый неведомый ранее смысл. Но знаний о Православии, о богослужении не хватало. Пришлось опять учиться, только уже богословским наукам. И еще: мы повенчались с женой, чувствуя, что сыну это будет в помощь, хотя сами еще не до конца понимали смысл Таинства.

Когда я стал священником, моя матушка надеялась, что больше не будет этого долгого ожидания меня со службы и тревог. Оказалось, нет. Нас, священнослужителей, тоже целыми днями не бывает дома. Встаем на раннюю службу, ездим по требам и так далее. Моя жена и сейчас очень ждет тех дней, часов, когда мы можем побыть вместе. Но теперь я отношусь к ней намного более внимательно, чем раньше, когда рядом был сын. Забочусь, чтобы она меньше оставалась одна, не переживала за меня, всегда знала, что я помню о ней и люблю ее. К счастью, очень помогает и церковный приход. Здесь все мы как одна большая семья.

Теперь я по-другому отношусь к тем, кто потерял детей, – я их понимаю. И когда мне на исповеди говорят: «Батюшка, мне не хочется жить. У меня погибла дочь», я говорю им о смысле жизни, что есть Господь, к Которому ушел твой ребенок, он не умер, его душа бессмертна, она жива… «Нет, батюшка, вы не понимаете, вы этого не переживали!» Приходится говорить – и человек меняется на глазах, потому что видит: у тебя случилось такое же горе, как у него, но ты живешь и не отвернулся от Господа, наоборот. Человек понимает, что выход есть. И тогда ему становится легче. Многие так начинают ходить в церковь, мирятся со своими супругами, с которыми до этого могли быть на грани развода, потому что в горе не поддерживали, а обвиняли друг друга. К сожалению, бывает и наоборот, люди еще больше ожесточаются, начинают пить, идут, как говорят, вразнос, не ищут помощи у Бога, а отворачиваются от Него. Это момент выбора, нравственного выбора человека.

На отпевании я тоже стараюсь говорить о вере, о смысле жизни, потому что людям в горе часто нужно услышать слово утешения, поддержки. Конечно, и Господь плакал о Лазаре. И мы плачем о наших умерших. Но горе не должно быть безутешным, через смерть близких человек тоже может обрести смысл жизни, даже таким страшным путем. Казалось бы, как так? После смерти ребенка жизнь родителей теряет смысл. А оказывается, наоборот. Бывает, что только столкнувшись со смертью близкого, с горем, человек начинает понимать, для чего он живет. Он понимает, что если Господь вдохнул жизнь ребенку, то Он же и попускает испытания по особому Своему Промыслу. Ведь как часто бывает: «Мы хотим родить ребенка, но почему-то не можем». То есть не только человек дарит жизнь, а главное, – Господь дарит жизнь. И забирает ее в тот момент, который только Ему, Всеведущему, известен. Нам не дано предвидеть судьбы своих детей… Мы лишь пытаемся выбрать вектор этого пути со своей колокольни. Если родители это понимают, они перестают обвинять Господа. И начинают задумываться о своей жизни, а не пытаться судить Бога. Когда в автокатастрофе погиб сын Натальи Соколовой священник Федор Соколов, она сказала: «Феденька мой уже там…» Вера помогла ей выстоять и помочь его многодетной семье.

Я бы хотел сказать тем семьям, где мужья много времени уделяют работе: очень важно, как муж проводит время в семье. Может быть, несмотря на усталость, он отдает жене и детям все свое внимание и любовь. Или наоборот, весь в заботах иных, а о родных – словно их и нет. Но ведь семья не менее важна, чем работа. Беда может прийти внезапно, как это случилось у нас. И потом всю жизнь жалеешь, что упустил драгоценные минуты побыть с близкими. Но прошлого не вернуть…

Записала Елена Меркулова

 

Елизавета Глинка

 

Страстная пятница

Вот уже третий год с наступлением Страстной пятницы я вспоминаю мальчика Игоря. Ему было 13 лет. Его отец – православный сельский батюшка. Узнав о болезни сына – а мальчик заболел, когда ему было два года, – отец дал обет: он оставил светскую работу и посвятил себя служению Богу. Закончил Духовную академию, был рукоположен. Приход ему достался маленький и заброшенный. Своими руками восстанавливал храм, библиотеку и трапезную.

Жила семья неподалеку от хосписа в однокомнатной служебной квартире, полученной от ЖЭКа, в который отец Георгий специально для этого устроился дворником.

Мальчик был измученным болезнью, слабеньким, но очень мужественным. Он редко плакал, мало просил, и единственным из его капризов было «попить с Петровной чаю». Он приглашал меня в палату, и мы с отцом Георгием и матушкой Таней пили чай, обсуждая погоду, цветы и приходские дела.

В чистый четверг Игорь объяснял мне, что надо с раннего утра обязательно умыться холодной водой, самой холодной в хосписе. «Самая холодная» оказалась в ординаторской. В пять утра он уже плескался в раковине. Потом отец вместе с другим священником причастили его и украсили палаты вербой.

Отец Георгий по три часа добирался в электричках до своего храма: вставал в четыре утра, ехал на службу, исповедовал, причащал, наставлял, а вечером возвращался в хоспис, где доживал последние дни его сын.

Так было и в Страстную пятницу.

С Игорем осталась мать. Мы вместе сидели у его постели, когда началась агония. Я взяла ее за руки, так мы и держались друг за друга еще некоторое время после того, как он перестал дышать. Таня не плакала, мы долго сидели, обнявшись, и молчали.

Я долго дозванивалась отцу Георгию. Наконец, трубку взяла какая-то женщина и сказала, что батюшка выносит Плащаницу и подойти не может.

После службы кто-то привез его на машине попрощаться с сыном.

Хоронили Игоря в воскресенье под пение «Христос Воскресе!».

Отец Георгий продолжает служить в том же храме и приезжает в хоспис днем и ночью, когда в нем есть нужда: причащает умирающих детей, утешает родителей, исповедует самых сложных больных, которые не идут на контакт практически ни с кем. Он же их и отпевает. Он никогда не берет за требы ни денег, ни подарков. Совсем недавно я узнала, что ни один из тех, кого отец Георгий окормлял в хосписных палатах, не знает о том, что у него здесь три года назад умер сын.

 

Протоиерей Александр Стрижак

 

Чудо длиною в одиннадцать лет

Чудно появилось ее имя. Мы выбрали несколько имен женских и положили записки в шапку, чтобы дать старшенькой выбрать. Последней была записка с именем Серафима…

По этому имени споров было больше всего. Но именно его и вытянула Ксения. Жребий решил, но мама Таня не согласилась, она твердо заявила, что без благословения духовника не назовет ребенка этим именем. До родов было еще далеко, и мама решила писать письмо о. Игорю Филину (Песочный, СПб) и села искать в бумагах его адрес. Нашла. Посидела.

– Пусть будет Серафима.

– ???

– Посмотри.

Смотрю: пос. Песочный, храм прп. Серафима Саровского…

Она родилась в Дмитриевскую родительскую субботу.

Она не должна была жить, сразу после родов ее поместили в реанимацию. Сложнейший порок сердца. Но мама Таня прошла в отделение и крестила ее страха ради смертного… И Господь явил чудо, ребенок остался жить…

Они лежали в больнице. В голове у нее торчали капельницы, и кормить маме ее не давали. Мы приехали с о. Виктором со Святыми Дарами и ждали у какого-то служебного хода, когда мама Таня сможет забрать ее и вынести к нам. О том, чтобы священники прошли в детскую больницу, тогда не могло быть речи… она смотрела вполне осмысленно и с каким-то задором, как будто спрашивала: «Ну что, боитесь?..» После первого Причастия мама стала давать ей грудь и ребенок начал расти вопреки прогнозам врачей…

…95 % детей с такими пороками умирают до года, остальные чуть позже. Она так уверенно прибавляла в весе, что в год и месяц было принято решение о первой операции… без всяких гарантий, с надеждой на чудо. И Господь чудо явил…

…Ребенку снова становится хуже. Рекомендуют ехать в Москву, но как? Ни родных, ни знакомых, ни знания города… В один прекрасный день после службы подошел человек:

– Батюшка, можно с Вами поговорить?

– С удовольствием. Сейчас закончим и пойдем в мой кабинет…

Он москвич, приехал к родным. Узнав о наших проблемах, стал настаивать на поездке. Его зовут Юрий (Георгий), как оказалось, мы ровесники и у нас день Ангела в один день – 26 мая, а его день рождения совпадает с днем рождения мамы Тани – 21 мая. Он помог нам решиться, он дал приют… Господь явил чудо…

…Мы поехали на нашей «окушке» в Москву, но по дороге решили заехать в Казань. В Бакулевском центре нам сказали, что необходимо какое-то письмо из Минздрава Республики Татарстан, и мы решили спросить все же в республиканской КБ, что за письмо и как его получить… мы выехали ранним утром и до полудня доехали до Казани, после 15-ти мы уже ехали в Москву… с гарантийным письмом об оплате операции. В тот момент мы даже не успели прочитать письмо и понять его суть и гораздо позже узнали, что люди ждут эти документы месяцами… Это было Чудо… Но не одно, там была целая цепь чудес поменьше. Необходимые люди оказывались в нужное время в нужных местах, это надо рассказывать отдельно. Достаточно сказать, что министр и главбух министерства оказались одновременно на своих местах, и в это не могла поверить та сотрудница министерства, которая случайно оказалась в РКБ и которую мы подвезли, а она показывала нам дорогу. Она так и сказала – Чудо!..

…Ей 2,5 года, мы в Москве. Врачи в шоке. Они говорят, что ни разу не видели ребенка, с таким пороком дожившим до этого возраста… Но принимать нас не хотели. Мы оббивали пороги Бакулевского центра, дни проходили за днями… Юра был прихожанином Покровской церкви села Окулово Одинцовского района. Это место более известно как Отрадное, так называется платформа… Там мы познакомились с о. Валерианом Кречетовым, там узнали об отце Тихоне Пелихе, там молились… в алтаре этого храма мы познакомились с очень скромным рабом Божьим Александром. Он очень обстоятельно все расспросил и сказал не понятные мне слова:

– Это только Зеленикин (если не путаю фамилию), больше никто…

Все открылось на следующий день, когда профессор сказал:

– Мне говорили о вас. – И обращаясь к тому врачу, что упорно не хотел нас брать: – Мы их берем.

И это было чудесно… А Александр оказался академиком медицинских наук…

…Да, этот врач, она не хотела нас брать, но была вынуждена. На следующий день мы принесли ей цветов от блж. Матроны и икону в подарок… Это было настолько чудесно, что даже трудно описать. Она приняла их с благодарностью, хотя верующей не была. А когда я вышел из кабинета, долго расспрашивала маму Таню о блж. Матроне… Этот доктор потом была нашим самым лучшим помощником… Еще было Чудо нашего переезда в Сергиев Посад, но это отдельная история…

Эти 11 лет… Это одно сплошное Чудо. Чудо, что они были. Столько было явлено! Сколько добрых людей, сколько чудесных преображений человеческих душ! Разве можно требовать продолжения Чуда?

Ей было физически тяжело жить, ей было морально тяжело быть слабой среди нас здоровых. Она сама лежала в больницах и видела страдания других людей, и переживала за них, молилась как могла… Накануне операции мама Таня ехала к ней и на вокзале видела умершего бомжа, она рассказала ей об этом.

– Мама, я хочу построить для них целый город, чтобы они там жили, чтобы у них была работа, чтобы они не умирали…

Ее радостная и любящая душа – подлинное Чудо!

 

Священник Константин Кравцов

 

Слава Богу за все?

Есть предметы, сам разговор о которых представляется чем-то безнравственным, так как все слова, пусть даже «лучшие слова в лучшем порядке» (и они-то – в первую очередь!), кажутся фальшивыми и ненужными, лишними. Так в Великую Субботу, во время великого входа, мы слышим: «Да молчит всяка плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да помышляет». Те, кто терял близких, знают, что пронзительная боль утраты парализует саму способность что-либо формулировать (помышлять); все «земное» разорвано, и никуда не уйти от этого зияния…

«Бог смерти не сотворил», но для нас, грешных и смертных, она, тем не менее, представляется чем-то таким, что в порядке вещей – мы не сходим с ума при мысли о ней, да и нет у нас, как правило, никаких мыслей: как мыслить немыслимое? Есть картинки: подвалы вечной Лубянки по одну сторону и бессрочный курорт по другую, но давно прошли времена, когда и эта страшилка, и этот лубок – «работали».

Я воспитывался в неверующей семье и хорошо помню, как года в четыре меня пронзил ужас от того, что однажды я умру, обращусь в ничто, как я ревел, протестуя, несколько часов подряд, как меня поили какими-то каплями, говорили что-то о шагающей вперед семимильными шагами медицине, о том, что я буду долго-долго жить и прочую нисколько не утешавшую чушь. Потом лет в восемь снова эта мысль о неизбежности небытия, абсолютного исчезновения, неизбежного для меня и для всех, не отпускала меня в течение нескольких месяцев, каждый человек виделся мне потенциальным покойником, не столько человеком, сколько смертным, как и определяла людей античность в отличие от бессмертных – от богов-небожителей. Меня водили к психиатру, но это не очень помогло; мне казалось, что этот ужас, это высасывающее ум непонимание предстоящего исчезновения не пройдет никогда. Я и до сих пор не понимаю, как можно жить, не веря в бессмертие. Наверно, лишь ценой отказа от попытки мыслить немыслимое. Но именно с такой попытки – поставления себя перед Ничто – и начинается философия, «искусство умирания». Но смерть напоминает о себе, вторгается в жизнь каждого, разрывая привычную ткань событий и представлений, разрывая сердце, если оно не слишком заскорузло, парализуя мысль. Особенно – смерть детей.

Как-то раз я отпевал семилетнего мальчика, стремительно сгоревшего от воспаления легких. У гробика стояли плюшевый мишка и еще какая-то игрушка, не помню… Было серое октябрьское утро, и петь было трудно из-за подступавших к горлу слез. Что я мог сказать в утешение этим людям и можно ли было что-то сказать? Не повторять же все то, что обычно говорят в этих случаях, что, мол, Алешенька ваш сейчас среди Ангелов (над головой была роспись XIX века: розовощекие пухленькие купидончики с крылышками, но без колчанов и луков), что он за вас молится. Какой цинизм отвратительней, чем этот елей? Лучше просто обнять отца, сказать ему лишь одно слово «крепитесь»… Даже если сказать, что им, родителям и всем близким, хорошо бы почаще причащаться (без постов, вычитываний громоздкого правила и билета на причастие в виде исповеди), причащаться, чтобы облегчить нестерпимую боль от события, которое не объяснишь, то они, люди нецерковные, вряд ли поймут, о чем вообще речь. Слова – они в этом в лучшем случае не работают, в худшем – вызывают тошноту или бешенство. Поэтому только сочувствие, слезы в твоих собственных глазах… Держитесь, я несколько лет назад похоронил отца, помню, каково это было, но вам – больнее, я знаю…

Смерти нет, но она, увы, есть. Пока еще есть, пусть и побеждена крестной смертью, и мертвый ни един во гробе. И соприкосновение с ней – особенно в смерти близкого, особенно невинного младенца – исключительно важный опыт. Это опыт собственной смерти и даже более: собственная смерть вряд ли была бы для тебя больней, чем смерть твоего ребенка. Каждый родитель предпочел бы собственную смерть смерти своего сына или дочери; многие, потеряв своих детей, не видят смысла жить; есть и такие, что перестают ходить в храм, не в силах простить Бога, отнявшего у них их невинное дитя. И этот бунт оправдан. Но надо идти до конца: возопить, как Иов, высказать Ему все и призвать к ответу. И ответ придет. Скорей всего, не на словах, а через невыразимое понимание сути происходящего, через прозрение непостижимого смысла за чудовищной в своей жестокости бессмысленности с ее фиктивными смыслами, складывающимися в систему, худо-бедно объясняющую все и вся до момента катастрофы – встречи с реальностью. Реальностью такой, какова она есть. Реальностью Креста, перед которым «да молчит всяка плоть человеча».

Смысл жизни – в детях, гласит обывательская мудрость (если б животные могли говорить, они сказали бы то же самое). Умирает ребенок, и никакого смысла жить дальше. На самом деле смысл – подлинный, а не мнимый – только сейчас и приоткрывается, только сейчас у него и появляется шанс быть увиденным и принятым. Теряющие ребенка обретают, не зная о том, знание Бога: отец чувствует в какой-то степени то же, что и Отец, пославший на смерть Сына, мать – то же, что Мать, стоящая у Креста. А знание Бога – не путать со спекулятивным знанием о Боге – и есть спасение: познайте Истину, и Истина сделает вас свободными. Истина же познается только через смерть – в той степени, в которой сам ты умираешь, т. е. расстаешься со всем и со всеми, в том числе – и в первую очередь – с самим собой. И эта Истина невыразима на языке известных нам истин, приблизительных и относительных, на языке изреченных истин, которые, как известно, есть ложь.

Смерти нет. Но сказать об этом со всей ответственностью может лишь тот, кто умер, кто перешел черту и увидел ад взломанным и пустым, с льющимся в дверной пролом невидимым светом.

И еще одно отпевание – четырнадцатилетней красавицы, утонувшей, спасая подруг. Она была прекрасной пловчихой, вот и бросилась вытаскивать затянутых в водоворот двух неумех. Спасла…

Был канун Преображения, редкий лесок неподалеку от трассы, желтый березовый лист слетает, медленно кружась, в свежевырытую яму, краснеющею сколотой глиной, солнечно, вокруг гроба – весь поселок. Ближе всех – родители, одноклассники. И снова сжимает горло, но так пронзительно светло на сердце, что внутренне кричишь, ликуя, этот издевательский вопрос: смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?

Во блаженном успении вечный покой? Нет, не то – чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века, не блаженного покоя, а жизни – во всей полноте, во плоти…

Странно: как так могло случиться, что в чине отпевания, в панихиде, нет ни слова о воскресении – лишь в читаемых отрывках из Апостола и Евангелия от Иоанна. Но это – особая тема. Как и бесконечное, повторяемое на все лады выклянчивание помилования на Суде, представляющимся с некоторых пор страшным. Да, встреча со Христом – суд, но только ли суд?

В том лесу скорбь (бунт против смерти, несотворенной Богом и потому – неподлинной, не имеющей онтологического основания) перекрывалась радостью не от мира сего, и это было той самой встречей, и Христос поистине был посреди нас, и я напомнил, что «Анастасия» означает «воскресение», которое мы все здесь и сейчас переживаем, в которое входим вслед за Настей, благодаря ей, юной причастнице Его смерти и Его победе над ней.

Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, Причастницу мя приими, Не бо врагом Твоим тайну повем, И не знает никто, что за тайна, Не знает никто, что случилось. Говорили: подводное русло, А плавали девки плохо, Она и спасала… четырнадцать лет, Причащалась у вас в воскресенье. И руки, когда я листок с молитвой Вложил в ее пальцы, руки были теплы, И я видел воочию, видел впервые, Свете тихий святыя славы, Видел своими глазами, Чем отличалось успенье от смерти, В августе, в полдень, в лесу Целуя Твой образ на венчике Отроковицы Анастасии.

Мир чудовищен, это очевидно каждому, чьи мыслительные способности не атрофировались в результате стараний этого самого мира внушить обратное. Более того: он гораздо чудовищней, чем может себе представить тот, кто не поражен неизлечимой болезнью, не побывал ни в тюрьме, ни на войне, кто не имеет опыта реального ада, знакомого большинству лишь в смягченных, не надрывающих сознание формах, ставших привычными и потому не принимаемыми за ад – так, обычная жизнь…

Вот из этой-то обыденности, из этой спячки с ее фантомами (чудовищ порождает лишь незаурядный разум) и вырывает нас – с мясом, с кровью – смерть невинных и тем самым приобщаемых к смерти Невинного со всеми ее последствиями: схождением во ад и опустошением его, с новым преломлением хлеба среди своих. Но как сказать об этом тем, чье дитя лежит в гробу с прислоненным к нему мишкой и еще какой-то игрушкой, как объяснить? Невозможно, даже и не пытайся – предоставь это Тому, Кто был мертв и вот жив, попроси Его об этом, нет, потребуй, крича беззвучным криком, каким кричат сейчас они, требуя того же, и, если это возможно, расскажи о Евхаристии, где все мы вместе – живые и ушедшие. Вместе, как никогда и нигде. За Его столом.

Крест и Чаша Его страданий – вот единственный ответ. Без слов. Слова придут потом. И это будут слова благодарности…

 

Священник Александр Дьяченко

 

С любимыми не расставайтесь

У нас в поселке жила семья, муж с женой, обоим где-то под сорок, и двое их детей: девочка лет семнадцати и мальчик порядка десяти. Она была на виду, держала небольшой продуктовый магазинчик. В церковь они не ходили. Одно время он попивал, но одумался, говорят, жену любил, боялся потерять. Он ездил на «девятке», а жена – на подержанной иномарке. Как-то сломалась у Татьяны машина, и ее отогнали на ремонт в соседний с нами городок.

Через пару дней в обеденный перерыв он заехал к ней на работу, и они вместе отправились ее забирать. Машину вел муж. Пока стояли и ждали на красный свет светофора, что как раз рядом с тамошней церковью, их машинку сзади слегка стукнули, и она, выкатившись на перекресток, угодила под грузовик. Татьяна сидела рядом с водителем, не пристегнувшись ремнем безопасности, и, по инерции вылетев через лобовое стекло, сильно ударилась об асфальт и погибла. Правда, сразу после аварии она еще дышала и сердце билось вполне исправно. Говорили, будто ее можно было спасти, «скорая» вовремя доставила ее в больницу. Но то ли никого из хирургов не оказалось на месте, то ли главная наша российская беда вмешалась и не позволила скальпелю попасть туда, куда нужно, и женщина умерла прямо на операционном столе.

Татьяну многие знали и, я слышал, любили. Потому и не удивился, когда увидел, как много людей пришло в храм на отпевание. На ее мужа было страшно смотреть. Он даже ходил как робот, не сгибая ног в коленях и шаркая, точно старик. В дни похорон мне с ним удалось поговорить. Я сказал ему: «Если она тебе дорога, знай, что любовь не умирает», – и просил молиться о жене, и еще держать себя в руках, ни в коем случае не позволять себе снова начать пить. Теперь он единственный в семье кормилец и для своих детей папа и мама в одном лице.

– Докажи свою любовь к жене заботой о детях, – говорил я ему, – ей это будет в радость.

Он клятвенно обещал исполнять все, о чем я его просил. После похорон я его уже больше не видел.

И еще я обратил внимание. Несмотря на то что проводить Татьяну в последний путь пришло очень много людей, потом в поминальных записках я почти не встречал ее имени. Выходит, пришел народ на поминки, поел, попил, а потом взял и вычеркнул человека из памяти. На отпевании плакали, а во время сорокоуста я один ее и поминал.

Месяца через три случайно узнаю, муж Татьяны, распивая на берегу возле речки с друзьями, вдруг решил покончить с собой. Мол, чувство вины замучило. Пошел и нырнул вниз головою. Речку нашу в половодье воробей вброд переходит, так что бедолага просто свернул себе шею. Слава Богу, позвонки сломались так, что поддались лечению, но все равно, с полгода он провалялся на больничной койке и долго потом еще не работал.

Об этой беде мне рассказала его дочь, та пришла помолиться о матери, смотрю, а пальтишко на ней совсем не по сезону. Подошел к ней. Спрашиваю:

– А живете на что?

– Я работаю, батюшка.

Она устроилась в детский сад музыкальным работником. Зарплата, конечно, маленькая, но благо, бабушка делится своей пенсией.

– А пальто или куртка зимняя, хоть что-нибудь теплое у тебя есть?

Девочка пожимает плечами:

– Мама хотела купить, не успела.

Сколько было у Татьяны друзей, а о детях ее никто не вспомнил. Так горько стало, представил, что передо мной не кто-то человек мне чужой, а мой собственный ребенок, перебивающийся впроголодь. Пошел, вывернул карманы, собрал все, что было, и отдал ей.

– Купи себе что-нибудь теплое. И вообще, приходите, не стесняйтесь. Уж чем-чем, а едой и одеждою мы вам всегда поможем.

Слезы.

На следующий день ее бабушка подходит ко мне в храме и громко так шепотом:

– Никогда, слышите, никогда больше так не делай те! Мы не нищие и в вашей помощи не нуждаемся!

Предложил прийти домой, пособоровать неудавшегося самоубийцу. Отказался. Разговаривать со мной не хочет. Теперь во всех его бедах виноват Господь Бог. Словно не он за рулем сидел, а Христос его машиной рулил. Раз авария случилась возле церкви, значит, Бог и виноват. А если бы Татьяна погибла возле пожарки, то виноватым был бы, министр МЧС. А то, что убить себя собирался, так это все от великой любви.

Любовь. В машине радио включишь, по всем каналам или про курс доллара, или про любовь. И так весь день. Домой приедешь, тебе по телевизору под эти же песни еще и танцуют. Какую книжку, журнал ни возьми – самое частая тема «любовь». Все это, конечно, красиво, но я вот что думаю: нет на земле любви, не земная это птица. Слишком высоко она парит, и мало кто с ней пересекается. Годами наблюдая в храме за людьми, я все чаще и чаще прихожу к этому выводу.

Ушел человек из жизни, родные плачут. Думаешь, эти точно станут приходить на панихиды. Ведь если над мертвым телом так убиваются, то о бессмертной душе непременно побеспокоятся. Но боль утраты когда-то притупляется, и до храма доходят единицы.

Давно замечаю, дети если и зайдут помянуть родителей, то за редким исключением, всего-то раз-другой. На каждом отпевании я прошу не забывать о любви, этом единственном чувстве, что, полагая начало на земле, имеет продолжение в вечности. Точно не слышат. Мужья о женах и наоборот, за редким исключением, почти не молятся. Если много лет прожили вместе, будут страдать, тосковать, но в церковь почему-то не идут.

Помню одного пожилого мужчину, который после смерти жены приходил на все литургии и панихиды все сорок дней. На моей памяти это был единственный человек, который так молился о своей любимой, больше я таких случаев не знаю. Земные чувства обычно заканчиваются краем могилы, а любовь продолжается в вечности. Сейчас они оба упокоились у нас на кладбище под одним общим памятником. Бывая рядом, всегда подхожу к их могиле. Разве можно пройти мимо тех, кто любит?

А если супруги молодые и вместе пожили всего ничего, то порой забывают еще до сорока дней. Смотришь, две-три недели прошло, а уже с другой живет. Всеми силами стараясь забыть ту, о которой обещал мне молиться всю жизнь.

Иоанн, апостол Любви, говорит, что Бог есть Любовь. А если нет в тебе благодати, то и любви в тебе нет и быть не может, как бы ты ни доказывал обратное. Любовь, как и Царство Небесное, дается в награду и усилием достигается.

Почему же мы, тем не менее, все время говорим о любви? Потому что уверены, будто имеем ее. Говорим, что любовь чувство святое, и оправдываем этим чувством порой самые бессовестные поступки. Почему он бросил жену, да еще и с детьми? Потому, что полюбил другую. Полюбил, тогда все свято.

Когда я еще работал на железной дороге, то у одной работницы, женщины одинокой, погиб единственный 12-летний сын. Наша смена тогда работала в ночь. Кто-то позвонил и попросил ей сообщить. Весть о гибели мальчика передавалась от одного участка к другому, пока не отыскала несчастную. Почему-то я отчетливо запомнил ту ночную смену. Моя рация была включена, и я слышал, как оператор просил найти мать и рассказать, что ее мальчик утонул. Я слушал переговоры и все думал об этой женщине.

Вот, пока еще она пребывает в неведении. А узнает обо всем минут через пять. И эти пять минут ее жизни бесценны, потому что это последние минуты, когда она еще счастлива. Наверняка даже сама не подозревая, что счастлива. Может, именно в этот момент она недовольна зарплатой, или рабочим графиком, или плохими оценками сына. Сейчас ей расскажут, и ее жизнь разделится надвое, на до и после этого известия. И она поймет, что на самом деле еще минуту назад была счастлива.

Я недавно передачу смотрел, посвященную композитору Александре Пахмутовой. Девочкой 22 июня 1941 года она участвовала в детской музыкальной олимпиаде, в одном из концертных залов Сталинграда. Играла музыка, и дети были в восторге. Потом кто-то из взрослых вышел на сцену и объявил, что началась война и что концерт отменяется. Война – это на самом деле беда, но зачем было прерывать концерт? Разве немцы уже подходили к городу? Пускай бы дети еще играли, пару лишних часов детства им бы не помешали.

Помню, через полгода мы стояли с этой женщиной и вместе ждали рабочую электричку. И вспоминаю, как она, заливаясь, хохотала над каким-то пустым анекдотом. Тогда я еще про себя отметил: «Она способна вот так смеяться через полгода после смерти сына». Тогда для меня это было откровением.

Когда человек говорит тебе о любви, то, скорее всего, ему от тебя что-то нужно. Может, он даже сам не понимает, что именно. Может, ему просто хорошо с тобой. Мы эгоисты. В любом случае человек будет думать о себе, о своем благополучии и удовлетворении, а любовь все-таки подразумевает другое. Любить, в моем понимании, значит быть способным ради любимого чем-то жертвовать, ну хотя бы тем же комфортом. И вообще, любовь жертвенна. Иногда в разговоре я указываю собеседнику на распятие и спрашиваю:

– Крест на груди – это символ. Как вы думаете, символ чего?

Мне часто отвечают, крест – это символ смерти, и никогда, что крест – символ любви.

Однажды звонит мне молодая женщина, по голосу лет тридцати. У них дача где-то здесь в наших местах. А звонит, мама у нее умерла. Незадолго до смерти покойная хотела прийти к нам на службу, болезнь не позволила. Умирая, просила дочь обязательно отпеть ее в нашем храме.

– Ну, раз человек об этом просил, отпоем обязательно.

– Батюшка, а сколько стоит у вас отпеть?

Я сказал ей, какое мы просим пожертвование. В ответ молчание. Продолжаю:

– Если для вас это много, тогда сколько сможете.

– Нет, батюшка, мы люди обеспеченные, и у нас вопрос о деньгах не стоит. Просто то, что вы сейчас озвучили, это унизительно мало. Поймите, моя мама стоит значительно дороже! – Она именно так и сказала «стоит». – Позвольте, я пожертвую ну хотя бы раз в пять больше. Мне даже, знаете, не по себе. Я сама нотариус, и что же получается, моя самая дешевая услуга стоит дороже, чем отпеть мою маму?!

Сколько помню, мы всегда старались обходиться по минимуму. Ведь и потребностей у нас куда меньше, чем в больших городах. Но мне в голову не приходило привязать размер пожертвования за отпевание к стоимости человеческой души. А сколько она «стоит», наша душа? Кто способен назвать ее реальную «цену»? Душа богача дороже души бедняка? Смешно, а человека задело.

– Вы меня, пожалуйста, простите, я не собирался обидеть ни вас, ни вашу маму. Конечно, вы имеете право сделать пожертвование, а мы будем молиться.

Спустя двое суток я отпевал усопшую в храме. И как мог старался сгладить возникшую между нами неловкость. После отпевания дочь усопшей, та, что звонила мне накануне, подошла к свечному ящику и спросила:

– Так сколько, вы говорите, я вам должна?

Ей ответили, она рассчиталась. Сказала спасибо и ушла.

Прошло всего два дня, и вот уже на пожертвовании никто не настаивает. Значит ли это, что за два дня мама в глазах самых близких людей «подешевела» в пять раз? Тогда я подумал, сколько же она будет «стоить» через сорок дней? А через год? Не сравняется ли ее «цена» с самой маленькой свечкой, что ставят у нас на канон?

Но было же это желание в первые минуты после маминой смерти сделать для нее, такой единственной и горячо любимой, что-то такое, выходящее за пределы рационального мышления. Это и есть то самое, что отцы называют «намерением». «Господь, – говорит святитель Иоанн Златоуст, – и намерения целует». Они на самом деле стоят того, чтобы их поцеловали.

Но там, где жизнь заканчивается могильным холмиком, прекрасные порывы неизменно упираются в здравый смысл, а зачем? На самом деле, зачем переплачивать там, где от тебя и так ничего не требуют? Для людей, у которых весь мир имеет стоимостное выражение, это вопрос непраздный.

Но прежде чем поставить свечу на подсвечник, даже самую маленькую, нужно войти в храм. Только войти потом будет трудно. Память о намерении не исчезнет и останется тревожить совесть.

Когда-то, много лет назад, мы только начинали восстанавливаться и нам нужны были деньги, очень нужны. Случись бы это тогда, я бы, наверно, расстроился. Сейчас нет. Время прошло, и я понял, что восстановленный храм не самоцель. Главное – это сам процесс восстановления, причастность к нему. И еще я заметил, что далеко не каждому позволяют в нем поучаствовать.

Бывает, примчится человек в церковь с какой-то сиюминутной проблемой. Потом она решается, и он в порыве благодарности хочет немедленно рассчитаться с Господом. Находит настоятеля и предлагает, например, подарить звонницу или купить в храм икону за совершенно непозволительные деньги. Раньше я такому предложению только бы радовался, а сейчас прошу немного подождать, хотя бы пару недель. За это время страсти в его душе поулягутся и он начнет рассуждать спокойно. Если желание не исчезнет, можно разговаривать дальше, если нет, значит это не тот человек.

Представляю, зайдет потом такой «благодетель», посмотрит на иконы, написанные за выморочные деньги, и скажет себе: «Ну, кто тебя за язык тянул? А поп хитрец, подловил в минуту слабости». И будет последнее хуже первого. Пускай храмовый иконостас напишется на пару лет позже, чем бы хотелось, но именно теми, кому это предназначено.

История с гибелью Татьяны случилась много лет назад, и я не думал, что она получит такое неожиданное продолжение. К нам в храм вместе с родителями все эти годы иногда приходила очаровательная девчушка лет семи. Я вообще люблю детей, а этот ребенок, в отличие от других, еще и умела задавать вопросы. Даже повзрослев и отдалившись от храма, она продолжала просить меня о встречах и на разговор, точно прилежная ученица, приходила с тетрадкой для записей. Наверное, ей нравилось и то, что мы разговаривали с ней на равных. Во всяком случае, спорить со мной она не стеснялась.

В последнюю нашу встречу она рассказала о своем друге. Он старше ее и уже учится в институте.

– Мой друг очень несчастен. Я пыталась говорить с ним о Боге, а он взял и закрыл мне рот ладонью. Для него Бог существо жестокое и беспощадное. Недавно он рассказывал мне историю своей семьи. Батюшка, я его слушала и плакала. И тоже начинаю верить в то, что и вы, и родители меня обманываете! Бог нас не любит, иначе Он бы не сделал его сиротой, убив маму, кстати, прямо возле церкви, не сломал бы в тот же год позвоночник его отцу и не заставил бы их с бабушкой и сестрой фактически голодать. Я знаю, вы мне не ответите, потому что вам нечего ответить. Наверно, зря я это затеяла, и все-таки, прежде чем окончательно снять с себя крест, я решила прийти сюда в последний раз и дать вам шанс.

Маленькая и решительная, словно изготовившийся к бою воробышек, она сидела, оперевшись на стол стиснутыми кулачками и ждала.

– Я понимаю твоего друга, если он перестанет обвинять Бога, ему придется винить отца. А отец, – это единственное что у него осталось. А тебе, раз ты ставишь вопрос так принципиально, я дам ответ.

И беспощадно в деталях рассказал, как погибла Татьяна, как пытался, забыв о детях, покончить с собой его папа, как, оставшись без средств к существованию, отказалась от нашей помощи его, уже покойная, бабушка.

Моя собеседница, сама не ожидая, попала в одну из самых болевых моих точек, потому что я никогда не забывал эту семью. Она сидела напротив меня с широко открытыми от удивления глазами и молчала. Потом, потрясенная, так же молча встала и вышла из храма.

Мой маленький друг, я знаю, решение снять крест ты приняла еще задолго до нашей встречи. Хотя твои многочисленные друзья не заморачиваются и продолжают его носить, правда, я не припомню чтобы когда-нибудь видел их в храме. Ты неравнодушный, ищущий человек, ты настоящий человек. И знаешь, я не сомневаюсь, придет время, ты снова будешь его носить. Потому что ты ищешь истину, а кто ищет, тот обязательно ее находит.

 

Протоиерей Андрей Лоргус

 

Телесное воскресение: как это будет?

То, что Церковь говорит про воскресение, – это догмат, а не просто богословское мнение, который содержится в Символе веры: «Чаю воскресения мертвых».

Более того, это очень важная часть нашего вероучения, смысл которого заключается в том, что мы все обязательно будем жить и после смерти. Причем жизнь наша – в духовно-телесном образе, и эта духовно-телесная природа дана нам Богом как подлинный образ человека, а не как образ, который должен распасться. Наоборот, он должен созидаться.

И воскресение должно вернуть человеку его подлинный образ, тот, который был изначально задуман Господом.

Уже в Евангелии даны некоторые образы телесного воскресения в виде притч. И оттуда можно заключить, что мы воскреснем в цельном, совершенном виде. Очень важно, что внешний образ наш будет телесным и телесность окажется индивидуальной для каждого. То есть не просто какое-то тело или «среднестатистическое» тело, абстрактное, а с узнаваемыми чертами, присущими каждому человеку.

Священномученник Мефодий Патарский в своей работе о воскресении пишет, что мы не только сохраним свой образ, но и способны будем друг друга узнавать.

Это означает, что мы сохраним черты нашей телесности. В том числе так называемые гендерные: мужчины будут с бородами, а женщины – с длинными волосами. Сохранятся и половые различия. Ведь и воскресший Христос есть Богомуж, как называл Его преподобный Анастасий, игумен Синайский.

Воскресшие тела будут мужчинами и женщинами. Другое дело, что Христос в Евангелии однозначно говорит: «Ибо, когда из мертвых воскреснут, тогда не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут, как Ангелы на небесах» (Мк.12,25); «…а сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых ни женятся, ни замуж не выходят» (Лк. 20, 35).

Значит, воскресшее человечество уже не будет иметь той части личной жизни, которая сегодня является для людей очень важной, то есть супружеской.

Несомненно, что телесность сохранит черты нашей жизни. Но как – этого мы не знаем. Но наша телесность будет представлять собою и некий портрет нашей духовной и личной жизни, принятых решений, нашей нравственности. Это может быть выражение лица, выражение тела. Но как это будет – тайна. Она приоткрывается духовной иконописью. Есть иконы, которые выражают некоторую духовную сущность святых в их уже посмертном образе. У преподобных, например, выделяются глубокие морщины от слез. Чей-то образ исполнен милосердия и любви.

Важно подчеркнуть, что вера в догмат о воскресении из мертвых трудна была всегда. Во все века встречались христиане, которые готовы были поверить в Нагорную проповедь, то есть в нравственную суть миссии Христа, но не готовы – в телесное воскресение.

Характерные страницы о трудностях этой веры есть в романе Достоевского «Идиот», где умирающий от туберкулеза Илларион спрашивал каждого приходящего: «Верите ли вы в Кану Галилейскую?» То есть для него сложным был именно момент чуда.

Чудеса сложны были для веры, в том числе чудо воскресения.

Да, люди умирают в разном возрасте. Кто-то в девяносто лет, а кто-то – через несколько недель после зачатия. Но мы все воскреснем в совершенном образе. Что это за совершенный образ – точного учения не существует.

Однажды у меня почти случайно в Кремле состоялась беседа с владыкой Василием (Родзянко). После службы он нашел время откликнуться на мой вопрос, который касался крещения тяжелых инвалидов. Я тогда служил в психоневрологическом интернате и передо мной тоже стоял вопрос: а что будет с этими детьми в дальнейшем? Я их крестил, миропомазывал, прекрасно понимая, что многие из них не доживут до взрослого возраста и никогда не смогут ни ходить сами, ни даже держать чашку.

Владыка мне сказал, что мы ни в коем случае не должны сомневаться в том, что Господь восстановит телесность каждого, кто при жизни был частично ее лишен, в полном, совершенном образе.

То есть и младенцы, даже еще не родившиеся, будут в совершенном образе, и инвалиды. Телесность будет полной, совершенной в смысле полноты замысла Божьего. При этом они будут сохранять и черты своей индивидуальности. Как это будет – мы не знаем.

Воскресение – не естественный процесс, не воссоздание того же генотипа, а чудо, новое творение. Но творение того, что было. По этому поводу вспоминается история с Ньютоном, которого на заседании Королевского общества просили ответить на вопрос про воскресение телесное: «Кто же может собрать рассеявшиеся в прахе тела умерших, чтобы образовать новые тела для бессмертных душ?» Ньютон попросил ученика принести горсть железных опилок, обычную грунтовую пыль и смешал их: «Кто выберет эти железные опилки из этой смеси?» Потом он взял большой магнит и стал водить им над смесью. В ней возникло движение, и послышался шелест. Пылинки железа устремились к магниту. Ньютон серьезно посмотрел на присутствующих и сказал: «Тот, Кто дал такую силу бездушному металлу, неужели не сможет совершить большего? Когда наступит время воскресения, Бог соберет наши пылинки и воскресит наши тела».

Это больше, чем мы можем ожидать.

 

Священник Александр Дьяченко

 

Обними меня

Утро понедельника. Веду машину, а перед глазами все стоит вчерашний день. После литургии ездил причащать умирающих. Сперва отправился к Алексею. На днях в храм приходила его жена. В угол забилась и плачет, боится и не знает, как подойти к священнику. А я ее помню, мы с ней когда-то на заводе вместе работали.

– Танюша, что случилось?

– Батюшка, Алеша, мой муж, умирает. Из областного онкоцентра нас выписали еще в конце того года. Доктора руками развели, мол, простите, мы ничем не можем вам помочь. С тех пор так и живем. Алеша угасает, а я с ним рядом. Мне моей бедой не с кем и поделиться, мы приезжие, родные далеко. И хочется душу с кем-нибудь отвести, да только люди меня чураются. Боятся мою беду в свой дом пускать. Леша забудется, а я выйду вечером и брожу по улицам одна. Хожу и плачу, и только слежу, чтобы мне, как той собаке, на луну не завыть.

Сейчас уже запах от него идет невозможный, изнутри разлагается человек. Я что хочу, Алеша просит его причастить и вообще сделать все, что положено, говорит, по-человечески уходить надо, как деды и прадеды.

Я пришел, и мы долго с ним разговаривали. Потом соборовал. Двери к нему в комнату и на лоджию была раскрыты, и если стоять от него метра за два, то терпимо. Но как только, принимая исповедь, я закрыл дверь в комнату, сразу почувствовал тошнотворный запах гниющей человеческой плоти. Он такой специфически сладковатый, его ни с чем не спутаешь. Человек плохо пахнет.

Я причастил его и сказал:

– Алексей, умирать не бойся, теперь ты не один, теперь ты с Богом. С этого дня я буду молиться о тебе, и ты тоже молись.

Он тянется к тумбочке, берет листок бумаги и подает мне. На нем неровным почерком человека, больше привыкшего сжимать в руках баранку тяжелого «Камаза», чем держать авторучку, была записана молитва Господня.

– Вот, это я сам написал и теперь читаю. С Богом на самом деле не страшно.

Затем я сел на велосипед и отправился к своему другу. Он болеет уже несколько лет, делали две операции, но коварная болезнь пробралась в кости позвоночника, и теперь он медленно уходит. Уже несколько месяцев его не покидают тяжелейшие боли. Сперва он прекратил спать лежа, бодрствуя ночи напролет. Под утро забудется на пару часов, тем и обходился. Теперь у него нет и этих часов. Боль с неумолимой периодичностью пронзает тело, точно шпагой, испытывая его на прочность. Поначалу боль глушили болеутоляющими, сперва менее сильными, потом уколами промедола. Но вот уже больше недели боль не умолкает ни на минуту. Не помогает и промедол.

Наконец сделали укол морфина.

– Как ты, все так же больно?

– Нет, боль отошла, но далеко не уходит. Стоит в полуметре от меня и смотрит. Вот, теперь наконец ушла, я ее больше не вижу. Можно я немного посплю?

Каждое воскресенье я прихожу к нему домой и причащаю. Раньше мы о чем-то разговаривали, теперь нет. Причащаю и ухожу. Ухожу с чувством глубокой вины перед ним, перед его болью и тем, что не могу помочь.

Вспомнил, как однажды отругал свою маленькую дочку. Она тогда еще и в школу не ходила. Дитя заплакало, но негромко и без истерики, просто заплакало. Отошла в сторонку, достала из фартучка носовой платочек, стоит и вытирает слезы. На меня она не смотрит, в ее глазах сила, которую не превозмочь. С этой силой можно только как-то смиряться и сосуществовать. И помню, как в тот момент мне ее стало безумно жалко. Да так, что чуть ли не бегом поспешил из комнаты, чтобы не обнять ее и не испортить воспитательный процесс.

Вспомнил сегодня, когда причащал умирающего друга. Он весь в своих мыслях и на меня не смотрит. Он все сделал правильно, руки скрестил и широко открыл рот. Запил и заплакал. Так тихо-тихо, держит в руках запивку, а слезы градом. Потом, точно как тогда мой ребенок, достал из кармашка рубахи кусочек белой тряпочки и промокнул глаза. И вновь жалость, как тогда.

И я подумал: наверное, прежде чем умереть, человек сперва должен смириться с этой мыслью и уходить, превратившись в беззащитное дитя. Противоестественно умирать взрослым и сильным.

Собираюсь уходить, а он зовет меня и протягивает деньги. Я от денег за причастие отказываюсь.

– Возьми, не отказывай. Я знаю, ты можешь помолиться, и я, наконец, умру. Попроси, сил больше нет.

Еду и вспоминаю вчерашний день. Вроде день как день, много таких встреч. Когда человеку хорошо, он священника не зовет. Когда с тобой все в порядке, Бог не нужен. Тогда почему так тяжело на душе? Может, от того, что за эти два месяца я проводил в последний путь так много тех, кого знал долгие годы, с кем дружил и вместе растил детей? Думаешь, ладно, они ушли, и тут же на тебе, сразу без передышки узнаешь о новых страдальцах.

Матушка недовольна. Когда еще она просила куда-нибудь заехать выпить кофе. А я все возвращаюсь в свои мысли и забываю. Наконец уже перед въездом в столицу мы остановились у маленького придорожного ресторанчика «Бургер кинг». Сегодня таких кафешек, торгующих пластиковой едой, полно, зато здесь на одном из прилавков в свободном доступе лежит штук двадцать желтых бумажных корон. Я догадался, все-таки «кинг». Такой неожиданный подарочек для детей.

– Возьми пару штук для девчонок.

Сидим за столиком, пьем кофе. Матушка все еще продолжает бурчать. Выждав момент, когда она отвернулась, я надел на себя корону. Увидев меня с атрибутом абсолютной власти на голове, матушка была вынуждена смириться и замолчать. С королями не поспоришь.

Я протянул ей вторую корону:

– Если хочешь, у тебя есть шанс стать моей королевой.

– Ты знаешь, нет, я уже не ребенок и в детские игры не играю.

У наших девочек, а конкретнее у Елисаветы, наступил ответственный жизненный этап. Лиса пошла в детский сад, да еще и на полный рабочий день. Мы с бабушкой успели как раз вовремя, Лиза с мамой только-только вернулись из садика и вышли погулять на детскую площадку.

Я не видел их больше месяца. Малышка вытянулась и, по-моему, похудела. Личико бледное, никак не привыкнет к садиковской каше. Обнял, прижал дитя к себе и слышу, как быстро стучит ее сердечко.

Вечером мама укладывает старшенькую, а та ее просит:

– Мама, обними меня.

Я слушаю дочку и смотрю в окно дома напротив. В нем горит свет, и я вижу людей, сидящих за столом. Как и мы, они ужинают и о чем-то говорят друг с другом. О чем?

Наверно, о том же, что и мы.

– Она просит, мама, обними меня.

Я продолжаю смотреть в окно дома напротив, оно дрожит и начинает расплываться. Закрываю глаза. Пишут, маленького человечка необходимо своевременно отлучать от груди и приучать к самостоятельности. Может, они и правы, только на самом деле мы приучаем его к одиночеству.

На следующий день я должен был ехать записываться на одном из православных телеканалов. Дело для меня это новое, и потому я немного волновался. Выехал заранее, хотелось погулять по Москве. И еще я собирался заехать в Новоспасский монастырь, помолиться об Алексее и моем друге, да и не только о них.

Москва – мой город, когда-то много лет назад я здесь родился, и первые годы моей жизни прошли в Лефортово. Наверно, поэтому я всегда его любил. Москва мне часто снилась, и в моих снах представлялась одним большим поленовским двориком. Сегодня я редко бываю в столице, теперь это уже не тот город, который я знал и любил.

Долго живя в провинции, в каком-нибудь крошечном поселке наподобие нашего, привыкаешь к тому, что все друг дружку знают и при встрече друг друга приветствуют. В Москве никто никого не видит. Я специально всматривался в их лица. В метро, так там вообще все или читают, или спят. Конечно, я не Ален Делон, но чтобы вот на тебя смотрели, словно ты прозрачная стена, давно такого не помню.

Я сижу, рядом со мной стоит парень лет тридцати и читает что-то из классики. Что именно – я не разглядел, но обложку этой книги я помню по той еще прежней жизни. Тогда мы еще ценили книги.

«Граждане пассажиры, просьба уступать места инвалидам и беременным женщинам». Неожиданно он посмотрел на меня, наверно, краем глаза заметив, что я пытаюсь прочитать название его книги. Первый человек, который за весь день посмотрел мне в глаза. Я спросил его:

– Ты не инвалид?

– Нет.

– Хочешь, я уступлю тебе место?

– Нет.

– Тогда извини.

Люди, живущие в когда-то моем городе, совсем не улыбаются. И даже больше, мне показалось, они друг друга боятся.

Иду по переходу и вижу девушку. Она вместе со всеми спешит в общем людском потоке и разговаривает по телефону. Она идет и не видит, что сумочка у нее открыта. Любой профессиональный вор при желании в считанные секунды способен изучить ее содержимое и утащить все ценное. Ему достаточно просто пройти мимо, и все. Потому я и помчался ей вслед:

– Девушка, у вас сумочка открыта!

Я подумал, она сейчас мне улыбнется в ответ и скажет спасибо или хотя бы благодарно кивнет головой. Но девушка, мельком окинув меня тревожным взглядом, прижимает сумочку к груди и бросается бегом по направлению к эскалатору.

Хотя я ее понимаю, мне достаточно просто посмотреть на свое отражение вон в той металлической фальшколонне, сверкающей огнями электрического света.

Сбавив скорость, чтобы та девочка не подумала, будто ее преследуют, я тоже ступил на эскалаторную ленту. Воспользовавшись заминкой, какая-то женщина с большим чемоданом успела протиснуться и встать передо мной. Я увидел, как по ее виску стекает маленькая капелька пота, и мне ее стало жалко.

Внизу, сойдя с эскалатора, женщина, что стояла передо мной, обеими руками ухватившись за чемодан, оттащила его в сторону от людского потока.

– Давайте я вам помогу.

Она удивленно смотрит мне в глаза:

– Не надо.

– Не бойтесь, я просто помогу вам сесть в вагон. Вам же тяжело.

– Не надо, я во всем привыкла полагаться только на себя.

И я отправился дальше. Впереди меня и сзади в разных направлениях движется множество людей. У каждого свое дело, своя проблема и своя беда. И каждый из нас свою беду переживает в одиночку. Почему-то в метро одиночество ощущается особенно остро.

А что делать? Не станешь же о своих проблемах кричать на весь мир. Хотя нет, вон стоит человек и просит милостыню. На груди у него кусок картона с просьбой о помощи. И я замечаю, как, не останавливаясь и не сбавляя скорости, из общего потока высовывается рука и что-то бросает в его полиэтиленовый стаканчик.

С озабоченными лицами, уставившись в пол, с телефонами в руках и с наушниками в ушах спешит толпа – хотя нет, наверно, не толпа. Помню, один из отцов, говоря о множестве людей, называет всех нас просто Адамом.

Перед моими глазами продолжает бежать многоликий Адам. Адам, однажды призванный стать другом Богу. Изгнанный из рая и загнавший себя в преисподнюю метро, он даже неспособен на жалость к самому себе. Спешит несчастный Адам и не понимает, как он несчастен и одинок.

Блудные дети, настрадавшись от страха, боли и одиночества, мы каждый в свое время возвращаемся к Отцу.

Иду по переходу и вспоминаю, что не принял таблетку. Только как ее примешь, когда у тебя нет воды? На мое счастье, в одном из уголков замечаю крошечное бистро. Отлично, подхожу к продавщице, молодой женщине лет тридцати с европейскими чертами лица.

– Девушка, мне нужно запить таблетку, продайте мне теплой воды.

Та, не отрываясь, смотрит мимо меня:

– Не положено.

– Тогда продайте мне его за стоимость стаканчика чая. Только пакетик туда не опускайте.

– Не положено.

– Тогда дайте мне пакетик отдельно, а в стаканчик налейте немножко воды.

– Не положено.

Она все так же, словно завороженная, продолжает смотреть на бегущую мимо толпу.

Подошла другая продавщица и подала мне полный стакан горячей воды. Меньше не положено. Я расплатился за чай и стал ждать, пока вода остынет.

Наконец я приехал на «Пролетарскую» и вышел в город. Однажды я здесь уже был и достаточно хорошо ориентируюсь, чтобы, не теряя времени, отправиться в Новоспасский монастырь. Да отсюда и идти-то всего два шага. Спускаешься в подземный переход – и вот монастырь.

Иду по переходу, никого. Только на той стороне, почти возле самого выхода, лежит большая лохматая собака. Лежит и спит. Я иду, а она не обращает на меня ни малейшего внимания. Подошел ближе, пригляделся – совсем старая и больная. На шее широкий ошейник. Ого, ошейник в мегаполисе – это такая же охранная грамота, что и американский паспорт. Хотя и без ошейника такую никто не тронет, подымать ногу на старика – это же себя не уважать. Я прошел дальше, тут же забыв про пса.

Войдя в монастырь, немедленно направился в храм. Поднимаюсь по лестнице вверх, и здесь же в притворе вижу чудотворный образ Божией Матери «Всецарица». Прежде я ее никогда не видел, потому поразился необычному окладу искусной работы. И еще удивило, что возле чудотворного образа никого не было. Только одна-единственная женщина стояла немного в стороне и читала акафист. Я тоже пристроился у самой стенки напротив образа и стал молиться.

Я просил об Алексее и, конечно, о моем друге. Вспоминал и других болящих, молился о них. Потом подал записки на литургию и молебен, зажег свечу и поставил на подсвечник рядом со «Всецарицей». Этим летом мы написали такой же образ для нашей больничной часовни. Вот достроим часовенку, и образ Пресвятой в ней поставим.

Хотелось поговорить с кем-нибудь из отцов, попросить их совета, как быть с просьбой моего друга, но никого не встретил. Время поджимало, нужно было идти, я вновь подошел к иконе, приложился и снова попросил.

Возвращаюсь той же дорогой и вновь спускаюсь в подземный переход. И вновь никого. Пес все на том же месте, но он уже не спит. Лежит и наблюдает за мной. Я перехватил его взгляд и поразился. На меня смотрела не собака, нет, совсем не собака, а старый мудрый человек. И смотрит он не на меня, а в меня. Да, такой не поведется на корочку хлеба. Разве что на сосиску, но на сосиску и я бы повелся. И вообще, порой мне кажется, что я сам похож на такую же собаку, старую, опытную, и меня тоже нелегко пнуть ногой.

– Понимаешь, друг у меня умирает. Страдает очень и никак не умрет. Вчера у меня смерти просил, но ведь я же не Бог и не решаю, кому и когда уходить. А он верит, что я могу помочь. Вот приезжал к Пречистой, просил молитв.

Я рассказал собаке о последних неделях, о том, как терял друзей одного за одним от одной и той же болезни, как все это время умирал вместе с ними. И еще о том, что очень устал. А пес лежал и внимательно слушал. Я еще подумал, сколько таких историй он выслушивает каждый день здесь, лежа на полу в подземном переходе, у тех, кто в последней надежде идет ко «Всецарице».

Рассказал – и почувствовал облегчение. Спасибо, собака, ты делаешь большое дело.

В здание, где размещается телестудия, я вошел без опоздания и поднялся на лифте на пятый этаж. Наверху меня уже встречали. Милая девушка провела в небольшую комнатку и попросила подождать, а чтобы мне не было скучно, предложила кофе с пирогами. Я ел пирожки и ощущал, как тревога от предстоящих съемок постепенно улетучивается.

Вскоре в комнату вошел человек, с которым мы и должны были вести экранный диалог. Я часто видел его по телевизору, читал его книги, но так вот, вживую, еще не встречался. Он улыбался и очень по-доброму на меня смотрел, и эти глаза мне нравились.

– Как вы находите столицу?

– Замечательно, жизнь бурлит.

– Успели где-нибудь побывать?

– Да, в Новоспасском у «Всецарицы». Друг у меня умирает, страдает очень.

Мы помолчали, и он понимающе вздохнул:

– Сегодня рай наполняется онкологическими больными.

Потом продолжил:

– Батюшка, в нашем предварительном разговоре по телефону, когда я спросил, о чем будет наш диалог, вы сказали, что хотите поговорить о маленьком человеке. Я потом думал над вашими словами. Маленький человек – это жалкий человек?

– Нет, маленький человек совсем не жалок, просто всякий из нас – человек маленький и нуждается в том, чтобы его пожалели. Даже те, кого мы привыкли считать большими, однажды в какой-то момент вновь становятся маленькими, если и нужными, так только своим близким, и тогда они тоже нуждаются в поддержке и сочувствии. Большие люди даже больше, чем маленькие, нуждаются в нашей жалости. Просто об этом они не задумываются.

Когда-то, очень давно, будучи молодым священником, принимал исповедь у одного человека. И чем больше я его слушал, тем больше росло желание взять палку и хорошенько этой палкой его отходить. Время жизни течет, стареешь и понимаешь: людей не надо ни ругать, ни наказывать, их надо жалеть. Сегодня я просто обнял бы его и пожалел. Таково предназначение священника – жалеть людей.

Порой приходит кто-нибудь к покаянию и просит: батюшка, назначь мне епитимию. А я понимаю, не надо его наказывать, он и так уже себя наказал.

Я что-то такое продолжал ему говорить, а потом вдруг посмотрел на моего собеседника и вдруг увидел в его больших восточных глазах слезы. Сегодня я уже видел похожий взгляд в подземном переходе недалеко от станции метро «Пролетарская».

Двое прежде незнакомых мне, собака и человек, сегодня выслушали меня и пожалели. А это совсем немало для такого огромного города.

Вечером выхожу из метро и поднимаюсь в автобус. В салоне еще остаются свободные места, но я не сажусь. Они для тех, кто сегодня целый день работал и сейчас, уставший, без ног возвращается домой. Звонок, беру трубку.

– Батюшка, Алеша умер.

– Когда?

– Только что. Весь день он дремал. Потом слышу – проснулся и зовет. Попросил сесть рядом и взял меня за руку. Говорит: «Я сейчас умру. Пожалуйста, не уходи, побудь со мной».

Я слушаю голос в трубке, и на память приходит моя маленькая Лизавета: «Мама, обними меня».

Уже поздно. Сидим с матушкой за столом и пьем чай. Она интересуется, как прошла встреча.

– Прекрасно, хотя поначалу я волновался – все-таки не каждый день общаешься с таким человеком. Все думал, как ко мне отнесутся.

– А он?

– Ты знаешь, в какой-то момент я посмотрел ему в глаза и увидел слезы.

Матушка понимающе улыбается:

– Ты у меня еще тот артист, кого хочешь разжалобишь.

Когда я вернулся, Лиса уже спала. Я не успел ее поцеловать, а завтра уже ехать домой. Решил встать пораньше и проводить ее в садик, когда еще увидимся. Утром сижу на кухне, жду, когда она встанет. Тишина, все спят, вставать явно никто не собирается. Вдруг вижу дочку:

– Папуль, ты чего не спишь?

– С Лисой хочу попрощаться. Вчера не получилось.

– Мы сегодня решили сделать ей выходной, какая-то она у нас бледненькая. А ты не сиди, поди подремли еще немного. Мы скоро встанем и тебя позовем.

Провожали меня всем семейством, правда, Лиса с Полинкой деда целовать отказались категорически. Зато как они махали мне в окошко:

– Пока, пока, дедушка! Приезжай!

Две мои маленькие принцессы в смешных бумажных коронах от «Бургер кинг».

 

Протоиерей Алексий Уминский

 

Лишены ли некрещеные младенцы Царствия Небесного?

 

Про посмертную участь некрещеных младенцев нам ничего не известно. Также неизвестно про посмертную участь крещеных людей. Есть в Евангелии слова о том, что тот, кто будет веровать и креститься, спасен будет. А кто будет неверным, осужден (см. Мк. 16, 16). Это, без всякого сомнения, слова, указывающие на необходимость крещения как принятия веры. Именно спасется не просто тот, кто будет креститься, но и уверует. А дальше сказано: кто не будет веровать, тот будет осужден.

Но факт крещения не избавляет человека от Суда.

Поэтому вопрос об участи некрещеных младенцев, которые за свою веру не отвечают, всегда в Церкви был открыт. Существовала достаточно категорическая точка зрения, пришедшая к нам от богословия блаженного Августина с его учением о первородном грехе, которая не давала возможности думать о спасении некрещеных младенцев. И такой точки зрения до сих пор придерживаются многие не только на Западе, но и в Православии: некрещеный младенец не удостаивается Царствия Небесного.

Но и в ранней Церкви существовали иные точки зрения на этот вопрос.

Это тайна для Церкви, но ведь и очень многое, что касается загробной участи человека, остается для нас тайной.

У нас в Церкви нет ни одного богослужения, которое было бы посвящено молитве за некрещеных младенцев. Несколько лет назад на одном из епархиальных собраний вопрос о молитве за некрещеных младенцев был задан Святейшему Патриарху Кириллу. И тогда Святейший Патриарх сказал, что молитвенный чин о некрещеных умерших младенцах необходимо разработать. Но на сегодняшний день эти очень мудрые и важные слова Патриарха словно повисли в воздухе. По крайней мере, неизвестно, идет ли работа в этой области.

 

Надеяться на милосердие

Нужно надеяться на милосердие Божие. Мы знаем, что в золотое время патристики, скажем, в IV веке, V веке, VI веке, в семьях христиан было множество некрещеных детей: крещение принималось в достаточно зрелом возрасте, все великие святители крестились после тридцати лет. Помнится случай из жизни святителя Амвросия Медиоланского, как его родной брат Сатир (кстати, канонизированный на Западе), потерпевши кораблекрушение, будучи некрещеным, привязал себе к шее Святые Дары как знак свидетельства его веры. Он не утонул, но мог спокойно утонуть некрещеным.

Я не думаю, что Церковь могла тогда спокойно принять для себя, что множество людей, живущих по христианским законам, в своей жизни уже исполняющих Евангелие, готовящихся принять крещение как свидетельство своей непоколебимой веры, никакого отношения ко Христу не имеют, и в загробной участи их ждут только мрак и скрежет зубовный.

 

Переосмыслить

Младенцы умирают некрещеными и в материнской утробе не по вине матерей (замершая беременность, выкидыш), бывают внематочные беременности, которые никогда не кончаются родами. Не говоря уже о том, что имеют место и случаи, когда рождение ребенка несовместимо с жизнью ребенка и жизнью матери и когда женщина вынуждена сделать операцию. Об этих случаях говорится и в Основах социальной концепции нашей Церкви. Бывают случаи, когда дети не доживают до крещения. Но мы не можем забыть о том, что их родители – члены нашей Церкви и общаются с живым Богом. Христос в жизни этих родителей, в жизни этой семьи всегда присутствует. Это христианский брак, который мы называем Церковью, малой Церковью. А раз это малая Церковь, то там – жизнь Святого Духа.

Это значит, что младенец, который в этой семье зачинается, находится в материнской утробе, уже причастен к церковной жизни через родителей-христиан, которые молятся, исповедуются, причащаются Святых Христовых Таин. Это значит, что жизнь ребенка уже наполнена благодатью Святого Духа, уже приобщена ко Христу. Игнорировать это, не думать об этом, не принимать это в расчет мне кажется нелепым, это грубая ошибка.

Мы высоко превозносим понимание христианской семьи, но только забываем, что даже тот ребенок, который находится в утробе матери, – уже член этой малой Церкви. Он уже живой человек, если мы говорим о том, что душа начинается вместе с зачатием. Каким образом тогда эта душа вдруг оказывается исключенной из общей жизни Церкви? Не может такого быть. Или тогда надо пересмотреть учение о семье и учение о внутриутробном развитии младенца. И не считать тогда этих младенцев людьми.

Неправильно, что настоящая церковная семья лишена молитвы утешения, церковной молитвы за усопшего ребенка, не сподобившегося по каким-то обстоятельствам крещения.

Это должно быть каким-то образом восполнено. Нельзя отсылать таких родителей просто к частной молитве, словно говоря: «Церковь к вам отношения не имеет, в Церкви вы никто, молитесь себе дома, а там как Бог даст». Мне кажется, на сегодняшний день это должно быть переосмыслено.

Сказать об участи кого-то после смерти мы просто не можем. Отправлять кого в Рай, а кого в преисподнюю – не наше дело, и вообще занятие глупое.

А давать утешение и надежду – это дело Церкви сегодня. Раскрывать дорогу для молитвы и возможность для родителей через эту молитву, через Церковь в том числе, как общество любви, общество семьи Христовой, пробивать путь ко Христу своему усопшему чаду.

Записала Оксана Головко

 

Анна Сонькина

 

Мама, а я умру?

Помню одну маму, которая лежала в больнице с ребенком лет семи. Она поймала меня в коридоре: «Сын спросил меня про похороны! Спросил, что будет, когда он умрет!» Услышав вопрос, она не нашлась, что ответить, просто выскочила из палаты и побежала ко мне: «Что же делать?» Мама с сыном находились в отделении паллиативной помощи. Этому мальчику был поставлен смертельный диагноз, его опухоль была уже неизлечима. То есть мама прекрасно понимала, что это – последний этап в жизни сына. Но она все равно не знала, что ему ответить.

Я думаю, что родителям, врачам и всем, кто работает с пациентом на последней этой стадии, очень важно понимать, что главное, чем мы можем ему помочь, – честность и открытость. Некоторые родители перенимают те установки, которые они видели в больницах. Если бы мама, о которой я упоминала, выбежала из палаты с тем же вопросом в обычном онкологическом отделении, врачи посоветовали бы ей обнадежить ребенка: «Нет, что ты! Никто здесь не умирает! Мы тебя лечим! Давай, борись!»

Действительно, пока дети лечатся, очень важно поддерживать в них стремление бороться и побеждать. Однако в терминальной фазе все немного меняется. Хочется обратить внимание на две вещи. Во-первых, важно понять причину вопросов, откуда они возникают и на что могут указывать. Как ни парадоксально, очень часто подобные вопросы ребенка могут сигнализировать не о страхе смерти, а о чем-то совершенно другом.

Поэтому универсальный совет – на любой вопрос или реплику о смерти нужно ответить вопросом. Сказать: «А почему ты спрашиваешь об этом именно сегодня?» Очень важно не испугаться, не выразить панику, не сделать сразу серьезное лицо. Очень может быть, что это совершенно случайный вопрос, заданный потому, что в этот день у ребенка болит больше, чем вчера, или он заметил какую-то неожиданность в больничном распорядке, причем это может быть любая мелочь: «Вчера у меня брали анализ крови, а сегодня не взяли». В итоге брошенный мимоходом вопрос о смерти может выражать сомнение в чем-то другом, простом, решаемом.

Если родитель покажет фиксацию на этом вопросе, то ребенок может встревожиться. Поэтому родителям важно сохранять спокойствие, но быть готовым к этому вопросу. На любую подобную реплику немножко философски, с пониманием спросить: «Почему ты так думаешь? Почему ты об этом спрашиваешь?»

Во-вторых, важно уяснить суть вопроса. Бывает что дети задают такие вопросы, потому что действительно хотят обсудить с родителями тему своей смерти. Если родители закрыты, если они уходят от ответов, дети могут начать искать других людей, способных дать ответ, – врачей, медсестер, если они находятся в хосписе или в больнице.

Что же делать, если вы выяснили, что вопрос ребенка действительно о смерти? Я понимаю родителей больных детей, которые боятся и не хотят говорить с детьми о смерти. Это абсолютно понятно и нормально. Говорить с умирающим о смерти очень тяжело. Мы избегаем таких разговоров с нашими близкими. Не только с детьми, но и с родителями, супругами. Нам кажется, что мы оберегаем любимого человека от информации, которую он не сможет вынести. Это очень понятное желание – уберечь.

Тем не менее исследования и опыт показывают: большинство людей, и взрослых и детей, способны говорить на эту тему. Они могут понять, вместить, и пережить тот факт, что они неизлечимо больны и умирают.

У меня был пациент – мальчик лет пятнадцати. Его мама, очень энергичная, жизнерадостная женщина, настраивала сына на борьбу с болезнью. У мальчика была остеосаркома, после операции у него случился рецидив, начались метастазы в легких. Он страдал от сильных болей в ноге. Лечить его уже закончили.

И вот настал момент, когда мама пришла ко мне посоветоваться: «Как мне быть? Он спрашивает: “А когда меня будут лечить дальше? Когда будет следующий курс химиотерапии? Почему мне не делают такие-то обследования?” Я не знаю, что ответить».

Я ей сказала: «Думаю, что надо с ним быть честными». Женщина была очень открытая, но мой ответ вызвал у нее шок: «Как же так? Он же потеряет волю к жизни!»

Мы с ней обсуждали эту тему в течение нескольких дней. Я рассказывала ей о том, какие последствия вызывает наша скрытность. Говорила, что чем больше мы скрываем от своих близких, тем больше они подозревают, что что-то здесь не так. Одна ложь влечет за собой другую, напряжение нарастает, мы отдаляемся друг от друга.

Эта мама не столько услышала мои слова, сколько каким-то внутренним чутьем дошла до тех же выводов. Она пришла и сказала: «Я не могу ни шутить, ни болтать с сыном. Я все время начеку, как бы не сказать лишнего, слежу за всеми – как бы кто-то другой не сказал ему правду. А если он сам поймет? А если догадается? Анна Александровна, как вы думаете, лучше, чтобы вы ему сказали или я?» Она спросила с надеждой на то, что я сделаю это вместо нее.

Мне кажется, что наша роль, роль медработников в сообщении диагноза очень важна.

Я предложила всю свою помощь и сказала: «Если вам кажется, что это будет лучше, я готова с ним поговорить». Но опыт показывает, что гораздо гармоничнее, когда человек узнает страшную информацию от самых близких людей, от родителей, иначе он может почувствовать себя обманутым. И эта мама взяла себя в руки и решительно сказала: «Я сделаю это сама».

Я снова увидела ее, когда она выходила из палаты. Она вышла и сказала: «Все, мы поговорили». Эффект этого разговора был заметен по изменениям в поведении мальчика.

Раньше, когда кто-то входил к нему в палату, он напрягался, прислушивался, все время смотрел по углам, чтобы чего-то не пропустить, выглядел подозрительным и напуганным. А после разговора с матерью он изменился. Конечно, первые дни он очень унывал, но, по крайней мере, было видно, что он расслабился и открылся. У него стали возникать вопросы, которых не было раньше, вопросы, важные для клинического ведения болезни.

Раньше он даже о боли не очень-то рассказывал, а теперь, когда он открылся, нам стало легче помогать ему, снимать боль и симптомы, преодолевать тревогу и страх. Он смог спросить: «Как это будет? Сколько мне осталось?». Он и раньше думал об этом и все время мучился, а теперь – смог спросить.

Поняв, что у них не так много времени, мама с сыном очень живо взялись за то, чтобы что-то успеть. В их деятельности было очень много энергии, много позитива. Что-то нужно было купить, с кем-то встретиться и обязательно устроить праздник. Для того чтобы все это получилось, нужно было организовать обезболивание, это было непросто. Но у всех, кто видел эту семью и помогал ей, было ощущение, что это – хороший случай. «Хорошесть» его была в том, что мама решилась поговорить со своим сыном открыто. Она ни разу не пожалела о своем поступке и была благодарна за этот разговор. Я думаю, что это им помогло.

Наверное, было бы полезно привести и какой-то отрицательный пример. Здесь сложнее. Мне кажется, не очень честным осуждать выбор родителей, которые решили не обсуждать с ребенком диагноз. Задним числом, особенно когда ребенок уже ушел, критиковать их выбор неудобно и странно. Но некоторые случаи не дают о себе забыть.

Этот пример я описывала для своего диплома, который защищала в Великобритании.

Мальчику было лет семь, он страдал от онкологического заболевания, которое оказалось неизлечимым. Родители с ним о прогнозе не говорили: «Он же такой маленький, он же не понимает…» У этого мальчика началась депрессия, настоящая клиническая депрессия с суицидальными мыслями. Это очень страшно, когда ребенок в семь лет на полном серьезе высказывает, что хотел бы выброситься из окна.

Я не готова утверждать, что причина была именно в том, что родители не были с ним откровенны. Там было много тяжелых симптомов: и очень сильная боль, и одышка, и тошнота. Но мой опыт показывает, что открытость в общении, разговор с пациентом о диагнозе тоже влияют на наши возможности в работе с симптомами. Это совершенно точно.

Установка на то, что мы все еще лечимся, мешает ребенку быть лидером этого процесса, мешает сконцентрироваться на симптомах, на боли. Когда ребенок знает, что лечение закончено, у него появляется другая установка: «Сейчас главное, чтобы мне было комфортно». А нам очень важно, чтобы именно ребенок рассказывал, где и как у него болит, именно сам ребенок, а не только родитель.

Хочется обратиться к родителям и сказать: как бы ни было трудно, будьте уверены, что ребенку будет легче, если вы будете открыты, если вы не испугаетесь его вопросов, не отстранитесь от ребенка, а приблизитесь к нему и выясните, что стоит за трудными вопросами, действительно ли за ними стоит желание узнать правду о том, что происходит, и о том, насколько близка смерть.

Нужно найти в себе силы (а если их нет – найти поддержку и помощь), но ни в коем случае не бросать ребенка в одиночестве, не окружать его заговором тишины и тем самым не мешать специалистам паллиативной помощи сделать его последнее время наполненным, безболезненным и достойным.

 

Священник Александр Дьяченко

 

Тайна

Завтра у меня тяжелый день. Предстоит отпевание младенца, совсем маленького человечка, прожившего на земле всего два неполных года. С Игорем, его отцом, мы знакомы уже несколько лет, и все это время прямо или косвенно я принимал участие в его судьбе.

Он часто советовался со мной по разным вопросам. Я благословлял его, вдовца, на новый брак, и потом многие месяцы вместе с ними молился, чтобы Бог явил чудо и маленький мальчик пришел в их семью. Вы не представляете, как мы радовались, когда на свет появился долгожданный Дениска.

Сегодня уже не редкость, что супругам, прежде чем понести младенчика, приходится долго и напряженно лечиться. Дурная наследственность, больная природа, отравленные химией продукты. Все, абсолютно все способно ранить такую хрупкую женскую плоть.

После долгого и безрезультатного лечения мои друзья, выслушав очередной приговор врачей, махнули рукой и поехали к блаженной Матронушке в Покровский монастырь. Честно отстояли девятичасовую очередь, а когда подошли к раке, просили только об одном:

– Матушка Матронушка, помолись за нас Господу, мы очень скучаем по нашему малышу, а он все никак не приходит. Помоги нам.

И чудо произошло. То, что планировали удалять – оставили, потому что в какое-то мгновение в лоне будущей мамы произошли резкие и неожиданные изменения к лучшему, и вот он – наш замечательный Дениска. Постоянный источник родительской радости, смысл их жизни и надежд.

Завтра мне его отпевать.

Когда зазвонил телефон и высветилось имя Игоря, я ждал услышать его голос, но из трубки доносились одни рыдания. После сбивчивых объяснений моего друга я наконец понял, что в обед с мальчиком случился удар, и вот теперь он лежит в областной детской больнице, а врачи беспомощно разводят руками и стараются не смотреть им в глаза.

– Следствие родовой травмы, – всхлипывает Игорь, – предупреждают, готовьтесь к худшему. Батюшка, помолитесь!

Я обзвонил всех наших и попросил встать на молитву. Только никто не знал, что к этому времени мозг ребенка уже умер и только умная техника продолжала поддерживать жизненные процессы в маленьком беспомощном тельце Дениски.

На следующий день утром звонок от Игоря:

– Батюшка, мы решили снова ехать к Матронушке. Она нам Дениску подарила, к ней и сейчас поедем.

Они успели и даже подошли к раке святой, и здесь же у раки Игорь вдруг почувствовал сильную боль в груди, и тут же звонок из больницы:

– Мы очень сожалеем, мальчик умер. Простите нас, но в вашем случае медицина бессильна.

Еще через минуту сообщение о Денискиной смерти пришло ко мне в алтарь. Мы как раз служили воскресную всенощную, я молился и в напряжении ждал известия. Прочитал, не сдержался и заплакал. Еще я видел, как Игорь многократно пытается мне дозвониться, но ответить не мог. Потом умылся, зажег большую свечу и вышел на полиелей.

Как быстро меняется наша жизнь. Помню, как мама рассказывала о своем детстве:

– До революции твои дедушка с бабушкой жили в Орехово-Зуеве, а во время гражданской войны наша семья, спасаясь от голода, перебралась на родину к дедушке, в деревню под Минском. Там каждый год на свет появлялся кто-нибудь из моих братиков или сестричек, и почти каждый год кто-нибудь из них умирал.

В середине двадцатых мы вернулись назад. У моих родителей, – продолжала мама, – на то время уже было трое дочерей, из мальчиков никто не выжил. Дедушка пытался найти работу, но долгое время у него ничего не получалось. Потом ему все-таки повезло устроиться в Павловском Посаде рабочим на железную дорогу. В путейскую бригаду набирали преимущественно людей одиноких, семейным нужно было давать жилье.

Дедушка скрыл, что у него есть семья, и получил место в общежитии, а нас прятал в том же общежитии, но только на чердаке. Кстати, кроме нас там же ютились семьи и других рабочих. Но наступила зима, и с чердака пришлось уйти. Правда, кто-то из начальства оказался человеком жалостливым, и нам таки подыскали теплый угол. Комнату по диагонали разгородили простыней, и в каждой половине разместили по семье.

До сих пор остались детские воспоминания, как наши соседи хоронили свою бабушку. Когда гроб привезли, оказалось, что полностью поместиться на соседской половине он не может. Поэтому ноги усопшей целую ночь торчали из-под простыни возле нашей кровати. Лежу, смотрю на эти ноги, а они вдруг начинают шевелиться.

В страхе закрываю глаза, потом открываю, а они все равно шевелятся. Тогда я что было силы бью по шевелящимся бабкиным ногам, а из-под покрывала выскакивает кошка и орет на оба угла.

Так мы прожили целый год, пока нам не выделили в железнодорожной будке отдельную комнату, да еще и с кухней. Правда, кухонька была маленькой и в ней обитала чужая бабушка, которая не ходила в туалет, а предпочитала все свои дела делать тут же в ведро. И ничто не могло ее заставить изменить своей привычке. Вот и приходилось мириться с этой бабушкой и ее ведром, пока она тоже не преставилась. И тогда мы зажили по-царски.

В этой будке у нас родилось еще пятеро детишек, но выжило только двое. Помню, всякий раз, когда у родителей умирал кто-то из детей, отец брал молоток, гвозди и сам сколачивал гробик. Клали в него маленькое тельце, дедушка из полотенца делал перевязь, вешал гробик на бок, и вдвоем с мамой шли в церковь, а потом на кладбище.

Все это совершалось как-то буднично, спокойно. Не помню, чтобы кто-то особенно плакал, может, потому, что мы никогда не ели досыта. Меньше ртов – больше хлеба. Жизнь и смерть были делом обычным, естественным.

Слушаю маму, и не верится, что то, о чем она рассказывает, было реальностью всего-то два поколения назад. Дети часто рождались и так же часто умирали. Может, потому и рожали чуть ли не каждый год, чтобы хоть кто-нибудь выжил.

Сегодня, слава Богу, все кардинально поменялось. Врачи научились побеждать многие болезни, потому детки если и умирают, то очень редко. Зато и рождаемость сильно упала.

Чин отпевания младенцев, что непременно помещался в старых требниках, в современных изданиях не печатается вовсе, и при необходимости мы чаще всего пользуемся репринтными перепечатками с дореволюционных книг. Правда, появились чины на освящение автомобилей, самолетов и даже космических кораблей. Все верно, время не стоит на месте.

Но детей все одно приходится отпевать, только теперь отпевание младенцев из дела некогда привычного превратилось во что-то очень редкое, страшное и трогательное одновременно.

Никогда не забуду, как первый раз отпевал девочку, наверно, лет девяти. Ее сбило машиной, когда она переходила через дорогу, а отец в этот момент смотрел на нее в окно. И я уже знал эту историю, как человек, на глазах которого погибла его маленькая дочка, выскочил на улицу, схватил окровавленное тельце ребенка, принес его домой и, положив в ванну, принялся отмывать дитя от крови и грязи.

Уже во время отпевания, представив себе эту картину, я почувствовал, что не в состоянии продолжать дальше. Горло сдавил спазм. Еще немного, задрожат губы и появятся слезы. Но этим людям, что собрались вокруг гроба, не нужны мои слезы. Они пришли в храм заказать отпевание, сделали пожертвование, и им не нужны мои чувства.

И я закричал себе: «Прекрати! Возьми себя в руки», – и довел отпевание до конца. С тех пор стараюсь никогда не давать волю собственным эмоциям, во всяком случае, прилюдно. Это тяжело, когда живешь в маленьком поселке, где все знают друг друга.

В большом городе проще, там некогда проявлять участие, одна беда тут же сменяет другую, какие уж тут эмоции, только успевай, батюшка. Да и кто кого там знает, а здесь почти все дети возрастом лет до одиннадцати крещены тобою, а все новое кладбище – это те, кого ты же и проводил в последний путь.

У нас тебя не просто ставят перед свершившимся фактом, вот, мол, батюшка, нам бы отпеть. Еще до того, как уйдет человек из жизни, ты его причащаешь, постоянно поминаешь в молитвах. Бывает, до того сроднишься. А уж если дитя болеет, так не ты один, а вся церковь неделями с колен не встает. Но Богу виднее.

Родился у нас в поселке мальчик, и сразу инвалид, проблема с почками. Малыша постоянно возили по врачам, пытались лечить. Потом вынесли вердикт: необходимо пересаживать донорскую почку, но в такое маленькое тельце трудно будет поместить орган взрослого человека. Нужно дать ребенку еще подрасти.

Принялись искать донора, и бабушка предложила свою. Врачи проверили – подходит. И стали ждать. Только больной ребенок для семьи – тяжелейшее испытание, молодые все чаще ссорились, потом вроде мирились и снова ссорились. А бабушка жила надеждой и молилась, и мы молились. Но малыш не дожил.

Я отпевал его дома, в присутствии мамы, папы, и, конечно же, бабушки. Больше почему-то никто не пришел.

После похорон молодые быстро разбежались, и каждый стал создавать новую семью. Замечаю, очень часто после смерти первенца семья распадается. Разговаривал на эту тему со знающими людьми.

Говорят, очень часто каждый из родителей переживает горе в одиночку, замыкается в своей беде, подспудно ожидая от другой половины поддержки, но не находит. Присутствие другого постоянно напоминает о происшедшем, и наступает желание стереть из памяти все, что с этим связано.

Так и случилось, появились новые счастливые семьи, родились новые замечательные детки.

И только бабушка никак не может забыть своего маленького мальчика, все ходит и ходит к нему на могилку и носит ему игрушки.

Еще не уходит из памяти отпевание мальчика Матвейчика. Совсем крошечка, умер в три месяца. Мы его и крестили, может, всего-то недели за две. Мама его покормила, уложила спать и больше он не проснулся. Ничем не болел, врачи говорят о синдроме внезапной детской смерти. Иногда так бывает, беда приходит, откуда и не ждешь.

А перед глазами все стоит молоденькая мамочка, не знающая, чем ей теперь занять освободившиеся руки. На отпевании плакал только дедушка, громко так, за всех. А родители после смерти мальчика тоже разошлись.

Умирает дитя у молодых родителей, есть возможность родить еще. А как быть тем, кто теряет ребенка уже в возрасте? А если он единственный?

Несколько лет назад находит меня в храме совсем еще молодой человек и срывающимся от волнения голосом рассказывает о маминой болезни. Вся их небольшая семья состояла всего из двух человек, и вот мама очень тяжело заболела, а она некрещеная и о ней невозможно помолиться.

– Пожалуйста, отец Александр, покрестите мою маму.

Мы с ним ходили в больницу, я крестил и причащал больную женщину. Потом этого юношу часто видели у нас в храме молящимся, и каково же было мое удивление, когда узнал, что сам-то он, оказывается, тоже некрещеный.

К счастью, Тамара выздоровела и пришла на крещение своего мальчика. Они пригласили меня, и вечером того же дня мы у них на кухне пили кофе. Я видел, как они смотрели друг на друга, и, казалось, не было на земле счастливее людей, чем эти двое.

И вот буквально год спустя мы с Тамарой встретились вновь. Она сидела у нас в храме на лавочке, и в ней с большим трудом угадывался тот счастливый человек, что тогда на кухне пил со мною кофе.

– Что-то случилось? Почему вы одна?

– У меня горе, батюшка. – Было видно, как трудно ей говорить. – Месяц назад мы с сыном поехали в Грузию навестить родных. Он очень любил машины, мой сыночек. Только там, у нас на родине, дорога все больше проходит через горы. Он ехал по серпантину и не справился с управлением.

Целый месяц я не отходила от его могилы, пока, наконец, мои братья силой не посадили меня в самолет до Москвы. Сейчас телом я здесь, но душа моя там, рядом с ним. Батюшка, в один момент я потеряла все. И самое главное, я перестала быть мамой. Теперь я вообще никто.

– Тамара, это неправда! Как ты была матерью, так ты ею и остаешься. Или ты забыла, как носила своего сына и сколько было радости, когда он появился на свет? А разве с его смертью перечеркнуты бессонные ночи, что ты проводила возле его кроватки? Ты испытала, что значит быть матерью, и этот опыт на всю жизнь останется твоим главным достоянием, твоим богатством. Никто и ни при каких обстоятельствах не сможет у тебя его отобрать.

Твой сын окончил свой земной путь, но не исчез, не растворился во времени. Он жив, он рядом с тобой, только ты этого не чувствуешь. Теперь ваша связь через молитву. Помни, ему очень нужна твоя молитва. Помогай своему сыну, исполняй материнский долг. Придет время, и он с благодарностью встретит тебя там, на небесах, и вы всегда будете вместе.

Служба закончилась, я отпустил последних исповедников. Звонок, Игорь, уже ровным спокойным голосом:

– Батюшка, ты все еще в храме? Пожалуйста, не уходи, мы сейчас приедем. Нам очень нужна твоя поддержка.

Мы с матушкой и нашей старостой Ниной остались ждать. В храм Игорь с женой вошли уже в черном и темных очках. Подошли, благословились. Я предложил:

– Давайте молиться.

Кадило уже было готово. Пока мы их ждали, я несколько раз менял прогоревший уголек.

Служили заупокойную литию, хотя по усопшему младенцу это совершенно неподходящая молитва. Но другой нет, а без молитвы здесь никак. Эти слова заупокойного чина в тот момент нужны не младенчику, они нужны нам, взрослым. Молитва все сама без лишних слов расставляет по своим местам.

Закончилось последнее возглашение, я повернулся к родителям и стал говорить о новом, родившимся в вечность маленьком ангелочке, что уже молится о своих страдающих папе и маме. Говорил, что нельзя им теперь замыкаться и пытаться переносить свалившееся на них горе в одиночку.

– Делите его на двоих, тогда вам будет вдвое легче. Приходите в храм, молитесь, и Бог возьмет на Себя часть ваших страданий.

Я говорил долго, боясь умолкнуть. Мой голос действовал успокаивающе, и я понимал, как только замолчу, все, включая матушку и Нину, немедленно заплачут.

Я так и знал.

Потом мы провожали их до машины, и мы с Игорем обсуждали, как теперь им молиться. Сейчас мой голос звучал совсем по-деловому и заставлял всех внутренне собраться.

В момент, когда они уже садились в автомобиль, Денискина мама вдруг спросила:

– Батюшка, а вы сами когда-нибудь плачете?

– Плачу? Да, случается. И пожалуй, даже чаще, чем бы этого хотелось.

На следующий день уже после литургии подходит ко мне одна знакомая молодая пара вместе с девочкой лет трех:

– Отец Александр, у нас к вам большая просьба. Мы наконец-то решились на второго ребеночка и просим на то вашего благословения.

– У меня?

– Именно! Вы разве не помните, как благословляли нас на рождение первенца?! И вот она – наша радость. – Девчонка улыбается.

– Хорошо, тогда я благословлю вас на мальчика. Родится, назовете его Дениской.

– Ой, как было бы здорово! Помолитесь, батюшка.

– Я попрошу о вас одного знакомого ангела.

Смеются:

– У вас и среди ангелов есть свои знакомые?

– Да. Только он еще совсем маленький, у него только вчера появились крылья.

Завтра у меня трудный день. К назначенному часу похоронщики занесут и оставят в храме маленький гробик. Вокруг соберутся родственники. Игорь с женой станут на колени и, опираясь локтями на гроб, будут не отрываясь вглядываться в Денискино лицо. И все, глядя на них, от жалости заплачут.

Но храм – не место торжества скорби. Христос победил смерть, и все в этом должны убедиться. Немедленно убедиться.

Священник подает возглас, и начинается молитва. Удивительный молитвенный чин отпевания усопших младенцев. Ничего подобного и ничего равного ему я больше не знаю. Отпевают усопшего непорочного младенца, а молятся о родителях. Словно маленький человечек стоит рядом с ними и нежно-нежно гладит их по головам.

Чувство скорби немедленно улетучивается, а на смену ему наступает тихая щемящая грусть от временного расставания.

Как-то мы с матушкой ехали по Беларуси на автомобиле. Вокруг никого, ни одной машины, ни одного прохожего. И вдруг рядом с каким-то хутором мой глаз на мгновение выхватывает крошечное озерцо и на нем одинокого лебедя.

Толкаю матушку:

– Смотри, смотри: лебедь!

Она поворачивается и долго, пока озерцо полностью не скрылось из глаз, смотрит и все повторяет:

– Почему он один? Ну почему он один?! Где же она?

В ее голосе так много тревожного недоумения. Что означает на фоне этакой красоты немая трагедия лебединого одиночества?

Красиво и одновременно так больно.

И почему-то подумалось, вдруг бы сейчас с нами ехала Лизавета, наша старшая внучка. И умей бы говорить, что бы она сказала? Наверняка бы: «А где его мама? Где его мама?!»

Потом, после отпевания, я провожу малыша до катафалка. Все пойдут и снова станут плакать. А я не буду плакать, потому что у нас с Дениской появилась своя маленькая тайна, одна на двоих. Этого еще никто не знает, но пройдет всего чуть больше девяти месяцев, и этот мир посетит большая-большая радость – родится новый человек, и назовут его тоже Дениской.

А от радости разве плачут?

 

Митрополит Антоний Сурожский

 

Не надо утешать пустыми словами!

– Разлука с человеком всегда более приемлема, когда есть длинная болезнь или старость, ведущие к смерти. Но когда авария, особенно когда умирает молодой человек или младенец, – как тогда можно поддержать родителей, как помочь пережить первоначальный шок?

Митрополит Антоний: Первое, что я думаю: не надо пробовать утешить человека пустыми словами. Я помню, как к одной нашей прихожанке, у которой умер ребенок, пришел молодой священник и сказал: «Я так понимаю ваше горе!..» Она, человек правдивый и резкий, обернулась к нему и сказала: «Не лгите! Вы никогда не были матерью и никогда не теряли ребенка, вы ничего не понимаете в моем горе!» И он остановился и сказал: «Спасибо вам за это…» Вот эту ошибку никто не смей делать. Чужого горя никто понять не может, дай Бог свое горе понять, как-то уловить, овладеть им.

Сказать можно, например: «Подумайте о том, что это молодое существо умерло в полном расцвете всех сил души, ума, в полной чистоте. Этот человек как бы вспорхнул в вечность, и теперь у вас предстатель, Ангел Хранитель перед Богом, который покрывает вас своей молитвой, к которому вы можете обратиться как бы с разговором и с радостью о том, что когда-то будет встреча…» Невозможно дать сейчас достаточно примеров по количеству людей и типам обстоятельств.

– Когда скончался Лазарь, Иисус плакал. Как относиться вообще к слезам, когда утешаешь людей?

– Слезы – дар Божий. Никогда не надо мешать им течь. В этом рассказе Спаситель плакал о том, что Лазарь должен был умереть, потому что мир во зле лежит и всякий человек смертен из-за того, что грех владеет миром. Христос тут плакал, я думаю, о Своем друге Лазаре и в более широком смысле – об этом ужасе: Бог дал всей твари вечную жизнь, а человек грехом ввел смерть, и вот светлый юноша Лазарь должен умереть, потому что когда-то грех вошел в мир. Так что люди имеют право плакать над тем, что смерть скосила любимого, плакать о том, что они остались сиротами. И никто не смей им мешать плакать, это их право. Но между слезами и истерикой или плачем без веры есть громадная разница.

– Есть тоже опасность, что человек, горюя, начинает любоваться: мол, он так любил усопшего, что продолжает месяцами, годами даже, плакать и горевать…

– Я думаю, что, с одной стороны, абсолютно справедливо, чтобы человек до конца своей жизни плакал о разлуке, о том, что больше нет возможности обнять любимого, слышать его голос, видеть его взор, поделиться с ним тем, что на душе самого светлого или мучительного. В этом смысле всю жизнь можно пронести скорбь, но не истерическую, не бунтующую скорбь, а тихую, углубленную скорбь: да, было бы так дивно, если можно было бы продолжать старые отношения, старую дружбу, старое общение (которое никогда не умирает в моей душе, – сказал бы этот человек).

Но с другой стороны, человек не должен как бы искусственно подогревать в себе скорбь и драматическое чувство о смерти другого, считая, будто их отсутствие доказывает, что он не любил. Скорбь должна как бы перелиться в другое: в любовь, которая не кончается, в сознание: я тоже иду по этому пути, мне тоже придет время умирать, и какая тогда будет радость встречи!.. Тогда скорбь просветляется.

– Часто у скорбящих возникает протест, особенно если умирают малолетние: почему он или она, почему теперь, так рано?.. Как утешать таких людей?

– Я думаю, как во всех случаях болезни или смерти, первым делом – утешать состраданием и тем, чтобы не стараться убедить людей, будто «все это хорошо», – все это очень болезненно и очень трагично и очень мучительно, и с ними этот путь проходить.

С другой стороны, мы знаем, что иногда смерть ребенка освобождает его от большего, чем смерть, ужаса. Из обычной жизни мы знаем, что сейчас происходит в разных частях света: дети бывают ранены, у детей отрубают руки, дети слепнут, дети бывают поражены в спинной хребет и остаются парализованными… И иногда думаешь: как счастливы те дети, которым, как говорит Священное Писание, было дано «вкусить мало меда» и вспорхнуть в вечность.

Не помню, в жизни кого из русских святых был случай. Одна мать убивалась горем и гневом на Бога за то, что умер ее ребенок. Она обратилась к кому-то из подвижников, и тот сказал: «Я помолюсь, чтобы Господь тебе дал понять». И она во сне видит, как Христос к ней подошел и сказал: «Я тебе покажу, какова была бы судьба твоего сына, если бы он не умер…» И она увидела, как он растет, постепенно портится, кончает разбойником, убийцей, и проснулась с криком: «Нет, Господи, лучше ему умереть!»

Конечно, нет смысла это рассказывать человеку, который только что потерял ребенка, – это звучит жестоко; но со временем можно поговорить и о том, что, может быть, смерть спасла этого ребенка от чего-то более страшного, чем разлука с временной жизнью.

– Мне это кажется сомнительным подходом. Когда я пробовал так говорить, я никого не убеждал, может быть, потому, что сам не был убежден. Я знаю, что такой подход есть, но думаю, что самое главное – вот это сочувствие, сострадание…

– Человеку нужно, чтобы ты с ним был в его горе, на дне этого горя вместе с ним, и не убеждал его, что горя нет или что он неправ, горюя. И надо дать время благодати и внутреннему опыту человека что-то сделать.

– Со смертью умирающего кончаются обязанности священника. Я говорю «обязанности», как будто это должность какая-то; но он может и дальше действовать. Во-первых, поминать покойника, если запомнит его имя, на службах и вообще в молитвах. Но если есть родственники, близкие, он может и должен их посещать и успокаивать. Какие тут советы?

– Во-первых, он никогда не должен ставить себя в положение учителя. Не надо делать вид, будто, потому что ты священник, ты понимаешь то, чего никогда сам не испытывал. Это раз. Второе: у тебя должно быть собственное отношение к смерти. И это одна из задач нашей христианской жизни: привыкнуть к мысли о смерти, знать, что она есть, знать, как ты к ней относишься. Скажем, апостол Павел говорил, что ждет свою смерть, потому что только через смерть он соединится со Христом без телесных, вещественных преград. И тут же он прибавляет: однако для вас нужнее, чтобы я остался в живых, поэтому я буду дальше жить… Вот предел. Если бы мы действительно мечтали о живой встрече с Богом, не о встрече через веру, через мгновенные переживания, а о постоянном приобщении Ему, то мы могли бы мечтать о смерти, жаждать смерти, и одновременно быть готовыми не умирать ради Христа.

– А как можно такое отношение передать?

– Видишь ли, для того чтобы передать что-то, надо в себе это носить. Я потому настаиваю на этой стороне, что критерий того, христиане мы или нет, – наше отношение к собственной смерти, к смерти дорогих нам людей. Если мы созрели в какой-то мере или если мы в процессе созревания, можно человеку сказать: «Да, это страшная утрата, но он ушел от вас к Богу, Который его так полюбил, что вызвал его из небытия, а теперь призвал к Себе, чтобы он был с Богом неразлучно. И если вы хотите, чтобы смерть вашего родного не была разлукой, то вы должны перенестись молитвой, духом, опытом в область Божию. Он вам показал путь, по которому вам надо идти. Если вы хотите с ним быть, вы должны быть там, где он есть, то есть с Богом» (конечно, я не говорю, что надо в таких резких словах выражать эту мысль).

И с другой стороны, очень помогает потерявшим родного наша панихида. В ней содержатся самые разные моменты. Святитель Феофан Затворник начал одно отпевание словами: «Братья и сестры, давайте плакать, потому что ушел от нас любимый человек, но давайте плакать как верующие…» Мы плачем над усопшим, потому что человек не призван к тому, чтобы умереть, – человек призван к вечной жизни. Смерть вошла в жизнь через человеческое отпадение от Бога, поэтому смерть как таковая – трагедия. С другой стороны, она – освобождение. Если бы надо было жить, никогда не умирая, в той ограниченности земной жизни, которую мы знаем, был бы неизбывный кошмар. Поэтому, скажем, в отпевании повторяются слова псалма: Блажен путь, которым идешь сегодня, душа, ибо тебе приготовлено место упокоения… Эти слова обращены от имени Церкви к усопшему, но и к тем, кто их слышит. И есть целый ряд мест в службе, где усопший как бы говорит: «Не рыдайте обо мне…»

Из книги «Жизнь. Болезнь. Смерть»

 

Анна Данилова

 

Что сказать человеку, потерявшему близкого?

 

У человека случилось горе. Человек потерял близкого. Что ему сказать?

 

Держись!

Самые частые слова, которые всегда первыми приходят в голову:

Крепись!

Держись!

Мужайся!

Мои соболезнования!

Чем-то помочь?

Ох, какой ужас… Ну, ты держись.

А что еще-то сказать? Утешить нечем, потерю мы не вернем. Держись, друг! Дальше тоже непонятно, как быть, – то ли поддержать эту тему (а вдруг человеку так еще больнее от продолжения разговора), то ли сменить на нейтральную…

Слова эти говорятся не от равнодушия. Только для потерявшего человека остановилась жизнь и остановилось время, а для остальных – жизнь идет, а как иначе? Страшно слышать о нашем горе, но своя жизнь идет своим ходом. Но иногда хочется переспросить – за что держаться-то? Даже за веру в Бога трудно держаться, потому что вместе с потерей нарывает и отчаянное «Господи, Господи, почему Ты оставил меня?».

 

Надо радоваться!

Вторая группа ценных советов скорбящему намного страшнее, чем все эти бесконечные «держись!».

«Радоваться надо, что у вас в жизни был такой человек и такая любовь!»

«А вы знаете, сколько бы бесплодных женщин мечтали о том, чтобы хотя бы 5 лет побыть мамой!»

«Да он же наконец отмучился! Как он тут страдал и все – больше не страдает!»

Не получается радоваться. Это подтвердит каждый, кто хоронил любимую 90-летнюю бабушку, например. Матушка Адриана (Малышева) ушла в 90. Она не раз была на волоске от смерти, весь последний год она тяжело и мучительно болела. Она просила Господа не раз забрать ее поскорее. Все ее друзья виделись с ней не так и часто – пару раз в год в лучшем случае. Большинство знало ее лишь пару лет. Когда она ушла, мы, несмотря на все это, осиротели…

Смерти вообще не стоит радоваться.

Смерть – это страшнейшее и злейшее зло.

И победил ее Христос, но пока мы в эту победу можем только верить, пока мы ее, как правило, не видим.

Кстати, и Христос не призывал радоваться смерти – Он плакал, услышав о смерти Лазаря и воскресил сына Наинской вдовы.

А «смерть – приобретение», – сказал апостол Павел про себя, а не про других «для МЕНЯ жизнь – Христос, а смерть – приобретение».

 

Ты – сильная!

Как он держится!

Какая она сильная!

Вы сильная, вы так мужественно переносите все…

Если человек, переживший потерю, на похоронах не плачет, не стенает и не убивается, а спокоен и улыбается – он не сильный. У него идет еще самая сильная фаза стресса. Когда он начнет рыдать и кричать, значит, первая стадия стресса проходит, ему стало чуть легче.

Есть такое точно описание в репортаже Соколова-Митрича о родственниках экипажа «Курска»:

«Вместе с нами ехали несколько молодых моряков и три человека, похожие на родственников. Две женщины и один мужчина. Сомневаться в их причастности к трагедии заставляло лишь одно обстоятельство: они улыбались. А когда нам пришлось толкать забарахливший автобус, женщины даже смеялись и радовались, как колхозницы в советских фильмах, возвращающиеся с битвы за урожай. “Вы из комитета солдатских матерей?” – спросил я. “Нет, мы родственники”.

Вечером того же дня я познакомился с военными психологами из Санкт-Петербургской военно-медицинской академии. Профессор Вячеслав Шамрей, который работал с родными погибших на “Комсомольце”, сказал мне, что эта искренняя улыбка на лице убитого горем человека, называется “неосознанной психологической защитой”. В самолете, на котором родственники летели в Мурманск, был дядечка, который, войдя в салон, радовался как ребенок: “Ну вот, хоть в самолете полетаю. А то сижу всю жизнь в своем Серпуховском районе, света белого не вижу!” Это значит, что дядечке было очень плохо.

– К Рузлеву Саше едем… Старшему мичману… 24 года, второй отсек, – после слова “отсек” женщины зарыдали. – А это отец его, он здесь живет, тоже подводник, всю жизнь проплавал. Как зовут? Владимир Николаевич. Только вы его не спрашивайте ни о чем, пожалуйста».

Есть ли те, кто хорошо держится и не погружается в этот черно-белый мир горя? Не знаю. Но если человек «держится», значит, скорее всего, ему нужна и еще долго будет нужна поддержка духовная и психологическая. Все самое тяжелое может быть впереди.

 

Православные аргументы

Слава Богу, теперь у вас Ангел Хранитель на небе!

Ваша доченька теперь ангел, ура, она же в Царствии Небесном!

Ваша жена теперь к вам близко, как никогда!

Помню, коллега была на похоронах дочери подруги. Коллега – нецерковная – была в ужасе от крестной той маленькой девочки, сгоревшей от лейкоза: «Представляете, она таким пластмассовым, жестким голосом чеканила – радуйтесь, ваша Маша теперь ангел! Какой прекрасный день! Она у Бога в Царствии Небесном! Это лучший ваш день!»

Тут штука в том, что нам, верующим, действительно видится, что важно не «когда», а «как». Мы верим (и только тем и живем), что безгрешные дети и хорошо живущие взрослые не лишатся милости у Господа. Что страшно умирать без Бога, а с Богом ничего не страшно. Но это наше, в некотором смысле теоретическое знание. Человек, переживающий потерю, и сам может много рассказать всего такого богословски правильного и утешительного, если понадобится. «Ближе, чем когда-либо» – это ведь не чувствуется, особенно в первое время. Поэтому тут хочется сказать: «Можно, пожалуйста, как обычно, чтобы все было?»

За месяцы, прошедшие со дня смерти мужа, кстати, я ни от одного священника не услышала этих «православных утешений». Наоборот, все отцы говорили мне о том, как тяжело, как трудно. Как они думали, что знают что-то о смерти, а оказалось, что знают мало. Что мир стал черно-белым. Что скорбь. Ни одного «наконец-то у вас ангел личный появился» я не услышала.

Об этом, наверное, может сказать только сам человек, прошедший через скорбь. Мне рассказывали, как матушка Наталия Николаевна Соколова, похоронившая за год двоих прекраснейших сыновей – протоиерея Феодора и владыку Сергия, сказала: «Я детей рожала для Царствия Небесного. Вот двое уже там». Но это только она сама могла сказать.

 

Время лечит?

Наверное, со временем эта рана с мясом через всю душу немного затягивается. Я пока это не знаю. Но в первые дни после трагедии все рядом, все стараются помочь и посочувствовать. А вот потом у всех продолжается своя жизнь – а как иначе? И как-то кажется, что и самый острый период горя уже прошел. Нет. Первые недели не самые трудные. Как мне сказал мудрый человек, переживший потерю, через сорок дней только понемногу понимаешь, какое место в твоей жизни и душе занимал ушедший. Через месяц перестает казаться, что сейчас проснешься и все будет по-старому. Что это просто командировка. Ты осознаешь, что сюда не вернется, что тут уже не будет.

Вот в это время и нужна поддержка, присутствие, внимание, работа. И просто тот, кто будет тебя слушать.

Утешить не получится. Утешить человека можно, но только если вернуть его потерю и воскресить умершего. И еще может утешить Господь.

Очень верно сказал протоиерей Алексий Уминский: «Человек, который переживает этот момент и который действительно находит у Бога ответ, он настолько становится умным и опытным, что ему никто никакого совета дать не может. Он и так все знает. Ему не надо ничего говорить, он сам все прекрасно знает. Поэтому этот человек в советах не нуждается. Тяжело тем людям, которые в такой момент не хотят слушать Бога и ищут объяснения, обвинения, самообвинения. И тогда это тяжело, потому что это самоубийство. Утешить человека, не утешенного Богом, невозможно.

Конечно, утешать необходимо, надо быть рядом, очень важно в такой момент быть в окружении людей любящих и слышащих. Утешить человека, который не принял Божественного утешения, никому не удастся никогда, это невозможно.

 

А что говорить-то?

На самом деле, не так важно, что говорить человеку. Важно другое – есть ли у вас опыт страдания или нет.

Дело вот в чем. Есть два психологических понятия: симпатия и эмпатия.

Симпатия – это мы человеку сострадаем, но сами в такой ситуации никогда не были. И сказать: «Я тебя понимаю», мы, на самом деле, тут не можем. Потому что не понимаем. Понимаем, что плохо и страшно, но не знаем глубины этого ада, в котором сейчас человек находится. И не всякий опыт потери тут годится. Если мы похоронили любимого 95-летнего дядю, это еще не дает нам права сказать матери, похоронившей сына: «Я тебя понимаю». Если у нас нет такого опыта, то ваши слова для человека не будут, скорее всего, иметь никакого значения. Даже если он вас из вежливости слушает, фоном будет мысль: «Но у тебя-то все хорошо, почему ты говоришь, что меня понимаешь?»

А вот э мпатия – это когда ты человеку сострадаешь и ЗНАЕШЬ, что он переживает. Мать, похоронившая ребенка, испытывает к другой матери, похоронившей ребенка, эмпатию, сострадание, подкрепленное опытом. Вот тут каждое слово может быть хотя бы как-то воспринято и услышано. А главное – вот живой человек, который тоже такое пережил. Которому плохо, как и мне.

Поэтому очень важно организовать человеку встречу с теми, кто может проявить к нему эмпатию. Не намеренную встречу: «А вот тетя Маша, она тоже потеряла ребенка!» Ненавязчиво. Аккуратно рассказать, что вот можно к такому-то человеку съездить или что такой человек готов приехать поговорить. В Интернете есть много форумов поддержки людей, переживающих потерю. В Рунете меньше, в англоязычном Интернете больше – там собираются те, кто пережил или переживает. Быть с ними рядом – не облегчит боль утраты, но поддержит.

Помощь хорошего священника, у которого есть опыт потери или просто большой жизненный опыт. Помощь психолога, скорее всего, тоже понадобится.

Много молиться об умершем и о близких. Молиться самому и подавать сорокоусты в храмах. Можно и самому человеку предложить поездить по храмам вместе, чтобы кругом подать сорокоусты и кругом помолиться, почитать Псалтирь.

Если вы были знакомы с умершим, вспоминайте его вместе. Вспоминайте, что говорил, что делал, куда ездили, что обсуждали… Собственно, для того существуют и поминки – вспоминать человека, говорить о нем. «А помнишь, однажды мы встретились на остановке, а вы только вернулись из свадебного путешествия»….

Много, спокойно и долго слушать. Не утешая. Не приободряя, не прося радоваться. Он будет плакать, будет винить себя, будет пересказывать по миллиону раз одни и те же мелочи. Слушать. Просто помогать по хозяйству, с детьми, с делами. Говорить на бытовые темы. Быть рядом.

 

Протоиерей Валентин Уляхин

 

Как утешить человека, потерявшего близкого?

 

Христос не утешал, но воскрешал

Словами горю не поможешь.

Мы знаем, что Господь Иисус Христос, встретив похоронную погребальную процессию, которая направлялась из города Наин в погребальную пещеру (вдова, потерявшая мужа, хоронила единственного сына), не стал говорить некрологов, потому что беде словами не поможешь, тем более когда умирает родная кровинка, самый близкий, самый дорогой, самый любимый человек. Господь сказал только одно: «Не плачь!» По-гречески это значит буквально: не приклеивайся к горю, не отчаивайся, не впадай в страсть уныния, отчаяния, ропота, малодушия, не заливай слезами.

Господь не говорил наинской вдовице, что твои страдания спасительны, что так искупается грех человеческий, что сын по твоим молитвам воскреснет – избавится от грехов, которые он зачерпнул в земной жизни, войдет в Царствие Небесное. Этого Господь не говорил, Он сказал только одно: «Не плачь!» И сделал конкретное дело – Он воскресил сына вдовицы.

 

Я виноват!

Когда горе посещает человека, наверное, самое главное – надо помнить, что никто не виноват. Мы часто начинаем анализировать, медитировать: почему, отчего я потерял самого родного, почему произошла страшная катастрофа, трагедия как ураган ворвалась в мою жизнь? Господь говорит: «Никто не виноват», когда апостолы спрашивали Господа: «Кто виноват, что родился слепорожденный невинный младенец?» Господь сказал: «Никто не виноват – ни он, ни его родители, ни его предки, но да явится слава Божия на нем» (см. Ин. 9, 1–2).

И вот когда мы в страшных обстоятельствах, когда как девятый вал обрушивается на нас отчаяние, уныние, скорбь или болезни, или какие-то злые обстоятельства, будем помнить, что таким образом мы входим в крестный подвиг и становимся причастниками Креста Господня.

 

Зачем страдание?

Я долго думал – почему Господь попустил 1917 год? Ведь какие страшные беды обрушились на наших пращуров! Мои бабушка и дедушка прошли это время – и голод, и холод, Гражданскую войну. Почему так? «Да явится слава Божия!» Потому что Господь попускает жуткие обстоятельства для того, чтобы спасти всех.

Если вспомнить далекие годы – 300–400–500 лет до 1917 года, – сколько невинной крови было пролито единокровными братьями, начиная от страстотерпцев Бориса и Глеба, сколько невинных страданий пришлось пережить от единоверцев, от единокровных, сколько издевательств пришлось пережить нашим пращурам, и в каких грехах они были виноваты? Мы все связаны мистически, потому что Церковь триедина: и живые, и усопшие, и святые – все мы составляем одну Церковь. И в этой Церкви Господь всех спасает. И чтобы спасти все человечество, начиная от Адама и Евы, Господу пришлось взойти добровольно на Крест, излить всю Свою кровь до последней капли, даже сукровицу (истекла кровь и вода из прободенного ребра Господа Распятого (см. Ин. 19, 33–34)), для того чтобы воскреснуть тридневно.

Воскресение – только через Крест, и поэтому и нам с вами приходится сораспинаться вместе с Господом, чтобы спасти всех тех, кто ожидает в Вечности этого спасения. Как Господь, умерши как Сын человеческий на Кресте, сошел во ад как Сын Божий, бессмертный Бог умер на Кресте – и реально умер, – чтобы сойти во ад и там избавить нас от клятвы, от проклятия, от дьявола, от смерти, от греха. Вот так же и нам приходится – сходить во ад.

 

У каждого свой ад

У каждого свой ад. Обычно это – состояние души, когда часто мы переживаем более того, чем Господь попускает нам, мы сами низводим себя до глубин адовых, до состояния ниже преисподней. Но, видимо, для того, чтобы Господь смог спасти наших родных, тех, кто ушел от нас в страшных мучениях, трагедии, всевозможных болезнях. Господь приобщает нас Своему крестному подвигу для того, чтобы мы своим долготерпением, своим смирением, своей сораспятостью с Господом, своими муками смогли спасти тех, кто ожидает спасения и ждет встречи с нами в Вечности, в радости, где уже «несть болезни, печали, воздыхания, но жизнь бесконечная» (Панихида по усопшим). И чтобы мы все встретились в Царствии Небесном, Господь попускает нам лютые обстоятельства.

Часто мы недоумеваем – почему? За что? Я помню перелом в моей жизни в 70–80-е годы, когда я всех потерял. Не только своих мать и отца, но всех ближних, всех, кто был мне дорог, – моих учителей, моих знакомых старцев и стариц, которые учили меня христианству, учили меня жить. Все в одночасье ушли от меня. Я думал: за что меня наказал Господь? Чем я хуже других? Но я понял, что это спасительно.

И сейчас, когда мне 60 лет, я понимаю, что без тех страданий (а тогда я был на грани смерти, во всяком случае, на грани тягчайшего состояния, я думал, что не смогу пережить все, что мне попустил Господь) я не мог бы никогда служить в храме. Только благодаря этим страданиям я стал священником. Только благодаря этим страданиям я могу общаться с теми, кого Господь доверил мне, – моими прихожанами. Я ближе им, я понимаю их, потому что я сам испытал это не понаслышке.

Я думаю, что все, что ни совершает Господь в нашей жизни, все это для нас спасительно. А когда я думаю о том, что пришлось пережить моим пращурам, моим предкам, то мои страдания по сравнению со страданиями и трагедиями тех, кто жил до меня, что-то очень и очень легкое. Надо учиться у наших предков, даже в лютую годину они оставались оптимистами. Они могли радоваться жизни, они могли удивляться жизни, любили жизнь и были веселыми людьми. Зная, что завтра умирать, во время войны, например, они могли веселиться, оставались людьми. Их опыт очень ценен.

Когда мы отчаиваемся, унываем, будем вспоминать то, что было с нашими предками, и стараться не малодушествовать.

 

Фредерика де Грааф

 

Боль утраты

Часто люди считают, что тело – это просто оболочка. Это не только оболочка. Тело – это помощник, который дает нам возможность жить друг для друга и для Бога. Через тело мы принимаем Тело и Кровь Христову, через тело мы выражаем свою любовь, не только физическим образом, но через выражение глаз, через наши жесты, через голос, через прикосновения. Тело – оно наравне с душой. Когда человек умер, надо с очень большим уважением относиться к его телу. К сожалению, здесь, в России, в морге с телами обращаются не очень почтительно! Часто люди начинают из суеверия бояться своих близких, как только они умерли.

Но тело умершего – это не какой-то другой человек, это же и есть наша Аня, наша Ирина, наш Володя, который только что умер. И нужно очень бережно относиться к нему, – это не труп, это тело нашего любимого человека, которого мы знали и уважали всю жизнь.

Я думаю, важно не подавлять боль разлуки, не избегать ее. Часто тем, кто переживает горе смерти и потери близкого, дают сразу же успокоительные капли. Но это первый момент, когда он очень остро и глубоко может принять и пережить боль, и это ему необходимо. Наоборот, если подавить, притупить эту первичную боль, тогда потом уже не будет такого глубокого переживания. После этого начинаются хлопоты, связанные с похоронами и поминками. Поэтому так важно не лишить родственников этой остроты горя сразу же после смерти близкого, когда можно переживать эту боль особенно сильно. Нужно дать выход эмоциям, возможность поплакать и даже покричать и предоставить им выбор посидеть как можно дольше с тем человеком, который только что умер. Ведь это единственный момент, когда еще есть время быть рядом с ним и начать процесс переживания горя.

Только в том случае, если есть историческая патология, как, например, сердечная или психическая неустойчивость, тогда имеет смысл принять успокаивающее. Но в принципе я за то, чтобы как можно острее пережить боль, потому что это тоже часть жизни. Только то, что пережито, можно потом сбросить. Только пережив все горе, можно выйти из него. Наоборот, если все переживания подавлены, то горе, скорее всего, найдет себе выход в теле, то есть человек потом будет болеть (психосоматика).

Переживание горя – это часть жизни, и мы ответственны за то, как мы относимся к горю. Опять-таки мы можем стать «жертвой судьбы» или выбрать путь свободы и расти, пережив горе, выйти из него личностью, обогащенной этим опытом.

Осмысление страдания, осмысление смерти очень важны. Если нет осмысления, если нет смысла в страдании, тогда трудно будет миновать депрессию у пациента, родственников, близких. Можно говорить о том, что есть определенная задача, когда человек лишается близкого. Владыка Антоний Сурожский советует всматриваться в жизнь человека, который умер, и изучать, что в его жизни было достойно, светло, велико, увидеть величие человека, и чтобы мир не оскудел после его смерти, воплотить именно эти качества в своей собственной жизни. Цель в том, чтобы мир не стал более бедным от того, что человек умер. Задача тех, кто потерял близкого человека и кажется, что самый смысл жизни, может заключаться в том, чтобы продолжать в этом же русле. Кроме того, это имеет очень хороший «побочный эффект», потому что если мы будем жить тем светлым, чем этот человек жил, мы будем едины с ним или с ней. И так реально продолжается наша связь с ушедшим.

И другая задача может состоять в молитве. По словам владыки Антония Сурожского, молитва – это единственный путь к соединению с усопшим, ведь усопший живет сейчас в Боге, и чем глубже мы будем жить молитвой и общением с Богом, тем глубже мы будем с человеком, который умер, т. е. перешел в Вечность. Но только молитвы недостаточно. Еще один способ (задача), чтобы быть единым со своим близким умершим, может состоять в том, что молитва должна воплотиться в самую жизнь. А именно: надо поступать таким же образом, как поступил бы ушедший в самых светлых проявлениях его жизни. И таким образом умножается любовь и свет в мире, что она глубже может соединять нас с ним во Христе. Если мы так будем приносить плоды во имя ушедшего, тогда можно сказать Христу: «Не приписывай это мне, эти плоды принадлежат усопшему».

Именно об этих задачах можно говорить с родственниками или близкими, которые горюют, чтобы они не безутешно замыкались на своем горе, на своих эмоциях и на своей разлуке. Конечно, горевать надо, конечно, плакать надо, но задача – не отчаиваться окончательно. А сделать все, чтобы связь с усопшим углублялась.

И еще: если умерший и его родственники неверующие, тогда, может быть, стоит говорить с его родственниками о том, что всякая любовь – от Бога. Потому что Бог – есть Любовь. И можно говорить о том, что да, он умер, он уснул, но ваша любовь такая крепкая, такая глубокая, что она не может умереть. Любовь ваша вечна, и вы будете снова встречаться. Даже если вам сейчас это непонятно и вы этому не верите. Возможно, поделиться своим собственным опытом в том, что касается жизни близких людей, уже ушедших в Вечную жизнь.

И владыка Антоний Сурожский говорит: «Не смей говорить, что мы ЛЮБИЛИ друг друга. Мы ЛЮБИМ друг друга. Потому что у Бога все живы. Господь – это не Бог умерших, а Бог живых». И так можно обращаться к ушедшим, так же как мы обращаемся к святым, и просто говорить с ними – ведь они живы, они все слышат и все видят.

Но часто, из-за того что мы замыкаемся на своем горе или на своей жизни, мы становимся плотяными, а пустая плоть, как известно, не пропускает свет, и мы не ощущаем их близость. А может быть, нам не полезно это ощущать, потому что Господь ожидает от нас подвига, чтобы углубляться в молитвы. Именно в молитве встречаться, внутри сердца, души, а не ждать чудес вне нас. Я думаю, что наша задача заключается в стремлении к тому, чтобы встреча с человеком, который уже ушел к Богу, состоялась в глубине нашей души.

Недавно, дня два тому назад, у нас в хосписе умирала одна бабушка. Я ее не знала, но увидела, что она умирает. Я с ней посидела немного, и потом мы позвонили ее дочке, чтобы она приехала, для того чтобы быть рядом с ней (умереть же одному страшно!). За это время приехал ее внук, подросток лет восемнадцати, и видно, что ему очень неловко, ему страшно было. Мы с ним говорили о том, что он может сейчас дать бабушке самое ценное, то есть держать ее за руку, и просто побыть рядом, поговорить с ней, ведь она была еще в сознании. А он не смог это сделать. Я говорила: «Ну, если вы сейчас этого не будете делать, тогда всю жизнь вы будете бояться смерти. Утешьте ее, побудьте с ней, и я буду рядом с вами, только не уходите». Он не смог. И его мама тоже не смогла. Медсестры мне говорили, что они оба сидели далеко, у поста дежурной, когда бабушка умирала, оставаясь одна, без своих родных. Они суетливо заботились о бумажках, которые надо было выписать. Это редкий случай, когда человек так боится, что из-за страха ничего не может дать своему близкому, даже когда тот стоит перед одинокой смертью.

В заключение я хочу сказать: я считаю, что мы должны взять на себя ответственность за наше отношение к жизни, к болезни и к смерти. Если мы не выработали собственное отношение к смерти, мы из-за страхов никогда не будем в состоянии жить всей глубиной жизни и никогда не сможем помогать другим.

Необходимо осмыслить факт того, что жизнь и смерть – одно целое. И когда найден их смысл, тогда можно мужественно смотреть в лицо всякому страданию, связанному с умиранием.

Но у человека есть свободный выбор: он может идти по пути жертвы, то есть пассивности и ропота, и тем самым он попадет в экзистенциальный вакуум, либо выбрать путь личного роста, где он берет на себя ответственность за свое отношение к жизни и к смерти и внутренне свободно подходит к своей кончине.

Записала Оксана Головко

 

Сергий Круглов

 

«Избави мя, Господи, от смерти нечаянной…» Размышления в предверии Димитриевской родительской субботы

В этот день, как и во все родительские субботы, народу в соборе много. Как всегда в большие праздники, приходят и те, кто в иные дни здесь редко бывает. От свечного ящика священникам в алтарь передают пачки заупокойных записок. Кто из помянутых в них крещен, кто нет – как всех проверишь… Доподлинно известно одно: все они уже перешли ту важную страшную черту, черту смерти, которую – кому скоро, кому еще нет, кто исповесть – предстоит перейти всем нам.

На днях ездили на отпевание. Умер человек еще не старый, причина смерти – одна из распространенных: оторвался тромб, смерть была почти мгновенной… Знакомый семьи усопшего, сидевший за рулем, по дороге рассуждал на тему, из тех, поговорить на которые любят люди не особо церковные: как покойному повезло, что умер внезапно, и что это и есть самая желанная кончина, вот так внезапно или во сне – не болел, не страдал, никому не был в тягость, не ощутил самой смерти.

Конечно, никому не пожелаешь ни страданий, ни болезненного бессилия. Но не ощутить смерти… Смерть остается чрезвычайно важным событием в жизни человека. Христианство смотрит на смерть и как на главного врага человека, результат нашего отпадения от Бога, знак проевшего мир греха и тления, и как на роды в очередной этап жизни. Да, мы чаем воскресения мертвых и жизни будущего века – но и вот этот, всем нам предстоящий срок временного пребывания души в отрыве от тела, очень важен. И к нему надо быть готовым.

Именно про эту подготовку много говорит Церковь Христова. Уйти в важное путешествие – голым, растерянным, в панике, внезапно, не собрав ни нужных вещей, ни документов, ни разу предварительно не заглянув ни в путеводители по той стране, в которой нам предстоит жить, ни в разговорник, чтоб суметь объясниться с ее обитателями?..

С этой точки зрения смерть мгновенная, неосознанная – страшная трагедия. Во многих нехристианских, но достигших высокой степени развития культурах отражена общечеловеческая забота о подготовке умирающего к переходу в иной мир. К примеру, древнеегипетская «Книга мертвых, или Главы о выходе к свету дня», сборник песнопений, гимнов и заклинаний, связанных с погребением и смертью, во многом исполнена именно этой заботы – как выжить душе в посмертии, как изгладить перед суровым судом богов последствия собственных злых дел, совершенных при жизни, и получить награду за добродетели.

А тибетская книга «Бардо Тхедол, или Великое Освобождение в результате услышанного в бардо» – своего рода инструкция, которую лама читает умирающему, пребывающему в бардо, промежуточном посмертном состоянии. Задача ламы – показать умирающему, что все образы, ужасные или манящие, которые он там встречает, имеют происхождение в его собственном сознании:

«О сын благородной семьи, какие бы устрашающие видения ни возникли в бардо абсолютной сути, не забывай слова, что я скажу тебе; иди вперед, храня в сердце их смысл; именно в них – тайная суть познания:

Когда меня осеняет бардо абсолютной сути,

Я отрину все мысли, полные страха и ужаса,

Я пойму: все, что предо мной возникает, есть проявление моего сознания,

Я узнаю, что таков вид бардо;

Сейчас, в этот решающий миг,

Не устрашусь мирных и гневных ликов – моих же проявлений».

Мы, христиане, знаем, что духовный мир имеет самостоятельное бытие, что Ангелы и демоны – не плод нашего воображения, а самостоятельные сущности. Но представление о том, что состояние души в посмертии, ее блаженство или мучения, напрямую связано с содержанием сердца человека, с его добродетелями или, наоборот, нераскаянными и неизжитыми греховными страстями и что именно приложение усилий к перемене своего сердца ко благу, очищение его от страстей и есть основа подготовки к часу смертному и Суду Божьему, – близко и понятно нам. Потому и говорим мы в молитве: «Избави мя, Господи, от смерти нечаянной»…

Отдельное знамение пререкаемое – нелюбимое миром сим представление о том, что предсмертные болезни и страдания могут иметь для умирающего духовную пользу, их переживание может изменить его душу, как говорят в народе, «в предсмертных болезнях наши грехи сгорают». Из-за этого представления нецерковные люди несправедливо обвиняют христиан в мазохизме.

Этим людям – да и самим себе – нелишне будет напомнить, что христианам вовсе не заповедано непременно стремиться страдать и что в молитвах Церкви есть также прошение о кончине «безболезненной, непостыдной, мирной» и для себя, и для наших близких.

Однако первостепенное наше внимание должно быть направлено не только и не столько на внешние обстоятельства смерти, которую мы чаще всего не знаем, когда ожидать, сколько именно на подготовку к ней, на то, чтобы быть постоянно трезвенными, не спать духом, чтобы в важный и великий час перехода уметь все нажитое, как библейский хлеб, отпустить по водам, предать в руки Божии «самих себя, друг друга и весь живот наш».

Есть слова: христианин всегда должен быть готов к Причастию и к смерти. И в этом плане, поминая в родительскую субботу своих усопших, мы молимся Богу и о себе самих.

 

Марина Андреевна Журинская

 

Желание смерти и воля к жизни

Когда-то очень давно я для себя сформулировала такое нехитрое правило: мы разбираемся в арифметике, иногда очень даже неплохо. А Бог – Он алгебру знает.

Мы очень любим давать ясные определения, категорические оценки, хотя знание наше очень ограничено. А Бог видит весь мир, всю его историю и современность. О будущем умолчу.

Конечно, ясность и определенность полезны, кто бы спорил. Но есть две вещи, ясное определение которых сильно мешает понять их суть. Да и категорические их оценки, можно сказать, зря под ногами путаются.

Вот, например, мы вообще против фрейдизма и готовы его ругать всегда. Но Фрейд хотя и создал неверную модель сознания, был умным человеком и умел людям помогать. Да и среди его последователей встречаются люди как минимум интересные; так, однажды в каких-то материалах конференции я среди километров досадных построений наткнулась на слова о том, что лучшее, что психоаналитик может сделать для пациента, – это послать его на исповедь. Согласитесь, в этом есть резон.

Так вот, Фрейду принадлежит идея о том, что человеку свойственно стремление к смерти. В общем-то это не новость; и Шекспир писал об этом («зову я смерть»), да и мало ли кто еще. Очень убедительно, кстати, – фантаст Рэй Бредбери в рассказе «Синяя бутылка» о таинственном марсианском сосуде, который исполняет самое сокровенное желание владельца. За ним, естественно, охотятся, но всех, кто его раздобыл, находят мертвыми.

Наконец, очень здравомыслящий человек понимает, что бутылка действительно честно выполняет заветное желание, – а это и есть желание умереть, – и перешибает всю ее волнующую магию самым простым способом: твердо определяет, что для него в бутылке всегда должно быть какое-то количество виски. И на этом сравнительно безвредном желании успокаиваются и он, и бутылка.

А теперь попробуем подавить возгласы протеста против виски (виски здесь вообще ни при чем) и против Фрейда и подумаем: а так ли уж ложна эта идея насчет главного стремления человека? Коль скоро мы верим, что человек создан Богом и что душа по природе христианка, мы можем признать справедливость той мысли, что эта душа, страдая от своей падшести в падшем мире (стеная и мучаясь, по словам апостола Павла), уповает на милость Божию и на возможность перейти в пакибытие – в Царстве Небесном. Так вот и получается, что Фрейд Фрейдом, а мысль о месте, «идеже несть болезнь, печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная», и стремление туда не просто дозволительны для христианина, но дороги ему.

А дальше начинается разноголосица.

Дальше начинается пренебрежение земной жизнью, телесностью, гнушение плотью и браком, рассуждения о том, что тело – темница души и прочие темноватые построения, влекущие за собой бедствия и уклонения в ересь. О дальнейшем и говорить не хочется; остается только уповать на то, что Господь милостив даже к тем, кто пренебрегает Его Промышлением о человечестве.

Или же совсем печальные вещи: самовольное пресечение жизни. И бывает, что не только своей. Причем из лучших побуждений.

…Давайте сделаем поэтический антракт. Осип Мандельштам:

Дано мне тело – что мне делать с ним, Таким единым и таким моим? За радость тихую дышать и жить Кого, скажите, мне благодарить? Я и садовник, я же и цветок, В темнице мира я не одинок. На стекла вечности уже легло Мое дыхание, мое тепло. Запечатлеется на них узор, Неузнаваемый с недавних пор. Пускай мгновения стекает муть — Узора милого не зачеркнуть.

(Кстати, не могу не поворчать: в самиздатовском Мандельштаме было «в теплице», что представляется более осмысленным как из-за того, что «цветок», так и из-за «стекол», которыми теплица изобилует, а темница – совсем наоборот.)

В этом небольшом стихотворении – ключ к пониманию того, в каком смысле мы можем считаться соработниками у Бога (см. 1 Кор. 3, 9). Апостол Павел говорит это о себе (ну, и о других апостолах) как о делателе дела Христова, о благовестнике и просветителе народов. Но он же сказал: «Подражайте мне, как я Христу» (1 Кор. 4, 16, ср. Флм. 3, 17). И вот тут вопрос: нам что же, всем становиться апостолами и просвещать народы? Иногда это так и понимается – и результат не вдохновляет. Потому что наш апостолат – иной: мы сами должны стать свидетельством благодати Христовой: радостными, любящими и дружелюбными, лишенными зависти, подозрительности и злобы.

Не так это просто и в общем-то людям невозможно. Но не Богу. Поэтому наше «соработничество» – познавать волю Божию о себе и исполнять ее. А воля эта – благо.

Если вернуться к печальной теме самовольного оставления жизни, то сейчас очень распространено рассуждение о том, что Бог дает человеку жизнь и тот не вправе ее самостоятельно пресекать. Честно говоря, это рассуждение привносит в отношения Бога и человека момент уже не просто юридический, но прямо-таки коммерческий: нельзя нарушать правила сделки.

Иное дело – если взглянуть на проблему с точки зрения живого и доброго отношения. Бог сотворил человека (данного) с какой-то целью. У Него было для этого человека задание. И нехорошо увиливать от выполнения этого задания. Человек чаще всего не знает о своей задаче, поэтому нужно следовать совету Павла: всегда радоваться, непрестанно молиться и за все благодарить (см. 1 Фес. 5, 16–18). И так познавать волю Божию о себе. А иногда Господь приоткрывает человеку фрагмент Своего замысла о нем, и с этой радостью не сравнится никакая другая, потому что это – плод соработничества и его осмысление.

И еще есть одна причина для того, чтобы не складывать лапки, не махать на все рукой, не идти ко дну и тем более – не спрыгивать на ходу. Господь хочет, чтобы все спаслись, и Сам забирает в Свое Царство тех, кого спасает. Правила добродетельной жизни известны достаточно хорошо, но так же хорошо известно, что нет человека, который бы не согрешил.

Мне всегда очень жалко тех людей, которые убиваются из-за того, что все еще не расстались с грехами. Очень хочется от души пожелать им вслушаться в Воскресную песнь по Евангелии: «…поклонимся святому Господу Иисусу, Единому безгрешному». Не за мнимую безгрешность Христос оправдывает людей (не в юридическом опять-таки смысле, а в смысле принимает в сонм праведников), а за их стояние в истине.

За честное, искреннее, горячее стремление к Нему. За то, что человек слушает слово Божие и по мере сил, весь в надежде на Его помощь, старается это слово исполнять. Иными словами – восходит к себе, как это говорится, приближается к тому образу, в котором был задуман.

А это очень длительный процесс и подчас довольно-таки мучительный. И для того чтобы пройти свой жизненный путь в правильном направлении, нужна чуткость – и воля.

Здесь, как и в случае со стремлением к смерти, возводимым к злокозненному Фрейду (хотя если поразмыслить спокойно, то ничего подобного), мы сталкиваемся с еще одним понятийным клише: воля к жизни. Вроде бы ее придумали Шопенгауэр и Ницше, нам чуждые и в определенной степени враждебные, и развивают это понятие тоже деятели не сказать чтобы православные. Так из-за этого что, от жизни отказываться?

Не хочется называть это волей к жизни – не надо, лишь бы нам твердо придерживаться понимания того, для чего она нам дана: для возрастания. Поэтому жить нужно упорно и прилежно, если позволительно так говорить.

И если настроиться в соответствии с волей Божией на жизнь, то она – и весь Божий мир – предстает настолько привлекательной, что решающим образом ее не омрачает ничто. Это не значит, что нужно закрывать глаза на текущие безобразия, отнюдь нет. Но правильно, «по-божески» к ним относиться, ничего не преуменьшая и не преувеличивая, – входит в задачу человека на земле.

…А со словами нужно что-то делать, чтобы они служили средством выражения мысли и средством общения, а не камнем преткновения. Так, меня очень огорчает такой нюанс. Известно, что Церковь – богочеловеческий организм. Организм по определению живой и должен быть живым. Так надо же случиться такой беде, что термин «живая Церковь» застолбили граждане, не имеющие к тому никаких оснований! История расставила все по местам: от них и от их искусственных построений и следа не осталось. Да только мы боимся сказать, что наша Церковь – живая. Да что сказать, думать опасаемся. А как бы было хорошо, если бы этот страх ушел! Он и уйдет со временем, конечно, а пока будем утешаться тем, что наше пребывание в Церкви являет нам полноту жизни. И вот Христос рождается – и мы рождаемся водою и Духом. Христос воскресает – и мы получаем от Него жизнь с избытком.

И нет ничего в мире, чего Он не мог бы уврачевать.

 

Священник Андрей Кордочкин

 

Надо ли жить, когда жить незачем?

Для многих людей вопрос о смысле жизни – удел философствующих лентяев. Какой там смысл? Некогда и думать. Метро, работа, хозяйство, семья. Там и пенсия не за горами. Однако именно вопрос о смысле может заставить человека жить со смыслом. Или же, не найдя ответа, остановить свою жизнь самому.

Большая часть людей сталкивается лицом к лицу с вопросом о смысле своей жизни лишь на похоронах, но вопрос этот настолько больной, что даже в присутствии покойника куда проще растворить его суетой, оливье с водкой, обрядами – чтобы все было «как положено», «как у людей».

Сама смерть спрашивает – к чему работа, дача, домашний уют, если с собой не заберешь? Оно и понятно, а что же теперь делать? Отказаться от всего, что есть? Чай, не фанатики какие. Да и кто ты такой, чтобы думать о смысле? Самый умный? Больше всех надо? Включи телевизор и смотри, какой тебе смысл? Или вот компьютер, тоже хорошо. Как поет любимый мною шеговарский самородок,

Если тебе надоело все, Если тебе вновь не повезло, Если тебя достала вся родня, Тебя ведь спасет только игра. Если тебе не нравится мир, Он ведь похож так на сортир, Ты приди домой и включи игру, В компьютерный мир я тебя уведу.

А может, и правда, смысла нет? О каком смысле может идти речь, когда человек обречен на то, чтобы сгнить, а вместе с его телом исчезнут и все, кого он любит, и все, что он создал?

Именно вопрос о смерти является началом сколь-либо серьезного духовного пути человека, который не прячется, а идет до конца. «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» Архимандрит Софроний Сахаров вспоминал о парижской молодости:

«Доминировала нужда знать: ухожу ли я в совершенное ничто, или?.. Ведь если я умираю, то с моей смертью во мне умирает весь космос. Даже и Бог. Моя смерть есть конец всего бытия вообще… Когда я опирал голову на руки, в руках я ощущал череп, и образ смерти вставал передо мною. Моя “нормальная реакция” говорила мне, что я еще молод и здоров, и что смерть еще, быть может, далека, что, естественно, я могу прожить еще и сорок, и пятьдесят лет, но в ответ на это с силой врывался голос, говоривший: “Хотя бы и тысячу, а потом что?”».

Впрочем, если человеку кажется, что смысла нет, может быть, его и вправду нет? Не является ли вопрос о смысле выражением его отсутствия? «И увидел Бог, что это хорошо»: пока человек счастлив и видит красоту, он не спрашивает о смысле.

Но мир, сохранив отзвуки и отблески рая, перестал быть красивым. Он стал страшным местом; мир убил Бога, и теперь его невозможно полюбить. Христианин, когда над ним совершается Таинство Крещения, перестает существовать для мира точно так же, как тот, кто прыгает на шоссе с пешеходного моста. Он умирает. Но самоубийца лишь фиксирует навсегда отчаянное, озлобленное и безразличное состояние, забирая его в холодную вечность.

С христианином происходит иное; умерев однажды, он не умрет никогда. Разве смерть приходит дважды? Понятия жизни и смерти в христианстве меняются; те, кто по мирским измерениям – почившие (Богородица, святые), для нас – живее живых. Те же, кто биологически живы, зачастую оказываются ходячими мертвецами, как в невеселом, но поучительном фильме о клоуне, которого воскрешает глоток кока-колы.

Самоубийца движется, как ему кажется, от жизни к смерти. Христианин, напротив, не ощущает себя вполне живым, и ищет «жизни с избытком», которую обещал ему Христос. «Умерщвлена мя страстьми оживи».

* * *

Самоубийство зачастую – удел умного и чувствующего человека, который понимает, что мир стал слишком грустным местом, чтобы в нем можно было жить.

Однако постой, не спеши. Есть другой способ не жить в мире воскресших клоунов. «Кто смотрит на мир как смотрят на пузырь, как смотрят на мираж, того не видит царь смерти», – сказал Будда. Можно оказаться невидимым для мира, умереть для него, но остаться живым. Что делает живое живым? Почему твое тело живет и душа не умирает? Где источник этого таинственного дыхания, призывающего к жизни все, что есть на Земле? Если источником жизни является Бог («Святым духом всяка душа живится», поется на богослужении), то человек жив, лишь когда он жив для Бога и Бог жив для него.

Бывает, конечно, что разговоры о самоубийстве – не поиск смысла, а лишь способ привлечь к себе внимание. Самовлюбленность не позволит даже себя поцарапать; однако большая часть тех, кто сам оканчивал жизнь, говорили с близкими, с друзьями, но не были никем услышаны и приняты всерьез. А значит, судьба будущего самоубийцы, во многом в руках тех, кто рядом.

Одно дело – удержать на краю кого-то, для кого близкий и быстрый конец столь желанен. Но что делать человеку, который в силу душевных, психических или даже физических особенностей вынужден жить с мыслью о самоубийстве?

Когда-то в сети работал сайт mysuicide.ru. Говорят, сайт многих спас (чего стоила фотография на главной странице – бирка, привязанная к большому пальцу ноги), но не своего основателя. В своем дневнике он писал: «Спасти самоубийцу (НАСТОЯЩЕГО – не невротика, не рефлексирующего юнца) может только человек, который положит на это жизнь». Видимо, рядом с ним такого человека не оказалось.

Я много раз оказывался рядом с людьми, для которых Бога не было. А если Бога нет, то все плохо. Очень плохо. Единственный выход в этой ситуации – самому стать Богом для этого человека, сделать все, что можешь, опустошая себя до конца. Тогда через тебя будет действовать Его сила. Тогда у человека появится надежда.

Но решение, в конце концов, принимает сам человек. За его плечом стоит тот, кто возвел Христа на крыло храма, и шепчет; человеку же кажется, что он слышит собственный голос.

* * *

«Я никому не нужен/не нужна», – сколько людей повторяют эти слова? Их часто приходится слышать от старшего поколения, но за ними, как правило, стоит эгоизм, и не более того.

Друг мой, а с чего ты взял, что самим фактом своего существования ты должен быть кому-то нужен?

Врач знает, что он нужен, потому что он лечит. Учитель знает, что он нужен, потому что он учит. А от твоего существования есть какая-то польза? На Западе люди, выходя на пенсию, зачастую сотрудничают с благотворительными организациями; им нравится дарить свое время и силы кому-то. У нас (особенно в глубинке), таких организаций нет; служение ближним могла бы выполнять Церковь, помогая людям понять, что христианство, в конце концов, – это не только культ.

Нас упрекают, и вполне справедливо: «Есть в России тысячи небольших городов, где пока нет волонтерских организаций. Но уже нет ни одного города, где не было бы православного храма. Теоретически это должно означать, что в этих городах и селах с каждым днем должно становиться все меньше людей, оставшихся наедине с горем и болезнями».

Но этого не происходит. Все больше одиноких людей, с одной стороны, а с другой – все больше желающих посетовать батюшке на свою ненужность и отвергнутость, в том числе своими детьми, которых они так и не научили, что жизнь – это умение отдавать, а не только брать.

Есть замечательный аскетический принцип: что делать, когда плохо. Скорбь преодолевается не шоколадной конфетой, а бо́льшей скорбью. Поэтому оказаться в больнице, в тюрьме, у постели умирающего – благословение Божие. Если человек находит себя рядом с тем, кому хуже, чем ему самому, и действенно ему служит, то и его собственный мир обретает гармонию и равновесие. В этом отношении корень самоубийства – гордость, эгоизм и, в конечном счете, оборот человека лишь на самого себя.

* * *

Впрочем, есть еще более действенный способ преодолеть бо́льшей скорбью меньшую. Он называется «покаяние». Нет плача горшего, чем плач человека о самом себе. Я в очередной раз задумался об этом, когда вечером в Духов день мы читали в храме канон Святому Духу, который преподобный Максим Грек написал, по преданию, углем на стене, находясь в заключении в Волоколамском монастыре.

Он оставил Родину, чтобы служить Русской Церкви, и сама Церковь (не еретики и не безбожники!) отняла у него все – священство, свободу, возможность заниматься богословскими трудами. Возможно ли было не озлобиться, не отчаяться, не сойти с ума? Ответ – в словах самого канона:

«Страстями горькими плотскими огорчен был окаянною душою моею, и в тех, как в последних безднах, всегда, Спасе мой, потопляем, Тебе молюсь: струями живодательнаго Твоего источника оживи меня».

Оказывается, даже в самых скорбных обстоятельствах можно обратить внимание внутрь и, не поддаваясь саможалению, уделить время реставрации собственной души.

Преподобный Иоанн Лествичник называет этот плач «радостнотворным».

«В бездне плача находится утешение; и чистота сердца получает просвещение. Просвещение же есть неизреченное действие, неведомым образом разумеваемое и невидимо зримое. Утешение есть прохлаждение болезнующей души, которая, как младенец, и плачет внутренно, и вместе радостно улыбается», – пишет он.

Не самокопание, а плач, перерождающий человека, есть единственный путь к преодолению гордости и эгоизма, которые в той или иной форме приводят человека к суицидальным состояниям. В нем человек познает Бога как УТЕШИТЕЛЯ.

* * *

Было бы ошибкой считать, что самоубийство – проблема лишь самоубийцы, а единственно правильный «православный ответ» – брезгливо процедить «мы таких не отпеваем».

Едва ли человек, уверенный в том, что Церковь – пространство любви, будет резать вены от безысходности. Суицид – это вопрос ко всем нам, а синяя линия кардиограммы на графике – это диагноз страны.

Почему на деревенских кладбищах столько молодежи? Не потому ли, что русские люди жить не хотят, и нелепые смерти «по пьянке» есть форма суицида тех, кому жить незачем?

Вспомним, напоследок, слова одного из самых талантливых русских самоубийц – Александра Башлачева:

Как ветра осенние подметали плаху, Солнце шло сторонкою да время стороной. И хотел я жить и умирал да со слепу со страху, Потому что я не знал, что ты со мной. Как ветра осенние заметали небо, Плакали – тревожили облака. Я не знал, как жить, ведь я еще не выпек хлеба, А на губах не сохла капля молока. Как ветра осенние да подули ближе, Закружили мою голову и ну давай кружить. Ой-ой-ой да я сумел бы выжить, Если б не было такой простой работы жить. Как ветра осенние, жаль, не жалели рожь, Ветры тебя посеяли, чтоб ты пригодился. Ведь совсем неважно, от чего помрешь, Ведь куда важнее, для чего родился. Как ветра осенние черной птицей голосили: А ты откуда взялся богатырь-снегирь? Я хотел бы жить и умереть в России, Если б не было такой земли – Сибирь. Как ветра осенние уносят мое семя, Листья воскресения да весточки весны. Я хочу дожить, хочу увидеть время Когда эти песни станут не нужны…

* * *

Дети, умирающие в детстве, Умирают в образе зайчат, И они, как в бубен, в поднебесье Маленькими ручками стучат. «Господи, на нас не видно раны, И плетей на нас не виден след… Подари нам в небе барабаны, Будем барабанить на весь свет. Мы сумели умереть до срока — Обмануть сумели палачей… Добрести сумели мы до Бога Раньше дыма газовых печей. Мы сумели обмануть напасти, Нас навеки в небо занесло… И ни в чьей уже на свете власти Причинить нам горести и зло».

 

Татьяна Викторовна Краснова

 

Приоткрыть окно

 

Иногда мне снится сон, что ты вырос, а я состарилась. Это очень хороший сон. В нем обычно присутствует вокзал Святой Лючии в Венеции. Я встречаю поезд, который привез тебя, взрослого, из Гамбурга или Брюсселя. В моем сне ты изучаешь в тамошнем университете биологию, философию или даже медицину.

Я иду вдоль перрона, опираясь на трость, вглядываюсь в лица, а ты бежишь мне навстречу, высокий и очень красивый. Плечи у тебя широкие, и кудри рыжие, а глаза такие же, как сейчас, – насмешливые. И ты обнимаешь меня и говоришь: «Не плачь!»

А я еще и не начинала плакать, я только сейчас начну, гладя тебя, двадцатипятилетнего, по плечу…

– Не плачь!

– Не буду. Не буду.

И мы выходим с тобой из вокзала, и вокруг нас шумит, звенит и переливается цветная карнавальная Венеция, которую тысячу лет назад я обещала тебе, как обещают игрушку, как обещают велосипед, как обещают: «Вот мы поедем в Африку, и я куплю тебе льва!»

Мы тогда сидели с тобой в маленькой белой комнатке, которую называют боксом, и тебе было без двух месяцев четыре года, и возле тебя стоял умный прибор с разноцветными кнопками, и от тебя к прибору тянулась длинная трубочка. И ты был привязан за эту трубочку к «капельнице», и из нее в тебя переливалась «химия». От этой «химии» тебе не хотелось есть, пить и играть, но я принесла тебе маленький смешной кораблик с настоящим винтом, и твоя мама налила нам теплой воды в таз. И ты вдруг заинтересовался, сел на кровати, и мы с мамой, ломая ногти об дурацкие мелкие шурупчики, наконец вставили в кораблик батарейку, и он загудел винтом, взбивая воду в тазу…

Мама твоя укоризненно шептала: «Вы его балуете!», – а я-то тогда уж точно знала, что балую не тебя, а себя, потому что это такое счастье – слышать твой смех, что за него не жалко отдать все кораблики в мире. Даже те, что швартуются сейчас у венецианских причалов под крик матросов: «Ferrovia!»

В моем сне я везу тебя на Сан-Марко, и мы пьем с тобой кофе в безумно дорогом «Флориане», и оркестр играет нам как минимум Штрауса, и голуби садятся на столик, и черт с ними, лишь бы тебе было смешно…

И ты рассказываешь мне про биологию, философию или даже медицину, и я задаю тебе какие-то важные вопросы, а потом роюсь в огромной старушечьей сумке и ставлю на стол перед тобой игрушечную гоночную машинку.

Потому что произойти, конечно же, может все что угодно, но пока я жива – при каждой нашей встрече я буду дарить тебе машинку.

И ты улыбаешься, и сжимаешь ее в кулаке, и я просыпаюсь от собственных слез…

* * *

Впервые я вижу тебя в первый день месяца марта в больничном коридоре.

Это очень красивый коридор: стены в нем выкрашены светлой краской, на полу – желтый линолеум, на скамеечках – куча игрушек, а вдоль стены – аквариум с тропическими рыбками. Снаружи на двери – табличка. На табличке длинное слово: «Онкогематология». Это значит, что здесь лечат рак крови. Больница – детская, и это, по умолчанию, означает страшный и невероятный кошмар, громадный и холодный, как Северный Ледовитый океан.

Мы все – и родители, и доктора, и волонтеры – суетимся на берегу этого океана.

У меня мало времени, я пришла на полчаса, у меня встреча на другом конце стылого ледяного города, мне надо бежать, но ты подходишь ко мне, и я замираю. У тебя фантастические глаза. Строгие и серьезные. Потом я узнаю, как ты можешь смеяться одними глазами, но это будет потом…

На тебе спортивные штаны и толстая фланелевая рубашка, а на лице – маска. Смешная детская маска с рисунками. Я и не вижу-то ничего, кроме твоих глаз. В руках ты мнешь розовый пластилин, и это можно счесть поводом для знакомства.

– Как тебя зовут? – спрашиваю я. – И что ты лепишь?

У тебя очень красивая мама. Измотанная, как большинство здешних мамочек, но очень красивая. И не очень уж молодая. Постарше большинства юных девочек, годных мне в дочки. Потом я узнаю, что ей за сорок и ты – поздний ребенок.

Мама пытается быть вежливой:

– Скажи тете, как тебя зовут!

– Кошка, – говоришь ты.

– Что?

Маска приглушает звуки, и я не понимаю.

– Кошка. Я леплю кошку.

Вот оно что…

– А это у нее лапа? – спрашиваю я.

Ты поднимаешь глаза и смотришь на меня с жалостью:

– Это спина.

Ну да. Понятно. Человек, неспособный отличить спину от лапы, ничего, кроме жалости, не заслуживает.

– Митя, – сообщаешь ты, – Митя Панин. Три года.

Митя Панин, три года.

Так обычно пишут на двери стерильных боксов.

Имя, фамилия, возраст.

Я натыкаюсь на взгляд твоей мамы и пытаюсь не отвести глаза.

Оказывается, я знаю тебя, Митя Панин. Мы говорили про тебя с доктором, спокойным серьезным доктором, пару дней тому назад. Доктор тогда не был ни спокоен, ни серьезен, он то снимал, то надевал очки, и без нужды шелестел по столу какими-то бумагами. Видно было, что на душе у доктора муторно, и больше всего ему хочется закрыть за собой белую дверь отделения детской онкогематологии и уехать куда-нибудь в отпуск, в лес или на море. Говорили мы, собственно, не о тебе, а о том, что доктор устал, и все его коллеги устали, и что это больница, а не хоспис, а иногда нужен именно хоспис, то есть место для тех, кого медицина не умеет вылечить. Для тех, кого надо проводить достойно, а провожать-то доктор как раз и не умеет, его учили лечить, а не провожать, а это совсем особая наука… А словосочетание «детский хоспис» до сих пор вызывает такую панику, как будто паникой и правда можно остановить смерть, и самое главное – запретить «дома смерти» для детей, а уж старуха с косой сама сбежит, напугавшись запрета…

– Вот Панин, – сказал доктор. – Знаете Митю Панина?

– Нет.

– Ну и не надо, все равно уж…

– Так плохо? – спросила я.

Доктор махнул рукой и снова снял очки.

Лейкоз. Рефракторное течение. Это очень плохое слово – «рефракторное». Одно из первых страшных слов, которые я узнала в больнице. Это значит, что ты «не отвечаешь» на лечение. Тебе «капают» самые лучшие лекарства, проводят самую суровую терапию, а ты – «не отвечаешь».

Врачи бьются уже полгода. Тебя смотрят серьезные пожилые профессора и молодые европейские гении. Твой доктор выдумывает новые «протоколы» лечения. Пробует то и это.

И у них у всех ничего не получается. Не выходит. Твоя болезнь намного сильнее, чем все они, вместе взятые.

«По-хорошему», то есть по правилам, тебя надо выписывать домой. В маленький городок на Волге. Там у тебя папа, сестра, любимые игрушки. Там тебя нужно баловать, как балуют только таких детей…

Все разрешать, всему потакать, не боясь «испортить». Потому что у тебя нет времени на то, чтобы «испортиться».

– Ну что же ты?! Лепи!

Ты недоволен мною. Еще бы. Доверил неизвестно кому самую важную, шестую ногу, а она сидит, комкает пластилин и смотрит мимо…

– Мы будем делать экспериментальную химию, – вдруг говорит твоя мама. Тихо говорит, горячим заговорщицким шепотом, мне одной. – Это шанс.

– Это шанс, – повторяю я эхом.

– Я подписала согласие.

– Правильно.

Как будто спрашивала она меня, правильно или нет… Как будто есть хоть кто-нибудь на свете, кто имеет право ей советовать…

Шестая нога готова. Мы прикрепляем ее к кошкиному телу, и ты, осмотрев работу, делаешь широкий мужской жест:

– Бери. Дарю.

Я бережно заворачиваю кошку в салфетку и слышу деловитое:

– Ты когда ко мне придешь?

Смотрю на маму.

– Митенька, может, у тети нет времени?

Мама готовит мне достойный путь к отступлению. Так, чтобы я могла струсить «красиво», не огорчив Митю.

– Можно мне прийти? – спрашиваю я.

Она улыбается.

Мы торопливо и нескладно обмениваемся телефонами и именами.

Она про меня слышала и записывает – как слышала: Татьяна Викторовна.

Я записываю: Ника.

– Послезавтра – можно?

– Конечно.

Не знаю, зачем я беру этот день паузы.

Ясно, что весь день я думаю только о тебе.

В университете – три пары, мы что-то переводим, толкуем со студентами про английскую грамматику…

Моя основная работа – университет. Уже несколько лет это не только основная работа, а еще и убежище, тихая пристань, мир, где все здоровы, а самая страшная проблема – несданный зачет.

У меня в сумке, в маленькой пластмассовой коробочке, лежит завернутая в вату шестиногая кошка.

После работы я еду в магазин игрушек.

Некоторое время хожу вдоль стеллажей…

Мимо кукол, мимо погремушек – ты уже взрослый…

В больницу нельзя принести плюшевого кота с хитрой мордой, потому что по нашим санитарным нормам плюш запрещен – в нем микробы. Подержав кота в руках, сажаю его на место. Мне очень нравится кот, но я стараюсь представить, что понравилось бы тебе…

Вспоминаю твой серьезный, сосредоточенный, очень мальчишеский взгляд.

Я покупаю алую спортивную машину «на пульте» и батарейках.

Пройдет четыре месяца, и веселая продавщица в магазине запомнит меня и будет встречать радостно:

– Вот новая машинка, такую вы еще не брали!

Наступает «послезавтра».

Меня почему-то слегка потряхивает, и я даже прислушиваюсь к себе – уж не заболеваю ли. В больнице нерушимое правило: малейший насморк – табу. «Химия» убивает иммунитет, и самая легкая, едва незаметная простуда может кончиться бедой.

Но нет, я в порядке. Просто почему-то волнуюсь.

Твоя мама встречает меня в коридоре.

Пока я переобуваюсь, переодеваюсь, натягиваю маску, мою руки с мылом, а потом тру их спиртом, она стоит рядом и улыбается. Так, словно я пришла в хорошие веселые гости.

– Он вас так ждал!

Я открываю дверь бокса. Ты сидишь на кровати, спиной ко мне, взгляд твой прикован к экрану. На экране – мультипликационный ежик, бредущий сквозь туман.

Я получаю несколько секунд форы – чтобы рассмотреть твою тонкую шейку, острые лопатки и лысый затылок. На тебе трусы и майка. От мигающего прибора на высокой подставке к тебе тянется тонкая трубка. Катетер приклеен пластырем возле ключицы, но этого я не вижу: ты не оборачиваешься.

– Смотри, кто пришел! – говорит твоя мама.

Ты смотришь на меня через плечо. И спрашиваешь совершенно взрослым тоном:

– Что так долго ехала? Пробки?

Я потом привыкну к тому, что иногда, словно забывшись, ты ведешь себя совсем как взрослый. Как будто кто-то поручил тебе роль маленького мальчика в сложном, дурацком спектакле и ты иногда забываешь эту роль.

Я тащу из шуршащего пакета коробку, и ты замираешь, расширив глаза от восторга.

– Машина! – выговариваешь ты одними губами. – Какая машина!!!

– Это «феррари», – сообщаю я с нарочитой небрежностью.

– «Феррари!» – выдыхаешь ты.

Твои руки подняты вверх, ладони раскрыты, пальцы растопырены. Ты не прикасаешься к коробке.

Любой мальчишка порвал бы ее мгновенно, схватил бы игрушку.

Ты едва дышишь, замерев над сокровищем, не прикасаясь руками. Не трогая.

Потом, оставшись одна в машине у больничного забора, я буду рыдать, глотая теплую воду из пластиковой бутылки, размазывая по щекам слезы. Твой страшный диагноз для меня – слова на бумаге. Можно отвлечься, отрешиться, не думать. Даже от катетера под ключицей можно попробовать отвлечься. То, что тебе запрещено трогать руками принесенный с улицы предмет и ты привык, уже привык не трогать, – отчего-то гораздо страшнее.

– Ну протри же «феррари» спиртом, – умоляешь ты.

Мама пшикает на игрушку из специальной бутылки с распылителем.

Готово.

Ты прижимаешь к себе автомобиль, и мы с мамой перестаем для тебя существовать.

– Скажи Татьяне Викторовне спасибо!

Какое там! Точным движением крошечных пальчиков ты рассовываешь по местам батарейки, захлопываешь крышечки, и через секунду маленький бокс наполняется жужжанием машины и твоим самозабвенным визгом.

Мы с твоей мамой сидим в уголке, и она говорит быстро-быстро, тихо-тихо. Так, что я едва слышу, больше догадываюсь. Мама рассказывает о том, как вы жили в городке на Волге, как ты рос веселым человеком с рыжими кудрями, как тебя любили все соседи и как сестренка Мила гордилась тобой.

И как однажды мама заметила, что ты стал уставать, и охотно спать днем, а раньше не спал, совсем не спал… А потом участковый врач сказал, что у тебя грипп, и все думали, что это очень плохо, что грипп…

Это обычная история, похожая на все другие истории в отделении онкогематологии.

Я слышала их много, я даже как-то привыкла к ледяному ужасу внутри и даже как-то приучилась отключать воображение, перестала примерять на себя.

Я попала в больницу так, как попадают все, – случайно. Это потом, присмотревшись, начинаешь понимать, что случайность – это милосердно адаптированный вариант воли Божьей. Расслышанный сквозь помехи приказ. Выполняешь его, не раздумывая, а потом, время спустя, смотришь на готовый рисунок и сознаешь: вот зачем оно было… И этот штрих, и тот.

Если бы не «случайность», мы бы с тобой не встретились, Митя Панин.

Если бы не дешевенькая цифровая «мыльница», о которой мечтала «взрослая» девочка Катя…

Я иногда давала денег «на детишек».

Оставляла в ящике для пожертвований в храме. Передавала через студенток, девочек-волонтеров. Покупала иногда незначительную чепуху вроде игрушек, стирального порошка, подгузников…

Мало ли чего не хватает в больницах нашей щедрой Родины.

Натолкнувшись на объявление в Интернете, отсылала какую-то мелочь. Знаете, как это бывает? Сделал что-то незначительное, и как будто плюсик себе поставил. Дескать, молодец, повел себя как приличный человек. Я старалась вести себя прилично. По правде сказать, я старалась при этом не сильно напрягаться.

Сделать последний шаг, перешагнуть порог, честно нырнуть в этот леденящий ужас я не могла. Прибегала, приносила что-то к дверям, совала в руки девочкам-волонтерам: «Вот, возьми, передай!»

Катя хотела фотоаппарат.

Строго говоря, в тот самый момент Катя не хотела ничего. Позади у нее был год в больнице, у нее не было волос, ресниц и бровей, ее непрерывно тошнило, и жить ей было, собственно, незачем. Рядом с Катей сидела мама, которой незачем было жить без Кати. Мама придумывала Кате желания.

Так расставляют вешки по бесконечному болоту, обозначая тропинку через топь. Новая книжка. Вот принесут новую книжку. Ты же хочешь книжку? Новая косынка. Красивая новая косынка. Хочешь? Фотоаппарат. Хочешь? Ты будешь снимать всех, кто придет. Друзей-волонтеров. Доктора. Маму. Смешную щекастую годовалую соседку по боксу, Аньку. Хочешь?

Человек ведь жив, пока он чего-то хочет. Перестал хотеть – умер.

Катя захотела фотоаппарат.

Мы с подругой-фотографом скинулись, купили «мыльницу».

– Передашь? – спросила я знакомую девочку-волонтера.

– А вы сами принесите, – сказала девочка. – Катя рада будет.

Вы замечали, как это здорово у нас у всех выходит – ругать себя «за хорошее»?

«Ах, я такая доверчивая!»

«Ох, доброта моя меня губит!»

А попробуйте-ка встать перед зеркалом и назвать себя трусливой овцой…

Неприятно.

Кажется, как раз тогда я эту трусливую овцу решила в себе придушить. Ну, хоть попробовать.

А Катя, надо сказать, оказалась смешливой лукавой девицей с хорошим юмором, и даже самоиронией, что не так часто водится за пятнадцатилетними.

– Дайте умереть спокойно, – сказала Катя вместо приветствия нам, зашедшим в ее бокс с фальшивыми радостными лицами массовиков-затейников.

– Ну, умереть ты успеешь, – ответила я. – А вот не хочешь ли для начала поступить в университет?

– Я? В университет? – изумилась Катя. – Да разве я смогу? Я хоть и отличница, а в деревенской школе училась…

– И к тому же помираешь, – «подбодрила» я, – значит, только на заочку. На журфак. Ты, говорят, стихи какие-то пишешь, рассказы… Хочешь?

– Туда ж только по блату…

– Ага, – согласилась я, – вот я он и есть.

– Кто?

– Блат.

– Как это?

– Очень просто. Я буду приходить и тебя учить. Готовить. Знаешь такое слово – репетитор?

– У меня будет репетитор из МГУ?! Но у нас же нет денег! Вы что, будете учить меня бесплатно?

– Нет, – ответила я. – Бесплатно я ничего делать не буду. Ты мне за это дорого заплатишь. Ты мне за это поправишься.

Надо отдать Кате должное, она расхохоталась. Мама Катина отвернулась к окну, а Катя расхохоталась.

Мы стали учиться.

Ее тошнило и рвало. Она не могла сидеть и лежать. У нее болело все тело, сожженное дотла беспощадной «химией».

На ее экзаменах я сидела под дверями. Таскала ее в туалет, умоляла собраться, вернуться в аудиторию, дописать.

Нам было не просто тяжело – мы умирали. Не в шутку. Всерьез.

Нам сто раз казалось, что проще бросить, отказаться, уступить.

На творческий конкурс мы с мамой волокли ее на руках.

Потом я узнала, что она писала сочинение про больничных волонтеров.

Творческий конкурс прошла с высоким баллом.

А знаете, что я скажу вам? Знаете? Три года спустя – три долгих года спустя! – на высокой «белой лестнице» факультета журналистики поймала я за руку ясноглазую веселую девицу, только немножко похожую на ту, прежнюю, в синеву бледную, голенастую девочку со страшными черными кругами вокруг глаз…

Поймала за руку и сказала строгим учительским голосом:

– Это что это ты коллоквиум по «античке» прогуляла? Мне инспектор курса доложила!

И Катя – настоящая, живая Катя! – принялась оправдываться так, как оправдываются все юные прелестные прогульщицы, у которых весна на дворе, ветер в голове, и столько, столько самых важных живых вещей отвлекают их от мертвых поэтов и философов!

И я, делая строгое лицо, думала про себя: «Господи, за что Ты так со мной, Господи?! Мне же вовек не расплатиться!» И Катя вдруг рассмеялась и обняла меня, взрослую, преподавателя, и незнакомые студенты смотрели изумленно…

А потом… Что уж там, потом пошло легче. Потом я приходила в отделение со смешными пальчиковыми игрушками, и, заходя в бокс, говорила из-за двери «смешным» голосом: «Это кто тут живет?!» И незнакомые маленькие люди, истыканные злыми иглами, отравленные жестокой «химией», принимали правила игры, прятались под одеяло, смешно фыркали…

Они, по большинству, необычайно снисходительны к нам, эти насельники принудительных детских монастырей с белыми стенами и стерильно чистыми полами.

Я иногда приходила рисовать с девочками принцесс, я приносила мальчишкам компьютерные журналы и новые игрушки…

В остальное время я преподавала в университете и собирала, собирала, без конца собирала деньги на чьи-то анализы, чьи-то препараты…

Словом, я вела себя отлично.

Я была герой. Без малого – Бэтмен.

Мне явно полагался приз.

Ну и вот я его получила.

Ты вручил мне розовую кошку.

Не знаю, приходилось ли вам замечать одну забавную штуку?

Вот живешь ты разумно и правильно, аккуратно отмеряя внимание, жалость, привязанность. Ты не равнодушен, не безразличен, ты, наоборот, вполне заинтересован и умеренно «вовлечен» в ситуацию. Ты остаешься сильным, умным, веселым, независимым. Взрослым. Защищенным. Ты даже – омерзительное слово – эффективен. Ты – привилегированный член общества. Человек в здравом рассудке и с чистой совестью.

А потом приходит любовь и внезапно лишает тебя всех привилегий.

И вот стоишь ты перед нею как есть – без щита и меча – и ясно понимаешь, что отступать поздно.

Нету у тебя тылов, нет запасных аэродромов, и выбора у тебя больше нет, и выхода…

– Хватит разговаривать, – сурово говоришь ты, – ничего нет хорошего все время разговаривать.

Мы с твоей мамой замолкаем.

– Расскажи мне про «феррари»!

Что уж там я бормочу тебе про болиды, гонки, пит-стопы, про пилотов «Формулы-1» – думаю, никакой критики не выдерживает этот текст, но ты слушаешь, прижимая машинку к груди, и головенка твоя клонится на подушку, веки тяжелеют, и мама говорит шепотом:

– Пойдемте на кухню пить чай. Он спит.

Мы тихо выходим из бокса, и я прикрываю за собой дверь.

На кухне в этот раз пусто, и мы долго сидим с твоей мамой за длинным столом, покрытым «веселенькой» клеенкой, сидим над остывшим чаем и говорим. Говорит она, я слушаю.

В общем, возможность поговорить – вещь довольно существенная. Особенно тогда, когда ты вот уже полгода заперт один на один с больным малышом в крошечном белом боксе и в голове у тебя только ужас, ужас без начала и конца.

Мы становимся друзьями.

Точнее, сначала мы становимся хорошими приятелями.

Друг у тебя к тому времени уже есть. Настоящий друг, который должен быть у каждого мужчины, неважно, сколько ему при этом лет. Твой друг, например, немного постарше тебя. Тебе скоро будет четыре, а ему, скажем, тридцать или даже больше. Друга зовут Егор. Он – юрист. Он занимается какой-то очень узкой, очень хорошо оплачиваемой областью международного права, и где-то там, за пределами белого бокса, у него есть дорогие костюмы, шелковые галстуки, престижные автомобили и офисы с вышколенными секретаршами. К тебе в бокс он приходит в голубом стерильном халате и сменной обуви, с маской на лице. Под стерильным халатом у него линялые джинсы и майка. Он приходит для того, чтобы кидаться подушками, запускать машинку, вести мужские разговоры…

Егор – очень успешный человек. В основном, мне кажется, потому, что у него есть такой друг, как ты.

Вообще, попав в больницу, я узнаю кое-что новое про успешных, красивых и здоровых людей. Нет, кое-что я узнаю и про несчастных и больных, но больше – про красивых, успешных и здоровых.

Для меня, к примеру, не было секретом, что пережившие голод и потери старики приносят в помощь детишкам свои мелкие гроши, часто вынутые из «гробовой» заначки. И про учителей с инженерами я тоже все знала. А вот про нежных и прелестных дев, которые передвигаются по городу в сверкающих лимузинах, я думала хуже, чем они того стоят.

Ко мне, представьте себе, пришла как-то раз вот такая дева, юная, сияющая, улыбчивая. Точнее, не пришла, а приехала. Ее привез вежливый шофер на машине «Бентли». Если вы не знаете, что такое «Бентли», – поверьте мне на слово: это хорошо и дорого. Уж я-то в машинках разбираюсь…

Так вот, того, что принесла в конвертике дева, хватило на операцию и химиотерапию мальчику из украинского села. Папа мальчика чуть не плакал, когда я вручила ему конверт: все никак не мог поверить в белокурую красавицу на дорогой машине, которой оказалось не наплевать, выживет или умрет деревенский пацан Андрюшка.

А с красавицей мы подружились.

Она живет свою богатую, обеспеченную жизнь, а я раз в месяц плачу ее деньгами за чью-то «химию»…

Егор.

Мне, конечно, не сравниться с Егором. Я и не пытаюсь.

Ну разве могу я устроить для тебя охоту на крокодилов, летом, в Тропаревском пруду?

Но до лета у нас еще есть время.

Мы переживаем весну.

В самом начале апреля я уезжаю в Венецию. Ненадолго, дней на десять. Но в эти десять дней попадает очень важная для тебя «новая экспериментальная химия» и, самое главное, твой день рождения.

Я долго брожу по городу, покупаю тебе футболку с разноцветными гондолами, звоню в Москву твоей маме утром и вечером.

Ты реагируешь на химию. Тебе плохо, тебя тошнит, но главное – ты реагируешь.

Это огромное счастье, что ты «реагируешь».

По вечерам я рассказываю о тебе монахиням в монастыре кармелиток, куда приезжаю вот уже много лет. Орден закрытый, сестры проводят дни в молитве, мы не видим друг друга, но вечером, когда я прихожу в parlatorio, они встречают меня вопросом: «Как мальчик?»

Я рассказываю им новости из Москвы, в воскресенье приходит священник и мы служим мессу с особой интенцией – молитвой о твоем выздоровлении.

Потом я прилетаю в Москву.

Едва бросив вещи дома, мчусь в больницу.

Тебе хуже.

Никто не знает, отчего ты «ухудшился», и твой врач устало говорит, что все бесполезно, что мы даром мучаем ребенка.

Твоя мама отвечает: «Я не сдамся».

Я молчу. Что я могу сказать? Пока нас никто не видит, мы плачем в коридоре. В боксе плакать нельзя.

Я уезжаю, оставив ее у твоей постели. Взяв с нее страшную клятву, что, если ночью тебя заберут в реанимацию, она позвонит мне, и я приеду.

Приеду сидеть на этой проклятой лавочке перед запертой белой дверью реанимационного отделения с нею вместе.

По нашим страшным законам в реанимацию мам не пускают. Мамы могут занести микробов. Кроме того, не все они умеют вести себя сдержанно и корректно, глядя на собственное умирающее дитя…

Проходит бессонная ночь.

Рано утром я звоню Нике.

– Жив?

– Жив.

– Приехать?

– Нет, пока не надо.

– Ты клянешься, что позвонишь?

– Я клянусь, что позвоню.

Она звонит, когда передо мной сидит третий курс. Третьему курсу скоро сдавать экзамен, мы разбираем какой-то сложный текст, но телефон трещит вибросигналом, и я, едва извинившись, вылетаю в коридор. Ноги мои делаются соломенными, сердце не попадает в ритм.

– Что, Ника?! Что?!

– Ему лучше, – говорит твоя мама, – врач сказал, может быть, это ремиссия.

Передо мной качается стена университетского коридора, и я сползаю на лавочку.

Третий курс обступает меня, кто-то приносит пластиковый стаканчик с водой, и я пью, расплескивая.

Все хорошо. Все хорошо.

Наша надежда живет недолго.

Доктор изучает бесконечные анализы, тебя таскают на обследования. Ради тебя приезжает какой-то великий профессор. Назначают консилиум.

– Да поймите вы, никто из нас не Бог, – говорит профессор, которого я ловлю в больничном коридоре. – Если вы хотите им добра – уговорите маму отвезти мальчишку домой. Право слово, лишние мучения… Мне жаль. Очень жаль.

Мы с твоей мамой сидим в коридоре на скамеечке, под дверью бокса. На дворе – теплый сияющий май, из маленького городка на Волге к тебе приехали сестра и папа, и ты хохочешь взахлеб, отпуская надутый до половины шар летать от стены к стене, от пола к потолку. Ты очень счастлив, потому что любишь сестренку и отца и потому что скоро вы поедете домой.

Ты совсем не помнишь родного города. Когда я расспрашиваю тебя про Волгу, про детский сад, про всю до-больничную жизнь, ты морщишь лоб, пытаясь вспомнить, а потом принимаешься вдохновенно сочинять, как дома ты катался на слоне.

Вообще, у тебя удивительное воображение. Любая игрушка, попавшая в твои руки, любая моя неловкая сказка рождает поток твоей невероятной фантазии. Мы с тобой путешествуем по воздуху, к нам прилетают ручные драконы, оранжевые тигры приносят нам клубничное мороженое, под кроватью живет волшебник, у которого в кармане куртки шумит самое настоящее море, стоит только расстегнуть молнию – и корабли входят в порт и чайки кричат в небе.

Однажды девочки-волонтеры приносят тебе холщовую сумку.

Это одно из больничных «поветрий». То все хором расписывают витражными красками фонарики, то рисуют на чашках. Сумки принято разрисовывать специальными фломастерами для ткани и дарить мамам, врачам или просто друзьям.

Удивительно, но ты не любишь рисовать.

Позже я понимаю, что это просто руки не поспевают за твоим воображением.

За сумку, однако, ты берешься охотно.

Через пять минут все готово. Холстина исчеркана вдоль и поперек самыми яркими цветами.

– Что это? – спрашиваю я.

– Это твоя машина.

– И где здесь моя машина?

Ты ждешь этого вопроса. От тебя не отделаешься дурацким взрослым «ах какая красивая бибика!».

– Твоя машина только что промчалась мимо! – гордо отвечаешь ты. – Это след! Смотри, как ты спешила ко мне!

– Надо набрать с собой обезболивающих, – говорю я. – Там ведь нет никаких лекарств…

– Ничего там нет, – говорит Ника, и мы внимательно изучаем до блеска отдраенный линолеум под нашими ногами. Так, будто на линолеуме этом написано, что нам дальше делать и как быть.

Доктор прав: тебе делается хуже. Начинается пневмония. Ты едва можешь дышать, захлебываешься кашлем, бледнея до страшной синевы. Мы тянем время. И мне, и твоей маме нестерпимо страшно думать об отъезде.

Люди вокруг тебя говорят о смерти.

Ты кажешься им маленьким, и они не всегда понижают голос. Они думают, ты не понимаешь.

Ты почти ничего не ешь.

В один из этих страшных дней мы сидим на кухне, пока твоя мама прибирается в боксе, и я уговариваю тебя выпить хотя бы чаю.

На кухню приходит психолог из соседнего отделения, веселая шумная женщина, от которой мне все время хочется спрятаться в угол.

– А вот мы сейчас Митю покормим! – возвещает она, оценив ситуацию.

Из холодильника появляется сосиска, и психолог начинает разделывать ее на столе, вырезая что-то причудливое.

– Я не буду есть, – сообщаешь ты.

– Да ты же не знаешь, КАКАЯ это будет сосиска! Вот Татьяна Викторовна скажет тебе, что это будет волшебная сосиска!

– Волшебная? – спрашиваешь ты скептически.

– Конечно! – восклицает психолог.

– Не думаю, – тихо говорю я.

Ты киваешь понимающе.

Сосиска отправляется в микроволновку и вылезает оттуда, закрученная завитками.

– Волшебная сосиска! – объявляет психолог. – Сейчас Митя тебя съест!!!

– Странно, – говоришь ты вполголоса. – Я же сказал, что не буду есть. Она меня не слышит?

– Она хочет как лучше, – отвечаю я. – Нам всем важно, чтобы ты поел, понимаешь?

Ты смотришь на меня жалобно и задумчиво, потом придвигаешь к себе изувеченную сосиску и принимаешься ковырять ее вилкой.

Психолог празднует победу…

В один из дождливых, уже почти летних дней мы гуляем по больничной территории. Ты не можешь идти сам, и я везу тебя, совершенно взрослого, в дурацкой раскладной коляске. Я поручаю тебе держать над собой раскрытый цветной зонт, и ты говоришь со мной оттуда, из-под зонта.

Мы болтаем о какой-то чепухе, и вдруг ты замолкаешь, а потом задаешь вопрос. Взрослым, будничным голосом. Ты спрашиваешь:

– Скажи, я жив или умер?

Я замираю, с размаху попав в сердечный перебой, выдыхаю, считаю до трех, собираясь, как боксер после пропущенного удара. Ты ждешь ответа.

– Конечно, ты жив, – отвечаю я. – Мы с тобой говорим, гуляем…

– Глупости! Ты же знаешь, что разницы нет, жив человек или умер.

– Как это? – спрашиваю я.

– Очень просто. Когда я умру, все будут думать, что я на самом деле умер, а я буду жить на облаке. Ты придешь ко мне играть на облако?

Мне не хватает воздуха. Под навесом скамейка, я закатываю туда коляску и сажусь напротив тебя. Теперь мои глаза почти вровень с твоими.

– Я не знаю, как играют на облаке, – говорю я.

Ответ следует немедленно, и я понимаю, что ты над этим думал:

– Все просто. Ты играешь, а под ногами не земля, а пух. Придешь?

Теперь моя очередь думать. Ты ждешь. Мы оба понимаем, что у нас очень важный разговор, в котором нельзя врать и отделываться пустыми фразами.

– Понимаешь, я не уверена, что меня пустят к тебе на облако, – решаюсь я, – то есть, понимаешь, ты-то будешь там играть, это стопудово. А вот меня – не знаю, пустят меня или нет. У них там на облаке свои правила.

– Чепуха, – с великолепной уверенностью говоришь ты, – пустят. Я попрошу, и тебя пустят.

– Если ты попросишь – пустят, – не раздумывая отвечаю я.

– Придешь?

– Приду.

В тот день мы больше не говорим ни о чем важном. Приходят папа с сестренкой, вы возитесь с какой-то игрушкой, и все хорошо. Только ты кашляешь. Ты сильно кашляешь.

Дата выписки назначена.

Накануне тебя смотрит новый консилиум, профессора читают бумаги, рассматривают результаты последних тестов. Твою маму вызывают в кабинет заведующего отделением. Из кабинета она выходит мертвой. Она идет, дышит, смотрит, но, кажется, из нее выдернули стержень, и она не падает только по инерции, только потому, что привыкла стоять.

– Они сказали – все.

В тот день мы покупаем тебе машину.

Тебе совсем худо, кашель бьет тебя, ты запиваешь его водой, но он унимается только на минуту. Мама твоя складывает – а точнее, перекладывает с места на место какие-то вещи. Мама готовится к выписке. Удивительно, каким количеством барахла немедленно обрастает человек, стоит ему поселиться где угодно, даже там, где жить нельзя в принципе. Впрочем, так ли уж немедленно… Вы с мамой прожили в больнице год.

Я делаю вид, что помогаю.

Ты лежишь лицом к стене, а потом вдруг поворачиваешься и говоришь:

– Я видел самую лучшую машину в жизни.

– Где? – спрашиваю я. – На улице?

– В магазине. Я расскажу тебе. Она такая большая, что я смог в нее сесть и ехать. Она почти как настоящая, только лучше настоящей.

– Папа возил его гулять, – объясняет мама, – они были в игрушечном магазине.

– И там была эта машина?

– Да.

– Собирайтесь, – говорю я, – мы едем за машиной.

– Нельзя, – отвечаешь ты взрослым голосом, – она дорогая. Мы не можем себе позволить.

Господь милосердный, как я боюсь этого твоего усталого взрослого голоса…

– Собирайтесь.

Мы больше не должны ни о чем спрашивать врачей. Нам теперь все можно. Нас почти выписали…

Мы выходим за территорию больницы. Я, мама, ты в коляске. До магазина несколько минут пешком. Но мы идем дольше, гораздо дольше. Ты кашляешь. Мы останавливаемся, и ты пьешь воду.

Машина и правда здоровенная. Блестящая, красная, с рулем, кожаным сиденьем и педалями внизу. Можно крутить педали и ехать, но на это едва ли хватит твоих сил.

– Тут есть аккумулятор, – говорит продавец, – она может ехать сама. На лице у продавца – смесь жалости и страха, и от моего взгляда он отворачивается.

Никогда, никогда не смотри так на того, кому плохо…

Я вытаскиваю кошелек. Выгребаю всю наличность.

Обратно мама тащит коляску, а ты, неимоверно гордый, едешь на машине. На аккумуляторе.

Ты очень слабенький, ты кашляешь, но ты счастлив.

– Так дорого! – говорит мама.

– Плевать, – отвечаю я.

Мы готовы к выписке.

Накануне коллега по работе приносит мне матрал.

Это запрещенные таблетки. Почти наркотик. Купить можно только по специальному рецепту. У нее матрал остался после смерти мамы. Матрал – это обезболивающее. Когда я думаю, что он тебе потребуется, мне делается так страшно, что от страха ломит затылок.

Запершись в факультетском туалете, я вскрываю упаковку, перекладывая пилюли в пузырек от витаминов.

Я собираюсь дать их твоей маме на вокзале.

На крайний случай, хотя обе мы знаем, что в КРАЙНЕМ случае матрал ни черта не помогает…

Но вокзала не случается.

Твоя мама звонит мне ночью, и я слышу в трубке: «Мы никуда не поедем. Я буду бороться».

Честно говоря, твоя мама застает меня с телефоном в руках. Сидя в темноте на кровати, я собираюсь звонить и просить: «Не уезжайте».

Егор вот уже пару месяцев работает по контракту в Киеве.

В Москве стоит пустой квартира Егора.

Туда вы и перебираетесь на следующий день.

Со всем барахлом, которым обросли за год в больнице, и даже с моей громадной машиной: ты наотрез отказываешься оставить ее «другим детям».

На нас сердятся.

Точнее, сердятся на меня, потому что сердиться на Нику как-то не с руки, даже тем врачам, чьи предписания она нарушает.

– Я еще могу понять маму, – говорит мне доктор, – но вы-то! Вы! Вы трезвая женщина! Это бесполезно, поймите хоть вы! Вы замучаете мальчика, вы ничего не добьетесь!

Я понимаю. Чего ж тут не понять.

С этого дня мы «вне закона».

Больница исчерпала свои возможности.

Больше нам рассчитывать не на кого. Если тебе станет хуже, приедет обычная детская «скорая», а она не сможет помочь такому ребенку, как ты. На всей территории твоей огромной страны тебе больше никто не может помочь.

Не помню, кто первым произносит слово «Германия».

Лечение в Германии стоит огромных денег.

Откуда их взять?

Больше нам не поможет ни один даже самый прекрасный фонд. При фондах работают экспертные советы. В них входят самые лучшие врачи. Советы решают, целесообразно ли посылать ребенка на лечение за границу, имеет ли смысл собирать эти огромные деньги.

Это хорошая и умная практика. Доктора редко ошибаются, за их плечами громадный опыт, они знают всех своих коллег в Америке и Европе, они знают, как лучше.

Я убеждена в этом сейчас, я была убеждена и тогда, когда твоя мама сказала: «Германия».

Но, как оказалось, есть случаи, когда самое твердое убеждение не приносит покоя.

Мы начинаем сбор «средств на лечение».

Пишем какие-то обращения в Интернете, открываем счета.

Я собираюсь с духом и звоню знакомой журналистке, своей выпускнице.

Есть, говорят, люди, которые любят телевизионную камеру. Некоторые даже стараются попасть на экран.

Я терпеть не могу своих изображений, даже на фотографиях, что уж говорить про кино. Журналистка ходит за мной второй месяц с уговорами сняться для какой-то «социально значимой» передачи. Я второй месяц отфутболиваю бедную девушку, но тут выбирать не приходится. На войне все средства хороши, а мы – на войне.

Я соглашаюсь на съемки.

Это невероятно, но, попав из больницы «домой», ты начинаешь чувствовать себя лучше.

Отменяется жестокая диета, и тебе разрешают лопать любимые котлеты с картошкой. Ты чуточку поправляешься, ты уже не такой прозрачный и хрупкий. Даже кашель, кажется, отступает.

Ты гуляешь, играешь с сестренкой, ты очень счастлив.

К съемкам мы готовимся.

У журналистки Ксюши есть целый сценарий.

Накануне мы с мамой объясняем тебе, зачем нужны съемки, как надо себя вести. Ты слушаешь нас молча, сосредоточенно катая по столу маленькую пожарную машину.

В день съемок я приезжаю рано утром. На тебя надевают новую футболку, мы с мамой пудрим носы.

– Только не реви! – говорю я.

Ника кивает, запрокидывая голову, чтоб не текли слезы. Ника накрасила ресницы. Ника красавица.

Когда в дверь звонит съемочная группа, мы с тобой идем открывать.

– Ах, какой кадр! – радуется оператор. – Вы не могли бы взять ребенка на руки и открыть нам дверь еще раз? А я пока установлю свет!

Я беру тебя на руки и уношу обратно в комнату. Ты сидишь на широком подоконнике и смотришь в коридор.

– Почему они так быстро ушли? – спрашиваешь ты.

Я объясняю тебе про свет и кадр.

На лестнице слышна возня, наконец звенит звонок.

– Ну, неси меня! – приказываешь ты.

Ты, оказывается, отлично понял принцип телевидения.

Мы входим в кадр, под яркий свет софита, ты поднимаешь тоненькую ручонку и говоришь громко: «Привет, телевизор!»

Съемки продолжаются долго. Мы с твоей мамой по очереди что-то говорим в микрофон. Наконец, оператор наводит камеру на тебя.

– Мне бы хотелось снять ребенка за игрой, – говорит он.

Я высыпаю твои машинки в огромное кресло. Оператор ставит свет.

Пока он возится с аппаратурой, ты напрочь забываешь про всех нас.

У тебя пожар. Горит игрушечный дом, с воем мчит на помощь пожарная машина, ползут в небо раздвижные лестницы…

– Ай, спасите меня! – противным голосом вопишь ты.

– Кто это так кричит? – спрашивает оператор.

– Пассажирник, – отвечаешь ты.

– Пассажир, наверное? – уточняет журналистка Ксюша.

– Нет, пассажир – это хороший человек, он рыцарь. А это – пассажирник, он гад и паразит.

– И ты его спасешь?

– Спасу, – отвечаешь ты и кричишь голосом храброго пожарного: – Потерпи, мы идем на помощь!

– Зачем же спасать пассажирника, если он гад и паразит? – интересуется Ксюша.

– Он попал в беду, – спокойно говоришь ты, – а если человек попал в беду, его надо спасать. Даже если это пассажирник.

Передача выходит в эфир.

Мы имеем сокрушительный успех.

Следом выходит вторая. Приезжают журналисты с центральных каналов.

Эти съемки проходят уже без меня. Я уезжаю в отпуск.

Твоя повеселевшая мама уговаривает меня «ехать и ни о чем не думать».

Деньги так и сыплются на счет, и от этого мы почему-то решаем, что все будет хорошо.

Перед отъездом я снова говорю с врачом. Говорю не о тебе, о другом ребенке, которому собрали денег на какой-то мудреный препарат. О тебе он спрашивает коротко: «Жив?»

Я страшно обижаюсь на этот вопрос. Я просто смертельно обижаюсь. Доктор смотрит на меня грустно и устало.

Из отпуска я приезжаю в сентябре. Туда, на теплое греческое море, где нет ни слез, ни печали, а есть только оранжевые закаты над Термическим заливом и тишина, наполненная полынным запахом и стрекотом кузнечиков, туда приходит эсэмэска от твоей мамы.

Деньги собраны.

Тебя берет на месяц клиника в Петербурге, а потом – Германия.

* * *

В конце сентября вы с мамой собираетесь в Питер.

В этом городе у вас нет ни единой знакомой души.

Вот что забавно: я знаю немало взрослых умных людей, которые при упоминании Интернета поджимают губы и цедят презрительно: «Помойка».

Я живу в сети много лет, большая часть дорогих мне людей найдена именно там, на бесконечных анонимных просторах.

Поверьте мне, это чудо. Настоящее чудо.

Рождественский сочельник, за два часа до начала мессы я сижу в кафе, за окнами метет метель, мороз, и из метельной темноты ко мне приходят незнакомые люди (незнакомые, но почему-то невероятно красивые все до одного!) и приносят деньги на операцию для пятилетней таджички с опухолью мозга, и я в сотый раз борюсь с желанием поймать за руку и спрашивать, глядя в глаза: «Кто ты? Как это вышло, что ты бросил дела, замотался в свитера и шарфы, ехал через весь город ради маленькой дочки таджикской посудомойки – если завтра не ляжет на операционный стол, то умрет? Как это может быть в этом безумном мире и ненормальном городе, где всякий за себя?»

Неужели это все правда, настоящая правда – про волхвов и Рождество?

И можно – прости мне, Господи, это дерзкое сравнение – повесить в Интернете маленькую звездочку, и из темноты придут люди?

 

Интернет

В хосписе умирает ребенок. Девочка.

Слава Богу, обезболена. Но ничего не хочет и все время молчит. Волонтер Лена умудряется с ней поговорить. Само по себе чудо. Девочке лет шесть, и больше всего в той, нормальной жизни она любила конфеты – цветное драже в ярких пакетиках. А недавно ей рассказали, что такое драже бывает не в пакетиках, а в упаковках в виде игрушек. Пластмассовый чудик, свернешь ему голову, а там – драже. И вот ей бы так хотелось… Глупости, конечно. Можно обойтись. Но я даже не стану вас просить представить себе, что эта глупость, кажется, последнее, чего хочет ваш ребенок.

Лена тут же, в хосписном коридоре, выходит с телефона в Интернет и выясняет, что купить человечка с конфетной головой в Москве нельзя. Их специально изготавливают для сети магазинов «Дьюти-фри», и только в аэропортах, в ничейных зонах, их продают пролетающим мимо, красивым, здоровым и благополучным…

Я пишу просьбу в блоге: вдруг кто летит?

Через час – десяток комментариев:

– Сегодня вечером вылетаю из Стамбула.

– Через три часа лечу из Женевы…

– Дозвонилась мужу в аэропорт, час до посадки, летит из Токио, уже купил…

К ночи в хосписе появляются люди с пакетами из «Дьюти-фри».

Девочка хохочет, разглядывая десятки разноцветных уродцев с конфетными головами. Хохочет – впервые за долгие месяцы…

В одной из московских клиник мальчишка мечтает о тракторе. Это какой-то особенный немецкий игрушечный трактор, он совсем как настоящий, у него гусеницы и руль, и в нем сидит маленький тракторист, это лучший из всех тракторов, и его нет в продаже. Есть кран, и грузовик есть, а трактора нет. А надо – трактор.

Не проходит и десяти минут, и в комментариях в блоге я читаю: «Вы меня не знаете, работаю на фирме, которая продает эти игрушки, со склада в Серпухове уже едет машина. Деньги? Что вы, какие деньги, я заплатила, лишь бы он был здоров!»

Взрослая девочка, лет тринадцать, все в том же хосписе. Влюблена в мальчика из модного ансамбля – какую-то особенную музыку они там играют. Что я в этом понимаю?..

А ей осталось жить, наверное, неделю…

– Здравствуйте, вы меня не знаете, я администратор группы, мне сказали про девочку, мы готовы приехать и сыграть… Конечно, бесплатно, что вы!

День и ночь я благодарю Бога за тех, кого вижу на маленьких квадратиках юзер-пиков, за тех, чьих имен я часто не знаю. Россия, Германия, Англия, Израиль, Канада. Если в каждую точку, откуда отвечают мне люди, воткнуть флажок, на суше, наверное, не останется пустого места.

* * *

Но сейчас задача у меня посложнее. Мне нужно пристроить тебя в Питере.

Мама едет с тобой одна, и нужен кто-то, кто встретит на вокзале, отвезет, устроит…

Я пишу в блоге: «Дорогие питерцы!»

Так в моей жизни появляются Оля, Аня, Саша.

Саша – журналист. Аня, Сашина жена, специалист по японской керамике из Эрмитажа. Оля – искусствовед, преподаватель университета.

Потом, позже, выяснится, что он – суровый бородатый мужик, а она – невероятно красивая и хрупкая, и у них есть дочка, которую они зовут смешным именем – Тузик, и им можно позвонить днем и ночью, что с ними классно пить пиво и болтать о кино и литературе, и о дальних странах, и о ближних людях, что они – моя персональная надежда и опора.

А Оля – своя настолько, что хитрая память подрисовывает какие-то несуществующие детские воспоминания, где мы с ней вместе то ли на море, то ли во дворе, то ли в школе.

Все у нас было разное: и море, и дом, и школа. Только ты у нас общий, мальчик Митя Панин. Но и этого оказывается довольно.

Едва знакомые мне по переписке в «Живом журнале», они встречают тебя с мамой на Московском вокзале, везут через весь город в больницу.

Искусствовед Оля – Господи, Ты не знаешь, как я жила без Оли? – привозит еду, которую ты согласен есть, привозит игрушки, еще какую-то чепуху. Главное – они все не бросают Нику одну.

Сколько это стоит – не остаться в беде одному?

Довольно часто мне попадаются люди, умеющие взвешивать и оценивать. Они часто задают вопрос: «А это рационально?» Рационально ли собирать огромные деньги на операцию, которая, скорее всего, ничего не даст? Стоит или нет? Или разумнее потратить как-то иначе? На более перспективного ребенка?

 

Башат

Башат появился одним сентябрьским днем, когда я услышала в телефонной трубке тихий мужской голос с сильным акцентом.

– Мой мальчик болен. Помогите, пожалуйста, доктор сказал, вы поможете.

Было плохо слышно, я кое-как записала имя, фамилию и диагноз. Я трус. Я предпочитаю не знать деталей. Опухоль и опухоль, что тут говорить, я не врач, зачем оно мне. Это они, вторые после Бога, пусть решают, курабельна она или нет. Какое мое дело…

– Пришлите мне фотографию! – сказала я в телефон. – Мне срочно нужна фотография ребенка. Я напишу про вас в Интернете, и мы будем собирать деньги. Вы поняли меня?

– Да, – тихо ответил папа.

Он плохо говорил по-русски, и я полезла в сетевую энциклопедию, чтобы проверить, правильно ли записала диагноз. И зачем-то прочла всю статью. Глиобластома. Лечение – паллиативное. То есть, говоря русским языком, облегчение состояния безо всякой надежды на излечение. Тринадцать лет. Маленький братик. Папа – шофер. Мама – домохозяйка. Деревня где-то на Шелковом пути, в благословенных краях, где горы сини, перевалы туманны, дороги пыльны и сладок виноград.

В эту минуту снова зазвонил телефон, и мне сказали:

– Я фотограф. Я ничего не понимаю. Какая им нужна фотография? Они пришли в ателье, и я не пойму, о чем они толкуют. Дали ваш номер. Кого снимать? На какой документ?

Я не успеваю сгруппироваться, сформулировать вежливое и обтекаемое и вываливаю на голову неповинного фотографа все сразу: и про тринадцать лет, и про горы и перевалы, и про глиобластому, дери ее черт. И он молчит, и слушает, и говорит потом: «О Господи. Я сниму, я хорошо сниму, и денег не надо, и я сейчас пришлю вам фото по электронной почте, диктуйте адрес!»

И проходит минут двадцать – и передо мной на экране черноглазый серьезный парнишка в аккуратной белой рубашке. Велели фотографироваться – и папа повел его к фотографу…

Я пишу в Интернете текст.

Я очень долго думаю над этим текстом. Если б я не прочла энциклопедию, было бы проще, но я знаю, что наша битва проиграна. А это трудно, это очень трудно – звать людей на заранее проигранную битву.

Я пишу как есть.

Про то, что все без толку. Про то, что не спасем. Про то, что оставить не можем… Пишу даже про папу и фотографа.

Люди приходят. Мы собираем деньги. Очень много денег. Делаем операцию. Потом – химию.

Башат прожил с нами еще год.

Много это или мало? Сколько стоит год жизни?

Это был неплохой год. Вначале Башат ходил в школу и очень просил, чтобы папа присылал мне его тетради. Он хотел, чтобы я знала: он отличник. Ему не стыдно помогать! Он пишет без ошибок, он прекрасно делит в столбик, и что там еще положено… На чистых листах нет помарок, а пятерки аккуратные и пузатые…

Потом почерк стал хуже.

Потом он перестал ходить в школу.

Нужно было ехать в Москву, и накануне папа отвел его на базар, и Башат вы брал мне в подарок смешного войлочного верблюда. Войлочный верблюд числится среди моих земных сокровищ…

Много это или мало – год?

За год он успел увидеть салют на Красной площади. Научить братишку читать. Покататься на кораблике по Москве-реке.

И уйти без боли. Во сне.

Весь этот год родители запоминали каждый его шаг. Каждое слово. Каждую улыбку. Каждый день…

Каждый день после его смерти мне звонил папа. Он рассказывал, как приходит мулла, как собирают соседей, как делают все «как полагается».

До сих пор каждый мой праздник начинается с тихого голоса в трубке.

– Мы вам так благодарны, – говорит мне папа Башата. – Пусть Аллах пошлет вам здоровье.

Именно тогда я понимаю одну очень важную вещь: перспективы – это очень существенно. Прогнозы лечения – очень важно. Но, в конечном итоге, значение имеет не это. Не слишком важно, сколько ты прожил, но очень важно – как. Спасти от смерти мы не можем.

Мы можем не бросить. Не оставить один на один с бедой.

* * *

Наступает октябрь.

И вот посреди золотого листопада мне звонит из Петербурга твоя мама. Билеты куплены, дата отъезда назначена. Вы улетаете в Гамбург.

И я еду в Петербург.

У меня в разгаре учебный год, и я еду на один день.

Убила бы, клянусь, убила бы того, кто сказал бы, что я еду прощаться. Но где-то совсем глубоко внутри, там, где болит с того самого первого дня, когда я тебя увидела, я знаю – прощаться.

Поезд приходит из дождливой Москвы в Петербург, зачарованный самым прекрасным из виденных мною в этом городе листопадов.

Меня встречает Оля, и мы едем на машине через весь Питер, по мостам, мимо дворцов и золотых парков, куда-то на окраину, где среди фантастического, залитого солнцем шороха и шепота осеннего парка стоит больница.

Я везу огромные мешки: московские девочки-волонтеры, твои веселые подружки, насовали мне игрушек, машинок, какой-то безумный бумеранг…

Белый коридор. Белый бокс. На стене нарисованы Винни-Пух и поросенок. Я обнимаю тебя и только тут вижу, что ножка у тебя в гипсе и ляйтунг примотан бинтом к тоненькой, до синевы тоненькой руке.

– Что с ногой? – спрашиваю я.

– Перелом, – отвечаешь ты «взрослым» голосом. – Ты же знаешь, кальций вымывается. Кости хрупкие…

– А почему бинт на руке?

– Тут тебе не Москва, такие у них катетеры…

Мы смотрим друг на друга долго, молча, и ты, как всегда, милосердно вспоминаешь о том, что ты – дитя.

– А что это у тебя в пакете? – спрашиваешь ты нейтральным тоном, и я вижу, как прыгают чертики в твоих глазах.

Еще секунда, и ты с упоенным визгом рвешь упаковки, и на кровать сыплются машинки, парашютисты, пожарники, лошадки…

Оля с простеньким фотоаппаратом стоит у дверей.

Так я получаю фотосессию, которую храню сначала во всех своих компьютерах, а потом на «облачных» ресурсах, в далеком электронном «нигде».

На фотографиях тебя едва видно, большинство из них размыты и смазаны – ты вертишься, ты теребишь меня, требуя собрать, прикрепить, запустить. Ты хохочешь, ты совершенно счастлив.

Нам пора уходить: у меня вечерний поезд назад, в Москву, а твоей маме надо забрать последние бумаги из посольства.

Мы соблюдаем ритуал, который принят у нас с первого дня: мы не прощаемся. Ты ненавидишь прощаться, за все время ты ни разу не сказал мне «до свидания». Безошибочно поняв, что мне пора, ты отворачиваешься и нарочито громко гудишь машинкой, стучишь по мячику – словом, делаешь вид, что к тебе происходящее не имеет никакого отношения. Но теперь, уходя, я оборачиваюсь от двери и вижу, что ты серьезно смотришь на меня через плечо.

Через два дня вы летите в Гамбург.

* * *

Родина, Родина моя, всех победившая Родина, не забывающая ни на минуту о своей победе в той страшной войне, ставящая эту победу во главу всех углов…

Моя несчастная Родина…

Мама маленького мальчика с Волги плачет, оказавшись в больнице немецкого города Гамбурга, в веселой желтой комнате с синими кроватями, красными занавесками, фруктами в корзине в разноцветном приветливом коридоре, с холодильником «для всех», с песочницей во дворе, где играют дети, привязанные к капельницам.

У нас им запрещено спускать ноги с кровати, мы страшно боимся инфекций, а у немцев другой подход. «Уличные» инфекции они лечат, а страшной больничной «синегнойки» в Гамбурге почему-то нет.

В больнице можно все: приходят люди в уличной одежде, во дворе живет собака, в палате можно держать любимого плюшевого медведя, и есть можно вкусную еду, а не только переваренную до молекулярного состояния картошку.

Немецким докторам очень важно, чтобы человек хотел жить. Они уверены, что без этого желания не помогут никакие лекарства. А жить – это значит радоваться жизни…

Вечером к тебе в палату впервые приходит Женя.

Незнакомый мне человек по имени Женя, которого я не видела ни разу в жизни и который разделил со мной то, чего и разделить-то нельзя…

Женя тоже найден в Интернете, благослови его Бог. Русский по происхождению, он давно живет в Гамбурге.

С Жениной помощью вы договариваетесь про меню завтрашнего обеда, про то, когда придет врач…

С тех пор письма от Жени становятся самыми дорогими в моей почте.

Проходит осень, наступает декабрь.

Твои немецкие новости, в общем, неплохи.

Врачи успешно проводят какие-то исследования, говорят о твоем будущем со сдержанным оптимизмом.

Ника звонит мне время от времени. Рассказывает, как ты катался на лифте и тебя чуть не потеряли в огромном клиническом корпусе. Как ты говоришь по-немецки со смешливой медсестрой. Как больничный клоун приходил и показывал тебе фокусы.

Перед самым Рождеством ты звонишь мне сам.

Вы с мамой ходили гулять по предрождественскому Гамбургу, и ты выбрал мне подарок. Это жестяная музыкальная шкатулка с винтом на боку. Если его крутить, то внутри шкатулки механизм играет песенку про «Мерри Кристмас».

На Новый год к вам в Гамбург летят папа и сестренка, они должны передать мне твой подарок в январе. Но разве ты можешь ждать января?

По телефону ты кричишь мне:

– Слушай, слушай!

И шкатулка дребезжит, выпевая простенькую песенку, и я даже не вытираю слез, слушая твой заливистый смех на том конце невидимого провода. Потом ты спрашиваешь серьезно:

– Приедешь?

– Мить, я не смогу. Для этого нужна виза…

– Я попрошу немцев, и они дадут тебе визу.

– Это не так просто.

– Не волнуйся, я умею говорить по-немецки. В случае чего попросим Женю.

Мама забирает у тебя трубку. Мы с тобой, как обычно, не прощаемся.

Это наш последний разговор.

В середине января из Германии приезжает твой отец.

Мы пьем кофе в каком-то ресторанчике, он рассказывает мне про то, как хорошо и весело вам в немецком «раю», как ты катаешься на заводной лошадке в парке у больницы, как вспоминаешь свою красную машину, оставшуюся в Москве.

Ни мне, ни твоему папе не хочется говорить о перспективах.

Но перспективы висят над нами, как сияющий меч на конском волосе.

– Что они говорят?

Твой папа решительно говорит про стабильное состояние, трансплантацию, статистику. Я верю. Я изо всех сил верю.

Будет трансплантация, будет стабильное состояние, весной ты вернешься в Москву, прямо в апреле, прямо к своему пятому дню рождения.

Как раз тогда, той самой зимой, в больницу попадает Муся.

 

Муся

Мусина история показалась мне тогда страшно важной, такой же важной она кажется мне теперь, годы спустя.

Я переписываю ее из своего тогдашнего дневника почти без изменений.

* * *

Живет себе где-то в российской провинции семья: мама, папа и сын. Рождается у них второй ребенок. Девочка. Называют они ее Мусей и растят два месяца. А потом Муся заболевает. Страшно заболевает. Раком крови. Лечить Мусю придется долго и трудно, и итог этого лечения совершенно неясен. Так бывает, к сожалению.

Дальше происходит то, что тоже бывает, но все-таки, слава Богу, нечасто.

Родители отказываются от Муси и уходят, оставив ее в больнице.

Вот тут важно сказать одну вещь.

Их мотивы и причины, а также их личные качества и посмертное воздаяние меня совершенно не занимали тогда, неинтересны они и сейчас. Были у них, надо думать, и мотивы, и причины…

Неважно.

Они больше не имеют значения, эти люди и их причины, и говорить не о чем.

Важно то, что в нашу больницу из провинции привозят одинокого трехмесячного котенка, с которым произошло нечто очень страшное. И дело даже не в том, что котенок болен, хотя и это тоже… Страшно совершившееся над котенком злодеяние.

Бросили, предали, выкинули, отказались.

Вот чем хороши «чистые» и «однозначные» случаи: они хороши «чистыми» и «однозначными» реакциями.

Муся попадает к нам под Новый год.

После секундной оторопи огромная толпа людей кидается ИСПРАВЛЯТЬ то, что произошло с Мусей.

Пеленки, памперсы, соски, няня.

Нужна очень особенная няня. Такая, которая будет жить круглые сутки в крошечном боксе, драить этот бокс с пола до потолка, поить, кормить, мыть, менять, следить…

Оказывается, что это очень трудно – найти такую няню. Обычно на этот алтарь кладется мама…

А дальше…

Вот дальше я хочу очень точно, прямо-таки прецизионно точно сформулировать для себя и для вас одну важную вещь.

Для победы над злом нужна святость.

То есть каков враг, таков должен быть и его противник. Иначе не получится ничего.

Враг – абсолютное зло – есть. Святых – нет.

Есть толпа грешных людей со своими заморочками в голове, со своими мотивами, желаниями, обидами, амбициями. Им надо эту святость в себе найти.

Иначе говоря, выдавить из себя каплю святости, как выдавливают из пальца каплю крови в поликлинике, когда берут анализ. Выдавить – и использовать как оружие. Иначе враг возьмет верх.

Мусю передают с рук на руки. Смена за сменой. Юные девочки-волонтеры встречают Новый год не в клубе и не на даче, а над кроваткой Муси. Мусе очень плохо.

Я захожу к ней на полчаса, я пришла по другому делу. Мой тогдашний подопечный – полугодовалый мальчик Нуран, лежит в соседнем боксе.

Муся непрерывно плачет. Вернее сказать – скулит. На громкий, требовательный плач здорового ребенка она не способна – сил нет. У нее и права нет так плакать, чтоб по первому звуку бежали к постельке мама, папа и бабушка. Откуда-то она это, кажется, знает… Во рту у Муси «грибы», есть она не может, рот надо все время обрабатывать, все кровит, ей капают химию…

Меня оставляют с девочкой ненадолго – надо отпустить волонтера хотя бы выпить чаю.

Сначала я пробую держать ее на руках, но я отвыкла, я не помню…

Я стою над кроватью, положив на Мусю руки. От человеческого тепла Муся перестает скулить и только тихо хнычет. Две мои руки покрывают все Мусино тельце.

Если вы спросите про Бога, то я твердо знаю, где в это время находится Бог.

Он лежит вот в этой кроватке, и я стою, положив на Него руки, укачиваю и бормочу: «Прости, Господи, прости, Господи!»

У меня дела, мне пора, моей святости – полкапли…

А потом происходит вот что.

Находится девушка. Девушку зовут Оля. Она красотка, на плече у нее вытатуирован дракон, она любит рок и мотоциклы. Увидев Мусю, Оля забывает о мотоциклах и драконах и остается в боксе.

Она бросает свою жизнь, дела, работу и переселяется в отделение онкогематологии. Она, кажется, не спит и не ест. Она сутками стоит над кроваткой. Соседки по боксу говорят: «Как ни проснусь – она что-то с ней делает!»

Оля говорит с Мусей. Без конца что-то лепечет и мажет, вытирает, моет, меняет…

Проходит две недели. Я захожу к Мусе на минутку, я опять пришла по другому делу. Я захожу – и обмираю. Улыбающаяся розовощекая Муся безо всяких грибов лежит в кроватке и, как некий фантастический локатор, следит за Олей. Нет, это не точно… Точно сформулировать трудно. Она СВЕТИТСЯ в Олину сторону. Тянет к ней ручонки и смеется. И Оля ее щекочет, поет над ней, как большая птица, а Муся поет в ответ как маленькая птичка.

Вы когда-нибудь видели ЛЮБОВЬ? Вот я – видела.

Мне очень повезло. Честно.

Теперь – самое главное.

Тогда я еще не знала, что будет с Мусей и Олей. Теперь – знаю. Муся доживет до осени. К удивлению врачей, которые отмеряли ей срок много короче.

Мы будем отпевать Мусю в одной из старинных московских церквей, и она будет похожа на драгоценную фарфоровую куклу, лежащую в коробке среди цветов и кружев. И алтарные ворота будут открыты ей навстречу, и волонтеры будут складывать из бумаги кораблики, вставляя в них свечки, чтоб воск не капал на каменный пол.

И молодая, сильная Оля переживет Мусину смерть, но раз в год, в день ее рождения, одна или с друзьями, будет приезжать на кладбище на окраине города и запускать в небо цветные воздушные шары…

И странно и волшебно сложится пасьянс, и годы спустя на одной из наших благотворительных акций Оля встретит Петю – шикарного Петю, два метра ростом, с такими же, как у нее, татуированными драконами на плечах, Петю, который возит детское барахло по домам малютки, мотается по тюрьмам и приютам, тушит пожары и спасает людей…

И когда сошедшей с гор водой смоет городок на Кубани, они в ту же ночь поедут туда вдвоем…

А потом Петя и Оля поженятся и возьмут из детского дома мальчика со страшным диагнозом, которого мама родная бросила, что уж говорить о чужих людях. Врачи будут отговаривать Петю и Олю, рассказывать им о том, что года через три у их сыночка отнимутся руки и ноги, а потом он перестанет дышать…

А Оля и Петя будут слушать и улыбаться.

И настанет день, когда я приду на крестины в другую прекрасную церковь в центре Москвы, где служит старый священник, отец Пети, и принесу огромного игрушечного кота в подарок их новенькому сыночку. И сад будет цвести вокруг церкви, и мальчик будет сидеть на руках то у мамы, то у папы, и все будут думать, что врачи-то тоже не всегда правы…

Спасибо Тебе за друзей, Господи.

Пусть Твой ангел несет перед ними фонарь, освящая им путь, куда бы они ни шли…

Что ж.

Дальше тянуть невозможно. Мне нужно рассказать про февраль.

* * *

Тебе становится хуже.

Немецкие доктора что-то объясняют про атипичное течение каких-то там процессов, про смену метода лечения, про новую терапию…

Я часами напролет кручу ручку жестяной музыкальной коробки. Песенка про Рождество звучит в тишине комнаты жалко и одиноко. Она не может заглушить то, о чем я думаю. Да что там, ничто не может.

Женя рассказывает мне, что ты почти перестал играть и совсем не смотришь мультики. Ты увлечен птицами. Ты очень внимательно следишь за тем, чтобы крошки, оставшиеся от твоего завтрака, мама высыпала на подоконник. Эти птицы и их крошки занимают все твое внимание. Ты не встаешь и не играешь, ты рассматриваешь птиц.

Однажды мама забывает высыпать крошки, и ты говоришь ей сердито: «Я скоро пойду жить к птицам на небо, ты что, хочешь, чтоб они меня клюнули?!»

Что ты думаешь о смерти и жизни?

Никто из нас не рискует говорить с тобой об этом, а ты милосердно молчишь. Ты жалеешь нас.

Тебе все хуже и хуже.

Вот тогда-то и становится совершенно ясно, зачем мы все-таки собрали немыслимые деньги на твою безнадежную поездку в Германию. Врачи, которые не сумели тебя спасти, умеют облегчать уход.

Тебя не кладут в реанимацию, которой вы с мамой боитесь больше смерти. Тебя не оставляют одного в стерильном покое, а маму твою не заставляют сидеть под дверьми. Вы вместе каждую минуту.

Когда доктор понимает, что нужно обезболивание, приходит бригада анестезиологов. Они привозят с собой на специальных тележках какие-то сложные аппараты, они возятся вокруг вас с мамой, подключают провода и датчики, ставят мудреные капельницы, и боль отступает.

Вы с мамой вдвоем. Ты – у нее на руках. Они – за дверью, у своих мониторов. Они знают, что ты «уходишь». Они следят за тем, чтобы ты ушел легко.

Ника, гордая, горячая Ника, Ника, которая шла до последнего и не теряла надежды, понимает, что все должно кончиться сейчас.

Анестезиологи снова и снова увеличивают дозы препаратов, и тогда мама, обнимая тебя, говорит:

– Мы тебя любим. Я, папа, сестренка. Егор, Татьяна Викторовна… Мы очень тебя любим. Мы отпускаем тебя. Иди.

Ты улыбаешься. Хлопают двери, вбегают доктора…

В Москве снежный, метельный февраль. Женя не решается мне позвонить, он пишет письмо. В письме два слова: «Час назад».

Я, кажется, «ломаюсь».

Я набираю номер твоего отца. Я что-то кричу в трубку, я его почти не слышу…

Потом я сижу на полу и с преувеличенным вниманием рассматриваю телефон. Он надрывается, звонит, высвечивает на дисплее незнакомый номер, и я наконец нажимаю кнопку.

Я пошлю его к чертовой матери, этого неизвестного мне абонента. Я только соберусь с силами и разожму руку на собственном горле.

До сих пор я благодарна тому человеку, который тогда так упорно звонил мне. Ему нужно было передать мне денег на лечение какого-то другого ребенка, и он, продираясь сквозь мою внезапную глухоту, требовал, чтобы я немедленно пришла к метро, что он готов ждать не более получаса, что это срочно, что он потом уедет…

И я оделась. И вышла из дому. И шла через метель, командуя самой себе: «Левую ногу. А теперь – правую. Снова левую!»

И у метро мы говорили о чем-то очень важном, и человек этот был очень настойчив и строг, а потом остановился внезапно, посмотрел на меня и спросил: «Кто-то умер?»

Тогда при мне впервые произнесли это слово, и оно относилось к тебе.

Проходит ночь. Утром мы с твоим папой обсуждаем «груз 200». Другими словами, мне предстоит встретить тебя в аэропорту. У меня нет опыта, я не знаю, как встречают такие грузы. Кроме того, голова моя упорно отказывается вмещать произошедшее, и от этого я постоянно «зависаю», как пораженный вирусом компьютер.

И тогда я звоню Галечке.

 

Галечка

Сегодня, в моей теперешней пустоте, у меня больше нет такой возможности. Теперь, что бы ни случилось, я не смогу набрать номер, когда-то занесенный в память телефона строго и официально: Галина Владиленовна Чаликова, фонд «Подари Жизнь». Не смогу пробиться через вечное «занято», услышать ее смешной девчачий голосок, и от одного этого сразу как-то случайно растерять половину проблем, которые только что казались неразрешимыми.

Мы больше никогда не увидимся.

Точнее, если мне очень повезет и ты замолвишь за меня словечко, вы встретите меня Там, где нет болезней и старости и где ты играешь с нею в мяч на бесконечном зеленом лугу или, например, на берегу моря… Да, собственно, все равно где. Совершенно все равно.

Начиная эту повесть, я и не думала писать о Галечке. Мне и сейчас эта тема кажется слишком огромной и одновременно слишком частной, личной для того, чтобы рассказать о ней незнакомым людям.

Я могла бы сказать, что мы дружили, но этими словами ничего не объяснить. Она была моим «старшим».

Знаете, как это бывает в счастливых семьях? Ребенок растет под защитой и покровительством старших. Что бы с ним ни случилось, как бы ни ударила его неаккуратная острая жизнь, рядом есть кто-то, кому можно поплакаться, кто защитит, поймет, исправит. Разберется. Разрулит.

Маленькая и хрупкая Галечка была «старшим» для тех, кто давно и прочно полагался только на себя, кто сто лет как никому не верил и ни на кого не рассчитывал. Она была, кажется, общим тылом и защитой всех, кому больно и страшно: детям, родителям, больничным волонтерам… Она была тем «звонком другу», который способен выпрямить самую страшную кривую.

Она была трогательная, смешная и восторженная, она называла всех мальчиков гениями, а всех девочек – красавицами, на стенах ее кабинета висели пришпиленные булавками каляки-маляки подопечных фонда, и она искренне именовала их «шедеврами». «Шедевриками» – если быть точным.

«Супер!» – было ее любимое словечко. Она умела так искренне восхищаться и так по-детски благодарить, что мне долго не верилось, что она умеет, например, хоронить.

Покупать с окостеневшей от горя мамой самое красивое белое платье, чтобы проводить в последнюю дорогу пятнадцатилетнюю девочку-невесту. Добиваться каких-то мудреных бумаг от морга.

Доставать из-под земли лекарства, специалистов, машины, аппараты искусственного дыхания.

Мгновенно менять навсегда всех проходящих мимо нее людей.

С ней все это как-то не вязалось, она казалась такой хрупкой и беспомощной – и все-таки она могла все. Например, организовать строительство целой больницы. Добиться от рабочих правильного ремонта в отделении онкогематологии. Сделать так, чтобы важные и богатые люди, которым нет дела до чужих бед, радовались детским рисункам в простеньких рамках как самым дорогим подаркам…

Галя умерла от рака в 2011 году.

Но тогда, в 2009-м, на мое счастье, я еще могла позвонить Гале.

– Гроб прилетит утром, – говорила я. – Машина в их родной городок пойдет через сутки. Где нам переночевать?

– Можно оставить гроб в «Шереметьево», – начала было Галечка, но тут же перебила саму себя: – Нет! Невозможно! Мы не можем оставить его на ночь одного на этом страшном складе…

Ей, понимаете, совсем ничего не нужно было объяснять…

Галечка позвонила куда-то, потом еще и еще раз, и нас с нашим «грузом 200» согласилась принять церковь святых Косьмы и Дамиана, где служил отец Георгий, когда-то приведший нас всех в больницу.

Вы найдете тысячу самых прекрасных рассказов об отце Георгии Чистякове, если только захотите.

В мою маленькую повесть не вписать ни его, ни Галю, ни сотню других людей, одно воспоминание о которых – как рука, протянутая в темноту и холод: держись, грейся. Они стоят самых лучших слов, и их непременно найдут те, кто будет писать историю нашего странного времени, и напишут о них, однажды решивших, что помощь, которой все ждут, – это они и есть, и ждать больше некого. Никто не придет. А точнее, все уже пришли.

Вот и сейчас я говорю с тобой, маленький Митя Панин, и на моем столе лежит желтый круг света от настольной лампы, а за моей спиной незримо стоят они – строгие и смешливые, суровые и нежные, мои друзья, с которыми вместе столько прожито и пройдено. И как хорошо знать, что я мало что стою без них, но они, слава Богу, со мной, со мной…

В день вашего возвращения из Германии идет снег.

Проснувшись поутру, я не вижу неба, шоссе под окнами, домов напротив…

Вместе со мной в аэропорт едут моя подруга и совсем юная девочка-волонтер. Мы едва успеваем к самолету.

Твои мама, папа и сестра выходят нам навстречу из зоны прилета, и я понимаю, что подсознательно ждала, что ты все-таки будешь шагать с ними рядом, держа за руку Нику, и все-таки побежишь мне навстречу, и все-таки выяснится, что это была… не знаю, шутка, что ли…

Но такими вещами не шутят.

Ты летишь не с семьей. Отдельно. В грузовом отсеке…

Мы проводим долгий и страшный день в аэропорту. Документы никак не могут оформить, какие-то идиотские задержки, бюрократическая ерунда, которую никак нельзя преодолеть…

Мы сидим на деревянных лавках в зале ожидания карго, и твоя мама без конца говорит – тихо, без слез, глядя куда-то мимо меня сухими воспаленными глазами. Она что-то рассказывает про Гамбург, про то, как ты был счастлив и доволен, и ел удивительные фрукты, и катался на заводном пони на детской площадке, про то, как тебе было хорошо, про то, как ты умер счастливым…

Слава Богу, волонтер Сашенька давно увезла на такси домой твою сестренку, и там напоила ее чаем и уложила спать, а мы все сидим, все ждем, и наконец поздним вечером нас пропускают за ворота грузовой зоны.

Снег уже кончился, потеплело, и в воздухе висит серый сырой туман. Мы пристраиваем наш «груз» в машину, и я ловлю себя на том, что стараюсь не думать об этом ящике, закрепленном специальными ремнями в удобном немецком катафалке. Я не хочу обнаруживать связь между этим ящиком и тобой.

Мы едем в Москву. Мы выдохлись и молчим, и только фонари по обочинам вылетают нам навстречу из тумана, улетают назад, в туман.

Глухой ночью добираемся наконец до Тверской, и я с каким-то нечеловеческим облегчением вижу, что в темноте светятся окна в храме: нас ждут.

Дальше я сижу, обняв твою маму, на лавочке, а какие-то мужчины вносят, устанавливают, обихаживают наш ящик, и я думаю, что ты на полпути домой и все самое страшное, наверное, позади.

Утром – отпевание.

Той ночью я заболеваю. Чудовищная усталость, горе, промокшие ноги, напряжение последних суток… Меня знобит, поднимается температура, и мне снится сон.

Во сне я иду по широкой заснеженной аллее старого парка, вечереет, падает тихий густой снег, и все вокруг становится синим, как бывает только зимой. Впереди, в конце аллеи, я вижу свет. Там стоит белый особняк с колоннами, его окна ярко освещены, за полупрозрачными шторами смех и музыка, и я понимаю, что там – детский праздник, там, наверное, елка, там тепло и светло, и шуршит мишура, и взрываются хлопушки…

И откуда-то я совершенно точно знаю, что там, на празднике, ты, маленький Митя Панин, одетый в костюм рыцаря, с пластмассовым мечом на боку, смеешься и танцуешь, и даже, может быть, читаешь стихи.

Я так хочу тебя увидеть! Мне так важно знать, что весь прошедший день был неправдой, а правда – вот этот дом, этот парк и эта елка.

И я тяну на себя дверь, и она поддается, и мне навстречу в светлые сени из зала выбегает девочка в праздничном «принцессином» платье с лентами и бантами и говорит мне:

– Не бойтесь, у нас тут все очень хорошо! И у Мити все хорошо!

– Можно мне посмотреть? – спрашиваю я.

– Нет, вам пока нельзя, – качает головой маленькая принцесса. – Но главное – вы ничего не бойтесь! И еще – вы же скажете моей маме, что у нас все хорошо?

– Я не знаю твоей мамы, – отвечаю я.

– Знаете, знаете, – смеется она и подталкивает меня к двери: – Идите, вам пора.

Может быть, вы сочтете это смешной чепухой, но недели три спустя я вижу фотографию той девчушки на столе в «фондике». Так в больнице зовут крошечный кабинетик, отведенный фонду «Подари Жизнь» в одном из отделений. Тогда я узнаю, что девочку звали Яной, и умерла она года три назад, и мама ее с тех пор работает в фонде координатором каких-то важных программ, и я действительно давно ее знаю, только не задавалась вопросом о том, что привело ее на эту работу. И я страшно трушу – не хочется ведь прослыть сумасшедшей! – но я дала обещание, и, поймав ее в коридоре, я бесконечно извиняюсь, лепечу какие-то объяснения, а потом все-таки рассказываю Яниной маме свой сон и передаю то, что велела передать девочка.

И молодая светловолосая женщина обнимает меня, и мы вместе плачем – кажется, от радости…

Я просыпаюсь с тяжелой головой, но мне легче.

Это наша с тобой последняя встреча, и я не могу нарушить традицию. Утром, по пути в церковь, я покупаю в магазине у метро самую маленькую гоночную машинку.

Рядом стоят огромные и яркие коробки, но тебе они больше не нужны. Там, куда мы сегодня провожаем тебя, будет все, чего ты захочешь, и твои любимые птицы будут ждать тебя, как маленького Франциска, и там, наверное, будут все машинки в мире, и цветные облака, и слон, которого ты придумал…

Наверное, Там все будет как в самой лучшей в мире детской, откуда навсегда изгнаны боль и печаль, а есть Там только жизнь бесконечная, которую обещает тебе грустный пожилой священник.

На отпевании очень много народу: все те, кто приходил к тебе в больницу, твои друзья-волонтеры, те, кто помогал собирать деньги на Германию…

Я тихонько отдаю твоему отцу машинку: в гроб ее не положить, он запаян. Я прошу оставить ее на могиле.

Всю ночь в «Живом журнале» мне пишут слова сочувствия и поддержки совсем незнакомые люди, к утру моя почта переполнена… Я не могу ничего ответить, я читаю только: «Держитесь, держитесь, держитесь!» – как будто сотни рук тянутся ко мне, и я вправду держусь за них, медленно выбираясь из проруби на ломкую корочку льда.

Что бы я делала без них…

Что бы я делала без вас, дорогие.

* * *

Теперь, годы спустя, я точно знаю, что ничто не кончается со смертью. Таково свойство жизни.

В тот день, когда тебя не стало, я клялась какими-то страшными дурацкими клятвами, что больше не переступлю больничного порога, что заткну уши, запру двери, заложу кирпичом окна, что больше никогда не узнаю о «чужом горе», что больше никому не дам сделать мне ТАК больно.

Недели через три после того, как мы проводили тебя в маленький городок на Волге, я останавливаюсь в ближайшем торговом центре у ларька, где торгуют иконками, крестиками и прочей церковной утварью. Мне нужна длинная цепочка – на моей испортился замок, и я того гляди потеряю крест.

За прилавком сидит тетка в платочке. Покупателей немного, и тетка читает какую-то тоненькую религиозную брошюру. Что-то о способах борьбы с искушениями. Я выбираю цепочку и оставляю сдачу «на храм», от которого торгует ларек. Продавщица радостно рассказывает мне о своем приходе. Я слушаю, теребя пакетик с цепочкой. Народу на Пасху много, а в обычные дни – мало, а надо ходить в церковь всегда, а то Бог накажет.

«Бог посылает детям болезни, чтобы вразумить родителей!» – уверенно и сурово говорит тетка.

До сих пор, думаю я, она меня вспоминает. Она не знала, на какую кнопку она жмет, и превращения вежливой покупательницы в разъяренную мегеру никак не ожидала.

Что я там кричу ей в лицо, как я велю ей не клеветать на моего Бога, что воплю сквозь слезы – не помню. Кажется, потом я прошу у нее, до смерти напуганной, прощения…

Вернувшись домой, я записываю то, чем мне хочется закончить эту коротенькую повесть.

Не пеняйте на Бога.

Бог создал удивительный, добрый, умный и прекрасный мир. Он выстроил над морями горы, Он создал полевые травы и могучие деревья, Он раскрасил в тысячу цветов земных зверей и небесных птиц.

Бог дал вам и мне свободную волю.

Это значит, что я могу выбирать. Прощать или проклинать, любить или ненавидеть, возводить по кирпичику мир или начать войну. Естественно, мне придется иметь дело с последствиями.

Вероятно, Он мог бы принудить вас и меня к добру. Запретить нам грешить, сделать нас всех одинаково милосердными.

Вероятно, Ему было важно, чтобы мы выбрали добро по своей собственной воле. Потому что только от победы добра над злом внутри человека рождается, например, творчество. Отняв одно, вы навсегда лишитесь другого.

К сожалению, приходится признать, что, кроя Божий мир под себя, мы могли бы действовать поаккуратнее.

Сейчас мир напоминает комнату с заклеенными намертво окнами, в которой… ну, скажем, курят. Так курят, что под потолком коромыслом висит сизый дым и почти невозможно дышать. Наша злоба и ненависть – облака этого дыма.

Я рявкнула на кого-то в метро – облако едкого дыма поднялось к потолку. Не простила какую-то мелочь – еще облако. Соврала ради своего удобства – еще одно…

С нами в этой комнате наши старики и дети. Те, кто послабее нас.

Мы кое-как приспособились.

Наши легкие черны, в глазах у нас темно, но мы большие и сильные, мы справляемся.

Наши дети задыхаются первыми.

Мы спорим, кричим, мы чуть не деремся, дым все черней и удушливей, и вот уже их плача не слышно за нашими криками, но кто-то оборачивается и говорит: «Смотрите, он задыхается!»

Странно, но тут мы вспоминаем о Боге.

Мы требуем от Него справедливости. Мы хотим знать, как это вышло, что Он «наказал» самого маленького и слабого.

Он не может нам ответить. Он держит за руку того, кто задыхается в люльке. Там Его место, и с этого места Он не уйдет.

Я знаю, что нужно делать. И вы знаете. В общем, в этом нет ничего сложного.

Надо перестать дышать ненавистью и злобой.

И еще. Надо постараться влезть на табуретку и приоткрыть окно. Хоть чуточку. И подтащить к щели тех, кто еще не задохнулся.

Мне очень повезло. Значительную часть своей жизни я живу среди тех, кто пытается приоткрыть это самое «окно».

Удивительно, но нас очень много. Нас делается больше с каждым днем.

Я думаю, это происходит оттого, что Царство, где маленький Митя Панин играет с птицами, становится ближе с каждым днем.

Повесть впервые опубликована в журнале «Знамя»

* * *

Начало жизни для меня – конец, Кончина жизни для меня – начало, Не знаю я, откуда прихожу, Где нахожусь, куда пойду – не знаю. Я, как земля, рождаюсь от земли, Как прах от праха, будучи, конечно, От тленья – тленным и всецело смертным. Немного дней живу я на земле И умираю – ухожу из жизни В иную жизнь. Я оставляю тело, Но знаю, что оно воскреснет вновь И будет жить во веки, бесконечно.

* * *

Итак, наказание стало Великим благодеяньем: Это не наказанье вовсе, А действие Божьей любви. Ибо смерть для людей означает От хлопот и забот избавленье, Прекращенье болезней, страданий, Отсеченье грехов и неправды, Избавленье от всякого зла. А тем, кто жил свято и чисто, Смерть дает непрестанную радость. Утешенье и вечную сладость, Невечерний Божественный свет.

Ссылки

[1] О, хоть руки прикосновенье! О, хоть услышать голос смолкший… (А. Теннисон)

[2] Comfort care – особая отрасль медицины, занимающаяся проблемой качества жизни у неизлечимого больного.

[3] Child life specialist – специалист, работающий с детьми и их семьями.

[4] В США, в отличие от России, это происходит легально и практически рутинно. – Прим. А. Сонькиной.

[5] Канон покаянный ко Господу нашему Иисусу Христу, песнь 8.

[6] КТГ (кардиотокография) – это метод оценки функционального состояния плода во время беременности. – Прим. ред.

[7] ИВЛ – искусственная вентиляция легких. – Прим. ред.

[8] Паллиативный – (франц. palliatif, от лат. pallio прикрывать, сглаживать) ослабляющий проявления болезни, но не устраняющий ее причину (о методе лечения или лекарственном средстве). – Прим. ред.

[9] Апноэ – остановка дыхательных движений. – Прим. ред.

[10] Симеон Новый Богослов. Прииди, свет истинный. Избранные гимны. Пер. И.Алфеева. СПб.: Алетейя, 2000. — Прим. ред.

Содержание