Из Магадана с любовью

Данилушкин Владимир Иванович

РАССКАЗЫ

 

 

Моя беда, моя вина

— Слышала уже, что третий раз звоните. Эти папаши с ума страгиваются, будто сами рожают. Погодите, говорю. Ее врач смотрит. Обход, говорю. Как фамилия? Лепешкин? Поищу я, поищу.

Петр Игнатьевич Лепешкин, двадцати шести лет от роду, инженер отдела техники безопасности на крупном заводе, держал телефонную трубку возле уха и поглядывал на коллег, толковавших о происшествии на стройке. Крановщица задела железобетонной балкой шлакоблок, тот сорвался и на голову студента. Летом дело было, а теперь суд состоялся. Прораб алименты будет платить студенту, пока тот не выздоровеет. Может быть, всю жизнь.

— Почему не крановщица? — спрашивает Лепешкин, но ответа не слышит, потому что больница отвечает по телефону.

— Лепешкин? Будет говорить врач.

В трубке раздался грохот, затем резковатый, хорошо поставленный голос оглушил его:

— Лепешкин? Вы меня слушаете? Вы только не… Вы знаете… Ваша дочь сегодня умерла в шесть тридцать. Алё! Ничего не поделаешь. Что молчите?

— Да, хорошо. — Лепешкин положил трубку и замер, уставившись в плакат «Под стрелой и грузом не стоять!»

— Так вот, Петр Игнатьевич, вы не дослушали: прораб инструктаж не провел. Он и отвечает на полную катушку. Тут дело такое, что виноватого найти нужно. Найдут, не беспокойтесь. Кстати, вам в четырнадцатый цех идти — станок там привезли новый и…

— Извините, Сергей Борисович, — перебил Лепешкин. — У меня, знаете ли, дочь умерла…

— Да? Только без паники. В цех я сам пойду. Занимайтесь своими делами. Что надо, так не стесняйтесь, поможем.

Пока Лепешкин не работал в этом отделе, вести о различного рода чрезвычайных происшествиях доходили до него редко и в сглаженном и исправленном виде, не производя внутреннего потрясения. Перейдя в отдел, он поразился количеству несчастных случаев, сопереживал, отчаивался. Потом научился гневаться на тех, кто попадал во всякие передряги. Растяпы. Ведь стоит не нарушать инструкции, и безопасность обеспечена. Конечно, прораб виноват, крановщица не святая, но и студент — он-то куда смотрел? Надо хоть немного думать…

Этой спасительной позиции научил его Сергей Борисович: «А иначе ты у меня живо спятишь. И я буду виноват, что не уберег. Главное, без паники»…

Узнав о смерти дочери, Лепешкин стал убеждать себя не под даваться. И это ему удалось сделать без усилий.

«Что же так-то? Неужели я такой пень бесчувственный?» — подумал Лепешкин. Он попытался поставить себя на место бедного студента и тотчас почувствовал свист падающего камня и голову в плечи втянул. А вот дочку мертвой представить не смог. «Так я и живую не видел», — объяснил себе этот факт Лепешкин.

А Ольга что же? Не видела? Он достал записку жены и стал перечитывать на морозе возле автобусной остановки.

Я же родила и не видела ее, сразу уснула. Видела только что-то темное и синенькое, не дали рассмотреть. Мне сказали, что я потеряла много крови и нужно отдыхать, спать побольше, а дочку не покажут, не положено. Через сутки принесут кормить. Это называется прикладывать к груди. Они когда родятся, это для них такой великий труд, что они очень утомляются и должны спать.

Взрослые тоже ведь, если намаются, об еде не думают, а лишь до постели добраться.

Я дала ей костей, и крови, и мышц, я дала ей мозг, чтобы она была умненькая девочка. И хочу, чтобы она была умненькая. Конечно, она будет сначала глупышка, но потом поумнеет. Я создавала ее и не знала, что получится…

Если жена еще не знает, то с его неурочным приходом насторожится. Правда, она ставит ему в укор других мужчин, которые являются по два, а то и по три раза на дню, приносят женам какие-то немыслимые банано-апельсины, а он лишь грецких орехов купил на базаре да яблок.

Если ей уже сообщили, надо и вести себя соответствующе. Да конечно, сказали, разве пощадят? Там народ суровый.

Автобус почти пустой, и улицы тоже опустели. Люди заняты, каждый своим, им дела нет до Лепешкина. Солнце светит красным обманным светом, — почему — ведь у него горе, он должен ничего не замечать на свете.

Вот и сосны показались, целая роща, в ней городок больничный. Первый корпус — хирургия, а дальше — родильное отделение. К окну на первом этаже приклеена вырезанная из бумаги тройка.

Он привстает на цыпочки: кровать жены у дальней стены, и, почувствовав его взгляд, Ольга вздрагивает. Теперь будет медленно, держась за спинку кровати, вставать, идти — на каждый шаг гримаска боли. И Лепешкин тоже гримасничает, словно это может дать ей облегчение.

Она видела в серой дымке более или менее отчетливо его лицо и двигалась на него бездумно, как бабочка на огонь. Ее сил каждый раз было ровно на шаг, и откуда они брались на следующий, она не знала, да и не думала об этом.

Ольга, когда дошла до окна, навалилась грудью на подоконник, шепнула:

— Знаешь?

Лепешкин насупился и закивал головой.

— Знаю, — сказал он без голоса, потому что вопрос Ольги понял по губам.

Ольга приложила ладонь к уху, и он крикнул:

— Знаю!

Она что-то шепнула еще. Лепешкин недоуменно пожал плечами. Она приблизила губы к стеклу и сложила ладони рупором:

— У врача был?

— Сейчас пойду! — крикнул он.

Ольга кивнула. Постояла еще, потом расстегнула пуговицу халата, показала бинты. Лепешкин с облегчением отметил, что следов крови на них нет.

— Грудь перетянули… Молоко…

— Ммма-аша! Ммма-шшша!

Лепешкин присел от неожиданности. Позади стоял небритый шальной мужик и орал, задрав голову.

— Грудь мне перетянули, — повторила Ольга, Лепешкин развел руками, показывая недоумение, потом показал пальцами на уши.

— Перетянули, — повторила Ольга и показала руками, с какой силой перетягивали.

Лепешкин, досадуя, снял шапку и приложил ухо к стеклу.

— Маша! Я пришел! Здорово! Поздравляю!

— Да заткнись ты, скотина!

Счастливый отец обернулся к Лепешкину, смерил его взглядом.

— Выбирай выр-ражения!

— Потише можно?

— Ссын рродился, п-понимаешь?

— Поздравляю… У меня дочь… умерла…

— Понял. Выпьешь? У меня есть, — он распахнул пальто.

— Мне к врачу идти надо.

— Зачем к врачу? А-а, — он вяло помахал кулаком.

Ольга недоумевала, и раздражение Лепешкина распространилось на нее: не может уж как следует объяснить, чего хочет.

— Ты спроси их, отчего умерла. К стенке придави. Под суд их, пусть попляшут, — счастливый папаша жестикулировал кулаком.

— Вы думаете, они виноваты?

— Во дает! Конечно, в суд подавай.

Лепешкину уже не терпелось окончить разговор с Ольгой.

— Я пойду к врачу, — сказал он громко.

— К прокурору, — мужик изобразил пальцами решетку. Ольга испуганно взмахнула рукой.

Лепешкин обошел здание, отыскивая вход. Он будет очень спокойным, весомым, а криком ничего не добьешься.

Дверь он открыл ногой.

— Ты куда пресся? Ты куда пресся, охальник? Ну-ка я тебя мокрой тряпкой да по шарам!

— Извините, вы не могли бы…

— Я-т могу, а ты куда пресся, помыла только что. День и ночь возись, а за людей не считают.

— Извините, пожалуйста, будьте любезны, если вас не затруднит, сказать мне, где я могу видеть пряча?

— Какого врача-то?

— Не знаю. Дочка у меня умерла. Два дня пожила и умерла.

— Ай-я-я, милай! Царство ей небесное! Не повезло тебе, милай! Не повезло. Садись, посиди. Зла не хватает на свиристелок этих. Дитя наживут, месяцев до шести дотянут и преждевременные роды закатывают. Медикаменты есть такие, милок.

Они сидели на стульях друг против друга, и Лепешкин качал головой. Слишком невероятным было то, что она рассказывала.

— Прокурору надо вмешаться, — сказал он, но решимость оставила его.

— А что я могу? — женщина была явно смущена. — Факты нужны, разоблачить! А что я могу доказать? Они такое понапишут, что, как у змеи ног, правды не сыщешь. Сколькие обещались вывести на чистую воду, а умеют, должно быть, эти фифы глаза отвести. Вот у тебя-то в субботу родилась? Да? Так ее никто и не смотрел. Больно им надо — выходной. Да блатных большинство, нашего брата и не смотрят… Хоронить-то будешь, так в морфологию тебе надо, а по-нашему морг. Сегодня не дадут, а завтра после обеда приезжай с гробиком, сегодня закажи. С правку возьми, что хоронить разрешают. Могилку закажи, чтобы вырыли. Зима теперь, дорого берут…

Ему стало душно и захотелось выйти на мороз и хлебнуть воздуха. Он извинился, рванул дверь.

Его можно было принять за человека с большим самообладанием — плохо, а крепится, не раскисает.

Мне сказали, что она родилась семимесячная, но рослая — сорок семь сантиметров, и вес у нее почти три килограмма. Тут таких кошек рожают — кило девятьсот — и довольны. А я и сама не шмакодявка какая-нибудь. Надо поспать хорошенько, подольше и, когда проснусь, мы встретимся. Она уже наскучалась без меня.

Она будет — как царевна — красивая, длинноногая. Нашему папе мы будем позволять любить нас, носить на руках. Маленькая моя женщина, пользуйся моментом, а выпустишь, — что будет? Мужчины пошли все слабенькие, у них только и хватает сил, чтобы любить самих себя. Это они в детстве шустрые — ходят на головах и разбивают носы, а чуть подрастут, и куда их мужество девалось…

— Все сидишь, милай. Подь сюда. Договорилась я с доктором.

Лепешкин вскочил, что-то подрагивало у него внутри. Он хотел остановить эту дрожь усилием воли, вспомнил, какой веселый ехал на работу и как беспечно встретил весть о несчастье.

У врачебного кабинета он постоял с минуту, сжал зубы и рванул дверь.

— Здравствуйте, мне надо поговорить.

— Садитесь. Фамилия.

— Лепешкин.

— Ясно. Как раз пишу анамнез.

— Как это все получилось?

— Получилось? — она посмотрела поверх больших импортных очков. — Вам лучше знать, как, — она откинулась и качалась на стуле и поигрывала карандашиком. В каждом ее слове слышалась змеиная издевка. — Детская смертность у нас самая низкая. Ниже, чем была в княжеских, царских фамилиях. Мы работаем, мы не стоим на месте. Автономный тепловой и газовый режим для недоношенных, есть достижения, есть. Выживает подавляющее большинство.

Лепешкин смотрел на ее холеные руки и думал, что эти руки брали его ребенка, и, наверное, они сделали все, как нужно, и у него нет основания не доверять им.

И еще он подумал, что пожилая нянечка сильно преувеличивает, называя здешних врачей убийцами. Пожилые люди любят пофантазировать, поиграть в опасность и значимость своего труда, преувеличить собственную роль на земле. Вот и Сергей Борисович, начальник его, тоже любит порисоваться, а что значит он на самом деле? Зарплату только получает большую. За ответственность — что случись, так с работы снимут, вот и иллюзия, что приняты крутые меры…

— Я, кстати, говорила вашей, — докторша сделала многозначительную паузу, — вашей супруге, когда она приходила на консультацию, чтобы она полежала в нашем отделении, а у ней ведь есть кое-какие хронические болезни. И с мужем я просила познакомить, а она все отмалчивалась. Раньше надо было нам встретиться, я бы рассказала, как беречь жену. У нас есть женщины, которые по девять месяцев лежат. Только бы иметь ребенка. Вставать нельзя, волноваться нельзя. Только есть и спать. Да еще не получается с первого раза. Чтобы только ребенок был. А уж потом совсем отчаиваются, усыновляют, удочеряют. О-о! Не знаете? Целая очередь на усыновление. Ничего, молодые вы, не отчаивайтесь. Только нас не игнорируйте. Серьезнее надо. Вопросы есть?

Сейчас, когда можно было подняться и уйти, Лепешкин словно прирос к месту. Слишком много она наговорила, потому, он уверен, не сказала главного. Но ведь это главное он и не хотел услышать, чуть не молился, чтобы она промолчала. Если бы она коснулась этого, он бы тоже выдал ей!

Но холеная врачиха промолчала, и он тоже промолчал, будто заключив какую-то сделку.

Ольга не отходила от окна, боялась, что не сможет еще раз встать. Ведь он должен принести какую-то новость. Она устала ничего не знать. Может, разговор с Валерией Евгеньевной только приснился, и сейчас она тоже во сне. Может быть, что-то не поняла. Бывают же ошибки. От них никто не застрахован.

За окном воробьи, бойкие и жирные какие-то. Где так отъелись? Она не смогла бы удержать такого воробья в ладошке… Наверное, у дочки было такое сердце — как воробей, только слабое, робкое.

Там были не сосны, а березы. Когда ездили в детдом в гости. Березы толщиной с детскую руку, но высокие, до самого неба. Когда валяешься на траве. И рука, если вытянуть вверх, тоже как дерево. Глаза устают от сини и белизны, и, если зажмуриться, земля проваливается. И тогда пробегает по коже какая-то дрожь.

Ольга крепко сжимает его локоть, ногти впиваются в кожу.

«Ты что?» — ему обязательно нужно спросить, он точно глухой, слепой и бесчувственный. Неужели нельзя понять, что если земля уходит из-под ног, то страшно. Он скажет: «Овраг, что тут такого? Сухой заросший овраг, балка. Балка заросла березами. Мы ими восхищаемся, а ведь ничего хорошего, сосны вырождаются, а на их место березы и осины — сорное дерево».

Если закрыть глаза, то все равно видно небо и подрагивающие ветки берез. Ветра нет, листья шевелятся сами по себе. Может быть, они тоже чувствуют тот холодок, который пробегает по ее коже? Нельзя же чувствовать то, чего нет…

Если сесть, то голова кружится и, кажется, упадет сейчас, ее нужно держать, держать, зажав ладонями.

— Иди сюда, — говорит он и протягивает ладони. — Иди! — Он улыбается, ему хорошо, он все знает про себя. Он берет ее за локоть и тянет к себе, уверен, что уступит его усилиям. — Ты что, заболела? Конечно, ты заболела, говорил же вчера надеть кофточку… Как маленькая, не слушаешься. Я поношу тебя на руках, хочешь? Голова болит? Может быть, от обилия кислорода? Излишества, говорят, вредны, а? Ну, вот ты и улыбнулась. Идя сюда.

— Ну, сделай же что-нибудь! Я прошу тебя, мне плохо.

— Сильно болит?

— Да не болит же, не болит! Ты ничего не понимаешь.

Он оторвал ее ладонь ото лба и поцеловал. Она сделала движение вырвать руку, но не вырвала. И другой рукой он тоже овладел.

— Ты как паук, — сказала она.

Он засмеялся, счастливый от ее шутки.

— Так что с тобой?

— Ничего, — сказал она детским голосом. — Показалось мне.

У них была такая игра, — Ольга представляла маленькую девочку, плаксивую, капризную шалунью.

— Я кошке давала молоко в стакане. Только усы мешали, я их ножницами состригла.

Он улыбался. Неужели он ничего не чувствует и ему нужно это сказать?

— А знаешь, у нас ребенок будет…

— Ребенок? — переспросил он и вскочил. Деревья будто присели, овраг уже не такой глубокий — она тоже встала.

— Ты не ошиблась? Ты могла ошибиться. Конечно, ты ошиблась.

Им уже принесли, всем четверым. Дети запеленаты и похожи на шелковые коконы. Не видела никогда шелковых коконов. Теперь буду иметь примерное представление. Они кормят. У меня тоже молоко. Ее скоро принесут. Может быть, ее принесут завтра. Мы с ней заживем. Нужно спать, тогда восстановятся силы. Откуда они берутся во сне, хотела бы я знать. Засони должны быть самыми сильными людьми на свете. Я буду спать, потому что быстрее придет завтра. И еще раз принесут кормить, а я позавидую раз-другой — и все.

Она была некрасивой.

Может быть, этим все и сказано.

С красивыми все ясно: строят глазки, жеманничают, соглашаются пойти в кафе. Назавтра у них уже другой, послезавтра — третий… Лепешкин любил красивых, их капризы, словечки с подковыркой. Игру — кто кого переиграет. Эта девушка сказала ему:

— Вы пьяны!

Заводской эстрадный оркестр играл достаточно громко, но понять, что отвергнут, было можно.

Она стояла, вытянувшись в струнку, совершенно затравленная. «У нее нет парня», — догадался Лепешкин.

В клубе был «Голубой огонек» третьего цеха. Отмечали успешное выполнение плана, пригласив на встречу всяких замечательных людей и Лепешкина, непонятно только, почему его. Он пришел, слушал умные речи о нравственном воспитании, стихи. Еще был конкурс девушек — на лучшее приготовление салата.

Лепешкин запомнил эту девушку-струнку, нашел ее в цехе, поинтересовался, как у нее в смысле техники безопасности, все ли в порядке.

— Я хотел бы поговорить с вами. Под часами. Надеюсь.

— Сегодня не могу, — ответила она запальчиво.

— Я и не предлагаю сегодня.

— Мы договаривались с девчонками в библиотеку идти, — оправдывалась она на всякий случай, всякое ведь можно подумать. — Поступать готовлюсь. В железнодорожный.

— Ясно. Тогда завтра. В «Ротонду» пойдем. Это Усов придумал кафе-мороженое называть. Поэт, между прочим, стихи его в газете печатают.

В «Ротонду» Лепешкин пришел пораньше, чтобы занять столик. Усов, словно сговаривались, ждал его. И официантка тотчас явилась.

— Что вам, маковки?

— Лимонад, — сказал Лепешкин.

Усов рассмеялся.

— Ты ничего не понял, Вася. Я сегодня не один. Я сейчас приведу девушку, совершенно необыкновенную. Она пьет только лимонад.

— А ест?

— Грызет гранит науки.

— Чеснок должен пахнуть чесноком. Водка должна пахнуть водкой. Почему мужчина пахнет чесноком и водкой?

— По-моему, это Омар Хайям.

— Вообще-то дорабатывать надо. Стихотворение в прозе будет.

— Про водку убери, не напечатают. А так хорошо.

— Сам знаю.

— Ну ладно, иду за девушкой. Столик держи.

Девушка ждала его под часами, вытянувшись в струнку.

— Добрый вечер. Нас ждут. Вася Усов. Будет стихами забрасывать, не смущайся.

Последнее напоминание было отнюдь не лишнее. Когда она сняла плащ и осталась в платье с глубоким вырезом, то ее шея и плечи, как и лицо, покраснели от смущения.

Он провел ее через зал и посмеивался ей в спину, на тот случай, если она кому-то покажется смешной.

— Мы вас очень ждали, — сказал Усов, — тем более что без вашего разрешения не отважились что-то выпить. Замаялись от жажды. Разрешите?

Девушка не смогла ни слова вымолвить, а лишь вдохнула воздух так, что ноздри затрепетали, и несколько раз кивнула.

— Спасибо, — сказал Лепешкин, изо всех сил сохраняя серьезность.

— А вы что-нибудь с нами? — спросил Усов.

Девушка повторила свое судорожное «да».

— Вы отчаянная девушка, — сказал Усов. — Вы ничего не бойтесь. С Лепешкиным не пропадешь. Тонкий знаток техники безопасности.

— Вася, девушке трудно принять твою манеру. Но слушайте, он увлекается. Поэт — и этим все сказано. Дайте ему какое-нибудь слово, он оттолкнется от него и накрутит стихотворение.

Усов предостерегающе поднял руку:

— Вообще я ищу слова. Нужно в какой-то заданный миг быть в нужном месте, чтобы встретиться с нужным словом. А еще я ищу людей.

— Ну вот, Вася, подработаешь, и будет стихотворение о словах.

— Вы такие… умные, — сказала девушка, и пятна снова выступили на ее щеках и шее.

— Она прелесть, — шепнул Усов.

— Ты бы видел, как она меня отшила. Классика. «Вы пьяны!» Нет, у меня так не получится. Повторите, а? Специально для Усова. Вася жизнь изучает. Ему нужно. Я вот интересен ему как тип. Он от меня черточку какую-нибудь возьмет для стихотворения. Остальное бросит. Раков ели когда-нибудь? Шейку ешь, а остальное — в мусор.

— Но так же нельзя, — растерянно сказала девушка.

Лепешкин самодовольно рассмеялся.

— Да шутит он, — сказал Усов. — Петю я беру целиком, растворяю, и этим раствором пишу его образ.

Девушка тонко рассмеялась и закрыла рот ладошкой. Если Усову так хорошо в обществе девушки, то пусть бы и развлекал ее. Может быть, напоить? Чтобы знала…

— Слушай, Усов, девушка хочет выпить, а ты ее заговорил.

Девушка улыбнулась шутке Лепешкина.

— Я ужасная пьяница.

— И заметьте, — подхватил Усов. — Слово-то, какое — женского рода. Наверное, это еще со времен матриархата. Приходит разбушевавшаяся жена домой, сквернословит, зарплату мужу не отдает. И муж пишет жалобу в профсоюзную организацию племени.

Лепешкин поморщился. Опять понес, не остановишь. Но, с другой стороны, что предложить взамен?

Официантка принесла коньяк. Усов оживился до того, что стал напевать.

— Пейте, — сказал он девушке. — Мы не смотрим. Представьте, один рыцарь клялся подарить своей возлюбленной солнечные лучи в бутылке. А где накапливаются лучи? В винограде. А коньяк — это концентрированные солнечные лучи.

— Если уж тебя на просветительство потянуло, то обрати внимание на этих молодых людей — мешают коньяк с пивом.

Парни с соседнего столика повернулись к Лепешкину.

— У нас на Колыме теперь все так.

— Наверное, вы дегустатор, — сказал Усов.

— Нет, я старатель, — ответил парень. — Мы вот с другом запчасти летим доставать.

— И поэтому надо пить коньяк с пивом?

— Да мы его редко видим. Пиво. Только в Магадане, а это полтысячи километров.

— Эксперименты, значит, проводите?

— Председатель сказал, что пьянеть нам нельзя. Мы должны поить всяких нужных нам людей, а сами — как стеклышко.

Лепешкин рассмеялся, уверенный, что это розыгрыш.

— Ясно, алкоголь на них не действует, — сказал Усов. — Пьют, чтобы горло прополоскать. Пьянеют от дистиллированной воды.

Говорил он, обращаясь к девушке, та улыбалась, и Лепешкину опять захотелось одернуть Усова, слишком многое себе позволяет.

— Как вы там живете? — спросил он парня.

— Как живем? Золото гребем бульдозером. Медведи в шахту заходят. Я как-то еду на бульдозере, а на обочине медведь голосует. Подбрось, говорит, до Мальдяка, у меня там берлога.

Лепешкин улыбался, понимая, насколько северный парень язвительнее и тоньше Усова, с его многословным и тяжеловатым юмором.

— А как там у вас в смысле техники безопасности? — спросил Усов и хитро посмотрел на девушку.

— Насчет этого хоть отбавляй, — сказал парень. — Револьверы дают — мамонтов отпугивать.

— А вы мороженую водку ели? — спросил второй парень. До этого он молчаливо смотрел в бокал с шампанским, куда набросал кусочков шоколада. Пузырьки газа крутили, толкали шоколадинки, и это веселило парня. — Водка у нас мерзнет, минус шестьдесят…

Лепешкин вдруг засуетился, и девушка с тревогой смотрела, как он качнул стул, приподнялся… Она смотрела с испугом и с каждым движением Лепешкина, пугалась все больше и тоже встала.

— Я сейчас вернусь, — сказал Лепешкин.

— Мне уже пора, — сказала девушка.

— Я сейчас вернусь и провожу.

— Не надо, — сказала она. И верила, что не надо, не кокетничала.

— Может быть, и не надо, но положено… А слушай, пойдем пешком, бодро сказал Лепешкин. — Ночь прохладная, и, если насидишься в духоте, воздух особенно свеж.

— Можно и пешком.

— Мама не заругает?

— У меня нет мамы. Я детдомовская.

— Извини.

— Я и не обиделась. Обижаться не на что. Вырастили нас, учили. На работу устроили. Завод над детдомом шефствует, не знал? Приезжают заводские парни, девчата, игрушки привозят, концерты устраивают. Да просто говорят с нами. Знаешь, как хочется, чтобы с тобой поговорили!

Лепешкин положил ей руку на плечи, а она будто не заметила, стучит своими каблучками. Как жеребенок подкованный. Впрочем, жеребят, кажется, не куют.

— Как тебе эти? Север? Дурость какая-то.

— Нет, они честные.

— Будут клянчить запчасти свои, а им не дадут.

— Рассмешат какого-нибудь начальника, он и даст.

— Тогда тебя тоже надо в снабженцы. Начальник загнется от укоров совести.

— А тебе нравится твоя работа?

— А тебе?

— Не знаю. Все равно буду поступать. Я железную дорогу люблю.

— А я авиацию.

— Ну, вот и пошел бы в летчики. А ты ведь людей спасаешь, да? И меня — косынку ношу, чтобы волосы в станок не утянуло. И стружку не беру пальцами.

— Кстати, знаешь, у летчиков инструкции — каждая строка написана кровью.

— Ужасно.

«Летчики гибли, а такие, как мы, писали», — пришло в голову Лепешкину. И он резко переменил тему:

— Целоваться ты умеешь?

— Научи, — сказала она зло, как тогда в клубе. Сейчас он полезет и получит затрещину… В конце концов, лучше им расстаться.

Девушка замерла, следя за движениями Лепешкина. И была она не то что покорная, а напряженная какая-то, будто ждала.

Лепешкин поцеловал ее сухие сжатые губы.

— Научил?

— Нет еще.

— Пойдем? — в ее голосе было что-то новое, доверительное. — Я научусь…

— Конечно, — сказал он вполголоса и многозначительно вздохнул, все еще пытаясь обратить происходящее в шутку.

— Много их у тебя?

— Кого? А-а. Еще бы!

— Ты их любил?

— Еще как, — ответил Лепешкин со смешком.

— Всех? — она испуганно посмотрела на него. — Так не бывает.

Лепешкин еле сдерживал смех.

— И мужчины все такие?

— Все, — мрачно сказал Лепешкин. — Ужасный народ. Надоедает. — Ему нравилось говорить мрачным тоном. Он привлек девушку и поцеловал еще раз.

— Любимый человек не может надоесть.

— Где ты только нахваталась теории этой?

А вот этого говорить не следовало бы, напоминать, что она некрасивая.

— Одинаковых не бывает. Каждому свое, — Лепешкин скосил глаза на девушку: ведь и это она могла истолковать по-своему. Наверное, в детдоме им внушали, что они одинаковые и перед всеми раскрыты одинаковые возможности. Вот уж кого родители в вуз не устраивают. И теплые местечки им не припасены. — Я тебя не обидел?

— Немножечко.

— Ты извини, — у Лепешкина в носу защипало от умиления. — Несу, черт знает что, самому противно. Ты правильно говоришь. Я и сам раньше так думал. Мечты были. Великого конструктора из меня не получилось. Живу только в нерабочее время. Друзья, разговоры, выпивка.

— Ты не горюй, не все потеряно. Сына тебе надо родить. Сына воспитаешь гениального. Возьмешь реванш. Да и сам достигнешь. Расслабился ты.

Лепешкин согласно кивнул девушке, забыв о том, что должен переиграть ее. Странная легкость появилась в теле. Пустота и легкость.

— Побежим?

Они побежали, легкие, как тени, и когда выбились из сил, остановились, Лепешкину показалось, что теперь он другой человек. Прежний остался там, а новый здесь. И между ними мало общего.

Они остановились у ограды парка.

— Что-то посидеть мне захотелось, — сказала девушка, передразнивая манеру Лепешкина. Он улыбнулся и повел ее по разноцветным плиткам. Погасли фонари.

— Ты замерзла?

— Не знаю.

Лепешкин снял плащ, накинул ей и себе на плечи, так они и сели, укрытые одним плащом, который тут же стал с них съезжать. Приходилось то и дело поправлять его, натягивать на плечи девушке, а потом он просто положил ей руку на плечо.

— Как в домике, — сказала девушка.

— Точно.

— В детстве мы всегда играли в дом. И я хотела быть мамой.

— А дочкой не хотела? — Лепешкин с удивлением обнаружил, что способен поддерживать этот дурацкий разговор.

— Хотела. Все хотели. Я, наверное, знала, что быть дочкой не светит, мамой — больше вероятности.

— Дрожишь…

— Это так. Немножечко.

— Дай-ка я тебя получше укрою, — Лепешкин стал поправлять плащ и вдруг тронул ее колени. Как-то само собой получилось.

Он гладил ее колени, и рука скользила по капрону. Если бы она что-то сказала или пугливо сжала колени, то это было бы как всегда, как с другими девушками. У нее не было страха. И он замер.

— Я рожу тебе сына, — сказала она и привела его в восторг. Он понял ее по-своему. Он не хотел причинить ей зла, не думал об этом. Он забыл, что хотел расстаться с этой девушкой, обо всем забыл. Была весенняя майская ночь, и город спал чутким нервным сном, как спят большие города.

«Зимой трамваи стучат глуше», — подумал Лепешкин. Все пропитано холодом, проедешь из конца в конец, и простуда обеспечена. Самое время думать о насморке, когда дочь умерла. «Совесть меня грызет. Только мне очень везет», — вспомнились ему строчки Усова. Вот с кем не хотелось бы встретиться. Вообще никого не хочется видеть. Особенно Ольгу. Мать — тоже. «Что убиваешься? Не очень-то и хотел ты этого ребенка», — скажет она. Докторица пожалела, промолчала, а она скажет. Выдаст по-родственному.

Нет, домой после больницы, морга, кладбища, — где он еще был — в загсе — нельзя. В центре города нужно пересаживаться на другой трамвай, а от остановки рукой подать до «Ротонды».

Пусть бы там не было свободных мест. Он бы сразу пошел домой. Просто глянул бы на эти керамические плафоны, которые нужны не для того, чтобы светить, а чтобы темнить.

И еще ему хотелось взглянуть на стенку в баре, где выставлены бутылки с яркими наклейками. Чего только там нет — от французского «Камю» до абхазского «Псоу». Стенка эта действовала на Лепешкина успокаивающе. «Что ты хочешь, — сказал ему Усов, — человеку надо что-то рассматривать так, чтобы этого не видеть. Если хочешь, это современный алтарь».

Кафе работало. Потребовалось зажмуриться и с минуту постоять, уж больно резкий переход из холода в тепло, из естественного мрака в искусственный полумрак, созданный воображением художника по заказу треста столовых и ресторанов.

— Здорово, дружище, что-то я тебя совсем не вижу, — Усов имел привычку лезть с поцелуями, чего Лепешкин терпеть не мог. — А что мрачный? С луны свалился?

— С кладбища.

— Шуточки! Ну да ладно. Интересная фиговина получается: в кабэ сижу весь день, и хоть бы одна завалящая мыслишка, а в кафе так и фонтанирует. А вообще я сюда прихожу стихи писать, ты же знаешь. Но когда я начинаю делать стих, параллельно приходят всякие технические идеи. А вот если заниматься конструированием, стихи не приходят. Не знаешь, почему?

— Я знаю, что Усов — это надолго.

— Петя, дорогой мой, ты бы мне рот заклеил эпоксидной смолой.

— Тогда ты научишься изъясняться на пальцах, будешь так стихи выдавать.

— Шут с ними. Я тебе расскажу, какой мы сборочный цех делаем новый. Пол зальем пластиком. Модницы будут глядеться в него, как в зеркало. И никакой косметики. Если там пудра будет сыпаться на приборы, то на черта нам это надо. Вот что с руками делать — не знаю. Кожа отслаивается ведь, учил биологию. Если кремом мазать — тоже грязь неизбежная. Работать будут только чистюли.

— А остальным — третий цех, в мазуте ковыряться? Усов, надгробие мне сочини…

— Прям сейчас?

— Я ж говорю…

— Неужто?..

— Дочка.

— Да, брат, не повезло. Тюкнуло тебя. — Он ударил ребром ладони по шее. — Какая фиговина вышла. Оля переживает? Видимо, ослабла она. Экзамены эти, учеба, работа новая, непривычная. Тебя любить — ноша неподъемная. Не рассчитала силенки. Так она же нерасчетливая. За что и люблю. Ревнуешь? Я тебя тоже люблю, бедолага. Тебе напиться надо. Дня три пить.

— Нельзя. Хоронить повезу.

— Ты знаешь, если что надо, скажи. Денег, может, надо? Я тут премию отхватил. Изобретение внедрили. Хотя, что я говорю… Я к тебе приеду. Часов в двенадцать. Помогу.

Что надо? Что ему надо? Хотелось идти не оборачиваясь, потому что если обернешься, кто-то безжалостный плюнет в лицо.

После духоты кафе холод улицы казался невыносимым, и ни о чем не хотелось думать.

Сейчас он войдет в квартиру, зажжет свет. На глаза будут попадаться вещи Ольги и тот пакет с пеленками, который она купила на первую зарплату, полученную в институте. Мать, скорее всего, у подруг. Последние два месяца она появляется дома лишь для того, чтобы убедиться, что вмешиваться рано. У них с Ольгой осложненная система взаимоотношений. Они ссорились, обижались друг на друга, а жаловались ему. Хорошо хоть, сегодня побудет один, хотя оставаться одному в такой ситуации попросту жутковато.

Мать была дома.

— Ты что так поздно? — спросила она, будто они по-прежнему жили вдвоем, и никакой женитьбы не было.

— Задержался. Дела.

— А где?.. Неужто? Так ты теперь?.. Кто хоть? Мальчик?

— Девочка.

— Ты что злишься? Раз уж так — что теперь? Я только говорила, что решать надо по-человечески. Жить, — так жить, а нет, — не морочить друг другу голову. Загс — это еще не все. Тысячу раз можно переиграть. Но уж раз решили твердо, так живите. Я на частную уйду.

Она говорила это, суетливо бегая по квартире, чай поставила, плитку включила, собралась готовить ужин. Она соскучилась по домашней работе.

— Ну, как она себя чувствует?

— Кто?

— Внучка?

— Никак.

— Не дури.

— Ну, как можно себя чувствовать, если ты умер?

— Да что ты! — присела, руками всплеснув, но бедрам ударила. — Да как же так? Скажи ты мне, — голос у нее был жалобный, казалось, она вот-вот расплачется. Она и разревелась, машинально взяла полотенце и утиралась им.

— Она в музей свой пошла, будь он неладен, пол мыла. Ведро с водой поднимала.

— Ой, не надо бы.

— Конечно, не надо. Говорит, попросил старикашка этот, который у них зав музеем. Скотина, видел же, что нельзя.

— Да у ней и не очень заметно было.

— Пол помыла, и все началось. Она ничего понять не может, что с ней. Кто бы сказал. Матери-то нет.

— Это конечно, должна быть какая-то опытная советчица.

— Она сама и пошла. Даже «скорую» не догадалась вызвать. Еще бы полчаса — и все.

— Милая, как же она так-то?

— А вот так! — Лепешкину так стало жалко жену, дочку, мать и самого себя, что он замолчал и только судорожно глотал воздух. — Не разбирается она в людях. Очень уж восхищалась стариком этим, а он и выказал…

— Что же она — мертвая родилась?

— Два дня пожила. Асфиксия. Удушье. Я весь день думаю, причина-то на поверхности — суббота, была, выходной день. Ее же не смотрел никто. Не было врачей.

— Ладно, мертвым — мертвое, живым — живое. Давай-ка поешь. Яишенку я зажарила.

— Да какой тут!

Но, к удивлению Лепешкина, аппетит не пропал. Более того, попив чаю, он уже не чувствовал какой-то особой усталости. Нагулялся на свежем воздухе. Или он был рад тому, что впервые за много дней нормально поговорил с матерью? Он был благодарен ей за то, что она не произнесла ту фразу, которой он боялся.

…Потом он пришел в третий цех и сказал:

— А мы ведь не познакомились, девушка. Как вас зовут? Что у нас сегодня? Пойдем в кино на последний сеанс?

— Не знаю, — сказала Ольга, вызвав улыбку Лепешкина. — Готовиться вообще-то надо. В библиотеку.

— Эх, экзамены, зачеты. Без них чего-то не хватает в жизни.

— А поступать трудно было?

— Трудно. Ты не бойся, поступишь. И конкурс сейчас в железнодорожный не самый большой. Что? Трудностей хочешь? Тогда иди в торговый — самый высокий проходной балл. Не веришь. Правильно, торговый второе место держит, после университета. Туда с серебряной медалью нет смысла и пробовать.

— А у меня платиновая. И сама я золотая.

— Молодец. Хвалю за усердие. Ну ладно, готовься. А я в бар.

Ему было приятно сознавать, что вся эта возня с получением высшего образования у него позади. И вообще он мог бы стать ее экзаменатором, задавать суровые вопросы, слушать вполуха, наслаждаясь ее судорожным волнением. Все, что произошло с ними, вызывало приступы нервического смеха, которые он еле-еле сдерживал. Ведь не прилагал никаких усилий. Что слаще — честно добытое или ворованное? А может быть, не ворованное, а подарок судьбы? Во всяком случае, сама бы, наверное, потом называла размазней.

В баре он встретил одну из своих прежних привязанностей. Девушка смотрела итальянские и французские фильмы. Выстаивая длинную очередь, покупала два билета. Одни себе, другой-лишний. Продать его не торопилась, физиономия Лепешкина была не в ее вкусе, хотя он, несомненно, человек честный. Во время сеанса она посматривала на него и продолжала рассекречивание. Поэтому Лепешкин провожал ее домой, в маленький домик возле железнодорожного вокзала. Она умоляла его не шуметь, потому что за стенкой больная мама, у нее повышенная чувствительность к звукам. Лепешкина это крайне удивляло, тем более что почти ежеминутно весь домик мелко дрожал от проходящих железнодорожных составов.

Она сказала, что работает в проектном институте каким-то старшим инженером, но вообще-то очень засекреченная, и просила никому не давать ее телефон, который записала на клочке газеты очень неразборчивым почерком.

— Ты что как донкихота уставился? — спросила она. — Девушек не видел, что ли? Тсс!

Комната была маленькая, стучали колеса, и Лепешкину казалось, что он в купе поезда, что в любую минуту может без стука войти проводник. У них прямо-таки комплекс — врываться без стука.

— Уходишь ты, что ли? Жена ждет? Мама не велит? Тсс, — кивала на стенку, за которой сверхчувствительная к звукам мама…

Бумажку с телефоном он вскоре потерял, но с девушкой встречался на итало-французских фильмах. Она приветливо улыбалась и спрашивала, когда же он сам станет покупать лишний билетик.

В баре она подошла к Лепешкину.

— Светик-семицветик, лишний билетик, — сказал он.

— Вот и попался. Кого это ты нашел? Не думай, я сама видела, как она на тебе висла.

— Кто?

— Да белокурая эта.

— Где?

— Конечно, нас уже не замечают. Лепешкин рассмеялся совершенно бессмысленно.

— Веселишься? Жениться будете? Или алименты платить? Моргнул, моргнул, — она смотрела ему в глаза.

— Тоже нашлась. Испытательный стенд. Мелкий шпионаж. Ладно. Сама-то как?

— Другую жизнь начинаю. Курить бросила. В кино не хожу: волноваться нельзя.

— Что так?

— Не догадаешься? Где вам, мужикам, понять?

— Шутишь?

— Справку показать? — она стала раскрывать сумочку.

— Верю. Пойдем, может быть?

— Пойдем, — сказала она, весьма довольная — Пойдем, донкихота. Интересно, что такое секретное ты мне хочешь сказать?

Лепешкина удивила эта послушность. Она до добра не доведет.

— Ты не лезь в бутылку, донкихота. Думаешь, твой ребенок? Не имею такой глупости. Пацан ты еще…

«Пацан», — ухватился он за ею брошенный спасательный круг. Пусть, он согласен быть пацаном, лишь бы пронесло.

— А что? Надоело, — сказала Светик высокомерно.

— Правильно, — Лепешкин не скрывал своей радости.

Она брезгливо посмотрела на него.

— Конец должен быть… На день рождения, что не заглянул? Тридцать мне уже…

— Ты очень беспокойно спал, — сказала мать — Я к Даньке ходила. Сам-то не пойдешь, а время не терпит. Где еще возьмешь? Это не шкаф купить. К обеду сделает. Машину надо доставать. Грузовик обычно берут. А тут вроде не по поклаже конь. Легковушку надо. Кого бы попросить? Нет у меня знакомых с личными машинами. Таксист не согласится. Думай, давай.

— Спасибо, — сказал Лепешкин и стал одеваться. К Даньке он, конечно, не пошел бы, это она правильно заметила. Что он у него не видел? Когда-то свой парень был, в школе вместе учились, а за каких-нибудь восемь лет стали совершенно несовместимые люди. Конечно, он не откажет, да и сделает лучше всех — золотые руки, краснодеревщик, тещу вон как похоронил — по высшему разряду. Но Лепешкин не смог бы говорить с Данькой об его ремесле. Не в том дело, что гробы мастерить, надо и это. А в том дело, что он деньги на этом зашибает, и мать к месту и не к месту превозносит Данькино умение жить.

Построить кооперативную квартиру, дачу, купить колеса — не машину пока что, а мотоцикл с коляской — это надо уметь. Надо иметь жесткую цель и идти напролом.

Они изредка встречались с Данькой и все больше молчали. «Так закабалить себя!» — думал Лепешкин, когда слышал о Данькиных детях, и жена его, добротно скроенная, гордо расписывала свои семейные трудности. «Так закабалить себя!» И, самое главное, она считала Лепешкина обиженным судьбой, звала почаще заходить и греться у их семейного очага.

Лучше уж он будет греться в баре. Они были очень рады, когда потащил Ольгу в загс. Считали своей крупной заслугой создание еще одной семьи.

Усов сказал ему, что свадьба — ерунда, а острые ощущения дает лишь развод.

Свадьбы, собственно говоря, не было. Посидели с Усовым в «Ротонде». Их не хотели регистрировать, но женщина, стоило слегка намекнуть, догадалась по Ольгиному бархатному платью. Не платье, а целая портьера. Что тут ждать, нужно регистрировать, пока Лепешкин не передумал.

— Не так ведь я все хотел, — говорил он тогда Ольге. — Не так. Машина с двумя кольцами. Стереофоническая, — Лепешкин глянул на Ольгу, она кивнула, оценила его шутку. — Квартира нужна, деньги какие-то на обзаведение…

— Нет, ты здорово придумал, — говорил Усов. — Феноменально. Такой потрясающей свадьбы я не видел за все свои тридцать четыре с половиной года. Поехать из загса на трамвае — это колоссально. А зачем, собственно говоря, делать из этого события сенсацию? Ведь разводятся же втихую. Не к столу будет сказано, конечно. Петя — достойный человек, молодой и растущий инженер. Оля — не менее достойный человек — студентка, лаборантка, любовь к труду…

Ты теперь мне самый близкий человек. И единственный. Мы без нее осиротели. Доктор сказала, что мне можно выкарабкаться. Мне нужно влить кровь. Если бы у меня совсем никого не было, пришлось бы им самим поискать, не могут же они оставить меня без помощи. Они будут делать все, что нужно, потому что я еще кому-то нужна.

С переднего сиденья «газика» заснеженные улицы города не такие мрачные, да и непомерно теплее, чем в трамвае. Сергей Борисович пожурил Лепешкина, почему сразу не попросил машину. И вчера мог бы весь день разъезжать, город большой, концы огромные, как тут без машины? Они и премию сообразили — похороны расходов требуют. И гробик бы сделали, но раз уж есть, второй незачем.

— Пусть Петр Игнатьевич и завтра на работу не выходит. Вы же его мамаша? Так передайте. Горе, какое. Мы все ему сочувствуем. Минуточку… Значит, адрес ваш я записал. Прямо к дому и подъедет. «Газик», его еще «бобиком» называют. Может, кому подъехать надо помочь, так скажите…

Лепешкин едет на переднем сиденье «газика», и на коленях у него гробик.

Остановились у дверей «морфологии», поднялись на второй этаж.

— Ты не ходи, — сказала мать. — Я и одежду взяла. Дать валерьянки? Накапаю?

— Не надо, — сказал Лепешкин.

— Тебе водки надо, брат, да побольше, — сказал Усов.

Ему не хотелось дурманить себя водкой, потому что в голове крутилась какая-то важная, значительная мысль, не облекаясь в слова. Он подрагивал от нетерпения. Он не хотел, чтобы его оживление истолковали превратно.

Открылась та дверь, обитая железом. Высокий кудрявый мужчина в черном резиновом фартуке показался на пороге. Из-под марлевой повязки были видны черные, все понимающие глаза.

— Кто там у вас?..

Мать оттеснила его:

— Я пойду.

Он должен обязательно вспомнить, иначе пропадет-что-то очень важное. Он должен вспомнить, ведь эта пронзительная мысль уже представала перед ним в законченном виде. Просто он отмахнулся от нее и забыл.

— Смотреть будешь? — спросила мать, сняла крышку.

«Как она похожа, — подумал Лепешкин. — На меня и на Ольгу. Это удивительно, как похожа».

Он поцеловал мертвый лобик, торопливо, словно ему кто-то мог помешать. Или эта невысказанная мысль ему мешала?

Уселись в «газик», заколоченный гробик Лепешкин поставил на колени, и ему казалось, что шоферу не мешало бы прибавить скорость. Все это тянется слишком медленно. Ольга так и не увидела дочку.

«Я недостоин этого горя», — вдруг отчетливо пришло ему в голову, и острая невыносимая тоска сжала сердце.

«Что же ты умерла, девочка моя, — шептал он. — Я бы все тебе показал, все улицы, все переулки. Все деревья и небо. И снег бы показал. И ты бы улыбалась». Лепешкин явственно представил, как улыбается поразительно похожая на него девочка, дочка, он тоже улыбнулся, и на лице его как будто прикосновение травы, когда бросаешься в нее с разбега. Они барахтались бы в траве с доченькой, как тогда с Ольгой.

«Я недостоин этого горя», — повторял Лепешкин, и тоска накатывала новыми тяжелыми волнами. Сердце ныло, будто отдельно от него, и «газик» подскакивал на выбоинах асфальта.

Могилка была неглубокой, и зарыть ее не составило особого труда.

— Я сам виноват, — сказал Лепешкин. — Я ее убил.

— На-ка, выпей лучше, — сказал Усов и подал полный стакан водки. — Помянуть надо.

Красное солнце клонилось к закату. Лепешкин смотрел на него, не моргая. Ему не хотелось идти или ехать.

— Я ее убил, доченьку мою, — повторял он и чувствовал мрачное удовлетворение.

— Что ты мелешь, — сказала мать. — Совсем свихнулся.

— Я, — повысил голос Лепешкин. — И Ольгу я тоже погубил. — Он наслаждался растерянностью матери. — Убил жену. Сироту Ольгу.

— Что ты, зарезал ее, что ли?

— Ха! Зарезал, — Лепешкин резко взмахнул рукой и свалился на холодную, но еще не смерзшуюся землю. — Дочку убил, жену, — он стукнул кулаком по могиле.

— Ладно, — сказала мать, — успокойся, ты убил. Да помогите же его в машину затащить!

 

Пурга в середине мая

Был идеальный зеркальный гололед. Утром пройдут машины с песочком, посыпят, но пока солнце не поджарит эту тонкую корочку мерзлоты, скользи и падай.

— Ничто не вечно под землею, даже вечная мерзлота стала не та. Причем она идеально уживается с вулканами, иллюстрируя выражение «лед и пламень»... — Андрей Корытов, сухощавый молодой человек в джинсах и темной нейлоновой куртке, вел долгий монолог на вольную тему, откидывал голову и вдруг поникал ею и повисал на могучей руке Горохова.

Тот был на голову выше, весил около ста двадцати килограммов и шел слегка вразвалку. На нем было старое пальто, комнатные тапочки и штаны костюма для борьбы дзюдо.

— Почему ты молчишь и не скользишь? Наверное, ты моряк. У тебя походка боцмана.

— Сам ты моряк, — вяло возразил Горохов. — Давай-ка все же частника какого-нибудь остановим. Тебе домой надо, проспаться.

— Домой? Как бы не так! Боцман, не шути! Свистать всех наверх! А давай махнем в порт, попросимся на какой-нибудь кораблик, на суденышко завалящее, и уплывем!

— Куда мы уплывем?

— Вокруг света.

— Ладно, дыши глубже.

Андрей закрыл глаза, вздохнул, покачнулся и вдруг понял, что куда-то поедет.

— А ты адрес знаешь?

— Знаю, знаю, а как же…

Сейчас, когда напряжение спало, Андрей, как никогда, ощущал вялость в теле и в мыслях. Через несколько, минут предстоит встреча с Лидией, и лучше бы ее не было…

К счастью, совершенно неожиданно он оказался в большом зале, где много народа. Это походило на приемную, нечто подобное приемному покою больницы, или на предбанник с многочисленными кабинками для раздевания.

Его два раза сфотографировали и попросили предъявить документы.

— Простите, а куда я попал? — спросил Андрей.

— Как куда? В вытрезвитель, — сказали ему невозмутимо, продолжая списывать данные с заводского пропуска. — Андрей Николаевич Корытов? Конструктор? Угораздило вас. Адрес домашний назовите.

— Только жене ничего не говорите, пожалуйста. Это же ошибка? Я же ведь совершенно трезвый, только устал. А она меня совершенно не понимает.

— Да разве вас понять? Сложная натура, наверное?

— Я изобретатель.

— Ну-ну, давайте-ка, раздевайтесь и идите.

— Куда?

— К таким же изобретателям.

— Но ведь вы понимаете, что это ошибка?

— Понимаем. Да еще спасибо скажете, поразмыслив. Гололед. Головой удариться очень даже запросто, можно и руки обморозить — не смотрите, что весна. Это кому весна, а кому ампутация.

— Но, я надеюсь, это недоразумение…

— Все будет в порядке. Прилягте пока. Все выяснится.

Койка была обычная, как в гостинице. Застеленная. Он нырнул под одеяло и хотел все по порядку растолковать этим людям, но они уже ушли и закрыли дверь. На ключ. Правда, были и другие люди, но совершенно незнакомые и крепко спящие. С такими не поговоришь. Хорошо, с этим со всем можно согласиться, но пусть хотя бы вернут Бориса. Куда подевался Горохов? Был ли он в машине? Вызвался проводить. До такси. Значит, Горохов дома. Но Андрея не убеждали собственные аргументы. Он встал, подошел к двери и постучал согнутым пальцем. Звук был тихий, сиротский, странно, что его расслышали. Громыхнула дверь.

— Горохов…

— Спите. Завтра поговорим.

Конечно, никакого Горохова тут нет, даже думать нечего. Называть фамилию второй раз не хотелось: кто его знает, не навлечешь ли беды на Борю и, тем более, его жену, припеваючи живущих в новом браке? Это самое неприятное — навлекать на кого-то беду. Обрушивать несчастья.

Андрею вдруг стало жаль этих людей, которые скоро уедут насовсем, станут страдать, тосковать по Северу. Конечно, будут, нет таких, чтобы не страдали.

И Лидия тоже страдает, только от другого. Обожглась-то и впрямь сильно. «И всему виной я!» — пронзительно остро подумалось Андрею.

Он хотел, было опротестовать это утверждение, но после некоторого колебания не стал. Вся беда его и состоит в отсутствии необходимой твердости. Да, с этим не поспоришь.

Ну вот, все теперь противно. Даже он сам. Мыслимое ли дело? Вот ситуация! Как нарочно. Будто подстроено это все.

— А может, и впрямь все подстроено?

Догадка о всеобщем коварстве была ошеломляюща, Андрей внутренне замер, и вдруг все произошедшее предстало перед ним с обезоруживающей ясностью.

Нужно найти начало всей этой каверзы. Найти, как голову змеи, и обезвредить.

…Середина мая, не начало, а середина. Вечер. Пурга поднялась с обеда, и, хотя в самом городе относительно тихо, никого не удивляет, что диктор телевидения объявила, что обещанного по системе «Орбита» московского концерта не будет и поэтому она извиняется и предлагает художественный фильм «Королева бензоколонки» с «пониженным качеством изображения и звука».

— Что ж, давай чай пить, — предложила Лидия, зябко запахнула махровый халат и пошла ни кухню.

— Оделась бы…

— Я возле батареи сяду.

— Свитер принести?

— Как я устаю от одежды, — прошептала Лидия. Андрей не слышал этого, а знал наизусть. Знал, что Лидия взгромоздилась на стуле, подобрав под себя длинные ноги. Она могла застывать в неподвижности, затаивать дыхание, и напоминала в эти минуты произведение начинающего скульптора, который способен как-то с грехом пополам передать внешние черты модели, но не вдохнуть в свое творение трепет жизни.

Андрей взял свой не новый пиджак — память о первой магаданской получке, пришел на кухню и накрыл Лидии спину и плечи и ждал, что она потрется щекой о лацкан и скажет: «Костром пахнет», но жена промолчала и лишь плечами повела. Она смотрела в окно сквозь тюлевую штору на завораживающие потоки снега. Андрей сквозь штору смотреть не любил, потому что у него тогда рябило в глазах.

— Чай будешь пить?

— Давай, — лицо ее скривилось гримаской пресыщения и брезгливости, хотя ведь для того она и звала его на кухню. Андрей не удивился, знал, что она утомлена и ей почти безразлично, как выглядеть.

— Очень устала?

— Давит лишняя одежда. Как лошадь в путах.

— Это погодка давит. — Кому-нибудь постороннему голос Андрея мог бы показаться взволнованным. Он радовался, что затевается оживленный разговор.

— Небо давит в темечко, — бормочет Лидия.

— Как первый снег. Осень. Нелетная и не телевизионная погода, — подхватывает с преувеличенной иронией в голосе Андрей и тут же жалеет о своих словах. Лидия могла теперь завести свое меланхолическое: «Плита опять грязная… не умеешь ты не брызгать жиром… окна мы так и не заклеили… нам ведь что: ждать хорошенько — и вопрос рассосется сам собой…»

Чтобы не слышать этот крайне неприятный монолог Лидии, Андрей решил отвлечь ее внимание и скороговоркой спросил;

— Индийский заварим или побережем? Тридцать шестой есть хороший. Я в термосе заварю, пусть настоится. Тебе варенья? Может, меду? Сахар тебе в чашку? Или можно в термос?

Лидия никогда не пила чай с медом и вареньем и не вдавалась в нюансы приготовления чая, кофе и других напитков. Андрей это знал, но все равно спрашивал, потому что не может ведь человек на веки вечные закостенеть в своих привычках.

Лидия зябко передернула плечами. Андрей был рад этому.

— Ой, да зазнобило… — чуть не пропел он. — Ты как цыганка. Шаль на плечи да монисты…

Андрею очень хотелось поговорить на эту тему и припомнить, кстати, что ведь Лидия раньше вообще не пила молоко, а он ее приучил, и квас она ненавидела, а теперь исправляется, ведь витаминов-то сколько… Но он промолчал, потому что не к лицу мужчине напоминать о своих победах. Поэтому он бодро сказал:

— Хорошо хоть, сына вывезли из этой слякоти.

Лидия вдруг натянула пиджак на голову и глухо проскандировала:

— Костром па-ахнет…

Тон её высокомерен, но стоит ли обращать внимание на такие мелочи? Главное, беседа налаживается, а Андрею сегодня очень уж хочется поговорить с Лидией. Он благодарен жене за то, что она не молчит, и даже позу сменила. Он радуется, и голос его звенит:

— В Сибири теперь уже все распустилось. Я же помню, без пиджаков ходили, в рубашках. Сыплет черемуха снегом…

Лидия сморщилась, как от зубной боли, и своей гримаской остановила его поток слов.

Сын тоже любил этот пиджак Андрея, надевал его как пальто и ходил по квартире, играл в папу, очень серьезный и похожий на пингвиненка.

— Я сводку слушал утром, там пятнадцать градусов, — Андрей сказал это вполголоса, будто подумал вслух, но не удержался, снова перешел полосу отчуждения: — Да сама не помнишь разве, девятого мая на Шелковичиху ездили? На электричке. В полях снег сошел, только в овраге ледник остался. Мы с тобой валялись на плаще. У нас была бутылка вина, мы ее охлаждали в снегу.

— Сочиняешь ты все, — сказала Лидия, не открывая лица. Пиджак ей был как паранджа.

— Не сочиняю. Я хорошо помню. Мы еще вернулись, и салют был. Значит, девятого, что и требовалось доказать.

— Это когда я еще простыла, — Лидия дернула плечом, и пиджак сполз на пол. Андрей резко нагнулся, поднял пиджак, но не укрыл Лидию, а лишь ошалело уставился на нее.

— Забыл? Ты помнишь только то, что тебе выгодно. Простыла, потом осложнение.

Андрей напрягся, и лицо его наливалось краской, потому что он уже понял, о чем она говорит.

Овраг был в молодой березовой роще, которую посадили для того, чтобы не дать ему разрастись. Там был белый слежавшийся снег. Андреи назвал его фирном, словно он глубоко разбирался в гляциологии. У них был походный примус, чуть больше портсигара. Белый загородный снег сверкал на солнце так, что потом, когда они валялись на плаще, лицо Лидии казалось ослепительно розовым, а волосы пахли как ванильное мороженое. Почему он помнит все это и не помнит о ее простуде, да еще с осложнением? Была береза с раздвоенной вершиной, он еще просунул голову в рогатку, чтобы развеселить свою девушку. Как тогда была одета Лидия? Нет, не вспомнить. Как же он перед ней виноват!

Закипел чайник, Андрей выключил плиту, снял его, и все это, не выпуская из рук пиджака. Лидия вдруг рассмеялась, и Андрей затравленно глянул на нее.

— Почему я ничего не знаю? — Андрею очень хотелось добиться сегодня взаимопонимания, но прежде надо было разгадать эту головоломку. Ведь у него хорошая память, и если что-то забывалось, он места себе найти не мог, пока не вспомнит.

— Ты же в командировке был, — укоризненно заметила Лидия. — Развлекался. Обращался, как с вещью.

Андрей медленно и ласково накрыл пиджаком плечи жене, она тотчас сбросила его на пол.

— Как с вещью! — воскликнула она.

— Послушай, тебя в детстве не роняли?

— Роняли!

— Я в этом тоже виноват?

— Виноват. Ты любишь быть виноватым.

— Обожаю, — сказал он весело. — Я виноват, что ветер, я виноват, что небо, что давление, что концерта нет, что утащил тебя в Магадан…

— И что меня роняли в детстве с лошади. — Лидия вдруг соскочила со стула, схватила Андрея за уши и потянула так, что он охнул от боли.

— Между прочим… чайник. Кипяток! — Андрей хотел остаться невозмутимым. — И виноват, что Игорь Васильевич…

Лидия прижала уши Андрея, стукнулась лбом о его лоб и отпустила.

— А вот это уж не твое дело, — устало шепнула она и вновь взгромоздилась на стул.

— Конечно, не мое, — Андрей не мог остановиться. — Да ты из-за него и поехала.

— Ну и что?

— Ты же ему в дочери годишься.

— Ну и что?

— Ничего, — сказал Андрей, потеряв всякий интерес к завариванию чая. Усталость подкатила снова, он уселся за стол и уставился в окно на соседний дом, где на третьем этаже синим прожектором полыхал телевизор и можно было различить, как выступает там королева бензоколонки, если бы не тюлевая занавеска, ячейки которой, творя оптический обман, кружились перед глазами. Он отодвинул штору, тотчас Лидия шлепнула его по руке.

— Сколько говорить, — губы Лидии дрожали — Не умеешь порядок поддерживать, так не нарушай! — Она вскочила на стул, несколько раз дернула штору, пока не нашла ей надлежащее место. Андрей успел рассмотреть пыль на подоконнике, и вновь закружилась сетка перед глазами. Вслед за шторой пришла очередь сахарницы и фарфорового чайника на столе, которым со звоном было найдено место, не оскорбляющее эстетическое чувство Лидии. Наведя порядок на обеденном столе, она переметнулась к кухонному, судорожно громыхнула хлебницей, выбрасывая ее содержимое в мусорное ведро, выставила несколько тарелок из решетчатой настенной сушилки, со скрежетом затолкала их обратно. Андрей знал, что ее теперь не остановить, как боксера, проводящего заученную серию ударов.

Для чайника раз и навсегда тоже было отведено место на конфорке в точности до микрона. Ей захотелось поправить Андрея. Она дотронулась до чайника и вскрикнула от боли. Андрей взял обожженную руку, притянул к мойке, сунул под струю холодной воды.

— Стой, кулема! Я сейчас…

Лидия приплясывала от боли.

— Ну, сделай же что-нибудь!

Андрей открыл холодильник.

— Ну что ты там возишься, господи!

— Лед! Давай. Руку ко льду. У нас есть новокаин? Новокаин тебе выписывали, бестолочь! Где новокаин, господи. Да вот же он. — Андрей увидел коробку с длинными ампулами в дверце холодильника, выхватил две штуки и лихорадочно помедлил, соображая, чем бы их вскрыть. — А-а, черт с ним! — Обмотал ампулы кухонным полотенцем и раздавил в руке. — Давай сюда, сейчас будет легче.

Лидия уже не приплясывала, а сжалась вся, словно закаменела. Андрей сильно надавил ей на плечи, усадил на стул, она обмякла вдруг и заплакала.

— Больно? Бинт надо чистый.

— Да, больно, — Лидия была как простуженная.

— Сейчас тебе заморозит. Анестезия. Звучит как женское имя, правда? Тебя вообще нужно всю замораживать. Три раза в день. — Андрей был рад, что нашел столь блестящий выход из положения. Сообразил ведь. Почти мгновенно среагировал. Он ощущал превосходство над Лидией, и это доставляло ему мстительное удовольствие. Он даже счел себя вправе похохмить над женой, как это делал один доктор, лечивший Андрея от бронхита. — Ну, создание, ну сокровище! Жертва эмансипации. Дитя века.

— За-за-за-болчи. Пожалуйста.

— Ты лучше икни. Здорово стресс снимает. Я сейчас Игоря Васильевича позову, пусть полюбуется на свою любимую сотрудницу. Любовь к профессии нагрянет, когда ее совсем не ждешь. Почему бы тебе ни брать работу на дом? Ты же так любишь свою профессию. Кал северного песца! Это же поэзия!

— Заболчи! Ты дрянь!

— Да уж молчу. Куда уж нам уж. — Андрей выдохся, израсходовав запас злости. — Плохо тебе? Я накапаю сейчас на сахар, под язык надо.

— Не надо! — голос у Лидии был хотя и простуженный, но достаточно решительный. Андрей растерялся. Если он, проявляя великодушие, переступая через самолюбие, первым идет на мировую, то это должно быть оценено и принято.

— Как не надо? Помнишь, доктор говорил из «Скорой помощи»? Что если давит, надо сразу корвалол, без промедления. Мотор нельзя перегружать.

Лидия помотала головой.

— Ну, тогда я вызову «скорую».

— Нет!

— Знаешь что, милая, — ожесточенно заговорил Андрей, еще не зная, чем окончит фразу. — Знаешь, я дам тебе сейчас бумагу, и ты напишешь, что в смерти своей просишь никого не винить. Я, конечно, нехороший человек и поломал тебе жизнь, но убийцей я быть не хочу. А если тебе нравится быть самоубийцей, то я не хочу лишать тебя этого удовольствия.

— Неси бумагу, — как ни в чем не бывало, сказала Лидия. — У тебя душа заячья.

Андрей скорчил рожу, чтобы не расхохотаться. Неужели она его разыгрывала? Может быть, и рука у нее не обожжена?

Андрей принес бумагу, нашел в аптечке корвалол и принялся капать на кусок сахара. Лидия не писала, а рисовала. Андрей понял, что это чайник. Лидия нарисовала чайнику глаза и ослиные уши.

— Это ты.

— Спасибо, тронут.

— Вот такой ты мне нравишься.

— На тебе сахар под язык. Ты меня представляешь ослом? Хорошо. У ослов хоть рогов не бывает.

— Нет, ты не совсем осел. Ты еще и чайник. Гибрид.

— Возьми сахар.

— Ты кипятишь в себе чай. Но в нем маловато заварки.

— Лекарство возьми, у меня уже вся рука липкая от сахара.

— Ты весь насквозь просиропленный, липкий леденец. Марципан. Трюфля. Вафля. Туфля. У тебя мозги все слиплись.

— Не хочешь с сахаром, так я в стакан накапаю. Ладно?

— Ты же палец о палец не ударил, серенький ослик. Чахну тут с тобой. Поступок, черт возьми, поступок, ты же мужчина! Хоть бы раз что-нибудь придумал! Что-нибудь такое… Ну не знаю… ну напился бы… жене цветы принес.

— Не будешь лекарство? Ладно — Андрей открыл форточку, и ветер, упругий, как кислородная подушка, даванул ему в лицо. Андрей бросил ему навстречу флакон с корвалолом.

— Браво! — Лидия захлопала в ладоши, насколько позволила забинтованная рука.

Ему стало покойно, потому что завершилась его затея с лекарством, а он был так уж устроен, что непременно должен был завершить задуманное.

— Чай будешь?

— Буду-буду-буду! Наливай! Гуляй!

— Слушай, а пойдем прошвырнемся куда-нибудь. Почему бы нам ни побродить по крышам?

— С ума сошел. Я же замерзла, как собака.

— Утеплимся. Будем греться изнутри. Жаль, что у нас нет моржового жира.

— Фу.

— Ты же не брезглива. На своей основной работе… Слушай, а давай зарулим к твоему Игорю Васильевичу….

Лидия поперхнулась чаем, глаза ее округлились, и Андрею вдруг показалось, что она сейчас плеснет ему в лицо. Он пожалел, что затронул больную тему. Да, самонадеянный тип. Переоценил степень доброжелательности Лидии. Погнал лошадей. Загарцевал. Думал разом разрубить все узлы — все до единого…

Лидия встала. Это была высокая стройная женщина. Андрей посмотрел на нее как на незнакомку и пришел в восхищение от несуетности ее жестов. Была, и уже нет ее, — ушла. Выскользнула.

«Бога ради, — подумал Андрей. — За столом сидеть, и то по стойке «смирно». Хоть чаю попью без регламента».

Чай настоялся крепкий, и его грубоватый аромат нравился Андрею. Язык будто наждаком тронуло.

Он знал, что через несколько минут наступит ощущение беды, обреченности. А она уже спит, подтянув ноги к подбородку, не накрывшись даже как следует одеялом, это беззащитное существо с тоненькими нервами, в позе не родившегося ребенка.

Ему очень хотелось обмануться. Может быть, она не спит, а подкарауливает его, закутанная в простыню, как привидение, оглушит, зацелует, как было давно, давным-давно. Очень давно.

Но Лидия спала.

Он не может уснуть сегодня, потому что пурга будоражит и несет из каждого угла лихорадочное веселье. Пурга докатилась до города, гуляет меж домов поземка, снег падает и падает, его подхватывает ветер и отправляет обратно в небо. Снежные массы представляются Андрею летательными аппаратами тяжелее воздуха — без крыл и фюзеляжа, неопределенные и размытые, как драконы. Если описать в математических формулах движение снежного заряда, то можно будет спроектировать какой-нибудь пурголет для условий Магадана.

Вот бы посидеть с Лидией до утра, как бывало, когда они еще по юному любили друг друга! Если бы пить чай, горячий и не слишком крепкий, то спать бы не хотелось, а ночи в мае уже совсем короткие. Они бы говорили о Кокто или Ануе, об экзистенциализме. Но настоящий художник всегда шире творческого течения, а жизнь всегда шире и богаче любого романа.

Нет, нужно говорить о сыне, долго-долго вспоминать, как он изобретает новые слова. Потом если говорить с Лидией о ней самой, то, может быть, она спросила бы, как дела у него. И Андрей, путаясь, и сбиваясь, и сердясь на свою скоропалительность, сказал бы, что закончил большую работу и выполнена она на уровне изобретения, если, конечно, Москва сочтет возможным… Закончена эта работа сегодня, мучительная и сладостная, именно сегодня, в этот пуржливый майский день, и полагалось бы прыгать на одной ножке от радости, кувыркаться в снегу и тому подобное.

— Все изобретаешь, — сказала бы Лидия, — фокусник ты мой.

Ради этого последнего слова стоило бы ему не спать до утра, потому что тогда бы сбит был последний тормоз, и ринулся бы он на высокой волне прочь от земли, потому что отвалилась бы такая тяжесть. Он сошел бы, корабль, со стапелей, тяжелый, медлительный на земле и такой легкий, подвижный на морской волне.

Андрей Корытов был инженером на маленьком заводике, где все не как у людей: металл в самую последнюю очередь, номенклатура огромная, даже отдел его — конструкторское бюро — был почему-то нелепо соединен с отделом научной организации труда. Но такой оборот дела не обескураживал Корытова, бывали ситуации похуже.

Он отслужил на флоте три года радистом, ходил в теплых морях и в холодных, привез из них привычку обстирываться, отглаживаться семь раз на дню, напоминая порой своей жене, если она была раздражена, енота-полоскуна. Была у него еще одна привычка, которую Лидия назвала скрытым пижонством — Андрей не расставался с матросский тельняшкой, поэтому модные полупрозрачные рубашки с кружевным воротником, купленные год назад, так и не были надеты.

Андрей имел строгие понятия о чести (умри, но выполни) и отнюдь не смущался, что заводик маленький, даже как бы не настоящий, а игрушечный, ведь и плавать ему доводилось не только на флагмане, но и на маленьком суденышке, и капитан первого ранга объявил ему благодарность именно за действия на маленьком суденышке, этаком игрушечном кораблике, где Андрей держал связь в условиях сильных помех более получаса, тогда как другие радисты сделать этого не смогли. «Кишка тонка», — поговаривал иногда Андрей о том или ином своем знакомце, мысленно поставив его в условия сильнейших искусственно создаваемых помех и пятибалльного, хотя бы, шторма, и относился к нему с преувеличенной вежливостью. Поэтому большинство коллег считало Андрея отменно воспитанным человеком. Начальник КБ ценил Андрея. Его звали Иван Федорович Дроссель. Он имел мощную нижнюю челюсть, но это не в ущерб лобной части головы. Во всяком случае, те женщины, которые работали в конструкторском бюро, обожали его.

Андрей при виде начальника вспоминал сказки Гофмана, Щелкунчика, который уже превратился в принца. Дроссель руководил коллективом артистично, не влезал в частности, инициативу не зажимал, к человеческим слабостям был снисходителен. Главное, что он извлек из своей богатой практики: на семь лодырей приходится один энтузиаст, который работает за семерых, на энтузиаста и надо полагаться, на него и давить. Взывать к его высоким моральным качествам и неограниченному творческому потенциалу.

Андрей относился именно к энтузиастам. Дроссель любил его, ставил задачу невыполнимую, чтобы получить максимум.

Второе правило Дросселя было такое: никогда не хвалить энтузиаста.

Дроссель был склонен поругивать Корытова, причем публично, полагая, что если человек способен почивать на лаврах, то на терниях делать это несподручно.

По последней разработке Корытова, которая сулила сотню тысяч рублей экономии, Дроссель не сделал ни одного замечания, и это было расценено Андреем как определенная победа.

Но вот к празднику приказ был, премировали Горохову. Андрею, когда он сидел в одиночестве и пил третью чашку чаю на кухне, вспомнилось это достаточно отчетливо. Нет, он ничего лично против Гороховой не имеет. Но почему ему-то даже благодарности не объявили?

Андрей не хотел об этом думать, но навязчивые мысли роились, как мухи.

Десять лет уже работает, а хоть бы раз кто-то доброе слово сказал! И у него уже второе авторское свидетельство будет. Гороховой такое и не снилось. Куда ей, бедняжке. Может, это ей в утешение Дроссель ценил Горохову за то, что она своим присутствием умеет создать атмосферу праздничной приподнятости: «Вы у нас, Элла Степановна, как Дом моделей на дому».

Андрей попытался настроиться на снисходительное отношение к Мадаме, такую кличку он придумал Гороховой — этой законченной моднице. Это ведь она не поленилась всем кабэшникам биоритмы рассчитать, когда у кого черные дни и лучше не конфликтовать с окружающей средой.

Однажды Мадама сказанула Андрею, что применять швеллеры в качестве несущих конструкций немодно. Андрей не выдержал и рассмеялся ей прямо в лицо. Горохова не обиделась, а на праздник Нового года посулила Корытову потрясающих удач, поскольку это его год — год Свиньи, к тому же Андрей рожден в марте под созвездием Рыб, а это самые свинские свиньи вдвойне удачливы.

И все это с милыми, изящными ужимками, а если обидишься, то молва зачислит в неисправимые тупицы и мизантропы.

Кстати, ведь именно Горохова, узнав об успехе Андрея, пыталась «пробить» организацию торжественного чаепития, да Дроссель заупрямился. «Что поделать, дома обмоете, с женой…»

Отметил. Весь день вертелся в голове радостный мотивчик, и фантазировалось ему, что Лидия, эта проницательная женщина, знает о его победе и приготовила какой-то сюрприз. Может быть, пирог испекла — этакий фирменный мясной пирог в раскаленной духовке…

Нет, об этом тоже не надо. Сиди, пей чай, пусть она себе спит, устала ведь и не виновата, что сильно устает. Все дело в работе: какая-то — для легких людей, другая — для тяжелых. Но если по долгу службы ты обязан быть легким человеком, то от этого тоже сильно устаешь. Это удивительно, как она еще терпит. Дома только и позволяет себе расслабиться, удариться в капризы. На службе у нее в институте кандидаты и доктора наук, она им переводит с английского какие-то статьи из физиологии теплокровных животных. Она окружена всеобщим обожанием и мелким подхалимажем.

А ведь Андрей даже не кандидат наук. Подумаешь, топливный насос изобрел…

Ему было печально и одиноко. И ветер за окном метался затравленно и бесцельно.

Но ведь уже завтра он получит новое задание и будет ломать над ним голову и страдать, что совсем ничего не выходит, а сроки поджимают. Сегодня камень с души, а завтра навесят новый. Только чего же он, собственно, ждет? Цветов, аплодисментов?

К черту! Сейчас он идет гулять. В пургу. Куда глаза глядят. Будет дышать кислородом до утра. Пусть она себе спит. Под баюканье пурги. А если проснется среди ночи и не обнаружит его, то пусть посидит, подумает над своим поведением.

Надо только набросить еще одно одеяло, чтобы не проснулась от холода. Лидия могла проснуться от щелчка замка, у нее был такой рефлекс, но можно было хлопнуть дверью под всплеск пурги.

Подъезд был темен, и Андрей спускался, держась за перила. Он шагал мягко и бесшумно. Помесь осла с чайником. Когда открыл входные двери и остановился на крыльце, пурга словно замерла, и в воздухе стоял тонкий аромат белой розы. Андрей ухватился за это сравнение: все вокруг было настолько бело и ярко, что и пахнуть должно белым. Не известью, не бумагой. Может, березой… Или черемухой.

Он посмотрел на часы. Всего-то десять. А казалось, что далеко за полночь.

Забытое чувство свободы, воли возникло как воспоминание о детстве, когда выпадал на землю первый снег, и по речному обрыву, как по отвесной стене, падали неуклюжие березовые сани, чтобы зарыться в сугроб, и все внутри обрывалось на несколько бесконечных мгновений. Может быть, вот так же ощущали наступление невесомости космонавты?

Он шагнул с крылечка в пургу, как в море, и тотчас потерял способность сколь-либо отвлеченно мыслить. Потому что его гнуло и кидало во все стороны, и надо было увертываться от ударов пурги.

Куда он шел? Оказалось, в сторону завода. Опомнился у дома с красными аршинными буквами на уровне первого этажа: «РАШИД». Это дом Гороховых. Сколько раз она толковала про эту надпись! Во-первых, приглашала желающих заполучить щенка, поскольку в их подъезде ощенилась собака, а во-вторых, с полгода назад Гороховы зазывали Андрея с женой, даже упреки были: «…столько всего нажарено, напарено, а вы и носа не показали…»

Вот он сейчас и свалится, как снег на голову. Он им покажет, как раздавать приглашения. Пусть лелеют и носят на руках.

Нажав на кнопку звонка, Андрей ужаснулся содеянному. Звонок брякнул сиротливо, хрипловато, и стало ясно, что за этой дверью давно спят. Бывают же такие феномены. Зато встают в половине шестого, занимаются спортом, обливаются холодной водой и до начала рабочего дня успевают накопить заряд благородной усталости.

Открыла сама Горохова, хрупкая, изверившаяся в косметике женщина. Андрей дал ей возможность сделать какую-то приветливую улыбку.

— Здравствуйте, Элла Степановна! Я не вовремя, наверное? Пурга. В такую погоду только незваных гостей встречать.

— Да что вы, как можно! Проходите, я сейчас. Боря, ну где ты там? К нам Андрей Николаевич пришел. Иди встречай, я сейчас.

Вышел Боря. Неторопливый, сонный, деланно разулыбался.

— Вы ведь у нас впервые? Обижаете. Но уже поправляетесь. Заслуживаете снисхождения… Продрогли? Первое дело согреться, как говорится, коль уж в гости закатился, то не трать время даром. А что? Пока она там возится, примем слегка?

Приложив палец к губам, он утащил Андрея на кухню, подкрался к холодильнику, достал бутылку, плеснул в стаканы, непонятно откуда взявшиеся, вложил в руку Корытова и чуть не разбил вторым стаканом.

— За знакомство! — Выпил, не дожидаясь.

— А событие сегодня у Андрея Николаевича, — нараспев произнесла Горохова из комнаты, — знаменательное. Светлая голова он у нас. Изобретатель. Опять изобрел такое, что мужики от зависти полопались. Боря, ну где вы там? Давай гостя к столу. Я на скорую руку. Но не думайте — это только для начала. Для разгона, так сказать. Фирменное блюдо впереди. Нагрянул, понимаешь ли, как инспектор какой-то. Врасплох думал застать? Не выйдет.

Андрея препроводили в комнату, убранство которой вызывало недоумение у знатока магаданского быта. Обычно квартира жителя этого северного города является одновременно и как бы его послужным списком: по количеству ковров, хрусталя можно узнать, сколько, кто прожил в Магадане. Особенно, но книгам: когда начали их собирать. Здесь же все слишком с иголочки.

— Ничего не можете понять, Андрей Николаевич? Правильно. На Чукотке жили, а там не так.

Андрей кивнул, и Горохова сама себя перебила:

— Семья у нас молодая. Пять лет всего-то, и живем вместе.

Эта новость неприятно поразила Андрея, хотя и не была, конечно, никакой новостью, не надобно семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что почем. Просто он впервые думал о новой семье, а значит, и о новом разводе, будучи в столь неуравновешенном состоянии. Чужая, понятно, семья, а свое болит. Как-то у них с Лидией… Интересно, как это Горохова решилась, ведь это две катастрофы пережить: разрушить, с прахом сровнять, а потом чтобы на этом мертвом взошло.

Андрей глянул на Горохову каким-то новым взором, в домашнем наряде она казалась старше, вернее, строже. Как только можно этой особе с выцветшими бровями и веснушчатыми руками сказать: «Я вас люблю». Ведь это же подвигу сродни, наверное: сначала полюбить такую, а потом в этом сознаться — как в смертном грехе. Должно быть, она потеряла свою привлекательность совсем недавно, лет пять назад, уж после того как нашел ее Горохов. Настигла любовь, как пуля на излете.

Конечно, Элла догадывается, о чем он теперь думает, эти женщины во втором браке как после двух академий — мудры и многоопытны страданием своим. И, как в холодную воду бросилась, заговорила-запричитала, чтобы мысли у Андрея перебить, свою правду навязать.

— А раньше-то как жили, вы себе представить не можете, — голос Гороховой вознесся на высоких нотах. — Мы же на Майском жили. Мы ж геологи с ним. Щиты нам завезли для домов — вот умора! На десять домов завезли, так мы тринадцать поставили. Ревизора вызывали, — нет ли мухлежа. Это все мой придумал — рядом домики ставить, в одну линию, бараком, вот и стены сэкономили. Что плохо — телевидение к нам не доходило. Из-за этого и уехали.

— А сегодня там мура идет, — сказал Андрей.

— Знаем, — буркнул Горохов и включил, дотянувшись из кресла, стереосистему.

Самое время менять тему разговора, выспрашивать, какая марка, при каких обстоятельствах досталась и во что обошлась. Но Андрей лишь кивнул: оценил, мол, в полной мере, в немом восторге пребываю.

— Мой-то молчун. Лучше не поест, чем лишнее слово скажет. А поселок маленький, двести километров от Певека, не так-то просто выберешься. И все ходили мужики к нему, как на исповедь. Слушал, поддакивал. По месяцу, бывало. Потом не выдерживал, начинал спорить. И бить по больному месту. По слабине. Так и отучил кое-кого языком трепать.

— А спортом там начал заниматься?

— Спортом?

— Дзюдо.

— Отродясь спортом не занимался. Просто порода такая — могучая. Порода свое берет.

— А костюм тогда почему?

— Был на складе, вот и выписал.

— Работал, что ли, на складе?.

— Ну да. Добро людям делаешь-делаешь, а тебя и упрекнуть готовы, — Горохова принужденно рассмеялась. Все же она здорово поддерживает мужа. Что только в нем нашла? Везет же людям на жен. Сто килограммов счастья. — Мой вот тоже, бывало, ночи напролет, как сова. — Горохова запнулась, будто дыхания нет договорить. Будто предвкушает всеобщую потеху.

— Стихи? — вежливо спросил Андрей. Неужели еще и стихи станут читать?

— Еще чего! — Горохова прыснула в ладошку, и Горохов чуть не хрюкнул. — Скажете же, Андрей Николаевич. Большой вы шутник, оказывается. Никогда бы не подумала. Сухари, говорит, суши, мать, ввергаюсь в пучину.

Она словно извинялась перед мужем за бестактность гостя, сохраняя между тем мягкую почтительность к Андрею. Она считала дар изобретателя своего рода коварством и боялась попасть впросак.

— Все сухари грызет вместо курения. Из черного хлеба сухарики. Сольцой посыпанные. Годовой отчет варганит. Кует, можно сказать.

— Да, времена — не приведи господи, — мечтательно говорит Боря и сладко жмурится. — Кстати, супруга-то в отпуске? Если что, так и ночевать оставайся, в такую-то пургу. Но это, вы меня извините, с чукотскими сравнивать — семечки, — он погрузился в нечто напоминающее анабиоз. Андрею показалось, что если хозяина колоть иглами, то он не среагирует. Значит, и отвечать ему не нужно.

— Давайте за изобретения выпьем, — устало предложила Горохова. — Мужчины пошли: нигде инициативы не возьмут. Ну-ка, Боря, слышишь, за изобретение! — Она постучала кулаком по спине мужа. — Вы уж его извините, Андрей Николаевич, устает он. На двух работах ведь тянет. Я его дома почти не вижу. А что — уезжать собираемся насовсем. Надо же что-то с собой увезти…

Она молчала, и тогда это показалось Андрею многозначительным и тяжелым молчанием. Сам он не мог настолько далеко заглянуть в свою судьбу, уезжать с Севера — это где-то в конце жизни, неужели у Гороховых конец наступает — абсурд, но сердце отзывается теснением, непрошеным и непонятным. Есть какое-то чувство к этим людям, а какое, — поди, определи. Скорее всего, жалость: лет на десять они старше, такой маршрут пробежали — и ничего уже не переиграть, а ты лишь вначале. Тебе еще шанс может выпасть, и неплохой, ценить надо. Это только Лидия не понимает. Игра есть такая — «Хочу все знать». Викторина. А у нее наоборот — «Не хочу ничего знать». Похоже. Нельзя же так ни в грош не ставить человека.

— Что вы говорите, Андрей Николаевич?

— Я? Подумал вслух, наверное.

— Вдохновение — капризная штука, где угодно подкараулить может. Почаще бы оно приходило, да? Интересная у вас жизнь, Андрей Николаевич. Жена, должно быть, в вас души не чает. У нее сложная миссия, да?

Горохова задохнулась: трудно тянуть столь высокую ноту, тем более, что эта нота фальшивая.

Андрею стало неловко за ее жеманство.

Нить разговора была порвана, и никто не старался ее связать. Но ведь в конце концов просто невежливо сидеть вот так истуканом. Люди пригласили, можно сказать, доверие оказали, а он…

Конечно же, Горохова догадалась, отчего ему не сидится дома в такую погоду. Догадалась, хотя и занята смакованием нехитрых семейных радостей. Потому она и превозносит свой союз с этим откормленным типом. Он должен сказать, что у них тоже все в порядке, только поудобнее это ввернуть. Поизящнее.

— Мне тут цветы обещали, — сказал Андрей. — Я шел за цветами для жены. Частник один. Я ухожу. Спасибо за гостеприимство. Семейное торжество. Вы правильно заметили.

— Уходите? Посидите, пяток минут еще. Надо же на посошок… Может быть, такси вызовем?

— Нет, прогуляюсь. Не беспокойтесь, я привык гулять вечерами, на сон грядущий. Знаете, всякие светлые мысли приходят. Инженерные решения. Про сварку взрывом слыхали? Нет, это не я изобрел. Но я хочу сделать кухонную печь со взрывом. Закладываешь заряд, поджигаешь бикфордов шнур — трах! — и готово. Отбивная.

Горохова передернула плечами.

— Скажете тоже, Андрей Николаевич!

— Скоро я вам принесу опытный образец. А потом я задумал использовать дорожный каток для приготовления цыплят табака…

Андрей наслаждался смущением Гороховых. Конечно, он был самую малость под хмельком, но хозяева должны быть снисходительными к гостю. Нести свой крест.

— Вы должны нести свой крест, — сказал Андрей. — Гостя надо на руках носить. Вы что? Забыли? А я, между прочим, пришел забыться и уснуть. Понял? Насчет развода вы придумали в самую жилку. Вот это изобретение! Это открытие! Америка с Азией. Вы извините, я ненадолго вас покину. Необходимо переговорить по одному важному вопросу. Безотлагательно.

…А что же дальше-то было? Что? Память хрупкая стала, как лед. Этот самый момент вспомнить бы, как в машине очутился. Неужели и впрямь сдал с рук на руки? Чтобы замарать, так сказать, честь и достоинство!

Тяжелый липкий страх обволакивает Андрея с ног до головы. Он подкрадывается к двери и стучит, что есть мочи, кулаками.

— Помогите! Помогите!

Лидия проснулась от того, что поутихли наскоки пурги. И еще ей показалось, что Андрея нет дома. Она вспомнила вчерашнюю размолвку, и заныла обожженная рука. Ну и пусть, если нет. Хоть отдохнуть…

Бывало не раз, что она начинала думать о разрыве с Андреем, но что-то вдруг останавливало ее, и мысль обрывалась многоточием. От одного его вида можно заработать нервную болезнь. Давно пора выдавать молоко за вредность. Хотя она не очень-то и любит молоко.

А все же полегче стало: наверное, давление поменялось, вот и самочувствие приходит в норму. Лидия вспомнила, как был взъерошен вечером Андрей, и разулыбалась. Какой он бывает временами смешной и как они похожи с сыном: чего-то ждут от нее, слабой женщины. Откуда должна исходить мощь и сила — как это не понять? Ей вдруг захотелось сказать нечто подходящее к случаю. Плохо, что не понимает. Все надо разжевывать, как маленькому. Последнюю фразу произнесла вслух и окончательно проснулась, вышла из сонного тепла.

Что же он не идет? Лидия встала, накинула халат и, не зажигая электричества, пошла во вторую комнату. Но там его не было. Не мог же он куда-нибудь спрятаться — в шкаф или кладовку? Лидия была уже готова к веселому розыгрышу, но тотчас же одернула себя: но, может быть, его нет дома, его нужно искать и не медлить?

Сложность заключалась в том, что Андрей если задерживался, то искать его следовало только на работе. Ни в кафе, ни в бар, ни к друзьям-приятелям он не заглядывал, а шел сразу домой.

— Вот и попробуем методом от противного, — громко произнесла Лидия, она уже совершенно проснулась, ни малейших признаков вялости. Она входила в азарт, одно из обычных своих состояний. Будто гналась за кем-то или уходила от погони. Это и было у нее жизнью, а остальное — так, приложение.

Первый ее звонок — в вытрезвитель — точнее некуда. Она вся покраснела от злорадства. На разговор с диспетчером таксопарка ей пришлось потратить значительную долю своей решимости: заказы из-за заносов брали неохотно. Она еще раз позвонила в вытрезвитель и договорилась, что заберет его через четверть часа. Одевалась Лидия на скорую руку и едва лишь успела тронуть помадой губы.

Когда Андрею Николаевичу Корытову сказали, что ему можно пройти к кабине и одеться, ему уже не очень хотелось домой…

— Хорошая жена у вас, Корытов. Редкая, можно сказать.

— Да, — задумчиво подтвердил Андрей, еще не зная истинной причины, полагая, что теперь перед ним извинятся за недоразумение, ведь не пьяный же он, в конце-то концов.

Когда Лидия вошла, он увидел ее близко, лицо ее было отдохнувшее и надменное. Не может быть, чтобы она его не заметила, а ведь ни единым мускулом не показала.

— Лида, как хорошо, — но она и бровью не повела, и остаток фразы Андрей пробубнил вполголоса: — Хорошо, что выяснилось.

— Вы уж его извините, — говорила Лидия дежурному за столом. — Он ведь, можно сказать, не пьет никогда. Как так получилось?

— Бывает, — сказал дежурный. — Есть такая форма опьянения, человек полностью над собой контроль теряет. Погибнуть может. Одно утешение, что раз в жизни такое.

— Не сильно буянил?

— Да гороху просил. А так ничего.

— Ну, мы пошли?

— Идите.

— За услуги мы из имеющихся денег взяли. Деньги при нем были. Квитанцию выписали.

Лидия пошла к выходу, не позвав его. Ни словом, ни жестом. На такси они мигом домчались до дому. И по-прежнему ни слова. Андрея это не то чтобы мучило, но он вдруг заподозрил, что недоразумение его осталось при нем. Он тщетно пытался заглянуть в глаза Лидии, подходящая обстановка для разговора так и не складывалась. И он без какой бы то ни было дипломатии, напрямик спросил ее:

— Лида, я же не пьяный? Это ошибка?

— Ты не пьяный? — Лидия гневно повысила голос. — Что же такое пьяный?

Андрей опешил. Сказать точнее — он был раздавлен — волной стыда, перемолот, перетерт в порошок. Ему показалось, что теперь уже никогда в жизни не отмыться от этой грязи.

— Подстроили…

— Ха-ха! Да кому ты нужен, подстраивать…

И эта фраза еще более, а казалось, уж вовсе некуда, унизила Андрея. И этот ее поступок. Ну, понятно, если недоразумение, то правильно, так и должно: вырвать из лап слепого случая. Но если человек попал закономерно, то вытягивать его отсюда — значит еще больше мучить и унижать. Ну, что же это такое — опять будто волной накрыло. Морская болезнь какая-то.

— Как же теперь жить-то после этого?

— Ничего. Перетопчишься. Переморгаешься. С каким мужиком этого не бывает…

Голос Лидии чуть-чуть теплеет, и этого вполне хватает Андрею для счастья. Ради такого стоило и в вытрезвитель попасть. А что, разве не так?

 

Тамада

Прожив восемнадцать дней на международном курорте под шепот прибоя и дуновения либо морского, либо соснового, из райских кущ, ветерков, впервые за много лет ощутив в себе избыток душевных и телесных сил, я решил противостоять обстоятельствам. Путевку не продлили, несмотря на мои прозрачные намеки, переходящие в не настойчивые просьбы и упоминания Магадана, этого магического, размягчающего бюрократические души, слова. Главврач как отрезал: у вас больничный есть? Ах, нет, значит, вы здоровы. Я чуть не лопнул, не найдя, что возразить. А ведь уже купил авиабилет с надеждой на успех, простояв полдня в очереди. Опять жариться, чтобы сдвинуть дату вылета? Нет уж, спасибо, лучше поживу недельку дикарем!

Опрометчивость своего поступка я понял спустя полчаса, как спланировал на адресок, выданный в турбюро. Пицунда, в незначительном удалении от береговой черты, напомнила удушение с помощью пластикового пакета, который в самый последний момент садоубийцы все-таки прокололи иглой: порцию осклизлого воздуха глотаешь с третьей попытки, она еще несколько секунд не может зацепиться за мокрые альвеолы, скрипящие при дыхании, как резиновые перчатки, а вдали им вторят такими же перепончатыми резиновыми звуками влюбленные рептилии. У меня от этих лягушек грудная жаба начинается!

Дайте хоть глоток магаданского воздуха! — Молю я, глядя на близкие, в два яруса, горы, зная, что есть и третий, укрытый туманом. Вот оттуда бы, сверху, с ледника, воздуховод, и я бы ожил.

А вообще-то не так уж и плохо. Забавно. Умею я попадать во всякие нелепые ситуации. С другой стороны, вся наша жизнь — нелепость и абсурд, и, выпутываясь из одной глупистики, тотчас попадаешь в другую, даже большую. Будто бы ставишь какие-то нелепые эксперименты на себе в абсурдокамере.

Эту неделю я проживу в проходной комнате, переделанной из кухни, в то время как хозяйка готовит себе еду на застекленном балконе, а ночь проводит на втором таком же.

Единственная настоящая комната сдана курсовочнице — даме без претензий на кокетство, сопровождающей дочку лет десяти. Еще в этой квартире живет черный нахохленный кот и белая собачка с блошиным нимбом вокруг головы и тела. Этих блох очень боится курсовочница, несмотря на мои убедительные объяснения, что болоночные насекомые к дамам не пристают.

Цоканье собачьих когтей раздражало меня. Из жалости к животному я решил сделать собачке маникюр с педикюром заодно, резанул ножницами по одному когтю, бедолажка взвизгнула и вырвалась из рук, вызвав у меня утробный беззвучный вой и мороз по коже. Нет уж, надо набраться терпения и ничего не предпринимать. Может быть, это порода такая — с когтями, как у монтера, чтобы по деревьям лазить? Все-таки хорошо, что я не стал сдавать билет, а то неизвестно, какую бы штуку выкинул самолет!

Обозреваю местность с высоты птичьего полета: два необитаемых ласточкиных гнезда приклеены к потолку балкона, птичек можно видеть кружащимися над зданием напротив, кажется, там детсад.

— С ними не заскучаешь, — поясняет хозяйка, легко вычислив мой интерес. — Сам-то молчун, зато она так и заливается: ти-ти-ти… Женщина… — И вдруг, перебив себя, с ожесточением добавляет: — Да, был у меня муж. Только старый. А этот — Аркадий — так себе. Чем такой, лучше одной мыкаться. Да вы чаю наливайте. Сыр свежий…

Знаю, сыр она вымачивала в молоке, чтобы погасить соль. Помидоры нарезала, петрушку. Легко в Пицунде быть первоклассным кулинаром. Допиваю чашку чаю (грузинский, но не такой, как в Магадане, ароматный, крепкий), и тогда мне приходит в голову, что без того, чтобы накрыть стол, Манана не решилась бы откровенничать, как некоторые мужики не отваживаются, не тяпнув для храбрости, знакомиться с «телкой». И вообще кавказские застольные традиции. Позавчера здесь был пир — с основательными тостами за хозяйку, ее родителей, за детей. Я недоумевал, откуда у Аркадия, курносого сероглазого мужика, грузинский акцент.

— Я в Тибилиси, пшь, родился, пшь, там мой дом. А потом женился, в Рязань черт понес. Папа наследство завещал почти, что все мне, а досталось сестре: я вроде как все равно пропью-прогуляю, пшь. Двенадцать тыщ. Конечно, не надо было уезжать за женщиной. Папа тоже просил. А я не послушался, уехал. Он вскоре умер. У него бычье сердце было. Могучий мужик. Меня троих взять — не перевесили бы. Пил, правда, многовато… У тебя есть родители?

— Отец умер…

— Отец! — Он встрепенулся и, похоже, обрадовался. — Выпьем за умерших родителей! У Мананы ни отца, ни матери. Пусть земля им всем будет пухом!

Хозяйка, услышав густые звуки своего имени, попыталась вклиниться и даже несколько раз разинула рот, правда, беззвучно, Аркадий строго шикнул на нее: женщина, пшь, тебе слово не давали, знай свое место. Она не вспылила, не устроила Аркадию головомойку, а безропотно умолкла, как выключенный репродуктор. Ее он выключил, а меня включил.

— У нас тоже море, — промямлил я. — Только холодное. И вместо дельфинов нерпы. У них мех золотистый, бобриком. А недавно один биолог скрестил персик с соболем, теперь плоды покрываются шерстью и выдерживают лютые морозы, у нас они за шестьдесят бывают. К семидесяти…

— Погоди-погоди, — Аркадий помолчал, прислушиваясь к дозревающей мысли — Ты здесь оставайся. Тоже веселый. Нам такие нужны. Я тоже отдыхать приехал, на три дня, а женился. Как запировал три года назад, так ни дня без рюмки. Ну и что — женат? Подумаешь! Я тоже был женат. Развелся. Теща нас развела. И ты разведешься. Теща есть? Нет? Сына с собой заберешь. Я тоже заберу. Я ей, пшь, покажу, где раки зимуют. А погулял я вволю. Бывало, и дрался, и пьяный за руль садился. У меня же «Волга». Была. Да и сейчас есть. Бог миловал. А чего бояться, коль тесть выручит. Знаешь, он у меня кто? Полковник милиции. А может, уже генерал, пока мы тут сидим. Я, почему тебе все это говорю? Не знаешь, да?

Я пожимаю плечами, а он уже вновь гарцует, мчится на лихом хмельном коньке по гулким горам, и оглушительное эхо отдается у меня в голове.

— Думаешь, я не знаю север? В Карелии жил, пшь. Там тоже жена была. Двое детей. Такие обормоты родные, расцеловал бы сейчас. Два мальчика. То есть сын и дочка. Говнюки, конечно, редкие, но чудо. Стоп! Давай за детей выпьем! У тебя сколько? Один? А если подумать? А еще говорят, у вас ночь полгода длится. А, правда, у вас циркачи тоже сидели, гимнасты по колючей проволоке ходили?

Полегоньку глотаю пробирающую до слез чачу, жую соленый папоротник и свежую зелень. В Магадане мы тоже вырастили в горшке кинзу, а кошка принюхалась и объела под корешок. Если так дело пойдет, вина запросит, а где его взять с этим сухим законом?

— У меня тоже кот, — заговорила Манана, но Аркадий побил ее двухметровой змеей, которую держал в качестве домашнего животного. Змея любила проводить ночи с сыном от первой жены, держа голову у лица мальчика, пила молоко из его чашки. Или блюдечка. А когда они обедали вместе с заклятым неприятелем ежом, откликавшимся на кличку Ел, это было неизбывно. Удавчика звали Пал.

— И вообще, если по-хорошему, за зверье надо дерябнуть. За елы-палы. За нерпу, каракуль и морского котика-наркотика.

Он говорил и говорил — с нарастающим восторгом, заражая этим настроением и меня. Было неплохо. И голова на утро не трещала. А сейчас я сижу трезвый, гоняю чаи с Мананой. И пока рот заткнут сыром и помидорами, Манана не спеша рассказывает, как тридцать лет назад убили ее отца. Она слышала, как сговаривались убийцы, пыталась предупредить беду. Будь она мальчиком, взрослые послушались бы, отец остался бы в живых. И он бы не допустил, чтобы похитили маму. И не оказалась бы девочка с братиком в чужом сарае, в холод, с пустым беспокойным желудком.

Бабушка нашла их в сене. Дала башмачок Мананы незнакомой серой собаке понюхать, и та вывела к сараю. На самом деле это была, конечно же, пожилая волчица, приходившая поживиться барашком. Окровавленные косточки попадались бабушке на пути, и она не чаяла увидеть внуков живыми. Манана знала, что волчица не причинит зла, поскольку сказала по-волчьи: «Не бойся меня, девочка». С той поры Манана понимает зверей и птиц. Вот так бы понимать людей! Звери просты и не знают коварства, люди совсем другие, в этом убеждаешься на каждом шагу. Только научишься разгадывать одну каверзу, у них другая приготовлена. Она помолчала и безо всякого перехода заявила:

— Если бы Сталин был живой, давно бы все было бесплатно. — Типичный ход рассуждений сироты.

Я поселился в этом доме в субботу, а в воскресенье, то есть вчера, мы направились с Аркадием мужской компанией на пляж. Манана была приглашена — для проформы. Лучше пусть стережет очаг. Вообще-то Аркадию это море до фени, купается раз в году, обычно в сентябре, а толпы курортников, особенно женские, он попросту презирает. Тысячами прут, и у каждой одно на уме: совратить его, неплохого такого мужика, с пути истинного.

Эх, посадить бы всех потаскух на корабль без дна, вывезти на середину бухты и сбросить к чертям собачьим в пучину! Лицо Аркадия пылает от грандиозности замысла. Идея, конечно, трудно осуществимая с технической точки зрения, но, быть может, это какое-то непостижимое пока, озарение, рядом с которым бледнеет теория относительности?

Мы проследовали на автобусную остановку через базарчик, где приняли по кружке пива — за здоровье милых дам и хорошую погоду. А потом будто бы случайно подошла тоненькая некрасивая женщина с мальчиком лет десяти. Я не мог удержаться, чтобы не приняться рассматривать ее натруженные руки с просвечивающими сквозь тонкую кожу мускулами, сухожилиями, кровеносными сосудами и нервами. И лицо ее тоже было мускулистое, как талантливо сделанное пособие по анатомии. Будто она когда-то изо всех сил стискивала зубы, да так и зафиксировалось. Озорной чертик нашептывал мне нечто похожее на «Моя милая — кожа и кости, тоненьких нервов паучий клубок», я задержал дыхание, чтобы не рассмеяться в голос и отвернулся, будто она могла прочесть мысли.

Какое отношение имеет к ней Аркадий? Не трудно догадаться. И вот уже во мне поднимается волна злорадства, сменяясь острой жалостью. Может быть, и Аркадию она внушает жалость — чисто русское чувство?

Подкатил автобус, и я поразился, как бережно подхватил он под локоть женщину, чуть ли не внес по ступенькам, не забыл и мальчика, усадил на переднее сиденье, а мы вдвоем расположились на следующем.

Я уткнулся в окно разглядывать тополя, которые хотелось называть параноидальными, при движении автобуса они слегка разворачивались ветвями и как бы приседали. Зеленое буйство поражало меня, распираемого изнутри током крови, а каждый поворот аккуратного чистого дорожного полотна производил в голове и сердце всплеск, подобный приступу морской болезни. Я будто бы плыл в зеленом море, от избытка воздуха и выпитого на старые дрожжи пива кружилась голова.

Будь я тамадой, предложил бы тост за дорогу, за эти большие добротные дома-особняки, которые сей момент объезжаем.

Сюда бы корявую магаданскую лиственницу — сивку-бурку растительного мира, растерзанную магаданскими прибрежными бурями, чтобы дать глазам отдохнуть. Может быть, Аркадий выбрал эту маленькую женщину оттого, что ему надоели пышнотелые красавицы?

Железобетонный мостик через речушку. Дом умельца абхаза, превращенный при жизни владельца в музей. Коровы на обочине. Все это кажется мне ослепительно красивым и умиляет до соленого спазма в горле.

Женщина не оглядывалась на нас, вполголоса разговаривала с сыном, наклонив к нему голову, но я ощущаю интерес, взгляд третьего глаза.

Вот и рыбозавод, последняя остановка. Маленький базарчик и кофейня с тремя столиками под разноцветным тентом. Такое примечательное место мы не можем проигнорировать и громоздимся на узкие неудобные стулья, рассчитанные, наверное, на длинноногих баскетболистов. А где женщина с мальчиком? Аркадий замечает мое недоумение и кивает в сторону пятиэтажки через дорогу:

— Я здесь жил. Три года. Вишь, балкон, застекленный и заложенный кирпичом? Неплохо, да? Сам делал.

— Потрясающе.

— А давай еще по чашке выпьем?

Жаль, курить бросил, а то бы затянулся с Аркадием. Он купил новую пачку, распечатал, не отходя от продавщицы — смазливой и не очень размалеванное девицы в халатике на голое тело, пообещал ей какие-то кассеты и стал расспрашивать, как тут «некоторые» себя ведут. Девица зажеманилась. Какое, мол, твое собачье дело, кобель ты вонючий? И получила шлепок по заду, на что, видимо, напрашивалась. Он пружинисто отвернулся и пришагнул ко мне.

— Ладно, почесали! С этими лярвами построишь светлое послезавтра!

Мы пошли вдоль железобетонного заборчика, которым был обнесен пляж, нашли выход, там вместо двери три ступеньки вверх, три вниз, от коров, что ли, защита? Все-таки хорошо, что мы сюда приехали: народу немного, галька на пляже некрупная, как конфеты «морские камешки», вода чистая, никаких специфических запахов. С берега тянется в воду трос с буйками, а вдали, метрах в семистах слева и справа от него большие квадратные сооружения, похожие на купальни. Сплаваю-ка туда!

Вода прохладна у берега, но через минуту не ощущается телом. Я люблю плавать. Больше всего нравится впадать в автоматизм, как при ходьбе. Это идеальное слияние с морем. Плывешь и размышляешь о чем-нибудь постороннем. Витаешь. Это как писать стихи. Ты плакала близко к тексту, сердце, как зуб, рвала. Знаешь, это нечестно, хотя и не со зла. Длинной слезой истекала, как скала, холодно и кристально, ради него, козла!

Вот так же автоматически я читаю газеты — под телевизор, редактирую тексты. Сейчас тоже на автопилоте, перебираю впечатления. Все-таки некрасивые женщины не обязательно компенсированы наличием богатого и прекрасного внутреннего мира. Эта мысль кажется примечательной, хочется ее записать, но не на воде же! Значит, надо запомнить. А если так, другая мысль просто не появится — занято, как в известном заведении, куда ходят в одиночку.

Доплываю до деревянных сооружений, напоминающих детские купальни, должно быть, здесь стоят невода. Не запутаться бы в них! Нет, не буду дотрагиваться, а поверну к берегу, как намечал. Поворачиваюсь и натыкаюсь кончиками пальцев на медузу, рука отдергивается, прежде чем успеваю сообразить, что это было. Пытаюсь отыскать на берегу ориентир — пляжные шлепанцы оранжевого цвета, я их подвесил на палку. С такого расстояния не разглядишь. Зато вижу Аркадия с мальчиком и женщиной. Смотрят в мою сторону и посмеиваются. Невозможно разглядеть лица на таком расстоянии, но … вижу. И слегка пугаюсь этого. Пора возвращаться, плавание уже не доставляет никакого удовольствия. Сердце молотит часто и тяжело.

Через полчаса нащупываю ногами дно, и меня бросает из стороны в сторону. Наверное, мокрую дневную норму уже выполнил. И курс держал правильный — к своим тапкам. И тот, на кого думал, оказался именно Аркадием. Женщина его тоже здесь. Это интригует, особенно ее некупальный вид. Сидит в платье, подложив под себя брюки Аркадия. Он что-то говорит ей, рисуется, это видно по избыточным жестам.

Ложусь на горячую гальку спиной и закрываю глаза.

— Ну, куда ты ушел? — Громко вопрошает Аркадий. Разлепляю рот ответить, но это, к счастью, относится не ко мне, а к мальчику, который должен подставить колени под голову Аркадия — для удобства оного.

Что-то произошло в мое отсутствие, почему-то женщина с мальчиком встала и ушла, едва я появился. И от этого накатила на меня опустошенность, сменившаяся облегчением. Тем более что и Аркадий ушел. Я внутренне готовился терпеть его рядом, настраивал свои органы чувств, слышать или же без слов понять, узреть, не видя, не только лицо, руки, но и живот, ноги — все веревочно-мускульное, если она вдруг снимет платье. И теперь мне как отбой воздушной тревоги с легкой контузией. Гуляй, Вася! Можно сказать, зря спешил, надо было еще поплюхаться. Они меня будто бы обманули!

Компания подростков резвилась неподалеку. Один из парней пронесся чуть ли не по моей голове. Я раскрыл глаза, и когда они привыкли к бликующему свету, увидел, как бичбои швыряют друг в друга медузами, плескаются водой, принесенной в ладонях, как убегают, будто выстрелянные, от ответных мер.

Господи, как хорошо здесь жить! Конечно, у нас в Магадане тоже свои прелести, неразличимые отсюда, с Черного моря. Из Магадана на юг летишь в куртке, свитере и не веришь, что все это можно снять через несколько часов. А обратно как?

Если вылеживать на солнцепеке закрытыми глазами вверх, солнце ослепляет и оглушает одновременно, и в голове, — не поймешь — то ли ночь, то ли сон. Теплый камень кладу на переносицу, там всхлипывает, во рту и в носу открываются какие-то клапаны, и капли соли стекают в рот.

А жара все сильнее, она имеет звуковой эквивалент. Будто разом гудит миллион комаров. Мозги слипаются, как леденцы в кульке, а в спинном хребте острый холодок. Не сплю, отчетливо вижу себя сидящим на экзамене, лихорадочно вспоминающим, что нужно собственно вспомнить. То есть, я не знаю ответов потому, что не ведаю и вопросов. Ну, что же это получается? Склероз, что ли? Ой, склероз, склероз, не склерозь меня!

Вот оно — вспышка! Сравнительная характеристика Мананы и этой, другой. А какая может быть характеристика? Объем бедер, что ли? Я не знаю ни одной, ни другой. Мне-то, какая разница!

Надо бы сплавать! Опять я на автопилоте, пресыщенный и сам себе противный. Мерзкая жизнь, как если пить, зажав нос, рыбий жир. Жить надо с удовольствием, а никак не получается.

В Магадане, быть может, тоже тепло, персики завезли, жена купила их для сына, морщится, сопереживает ему в поедании. А кот валяется на окне, подставив солнцу живот и сложив лапки на груди?

Когда я доплыл до полосы прибоя и, покачиваясь, поднялся на ноги, я увидел мальчика и очень ему обрадовался. Но не подал вида. Он играл с большим черным жуком: засыпал его камушками, и когда жук выкарабкивался, снова хоронил его.

— А жука-оленя видел? — Спросил я с раздражением. — Больше, чем этот и тоже красивый. Занесен в Красную книгу.

— Жука в книгу не затолкнешь, это вам не бабочка! Я этого эпоксидкой покрою, будет экспонат. А почему вы в шапочке плаваете? Чтобы очки держались? Да? Зачем вам очки?

У меня мозги вспотели от таких вопросов. Хорошо хоть, Аркадий пришел и позвал в дом. Я принялся натягивать брюки, оказалось — ни к чему — рядом же. Подобрал рубашку с песка, сделал десяток шагов, оглянулся, привычно перепроверив себя. На песке остались заскорузлые носки Аркадия. Почему-то я не сказал ему об этом.

Пути до дому всего ничего: через забор, а там полосочка асфальта и газон. За пятиэтажками вплотную холмы. Высотой до третьего этажа. И на них коровы. Умилительная картина. Это ведь те самые холмы с красивыми названиями, осмотреть которые меня за все время, проведенное в санатории, раз сто приглашали с прогулочного теплохода, а я так и не оторвался от пляжа.

Во дворе прохладнее и пахнет травой. А лестница в подъезде холодит босые ступни. Поднявшись на пятый этаж, толкнули дверь, и она, не запертая на замок, отошла: «тшш». Я прошмыгнул в ванную, оделся, вышел в комнату.

Первое, что бросилось в глаза — шкафом отгороженная кровать мальчика. Старый телевизор, его нужно смотреть с дивана. На полу палас — ничем не примечательный, почти черный. А вот потолок — я таких раньше не видел — оклеен обоями.

— Садись сюда, — пригласил Аркадий, развалясь на диване — Музыку вот купили. — Он включил магнитофон, прикрепленный на консолях к стене — Хорошо ведь?

Я догадался, что это техническое решение — предмет его гордости, как и застекленный балкон, который мы тоже осмотрели тщательнейшим образом.

И тут нас позвали на кухню обедать. Расселись на стульях, которые Аркадий сам сварил из стальных прутьев — прочности и тяжести необыкновенной. Как в сказке о Маше и трех медведях. Появилась сковорода с картошкой, порезанные помидорчики в зеленой ряби укропа. Меня бросило в жар от нетерпения. Раздался, как говорит один мой приятель, крик молодого аморала:

— К такой закусочке…

Красивая пауза длится, а желанный предмет не возникает. Факир был пьяный?

— Ну, сполкай, — нехотя говорит женщина.

— Гони бабки и пакет.

— Какие бабки? — Притворно изумляется хозяйка. — Может быть, дедки? Бабки у тебя на уме да бабы.

— Ладно, хватит языком молоть. Вам, сявкам, только дай слабину, со свету сживете. — Гнев Аркадия — искренний и обильный — как бенгальский огонь. Наверное, он нравится женщинам именно таким — преувеличенным. Мне страшно неловко все это слушать. Как жаль, что я пропустил мгновение, когда еще было удобно уйти.

Прошелестев, запахнулась за Аркадием дверь, хозяйка сказала, что надо повесить на кухне штору. У себя в Магадане я теряюсь, когда в моей квартире посторонний человек. Потому что всегда можно в доме такое подсмотреть, такую подробность, которую хозяину вовсе не хочется афишировать. А здесь, будто бы даже рады постороннему. Похоже, что кое-что даже нарочно выставляется на обозрение.

Но любимая женщина сама по себе — это всегда напоказ. Впрочем, хозяйка рисуется самую малость, будто бы скромничает, а на самом деле выставляется. И тему выбрала для разговора, — будто я иностранец — несложную и не ответственную. Я это сразу уловил и разулыбался. Она нанизывает штору на палку — карниз и рассказывает о заморозке, который рассаду побил и о первом снеге в ночь под Новый год. Суровая в Пицунде жизнь. Порвало провода, и поселок оказался без энергии, отдыхающие на курорте сидели три дня на сухом пайке, не было воды, стало быть, канализация не действовала.

— Мы как предчувствовали, запаслись продуктами в Сочи, полный багажник набили. Телевизор только не посмотришь, а так нормально — шампанское при свечах. Романтика.

Она не смотрела на меня, но я был уверен, что ей нужно мое одобрение. Хотя бы даже в виде отсутствия неудовольствия и усмешек.

— Мы иногда вместе работаем. Квартиры ремонтируем. Кстати, одну тридцать первого декабря доделывали. Незадолго до курантов. Правда, денег за нее до сих пор не получили. — Она глянула мне в лицо: не подумал ли я, что они захребетники какие-нибудь. — Я маляр. Все, что мне требуется, я заработаю этими руками. — Она вытянула свои тонкие, будто веревками перевитые, руки перед собой и тряхнула ими. — День за днем в краске и краске. Да какие-то едучие они стали, — дуреешь, спасу нет. Я шабашку подыскала рублей на четыреста. В отпуск хочу смотаться.

— Куда же вы из города-курорта? Может быть, в Магадан? У нас тоже есть, где душу отвести…

Мне хочется перевести разговор в шутку, но она не пожелала. Она беззащитна и трогательна в своей серьезности.

— Нет, я бы там не смогла. А Пицунда — тоже не сахар. Климат неважный. Я в Курск поеду к родителям. Мы уже ездили в Тбилиси к его родне, а сейчас… Нет, одна поеду. Жаль, отец у него умер. От больного сердца. Его он стеснялся, куролесил меньше. Он бы от нас не ушел, будь отец живой. Правильно говорю?

— Да, — в замешательстве подтверждаю я. Почему она возложила на меня роль третейского судьи? Это забавно и грустно. Ну да, грустно, когда тебя зачисляют в старцы.

Лицо женщины, разгладившееся до просветления, готовое засиять в детской улыбке, вдруг стало меняться. На нем гнев проступил пятнами.

— А вот скажите, можно так делать — бабу по морде бить?

Глаза ее наполнились бессильными слезами, но она не дала им воли, и мне вспомнилась поговорка о скупой мужской слезе.

— Ему пить нельзя. Друзей наведет, вина полный стол наставит. Ты мне один стакан разрешишь? Разрешу, куда я денусь. Только один не получается никак. А напьется, к каждому столбу приревнует. Терпела. Сколько можно? Довыступался. Думал, без него не проживу. Да ради Бога! Нормально живу, все у меня есть, через годик мебель новую куплю, будет у меня гнездышко. Да и так ничего, а?

Она вспрыгнула на табуретку, прикрепила карниз со шторой и стала глядеть сквозь нее не улицу.

— Хорошо у меня: перешел дорогу, и море. Ну, у кого еще такой вид есть? Игорешку моего из воды не вытащишь.

— А как там его жук поживает?

— Куда он денется? Вон в банке. Только не шевелится. Сварился на солнцепеке, должно быть.

— Огорчится теперь?

— Игорь, что ли? Все может быть. Выброшу я его. Скажу, что улетел.

Мы поговорили о жуках, воспитании детей, сухом законе, который здесь, к счастью, не действует, справедливости, которая никогда не наступит, если иметь в виду отношения мужчин и женщин. Она говорила, я слушал, малоподвижный живой центнер.

— Застрял, фанера, — сказала она с улыбкой, как о проказнике. Кого имела в виду — сына или Аркадия?

И вот воротился тамада с тяжелым пакетом. Женщина прошла по нему взглядом, сверху вниз и снизу вверх. Он замер, торжественный, как швейцар. Постоял секунду, расслабился, заговорил виноватой скороговоркой:

— Ну, вот вернулся. Автобус застрял, пшь. Водки хотел взять. В помине нет. Крепленое есть. После него голова весь день дурная. А я сухого купил! — Он вынул бутылку «Колхети».

— Конечно, надо было мне раньше об выпивке подумать, — сказала хозяйка. — Но мысли мои в другую сторону ушли. Ремонт не оконченный. Потолок на кухне надо обклеить. Ну, ничего, пусть нас простят. Хотелось водки в мужской компании выпить. Ладно, и вино сгодится.

— За хозяйку выпьем, за хозяйку. — Аркадий приступил к исполнению роли тамады с нетерпением, и первый его тост был скомкан, то есть он получил неожиданное продолжение уже после того, как выпили.

— Замечательная, умная, хорошая хозяйка и мать…

— Ты это про кого?

— Разве не понятно, Галя, о тебе.

— А я, глупая, не узнаю свой автопортрет.

— Разве у меня есть другая жена? Три года разве зря мы прожили? Ты их зачеркнешь, да? Ты мне в душу плюнуть хочешь? Мразь!

Галя рассмеялась и вдруг стала мне симпатична. У нее живой острый ум, только амбиция женская. Аркадий вновь разлил вино по стаканам, и Галя воспользовалась паузой:

— Теперь я скажу.

— За детей, — подсказал Аркадий.

Она отставила стакан.

— Ну, скажи, дорогой ты мой, почему от хорошей жены ушел? Почему, дорогой мой, ты мне изменку состроил? А я тебе до сих пор не скурвила… — Голос ее сорвался.

— Галя, Галя, ну зачем ты так? Я ушел из дома, ничего не взял. Я двадцать дней в машине спал. Гдэ минэ жить? А тыбэ всо равно был, да-а? Милицию на минэ натравил, да? — Аркадий опять прибег к грузинскому акценту. Подражал он кому-то, что ли? Или так сексуально убедительнее для нее?

— Милицию? Ну, погоди! А кто меня по морде?

— Ну, ты же знаешь, я не ревнивый. Не надо, значит, давать пищу… Имей снисхождение. Я же не нарочно.

— А разве был повод? Видите ли, товарищ по работе за руку взял. И за это по мусалам?

Мне показалось, что я уже услышал главное, ради чего меня сюда заманили.

— Мы же на работу вместе, с работы тоже. Шабашки вместе делаем, — медленно, чтобы утихомирить волнение, пригасить голос и унять дрожание рук, объясняла мне Галя. — Ну, даже теоретически — когда я могла изменить? — Как бы заручившись моим молчанием, как согласием, на промежуточном этапе своей обвинительной речи, она повернулась к Аркадию и громко выдохнула ему в ухо: — Скажи!

— А давай все забудем! Давай! Галя! Чего ты, честное слово! Не ангелы мы…

— Чтобы по лицу бить и забывать? Это ты можешь забыть, а я никогда. Такое, хочешь знать, кровью смывается.

Я помотал головой: права. Есть вещи, которые женщина будет помнить до могилы. Даже если на словах простит, все равно в какой-то момент, когда ты, потеряв бдительность, начнешь ее в чем-то попрекать, отомстит.

— Один миг ты забыть не хочешь, а три года перечеркнуть — это пустяк? Было же у нас с тобой хорошее, Галя! Вспомни!

— Было, как же! — Перемены настроения этой женщины поражали. — Ты умел праздники устраивать. Сядем втроем на машину и мчимся. Хоть в Краснодар, хоть в Тбилиси. Ты же водитель классный. Дом на колесах, ты — хозяин. Я скорость люблю, ты знаешь. Ты сто двадцать держишь, а не боюсь с тобой.

Может быть, уже простила, подумалось мне. Много ли нужно, чтобы вымолить прощение у бабы? Ее кровная месть — булавочный укол. Уколет и сама ужаснется. Какая ей кровавая месть? При виде капли крови может брякнуться в обморок. Вот и влага умиления в голосе. Уловив ее, Аркадий удвоил усилия.

— Этот курорт, этот поселок — вертеп разврата. Не хочешь, а скурвишься. Знала бы ты, как мне сдерживаться приходится! Не кастрироваться же! Я б этих баб посадил на пароход без дна и в бухту! Давай все забудем, Галя!

Мы выпили за хозяйку, за детей, за гостя, за хозяина. Повеяло таким примирением, щипание в носу и позывы на рыдания передались и мне. Размагниченная, раскованная Галя, перестав обращать внимание на меня, обратилась к мужу:

— Я ведь тебя любила, Аркаша. И теперь люблю. Но вместе нам не жить. Это уж точно. Нам просто не дадут.

— Так за чем же дело встало? Нужно уехать, — будто бы прозрел Аркадий, и мне этот вариант тоже показался приемлемым. Выждав паузу, я рубанул напрямую:

— Ну, вы тут оставайтесь. Счастливо. — Я, было, уже взялся за дверную скобу, но тут случилось то, чего я больше всего не люблю: люди оденутся и, стоя у порога, говорят, говорят. Хотя в ногах правды нет.

— Вот вы, как человек более повидавший, скажите, что нам делать. — Меня не удивил вопрос Гали, я его ждал. И все-таки что-то сжалось внутри, как у мальчишки, застигнутом врасплох.

— Когда на дворе минус пятьдесят, не сможешь ночевать в машине. Даже в «Волге». В колымском поселке такого конфликта не случилось бы. Понимаете, о чем я говорю? Надо на какие-то вещи не обращать внимания. Не создавать себе лишних проблем. Тебе, Аркадий, долго стоять на коленях. Может быть, простит. Если женщина захочет, она все равно обманет. Ни за что не уследишь. Что делать? Верить. Верность — это Голгофа. Первые двадцать лет тяжело. Потом привыкнешь.

Я вышел из дома с чувством, что мы, желая красиво убить время, лишь тяжело ранили его, обрекли на мучения. Солнце светило с моря, и улица была нашпигована светом. На душе было тяжко, будто змею проглотил. Когда молчишь в агрессивной среде чужих страстей, плохо, а когда ударишься в разговоры — еще хуже: остается какое-то неприятное послевкусие. Я в молодости тоже искал сочувствия и советов, а теперь предпочитаю скрытность. Зато выслушивать мне приходится в день по три короба. Не только в Магадане, но и в отпуске.

Сосед по комнате в санатории один день крепился, а потом не выдержал, поведал свою историю: с женой развелся, но продолжает жить в той же квартире. И она заботится о нем, а он о ней и детях-студентах. Получку до копейки отдает, а на валюту, которую заработал во Вьетнаме, купил три путевки в этот санаторий. Но решил, что надо жениться, стал интересоваться брачными объявлениями. И всякий раз опаздывал. Первая встреча с претенденткой еще получалась, а дальше никак. А одна симпатичная особа, с которой был даже секс, вообще ужас. После первой волшебной ночи какие-то люди с мерзкими голосами стали звонить на работу и домой, глухо угрожать, а потом знакомая исчезла. Пробовал звонить из Пицунды, — не отвечает. Или похитили, или… Как теперь быть — обратиться в милицию? А может быть, она сама — аферистка?

Он плохо держал голову в свои сорок девять лет. Невероятно. Если уж у него даже голова не стоит… Может быть, в аварию попал. А если такой немощный, то какая женитьба?

Не успел я с одним моральным иждивенцем распроститься, другой объявился. Что они ко мне липнут, будто у меня на лбу есть какая-то скрытая надпись? Или они клюют на мою улыбчивость и кротость? Свежие безропотные уши?

Одна женщина, черная, как тоска, пришла ко мне в редакцию и, ни слова не говоря, выложила на стол красные резиновые женские сапожки. И цветной портрет девушки-школьницы с кроткими глазами пантеры. Оказывается, дочь ее погибла, перебегая дорогу перед автобусом в дождь и туман, на закрытом повороте, в не установленном месте, как говорят автоинспекторы. И вот мама хочет привлечь водителя к ответу. То есть, чтобы его расстреляли.

Как ей помочь? Прокуратура отказала в возбуждении уголовного дела. Да хоть бы и нет, дочь не вернешь. Не поможете, так хоть облегчу душу. Мне показалось, что она сейчас достанет из сумочки кинжал в серебряных ножнах, вынет клинок и вонзит мне в горло, прямо в застрявший там колючий горестный ком. Но это лишь кружевной платок с воплем розового парфюма. Она себе душу облегчит, а я что — семижильный, что ли? Кто снимает боль с меня?

Только ударился в воспоминания, меня хрипло окликнул Аркадий. Неужто не поладили? Нет, он меня проинструктировать должен, что сказать Манане, какой длины и формы лапшу повесить ей на уши. Ушел, мол, Аркадий, с пляжа с друзьями. Понятно. Значит, мосты мы не сжигаем.

Я не умею врать, и Манана, конечно же, с ее проницательностью, не поверит мне, моментально расшифрует, распознает туфту. Мерзко, а что поделаешь? Правда для нее еще тяжелее.

А Манана поверила и переспросила:

— Это такой высокий в очках?

— Похоже, что да. Импортные такие очки с наклейкой — как бельмо, — сфантазировал я, удивляясь легкости вранья.

— Тогда это Леша Чхеидзе. Они могут к нам заехать. Или к Грише зайдут. Пойду-ка я туда схожу. Это недалеко.

Я не стал ее удерживать. Пусть прогуляется. Когда она ушла, улегся на раскладушку и занялся перевариванием алкоголя.

Это плохо, что я участвую в обмане. Так глядишь, завтра воровать начну, а послезавтра выйду на большую дорогу с обрезом. Этот внутренний монолог длится не больше секунды, я не осуждаю себя. Перспектива стать разбойником веселит. Ну и мерзавец же! Кретин! Мог бы уже несколько дней быть дома. Не произносить банальных речей и не заниматься подлогом.

Осуждение пришло ко мне в приятных тонах. Точнее его можно было бы назвать самолюбованием. Дорвался вот до алкоголя. Как с голодного края — с сухого закона. А своеобразное действие у грузинских вин: мысли будто бы трезвые, но с вывертом, озорные.

Манана пришла через час и сказала, что Чхеидзе нет дома. Потому и поспешила возвратиться. Могут сюда завалиться, а значит, угощение готовь. Она знала определенно, что Аркадия нет, но все равно спросила о нем.

— Может, он с Ордановским ушел? Высокий такой, худой…

— Не помню я. Трое их было. Они близко не подходили. Отозвали его в сторонку, переговорили и смылись.

Врать я так и не научился, но она все равно поверила. Я знал, что женщины наивны, но не в такой же степени. Полное отсутствие чувства юмора, переходящее в дебилизм. Она до пяти утра искала Аркадия. Ходила в милицию, оттуда делала запрос в Гагру, узнавала в службе «Скорой помощи», а главное — улицы прочесывала. Где двое-трое шарахаются, она к ним. Музыка погромче, она туда. На рыбозавод к Гале не поехала. Не могла, как говорится, взять в голову, что ее предали. На это и у меня бы не хватило чувства юмора.

Так уж устроен человек: не видит своей пули. И ножа своего не видит. А если болезнь неизлечимая, до самого последнего вздоха надеется, что еще денек протянет. Даже если кончает самоубийством, до самой последней секунды верит, что ситуация обратима.

Манана разбудила меня часов в шесть. Я видел, как ей хочется поговорить. Усадила завтракать и запричитала. Нет, только не это — как ножом по фарфору.

— Наверное, он сразу на работу пойдет, — сказал я и, пока не опомнилась, смылся из дома. Загорал я на вчерашнем месте. Было даже лучше, чем вчера, только жара сводила с ума. Три раза принимался за мороженое, выпил два литра соку, а когда уходил, купил бутылку теплого пива, выдул и ее одним глотком.

Меня выматывало предощущение стыда, съедало все силы. И автобус медленно тащился, как-то даже бездарно. Я понял, что весь этот день так и не смог расслабиться — оттого, что ждал беды. Зачем все это мне? Ведь я отдыхать приехал. Задаст Манана перцу Аркадию и будет права.

Однажды у меня друг гостил, пока в его квартире ремонт делали. Взрослый, самостоятельный человек. Холостяковали с ним три месяца. Так вот забурится он с вечера, и часов до двух ночи нет. А я жду, нервничаю. Вернется, бухнется в постель и тут же захрапит. А я до утра не могу заснуть, брожу по квартире в сумраке белой ночи. То меня обида душит, то стыд. Хочется разбудить этого самодовольного типа и набить ему морду. Решился однажды, попробовал растолкать. Заготовил убийственную фразу. Мол, когда уходишь на блядки, партбилет оставляй дома. Он правоверный марксист, и на меня б/п — беспородно-беспартийного поглядывал свысока.

Ну и что, разбудил мужика. А он понять ничего не может. Переспросил два раза. Перестань, — сказал я, храпеть, а то стены рухнут. Это он понял. И захрапел еще громче.

Аркадия не было дома, когда я вернулся с пляжа, и Манана пошла его перехватить по дороге. Я прислушивался к звукам, доносившимся с улицы. Там было тихо, и вот из-за двери вскоре послышалось что-то ужасное, будто бы по лестнице падал и катился в душераздирающих криках кошачий клубок. На самом деле не вниз, а вверх и не по лестнице, а в лифте поднимался Аркадий с Мананой, вскоре стали различимы отдельные слова, за смысл их не ручаюсь, а когда раскрылась дверь квартиры, звуки оказались настолько нестерпимыми, что у меня заломило в сердце.

— Позорить? По всему поселку шляться, да? Где я был, пшь? Где надо, там и был. Не запретишь! Взять бы вас, блядей, да в бухту на корабль без дна. Где был? Да у меня сто дорог. Сто тревог. Вся твоя агентура, сранная хрен выследит.

Послышался двойной звук падающих туфель. Аркадий заглянул в мои апартаменты, тихо, с особой пьяной вежливостью поздоровался и, как ни в чем, ни бывало, продолжил хорошим, прямо-таки сценическим голосом варьировать свое неудовольствие. Прошло полчаса. Аркадий оставался таким же громким и методичным. Я не могу выдерживать долго методичные не музыкальные звуки, тем более, громкую ругань. Наконец, меня осенило: а ведь можно и не слушать, можно побродить под кипарисами.

Это деревья мертвых с бесшумной кроной. Хорошо здесь проплывать полупрозрачным теням и душам умерших. Манана рассказывала мне легенду о двух джигитах, влюбленных в одну девушку. На самом деле соотношение полов другое.

Я прошел по каменным плитам, будто бы древним, истертым тысячами ног, заглянул в бар из таких же грубых, отесанных под старину, камней, встал в очередь к стойке, чтобы выпить коктейль. Очередь двигалась медленно, и желание выпить рассосалось.

Сколько раз бывало так. Захочу что-то купить, тащусь пешком по жаре, превозмогая нездоровье, поднимаюсь по душной лестнице, добираюсь до прилавка, впиваюсь глазами в предмет вожделений, минуту-другую поедаю глазами и вдруг разворачиваюсь и ухожу. Именно так не купил пишущую машинку «Эрика», за которой охотился десять лет. Потом жалел.

Здесь быстро и сильно темнеет, а я уже приучен к белым ночам. Не очень-то нравится густая темнота. Ну, конечно, фонари горят, и громада старинного храма угадывается с таинственным восторгом. И светлячки летают в укромных местах, как выщелкнутые окурки. И девочки ходят свежие, юные. Косметические и прочие излишества не могут изгладить их чарующей прелести, от которой останавливается мысль и ноют давно выдернутые зубы.

«Как я их ненавижу. Они почти голые. И редко какая откажет. Сами на шею бросаются», — вспоминается проникновенный голос Аркадия.

Неудержимо хочется вернуться в свое пристанище. Пусть это не дом родной, но ничего иного поблизости нет. Пусть ругаются, если не могут иначе, я стерплю, одиночество еще хуже. Вообще-то Аркадий — довольно симпатичный мужик. Ну, надоели ему курортники — как нетрудовой класс. Понимаю. Вон Иришка придет в гости, так чаю себе не нальет. Я должен ей сахар перемешать, печенье на блюдечко выложить. Зла не хватает. Родственница.

Вернувшись, я почему-то с удовольствием убедился, что Аркадий все еще отстаивает свое право на свободное передвижение по Пицунде и топит пароход без дна. Собственно он и открыл дверь.

— Проходи. Я б этих сук вонючих!..

— Послушай, ты все еще не успокоился? Выпил, так ляг и дрыхни. Не загрязняй атмосферу!

Не хотел я ему это высказывать, как-то вырвалось помимо воли. Он не пикнул, прошел в спальню, то есть на один из балконов, бухнулся сходу, и через пять секунд послышался трубный слоновый звук. По-моему, нужно за храп наказывать в уголовном порядке, как за мелкое хулиганство.

А мне не спалось. Накатила обида. Едкая, как кислота. Сколько перестрадал за него, сердце себе рвал, а ему хоть бы хны. Во мне все вопило и горело, вчерашние эпизоды тасовались с сегодняшними.

Потом на голову упала огромная расплющивающая сила. Мысли вместе с кусочками мозга брызнули во все стороны. Труба. Дети играли на крыше пятиэтажного дома, кто-то нашел отрезок водопроводной трубы и сбросил вниз. Кто это сделал? Ты? Скажи, ничего не будет. Нет, не я. Как же, не ты, подумай хорошенько. Десятилетнего мальчика обвинили в убийстве. Причем, вопреки закону, следователь допрашивал его без родителей и адвоката.

Девочка выжила, дело закрыли, потом открыли. Виновный, вернее, его родители, платят по исполнительному листу за лечение девочки огромные деньги. А мне-то что делать? Дениска сказал, что никакую трубу не трогал. Значит, так и есть. Он не умеет врать. Нельзя, чтобы на мальчике висела такая вина.

У нее не было глаз, вместо них — две огромные слезы. Внезапное признание за утренним чаем от вечно улыбающейся Людмилы. Помогите, вы же всем помогаете, попросила она. Нет, она не просила, но я же понимаю. Более того, у меня к ней нежность. Я влюблялся в нее раз двадцать. И она это знает, судя по снисходительной царственной улыбке, которая посещает ее в эти минуты влюбленности.

— Я могу…

— Нет-нет, — поспешно возражает Людмила, не дослушав. Слезы ее испаряются. — Никому. Ладно? Никто не должен знать. А то они мне парня загубят.

Проснулся я от бодрого голоса Аркадия, собирающегося на шабашку. Нашел работу для себя и для Мананы. Она бодрым помолодевшим голосом любимой женщины объяснила, что постирала рубашку, а на брюки не решилась без спроса покуситься. Кстати, что сготовить на ужин?

— Жди меня вечером, я вернусь, фронт работ будем смотреть. И не думай налаживать слежку. — Он надел рубашку, брезгливо передернул плечами, взял протянутую Мананой трешку, опустил ее в кармашек рубашки и, задев ногой мою раскладушку, исчез, оставив облачко аромата здорового тела и бритья. Я повалялся минут пять с закрытыми глазами и стал картинно просыпаться. Манана улыбнулась мне, извинилась за вчерашнее поведение Аркадия.

— Что-нибудь сготовить вам? Не стесняйтесь. Кстати, я кулинарный техникум закончила. Хотя и работаю строителем. Это ради квартиры. У меня муж был офицер, а это так, не серьезно. Но он хороший. Не надо его обижать.

Во, дает! Чем же я его обидел? Неужто о вчерашнем упреке? Ну, женщины! Сквернослова, дебошира и квартирного хулигана, бабника она готова защищать до последней капли крови. Мазохистка, что ли? Тогда надо бить больнее. Давить их надо, правильно Аркадий говорит.

Я поблагодарил Манану за хорошие намерения и поспешил на пляж. Не на рыбзаводской, а примыкающий к курортному, за сосновой рощей. Там тоже неплохо. Оладьи кооператоры пекут, торгуют сливами, правда, народу побольше и грязи соответственно. Место под солнцем отыскать довольно трудно. Женщин очень много. Когда два года не выезжаешь на материк, такое разнообразие натуры приводит в замешательство, а затем к смещению понятий. Если она перед тобой обнажена, так вроде как жена, говорит Аркадий.

Подходит к берегу прогулочный теплоход, и вновь меня зовут к таинственным Гиссарским холмам. Там Галя живет — хороший парень со скупой мужской слезой.

Вечером Аркадий опять пришел пьяный. Манана встретила его шалой улыбкой. Прежние провинности мужа были извлечены из прощеного пространства и к ним прибавлена новая? Нет, вовсе не так. Да если бы он пришел грязный, избитый или безногий — какая разница!

Это поднимает Аркадия в моих глазах. И вообще мужской род. Другой бы, ну я, к примеру, бухнулся под одеяло и уснул поскорее, а этот только начинает свою разговорно-вокальную программу. У него сейчас только начинается, а те часы, которые провел на работе, он просто отнял от жизни. Это его соколиный полет и медвежий рык. Это его гол в девятку и выстрел в десятку.

— Где был, где был? На работе! Ну, есть вопросы? У Галки был. У жены своей. А что, не могу я пойти к своей жене? Она — жена. Целых три года жили. А ты хочешь все разорвать? Она жена или нет? Ты скажи!

— Жена, — ошалело соглашается Манана. — А я кто? — В голосе гнев, смятый в тоску. В воздухе запах кислой крови.

— Ты? — Аркадий поставлен ее вопросом в тупик. — Ты тоже… Жена. — Он ощущает какое-то несоответствие в двух фразах и стремится преодолеть, наращивая громкость. — Если ты что-нибудь плохое скажешь про Галку, убью. Жена она или нет?

— Жена, — послушно повторяет Манана. Смысл сказанного с некоторым замедлением все же доходит до нее — Жена. А я кто?

— Ты? Тоже. Тоже жена. Если кто-нибудь плохое скажет про Галку, на куски порежу, разорву к чертовой матери. Жена она или нет?

— Жена. Вспомни, кто на тебя милицию натравил. Так жены поступают, да?

— Не сметь на Галку. Она жена.

— Хорошо-хорошо. А я кто? — Этот вопрос, уместный в устах очень наивного существа, молодит Манану.

— Да замолчи ты, женщина, не морочь мне спину!

Манана принимается голосить что-то быстрое и гортанное. Аркадий отвечает ей так же не понятно. Она от обычной речи переходит к оперному речитативу и несколько театральному стону с балетным заламыванием рук. Я думал, она сбросит его с балкона. Или сама спрыгнет и унесется, рассекая воздух, к ласточкам над детским садом. Но выплеск длился не долго. Она замолчала, и слышен был лишь Аркадий с его неизменным репертуаром. Одни и те же слова, повторенные многократно на разные лады, действовали гипнотически.

Казалось, она уснула. Затем пошевелилась, просунула руку под кровать и вынула полную бутылку. Неужто чача?

И тут я, вопреки всему, вопреки самому себе, зазлорадстовал, приветствуя победу мужской половины человеческого рода над женской, грязноватую, но победу. Все, что удалось Аркадию, показалось мне такой победой. Мерзкий тип, многоженец, но какой психолог и экстрасенс!

Алкоголь ровняет победителя с побежденным. Предателя с преданым. Превысил дозу и обнимаешься с классовым врагом. А с женщиной, да не старой, с хорошей грудью и восточной тонкой талией — тем более. С горячими и чуткими ушами серны, понимающей язык зверей и птиц. С мудрой и великой душой. С дипломом кулинара.

На другой день я проснулся от того, что Аркадий делал Манане внушение перед уходом. Во-первых, он волен ходить, куда хочется, во-вторых, он, если захочет, пойдет к Галке, а уж потом сюда.

Манана молчала, а когда проводила Аркадия, сходила в универмаг и купила себе платье, а по пути на базарчике курицу и овощи. Переодевшись в свежее, она принялась готовить сациви. У нее было праздничное лицо, а новое платье из простенькой материи испускало слабое сияние — благодаря своей новизне.

Я сбегал на базар и купил три черные розы. Я до сих пор помню ее лицо. Она прятала его в цветы и что-то говорила, говорила. И цветы понимающе кивали в ответ.

Так выпьем же, друзья, за эти слезы! Выпьем за наше горе, и пусть его будет столько, сколько капель останется на дне наших бокалов!

Пей до дна! Я говорю, до двойного дна!

 

Купе закрывается на секретку

— Человек-человек, я тебя съем! Вот! — Нарочито писклявый голосок сменяется тем, что можно было бы назвать игрушечным басом: — Ты не ешь меня, синьор Помидор, я от игуаны убежал, от полосатика, а от тебя и подавно уйду. Это я тебя съем, синьор Помидор!

Семилетний мальчик сидит на крашенном полу веранды пансионатского домика как на сцене: открытый с головы до ног мимолетному взгляду мамы, возлежащей в десяти шагах на надувном матрасе.

Какой же он болтунишка вырос! — уносится мыслями молодая миниатюрная дама в светлом купальнике. — Звоночек неугомонный. Конечно же, опять не съест помидорку. Он ее дрессирует. Только что дрессировал муравьев. Интерес к овощам-фруктам потерял сразу же, как приехали. Весь в папу: тому лишь бы картошка. А ведь притих как-то странно. Наверное, что-то затевает. Но могу я хоть раз проявить твердость и закрыть на это глаза? Тем более что они и так закрыты. В конце концов, у ребенка есть отец. Пусть растрясется. Наглые у меня мужики. Привыкли ездить на слабой беззащитной женщине…

Глава этого небольшого семейства предпочитает загорать под одеялом в комнате с завешанным окном, на одной из трех кроватей, составляющих вместе с тумбочкой и умывальником все убранство их временного пристанища, которое ему хотелось назвать «бунгало». Сорок градусов в тени — все-таки поменьше, чем на солнцепеке.

Полчаса назад он набрал ведро воды из крана и полил веранду, отчего она вскипела, и на несколько секунд настала иллюзия прохлады. Теперь он морально готовился встать и вновь окатить веранду. Нет, не такая оказалась Средняя Азия, как представлялось из Магадана. Впрочем, если сыну здесь нравится, то можно и не строить недовольных мин. Жена тоже не жалуется на жару — воздушное создание. Как только умудряется не получить солнечный удар?

Впрочем, за одно лишь молчание он готов вынести ей горячую благодарность и даже выплатить денежную премию. Сын очень интересно забавляется, у него богатая фантазия, он, наверное, играет в белое безмолвие. Что ценно, не конфузится в присутствии незнакомых людей — это в маму. Иногда он объявляет по примеру телевидения технический перерыв… На несколько секунд отец погружается в здоровый послеобеденный сон и просыпается от собственного храпа. Прошу прощения!

Она слышит этот неприличный звук и спохватывается, что целую вечность не доносится до нее голос сына. Тревожно распахиваются ее синие глаза, и не сразу возвращается к ним способность видеть: солнце проникло сквозь солнечные очки и закрытые веки, залепило и глаза, и весь ее изворотливый женский ум жарким светом. К счастью, малыш на месте. Нагнулся над тазом и держит ручонку наготове, чтобы там что-то ловить. На бледном личике северного ребенка колышутся яркие блики от воды.

— Что увидел, сынок?

— Рыбка!

— Какая рыбка? Понарошку?

— Маленькая, во, — мальчик прищуривается и показывает двумя пальчиками нечто уж совсем микроскопическое.

— Сына ты мой, сына!

— Мама ты моя, мама!

Польщенный вниманием любимого существа, мальчик пыхтит громко, не таясь, плещется водой. Отец слушает эти звуки, вплетающиеся в птичий хор и пронзительные сирены кузнечиков с удовлетворением. Шум в голове от жары менее приятен. Лежишь, как на сковородке, мысли бессвязные, зато забываешь магаданские туманы. Перестаешь верить, что они есть.

— Оооой, ма-ма-а!

Уши закладывает от крика. Будто пружина подбрасывает ее на матрасе, и вот она уже отирает ладонью слезы со щек сына. Из комнаты высовывается муж. Недоумение на его лице сменяется досадой.

— Что с тобой, сынок? — Спрашивает он успокаивающе вяло.

Мальчик тянет вверх указательный пальчик и никак не переведет дыхание от боли.

— Укусил его кто-то. — Мать кладет ладонь на вспотевший лобик.

— Ужасно, — в голосе отца ирония. — Здесь же скорпионы, змеи. Смертельные исходы. Знать бы, кто укусил, прививочку сделать соответствующую, противоядие.

Мальчик мотает головой, чтобы остановить эти неправильные слова отца.

— Эксперимент! — Он ослаб от страданий и плача, и на более длинную фразу у него недостает дыхания.

— Ты решил проверить, укусит или нет? Ясно. — Теперь и мать воспринимает случившееся без трагизма. — Считай, что твой эксперимент прошел блестяще. — Она треплет ребенка за подбородок и улыбается. — Я эту осу из комнаты выгоняла полотенцем и слегка придавила. Живучие они, хищницы! Где ты ее только нашел?

— Смотри-ка, мать, а ведь в тазу что-то живое. Как песчинка. Неужели по трубам могло просочиться? Воду же из канала берут. Молодец, сынок, разглядел такого малечка микроскопического.

— Выдумщики вы мои! — С воодушевлением произносит мать. — И вообще нельзя ли с полчасика без душераздирающих криков? Можно бедной женщине полентяйничать в свой законный отпуск? — Она ушла, подминая жесткую, как проволока, траву, и вновь легко, как бабочка, спланировала на надувной матрас.

Отец тоже удалился на исходную позицию и нехотя зевнул. Полежав минут десять в блаженном одиночестве, он вдруг заскучал.

— Сынок…

Мальчик появился в проеме двери. Солнце делало его кожу прозрачной, мягкие, цвета льна, волосы светились, как нимб.

— Ангел ты мой, беспризорный…

Сын насторожился и тут же просиял, догадавшись, что с ним станут играть.

— Подойди поближе, садись, я тебе почитаю смешной журнал. Если не рассмеешься, стану щекотать. Комната смеха будет. Хочешь?

Мальчик серьезно, даже обреченно, кивает, и это совсем не нравится отцу.

— Кстати, сынок, покажи-ка руки. Ну вот, давай ногти стричь. Здесь, в этих краях, микробов гораздо больше, поэтому…

— Папа, пойдем в бассейн!

— Маму одну бросим? Ей же станет грустно.

— Мама, пошли купаться!

— Ну что вы опять там придумали? Взялись бы что-нибудь полезное сделали, чем матери нервы мотать. Ногти с отцом постригите, что ли…

При этих словах мальчик, нахмурившийся прежде, захихикал, прикрывая рот ладошкой: ведь они и так стригут ногти. Его забавляет и веселит такое совпадение. Они перемигиваются с отцом и выскальзывают из домика с верандой — временного своего пристанища, проходят мимо одинаковых четырехкомнатных коттеджей к центральной аллее с молодыми, не успевшими вырасти, чинарами. И вот он — бассейн, который нельзя назвать лягушатником лишь потому, что настоящие лягушатники — это арыки, где живут перепончатые существа, сотрясающие воздух оглушительными резиновыми звуками, тем более удивительными, что в Магадане ничего подобного нет.

Мальчику нравилось нырять, то есть приседать в теплой воде рядом с барахтающимися сверстниками. Взрослые обитатели пансионата чувствовали себя неуверенно из-за скользкого пола: пленка водорослей нарастает на шершавом бетоне, делая его мыльным, за считанные часы. Но это вчера, а сегодня бассейн оказывается опорожненным, и уборщицы драят его швабрами.

— Здравствуйте, — сказал им отец. — Вот и у вас санитарный день, стало быть. Ну что, сынок, пойдем тогда непосредственно в канале сполоснемся? Будете в школе Ферганский канал изучать по географии, ты поднимешь руку и скажешь, что в нем нырял. Понял? Помнишь, я тебе говорил в Магадане, что будешь по улице без штанов ходить, а ты не верил?

От бетонной дорожки уходят ввысь стремительные струи перекаленного воздуха, деревья на обочине в сотне метров подрагивают и мерцают светлыми листами, будто в высоченном пионерском костре и вспыхнут через минуту. Как обратить на это внимание мальчика? Может быть, удастся увидеть настоящий мираж?

Здесь столько непохожего на Магадан и Сочи, где уже бывали дважды. Почему же малыш не набрасывается, как прежде, с вопросами? Кстати, вон цветет саксаул — совсем как сирень. Аромат у него приятный. Дети должны всему удивляться и всем интересоваться, а этот — как старичок стал в последнее время. В чем дело? Недополучает, стало быть, женской ласки, а без нее не бывает у ребенка настоящей душевной тонкости. Синдром заброшенности, как пишут ученые психологи. Или он слишком заласканный? Тоже плохо. Надо ребенку как можно больше разрешать, это сильно дисциплинирует.

Нет, не надо все валить на бедную женщину. Мальчик ничего не замечает оттого, что никто его этому не научил. Он живет в мире сказок и ориентируется в нем гораздо лучше, чем в реальном. Он изо всего стремится сделать сказку, и мы подыгрываем ему с большим желанием, лелея свой инфантилизм — эгоисты недорезанные.

— Сынок, я вчера вечером ежика видел, когда ты уснул. Возле нашего домика — сам маленький, а топал, как слоненок, громко. Давай мы с тобой сегодня затаимся, тоже увидишь.

— Папа, — покровительственно произносит мальчик, — если хорошо затаиться, здесь можно игуану встретить!

— Ты даешь, сынок! Игуаны на Галапагосских островах. — И тут ему пришло в голову, что сын пошутил над ним. Ну и язва маленькая растет. Пересмешник. Кстати, это птица такая. А как он выглядит? Когда только прилетели в Ленинабад, их поразили птицы — коричневые, будто бы вышитые шелком на бархате. Сын спросил, как они называются и не получил ответа. Так кто же знал, что такие есть — голуби, наверное, о таких говорится в Библии.

Берега канала, обильно заросшие ивами, илистые, в воду заходишь, как по мылу. Когда плывешь, то и дело попадаешь рукой или ногой в сетку жилистых растений, рука или нога судорожно отдергивается. Неразрыв-трава какая-то. Вода той температуры, когда тело не ощущает ее, часами можно не выходить, но сын требует внимания, нельзя его одного оставлять бесконечно долго барахтаться на мелководье.

Не одного! Он разговаривает, как с давним знакомым, с молодым мужчиной, одетым в сетчатую рубашку и черные шаровары. Мужчина жестикулирует одной рукой, а в другой держит на веревочке две рыбины величиной с лапоть.

— А вот и папа твой! Добрый день! Вы хоть бы зашли, что ли, вечерком.

У отца от недоумения вытянулось лицо, и он машинально твердил:

— Конечно-конечно! Непременно!

— Завтра забегайте. Барашка резать будем.

— Барашка? Ему же больно будет.

— А где мы живем, помните? У вокзала. Ну, пока. — Ушел, покачивая рыбинами.

— Папа, это какие?

— Рыбы? Щуки, видимо. Здесь, в канале, наловил.

— А они не кусаются?

— Думаешь, зубы есть?

— Есть. Я сам видел.

— Точно. У хищных рыб бывают зубы. А у птиц — нет… И у змей.

Хорошо, что про барашка не спросил, насмерть его будут резать или понарошку. Что же такое «у вокзала»? Там магазин есть. Там шерри-бренди покупали. Не продавец ли это магазинный? Трудно сказать. Когда напрягаешь память, начинается ломота в затылке. С этой жары натуральным дебилом станешь.

* * *

Резкий железный стук и темень. А как пересохло во рту — язык, — будто о наждак. И резкий бесконечный стук, и ломота во всем теле, будто ты — стальной шар — катишься по стальной лестнице: тук-тук, тук. И жестко отдается в голове. Бесконечное соло ударника. Да ведь это железная дорога! Значит, сумел все-таки уснуть на верхней полке, не совсем отвык за восемь северных лет от реалий железных дорог.

В этот поезд сели в Ташкенте вечером, и он поставил на столик кружку с остывающем кипятком: на всякий случай, для сына. Но глоток-то позволительно? С верхней полки можно дотянуться, не вставая. Он хлебнул теплую, с привкусом глины, воду, не удержался и выпил всю. А если мальчик попросит, можно прогуляться до титана. И вновь стал слушать стальной завораживающий грохот. Как мельница. Перемелется, будет песок. Барханы…

Видимо, было неплохо отдыхать, если все повторяется во снах. Да где еще найдешь, чтобы всей семьей по путевке и чтобы столько времени посвящать ребенку, тем более что осенью ему в первый класс — конец беззаботному детству!

* * *

Она не шевельнулась на матрасе, а лишь открыла глаза под темными очками.

— Мама, а мы купались…

— Ну что за народ! Чем стенькаться без дела, на базар бы съездили. Другие мужики вон уже черешен понакупили и абрикосов.

— Так со вчерашнего же осталось, — возразил он.

— Вот именно. Заплесневели уже. Я выбросила, когда осу выгоняла.

— Поменьше надо покупать, тогда и выбрасывать не придется.

— Поменьше? Ну и сидел бы в своем Магадане! — Ей пришлось сбавить тон, поскольку лежа не наораторствуешь, а вставать ой как не хотелось.

— А в Исфаре фрукты лучше, — сказал он. — Самые лучшие в СССР абрикосы, я по телевизору слышал. Скажи, едем, мама, в славный город Исфару!

Ребенок тем временем разглядывал огромного зеленого кузнечика возле маминого матраса и не сразу услышал отца.

— Мама, собирайся немедленно! — Это слово было одним из ключевых в общении мамы с сыном, и она не могла устоять. То есть улежать.

— Ладно, черти полосатые, Едем! Как привяжетесь, так каменную статую уговорите, а я живая женщина и, кажется, сожгла спину. Найдите мне крем для рук, для ног, для лица, для век, для ушей и лак для ногтей.

Автобус выбрался за пределы древнего городка Канибадама в считанные минуты и замедлил ход, карабкаясь в гору. Голая и серая, она напоминала гольцы Чукотки, только там темнее и строже, подумал он, пристально глядя в окно, надеясь увидеть-таки мираж.

— Смотри-ка, а это что? — Спросила она о гигантской ложбине, как если бы рыли канал, но в скале, не добрались до воды и бросили. Наверное, такие каналы на Марсе — мрачные и вопиющие в пустыне.

Какой-то молодой человек с сидения впереди обернулся, разулыбался и сказал:

— Во времена Александра Македонского здесь бушевала река. Это ее пересохшее русло.

— Разве так бывает?

— Здесь и не то бывает, — с усталостью всезнания произнес молодой человек. — Там селение разрушенное имеется. Землетрясение сильное было.

— Папа, что такое землетрясение? — Спросил мальчик, обрадовав своей любознательностью отца.

— Закрой глаза, — отец взял мальчика за плечи и встряхнул. — Понял?

— Понял. Наверное, это папотрясение…

— А вы не подскажете, где в Исфаре базар? — Спросила она незнакомца. — Муж говорит, что у вас самые лучшие абрикосы.

— Правильно говорит. С удовольствием покажу. Я провожу вас.

Почему так быстро все забывается? Какой-то час прошел, а лицо рыбака, который звал отведать молодого барашка, стерлось напрочь. Наверное, все-таки рыбак и этот молодой человек — не одно и то же. Или это не так? Он бы, пожалуй, спросил, об этом жену, если бы не опасение прослыть в ее глазах ревнивцем. Он смотрит и смотрит на незнакомца украдкой, да не смотрит, а взглядом на мясорубке перемалывает.

От автовокзала прошли сотню-другую метров, и вот он, базарчик и прилавок с сушеными абрикосами.

— Урюк! — Произносит незнакомец поэму из одного единственного слова. Она покупает полкилограмма сухофруктов, пусть не обидится на ее невнимание незнакомец (незнакомец ли?), через мгновение он перестает для нее существовать. Недоуменно повертев головой, молодой человек растворяется в толпе, доставив кое-кому небольшую мстительную радость.

Абрикосы, черешни, помидоры, огурцы, чеснок, перец — душный густой воздух, распирающий восторгом легкие. Молодая женщина в джинсах стремительно обходит ряды.

— Почем персики? — Грозно вопрошает она, и никакая цена не может ее остановить. — Это у вас черешни? Почему такие крупные? Бордовые почему? А у вас светлые — неспелые, что ли?

Говорит она с грузинским акцентом, как привыкла, проведя три отпуска на Кавказе. Торговец не успевает рта раскрыть, а она уже на другом конце базара, а еще через минуту, вернувшись, просит взвесить килограмм на пробу и жестом дублирует свою просьбу: «один». Обследовав торговые ряды и потеряв к ним всякий интерес, она спохватывается:

— Где этот?

— Кто? Кто этот? — Слишком многозначительно спрашивает муж, она бы поняла и с половины тона.

— Ну, боже ты мой, уж и мы туда же! Ах, какие мы Отеллы!

— Отели.

— Каламбур? Неплохо. Ладно. Дальше что? Музей мы в Коканде видели. Сушеных зверушек больше лицезреть не желаю. А вот магазины здесь интересные. Так мне кажется.

Минут через десять набрели на вывеску «Мебель». Пространство торгового зала было разгорожено на несколько псевдокомнат шкафами, диванами, креслами, на одно из которых немедля забрался с ногами мальчик.

— Нравится? — Вкрадчиво спросила она и понарошку пропела: — По-ку-па-ем!

— Наверное, все это уже продано, — возразил он. — Или это все бракованное, вот и не берут.

— Много ты, папочка понимаешь, скажи, сына.

Конечно же, никаких скрытых дефектов мебель не имела, равно как и индийские зонтики, коврики, кожаные пальто. Просто люди, которые здесь жили постоянно, не гонялись за импортным барахлом. И политика была такая правительственная: импорт направлять в Среднюю Азию. Здесь было то, чего они никогда не видели в Магадане, что при всем желании и доступных ценах просто не смогли бы упереть в Магадан, иначе бы понадобился двугорбый самолет.

Но больше всего ему хотелось бы увезти жаркий прогретый воздух, пусть бы на пяток градусов стало потеплее, на часок-другой в день, чтобы не сжималось сердце при виде детей в теплых куртках в летний день на магаданском дворе.

* * *

Странные изгибы сна. Хорошо вот так сознавать, что спишь, сейчас повернешься поудобнее и уйдешь в сновидение поглубже; Странная фраза «Обокрали». От нее припекает сердце, будто летишь с обрыва на лыжах, ни жив, ни мертв…

* * *

— Ух, умоталась как — ноги не держат, — сказала она, выбираясь из универмага. — В чайхану пойдем, что ли?

Ей и в голову не приходило то, что тревожило мужа: может быть женщинам, да еще в брюках, туда нельзя? В ее лексиконе отсутствует слово «нет». Он не решился высказать свои опасения, чтобы не навредить, не воспрепятствовать такому скорому, как казалось, слиянию душ. Во-первых, с женой, во-вторых, с сыном…

Но, как ни парадоксально это звучит, между ним и женой вставал сын, а между ним и сыном — жена. Им было хорошо вдвоем, когда, оставив сына на попечение соседки, они бродили по восточному базару, и осел из караван-сарая казался ему крылатым скакуном. Ночью, уложив мальчика в постель, они пили на веранде шерри-бренди, впервые в жизни, и он прочел ей четыре строки из книги Саади, купленной днем, а она вспомнила, как ровно семь лет назад вот так же отмечали ее день рождения, а сыну было тринадцать дней от роду, муж подарил ей колечко с рубином.

Он стал говорить о восточных усладах и чувственности, она же возразила: надо быть сдержаннее. Что, жир кипит, что ли? Оскорбленный, он лежал неподвижно и бесчувственно, как мумия, пока алкоголь не сжалился над ним и не унес в страну снов…

В Исфаре они втроем, день прекрасен, мальчик невозмутим, мать азартна, он сам снисходителен и уступчив.

Чайхана была новой постройки, сданная к юбилею торжества дружбы народов, и в орнаменте, украшающем ее потолок, было нечто, напоминающее гербовые бумаги.

Старики в полосатых халатах сидели на топчанах, покрытых коврами, и не было на их лицах осуждения при виде женщины в брюках. Вошла таджичка с крохотным ребенком. Значит, женщинам сюда можно. У него отлегло от сердца. Чайханщик дал им лепешек, отвесил на рычажных весах — там еще птички клювиками целуются — сто граммов кускового сахару, подал зеленый чай в литровом фаянсовом чайнике. Проще простого: бери и наслаждайся. И тут впервые произошло то, чего отец более всего опасался: мальчик уселся на топчан с ногами, не сняв сандалии. Дует, что есть сил в пиалу, громко грызет сахар. Хотя, быть может, это и правильно, от него должна идти инициатива непосредственности, естественности и новизны. Жена тоже трогательная и немного смешная, угловатая, как девочка-подросток.

— Почему у них такие яркие платья, — не то спрашивала, не то рассуждала она. — Солнце так и ослепляет, да еще эти блестки на платьях, а туфли тоже будто позолоченные, атласные блестящие штанишки. А вот волосы роскошные. Ну, конечно, все магазины завалены импортными шампунями, у нас в Магадане такого днем с огнем не сыщешь. Глаза не красят, ногти тоже. Запрещают им, что ли?

— Ты здесь тоже не красишься.

— Да? Думала, не заметишь. Тебе на семью наплевать, лишь бы художествами заниматься. Не крашусь, пусть кожа отдохнет, зима вон какая долгая.

Ну вот, она уже и наезжает. Ладно, пусть. Не очень сильно. Может быть, удастся превратить этот вздор в шутку?

— На зеленый чай налегай, он цвет лица улучшает.

— На лягушку походить?

— Для жары самое то. Мы уже пробовали с тобой газировку, помнишь? Тут же по спине ручьями стекло. Не говоря уже о пиве.

— У тебя стекает, ты толстый, а у меня нет.

— Газировки хочу, газировки, — мгновенно отзывается малыш. И это показалось его отцу не очень тактичным в храме чаепития.

Пока он размышлял, как сказать об этом мальчику, чтобы не обидеть его и не вызвать неудовольствие мамы, подошел один из стариков, сощурил глаза и ласково погладил по маленькой светлой голове:

— От черного чая все черно внутри становится. Зеленый чай даже чашку не пачкает. От него хорошо на душе. Правильно сидишь, хороший мальчик.

Боже мой, что такое он говорит! Как хорошо, что не стал журить сына! Она тоже размягчилась от похвал и нежно глянула в глаза мужа. Мальчик не уловил похвалы и с той же степенью непринужденности, что и минуту назад, сказал незнакомцу:

— А мы в садике такое упражнение делали. — Родители сконфужено переглянулись. — У меня тоже дедушки есть, — продолжал мальчик. — Два дедушки. Дедушка Ленин и дедушка Вольдемар, мы скоро к нему поедем.

— Любишь дедушку?

— Еще как любит, не выдержала она. — Дедушка — ух, строгий! Правилам дорожного движения учил. Скажи, у вас, дедушка, есть внуки? — Она показала на мальчика и растопырила веером пальцы, будто собралась на них изъясняться.

Старик и бровью не повел, будто не слышал вопроса. Удивительно, какие они спокойные. Южане, казалось бы, темперамент… Или она что-то нарушила? Младшим не положено заговаривать, пока аксакал не спросит? Да она в мужской разговор влезла! Нельзя…

— Двадцать внуков. Семь правнуков…

Подсчитывал он, что ли?

— У-у, богатый дедушка, скажи, сына… А вы не могли бы сказать, какими шампунями ваши женщины моют волосы?

У старика от недоумения дрогнули брови, но он сдержался, сделал вид, что не расслышал. Кивнул и удалился к своему недопитому чаю.

— В конце концов, так невежливо, — сказала она в пространство. — А еще аксакал.

— А еще чалму надел, скажи. Наверное, эту тему неприлично обсуждать с мужчиной?

— Ладно, мужчины, навязались тут на мою голову, — сказала она, направляясь к молодайке с дитем. Пошептались, встали, ушли.

— Папа, я уже попил чаю.

— Ну и прекрасно. Отдохни. Мама сейчас вернется.

И действительно, едва он допил свой чай, напоминающий по вкусу слабый настой ржавчины, она вернулась, прижимая к груди большой букет роз. Цветы отбрасывали на ее сияющее лицо слабые матовые зайчики. Он почувствовал себя виновным и приговоренным к пожизненному заключению в глыбе льда. Тем охотнее он поверил жене.

— Представляешь, — сказала она, — спрашиваю, где можно купить цветов, а эта, мол, не принято у нас продавать. Пойдемте, наломаем в саду. А голову кефиром моет. Не то, что заграничный эрзац.

— Да? — Ему представилось, что этот кефир с остатками волос придется выпивать, чтобы добро не пропадало — тошнота. Он никогда не дарил ей роз, и однажды простоял в Магадане два часа за тюльпанами, а сказал, что купил у спекулянтов: ей так больше нравилось.

Ему отчетливо, как какой-нибудь Ванде, привиделся приветливый молодой смуглый человек, рыбак, протягивающий его любимой женщине букет роз, который на самом-то деле невиданная электронная бомба, после взрыва которой ничего не останется, в том числе и слияния душ.

Вот уж чего недостает на юге с его сумасшедшей жарой, так это сил, чтобы в конце дня суммировать впечатления, и от этого как бы тупеешь. Искорки какие-то пробегают перед закрытыми ночными глазами, разрозненно, и надобно им промелькнуть не раз и не два по одной траектории, чтобы проторить ощутимый след, называемый мыслью. Это утомительно, но иначе жизнь становится мотыльковой, бессвязной. Надо давать себе отчет о быстротекущих днях, формулировать, только тогда наступает ощущение, подобное насыщению едой.

Больно тяжко было уезжать из пансионата. От Канибадама до Ташкента пришлось провести бессонную ночь, от накопившегося раздражения началась ссора, когда сдавали чемоданы в камеру хранения в Ташкенте. В столичном городе предстояло провести несколько часов, насладиться его красотами. Но они разъехались в разные стороны. Как же он мог бросить ее с ребенком? Когда обида жжет, как огонь, теряешь над собой контроль. Может быть, он все-таки верил, что она пойдет вслед? Может быть, никто из двоих не думал, что это всерьез? Ну и, в конце концов, им на один и тот же поезд. Случайно (или закономерно?) встретились часа через два в универмаге. Некоторое время играли в молчанку, но сын стал звенышком, скрепившим цепочку.

Потом он признался себе, что хотел увидеть реакцию мальчика — с кем пойдет. Дурацкий эксперимент, такой же не умный, как у мальчика с осой — укусила! Конечно, мать всегда ближе. Неважно, что она сторонилась сына, пропускала многие его откровения, которые коллекционировал отец. Не нужен никакой молодой человек с букетом роз или со связкой рыбы, достаточно сына и жены, чтобы испытать испепеляющую ревность.

Нет, это недостойное чувство, подумал он. Хорошо хоть, оно остается тайной. А мальчик так интересно растет, что оторваться невозможно. Она же сама видела, как он бросился выручать варана из рук незнакомых мальчишек. «А если бы вас за хвост! Ящерица пользу приносит, а вы! Барабеки!» — Такая сила была в тоне мальчика, такое благородное негодование, что ящерица, похожая на крохотного дракона, обрела свободу. Мальчишки, значительно старше малыша, зауважали его и проявили снисходительное дружелюбие улыбками и возгласами.

Мальчик, идущий во главе ватаги белым ангелом, увидел на берегу канала небольшую змейку, которая поначалу напоминала из-за своей неподвижности ветку с ободранной корой. Мальчик тронул змею, она зашевелилась, и это привело всех в замешательство. Мальчишки поинтересовались, нужна ли им эта змея. Нет? Тогда мы ее возьмем.

— Только не надо мучить.

Мальчишки достали из сумки пустую бутылку. Вялая змея, ловким движением взятая за хвост, скользнула в узкое пространство и оказалась заткнутая пробкой. Только тогда, она зазмеилась по стеклянным стенкам. «Мы ее не будем мучить. Старикам на базаре продадим. Полсотни дадут. Они из змей лекарство готовят. Зрение обостряет».

Вот уж, воистину, хоть стой, хоть падай. Мамочка-то и от вида ящерицы была близка к обмороку, а змея, когда шевельнулась, повергла ее в озноб и крапивницу.

Отец мироощущал себя шляпой, натянутой по самые уши на безмозглую голову, а мальчик, как ни в чем ни бывало, нарисовал такую картинку: «Будем теперь с папой змей ловить и продавать».

Отец был восхищен таким ходом мысли сына. Он думал, что они вдвоем одержали над мамой небольшую моральную победу. Незадолго до отъезда отец купил мальчику пластмассовый конструктор, собрали вместе несколько автомобильчиков. И тут появился в продаже другой конструктор, совместимый с первым, только электрический. Отец ликовал, ведь он сможет показать, как действуют шестеренки и, замедляющий движение, но дающий силу, стальной червяк. Последнее слово было понято женой буквально, и на восторги мужа она отозвалась с явным позывом на рвоту: только не за столом об этом, пожалуйста…

И вот, несмотря на червячно-змейное взаимопонимание, мальчик в центре Ташкента спрятался за спину мамы и выглядывал оттуда осуждающе. Это задело и обидело отца, будто предательство. Он не был готов к такому обороту и не смог обернуть случившееся в шутку. Сердился на себя за малодушие. Возмущался сыном и женой и весь день озирался по сторонам, ожидая застать врасплох галантного незнакомца, подающего смуглую руку мадонне с младенцем школьного возраста.

Это бдение вымотало его и исказило мироощущение. Так что когда в поездке обидели жену, он смалодушничал, и обрадовался, как радуется мальчишка, когда мать накажет обидевшего его брата.

Было это в шестом часу в поезде, куда забрались они, измученные жарой за сорок, со спутанными мыслями и чувствами, когда теряется ощущение реальности происходящего. Вместо ожидаемой прохлады вагона, чистоты, приветливой проводницы они окунулись в жаркую грязь. К тому же, их купе оказалось занято.

Другое семейство безропотно удалилось в ответ на гневный всплеск дамы в джинсах, эта победа внушила ей мысль о том, что справедливость будет торжествовать и впредь. Мальчик тут же забрался с ногами на полку, перепачкал белые гольфы в саже и стал трогать все, до чего смог дотянуться, покрываясь новыми слоями въедливой дорожной грязи, которая, ей-богу, сродни космической пыли и отмывается не с первого раза и не детским мылом.

Пока повеселевший отец мальчика расталкивал по багажникам чемоданы, разгневанная мать привела проводницу — невозмутимую полноватую женщину с линялыми волосами — и попыталась устроить ей выволочку.

— Вот полюбуйтесь: грязь, жара. Давайте-ка возьмите тряпочку и аккуратно все протрите. И откройте окно. На гвоздях оно у вас, что ли? Постели тоже не мешает принести.

— Если у вас есть двадцать пять рублей на штраф, можете окно разбить, — не без изящества ответила продавщица, и лицо ее наполнилось особым злодейским одухотворением. — Постели я вам, конечно, выдам. А уж за грязь извините. Я тут ни причем. Санитарный врач не должен был состав принимать. У них в Ташкенте мойщиков не хватает. Ничего не поделаешь.

— Да? — Пассажирка завибрировала от смущения. — Я же ездила в купейном. Коврики. Занавески чистенькие, — пробормотала она без прежней уверенности, но с хрипотцой начинающейся тихой истерики.

— Когда это было, милая? — Проскрежетала, будто железом по стеклу, проводница. — Лет десять-пятнадцать назад.

— Вы мне не тыкайте. Еще чего не хватало.

— Я и не тыкаю. Объясняю. От жизни отстали. Фирменные — и то задрипанные, а уж про обычные поезда и говорить нечего — к нам мойщики и не заглядывают.

— Разве это обычный поезд? Но это же купейный? До Ташкента нам продали билеты в купейный, а он оказался плацкартным. Черт ногу сломит. Купейный же лучше?

— Да куда уж лучше!

— Есть еще мягкие? — Тон решительной дамы понизился еще на две эмоциональные октавы, а проводница выросла на глазах, превращаясь в сфинкса.

— Если вам так хочется, я вам устрою. Доплатите и переходите покормить клопов в мягком.

— Клопов? — На ее лице смертный ужас. — А литерный?

— Литерный! Литерный! — Проводница задохнулась. — В литерном не нам с вами ездить!

— Почему это?

— Да потому!

— Вы же не знаете, с кем имеете дело. Может быть…

— Не может, — с удовольствием изрекла проводница. — Иначе бы мы с вами не разговаривали здесь. Иначе бы меня уже уволили без выходного пособия. Уж вы мне поверьте.

— Забыла уж, когда ездила на поезде. Все самолетом и самолетом, — пошла на попятную пассажирка. Она почти всегда умела перетянуть бывшего противника на свою сторону.

— Это вам не Аэрофлот, — наставительно и без злобы, как победительница в схватке с тенью, сказала проводница. Ладно, я пошла. Работать надо.

Анна Каренина, бросившись под поезд, была в лучшем состоянии, а он пальцем не пошевелил, чтобы утешить любимую. Между тем беда уже смотрела на их разорванную цепочку.

* * *

— Да встань же ты, наконец! Как мне тебя разбудить? Обокрали нас.

Он почти проснулся, но не хотел выходить из приятного оцепенения. Слова жены дошли до сознания, но вызвали лишь ощущение досады и злорадства, протянувшегося из вчерашнего вечера. Шутит, скорее всего, а шутить не умеет, в этом можно было убедиться за восемь лет совместной жизни.

Вагон жестко дернуло, его припечатало к стенке, и тогда он вдруг понял: ни о какой шутке не может быть и речи. Скользнул с верхней полки и оделся по-солдатски вмиг.

Чтобы не будить сына, они вышли в тамбур, грохот колес стал оглушителен, и надо было напрягать голос. Впрочем, она не очень-то стремилась сдерживаться, а то, что сообщила, нельзя было произносить вполголоса:

— Все золото… Всего золота лишились. — Стук колес дробил ее слова на слоги. — Ты правильно говорил, надо было на самолете лететь…

Он знал, каких усилий при ее самолюбии стоило признать ошибку, и зауважал ее за это.

— Дура я, послушалась Ленку, в кошелечек сложила. Всегда же в тряпочке возила. В чемодане. Я же в пансионате не надевала ничего, ты сам заметил, косметичкой не пользовалась, а тут черт дернул. Город же, столица, покрасоваться надо. Я совершенно не могу переживать горе. У меня внутри все черное.

— Как от черного чая? Давай-ка, займись заявлением. В милицию нужно сообщить.

Впервые за долгие месяцы, а может быть, и годы, он чувствовал, как она уступает ему первую роль. Ему было приятно это сознавать. Хотя и жаль, конечно, ее побрякушек: все-таки это семейная, а значит и его потеря…

— Заявление? — Больше всего на свете она не любила писать. — Как их составляют? Ты же знаешь?

— Догадываюсь. Указать время. Половина седьмого. Описать твои колечки и сережки. Все украли?

— Цепочка осталась с подковкой. И сережки — в ушах. Помнишь, тогда покупал за сына?

— За сына разве сережки? Ну, неважно.

— Нет, я все же схожу к бригадиру, или как это у них называется, а ты мне сына стереги, отец.

Она умчалась вперед по ходу поезда, и он отчетливо вспомнил, как купил ей сережки на годовщину свадьбы. Сыну было семь месяцев, он пробовал вставать на тахте, но тут же садился: ноги не держали веса. Если же его ставили на пол, он, держась за стеллаж, легко смахивал с него книжки: к моменту рождения набралась солидная детская библиотека.

Книжки составляли обратно, мальчик слышал проникновенное слово «нельзя», на втором году жизни он усвоил его и спокойно воспринимал ту простую истину, что на белом свете в основном все «нельзя», а то немногое, что «можно», не бесспорно и зависит от того, в каком расположении духа мама или папа. В его воображаемой стране «нельзя» было паролем. В два года он освоил слово «экзистенциализм», потому что мама брала его с собой на лекции в институт, на кафедру общественных наук. Спокойно высиживал за столом академический час, затем неминуемо валился спать на креслах в библиотеке.

Слово «студенты» он воспринимал как бранное и на одной ответственной лекции вышел из себя: «Мама, что ты им говоришь? Зачем ты им это говоришь?» И он был прав. Один из студентов, например, был крайне удивлен, что Маркс и Энгельс — два самостоятельных человека, даже не сиамские близнецы.

Кстати, может быть, сын уже проснулся? Надо подготовить его к приходу милиции. Он выбросил окурок и прошел в купе.

— Сынок, вставай, скоро к нам придет сыщик.

— Гениальный? Из мультика?

— Может быть, гениальный. Нас обокрали.

— Как, папа, нас обокрали?

— Спали мы крепко. Воры открыли дверь и унесли мамины колечки.

— А машинки мои украли?

— Конечно. Впрочем, надо проверить.

— А зачем они украдывают, папа? Нельзя ведь украдывать?

— Надо говорить крадут. Нечестные люди. Бандиты, разбойники.

— Раз-бо-бо-бо-бой-ники? Пиф-паф, и вы покойники? А как их будут искать?

— Вот, например, ты что-нибудь теряешь, машинку потерял, а папа стал искать и нашел. Сейчас мама придет. Быстренько оденься, пойдем умываться. Ты ее не огорчай, она очень расстроенная.

— Ты будешь искать? Разве ты сыщик? — Запутался малыш. — Брошку мою тоже украли?

— Ту, что в песочнице нашел? Конечно. Это такая ценность. Мама сразу тебе сказала. — Ему вспомнилась магаданская знакомая, имеющая редкую для женщины черту — умение подшутить над собой, своей полноватой фигурой: «Где у Инны Борисовны грудь? Вот здесь, где брошка».

В это время вернулась жена, привела с собой молоденького милиционера и перво-наперво посокрушалась:

— Что вам предложить? Разве что кофе растворимый, да кипятку не дождешься. Проводница, по-моему, не очень-то утруждается. Грязь — видите? Окно не открывается. Дверь — наоборот. Заходи, бери, сколько влезет. Мы же все время летали самолетами Аэрофлота, а здесь эксперимент, как говорит мой сын, провели. Оса его, знаете, укусила…

— Сын ваш?

— Да.

— Вы муж?

— Муж.

— Значит, вы ехали семьей?

— Семьей, — сказала она. — Я могу документы показать.

Лицо юноши официально непроницаемо. У него черные глаза без зрачков. На рыбака и любезного молодого человека в Исфаре он не похож. Это успокаивает и настораживает одновременно.

— Документов не нужно. Ночью никто не вставал?

— Нет, спали мы крепко. Устали, — сказала она с тонкой своей жестикуляцией пальцами.

— Я просыпался, — сказал отец мальчика.

— Вы муж? — Вновь удостоверился милиционер. Должно быть, русские ему на одно лицо. Но ведь другого мужчины в купе нет. Или у него инструкция такая?

— Мы вот с женой из отпуска…

— Что видели?

— Ничего не видел. Я до столика дотянулся, взял воду в кружке и выпил. Темно было. Свет не зажигал. Темные на юге ночи. Не то, что у нас в Магадане.

— У вас верхняя полка?

— Да, верхняя, — сказал он, проникаясь уверенностью, что никакие пояснения не будут лишними с этим человеком. — На нижних полках спали жена и сын. Я на верхней. Одна верхняя полка была свободная. Мы ехали втроем. Понимаете? Семьей. — Ничего страшного, это нормальный парень, вовсе не дебил. Он попросту не владеет русским языком, а с третьего-четвертого раза поймет и ринется по следу, а к обеду, глядишь, и найдет пропажу.

— Кого подозреваете?

— Подозреваю? — Слово было подлым, как «ревность», и он старался не показать это голосом. — Нам некого подозревать, — сказал он, вспоминая рыбака из Канибадама и парня из Исфары.

— Кто видел ваши вещи, которые пропали?

— Проводница видела, я ее приглашала бардак наш посмотреть.

— Еще кто?

— Вертелся тут один. Муж помнит. Они с сыном как раз умываться ходили. Я тоже собиралась умываться, сняла колечки и сложила в сумку, а ее под матрас. Тот мог видеть. Он же закурить просил, в тамбуре стоял. Оттуда наше купе хорошо просматривается. Ты ему еще сигаретку вынес, помнишь? Ты ему огонек зажег, а он в тамбуре стоял и мог видеть, как я прячу золото. Мог!

— Мог, конечно, все головой вертел.

— Он еще потом к пассажирам приставал. Будто не в свой вагон сел. Ты уснул, а я не спала, все слышала. Мы еще по вагону с сыном гуляли.

— Как он выглядит, опишите.

— Одет обычно, не модно. Не очень опрятный. Ботинки не чищенные. Плохо выбрит.

— Русский или местный?

— Да, обычное русское лицо, — сказал он. — Росточком не вышел: зажигалку я ему держал вот так — на уровне своего плеча. Он не нагибался. От таких шкетов все что угодно жди.

Поезд приступил к торможению. Милиционер направился к выходу. Двенадцатый вагон останавливается далеко от вокзала, потому в нем так тихо. Вот! Бегут, бегут пассажиры, слышно, как шуршит под их торопливыми ногами железнодорожный гравий. Первым в вагон забирается младший лейтенант милиции. В летней форме: рубашечка с погончиками, в руках модная кожаная папка. Уж этот-то явно бабник…

— Как это произошло?

— Мы жили в пансионате, — она растопырила пальцы. — Месяц. Кормили нас утками, с фермы частенько доносился ужасный запах. Утки мерзко какают. Еще нас потчевали перловкой, сын прозвал ее канибадамским рисом. До этого он никогда не ел перловку. А после обеда мы с ним подкармливали хлебушком с солью ослика. Вообще-то мы магаданские. У нас есть двухкомнатная квартира с телефоном. Машины нет. Ни музыкального центра, ни японского магнитофона. Мы летаем в отпуск из одного конца страны в другой. Мы уже в том возрасте, когда начинаешь уставать и стремишься в теплые края, потому что усталость от климата хроническая. Я преподаю, муж артист. В будущем сезоне ему дают роль Отелло…

Младшему лейтенанту трудно писать: поезд вздрагивает на стыках. Но он помаленьку, по буковке, сочиняет заявление начальнику железнодорожной станции в Джамбуле от лица потерпевшей. Он прореживает сказанное, как морковку на грядке.

— Прочтите вот, если разберете почерк.

— В самолете тоже трясло. Воздушные ямы. Сын рисовал фломастером и обижался на нас, думал, мы его подталкиваем.

Младший лейтенант не склонен поддерживать разговор о гениальном ребенке, складывает листочки в папку, застегивает ее на молнию и усаживается поудобнее, с чувством удовлетворения исполненным профессиональным долгом.

— Джамбул. Скоро Джамбул, — объясняет он и закрывает глаза.

И опять поезд останавливается вдали от вокзала. Минуты через три в купе входят двое — синеглазый милицейский капитан и казах в штатском. Капитан — красивый мужчина, наверняка пользуется благосклонностью дам.

— Вот, — он хлопает по плечу штатского казаха — Он будет заниматься вами непосредственно. — Сокрушенно разводит руками. — Что же ты свою царевну не уберег? Ладно, бывайте…

Муж пострадавшей, возмущенный бесцеремонностью красавчика, хочет ответить ему колким словцом, но ничего подходящего не находит в пылающем мозгу. Тем временем поезд ушел — в прямом смысле.

И опять разговор о пропаже. В третий раз? В последний? Как в сказке сына?

Она проникается значимостью происходящего, тщательно подбирает слова, с третьего раза у нее вытанцовывается небольшая лекция. В глубине подсознания складывается картина слаженной работы трех сыщиков. Допустим, Эркюля Пуаро, Шерлока Холмса и майора Пронина. Вот только не тесно ли будет в купе? Еще, наверное, навалится пресса, а ей нечем угостить, и прическа оставляет желать лучшего.

— Главное, вы поймите, все это не просто так было. Не то, что нам деньги девать некуда. Это память большая была. Сын у нас так и называл — «огонечки» все мои побрякушки. Кстати, часы у меня были, «Электроника» первого выпуска, в них батарейку скоро менять. На часах есть заводской номер. По номеру можно засечь. Только я его не помню. Паспорт часов дома. Я соседке телеграмму дам, она посмотрит. На колечках еще не додумались номера гравировать, а на часах есть. По часам можно и золото найти. — Она показывает, как обнимал запястье стальной часовой браслет. — Бумажник с часами тоже унесли. Его-то не найдешь. Джинсы не украли, я их на верхнюю полку бросила. Не разглядели в темноте.

Она выговорилась и замолчала, набухая слезами. Штатский стал диктовать ей текст заявления. У нее нет сил улыбаться нелепым канцелярским оборотам, которые сама бы никогда не употребила. Она даже не спросила, зачем заявление, если оно уже составлено лейтенантом. Она многого не знает в жизни, элементарщины. Надо было за ней следить, за цацей. Не идти на поводу ее самоуверенности. Не оставлять иллюзий, что людьми можно помыкать, как собственным мужем, иначе можно так однажды нарваться, что костей не соберешь, — размышлял будущий Отелло.

— А-а, у вас милиция, — с этим возгласом заглянул в купе незнакомец. — Можно к вам присоединиться? Моя старуха под подушку сумочку спрятала, в ней два колечка было, а утром ни сумочки, ни рыжих.

— У нас побольше было, — сказала она покровительственно. И вдруг с мольбой: — Пусть бы их поймали. Мне и золота моего не надо, узнать бы только, что они попались. Чтобы не разжились на чужом горе.

Казах в штатском ушел с другим потерпевшим, и он без посторонних сказал жене слова утешения:

— Ты знаешь, какая бяка выходит! Сколько они воруют, воруют, а, в конце концов, попадаются. Дачи себе строят, машины перекупают, а все отнимается в доход государству. В булочку по грамму теста не докладывают — мы от этого умерли? Нажили пять миллионов, пошиковали, не без этого, да и распростились с денежками. А на пять миллионов, если их опять не разворовать, многое можно построить.

Она кивает каждому его слову, ценит моральную поддержку, подавленно, но улыбается, для того лишь, чтобы отблагодарить мужа за его старания. Не дано ему утешить слабую беззащитную женщину, хоть обижайся, хоть нет. Хорошо хоть, что самого его из меланхолии выводить не требуется. На это у нее не хватило бы сейчас сил.

— Печенье, вафли, конфеты, вареные яйца. — Нараспев произносит кокетливая женщина в черном платье с кружевным передничком. Официантка. Если позаимствовать серебряный рублик сына, то можно купить пяток яиц.

— Зачем взяли? — Возмущается мальчик. — Я коллекцию собираю, а вы…

— Ты же знаешь, что нас обокрали.

— Рублик не украли. Вы его взяли. Я видел.

— Но ты же сам попросишь кушать.

— Я не хочу.

— Мы с мамой хотим…

— У меня пяток остался. Берите все. — Она смотрит понимающе и вдруг протягивает им руки. — Вот видите, не ношу ничего. Пожар у нас был. А я не унываю. И вы не унывайте. Вы молодые, все еще у вас будет. Золото — не главное. Сынок вон, еще одного родите, а лучше дочечку.

Она была так трогательна и мила в своем желании помочь, хотя бы словом, что пострадавшая не выдержала и расцеловала утешительницу в губы.

В Алма-Ате в вагон вошла женщина с мальчиком лет десяти, заглянула в купе к магаданцам и спросила, не уступят ли нижнюю полку мальчику.

— И не подумаем, — услышала в ответ. — Меня и так обокрали, и я же еще должна уступать кому-то свою полку!

Новая пассажирка и не думала качать права и скандалить. Придя в себя от изумления, она рассудила, что мальчик достаточно взрослый, чтобы спать на верхней полке.

— Правда, Женя?

— Правда, теть Надь, только я спать сейчас не буду.

— Никто и не заставляет.

— Вы садитесь, — сказала неожиданно приветливо лишившаяся золота, будто генерал, разжалованный в рядовые. — Только у нас совершенно не прибрано. Слушай, у нас же кофе растворимый. Совсем забыла. Если взять кипяточку у этой? И сахару? Организуй!

— Сахар у нас есть. Правда, Женя? Это уму непостижимый ребенок. Знаете, сколько он может съесть конфет? Чемпион какой-то. Даже ночью жрет. У него всегда кулек под подушкой.

— Нет, наш не такой. Конфеты у нас на виду, не запрещаем, но советуем: подумай, сын, не много ли будет, не выступит ли диатезик на глазках.

— А этот зубы уже проел. Впереди выдрали, и не молочные, сами понимаете. Так он заявил: вставляйте золотые, как у дяди Гоши. А кто в таком возрасте мосты делает? Отец у него тоже сладкоежка. И мясоежка. Мать настряпает целый тазик пирожков, вдвоем навалятся и съедят. Инфаркт был в тридцать один год. Надорвал сердце: два года на машину копил, горбатился.

— У нас, скажи, сына, нет машинки. И огонечков теперь нет.

— Каких еще огонечков?

— А обобрали нас вчистую — кольца, серьги. Вошли, взяли. Тысячи на две.

— Вот где свинство-то! Ну, я понимаю, у государства хапнуть, а тут живые люди. — Надя замолкает, задохнувшись от негодования.

— А у нас десять нутрий, — с явной похвальбой произносит Женя. — Тетя Надя, когда мы их будем забивать — в октябре? А дедушка опять их мясо съест?

— А ваш дедушка змей не ест? — Спросил малыш.

— Не-ет, — удивленно протянула Надя, поскольку Женя уже набил рот конфетами. — Родители сестричку ждут. Женя даже денежки копил. Говорит, сестрички дороже стоят, чем братики.

— А у нас один. Тяжело на севере детей поднимать. Одной няньке сотню в месяц отвали. В отпуск лететь — хуже пожара. Четыре сотни на одного, а если детей трое, и они доросли до взрослого билета — никаких денег не хватит. Можно вообще-то не выезжая по сопкам бегать, да мы так привыкли. Весь Магадан — как перелетные птицы.

— У нас тоже можно не выезжать, — подхватывает Надя. — На Иссык-Куле отдыхаем даже в выходные. А у многих сады-огороды. А все равно растрястись хочется. Женьку к прабабушке везу, а сама потом в Сочи.

— К прабабушке! Ничего себе! А мы вот нынче без моря. На севере тоже есть столетние старики, только в Якутии, лето там как на материке, а зима похолоднее магаданской.

— Нет, у нас зима терпимая.

— Да что вам-то с нами ровняться. На одежду теплую, небось, не тратитесь. Сапоги вот купила австрийские, их еще алясками называют.

— Замшевые? У нас они не в ходу. Слякотно.

— А в Магадане самое то. Приезжаю на базар, восточный называется, а там сплошная Австрия и Франция.

— У нас с рук можно черта с рогами купить.

— Нет, не с рук, в магазине, по госцене. Вельвет купила, французскую пудру. Мы вообще-то в поезд неспроста сели. Говорят, у вас верблюжью шерсть продают прямо в вагонах?

— Да, по вагонам носят. Но это до Джамбула.

— Ясно. Это, когда с нас показания брали. Да и все равно денег уже нет.

— А вы, наверное, в торговле работаете?

— Почти, — у нее не хватило сил съязвить. — Политэкономию в институте преподаю.

В глазах у Нади появляется специфический интерес.

— У нас тоже преподавателей посадили. Из приемной комиссии. Процесс открытый был. А вы мне бы шкуру помогли достать — медвежью. Говорят, их в Магадане, как грязи.

— Медвежью что, — не выдерживает мужчина. — Медвежья — вчерашний день. Про мамонтенка Диму слыхали? У нас мамонтовые шкуры по знакомству достают. И овцебыки у нас. Из Америки завезли. Тоже по знакомству. Одна шерстинка — двадцать сантиметров. Килограмм пуха — тысячу долларов.

— У нас, пожалуй, жарковато будет в таком свитере, — не уловив иронии, прикидывает Надя. — А насчет мамонта — это идея. Сколько это может стоит?

— Да слушайте вы его! Он же артист. Не может, чтобы не разыграть.

— Артист? Правда, что Захаров у вас срок отбывал?

Он не успевает ответить, поскольку в купе входит младший лейтенант и штатский. Может быть, они уже ухватили след?

— Вы муж? — Удостоверился штатский. — Свидетель, стало быть.

— Да, чем могу быть полезен?

— Мы с вами, — сказал офицер, — пройдем вдвоем в конец поезда. Вы смотрите внимательнее. Может быть, узнаете кого.

Из двенадцатого вагона перешли в тринадцатый. Милиционер завел разговор с проводницей. Вагон, сказала она, был закрыт на ключ и через него ночью никто не проходил. Почему же не был заперт двенадцатый? Замки сломаны. А починить, стало быть, нельзя?

Четырнадцатый вагон мягкий. В нем прохладнее. Кондиционеры. Вчера проводница предлагала перебраться сюда, кормить клопов. Лучше уж клопов, чем воров.

— На третье купе обратите внимание, — сказал младший лейтенант. — Я заговорю, а вы пройдите мимо и загляните.

Он старается идти естественно. Тот, кто смыслит в актерстве, знает, это труднее всего. Не потерять бы ощущение реальности происходящего. Вдруг это купе захлопнется, как мышеловка?

Вместо этого он слышит от парня в спортивном костюме привет и приглашение заходить. Лицо его с раскосыми глазами знакомо, но это не рыбак и не пассажир автобуса в Исфаре. Сердце ревнивца замирает и готово лопнуть, как воздушный шарик. Но когда незнакомец начинает извиняться за вчерашнее, становится понятно, что именно это семейство занимало купе, пока не было изгнано разгневанной дамочкой в джинсах.

— Это вы нас извиняйте. Знаете, нам до Магадана добираться. В Новосибирске хотели у родных погостить, а сейчас не знаем, как получится.

— Мы поближе — на БАМе. А по железной дороге семь суток пилить. Зато билеты бесплатные. Жертвы собственных льгот. К отцу ездили, свою Чебурашку фруктами навитаминить. Они с дедом секретничают по-узбекски.

Девочка лет десяти, черноволосая, черноглазая, проявляет живой интерес к новому человеку. В ушах у нее золотые сережки. У ее светловолосой мамы — тоже. Все они с младенчества любят золото.

— Мы тут переживаем, что из-за нас вышло, — шепчет женщина. — Мы-то знаем, как эти надбавки достаются.

— Были времена, говорят, на севере никто квартиры на замок не запирал. Мы это не застали. Но поспокойнее у нас, чем на материке. — На миг он забыл о несчастье, но младший лейтенант вывел из этого состояния громким вопросом:

— Опознали его? Опознали? Он прикуривал? Нет? Вы должны давать правдивые показания. Побудьте пока здесь. Кто будет проходить, поглядывайте. Я скоро вернусь.

Поезд идет на торможение, скрипит, скрежещет и останавливается посреди пустыни. Барханы, лесополоса, глинобитные домики. Только без верблюдов и миража.

— Минут двадцать простоим, — улыбаясь, объясняет бамовец. — Встречного ждем. Входной семафор закрыт. Пойдем подышим.

Они спустились из вагона на насыпь. Тонкий сиреневый аромат цветов саксаула ощущался сквозь запах шпал и паленого железа тормозов.

— Папа, а меня не взял? — Девочка спустилась по ступенькам прямо на шею отцу. И он весело понес ее к лесополосе.

— Мужики, давайте дровец нарубим, — предлагает проводница. — На чай дам — кипяточку.

Пот сыплется при каждом замахе. Зато не надо думать, куда деть себя. Все-таки это тяжкое испытание — железная дорога. Отвыкли от дискомфорта, заелись. От материка отвыкли. Да, есть, при всем суровости севера, какая-то тепличность отношений, и жизнь обдирает северянина-идеалиста — как липку.

— Вы здесь? — Младший лейтенант важно выглядывает из вагона. Штатский тоже с ним — Подымитесь-ка.

Они прыгают на насыпь, приседая, и бегут к лесополосе — окружают бамовца. Нет, тут нужны нервы покрепче.

— Я думала, ты отстал от поезда, — сказала ему жена. — Милиция опять допрос устроила. По-моему, подозревают тебя. Надя совсем доконала. За аферистку меня принимает. Нашла родственную душу. А проводница слух распустила, что никакого золота не было. Пассажирка, мол, выдумала, чтобы ей насолить.

— Ты успокойся, приляг. Ты главное знай — все мы живы, с руками, с ногами. Ребенок у нас чудный.

— Никто не дарил, — подхватила она с лихорадочным с энтузиазмом. — Ни перед кем не отчитываться, сами заработали. Давай в следующее лето стариков на курорт отправим. Сына им подкинем. А ты мне только одно колечко купишь. Тонюсенькое… Скорее бы уж домой, дома и стены помогают.

— Помогают, если биться о них головой.

— Ты неисправимый!

— Ты тоже. Вообще-то я подвел тебя. Не надо было засыпать. Как пацан, спекся. Совсем не выношу жары. Я ночью просыпался, по руке холодком тянуло. Значит, уже сломали дверь.

— Что сломали?

— Секретку. — Он отодвинул металлический квадратик — защелку, которая фиксирует дверь купе в закрытом состоянии. — Она, кстати, целая, секретка.

— Ты до сих пор ничего не понял? Я вообще не закрывала дверь. Душно было. Оставила приоткрытой, чтобы воздух циркулировал. Вот так жену с сыном украдут, а ты не проснешься. — Закончила она с обычным своим напором, припечатывая обвинение в первородном грехе, если бы такой грех у мужчин был.

— Хорошо, что не проснулись, — сказал он ей в тон. — Убить же могли. — Волна запоздалого страха подняла его, и он решился: — Слушай, а эти азиаты… В Исфаре, а до этого рыбак на канале, еще на барашка звал, — не твои ли знакомые?

— Какие барашки, какие шашлыки? С ума сошел!

— Ну, в гости звал, когда мы с сыном в канале купались. Ты с ними знакома?

— А я причем? Просто народ такой гостеприимный. Думаешь, нас оттуда выследили?

— Кто же тогда украл, если все такие хорошие?

— Я там свои побрякушки никому не показывала. Только Фатиме — сестре директора. Им не всем разрешают носить золото. На работе носят, а к дому подходят, снимают. Как же мне это все пережить-то?

Он гладил ее по голове, как маленькую. Жаль, что у них нет дочки. Она благодарно обняла его. Мальчик спал, улыбаясь во сне. Надя с Женей перебралась в другой вагон.

Черт с ним, с золотом, подумал он. Главное, она меня не предала, это дорого стоит. Ну, как я мог думать о ней так плохо! Это не достойно ни моей, ни ее чести. Стыдно и мерзко — предаваться столь низменному чувству.

Волна запоздалого страха — за всех, за сына, за мужа прошла и принесла облегчение. И разбудила ее чувственность. Она поцеловала его робким мимолетным поцелуем, будто в первый раз…

Они были вдвоем, обнимая друг друга на узкой вагонной полке, как два голубя на насесте.

Купе было закрыто на секретку.

 

Любовь в сиропе

Вася Перемогин приехал в Магадан под обещание помощи с устройством в пампасах и прериях вечной мерзлоты, о котором новый приятель, протрезвев, предпочитал не вспоминать. Были свидетели — мухи, они гудели и досаждали. Никто, и сам он в том числе, не подозревал в молодом человеке при его потрясающей неловкости, такой прыти, легкости на подъем и верности договору, расторгнутому в одностороннем порядке до заключения.

После ряда возлияний и многочисленных словоизлияний его взяли на работу в Магадане, прописав в общежитии, а незнакомые люди пустили пожить в квартиру на время своего пятимесячного отпуска с отъездом на материк. Все-таки у нас по-прежнему любят не очень практичных, но смелых и где-то безрассудных людей, видя в них самих себя в молодости. Вася радовался переменам так, будто выиграл по трамвайному билету автомобиль «Волга». Ему хотелось говорить стихами, петь хором, плясать джигу, есть аджику ложками, дарить себя, делать милые глупости, чтобы веселить таких потрясающих магаданцев. На дураках воду возят, обжегшись на молоке, а он на новенького готов сбегать за пивом и чем-то еще покрепче.

Кстати, и тот, кто первый поведал Васе об эльдорадном Магадане, опомнился и стал требовать признания своих заслуг в приобретении Васи городом Магаданом. Мол, этот человек еще покажет товар своим лицом. И был недалек от истины.

Дело в том, что этот молодой выпускник далеко не технического вуза умел паять, пилить, чинить часы, зажигать погасшие экраны телевизоров и тому подобное, но не знал, что такими талантами наделен далеко не каждый, и когда в контору, которая его приютила, привезли новый шкаф, вернее, набор досок, планок и шурупов, и никто из сотрудников не взялся за его сборку добровольцем, Перемогина будто прорвало. Он отложил срочную писанину, добыл у завхоза отвертку, пассатижи и, словно в пучину, погрузился в синтез шкафа.

Через полчаса пот стекал по молодому лицу, галстук впился в разбухшую шею, а древесная пыль облепила пиджак и брюки снаружи, и всю дыхательную систему изнутри. Ему вдруг показалось, что он допустил ошибку при сборке, поскольку дверца не закрывалась. Он вспотел еще больше, заторопился, вспомнив об отложенном задании, и допустил еще несколько ошибок.

К счастью, закончился рабочий день, люди разошлись, никто уже не дышал в затылок. Вася разобрал шкаф по винтикам и провозился с ним до полуночи. Шкаф восстал из дров. Ошалелые сослуживцы два дня переваривали это событие и вдруг наперегонки понесли умельцу часы и утюги, зонтики и даже патефон. А он не мог бросить на произвол судьбы людей, которые в него поверили, и работал в две смены недели три. Однажды кровь брызнула у него из носа, но это списали на магнитную бурю.

Как знать, куда бы это завело, если бы не служила в конторе одна особа по имени Валюша, прозванная Телевышкой — живое пособие по комплексам, фобиям и задвигам. Не в силах задавить никого эрудицией, парадоксальностью ума или поймать в сети кокетства, она камуфлировала свою ранимость мужланством, похожим на бронежилетку, в которую, впрочем, мог бы поплакаться любой, если бы ему хватило на это фантазии. Ни о чем таком простодушный Вася не подозревал и на просьбу Валюши сварить ей варенье ответил решительным кивком: «Пошли!»

Был ясный сентябрьский день, его подарочный вариант. Яркая многоцветная толпа плыла навстречу, шурша нейлонами. Валя грустила. Такой прекрасный день, она идет с симпатичным молодым человеком, солнце сверкает, а завтра, наверняка, наползет из бухты хмарь, ветер будет пускать пыль в глаза, и побредет она домой одна.

Вася радовался как ребенок, получивший новую игрушку. Магадан, заставленный по случаю солнечной погоды лотками урсов и рыбкоопов, напоминал веселый карнавал. На глаза попались цветы у торговки на углу универмага. Вася машинально отверг их: не пампасы, а теплицы. Потупил взор и заметил на газоне два сиротливых желтых одуванчика, цветущих каким-то вторым или третьим цветением за лето. Он резво нагнулся, сорвал и преподнес желтые медовые огонечки, не выпрямляясь, как бы в полупоклоне, Валюше.

— Спасибо, — машинально произнесла она, продолжая думать свою девичью думу. Давненько не бывало у нее гостей. Подруги замуж повыскакивали. Просто так забежать не могут. Если выбираются, то с мужьями, а это не просто. Это ж по полной программе принимать надо. Торчать на кухне, потом полдня наводить порядок. Да если ребенок — сразу давление подскакивает, все из рук валится. Не выспишься, потом аппетита нет, жить не хочется. А уж мужское общество — свои заморочки. Да и где они — мужчины. Перевелись настоящие рыцари…

Резкий автомобильный гудок прервал мысли Валюши. Она испуганно посмотрела на Васю, словно он мог подслушать ее нелестные отзывы о мужчинах.

— Носятся тут — как угорелые! Кстати, нам под арку.

Квартира была на втором этаже. Валюша долго возилась с ключами, пока осилила три замка. Что-то заедало в среднем, и приходилось начинать сначала. Вася вызвался помочь, и Валюша слегка пугалась этой прыти.

Прихожая поразила гостя размерами. В ней при магаданском жилищном кризисе можно было бы жить. Стены были обшиты деревянными брусками, обожженными до телесного цвета и отлакированными. По периметру на недосягаемой высоте опоясывающая полка с Диккенсом, Теккереем, Бальзаком и Чеховым. У одной из стен скамья из толстенных плах, тоже обожженная и отлакированная. Стены увешаны еще и циновками, на которых ключи разнообразнейших форм и размеров. Коллекция, должно быть.

— Это все родители, — объяснила Валюша и увела Васю в комнату. Сама же ушла в другую — переодеться. Вася побродил неслышными шагами по шкуре белого медведя, заглянул на стеллажи, в сервант. Он был любопытен и стыдился этого. Будь его воля, он бы утонул с ногами в мягком кресле, раскрыл одну из редкостных книг в серебряном окладе. Похожие он видел в библиотеке университета, но почитать их не хватало времени, а когда оно отыскалось, выяснилось, что из ценного фонда ничего не дают. Ведь любую можно было получить в более позднем издании, кроме третьестепенных авторов, а до этой степени, чтобы читать не главное, его любопытство не доросло. И он подумал, что, быть может, нечто важное в жизни ему еще предстоит узнать. Собственно ради этого он и летел в северный город.

Были в этой комнате и многие другие редкостные разности — от яхты из бивня моржа до лаковой китайской миниатюры, от каменной таблички с клинописью до японской аппаратуры, от сахарных серебряных щипчиков до клочка мамонтовой шерсти, заключенной в хрустальный футляр, от золотых безделушек до березовой шкатулки с неизвестным содержимым. Все это не помещалось в сознании Васи, а плыло порознь одно от другого, планетарным роем, как в открытом космосе, заключив в него Валюшу и, быть может, его самого. Ничего кроме головной боли Перемогин не обрел и сказал о ней Валюше, когда та пригласила поужинать.

— Быть может, коньяку, он расширяет, — предложила она и достала из бара немыслимой формы бутылку. — Нет? Тогда анальгин. Нельзя столько работать. Нужно правильно отдыхать. Эта манера вкалывать до потери пульса не доводит до добра. Нужно работать до тех пор, пока это приятно. — Она подала Васе таблетку на блюдце из тончайшего фарфора и воду в чашке из того же хрупкого материала. Зеленые драконы на ее халате, прекратив свои извивания, уставились на Васю, выпятив красные языки.

Вася взял таблетку дрогнувшей рукой и хотел взять другой дрогнувшей рукой чашку, но Валюша сама поднесла ему ко рту. Вася вдохнул тонкий аромат ее руки, сознание еще больше замутилось, и он поцеловал эту руку. Чашка выпала, но не разбилась, ударившись о медвежью шкуру. Вася наступил на нее, и хруст фарфора напомнил ему зубовный.

— Ничего-ничего, — сказала Валюша, как бы запыхавшись от бега. Она принесла золотой совочек и сгребла осколки широкой колонковой кистью.

Вася затянул свой галстук чуть ли не до остановки дыхания, словно хотел задушить свое смущение.

— А давайте, наконец, варить ваше варенье!

— Ах, варенье… А как вы себя чувствуете?

— Вы меня извините, я нечаянно.

— Пустяки. Вам лучше прилечь на минутку, пока я все приготовлю для варки. Это кресло раскладывается.

Взгляд Васи, блуждавший, как кораблик в штормовом море, вдруг замер: в небольшой хрустальной вазе на японском телевизоре желтели его одуванчики.

— Правда, красиво? — Спросила Валюша. Вася застонал от наплыва чувств и закрыл ладонями глаза драконам.

— Пампасы! — Драконы сухо треснули, уколов Васю электрическим зарядом. И головная боль ушла. — Спасибо. Вы меня спасли. Красиво здесь. Родители, говорите. Родителей не выбирают. Осколки не выбрасывайте. Я склею. — Васе как никогда хотелось быть грубым. Драконы шевельнулись, делая обманные движения. Они уже не были страшны. — Давайте все, что разбито. Такие еще не доводилось клеить.

Валюша покраснела, уловив в последнем слове второй, жаргонный смысл. Драконы дружелюбно вильнули хвостами. Васе захотелось быть сильным, ловким и немножко грустным.

— Так вы теперь совсем одна?

— Уже два года. У них кооператив в Ялте. Отец целыми днями на своей яхте, мама розы выращивает. А меня не взяли. Пробивай, говорят, себе дорогу. Будто кутенка бросили на стремнину.

— Небось, большие шишки были?

— Куда там! Замороженные надбавки — слыхали, небось? Их Хрущев похерил. Теперь таких денег не заработать.

— Ну и что теперь — убиваться? У вас своя жизнь. Друзья.

— Что друзья… Почти весь курс по поселкам разъехался. А кто в городе остался, в школах работают. Встречаемся редко. — Валюша не понимала, с чего это откровенничает с незнакомым человеком. Громадное ее неловкое тело уже не стесняло ее внутреннее естество, а тяжелое лицо словно посылало вызов самой природе. Она походила на кактус, который ее мать выращивала тридцать лет на подоконнике, и он на пятнадцать минут выбросил свой пленительный ароматный граммофончик.

— А вы не пробовали… замуж?

— Нет!

Гордые надменные драконы готовы были испепелить каждого, кто хоть в мыслях поставил бы это в вину Валюше. Вася поперхнулся.

— У вас должен быть замечательный муж. Он должен заменить вам отца и мать. Он, наверное, где-то рядом. Я чувствую это. — Вася обращался не только к Валюше, но и к японской радиотехнике, глиняным табличкам, моржовым клыкам и книгам, словно призывая все вещи в свидетели. Он готов был склеить разбитые чашки, починить все, что требовало починки и отремонтировать нуждающееся в ремонте. — Здесь душно. Пойдемте к печке!

Валюша, вне себя от изумления, провела его на кухню, сияющую белизной кафеля и благоухающую древесными ароматами заморской мебели.

— Где? Что? Сахар! Ягоды! Плиту включить! Это что? Смородина. Помыть. Сироп: сахар в таз, на огонь!

Вася метался, как пантера, догоняющая в пампасах косулю, всякий раз ему приходилось обходить Валюшу, застывшую без движения посреди кухни. Она могла сидеть часами, не повернув головы. И это было все-таки благо, о чем пока не догадывался Вася. Если она оживала, обязательно что-нибудь случалось. Поэтому ее подспудные желания исполнялись до того, как высказывались, словно она и была телевышкой для передачи мыслей на расстояние.

Вася помешивал серебряным половником расползающийся в тазике сироп, и легкий скрип сахарных частиц, и тяжесть серебра в руке, и круговые движения руки доставляли ему немалое удовольствие. Ноздри его были забиты сахаром, этим саднящим запахом — как у свежевыбеленной стены. На поверхности сухого, казалось бы, сахара, показались пузыри. Вася достал половником густую жидкость, капнул на ноготь большого пальца левой руки и убедился, что пора класть ягоды. Он по привычке, по памяти мускульной системы обогнул Валюшу, и что-то остановило его.

Валюша по-прежнему сидела за столом, но какая-то легкость и изящество появились в ее позе. Вася ссыпал ягоды в сироп, тщательно перемешал их, оглянулся, да так и замер с половником в руке. Валюша не была, как обычно, погружена внутрь себя. Она смотрела на свои руки, а в руках плясали вязальные спицы. И, как следствие этих манипуляций, возникало нечто разноцветное и мохнатое. Лоскут, удлиняющийся в руках Валюши, закрывал от Васи драконов и, быть может, поэтому он почувствовал приятное радостное тепло. Он медленно перемешивал ягоды и смотрел, смотрел на женские руки, стараясь попасть им в такт. Валюша перехватила его взгляд, подмигнула ему, шепнув озорное слово. Вася чувствовал ход времени, в какой-то одному ему известный момент он убрал пенку, положил в вазочку горячее варенье и молча протянул Валюше. Она медленно взяла, долго дула на золотую ложку и, наконец, поднесла ко рту.

— Это чудо. Давайте пить чай!

Они долго пили чай со свежим вареньем и раскраснелись от усердия. Было тихо, неумолимые драконы дремали на груди у Валюши.

— Вы даже не представляете, что вы для меня сделали. Я сегодня вязала…

Драконы лениво ухмылялись, но это не было заметно. Потому что за окном стояла ночь, а лампа не была зажжена. Одному из драконов крохотная капелька варенья попала прямо в пасть.

Следующим утром Вася Перемогин появился в учреждении первым и до работы успел починить два утюга. Он тихо напевал про руки золотые и отстукивал ритм то паяльником, то отверткой.

Валюша появилась лишь после обеда, и ее вторжение было болезненнее прежних. Она уселась за свой стол, охая и кряхтя, замерла и уставилась в окно. Спустя час, вспомнив что-то, оживилась, засуетилась, не сходя с места.

— Василий Степанович, — раздался ее громкий голос. — Перемогин! Подойдите! Ау!

Вася, подпрыгнув от неожиданности, очнулся от работы и деловито подошел к Валюше.

— Вот вам обещанное, — Валюша шмякнула сверток в Васину руку. Он принялся разворачивать бумагу, плохо соображая, что собственно произошло.

— Не шуршите! Своего стола нет?

Вася на цыпочках удалился восвояси. Развернув бумагу, он обнаружил разноцветный шерстяной шарф. Боже мой, какая прекрасная ручная работа! Не перевелись мастерицы на земле! Только женские руки способны делать такие поистине теплые вещи. Какая ровная вязка! Как точно улавливала она натяжение нити. Машина не сделает так ровно. Вася развернул шарф во всю длину и погладил его, словно ласкового умного зверя. И вдруг задел кончиками пальцев за что-то инородное. Боже мой! К шарфу была пристрочена узенькая полосочка материи с надписью, что сделан этот шарф в Иране и что это ручная работа. Боже мой, какая милая шутка!

Он помял шарф в руках, и лицо его скривилось. Не шутка! Он брезгливо свернул шарф, запаковал обратно в бумагу, подошел к столу Валюши:

— Вот. Возьмите. Обманщица!

После работы он впервые напился один, без компании. Он смаковал особую горькую настойку, но не мог перебить приторную сладость, заполняющую рот и горло, подкатывающую к самой макушке. В следующий раз он сварит варенье из хрена, редьки и перца!

А Валюша в это время сидела у себя на кухне и ела варенье, черпая ложкой из тазика, и размазывала по щекам приторно сладкие слезы.

Но проснулись они почему-то в одной постели, и как это произошло, история умалчивает.

 

А Парамоша-то голый!

— Я своих тоже отправил на материк, — сказал приятель, подсаживаясь ко мне в ресторане. Июль, полгорода в отъезде на материке, оставшиеся млеют и наливаются соками, как прореженная редиска. Ни очереди тебе, ни толкучки, холостякуешь на полном довольствии общепита даже в воскресный день. А кормежка в «Магадане» хорошая, почти домашняя. Салатик из свеколки — первое средство против радиации, лангет из оленины во рту тает, хочешь — блины «память о теще». Пиво «Магаданское» темное, оно в голове просветляет.

Приятель — один из трех магаданцев, рядом с которыми я по-черному комплексую. Один остроумный слишком, другой успехом пользуется у слабого пола, а этот комплексно меня гнобит. В его присутствии прорезается во мне внутренний зверь — бледноспирохетная гнида, за что я сержусь на себя и негодую, будто совершил кражу со взломом, потом и коростой покрываюсь. Красавец с лицом дважды кавалера де Грие, женщины от него без ума, если он у них, конечно, есть.

Но это не самый главный кирпич преткновения. Дело в том, что недавно он нанес мне еще один удар в самое сплетение: в гонке жизни с препятствиями он, как Бубка рванул с шестом и проник в дом под тюбетейкой, ну, обком, то есть. Я даже не знаю, как себя вести с ним. Может быть, компрометирую его своим затрапезным видом? Пойти, что ли, ботинки почистить носовым платком? Нет, надо собрать всю волю в кулак, даже если ее осталось не более щепотки. Плевать мне на его как бы успех — убеждаю себя. С другой стороны, нельзя быть извергом и не дать человеку погарцевать! От меня не убудет, а ему праздник.

— Так ты теперь уже на ковер можешь начальника управления вытянуть? Как они себя называют — генералами, — спрашиваю и хихикаю, как мелкий подхалим.

— Перебор, — возражает приятель, светясь, однако, от удовольствия. — Пока не могу. А хочешь, по старой дружбе что-нибудь тебе достану? — Приятель оживляется, голос его приобретает силу и глубину, будто бы через секунду он разразится оперной арией, а жестикуляция у него просто, как у Марселя Марсо, роскошная: еле заметные движения, как если бы весь стол был заставлен телефонами, а он высматривал, какой включился. — Я позвоню Борису Михайловичу, а он Ивану Ивановичу, а он Григорию Петровичу… Только ты сам вначале должен позвонить. В десять. Договорились?

Благодарю и отказываюсь, испытывая немалое облегчение. Он шумно вздыхает, будто я свалился горой с плеч. Будто он засовывал свою мудрую голову в пасть тигру, но обошлось без царапины. Разве что немного слюны.

Когда мы вышли из ресторана, налетел холодный пронизывающий ветерок. Приятель зябко передернул плечами, и этот жест перечеркнул его солидность.

— А взять бы нам с тобой на рыбалку махнуть! Я вездеход достану. Борису Михайловичу позвоню, а он Григорию Петровичу. Только ты мне напомни, а то я замотаюсь. Обязательно как-нибудь звякни. У меня, правда, через секретаршу, но я предупрежу.

И только мы отстранились друг от друга, чтобы разойтись, какой-то малорослый недобритый субъект вынырнул из-под земли, как танкист из люка, вцепился в лацканы пиджака моего приятеля и поцеловал его взасос.

— Здравствуй, Парамоша! Родной ты мой! Небось, Галкина не узнал?

Лицо приятеля исказилось гримасой, из которой он в два-три жевания и причмокивания вылепил пластилиновую улыбку.

— Ты, Парамоша, теперь человек большой, на персональных машинах ездишь, тебя на сраной козе не достанешь.

— Нет у меня персональной, — взвизгнул мой приятель, и я поразился его фальцету. Прохожие, те, что подальше, оглядывались на нас, а ближние шарахались, как из-под колес мотоцикла.

— Персональной нет? Так ты же в этом самом? Бедненький! А что это мы, как бичи, стоим. Пошли вздрогнем!

Парамоша замялся, но Галкин не дал ему сорваться с крючка. И вот мы вновь открыли тяжелую дубовую дверь. Ресторан на первом, а Галкин потащил нас на второй, в гостиницу, уверенно, как к себе, толкнул дверь люкса. Человек, который метнулся нам навстречу, всем своим видом пантомимически вскрикнул:

— Я слетаю, а?

— Давай, — Галкин хлопнул в ладоши, потер ими, будто с жестокого мороза и крякнул: должно быть, его трясла предалкогольная лихорадка.

— А знаешь, — Галкин щелкнул пальцами и наставил их на меня, будто пистолеты. — Этот бегемот Парамоша мне крупно помог в жизни. Я в море собирался, на путину, а с моей дыхалкой разве бы взяли? Так он за меня рентген проходил. Поначалу-то мы вдвоем хотели соленых рублей хапнуть, да он увильнул, в начальники подался. — Галкин неестественно захохотал с хрипом и свистом и еще раз хлопнул в ладоши. Парамоша замер, будто подавился пустотой:

— Да у меня же селезенка! — Изрек он, наконец, будто из бутылки последние двадцать капель выдавил.

— Брось ты, Парамоша, какая у тебя селезенка! Вот у меня суставы, легкие и ливер. Трижды живой труп. Я из трех больниц сбежал. А ты, Парамоша, хоть и большая птица и высоко летаешь, а нет тебе счастья, потому что есть и побольше птицы и летают повыше. И с высоты какают на тебя. А ты им говоришь пардон и мерси!

Побелев, как слоновая кость, а затем как снег в пасмурный день, Парамоша решительно ухватил меня за локоть, сжал несколько раз в разных комбинациях, как это делают глухонемые:

— Пойдем-ка отсюда к бабаешкиной маме. Мне позвонить должны из Гонолулы.

— Ну, вот и обиделся, — торжественно уличил Галкин. — На кого? Ты же вон, какой начальник. Тебе же унизиться надо, чтобы на меня обидеться. Соображаешь?

Махнув на Парамошу рукой, как на отработанный элемент, Галкин набросился на меня, как муха на гнойную рану:

— Как поживаешь-то? Молчишь и молчишь. Квартира как? Не жмет еще? На расширение подавай! Ребенок один? Как же ты, а? Усынови парочку, если так. А собаку не надо? Черный пудель — полторы сотни всего. Слушай, не зли меня!

Мне захотелось шарахнуть его по мозгам чем-нибудь, чтобы заткнулся или хотя бы запнулся, поперхнулся, онемел… К счастью, вернулся хозяин гостиничного номера, красный от натуги, еле волоча тяжеленный портфель, и вызвал словесный вулкан Галкина на себя:

— Вот он ты! Как тебя, Бобриков! Парамоша, Это ж Бобриков, из Сусумана. Ты его не знаешь! Мужик что надо! Из артели. Ты ему должен помочь. Он наш человек. За чем, стало быть, тебя послали?

— Да вон список целый!

— Цыц! Ты мне, Бобриков, праздник не ломай! Это друзья! Не виделись, считай, сто лет. Организуй, Бобриков, не тяни резину. В ресторан звони, пусть кишь-мишь с бараньим курдюком несут. А пока пофуршетим! Давайте тосты придумывать! Интеллектуалы! Надо пить, чтобы жить, а не жить, чтобы есть! Во! Ой, Бобриков! Умора! Я тебе расскажу! Вот эти типы… Охламоны эти… Нет, ты их можешь представить голыми? Вот этого номенклатурного хряка! А хряк-то голый! Когда это было! Лет семь назад! Только в Магадан приехали! Нет, вру. Я уже из морей вернулся. Я инженером по технике безопасности был. И Парамоша — не смотри, что начальник, он башковитый. Мы же в одном институте занимались. Года два. Он тоже облик не потерял. Как мы парились тогда, как парились! Веник попался дубовый. Просто голик. Им подметать, а не париться. Я их знаешь, как уделал, Бобриков? Они ж инвалидами были. Кровь сикала ручьем. У этого аж глаз вытек. На ниточке висел. Еле вправили. Пластырем приклеивали. А того, будто с лестницы муж чужой жены спустил. А теперь начальник. Слово в простоте не скажет, только через тряпочку! Парамоша, достань ты этому моржовому хрену деталей. Он же золото для страны добывает!

— Я бы попросил! — Вдруг вскричал Парамоша. — Это черт знает что такое! Причем тут баня! — Парамоша возвысил голос и на этом восклицании сделал паузу, похожую на ту, которая бывает между молнией и громом. Галкин сжался, пригнул голову и зажмурился, перейдя на скороговорку:

— Ну, Парамоша, родной мой! Ты ничего не понял! Должен же я быть для контраста? Чтобы высветить весь твой героический руководящий и направляющий путь! Не обижайся на старых друзей! Растут же люди, Бобриков! Вон побелел от обиды! А тогда красный был, как помидор с перцем! Благодарил, что исполосовал вдоль и поперек. Так поможешь с деталями? Уважишь?

Вот когда воцарилась настоящая тишина. Гнетущая, как понедельник после получки. Мы в три пары глаз смотрели на Парамошу, наполняющегося величием, как дирижабль горячим воздухом. Лицо его, будто распираемое изнутри, приобрело выразительность тыквенной маски. Парамоша сел, и руки его едва уловимо двинулись, как бы нащупывая горячие телефоны.

— Позвоню Борису Михайловичу, тот Ивану Ивановичу, а уж он Григорию Петровичу. Но предварительно ты мне должен позвонить. Ясно?

— Да уж лучше зайду с Бобриковым…

— Я же попросил позвонить, а не являться лично!

— Ну, конечно-конечно. Позвоним завтра. А сейчас давайте за встречу! — От Галкина уже разило свежим алкоголем.

В дверь номера постучали. Вошедший — энергичный молодой человек атлетического вида, был официантом.

— Извините, что помешал. Я у вас украду Галкина, можно?

— Понял-понял. Я все понял, — Галкин сноровисто, как таракан, шмыгнул за дверь и выглянул из-за нее. — Вы пока без меня. Дела, будь они неладны. Приходится уродоваться.

Официант еще раз извинился, что разрушил компанию.

— К этому Галкину хоть погонялу приставляй. Взялся работать, так работай. Машина с продуктами пришла, разгружать надо.

Оставшись одни, мы были как рыбы, оглушенные динамитом.

— Я почему-то ждал, что он рубль попросит, — первым опомнился Парамоша, будто попрекая присутствующих. — Нет, у меня рубль просить неприлично. Десятку бы попросил! А что поделаешь, дашь. За все надо платить. В том числе за старые знакомства. Только что он тут бредил про баню? Ты, что ли, ходил с ним?

— Нет. Я думал, ты. Я вообще его в первый раз вижу.

— А как же запчасти, — захныкал вдруг Бобриков и размазал по щекам скупую мужскую слезу.

— Я же сказал позвонить в десять. Ну и народ!

И тут до меня дошло, что приятеля вовсе не Парамошей зовут, а Александром Михайловичем. И еще я похвалил себя, что ничего не попросил у него, будто оставил своим должником. И, кажется, я начал избавляться от своего комплекса. Никакой он не супермен. И вообще, не двинуть ли нам в баню? Только Галкина дождаться!

По случаю достигнутого взаимопонимания мы крепко накатили, дважды опорожнив содержимое портфеля Бобрикова. Парамоша решил отправиться в плавание в море по колено, набрал воды в ванную, тщательно посолил ее и нырнул с головой, остальные затихли в других, менее подходящих местах. Один из нас, не помню кто — в обнимку с пальмой, второй проник под диван в тенек, а подоспевшему Галкину втемяшилось устроить парную. Связал всех спящих шнурками от ботинок и устроил баньку по-турецки с финской отделкой.

Веника, даже голика, поблизости не оказалось, так он швабру в ход пустил, так отколошматил присутствующих, что об этом стоило бы говорить особо, используя другую лексику. Ну а если по-медицински, то у меня оказались сломанными два ребра, у Парамоши треснул череп. Как говорится, есть что вспомнить.

Хорошо еще хоть, топором не попарил.

 

Случай с Иноверсовым

Иноверсов лежал на диване и смотрел в потолок, высокий и недоступный для плевка, даже если бы он был молодым, полным сил верблюдом, а не пожилым колымским волком, как он себя нежно называл не на людях. Потолок был испещрен тончайшими потеками и трещинами, загадочными, как иероглифы, впрочем, для Иноверсова многое было китайской грамотой за семью печатями, но он не делал из этого трагедии, а воспарял выше потолка и крыши, в холодное сиротливое небо, мысленно ударяясь в прозрачную твердь и плавно зеркально кружа, падал новогодней снежинкой на диван.

Как бы ни было богато и тренированно его воображение, но и оно, в конце концов, лопалось мыльным пузырем, и тогда быт, во всей его подлости, набрасывался на Иноверсова, как муха на гнойную рану, и тогда хотелось вскочить с дивана и распахнуть форточку, чтобы резкий холодный воздух рванул в комнату, разжижил кровь, растворил и унес шлаки. Он бы и поднялся, если бы не ярчайшее предчувствие того, что форточка откроется сама собой, не завораживало его.

Поскольку предчувствие обмануло Иноверсова, он встал, затаил дыхание, чтобы не задохнуться в тучах пыли, выплывших из дивана, брезгливо передернул плечами и понял, что если немедленно не умоется горячей водой с мылом, то лопнет от грязи.

Тщательно отмывшись и отсморкавшись, он отправился на кухню вскипятить чай. Кухня была большая, с четырьмя столами. С соседями Иноверсов встречался редко. У себя на электростанции он всегда просился во вторую или третью смену, чтобы быть дома по возможности одному, без помех отдыхать от напряженного слежения за приборной доской. И сейчас, включая чайник, он не мог избавиться от мысли о том, какой сменщик дежурит у приборов и какой гоняет там чай.

Рассеянный покой Иновнерсова нарушила маленькая худенькая девушка Маша, его соседка. Одета она была в летнее платьице, из которого выросла. Тоненькие косички отнимали еще года полтора от ее неполных восемнадцати.

— Здравствуйте, Григорий Иванович, — сказала Маша и тоже включила чайник.

— Здравствуй, — ответил Иноверсов и удивился своему голосу. Дня три, кажется, не открывал рот. — Ты что не в школе?

— Теперь я не хожу в школу, Григорий Иванович.

— Бросила? То есть… Где же ты теперь?

— В институте учусь. В педагогическом.

— Так просто? Безо всяких?

— Конечно. Экзамены сдала, и приняли.

— Не в этом дело. А призвание. Зов сердца?

— Мама сказала, поступай, вот я и поступила. Ей до пенсии пять лет, да у меня стипендия.

Иноверсов мрачно насупился и замолчал, будто позавидовал. С какой стати? Но все-таки самолюбие его было уязвлено, и он с методичностью древоточца принялся выспрашивать студентку, будто она сдавала экзамен на Зою Космодемьянскую.

— Ты вот, будущий педагог, знаешь, кто такой был Песталоцци?

Маша пожала ситцевыми плечиками.

У Иноверсова перехватило дыхание. Он стряхнул с себя остатки быта, в котором так бездумно разлагался и дисквалифицировался. Затхлый пропыленный воздух с шумом вырвался из его легких, а пропитанный йодом ветер морей ворвался, заголубил его кровь.

— Да как же не знать! Будущему педагогу! Не знать?

Он хотел растолковать девчушке, что значит Песталоцци, но вовремя спохватился, ведь ничего толком не знал об итальянце, кроме имени, на которое натолкнулся, решая кроссворд в «Огоньке», когда сидел, дожидаясь очереди к парикмахеру. Стоп! А календарь на что? Численник. Читал об одном, как его? Не Макаренко. Вспомнил!

— А скажи-ка, Маша, кто такой Януш Корчак?

— Кто?

— Дед Пыхто. Педагогом был и писателем. Работал в детском приюте. Весь этот приют фашисты в крематории сожгли. У Корчака было много друзей, они могли его спасти от гибели. А он не смог покинуть детей. Так и сгорел на работе.

Слезы брызнули из синих глаз Маши. Иноверсов почувствовал приятный укол самолюбия. Оказывается, не только учиться никогда не поздно, но и учить, наставлять на путь истинный. Пусть почувствует молодое поколение, какую ответственность берет на себя. Пусть проплачется, как следует. Или уже хватит? Надо ее утешить.

Он когда-то умел утешать девушек. Лет тридцать назад. Он спрашивал, чего она хочет, какое решение в трудной ситуации приходит в ее маленькую головку. И укреплял в найденном решении. Девушки мирились с судьбой и выходили замуж за своих обидчиков. А он подался в город, закончил там на электрика, а потом завербовался на Колыму, чтобы подзаработать деньжат. Заработал много, приезжал в свое село, чтобы жениться, но не нашел по сердцу. Всех, кто более или менее, разобрали другие. А молодые девчонки казались ему кислыми незрелыми яблоками, вызывающими оскомину души.

Вернулся, жил бобылем. Девушки, конечно, были и здесь, и хорошие, однажды их приплыл целый пароход, но они достались парням побойчее, а Иноверсов скромничал, не выпячивался, не бросал им под ноги букеты и венки из дензнаков. Да и нравилось ему наблюдать семейную жизнь как бы со стороны. Молодожены ссорились, мирились, ходили за советом к нему, мудрейшему.

Потом его все-таки женили. Жена прибрала к рукам его денежки и укатила в Крым. Ладно. Могло быть хуже. Зато электрические машины его никогда не подводили, и были молчаливы.

Маша наконец успокоилась, как нельзя кстати, поскольку пить чай в обстановке женского плача невозможно. Скорее из вежливости, чем из любопытства, он спросил девушку, отчего все-таки она не на занятиях, ведь еще не вечер.

— У меня свободный день. Освобождение есть.

— Заболела, что ли?

— У меня донорский.

— Кровь? — Опешил Иноверсов. Он хотел было высказать некоторые соображения о благородной роли донорства, но побоялся попасть впросак вторично.

— Мы всей группой ходили. Автобус на трассе загорелся. Была нужна кровь и кожа. Дети с ожогами.

Иноверсов изменился в лице. В груди у него зажгло, будто ведро печеной картошки высыпали за пазуху. Он боялся пошевельнуться, боль росла в нем, как деревце из семечка. Ему хотелось погладить Машу по голове, но он не смог поднять руки.

Он взял чайник и ушел к себе в комнату, заварил свежий чай с донником и мятой, но пить не стал из-за боли и усталости, прилег на диван, чтобы перевести дух. Но лежать было еще хуже. Он глянул на потолок, трещины и потеки на нем сместились каким-то чудным образом, и вместо прежней бессмыслицы проступили ясные слова. Казалось, пройдет еще мгновение, и они станут доступны для прочтения. Он затаил дыхание в предчувствие этого мига. Не дышал минуту и не чувствовал в этом особой надобности.

Он подождал еще несколько минут и сделал попытку вдохнуть воздух, затем выдохнуть, но ни то, ни другое у него не получалось. Он подождал еще с минуту и испугался.

Он хотел сжать себе грудь и живот руками, сделать искусственное дыхание, как учили на курсах гражданской обороны, но сил хватило лишь на то, чтобы шевельнуть веками.

Потолок придвинулся к самому лицу Иноверсова, на нем еще ярче проступили белые буквы. Но прочесть их он так и не смог. Может быть, к лучшему. Перед смертью не начитаешься.

Его нашли лишь на седьмой день.

 

Печка

Затянувшуюся размолвку с женой Взбрыкалов решил уладить с помощью научно-технического прогресса в кухонной его ипостаси. Год назад в аналогичной ситуации он добился хорошего результата, купив электромясорубку. В семье наступил мир, но не будешь же изо дня в день питаться рублеными котлетами. Мясорубка скоро надоела и была задвинута подальше в шкаф.

Верно говорят, любовь не прощает застоя. Нет, на сей раз он придумал вещичку посильнее «Фауста» Гете: приобрести микроволновую печь, которая жарит и парит токами высокой частоты. Она воцарится на кухне и станет ее смысловым центром, возле которого можно будет собираться, как в старину у камина. Не только узким кругом семьи, но и рассаживать гостей, вызывая их изумление и легкую досаду, что очень нравится его жене — ну, обычная женская слабость, которую можно простить легче других.

Пирожки в этой печке готовятся тридцать секунд! Аттракцион какой-то. Женщины будут визжать от восторга. Понятно, кто станет героем дня. Взбрыкалов изнывал от нетерпения, предчувствуя, как организует весь этот сюрреализм. Деньги, конечно, немалые надо выбросить, но не беда: наконец-то выплатили премию за изобретение, и он хмелел от самоуважения.

В ближайшее воскресенье, выпроводив жену с сыном в гости, Взбрыкалов приступил к выполнению намеченного плана. Вот он спустился с пятого этажа, открыл три двери подъезда, вот легкая поземка бросилась ему под ноги, подпрыгнула и потерлась о щеку холодной змеей.

Дети катались во дворе на санках, мужчины вытрясали половички, а женщины вывешивали белье. Как всегда. Никто даже бровью не повел, не глянул в его сторону. Такое неприкрытое равнодушие людей и даже собак, расцвечивающих сугробы желтыми розами, ему, незаметному пока герою дня, было неприятно. Он даже ощутил себя на мгновение маленьким голым мальчиком среди волков. Ветер равнодушно поигрывал снегом, а солнце поглядывало косо, будто насмехалось над его трудами и наградами.

Если бы магазин оказался закрыт, он бы не сильно огорчился, но не тут то было, дверь открылась и впустила Взбрыкалова. Вот она, «Электроника», плати 270 рублей и владей!

— Брать будете? — Спросила девушка в фирменном халатике и, не дожидаясь ответа, добавила: — Мария Ивановна, «Электронику» покупают!

Взбрыкаловым овладело чувство, что сейчас его поймут и оценят его способности, по крайней мере, покупательные.

Подошла Мария Ивановна, насквозь фирменная, с тщательно уложенной прической. Взбрыкалов почувствовал ее появление спиной, по которой побежали капельки холодного пота. От такой не отвертишься.

— Вы на машине? Сорок пять килограммов, между прочим, весит. Не игрушка.

Извиниться бы и уйти навсегда! Нет, это значит потерять к себе уважение! Ему вдруг вспомнилось, что жена его, то есть невеста, весила как раз сорок пять килограммов, и он легко носил ее на руках.

— Я сейчас вернусь! — Взбрыкалов выскочил из магазина, ощущая сладкую, как от зрелого нарыва, боль в груди, обычно она предшествовала озарению. Все гениальное просто, даже дебильно. Сейчас он что-нибудь придумает.

Взбрыкалову вдруг показалась, что в Магадане наступила оттепель, хотя поземка не ослабла, а морозец даже покрепчал. Во дворе было пусто: женщины наконец-то развешали свое белье, мужчины вытрясли половички и, главное, дети с санками словно испарились. Вот так всегда. Люди как сквозь землю проваливаются, когда испытываешь в них наибольшую потребность. Помирать будешь в полном одиночестве, никто не почешется, чтобы шепнуть последнее прости. Но, наверное, это случится нескоро. Надо полагать и надеяться.

В подъезде он нашел чьи-то санки, прижал их под мышку и помчался вприпрыжку через пустырь к магазину. Навстречу, так сказать, мечте. Он чувствовал себя намного увереннее. Со второго раза должно получиться. Это как переписать с черновика.

Продавщица уже не казалась ему такой Кассандрой. Обычная торговка, познавшая изнанку жизни, и нечего возносить ее на пьедестал. Подумаешь, без машины. Что же, ради трехсот метров машину гонять? Да и найди ее попробуй в выходной.

Он шагнул к прилавку походкой хозяина жизни и глянул на чудо технического прогресса почти небрежно. После невольной репетиции он был почти великолепен.

— Так-так! Значит, отважились? — Пропела Мария Ивановна. — Тогда мы ее что? Проверим!

Она повернула реле времени, оно затикало, печь загудела, как неисправный телевизор. Внутри печки зажглась лампочка.

Строго говоря, это вовсе не печка, а духовой шкаф. Агрегат грандиозный и таинственный, почти принадлежащий Взбрыкалову. Сама легкость, с какой ему предстояло овладеть техническим чудом, остудила и озадачила его. Он вдруг разглядел, что ручка, за которую открывалась стеклянная дверца, отделана дерматином, и из него вылезли нитки. И корпус не новый, подсвежен эмалью. Но кто из нас без изъянца?

— Может, хватит ей гудеть?

Мария Ивановна послушно выключила агрегат. Он открыл дверцу и не без опаски запустил в печь руку.

— Не удивляйтесь, сама печь не нагревается, а только продукты, которые будете готовить.

— Знаю. Как в физиокабинете, когда челюсти прогревают, — непринужденно сказал Взбрыкалов и небрежно вынул из кармана теплую пачку десятирублевок.

И вот он уже обнял плиту, как женщину шестьдесят второго размера. Сердце его оглушительно забилось. Он вспотел, как мышь. Хотя, быть может, мыши вовсе и не потеют. Но это сравнение пришло ему в голову неспроста. Конечно, маленькая мышка в захлопнувшейся мышеловке. А мог бы спокойно дремать на диване перед телевизором.

Продавцы не сумели разыскать коробку от печки, и ее пришлось упаковать в картонный ящик из-под мыла. Конечно, такой ящик вызвал нездоровое любопытство окружающих. «Может, война?» — Читал он на чужих лицах немой вопрос. Попал, как кур в ощип. Небось, настучат, куда следует.

Вдруг вспомнилась ситуация десятилетней давности, когда он с двумя чемоданами, обливаясь едким потом, обритый наголо, стоял на Красной площади в Москве и ловил на себе веселые взгляды иностранцев, подкативших на интуристовском «Икарусе». Они показывали на него пальцами: «Бой!»

Они смеялись, а он злился на себя. Мог бы эти чемоданы оставить в камере хранения, да не дотумкал. А волосы — что стоило подровнять их перед поездкой в столицу в парикмахерской, а не дома, машинкой, а не безопасной бритвой. Тогда бы не вырвал клок до самой кожи, не стал бы сбривать остатки, менять лезвия, вымазывая тюбик мыльного крема, резаться, прижигать йодом, брить дальше, до полной бильярдной гладкости.

Ему было стыдно это вспоминать, но картинки не столь далекого прошлого были как липучка. Сколько раз он загонял себя в нелепые ситуации, страдал от этого, но не сильно, порой, наоборот, выигрывая в итоге какую-то малость или милость. Бритая голова помогла ему добиться благосклонности такой девчонки! Сейчас она, царица бала, так же прекрасна, как десять лет назад. Вернется и ахнет. Он поразит ее воображение.

Тащить печку на пятый этаж по лестнице было труднее всего. Сердце выпрыгивало из груди. И как ликовал Взбрыкалов, когда агрегат наконец-то занял место на кухонном столе, оттяпав чуть ли не половину его площади. Но это не беда. Утрясется. Взбрыкалов верил в силу разума и никогда не ошибался, если это не касалось его жены.

Достав из холодильника припасенную сырую отбивную котлету, экспериментатор положил ее на тарелку и поставил на стеклянный поддон. Включенная «Электроника» загудела так, что у него занемели зубы. Ничего, не все время на кухне торчать. Можно в комнату уйти. Стиральная машина вон как грохочет, а никто не ропщет. Нет находок без потерь. Зато времени сэкономишь уйму.

Пока тикало реле времени, Взбрыкалов листал инструкцию — внушительную книжку со схемами и рисунками.

«Продавец должен проверить работу печки, вскипятив стакан воды», — прочел он, и необычное волнение прошло чесоточным зудом по всему телу. Он вдруг понял, что на кухне не запахло жареным, ощущается лишь какой-то тревожный медицинский аромат.

Щелкнуло реле, гудение прекратилось. Взбрыкалов открыл дверцу, потрогал котлету. Еще раз потрогал. Она оставалась ледяной. Холодный пот брызнул у него из мышц спины.

В дверь позвонили. Взбрыкалов пошел открывать, чувствуя, что сейчас наступит нечто ужасное и непоправимое. Большие медные трубы гудели у него в ушах, и в груди гремел большой полковой барабан.

Взбрыкалов не понял, что ему сказала жена, но уловил тон — этакий коктейль из патетики и сарказма. Он жестко, как борец греко-римского стиля, обнял печку, и в груди у него что-то хрустнуло. Боль сворачивалась и разворачивалась — как большая часовая пружина. И эта переливающаяся мука даже радовала Взбрыкалова, как бы амнистируя его. Многое можно списать на боль. Не потому ли мы так часто болеем, загоняя себя в угол?

Магазин все еще не был закрыт, и это вызвало у Взбрыкалова дополнительный озноб. Он втащил печь волоком, выпрямился — красный, взмокший, страшный.

Продавцы поняли его без слов, вызвали Марию Ивановну, так похожую на укротительницу львов. Но и ей передались от Взбрыкалова смятение и ужас.

— Вы нарушили правила, — пробубнил Взбрыкалов как мог спокойнее. Челюсть его отбивала пулеметную дробь. — Вы нарушили инструкцию. Заведомо… Заведомо…

— Подождите. Давайте спокойно…

— Заведомо…

— Ну, давайте посмотрим. Успокойтесь. Мы вместе. — Мария Ивановна помогла поднять печь с пола на прилавок, открыла дверцу и воскликнула, заикаясь:

— А эттто чттто тттакое?

— Чтттоооо? — Взбрыкалов почувствовал, что у него отнялись руки, ноги и язык — Ааааааааа!

— Что-что! Вы скажите, мы вам с разбитым сердцем, тьфу, поддоном печь продали, да?

— Поддон целый, а печь … а печь… не… негодница.

— Не сочиняйте. И чай на ней кипятили, и пирожки подогревали в обеденный перерыв. Я и проверять не стала, так знаю. А вот поддон вы разбили. Уронили, небось, а на нас свалить хотите.

— Странные у нас разговоры. С таким же успехом вы ее могли сломать, когда пирожки грели.

— Ну, зачем вы так? — Мария Ивановна укоризненно покачала головой. — Подлавливаете на слове. Это нечестно.

— А зачем вы… подтасовываете?

— Ну ладно, обменялись любезностями. Давайте так решим. Печь вы оставляете. Мы вызовем мастера. Поддон тоже постараемся заменить. Оставьте свой телефон.

Готовый сражаться до последнего патрона, последнего зуба, Взбрыкалов был сражен податливостью оппонента. У него возникло ощущение, будто он совершил нужную, хотя и не очень приятную работу. Исполнил долг. Будто поучаствовал в похоронах близкого друга и радовался возможности передохнуть от пережитых страданий. Он уже не замечал ни ветра, ни снега. Легкость и благость разлилась в невесомом теле.

Дома его ждал сюрприз: на лестничной площадке лежала электрощетка, рядом тепловой вентилятор, электромассажер, увлажнитель воздуха и электромясорубка — вещи, послужившие в разное время налаживанию мира и взаимопонимания в семье.

Как же все пересохло во рту! Будто черемуху ел! Язык не ворочается. Если б он знал, что сказать жене, он бы не смог это сделать, не промочив предварительно горло ведром жидкости. А что говорить?

Прошло, наверное, с полчаса, дверь вдруг открылась, и жена вполголоса сказала:

— Всю квартиру своими игрушками заполонил. А теперь еще и печь.

От звуков ее голоса стальные челюсти, в которых было зажато его сердце, разжались. Радость побежала, как огонь по бумаге, и он не решался загасить ее. Господи, она заговорила! Это главное.

— Премию же получил. Главный инженер сказал, голова светлая, мол. И вообще…

— Ну и что? Светлая голова! У семьи есть более насущные проблемы. Перстенек, в конце концов, жене взял бы приобрел. А то паши на вас день и ночь, ни славы, ни денег.

Ему хотелось возразить, что деньги разные бывают, те, что за протирание штанов и за оригинальное инженерное решение!

Но он вдруг поставил себя на место жены и ощутил ее правоту. Боль и стыд вернулись к нему.

— Ты не знаешь торгашей, — слышал он как сквозь воду. — Можешь проститься со своей печкой. И с деньгами тоже.

Если бы она посмеялась сейчас, как прежде, он бы, затаив дыхание, придвинулся, глянул в глаза, и потом бы они наперебой говорили — то, о чем передумали в эти несколько дней, пока пребывали в ссоре, и о том, что стряслось за это время с друзьями и знакомыми.

Если бы она хоть раз заикнулась об его успехе и насмешливо, хотя бы насмешливо процедила: «Поздравляю, Архимед», то он счел бы, что игра стоит свеч. Но этого не произошло, и стальные челюсти опять медленно сжали сердце. Но не с прежней силой. Она по-прежнему не разговаривала с ним, а все необходимые для жизни сообщения передавала через сына, и это уже не тяготило всех, а превращалось в долговременную системную игру.

Через месяц позвонили из магазина. Почему он не заходит, ведь мастер должен вот-вот подъехать, и тогда гарантийный срок автоматически продлится.

Взбрыкалов обрадовался этому звонку, сходил в магазин и познакомился с товароведом Адой Семеновной. Ему было приятно внимание женщины, хотя бы такое специфическое.

— Вы не волнуйтесь, будет работать как часы, — убеждала его Ада Семеновна, ее имя пугало Взбрыкалова. — Агрегат, конечно, сложный. Вы его немного задели, да? Поддон разбили. Но это не беда. Мы его заменим. Не волнуйтесь. Надо было мастера вызвать, он бы подключил. Холодильник покупаете, так вам же его мастер подключает? Или автомобиль. Но все уладится, честное слово.

Взбрыкалов чувствовал, как заряжается ее энтузиазмом. Ему приходилось сдерживаться, чтобы не воскликнуть: «Да! Да!» И дело даже не в электронной печке. Дело в нем самом и в этой женщине, которая, быть может, тоже говорит вовсе не о печке.

— Мне бы деньги вернуть, — произнес приободренный Взбрыкалов, делая значительные усилия, чтобы выпутаться из окутывавшей со всех сторон словесной паутины.

— Почему деньги? Мы же договорились.

— Семейные обстоятельства, знаете ли…

— Ну и напрасно. Мне бы так. Но не дарят.

— Хотелось праздника, — Взбрыкалов замялся, но все же выпалил: — Премию особую получил. Я же изобретатель.

— Поздравляю! Поздравляю! Я и не знала, что в Магадане есть изобретатели. А что вы такое изобрели? Надеюсь, не вечный двигатель?

— Новые прокладки для насоса, от них экономия сумасшедшая.

Ада закатила глаза и томно вздохнула. Какая симпатичная женщина, подумал Взбрыкалов и неожиданно выпалил:

— А деньги нужны. Теща у меня умерла.

Как только это ему пришло в голову. Тещу он любил за ее умение печь необычайно вкусные блины с калиной. Каково же было его огорчение, когда жена, встретив на пороге, сказала:

— Знаешь, я улетаю на материк. С мамой плохо. Телеграмма пришла.

Вот накаркал! Раскаянию Взбрыкалова не было предела.

Жена пробыла две недели в родном городе, а когда вернулась, осиротевшие супруги встретились сдержанно, будто бы что-то сломалось. Молодость, что ли…

Взбрыкаловы будто бы забыли об «Электронике», и это была какая-то невротическая забывчивость: если уж не хочешь задеть свою большую беду, не трогай и маленькую. Каково же было изумление изобретателя, когда недели через три позвонила Ада Семеновна:

— Заберите ваши деньги.

Он был рад этой пачечке десятирублевок, будто бы возвращению из опасной зоны старого друга. Вечером он отдал премию жене.

— Ты не расстраивайся, — сказала она с неожиданной печалью. — Они очень ненадежные. Из двух одна с заводским браком. И жарят они плохо. Котлеты осклизлые. Тебя же такие есть не заставишь.

— Да ладно, перетопчемся. Я прокладки изобрел…

— Какие еще прокладки? Вечно ты! Взял бы кран в ванной починил!

Супруги были счастливы в этот вечер и в следующий, не ссорились полгода. Потом он научился заглаживать свою вину цветами. А микроволновку «Самсунг» с биопокрытием и грилем им купил на Новый год сын, когда вырос и стал зарабатывать. Четырнадцать лет прошло со времени «Электроники».

Вот что значат гены, подумал Взбрыкалов. А жена, имеющая, как и Взбрыкалов-старший статус безработной уже восемь месяцев, почему-то расплакалась.

 

Один вечер из жизни НЛО

Пробежав десяток метров, Мстислав Васильевич Чудецкий оттолкнулся, распахнул плащ и плавно набрал высоту. Летелось легко, не считая покалывания в пояснице. Вот и ладненько, следовательно, я не птица, у них радикулита не бывает. Только бы голова не закружилась от высоты, а так все великолепно. Но если не птица, то почему же летаю?

На каком, простите, основании? И без удостоверения. Штрафанут чего доброго. Или арестуют на пятнадцать суток сгоряча. Правда, у пешеходов тоже никаких удостоверений нет. Его вполне можно приравнять к пешеходам. Ну не к гужевому же транспорту. И не к собачьей упряжке.

Только так подумал и улыбнулся, стало его подбрасывать, как телегу на кочках. Воздушные ямы. Если бы пассажиром в самолете, так ремни пристегнуть — и все. В рот леденец. А тут как? Не за что уцепиться. Держись за воздух. Утомительное занятие. А ведь летчиком хотел стать. Сорок лет назад. Господи! Здоровье когда-то было, сила, когда мать на руках носила.

Мстислав Васильевич, осторожно вращая глазами на окаменевшей голове, огляделся вокруг и чуть не сорвался в штопор, вздрогнул всем телом и начал терять равновесие. Сходились и расходились разноцветные круги и сегменты, набегали квадраты и треугольники, соединялись прямыми и сопрягались кривыми линиями. То был парк с галечными дорожками, мраморными женщинами и причудливыми клумбами. Мстислав Васильевич почувствовал себя умиленным, то есть у него защипало в носу.

Но если чихнуть, недолго и сверзиться. Чертовски трудно удерживать равновесие. Как на велосипеде, катясь по проволоке под куполом цирка. А платок начнешь доставать, так подъемная сила плаща может резко понизиться, и съерашишься, как пить дать! Что ж, придется шмыгать носом, терпеть во что бы то ни стало, пока не почувствуешь почву под ногами. Или хотя бы воду, она тоже держит. Правда, чихать в воде он ни разу не пробовал. Говорят, можно утонуть в ложке воды. А тут в соплях, того и гляди, захлебнешься.

Он приземлился у бамбуковой беседки. Даже сквозь насморк одуряюще пахло розами. В носу защекотало так, что вся наличная кровь прилила к лицу. Мстислав Васильевич глянул по сторонам и, не найдя ничего подозрительного, с наслаждением чихнул. Сдвоено, будто выстрелил из небольшого двуствольного пистолета.

Тотчас он проснулся, сел на постели и чихнул еще раз, так же громко, но уже безо всякого удовольствия. В комнате позвякивали стекла, пастушьей дудочкой дребезжала отклеившаяся от оконной рамы бумага. Пахло соленой плесенью и еще чем-то неприятно странным.

— Бюро добрых услуг, — пробубнил Мстислав Васильевич, и голос его был просевший, как майский сугроб. Пурга обеспечивала ему насморк с доставкой на дом. Или в полете просквозило?

Мстислав Васильевич привычно подшучивал над своим немолодым, поскрипывающим, как сухое дерево и побаливающим телом, и ему нестерпимо захотелось вновь ощутить себя летящим, переполненным тонкой особой молодой радостью, которая лежала на чашке весов его сна, а на другой был тотальный всеклеточный ужас.

Он вытянулся в постели, закрыл глаза и затаил дыхание, сосредоточив всю силу своих мыслей, все воображение на полете, помогая себе напряжением лицевых мышц. На какое-то мгновение ему почудилось, что руки, ноги, а затем и все тело стало совсем легким, невесомым. Как знать, может быть, сей достойный муж смог бы оторваться от земли, если бы не неожиданное препятствие: совершенно явственно он ощутил резкий запах дыма. Замкнуло! Пахнет горелой изоляцией! Чудецкий принюхался и когда пурга дохнула во все щели, понял: сна ему больше не будет. Он дернул шнурок торшера и с удовольствием зажмурился от света. Боже правый, и провода не порвало ветром, есть чему радоваться. Яркий свет отгородил его от эфемерных впечатлений сна, полет на плаще вызвал у него улыбку. Но при том ветре, который пришел в Магадан с юга, впору летать не только на плаще, но и на носовом платке.

В комнате было холоднее обычного, и голые ноги Чудецкого, наполовину прикрытые махровым халатом, напупырились, как молодой огурец. Можно было, конечно, возвернуться в постель, но ведь задохнешься, не дай Бог, в пожаре, и знать не будешь, отчего загорелся сыр-бор, хотя говорят и так, что смерть причину найдет. А горючего материала вокруг хоть отбавляй, — самодельные стеллажи высятся по трем стенам до самого потолка. Обычно они отгораживали Чудецкого от реального мира надежнее, чем каменные стены. Но они могут превратиться в стену огня!

Вообще-то Чудецкий не хотел верить, что начинается пожар. Возможную опасность он воспринимал, как игру ума и вовсе не хотел поддаваться эмоциям. Не без колебания он распахнул дверь комнаты, и ее тотчас запахнул сквозняк. Оконные шторы откачнулись, как если бы тот, кто стоял за ними, развел в недоумении руками. Но Чудецкий не стал акцентировать на этом внимание. Он заглянул в ванную, в туалет, на лестничную площадку. Никаких горящих проводов нет и в помине.

Между тем, как и ожидал Чудецкий, простуда выползла наружу с неотвратимостью побега бамбука. Мстислав Васильевич вернулся в комнату, отыскал на полке тюбик с мазью от насморка, отвернул колпачок и совершенно отчетливо ощутил запах горелого. Он поднес тюбик к самому носу и понял: мазь пахнет дымом! Господи, нашел! Какое счастье разгадать хоть одну загадку — все равно, что остановить тиканье адской машины. Неизвестность не дала бы ему жить, извела на нет.

Хорошо. Великолепно начинается день. То есть вот в этом он не был уверен. Может быть, ему пока не начинать день, а продолжить ночь? Нет, все же насморк нужно брать за горло, пока он поперек, а не вдоль. Пропаришься, как следует, и опять как новенький! Он прошел в ванную комнату и передернул плечами: в вентиляционной решетке с подвывом ходил ветер. Наберешь воды, а воздух все равно знобящий. Душ включить? Но тогда придется дышать теплой сыростью, подкармливать простуду ее любимым блюдом. А вообще-то забавная история вышла. Рассказать бы писателю, какому-нибудь. Пригласить его в гости, по сопкам поводить, к морю спуститься. Описать мою жизнь, так все рты поразевают, подумал Чудецкий, погрузившись в горячую воду.

Собственно он уже общался с одним — из газеты. На стадионе. Народу там набилось, и это двое в маечках с надписями «Москва-Магадан» на груди и на спине зубами лязгают, коленями трясут. Спортсмены, прости господи. Потом их в халаты завернули, а длинный позже пришел, журналер этот хренов.

Мстислав Васильевич разулыбался, представив, как стоит в обычном своем непромокаемом, непотопляемом, всепогодном плаще с обычным рюкзачком за плечами — вот кто путешественник вокруг, вдоль и поперек света. Полный образ. И длинный тоже так подумал, блокнот раскрыл и ну строчить:

— Расскажите свою спортивную биографию.

— Кому это надо?

— Это надо всем, — строго сказал журналист.

— Увлекался ходьбой на длинные дистанции, — промямлил пристыженный Чудецкий.

— Так-так.

— Через два с половиной года обнаружилось плоскостопие. Лечился. Спорт не бросил. Увлекся коньками, пока их чуть не отбросил. Сломал правую голень. Лежал в гипсе. Вылечился и пошел в школу бокса. На первом же соревновании противник сломал мне челюсть. Кормили из соски. Медсестра. Она и стала моей женой.

— О! Как романтично! Понравился вам Магадан?

— Чего?

— Вы здесь впервые?

— Я здесь живу.

— Ясно. То есть у вас такое впечатление, что вы живете у нас много лет? Чему вы посвятили свой пробег?

— Не знаю. Я уехал пароходом, а потом она должна была. Не поехала. Сын родился, так я его ни разу не видел. Мы по любви? По любви! Алиби есть, но алименты, как идиот, плачу.

От сказанного длинный будто бы стал еще длиннее. Потом он резко сложился пополам и растаял, как дымок сигареты. И в газетах ни гу-гу. Мстислав все внимательно отслеживал. А что если и впрямь написать какому-нибудь Пикулю? Фразы слагались какие-то легкие и значимые, хотя опыта писания писем у Мстислава Васильевича — с гулькин нос. Кстати, о носе — насморку нужно дать решительный бой.

А может быть, и не надо? Вдруг это из-за насморка такие интересные идеи приходят ему в голову? В детстве он как-то слышал от отца, что умные люди обязательно сопливые. Шмыгают носом, от этого мозговое кровообращение усиливается, мысли, как по маслу, скользят по соплям. Конечно же, шутил. А вдруг, правда? Вот, например, аппендикс лишней деталью считали, а он, оказывается, еще как нужен. Даже необходим. Пиявки полезны, кровь сосут, а клопы? Может, зря клопов морим. Или глистов взять. Неспроста в Магадане один академик по глистам работает! Небось, засекреченное все, государственная и военная тайна!

Мстиславу Васильевичу вдруг представилось его письмо, отпечатанное типографским шрифтом на дорогой бумаге с водяными знаками, наподобие сторублевок. От неожиданности он погрузился в мыльную воду с головой, будто в море. Это была старая ванна, таких теперь не делают. Нырнул, а письмо все равно по морю плывет. Он нырнул, и письмо за ним. Рыбки — тонюсенькие, остренькие, проносятся у виска — как стрелки вокзальных часов, желто-пестрые, к лицу льнут, обнюхивают. Хотел от них отмахнуться, загреб воду, да как помчится! Сроду не умел плавать, да еще под водой и без маски. Выныривать пора, воздуху глотнуть.

Как пробка, наверх помчался, да глубина непомерная. Нет сил терпеть, дышать хочется. Того и гляди, глаза лопнут! А выдохнуть можно, хоть чуть-чуть? Стравил немного, да не к добру — хлебнул. И еще. Нахлебался — ужас. А хоть бы что, дышит под водой. Как селедка какая-нибудь или навага. И ничем, между прочим, не хуже дышится, чем на поверхности, а удовольствия даже больше, поскольку вода в Магадане лучше воздуха. На этой воде пиво второе в Союзе по вкусу.

Когда в Ялту из Магадана прилетишь, так тоже заметна разница в атмосфере. Но это на два — три дня, потом привыкаешь. Можно и водой дышать привыкнуть. Если уникальный такой, керосином попробуй. А что стесняться? Конечно, горючая жидкость, пожароопасность повышенная, но если надо, особенно для науки, то почему бы ни попробовать? Это же перспектива для человечества — ценить надо. Клапана вот только постукивают. Это безобразие — регулировать надо…

Но это не клапана. Это Матильда Петровна пробудилась чуть свет, и ей нужна ванная. Она свое возьмет. И чужое прихватит. Шутка. Да никто и не покушался покуда на ее права. Муж ее в этой ванне утонул. Гимнастерку она его постирала, а там документы. Высушила на батарее, читать стала и поняла: посадят. А поскольку дети за отцов не отвечают, это полный крандец. А он взял и захлебнулся смертью храбрых. Ни с того, ни с сего. Зато пенсию на детей платят, как положено. Правда, они теперь выросли.

— Раненько, Мстислав Васильевич. Не похоже на вас.

— Не говорите, Матильда Петровна, с полночи кувыркаюсь. Я ведь чуть пожарную не вызвал. Умывайтесь, расскажу.

Матильда Петровна не спешила: парикмахерская, где она в поте лица трудилась, открывалась в десять. Мстислав Васильевич мог вообще не появляться в мастерской: он ремонтировал телевизоры по месту жительства клиентов. Соседи любили утренние часы, неторопливые, на свежую голову, беседы. Начинала обычно Матильда Петровна, любила инициативу к рукам прибрать.

— Вчера наши все допытывались, какую маску на лицо кладу. Косметологи наши. А разве маской поможешь, если печень барахлит? Шлаки выводите, говорю. Почки щадите. Кефирчиком, кефирчиком, а утром мокрым полотенцем снаружи обтирайтесь. Не верят. Думают, разыгрываю.

— По пурге пойдете, Матильда Петровна, так лучше мокрого полотенчика пробирает.

— Вы шутите, а я пургу люблю. Освежает. Как ее не любить, коли на пурге выросла. Коли нас с сестренкой девочками привезли. Небось, самого Берзина знала. Он к нам в школу заходил. Великий был человек! Ему надо памятник ставить.

Неважно, что Матильда Петровна рассказывала об этом соседу уже сто раз. Для него и для нее эти слова как «доброе утро». Сама беседа впереди. Вот и чайник вскипел. Свеженького заварить нужно. С мятой.

Не вместе пьют, но одновременно. Матильда Петровна угощала Мстислава Васильевича то пончиками, то пирожками, а он, в свою очередь, потчевал соседку и готовить умел — не разнообразно, но вкусно — мастерски сушил сухарики, и так, и этак, и с солью, и с ванилью. Умел и торт испечь, но предпочитал готовые. Похуже, зато времени для жизни сберегается уйма.

— А женились бы вы, Мстислав Васильевич, — говорила тогда соседка. — Женились бы, цены бы вам не было.

— Опять вы за старую песню? Сами знаете, пять раз окручивался, а толку? Нет, вы мне скажите, какой толк и смысл? Чтобы было, кому зарплату приносить? И причем тут цена? У нас торговля людьми запрещена законом.

Матильда Петровна терпеливо молчала: пусть выговорится. С одного разу все не выскажешь, не выплачешь, не высмеешь. Про своего душа до сих пор болит. Котенка утопить — и то жалко, а тут мужик.

— Не любила вас ни одна, чтобы по-настоящему, как следует, значит, — проговорила в задумчивости Матильда Петровна, она полагала, что при этом у Чудецкого сладко замирает сердце.

Не любила, зато не утопила, подумал Мстислав Васильевич. Повадились мужей убивать. Одна вон кухонным ножом под ребра, прямо в сердце саданула. И ничего ей не было. Якобы только попугать хотела, а он дернулся и сам накололся. А сколько таких, что без ножа режут, — на трех работах вкалывать заставляют, в могилу сводят, а сами фьюить с денежками на материк!

— У Васи моего вон женка больно уж легкомысленная, — продолжала, как ни в чем ни бывало Матильда Петровна. — Может, время теперь другое, я не спорю, но вы меня извините — штаны напялить и вечерами в кафе их протирать. Курево и пойло. Танцы-шманцы до упаду. Ну что за удовольствие? А бабушка пусть внука до ума доводит. И еще у них мода такая — недовольными быть. Разве так с детьми надо? Накричит, а потом игрушками задабривает.

— А я летал во сне. К чему бы это?

— Мой тоже летал. А утонул. Глупо верить снам. Кстати, у меня телевизор что-то барахлит. Вторая программа идет бледно. Глянете как-нибудь?

— Обязательно.

Вот и поговорили, называется. Когда-то Чудецкого зло брало от таких бессодержательных разговоров с женщинами. А сейчас он почти смирился. Остается осадок, но не надолго. Такой привкус пустоты, будто глотал барий для рентгена желудка.

После чая он занимается книгами. Вычитывает в них совсем не то, что содержится в текстах. Одну полку он просто боится трогать. Прикоснется к потрепанным переплетам, как к оголенному проводу, и пальцы бьют чечетку, а глаза будто песком запорошит. Моргнешь, и слезы черные, сухие, горловые. И сквозь черный магический кристалл виднеется маленький поселок и книжный магазин, где продавцом Клавдия Семеновна Ложкина.

В школе она писала сочинения на отлично, особенно ей удавались сравнительные характеристики — Печорина и Онегина, Татьяны и Ольги, Марфы и Пелагеи. Вот и возомнила о себе, послала документы в литературный институт. А они что выдумали: шлите ваши повести, рассказы или стихи. Вот наглость! Так и оказалась на том же пароходе, что Чудецкий. Однажды он подал оброненный ею платок. Произошла глухонемая сцена театра теней. Но она жила одним чувством — к мужу, разочаровавшись в сравнительных характеристиках. Ей было суждено стать лишь третьей женой Чудецкого.

А вторая — это особый толк. В северном поселке жизнь была простая — работа да книги. Другие вон дневники ведут, а у него в книгах между строк невидимыми чернилами записано. Вот «Земля людей». Когда купил ее, как раз увлекся молоденькой. Преданная была — не приведи Господь: притащится на радиостанцию, забьется в уголок и ждет, чтобы побродить по цветущей тундре. И каждый бугорок, каждое болотце получает от них привет и собственное имя-отчество. Летняя ночь с незакатным солнцем кого угодно задурить может, а юного да неискушенного — и подавно. А какие слова они шептали сокровенные, ночные, какие не скажешь днем, но при этом видели глаза друг друга.

— Я твоя Дездемона.

— Нет, однако. У них там теплая страна, а здесь север, и такая трагедия здесь не может случиться.

— Почему?

— Потому. Здесь сначала борьба за жизнь, потом борьба за жизнь, а уж потом любовь. Надо делать то, к чему тебя приставили на земле.

— Вот ты какой, — сказала она. — Работяга.

Полистав книгу, Чудецкий нашел в ней лепесток полярного мака. Она положила.

А не заглянуть ли в книжный? Вот-вот откроется. Надел он свой плащ с подкладкой на пуговичках, рюкзак на плечо и пошкандыбал. Сырой пронизывающий воздух, сугробы, заструги, снежные пряди, стены и заборы, причудливо залепленные белым естественным мороженым, занесенные тротуары, обломки шифера, сорванные ветром с балконов кастрюли с борщом и противень с пельменями. Город в пургу не узнать, будто кто-то его специально камуфлировал перед нашествием батальонов снежных людей.

Пурга еще не кончилась, взяла передышку, и те, кто на улице, дышат тяжело, будто в легких пробита дыра. А кто-то чует в сырости воздуха капель весны. Заставить себя работать в такое время трудно, но в магазине покупателей больше обычного. Они уже похватали все, что успели, со столов, что вынесли им до открытия. Прижимая к животу по пачке книг, ждут, не вынесут ли еще из-за занавески. Оттуда вдруг доносится звук чайной ложки, ударяемой о фарфоровую чашку, и запах кофе разносится резко, щекотит ноздри. Выглядывает продавщица с бутербродом, дожевывает его и с удовольствием говорит:

— Не ждитя. Седни не будя…

И тогда они смятенно отрывают от живота добытое и рассматривают, что собственно сегодня им попалось.

— Опять этот с рюкзачком пришел, — шепчутся девушки.

— А что-нибудь взял?

— Нет. Тронутый явно.

— А давай его спросим.

— Больно надо.

И Мстислав Васильевич, не без влияния пурги, удостоился внимания продавщиц.

— Что вас интересует?

Он вздрогнул от неожиданности.

— Я? Интересует? Это вы меня спрашиваете? Меня интересует все, но, в то же время, только то, что интересует меня. Извините.

Девушка побледнела и, вернувшись за занавеску, сказала подругам:

— Он не просто тронутый. Он чокнутый, даже буйный. По таким психушка плачет.

— У них на пургу обострение, — добавила другая.

Девушки учились торговать книгами, не утеряв еще, в силу молодости, способности удивляться. Как раз им сверху спустили новую головную боль: чтобы купить ценную книгу, неси из дому книг на такую же сумму, и тоже приличных. Так что когда продавали «Хижину дяди Тома», получили несколько «Хижин», только прежних лет изданий. Может быть, этот, с рюкзачком, постарался? Такие ускоряют кругооборот книг в природе и товарооборот магазина. А там, глядишь, и премия не за горами.

«Не сбылось», — подумал Мстислав Васильевич с горечью. Что именно — не так-то просто растолковать даже самому себе. Огорченный, больной, он вернулся в свою комнату, прилег на тахту и задремал.

Приснился сын, с которым они ни разу так и не виделись. Мстислав Васильевич решил подарить ему плащ, поскольку самому летать особенно-то некуда. Все дела можно, и пешком передвигаясь, не спеша переделать. Сын стоял к нему боком, и было невозможно понять, похож он на отца или все же на мать, хотя ведь она изменилась за эти годы настолько, что Мстислав Васильевич не узнал бы ее. Кстати, он не помнил ее и молодой.

— Это что — неопознанный летающий объект буду? — Весело спросил сын. — Субъект, вернее. Нет, не годится. А радары на что? Засекут, посадят, не отвертишься. Лет на двадцать упекут за шпионаж. А то и собьют ракетой или просто пулями расстреляют. Ты же знаешь, как это делается. А от книжек не откажусь, они теперь в цене.

— Книги самому нужны, — промямлил Чудецкий. — На пенсию скоро выйду, перечитывать буду.

Мстислав Васильевич проснулся после обеда, стало быть, по-зимнему к вечеру, день крохотный. И пурга опять силу набирает. От сна осталось чувство неловкости. Или это не от сна, а от продавщиц этих нахальных? Так и норовят в душу залезть. Одно слово ляпнут, а весь день мерзкая отрыжка. На щеках жар — будто серпом побрили. Опять этот казус вспомнился — с мазью, которая жженой резиной пахнет. А эти наглые агрессивные штучки в книжном магазине тоже чем-то пахнут. Какими-то дорогими грешными духами. Они, конечно, не читают книжек, которые продают.

Окружающий мир суров и агрессивен, и каждый выход в него, как в открытый космос. И он меняется быстро и по каким-то непонятным законам. На той неделе было: зашел в гастроном и прямым курсом в прилавок. А там только что организовали отдел «сопутствующие товары». Кастрюли всякие, ложки, доски для раздела овощей, сувениры, которые ничего собой не выражают, зубная паста. Пошел человек, скажем, за молоком и попутно приобрел мочалку. Масса удобств.

Посмотрел Чудецкий на все это великолепие, извинился и вышел, полагая, что перепутал дверь. Вышел наружу, вывеску еще раз по слогам прочитал: «Гас-тро-ном». Зашел в другую дверь, а там «Союзпечать» поселилась. Еще пуще изумился и не стал больше искушать судьбу, направился домой. Так разволновался, что забыл, для чего приходил.

Народ совсем с ума посходил. Да, письмо писателю так и не написал. Впрочем, какие сегодня письма? Все равно погода нелетная, пролежит вся почта до ясного морозца. Да и некогда с письмами прохлаждаться: пора трудиться, люди ждут у потухших телевизоров. Он с радостью почувствовал, как соскучился по людям, которые знают, что почем на свете, считают его мастером и готовы по движению ресниц пылинки с него сдувать.

Мстислав Васильевич редко разговаривал сам с собой, особенно к вечеру: тишину нарушать стеснялся, что ли… Или же он боялся перебить умные мысли, которые перетекали, наверное, из одной умной книги в другую — порой они были такие звонкие, что заглушали звуки извне…

Свет в подъезде не горел. Вот уж неизвестно, почему. Когда пропала детская коляска, собрали деньги с жильцов, установили в подъезде замок, пора бы порядку быть.

Мстислав Васильевич стал спускаться по лестнице на ощупь, ступая по своему обыкновению мягко и бесшумно, опасаясь наступить на спящего бича и причинить ему боль, если тот все-таки прошмыгнул, несмотря на запоры. Мстислав Васильевич относился к бичам так, как другие относятся к жителям параллельного мира. С одним из них, Женей, сам того не желая, он был знаком. Женя крепко не поладил с женой и нигде не работал, чтобы не платить алименты. В сущности можно прожить на девять рублей в месяц, а если не курить, то на шесть, если это можно назвать жизнью. Это бомжизнь какая-то.

Щелкнул замок подъезда, отвлекая Мстислава Васильевича от мыслей на нелюбимую тему. Вполне вероятно, из-за порыва ветра. Спустившись, он остановился перед дверью и нащупал в кармане ключ, он всегда так делал, прежде чем переступить порог, а, переступив, нащупывал второй раз и потом делал это каждые две минуты.

Ключ нашелся, но тотчас выскользнул из кармана, упал в жуткой тишине, спружинил и еще раз громыхнул о бетон. Чудецкий мгновенно нагнулся, чтобы не забыть направление звука, пошарил рукой по полу и что-то тронул, круглое, живое, отчего раздался тонкий истерический визг.

Чудецкий тоже вскрикнул — с отвращением, будто мышь проглотил, но мгновенно взял себя в руки и сказал:

— Не бойтесь! Не бойтесь!

Женщина, потратив долю секунды, чтобы нащупать и открыть замок, скользнула наружу и тотчас захлопнула дверь.

— Помогите! — Заорала она, хотя сама себе уже прекрасно помогла.

Наверное, упала и сильно разбилась, подумал Чудецкий, открыл дверь и поспешил за женщиной. Передвигался зигзагами, упираясь в порыв ветра, будто в стену, он лихо превращался в парус и преодолевал десяток метров — прыжком в ширину.

Вопль раздался рядом, женщина появилась из пурги, как бы высвеченная блицем, и тут же искры посыпались из глаз Чудецкого, догоняемые резкой болью.

— Наглец!

Пурга сбила с ног, они схватили друг друга за плечи.

— Извините, но…

— Еще извиняется…

Взвизгнув, Юлия Сергеевна поняла, что никакой опасности нет и представила, как пусто будет дома, когда вернется по пурге. Если заснуть рано, то неминуемо проснешься среди ночи, а это еще хуже, чем поздно засыпать. Ждать кого-то в гости нереально, хотя она все равно будет ждать, как пенсионерка-пионерка, всегда готова.

И телевизор этот мерзкий пялит холодное бельмо. Раньше в нем не было особой нужды: сломался, так у Нади можно посмотреть или у Любы. Жили артельно. Квартирка отдельная свалилась — как снег на голову. Считай, новый исторический этап в Магадане настал, не было еще, чтобы одному человеку, женщине — отдельную квартиру.

Новоселье отгрохали. Где только достали этот финский гарнитур — тахта, как зеленый лужок — валяйся, Юлия, вспоминай босоногое детство. Стенка мебельная — как комната просторная. В нее может войти прорва вещей, три года можно покупать и туда складывать. Наверное, она так и сделает. Чтобы не пустовало.

Раньше-то почти не покупала шмоток, разъезжала больше. То во Францию, то в Японию. Привозила оттуда, но немного, самое модное. Больше всего она любила себя неодетой — отражаться в зеркале во весь рост. Но только не ночью. Ночью она побаивалась себя.

Если бы не этот тип, ухвативший ее в подъезде за лодыжку, поднялась бы на второй этаж и гостила у Нади до самого утра. Может быть, вернуться?

А тип с рюкзачком, как репей, прицепился, не отстает. Расскажи, кому — не поверят. Ладно, можно зачесть за приключение, позабавить сослуживцев. Серятина дней угнетала ее, и если у них в лаборатории не было событий, которые можно было обсуждать, она шла в кино, гуляла на тех улицах, на которых давно не была, заглядывала в магазин и покупала себе подарок — за то, что она такая хорошая.

В детстве она любила делиться с подружками цветными стеклышками — на краю огромного леса, под обрывом, сыпучим, зыбучим.

Нет, это не хулиган. И вообще не орел. Ну, шел бы рядом. Мог бы и догнать. Она остановилась, будто бы перевести дух. И он остановился.

— Что вы там плететесь!

— Домов понаставили. Где здесь тридцать четвертый?

— Вот он. А квартира, какая вам нужна?

— Десятая.

— Откуда вы знаете? Я вас не приглашала.

— А телик сдох? Иду чинить. Или уже не надо?

— Еще как сдох! Пропал, можно сказать. То-то я думаю, чего человек по пурге тащится.

Мстислав Васильевич вдруг понял, что этой женщине не часто приходится выступать в роли хозяйки, принимающей гостей. Поднялись на четвертый этаж. Дверь была обита, Мстислав Васильевич был готов в этом поклясться, натуральной кожей!

— Вы, наверное, замерзли? Располагайтесь, я сейчас.

Мстислав Васильевич прошел в комнату и оцепенел от тепла и уюта. Зеленая тахта, два глубоких кресла и мебельная стенка действовали на него гипнотически. Хрустальная люстра отбрасывала на все это ломаный свет, непригодный ни для какой тонкой работы. В одном из шкафов за стеклом лежали расписные моржовые бивни и какие-то не наши безделушки. Чего не увидел Чудецкий, так это книг и зауважал клиентку: не пускает пыль в глаза.

Телевизор был старый, невзрачный, источавший запах горелой пыли. Мастер трогал его с брезгливостью. Ей жаль расставаться со старым другом, а мне возись теперь. Почему только в телевизорах клопики не заводятся? Небось, давно бы выбросила и новый справила, цветной. Увы, клопы поселяются только в книгах. Мстислав Васильевич достал из рюкзака несессер с инструментами, развернул брезентовое полотнище с паяльником, пинцетами, отвертками, плоскогубцами, покоящимися в узких кармашках.

Юлия Сергеевна не мешала ему. Она готовила ужин. Все у нее горело в руках и даже слегка взрывалось. Аппетитные запахи растекались по всей квартире. Через полчаса телевизор заговорил и заиграл картинкой. Мстислав Васильевич улыбнулся и потер руки, чрезвычайно довольный собой. «Я теперь скромнее стал в желаньях», — в голосе молодого корейца звучали цыганские ноты.

— Вы уже! Как прекрасно! В чем там было дело?

Мстислав Васильевич пожал плечами. У каждого профессионала, считал он, должно быть свое нечто, где профанам остается только ахать и завидовать: ковырнул отверткой, и все, червонец гони; посидел вечер, написал стихотворение; съездил в командировку, поговорил с тем-этим — и все, достал вагон мочалок; встретил девушку, подмигнул, она твоя манекенщица… А тут! — Сидишь себе день-деньской, стоишь по колено в земле, — и хоть бы что, ни славы, ни денег, ни кайфа, ни экстаза.

— Пустяковая поломка. Эти старики очень прочные.

— У меня тоже все готово. Прошу на кухню.

— Вы это что? Или… то есть?

— Ужин готов.

— Вот квитанция. Два пятьдесят. И я пошел.

— У меня и выпить найдется.

— Ну и все. Закончим на этом разговор. Мне пора.

Юлия Сергеевна почувствовала себя оскорбленной и не нашла сил на следующий аргумент в рамках логики, достала сумочку и вынула новенькую десятирублевку.

— У меня нет сдачи. Завтра занесете. Знаете, где наше ателье?

— Знаю. Ужин стынет, пойдемте к столу.

— Да нет же, — ласково, как малому ребенку, растянул по слогам Чудецкий.

— Да! — Взорвалась Юлия Сергеевна и загородила собой путь в прихожую, будто амбразуру вражеского дзота. — Подлец! Не только оплевал, но растер!

— Что все это значит?

— А вот что! — Она попятилась к двери, закрыла ее на два оборота, вынула ключ и зажала в кулаке.

Чудецкий остолбенел. Юлия Сергеевна взяла его за локоть. Чудецкий резко выдернул локоть, но именно резкости у него не хватило, и эта замедленность движений была принята ею за мужское кокетство. Она полуобняла Чудецкого.

— Бабник! — Прошептала она поощряюще. — Заманил женщину и издевается, как хочет. Садист!

— Некогда мне садиться, меня люди ждут.

— Вот заладил — как попугай. Знаем мы, как вас ждут. Так и норовите бедную одинокую женщину в постель затащить.

— Откройте. Не силой же отнимать.

— Вас хлебом не корми, лишь бы силой. Попробуй! — Ей хотелось оскорбить Чудецкого действием, вернее, противодействием. — Ну ладно, отдам ключ. Уматывайте на все четыре стороны! Что же вы не берете? — Она еще крепче зажала ключ в кулаке.

Повинуясь столь энергичному приглашению, Чудецкий схватил кулак, и тотчас женщина свободной рукой залепила ему в глаз. В ответ он слабо застонал, обнял ее одной рукой и спрятал за ее спину поломанную в юности челюсть. Она колотила его по спине, и это было даже смешно. Массаж.

— Ну, что? — Спросил он с ехидцей. — Как насчет ключика? — Отпустил ее и увидел раскрасневшееся лицо, растрепанные волосы. Она расхохоталась, широко, как в детстве от барахтанья в снегу, когда мальчишки подкарауливали вечером после школы их с подружками и волокли в сугробы топить.

— Ладно, пошли. — Она усадила его за стол, достала самые красивые тарелки, с цветком на дне, и принялась наливать очень красивый борщ с зелеными точками лука.

— Японские, — с гордостью возвестила она и достала из холодильника бутылку вина с бараном на этикетке.

Это специально, — подумалось Чудецкому. — Чтоб легче мужьям рога наставлять.

— За ваше здоровье, — сказал он, выпил и пододвинул суп, такой живописный, что лучше бы его поедать глазами. Спиртное он не пил давно, с полгода, со дня рождения. Вино было очень сладкое и липкое, и от этого сразу стали слипаться глаза. Приходилось беспрерывно вращать ими, чтобы противодействовать сну.

— Я танцевала там с настоящим миллионером… Да вы кушайте, Мстислав Васильевич, я вам еще налью. — Наверное, второй раз ей не захочется встречаться. Сколько было на его веку таких знакомств, когда человек интересен лишь в первый вечер. Лучше бы говорила помедленнее, тогда связи между словами рвутся и гораздо легче их игнорировать. — Пейте! — Приказала хозяйка. — Она считала всех мужчин пьянчугами.

— Ты кто? — Неожиданно громко спросил он.

Юлия Сергеевна вздрогнула.

— Работаешь кем?

— А чего это вы о работе?

— Нет, я спрашиваю, кто ты есть? Не в вытрезвителе, случаем, служишь?

— С какой стати? Во, дурной. По бытовой химии я, зав. лаборатории.

— Почему-то все по бытовой химии. А по бытовой физике слабо? А что одна живешь, умница ты моя?

— Развелись. Не смогла я с ним. Он рохля и мямля. А вам, собственно говоря, какое до этого дело?

— Мне все до фени! Идешь ты, пляшешь! И сверху и снизу наплевать! Командуешь много.

— Разговорчики! Сам хорош!

— Не хорош. Одно другого не касается. Чего глядишь, как коза на мышь? Бутылку поставила, так издеваться можно? Видал я таких, знаешь, где? В Буркандье. Что тебе от меня надо?

— Ну, вот напился. А я что говорила? Хорош гусь! Теперь буянить начнет! Я как чувствовала: алкаш. Какие же вы все самцы! Козлы!

Ему вдруг отчетливо вспомнилась вторая жена: ее лицо, ее руки. Глаза припекло, будто от мощного прожектора. Он видел себя молодого — как приходил с работы, ел борщ и не мог говорить о делах, поскольку наперед известно каждое слово друг друга, и каждый звук и жест мог вызвать бурю неприятия. Хотелось воспарить, коснуться высших материй, но не за борщом же! В тундру они ходили все реже, потом он ходил один, жена предпочитала после работы прилечь. Сделав круг, доходил до дома, и такая нападала тоска, заливала сознание чернильной рекой. Он сворачивал на радиостанцию и слушал шорохи Вселенной, теряясь во времени и пространстве.

Жена нуждалась в его присутствии, когда болела, но он никогда не ощущал ее безраздельно своей, как это было до женитьбы. И он успокаивал себя тем, что так и нужно, это тебе не Италия, а Крайний Север. Люди должны быть сдержанны, беречь свои силы, чтобы не сломаться подобно куску льда под давлением обстоятельств.

У них начались тихие размолвки, без грубых слов и битья посуды. Они умолкали и неделями не разговаривали. Потом терпеливо начинали жить заново и тоже почти не разговаривали. Мстислав Васильевич из курса теплотехники помнил, что температура ледяной каши бывает плюс ноль — если процесс повернут на таяние и минус ноль, если на замерзание. Вот так и у них был ноль с плюсом или минусом.

Однажды она не вернулась из отпуска. Он приходил домой, и странная свобода наваливалась на него, как паралич.

Как-то он проснулся и увидел ее.

— Ты что, прилетела? Тогда я побреюсь.

— Не надо. Я на тебя посмотрю…

— Посмотри. Как ты жила?

— Хорошо. А ты?

— Я же писал. В театр ходила?

— Да. Совсем не следишь за собой, комнату запустил. Не ждал?

— Ждал. Иди ко мне.

— Мне нельзя больше здесь. Врачи говорят, конфликт с Севером. Поедешь со мной?

Потом он долго объяснялся с начальством: не хотели отпускать, сулили повышение, награды и даже стращали — тем, что много знал. Они уехали в большой город с трамваями и заводами, и опять Чудецкий молчал с женой по вечерам. Они ездили скучать в театр. Бывали на природе — два часа на электричке, потом решили построить дачу, чтобы все своими руками. Свободного времени оставалось значительно меньше. Чудецкому даже стала нравиться это жизнь. Если человек умеет вкалывать, то ему везде хорошо.

Перемена климата не помогла. Она болела все чаще, то дома, то в больнице. Когда она была в больничном стационаре, у него появлялся вкус к жизни — горьковато-кислый, а иногда чернильно-сладкий, сахариновый. Не надо было спешить домой, выдумывать фразы, которые все равно не удалось бы произнести. Работал он теперь в радиомастерской, и там больше платили.

Когда жена умерла, он, будто погрузился в сон. Припоминал самые счастливые часы, пережитые с ней, будто бы для того, чтобы сделать себе еще больнее. Но не боль, а восторг приходил к нему. Она умерла для него гораздо раньше, давно он пережил скорбь утраты, а теперь все его существо ликовало животной радостью, что все это уже позади.

На похороны понаехало родственников. Они смотрели на Чудецкого как на виновника случившегося: сгноил бабу и доволен. Он смеялся над ними беззвучным смехом сквозь невидимые слезы.

Когда Чудецкий забирал жену из больницы, он увидел ее обнаженное тело, которое всегда было загадкой, как магнит для компасной стрелки. Теперь эта загадка никогда не будет разгадана. Трагическое сознание того, что человек смертен, холодно вошло в него и не таяло, как вечная мерзлота. Он стал бояться засыпать, потому что она приходила во сне мертвой. Он просил у нее прощение, ставил свечку в храме, а через месяц-другой собрал чемодан и уехал на край света, где Господь, по его ничтожному разумению, более снисходителен к людям, добровольно принявшим на себя немалые тяготы и испытания.

— Вы так хорошо отремонтировали телевизор, лучше нового показывает, — перебила его грезы хозяйка, и в голове его запела сирена предчувствия скорой разгадки.

— У вас есть семейный альбом?

— Конечно. А зачем?

— Я хочу глянуть.

— Пожалуйста, — с деланным безразличием произнесла Юлия Сергеевна. Ей было смешно наблюдать неуклюжие телодвижения немолодого ловеласа.

Альбом раскрылся в нужном месте. Лицо второй жены в немой вечно укоризне предстало перед ним.

— Моя мама!

— Да? Это моя жена. Путаете, сударыня. У нас не было детей.

— Я бабушкина. Она меня вырастила.

— А я, почему не знал?

— Я тоже не знала. А когда мама умерла, меня отец взял. Теперь-то мне двадцать семь. Самостоятельная.

— А ты похожа на нее лицом. То-то она мне весь день вспоминалась. Она была как чудо. Дай я тебя обниму.

Они проговорили до трех часов ночи. Юлия Сергеевна за раскладушкой к соседям бегала, но Мстислав Васильевич не остался: он существо нежное, привык к своей подушке, на другой не заснет. На самом деле хотелось побыть одному. Новость свалилась на его, как снежная гора и испарилась от жара сердца. Он немного опасался за себя, за Юлию, которую уже мысленно называл дочкой: могли бы какую-то бестактность допустить, и все бы пропало. Ему хотелось побыть с этой большой, громоздкой, дорогой и хрупкой игрушкой. Потом-то все сломается, потускнеет и залоснится, концов не соберешь, уж это мы умеем.

Не выставляя контраргументов, не взвешивая и не обдумывая варианты, он распахнул плащ, сильно, по-молодецки разбежался, оттолкнулся и набрал высоту. Каждая его жилочка горела счастьем. Он летел над домами к центру Магадана, ориентируясь по редким горящим окнам. Не все еще, оказывается, спят. Показались красные фонари телевышки. Мстислав Васильевич сделал над ней круг, подлетел к самому верху, взялся рукой за турникет антенны и вдруг с ужасом понял, что воздух его уже не держит.

Резкий порыв ветра качнул его, занемевшие пальцы разжались. Он полетел вниз, кувыркаясь через голову. Ветер сносил его на крышу «Детского мира». Ну, все, — бестрепетно подумалось Мстиславу Васильевичу, он ударился ногами о шифер, и острая осколочная боль с ярчайшим светом пронзила его тысячью расплавленных игл.

Пролежав несколько минут в бессознательном состоянии, Мстислав Васильевич очнулся, неловко поднялся, убедился путем ощупывания и осматривания и контрольного пощипывания, что и руки, и ноги невредимы, только бок ушиблен. Он огляделся. На десятки метров вокруг бамбуковой беседки, где он находился, цвели розы. Одуряющий запах и пьянил, и бодрил одновременно.

— Ты не ушибся? — Спросил его женский голос.

Он обернулся на звук.

— Ничуть. У вас есть что-нибудь от насморка?

— Есть. А что так официально?

Мстислав Васильевич с немалым удивлением узнал свою пятую жену, но при этом нечто важное тотчас улетучилось из его оперативной памяти, как картинка сна. Это мучило. Он морщил лоб, чесал в затылке и тер подбородок.

— А ведь дождь собирается. Где мой плащ? Ах, вот он!

Через минуту Чудецкий уже летел над дендрарием в сторону моря, и чайки, совсем как в Магадане, душераздирающе орали ему вослед. Бесшумно подлетели на белых сильных крыльях ангелы и умчали его навстречу теплому оранжевому солнцу.

 

Отгул

На вершины сопок ночью лег молодой да ранний снег. Крысюк смотрел на него сквозь штору с недоумением щенка, не желающего поверить в исчезновение косточки, которую сам же только что и сгрыз. Было ли оно, лето, сезон подготовки к отопительному сезону? И ведь надо же, как совпало, — вчера попросил отгул и вместо того, чтобы честно отоспаться, поднялся чуть свет, как от толчка. Будто поймал на себе клопа. Разволновался. И ведь специально с вечера отнес будильник на кухню, чтобы не раздражал тиканьем, а не помогло.

Проснулся, содрогнувшись, как бывало в детстве. Мчался по лужам, брызги выше головы, провалился в яму, наполненную водой, сердце оборвалось, непроизвольно вскрикнул и готов к труду и обороне. Испуг лучше чашки кофе бодрит. Как и боль. Выглянул в окно и оторопел: в глаза дохнула зима. Везде на свете, в средней полосе, первый снег бывает, как праздник, ну, наподобие черного юмора на белом фоне грусти, а в Магадане, кроме того, — снег предварительный, на сопках, хотя и долгожданный, но всегда внезапный, оглушительный, звенящий ватной тишиной.

Естественно, сна ни в одном глазу, в голове озарение и лихорадочное желание действия. Чем же заняться? Хотелось чего-нибудь непривычного, не обязательного. Вплоть до того, чтобы лепить снеговиков, да ведь до свежевыпавшего материала еще добраться надо! Часа полтора, не меньше. Душа жаждала праздника и трепетала, готовая лопнуть от предощущения восторга. Да уж больно не богат выбор. Машинально взял газеты, пробежался по заголовкам и с негодованием отбросил, пробормотав: я это уже ел. Можно было бы уткнуться в книгу, в последние месяцы Крысюк купил десятка два томов, составил на полку, не раскрывая, лишь трогал кончиками пальцев переплеты, ощущая с особым восторгом обладания текстуру коленкора или ледерина. Его дурманил запах типографской краски и клея, похожий на аромат новеньких денег, но если поддаться ему, то расслабишься и потеряешь бдительность в борьбе с обстоятельствами, подстерегающими на каждом шагу и готовыми разорвать на куски. Нет, для чтения нужен особый настрой и обеспеченный тыл, иная поступь времени. Обычно он заболевал, погружаясь в хрупкий мир, созданный писательской фантазией и в этом состоянии ощущал себя примерно так, как гусь, сбросивший перья, пока не вырастут новые. Но сегодня, накануне зимы, не годится быть беспомощным.

Что же делать, нельзя бездарно тратить подарочное время отгула. Может быть, починить выключатель в ванной комнате? Крысюк уже было, полез на антресоли за отверткой, как вдруг табуретка подломилась, и хорошо, что успел схватиться за карниз, запоздало испугался и застыдился этого испуга. Чинить не доломанный выключатель с риском свернуть шею расхотелось. Крысюк щелкнул им несколько раз, зажег свет в ванной, пропустил горячую воду и стал бриться. Едва заострил внимание на том, что сегодня свободный день, и он волен делать все, что заблагорассудится, кровь брызнула из ранки, которую он нанес кончиком лезвия. Это еще больше огорчило отгульщика. В том году перестали брить иранские лезвия, а теперь и польские. Наверное, политика.

Может быть, с чайником повезет больше? Он прошел на кухню, включил плитку, и спустя несколько минут жестяной друг неожиданно выплеснул, будто от избытка чувств, стакан кипятку. К тому же, чашка выскользнула из рук и разбилась. Чего это я как вареный, одернул себя Крысюк и, уняв свою прыть, неторопливо и тщательно брал сахар, заварку, печенье. Может быть, землетрясение началось?

Однако он все-таки пересластил чай и сразу вспомнил детство, неосторожно пришедшее во сне, маму, которая отстегала его березовым прутиком после восходящего дождевого душа.

Письмо ей написать, столько лет не виделся! Поспешил закончить с чаепитием, хлебнул горячего, и тотчас заныл зуб, беспокоивший не первый месяц. Крысюк откладывал визит к дантисту, надеясь разгрести завалы работы. Напишу письмо и двину, решил он и живо представил вереницу перекошенных физиономий, изматывающий звук бормашины и острую пронизывающую добровольную боль. А стоит ли так бездумно тратить золотое время отгула? Лучше завтра встать пораньше. Все берегут здоровье в рабочее время, а он что — лысый? Как бы одобряя это решение, зуб успокоился. Живи, шепнул ему Крысюк, разгреб на столе местечко, придвинул бумагу. «Здравствуй, мама. Извини, что долго не писал. Зашился с работой. А вообще-то живу хорошо».

А чего хорошего, зима вон, на девять месяцев, впору свихнуться. Они-то на материке всегда пропускают это мимо ушей. Мол, надбавки платят. Да разве купишь за деньги хоть один весенний день или южную летнюю ночь с ослепительными крупными звездами и поеданием арбуза! В доме стояла многозначительная тишина. Не переливалась вода в трубах, не ходили по голове маленькие ножки, даже от соседей снизу не доносился богатырский храп в стиле блюз. Написав с десяток трудных, не обязательных фраз и пообещав на будущее лето взять отпуск и капитально заехать в родной мамочке, он поставил дату, расписался и засобирался к ближайшему почтовому ящику, опасаясь, что позже его решимость опустится ниже нужного градуса.

Воздух на улице был свежий и неподвижный, ветерок дремал за сопкой в состоянии готовности номер два. Опустив письмо в ящик возле гастронома, Крысюк обратил внимание, что магазин еще закрыт. Невольно глянул на часы и удивился: две минуты восьмого, какая рань. И вдруг беспричинная радость охватила его. Приятно было думать об этом дне, начавшемся столь необычно, о будущем материковском тепле, свободе, предоставленной в виде отгула.

Между тем ноги несли к родимой, надоевшей конторе, рука машинально нащупывала и грела ключ в кармане куртки. Эта рука с помощью другой руки сняла куртку, достала папку с неоконченным проектом теплоснабжения нового района, нейроны мозга мягко подключились к толстой стопке бумаги, что-то там озарилось и осветилось радостью раскрепощенного интеллектуального труда.

По странному стечению обстоятельств сотрудники Крысюка пришли в контору позже девяти. У одного оказалось утреннее заседание по линии ОСВОДа, у другого диспансеризация, у третьего ушла третья по счету жена. Начальник задержался по причине «не ваше собачье дело». Одним словом, Крысюк опомнился, когда подошло время обеда. Подумал было уйти, но приятная теплота самоуважения окутала с головы до ног. Жаль стало лишиться и вновь искать это приятное расположение духа, когда под руками определенная задача, и она на диво как по маслу катится к своему решению, доставляя маленькую мстительную радость победы над вселенским хаосом и небытием.

Крысюк сходил в столовую, перекусил на скорую руку и вновь с удовольствием засел за расчеты. Ровно в половине шестого он вписал последние цифры и отнес работу наверх. Начальник конторы явно не ожидал увидеть его с проектом, который рассчитывал заполучить через неделю.

— Вот так, значит, проводите отгулы? — Притворно строжился он. — Нарушаете кодекс законов о труде!

— Не знаю, но чувствую себя, как будто заново родился.

— Отдохните все-таки завтра. Тем более что новый проект я смогу вам дать дней через пять-шесть. Технологический отдел задерживает.

Крысюк согласился, но назавтра проснулся, словно от толчка. Сон ему привиделся подходящий, будто нырнул с аквалангом, и кончился воздух. Устремился на поверхность, посинел, почернел от натуги, потерял сознание и очнулся лишь за своим рабочим столом в конторе, за расчетом того самого проекта, который задерживали технологи. И лишь в конце дня ему сказали, что вчера у технолога, который бился над проектом, тоже был отгул.

Когда Крысюк шел вечером домой, весь город был припорошен первым снегом, который на сей раз лежал на улицах и площадях, а не только вершинах сопок. А тот, какой был — подготовительный, что ли? — Притворно удивился Крысюк, помня о прежнем своем изумлении. Удивительно, как только белые хлопья не сваливались с веточек лиственниц, даже самых тонких, должно быть, пропитались липкой приморской влагой. На рябиновых гроздьях они лежали наподобие ваты, некоторые ягодки упали вниз и смотрелись красными глазками из снежной толщи.

Большая городская клумба возле дворца культуры с астрами, настурциями и календулами покрылась снегом, и невозможно было оторвать глаз от мешанины желтых, синих, оранжевых лепестков и холодной завораживающей белизны. Острая жалость к погребенной красоте пробежала по жилам, и все системы его сжались. Наверное, он не смог бы даже проглотить глоток чая с лимоном, если бы налили. Впрочем, не стоит брать так близко к похолодевшему сердцу, можно его отморозить. Бывает свежезамороженная клубника, так и цветы, успокоил он себя.

И вспомнил горечь на губах и в ноздрях, когда в костер бросают березовые ветки, в первый миг, пока не вспыхнут листья, они пахнут пронзительно и спиртово, это вопль запаха. Костер под названием «Сибирская осень», где прошла его юность, горит долго, по месяцу и более, и в первый день, когда ударит заморозок по ветвям, как по рукам, стоит пронзительная грусть, и обидно за всю эту зелень, и оторопь берет, потом, когда пожухнут листья, человек смиряется, начинает считать цыплят. Наступает бабье лето и, не в пример Магадану, еще с месяц можно наслаждаться теплом.

Однажды он был на свадьбе, познакомился с девчонкой, провожал ее до дома, целовал руки, и они пахли русалкой — от черной икры, которую подавали на комсомольско-молодежном пиру. Где она теперь, не о том речь, а о том, почему вспомнилась — неужто, морской ветерок принес такую фантазию? Потом девушка всегда пахла сладостью, слюнки текли от ее аромата, и это вовсе не духи, а карамель, русалка работала на фабрике «Красная Сибирь». И сейчас откуда-то донеслась сладкая восточная нота, но ее смял литой магаданский ветерок. Если пить этот влажный воздух, вдыхать слабый отдаленный аромат рыбки корюшки и йода водорослей, в ответ изнутри клокочет влага, заполняет гортань и носоглотку. Хочется вдыхать поглубже, чтобы стало больно легким и закружилась голова.

В порыве чувств он прочел тогда русалке «Увяданья золотом охваченный…» Она перебила, кстати, мол, напомнил, ведь Жердяев у нас так и остался неохваченный культурно-массовой работой, не удалось затащить в хор, женский, правда, но искусство требует жертв, как и все, что связано с прекрасным полом.

Морской ветерок, Крысюк неуверенно называл его бризом, набегая из-за домов, имел запах стерильных простыней, как после бани, где ты смыл следы пребывания в больнице. Крысюк не хотел развивать эту тему, поскольку неминуемо скатывался к яркому стопорящему видению всеобщего финала: он на холодном, залитом светом, столе, голый — не то слово, холод проникает внутрь, к самому сердцу сквозь хирургический разрез, все кончено, льдинками стынет кровь. Несколько лет подряд не проходит и дня без такой картинки. Это отнимает много сил — страдать и нейтрализовать свое страдание, пережигать его во внутренней печурке. Он давно убедился в том, что жить невозможно без хорошей ежедневной анестезии, но старался ограничивать себя, чтобы не спиться и не попасть в алкогольную зависимость.

Переходя улицу, поскользнулась и приземлилась на красивый аккуратный зад симпатичная не старая женщина, и ее красивые ноги в телесного цвета колготках стали на мгновение видны от колен и выше. Крысюк готов был голову отдать на отсечение, что это русалка из его юности, даже приостановился, чтобы уловить обонянием ее карамельный аромат. Но виденье растаяло в следующий миг. Он готов был догнать ее, если бы не опасенье новой сердечной раны. Встречая примелькавшихся женщин на улице, он поражался их ухудшающемуся внешнему виду, отказываясь верить, что и сам необратимо постарел.

Крысюк пересек улицу, с крыльца магазина «Полярный» глянул на север, улица уходила в гору за горизонт, и в наползающих сумерках казалась отвесной стеной, украшенной гирляндами огоньков, и неторопливые автобусы ползли вверх, как жуки, цепляясь своими колесиками, как присосками, за серый, блестящий от таявшего снега, асфальт. Он любил этот полный экзотики вид и жалел, что не обладает даром изображать на полотне уголки города, полные особой прелести, печальной красоты, щемящей нежности и раздумий о конечности бытия. Он мог лишь воспроизводить их в своем воображении, закрыв глаза, чтобы заснуть. Сумерки, нежно перемежаемые с первоснежьем. Потрясение. Ну, ясно. Снег пробуждает художника, но только какого — не рисовать же носом, чтобы получилось несколько расквашенных капель и насморк. Стена света, магазин «Полярный», шелудивый малый продает картофель в двух пакетах, у него слюни бегут от предвкушаемого принятия на грудь.

Резкий энергетический удар вдруг обрушился Крысюку в лицо. Он не сразу понял, что это такое. Конечно, запах. Вдруг обострившемся обонянием уловил не только волглую свежесть уличного полупростора, но и гниль зубных протезов, неповторимый букет лука, чеснока, уксуса, ацетона, произведенного в недрах больного желудка из некачественного алкоголя, плохого табака, немытого тела и не стираного белья, что легко обозначалось как запах бича. К этому аромату нищеты — лагерно-больничному духу легко приблизиться. Надо только спать одетым, изредка мыться хозяйственным мылом, одновременно сменять белье и хлорировать его, стирать портянки, сушить в комнате валенки и держать в связках лук, поближе к теплу, курить махорку и вживить в себя степенное прозябание волкодава.

Окровавленное ухо и точный его след на воротнике когда-то светлой куртки — вот что увидел Крысюк. Человек дохнул на него, все более обнажая содержимое своего желудка, из которого никогда не делал тайны. Крысюк задержал дыхание, пытаясь перекрыть поток неприятных запахов. На висках вздулись жилы, похожие на провода высокого напряжения. Незнакомец застал его врасплох, будто клеем «Момент» приклеил.

— Мама мама… Мама моя, старушка, ушла в мир иной, а я как увижу старушку любую, не могу, не могу, плачу…

Крысюк сжался, вся тщета и никчемность жизни черным тараканом по белому столу пробежала в его сознании. Морально он был готов к тому, что этот взволнованный человек попросит у него некоторую сумму на хлеб или назовется инвалидом, которому недостает денег для изготовления протеза, погорельцем, да мало ли что еще и мысленно отсчитывал сумму пожертвования, чтобы не обидеть ни его, ни свою скромную совесть.

— На скамейке сидит и плачет, платочком утирается. Ну, ты представляешь, да? Чего плачешь, кто обидел? Невестка, понимаешь, ли, обидела, а? Затаила подлянку старушке сотворить, посадить ее в психушку, а квартиру оттяпать. Во, змея, секи! Ну, я, понятное дело, домой ее проводил. Правда, квартира хорошая, дом тихий, возле Магаданки. В доме тишина, чистота и порядок, аж в сон бросило. Давай, говорю, мать, бумагу и ручку. Буду тебя подговаривать, как права свои защитить. Депутату писать будешь. Неважно, я подскажу. Такое мы с ней душевное письмо сочинили, что хоть плачь. Себе бы так.

Крысюк представил недавние свои эпистолярные страдания и чуть было не оборвал на полуслове непрошеного собеседника. Но в следующий миг понял, что окончательно увяз в словесной паутине, сдался на милость победителя и терпеливо слушал до конца.

— Старушка прочитала, удивилась. А теперь, говорит, за работу и успех как бы безнадежного дела должен ты рюмку тяпнуть. Достала капустки, рыбки и бутылку водки, граммов сто на донышке. Выпил. Посидел. Домой собрался. А пенсионное дома забыл. Поехал на арапа с Веселой, так высадили и выстыдили. Пешком потопал. А у меня геморрой, вишь, штаны в крови. — Крысюк увидел на воротнике куртки нарисованное кровью ухо и хотел, было спросить, что тот называет штанами, но не отваживался прерывать такой потрясающий рассказ. — Устал я, больно. Присел на бордюр, а тут вороной подкатывает. Давай, говорит, отвезем, где люди с устатку отдыхают. Я говорю, если б вы знали, товарищ сержант, что с моей мамой сегодня случилось, вы бы таких предложений не делали.

Повернулись, уехали. Во как надо на гниль давить! Понял? Ладно, теперь самое интересное расскажу. Прихожу домой, супружница моя, мы с ней десять лет расписаны, почему, говорит, нажрался и где. Она астмой болеет и запах чует, даже если ни капли не пил, а укол спиртом смазал. Ну, я ей что-то резко ответил. Слово за слово, кулаком по столу. А она чем-то мне как огреет по голове до кровищи! Вон глянь! — Он снял шапку и показал слипшиеся от крови волосы. Ты, говорит, фатирант, и уметайся с моей фатеры. Нарочно язык ломает, кобра. Ну и пошел. Две недели уже хожу.

Воцарилось молчание, и оно было Крысюку как железом по стеклу. Вспомнилось, как в далеком детстве соседка лупила мужа алюминиевой сковородкой по щекам, отчего те покрылись керогазной сажей и походили на плохо почищенные ботинки, а поверхность кухонного снаряда вогнулась, у юного Крысюка брызнули слезы, когда он понял, что это не цирк. Муж в ответ схватил тяжелый фуганок, да так, что оторвал у него рожок, вместе с гвоздем, зажал в кулаке и вонзил жене в мягкое, состоящее из сладкого жирка, место. Она ревела, он утешал, и все кончилось большой неразлейной любовью.

Изо всех сил Крысюк старался сдержать готовые сорваться с языка слова. Пошли, мол, ко мне и все такое. Мол, душа жаждет подробностей. На самом деле все его существо протестовало и взывало вернуться хотя бы на полчаса назад, в блаженное время, когда он еще только проходил мимо погибших цветов и не думал о людской беде, которую легко рукой развести в поговорке и совсем иначе наяву. Вот мерзавец, попросил бы честно на чекушку, и делов, а тут давит на любимый мозоль, такую извлекая нечеловеческую песню без слов, что убить его в порядке самообороны — и то мало.

— Если она алкогольный запах не терпит, то, как же дым, он же еще вонючее, — высказал Крысюк свое сомнение, кивнув на измусоленную не зажженную сигарету в пальцах незнакомца. — Пошли ко мне в гости.

— Так сама курит. Так смолит, что любого мужика за пояс заткнет, хоть и астма. Да у ней закупорка была. Ногу отняли.

Крысюку будто бритвой по горлу полоснули. Захлебнулся соленым комком, выпучив глаза, как камбала. Вредно иметь воображение. Теперь, казалось, до конца дней будет преследовать ведение протезов. И быстрым протезиком о протезик бьет. Око за протез, протезик за зуб. Держи язык за протезами. Протезики бы у тебя поотсыхали! Протезом на протез от холода не попадает. Протезы вырву, спички вставлю. То стан совьет, то разовьет и быстрым протезом о протезик бьет. Вооружен до зубов, до самых протезов.

Не удосужившись отыскать какой-либо предлог, от переполнивших чувств, он исчез, юркнув под арку, увернувшись от пустой бутылки, выброшенной из форточки чьей-то безответственной рукой. Ушел, оставив незнакомца наедине с его разбитой головой и сердцем и, спустя три минуты, поднимался по крутой лестнице на третий этаж в коммунальную квартиру, в которой жил в соседском симбиозе с двумя семьями. Что же я наделал-то, ведь и его пригласил. Небось, притащится, если на хвост сел…

В тот момент, когда он открыл дверь, соседка его, уроженка города Пропойска (ныне Славгород), мать двух малышей, истошно восклицала:

— Яго, мальчик мой! Куда же ты, ягодко!

Пятилетний Яго был в майке и без штанов, тогда как его сестричка Анжелина в штанишках без майки. Полную экипировку детей молодая мама считала излишней, все равно испачкают. А вот пекинес Лордик, возможно, названный в честь лордоза и предназначенный для лечения оного путем прикладывания к больному месту — существо бессловесное, о себе не побеспокоится, того и гляди, простынет. Искупав собачку в ванной, Ольга сушила ее в лифчике и, красуясь и рисуясь, многозначительно рассуждала вслух:

— Вова принес семь килограммов говядины, а не взяла. Не знала, что с ней делать. Пока он не поступил в этот магазин, не знала, что есть такая густая сметана. Полный холодильник дефицитов. Наелась окорока, теперь молочная колбаса не полезет.

Другая соседка, гораздо более миниатюрная, болезненно следящая за собой, Наташа, фыркнула:

— А мне гарнитур предлагали, да отказалась. Сервиз не взяла. А наша-то, мымра, все свою Софку к врачам водила, болезненная больно, а тут путевку во Францию выбила почти. Нет, говорят, такую больную не выпустим ни за что! А ты кобеля своего искупала, а теперь, небось, ребятню будешь? А то я забурюсь.

— Еще чего! Простынут же! Пусть отдыхают. Я им сегодня уже всыпала. Заслужили. Подушки на полу разложили, и давай их мукой посыпать, молоком поливать, два яйца разбили. Блины печь надумали. Отшлепала, как миленьких. А верно Володя говорит, нельзя в еду играть. Хочешь чего поделать, бери вон, картошку по правде почисть.

Господи, ей бы другую долю, подумалось Крысюку, да разве ж на всех напасешься…

— Представляешь, четырнадцать кошек было у старушки и двадцать две собаки, — сказала Наташа для под держания разговора. — Соседи пожаловались в милицию. Ну и выманили ее обманно, всех порешили собачники. Кровищи было. Старушка как узнала, так гусей погнала, в психушку упекли.

На мгновение Крысюк показалось, что незнакомец с окровавленным ухом нагнал его в квартире и злорадно ухмыляется, предлагая свое общество. Не в силах терпеть информационную атаку соседок, он прошмыгнул в свою комнату, преследуемый страшными видениями насилия и крови.

— То-то нормальная, что ли была, — со значением сказала Ольга ему вдогонку.

Жизнь, конечно же, жестокая штука, но, простите, не настолько же! Он нырнул на диван под плед и, как за соломинку, ухватился за первую попавшуюся книгу, предоставив ей возможность раскрываться на каком угодно месте, вычитывая сокровенный смысл, посланный судьбой.

«Он взял кувалду и задумался.

— Ты че задумался-то, сказал Егор. — Женился, так все».

«Валя ставила на стол глазунью, ломтики хлеба…

— Ну ладно, — вставил Михаил и обнял Валю».

Самым сильным ему показалось слово «женился», но через минуту уверенность прошла. Пожав плечами и сморщив нос, он забросил книгу, включил телевизор и стал тупо созерцать игру нашей сборной, будто выполняя тяжелую физическую работу.

«Хоть разрыв в десять очков, — взволнованно говорил комментатор, — но времени много, и наши баскетболисты сумеют наверстать… Еще целых двадцать минут… Разрыв увеличился, но это неважно, времени еще две минуты… Разрыв два очка, но времени еще целая минута. Ничья, но разрыв одно очко, и осталось четыре секунды. Наша команда берет минутный тайм-аут. Свисток! В тяжелой, изнурительной борьбе наши спортсмены уступили итальянцам. Но это лишь предисловие к следующему сезону. Мы им еще покажем класс».

А потом случилось непонятное. То ли телевизор переключился на медицинскую тему, то ли сосед из-за стены гарцевал в компании, и в процессе говорения открывались ранее неведомые мысли. Особенно если собеседник вежливо молчал. Это принималось за восхищение. В конце концов, сосед воспарял и верил в свою гениальность, и внутренний голос шептал ему, что мол, ты перед этим дураком бисер мечешь! Впрочем, обо всем этом Крысюк лишь догадывался, поскольку как ни прислушивался, не мог разобрать слов, лишь речевые модуляции, а ведь это вполне мог быть не разговор человека, а завывание ветра в острых жестяных конструкциях крыши или посвистывание трансформатора развертки в телевизоре.

И еще, он был готов поклясться, заговорила радиоточка. Еле слышный женский голос, наполненный теплотой и сочностью, будто дикторша скушала перед этим килограмм сеймчанской сметаны, рокотал: «многому научила Дениса прабабушка-знахарка. Он знает сотни рецептов приготовления лекарств из трав. Еще учась в школе, прошел добровольную двухгодичную практику санитаром-ассистентом в морге. Многое почерпнул и общаясь день с мудрым 97-летним гинекологом. — В динамике раздался продолжительный треск, а затем тот же голос, наполненный ликованием, продолжил: — Видели бы вы счастливые лица молодых женщин, которые сообщают целителю Денису о том, что они беременны. А телеграммы-поздравления с рождением ребенка! Он называет срок: родишь мальчика ровно через год, через полтора месяца забеременеешь. Осечек не бывало ни одной».

Внезапно возле дивана возник его школьный друг Колюня Подгорбунский, патентованный романтик. Если вы, допустим, в купейном едете, то он обязательно в общий устроится. Он и Крысюка в романтический край сманил, сам, правда, в Кисловодске бедует, с женой такая заковыка вышла. Но сейчас, стало быть, исправился, припрыгал в Магадан. В скверике, где антенное поле было, палатку поставил, не затем, говорит, такие тысячи километров летел, чтобы диваны давить. Единение с дикой природой ощутить хочется. Дыхание космоса. В смысле, давай, мол, на крышу, там и побалдеем. Походный примус «Шмель» у него, котелок. Не оставлять же одного друга, решил Крысюк. Да хоть бы и на крышу. Лишь бы не поехала ненароком.

А сверху Магадан красивый. Первый снег под ногами проседает, веселит и прочищает дыханье посредством усмешки и легкого театрального кашля. Не долго думая, протянули наверх электропроводку, телевизор поставили, телефон, пока обед варится, можно поразвлекаться. В бинокль пошарить взглядом по окнам, чтобы наряду с безмятежными сценами ужина, незатейливых ласк и воспитания детей наткнуться вдруг на ответный взгляд неизвестного любителя с биноклем. Дернув от неожиданности глазом, он увидел как бы знакомую женскую физиономию с загадочной улыбкой, как на картине гения. Неужто та самая русалка в сладком море, в ароматном сиропе? В следующий миг эта улыбка исчезла, будто пупок развязался, лишившись под держки, мышцы лица увяли и опали, она постарела на 20 лет. От этого морального удара Крысюк бессильно растянулся на надувном матрасе, и тут же позвонила знакомая, имя которой он забыл, и стала с пристрастием допрашивать, чем занимается.

— Как чем? На крыше сижу. — Крысюк все еще пытался вспомнить лицо собеседницы. Они все на одно лицо.

— Теперь это так называется? А если серьезно? Забыл, небось, что конспект реферата обещал? Я не гордая, могу и сама приехать.

— Приезжай. Только я не один. У меня друг гостит. Сразу на крышу и поднимайся.

— Что ты с этой крышей завелся? Если это шутка, то не самая умная.

— Пусть с собой что-нибудь вкусненькое захватит, люблю я из женских ручек, — сказал Подгорбунский. — Кстати, она как? Ничего? Как выглядит? Если б ты знал, Крысюк, скольких я красавиц наделал из крокодилиц! Я ж, как помнишь, хотел в военное училище поступить, любил дисциплину и сложную технику, но здоровье подкузьмило.

— Да, это поступок, — отозвался Крысюк. — Я вот с детства боялся парикмахера и зубного врача.

— Смеешься, что ли? Я и есть зубной врач. Вот гляди, — Подгорбунский полез в рюкзак, достал два гипсовых слепка. — Нижняя челюсть на сантиметр выступает над верхней. Ни откусить, как следует, ни слово произнести, а ведь взрослый человек, сколько терпел! Вмешался в ход жевательных процессов, укоротил челюсть. Как? Вам это интересно? У вас не слабые нервы? Да ведь косточки наши легко распиливаются пилой. У одной женщины рот вообще не раскрывался. Так, еле-еле, если уж очень исхитриться. Вернул ей улыбку. И возможность говорить, она сразу пошла на рекорд, не закрывала рот двое суток. Эти аппараты, которыми Илизаров вытягивает конечности, приспособил для того, чтобы вытягивать лица. Очень актуальная штука. Сколько боксеров развелось, чуть, что — сразу нет, чтобы в бубен, так в табло. А челюстная косточка нежная, враз ломается, да не как-нибудь, а сразу в двух-трех местах. Да если неправильно сложат, какой-нибудь миллиметр недотянут, жизнь человека меркнет. Ломать надо, снова сращивать. Мальчишка с «заячьей губой» родился, мамаша вовремя обратилась, зашили, теперь пища не вываливается, и орать может весьма громогласно, плеваться, целоваться.

Речь приятеля лилась свободно, как вода из крана, и Крысюку вдруг захотелось остановить это течение, завернуть так, чтобы даже не капало. Далекой волной набегала, сгущаясь, мысль, окрашенная тоской и стыдом — о незнакомце с окровавленным ухом и его жене, бездарно потерявшей ногу. Да, о ней, нарастить конечность, и вся любовь. Потому и злая, что колченогая. Небось, подобреет. А лицо само собой вытянется.

В такт этим мыслям словоохотливый доктор сказал, что это дело его засасывает — ну, исправление человеческой плоти. Провел уже довольно много операций по коррекции женской груди. Только вот беда — исправленные бюсты сильно заводят его, делая одноразово сексуальным маньяком. Только теперь и понял, что такое настоящая испепеляющая страсть.

— Ну, вот вы где замаскировались, мерзавчики! — Донесся до них ржавый пронзительный женский голос, похожий на верещание кошки с прищемленным хвостом. Крысюку было невыносимо стыдно и мучительно больно, что она такая на самом деле оказывается, незнакомка, не идеальная. Плоская, как доска почета. Сейчас, небось, начнет намекать, чтобы на ней женились. Так исхитрится интонациями и жестом, чтобы каждый из обоих мужиков принял на свой счет. Эх, Крысюк, нежная душа, зачем согласился на авантюру, ведь знал, что ничего хорошего не получится, для очистки совести, что ли? Загладить вину перед мужиком с окровавленным ухом? Ну, уж глупее трудно придумать. С ним бывало, что забывал отдельные слова и мучительно вспоминал их, молча, до боли напрягая лицевые мускулы, а сейчас забыл все, как контуженный, только мычал, и это не походило даже на песню без слов.

Зато Подгорбунский просиял, вспомнив историю про какую-то свою Машу, которая решила, чтобы выйти замуж, провести серию пластических косметических операций: поправить нос, икры, чакры, удалить жирок с ягодиц, нарастить бюст, поменять цвет хрусталика. Поскольку темпы были сжаты из-за нетерпения, и порядок творения тела был нарушен, конечный результат превзошел все ожидания. Из задницы у нее стали расти глаза, на ногах появилось два носа. От мужчин не стало отбоя. Особенно активными оказались любители художественного авангарда, поклонники Пабло Пикассо. Вдруг он оборвал себя, опасаясь, ни приняла бы эта знакомая Крысюка на свой счет! Бухнувшись лицом в рыхлый мокрый снег, доктор прохрипел нечто о руке и скальпеле, которые предлагает, не сходя с места, то есть зовет стать его невестой и женой. Однако героиня мгновенного романа предпочла бы расстрел на месте. Обидевшись, она переступила с ноги на ногу, поскользнулась и медленно, будто на лыжах, покатилась с пологой крыши, ликуя и смеясь.

Они устремились вниз по лестнице, чтобы успеть подхватить падающую у земли. По пути Крысюк забежал в свою квартиру, чтобы умыться, но перепутал дверь и заглянул в раздельный туалет, а там новый унитаз — длинный, как на вокзалах устанавливают, в безуспешной надежде на всеобщее попадание. Глянув на него, как баран на новые ворота, он сунулся в ванную, водопроводный кран оказался расположенным так низко, что невозможно подсунуть голову, напрягся и что-то сдвинул, хорошо хоть, не сломал. Пришлось налаживать отверткой винты, крепящие раковину, и они издавали характерный фарфоровый звук.

И вот уже вся умывальная система оказывается составной частью бензовоза, а винты, которые он трогал — торцом высоковольтного кабеля. Счастье, что прикосновение к ним не привело к летальному исходу. В передней части цистерны полился бензин, струя толщиной с оглоблю. Не воспламеняется, хотя рядом открытый огонь. Люди облепили машину в три слоя. Отойдите, сейчас взорвется, а они и ухом не ведут. Тогда сам Крысюк, наплевав на бестолочей, ловко подпрыгнул, пролетел в горизонтальном положении метра два и упал в железобетонную галерею, в которые укладывают трубы отопления, верх ее открытый, а плиты рядом, он их задвинул, притаился, глаза зажмурил, дыхание задержал.

Взрыв раздался с глухим стеклянным звоном, как если бы упала огромная пустая бутылка на пол и разбилась. Взрыв замедлил падение незнакомки, а Крысюка подбросил на диване и разбудил. Какое счастье, что он жив и здоров, ни единой царапины! Только вот что-то звякнуло, будто разбилась пустая бутылка. Как жаль расставаться с медленно остывающим сном, — он мысленно хватался за его край, как за огромный дирижабль из мыльного пузыря, переливающегося всеми цветами и оттенками радуги, получая, когда он лопался, каплю жидкого мыла в глаз! А что же взамен, супермен? Утешительный приз! Ну конечно, отгул. Сладость этой мысли заполнило все его существо ароматной карамелью, как было в детстве. Он даже вернулся в сон, в котором, правда, на сей раз не нашлось места другу детства и незнакомке.

Теперь он ехал в желанный город, где его ждали на тайное свидание, пока не сломался какой-то узел в двигателе автомобиля. Он огорчился, стал искать причину поломки, не нашел, горечь заставила его вновь проснуться. Осознав, что неприятности были во сне, он все равно горевал, печаль отдавала сладкой карамелью. А ведь машина-то была чужая во сне. Ну, кому это надо, вражины!

Неделю назад уже снилось, что подменили машину, оставив какой-то картинг с торчащими наподобие рогов фарами. Тогда тоска быстро растаяла, ему даже понравилось ехать на каракатице в сторону Армани, а обратно — незадача — застрял в бездорожье. В объезд отправился, там открытая угольная разработка. Некоторое время карабкался по крутому склону сопки, двигатель не справился с нагрузкой, откаракатился на исходную, пришлось искать объезд, земля пучилась ямами, сравнимыми с размерами легковой машины и подрагивала с силой три балла по шкале Рихтера. Убедившись в невозможности выбраться, форсировать пересеченку без риска получить расчлененку, он успокоился, сердце наполнилось теплом, покоем и терпким ароматом горных трав, смиряясь с неизбежным.

Крысюк зажмурил глаза и сморщил нос, усилием воли вызывая прежние представления, уже доставившие ему глубокую чувственную радость. Надо все-таки отгул отбыть, чтобы не морочить начальству голову, решил он. Не лезть на рожон. Тем более что за достигнутые высокие показатели в труде и морально-политический облик ему дают награду. По выбору. Пресыщенный золотыми и алмазными звездами, он взял из рук Брежнева нечто похожее на колбаску, украшенную серебряными иероглифами, со странным запахом. Чувствуя на губах сладкий вкус поцелуя генсека, он прижимал награду к груди и пытался понять, что же такое таинственное так волнует и манит его. Оказалось, от тараканов средство. А где же цель?

Он встал, смел веником остатки разбитой бутылки и решил отправиться по магазинам. Что-то было нужно житейское, но забыл и надеялся вспомнить, если этот предмет попадется на глаза. Возле «Полярного» женщина торговала корюшкой. Запах морской свежести исходил от ведра, где лежала рыба, и, наверное, от ее кожи. Он опять вспомнил свою русалку. Так ведь это она и есть, подмигивает красивым глазом. Со следами отсутствия былой красоты на лице. Подошел поближе, понюхал незаметно, будто большой неторопливый кот. Сладкий карамельный аромат густо заполнил ноздри и легкие, приятно закружилась голова. Наверное, это любовь. Не помня себя, он пересек улицу и вошел в центральный универмаг.

Потолкавшись возле отдела, где продавали разнообразные запахи, он не нашел того, что искал. Наверное, такие уже не выпускают. Мода все-таки. И отдрейфовал вместе с толпой покупателей в отдел, от которого сразу покраснел так, будто кто-то чужой в нем поселился, а сам в оцепенении, даже мысли слиплись, как карамельки в кульке, а некто подумал, что если здесь столько много нежной нижней женской одежды, то должно быть множество раздетых и ждущих женщин. И Крысюк еще гуще покраснел и задышал, будто пробежал триста метров, чувствуя кожей, насколько неприлично находиться здесь. Вместе с тем ему очень хотелось купить эту штуку и увидеть, как ее примеряют. Столько придумано на свете такого, туманного, обманного для женского рода, что нормальный мужик никак не может воспринимать без валидола.

— А что ты хочешь, — грубо обратился к Крысюку плотный человек в дорогом костюме. — Воду с лица, конечно, не пить. А почему бы и не пить? Сексапилка и сексапоилка. Изобретение нашего отдела. Хотите ознакомиться? Кто смелее, тому бесплатно. По желанию клиента дама наносит на себя корректирующий грим, становясь похожей на Джину Лолобриджиду, либо любую другую знаменитость, — актрису, поп-звезду, фотомодель или тетю Машу — буфетчицу. Поп-уборщицу, модель 30-го года.

Используются маски-фантомаски на лицо, руки, ноги, грудь. К губам подводятся краники с газировкой, пивом, вином. Можно, можно пить и воду с лица! То же самое с бюстом, но подробности опускаем, чтобы не выдать техническую тайну. Так называемую ноу-хау. Вы можете пообщаться с женщиной в силиконовом комбинезоне, полностью изменяющим ее внешность до приятной неожиданности. Грудь в форме коровьего вымени с четырьмя сосками — только у нас! Магадан грозит стать столицей альтернативного секса. Спешите видеть и иметь! На руках такой мамы, прильнув к теплой груди, засыпаешь. Писаешь в подгузники. А покакать? На голову друга, пролетая над аллеей.

Крысюк еле сдержался. Все существо его, вибрируя от стыда, протестовало против принудительного сервиса. Черти что! Может, съел что-то не то? Но через несколько мгновений он успокоился и даже стал зеркально мыслить. Так у них говаривали в конторе.

Сейчас стали кое-что прозрачным делать. Часы, например. Виден ход шестерен. Магнитофон. Пусть бы прозрачной была стенка живота и желудка. Ешь, например, куриные окорочка, помидоры, запиваешь красным вином. Или «Абу Симбелом». И все наглядно. А то кидаешь, как в черную дыру и прорву, никакого дальнейшего удовольствия, только тяжесть. Пища лежит себе, на нее изливается сок, бурля и коловращаясь, ну, как если кусок цинка бросить в соляную кислоту. Завораживающее зрелище.

Раз уж ты следишь за своим здоровьем, то это подспорье немалое. В случае ошибки возможны визуальные корректировки, это ценно. А если застаивается что-нибудь, так хоть знать, что и где. Проверить разную пищу на химическую прочность, так сказать. На сочетаемость и сдвиг по фазе фазана. И по политике нервный тик. Наверняка никто не обвинит в скрытности.

Силен во мне подглядыватель, да! Последнюю фразу Крысюк произнес вслух. Проснувшись, он ничего не помнил из ночных героических похождений, зато вчерашние непрошеные впечатления были как обезвреженная бомба. Вообще-то Менделеев свою периодическую систему увидел во сне в законченном виде. И сразу записал, пока не стерлось. А тут испарилось бесследно. Вдруг было что-то ценное? Чувство неловкости нарастало, к счастью, вспомнилось то, что могло компенсировать — отгул. Вот где можно себя показать. Смести остатки разбитой бутылки, побродить по городу. Надо потрафить начальству, а то чем черт не шутит, попадешь в строптивые. Нежелательно.

Крысюк блаженно растянулся на теплой постели, как бы обретя второе дыхание в марафоне сна. И вдруг понял, что и на сей раз пролетел с оперативным планированием: наступила суббота, а какой же отгул в выходной день! И опять покраснел от стыда, как набедокуривший школьник.

Но уже в следующую секунду голова его наполнилась звенящим серебром, будто строительная каска металлическими рублями, такое он видел у передовика строительства атомной станции в чукотском поселке Билибино. В каску, кстати, вмещается ровно 1865 рублей.

Головой вниз метнулся Крысюк в прорубь сна, в такт бесценным заветным видениям, навязчивая идея прозрачности и чистоты овладела им, как щука карасем. Он смотрелся в себя, в свою прозрачность, размышляя о горизонтах открытости. Что бы такое еще открыть взору публики, ранее неведомое.

Дальнейший осмотр смутил и огорошил: на поверку Крысюк оказался женщиной. Как же так получилось, что сорок с лишним лет он не замечал этого деликатного обстоятельства? Проходил многочисленные медицинские осмотры, получал объективные медицинские свидетельства о принадлежности к другому полу. Ну и личные понятия и представления, так сказать. Первичные и вторичные признаки. Любовь к земной русалке и т. д. и т. п., ношение брюк.

Вместе с тем уже начинало нравиться его положение. Ну да, устал, быть мужчиной — эта вечная абсолютная ответственность за порученное, да и за не порученное дело. Необходимость иметь свое мнение, тщательно скрывать его до поры до времени, часа X, так сказать. Окружающая мужская публика всегда готова подловить на малейшей оплошности, подвергнуть осмеянию и прочим ужасам. Хорошо еще, жены нет и детей, а то не знаешь, где присесть, где прилечь. И всегда ты во всем виноват.

Как с мороза горели его, точнее, ее щеки. Жар пробегал по коже паутиной. А ведь не один в комнате, не одна. Да, сидит какой-то непрошеный нахал, похожий внешне на самого Крысюка. Мгновенно он ощутил себя этим мужчиной — с типичной мужской агрессивностью и шовинизмом. Завернул какой-то трудно произносимый комплимент и придвинулся к женщине, чье сердце упало, как выскользнувшая из рук дорогая ваза. Крысюк содрогнулся всем телом, диван его заходил ходуном, как во время трехбалльного землетрясения. Пружины взвизгнули, едва не разбудив. Как же так получается, что он одновременно ощущает себя и мужчиной, и женщиной? Ну, понятное дело, если играешь сам с собой в шахматы — белыми и черными фигурами один, но здесь-то не игрушки, а любовь. И фигуры не из дерева и пластмассы, а живой плоти. Настоящая буря, можно сказать, страсть. Выпив дорогого пьяного вина, Крысюк-мужчина ласкает Крысюка-женщину, так бы и оторвал блудливые ручки, вечно торопится, ударник коммунистического секса. И ведь что-то такое лепечет, глаза отводит. Какой был трудный и забавный день: нет, чтобы отгул отгулять, этот кретин вышел на работу.

То есть как это? Это же я вышла на работу. Вызнал как-то. Впрочем, что удивляться — все они, мужики, одинаковые. Только вид делают, знаем мы их, что им надо. Лишь бы своего добиться, хоть трава не расти, козлик сдохни. Без колебаловки готовы свою вину на женщину переложить, мол, ей легче с рук сойдет, и при любом удачном случае лавры отобрать.

Вот ведь какая недотрога недоверчивая — проносилось в этот миг у Крысюка-мужчины. Ну, красивая баба, ничего не скажешь, привлекательная, но непомерно дикая. С какого бока подступиться только? У этой женщины какие-то особенные духи, похожие на сладкую ароматную карамель, точнее, на мед, собранный с самых сладких цветков, клейкий дух наполняет глотку, гортань, легкие, проникает в мозг, отчего слипаются и путаются мысли. Никогда такого не было. Или было? Ну да, нечто похожее, давнее, размытое, как во сне. Березовая роща, в которой бродили всю ночь и обнимались на скамейках. Мерцающая темнота наводила на него лихорадку, фонари трещали, как отвратительные громкоголосые кузнечики, и где-то вдалеке бродил невидимый сторож, а, может, его и не было, лишь ночная птица прилетала из леса поживиться живым харчем.

— А ты знаешь, где мы? — Спросила девушка. Куда ты меня привел? Это бывшее кладбище. Здесь моя бабушка похоронена! Не знал? — Его губы разжались, а руки упали, бессильно, как весла. — Ничего страшного, она простит.

— Как ты можешь! — Возмущение его было столь сильно, что от испуга она сжалась до размера дождевого червя. Крысюк разрезал его перочинным ножичком, который всегда носил в кармане из мужской подсознательной тяги к оружию. И ощутил резкую боль в груди. Он хотел осмотреть больное место, но не узнал себя — ни рук, ни ног. И догадался, что одна из частей червя — он сам. Чувство стыда, смущения и гадливости охватило его со всех сторон. Все тело его щекотно зашипело, сжалось и запеклось грязным пеплом.

Крысюк проснулся в луже липкого страшного пота. В голове еще звучал таинственных шепот. «Знаешь какой лозунг момента? — Через шведский стол, шведской семьей к шведскому социализму, вдоль шведской стенки вперед, под Полтаву!» Испуг его был столь силен, что минуты три он не мог восстановить душевное равновесие и отчаялся добиться счастливого исхода. Конечно, избежать гибели, пусть это даже во сне — неплохо. Вместе с тем, столь красиво начинавшееся и так внезапно прерванное сближение любящих душ казалось ему комплексной усмешкой — фирменным издевательством тех высших сил, которые насылают людям сны. Ни за понюх табаку лишили чего-то значительного, незабываемого, яркого, экзотического подарка судьбы. За людей не считают — как это знакомо!

Возможно, произошло это по причине соседей. Ну да, дверь его комнаты приоткрылась, стали слышны голоса в прихожей, именно там они любят более всего трепаться. Что же они там обсуждают? Крысюк прислушался, и весьма кстати. Кто-то новый присоединился к разговору, видимо, придя из другой квартиры, из-за того и приоткрылась током воздуха дверь Крысюка.

Ольга повторила новой слушательнице свой рассказ о соседке с пятого этажа. Ей квартиру поручили постеречь отпускники, на тридцать первом квартале. На первом этаже. Ну, она и забурилась туда с другом-приятелем. Устроили они там сафари, прямо на кухне, тряхнули стариной, вспомнили труднодоступные для секса места.

Проводила мужика, сходила в ванную, вернулась кофе сварить. И заметила, что кто-то в окно смотрит. Да это муж ее. Хоть стой, хоть падай! Как выследил, мерзавец!

А муж — маляр в домоуправлении. Задание имел покрасить окно. Ну и красил. Долго, во всех подробностях. Чуть не онемел. А мужик он был бестолковый, ему велено было совсем другое окно красить, да черт занес. Потому Манька и сумела выкрутиться, змея, да еще обвинила мужа в семи смертных грехах. Уж в этом у нее был особый талант.

Вот именно! — Подумал Крысюк. — Как вы мне все надоели! А тут еще этот гребаный отгул! — И тяжело вздохнул, как если бы взял на грудь неподъемную штангу, и какая-то главная жила в организме разорвалась кисло-сладкой болью.

Со стола упала пустая бутылка и разбилась. Сколько раз зарекался не пить экзотические напитки! Водка — милое дело, а этот ром пусть кубинцы пьют, кактусом заедают!

 

Рыбки захотелось

Захотелось тете Шуре рыбки отведать. Только, ради Бога, не минтая. Вообще-то всегда его покупала, но не для себя, а для Шварценеггера, кота своего. Будучи котовладелицей, знала все перипетии рыбного рынка. Как-то зимой минтай пропал, так хоть летку-еньку пой, матку-репку танцуй. Сама, между прочим, виновата: когда маленьким Черныш был, минтай меньше полтинника стоил, вот и приучила с молодых когтей на свою голову. Весенняя чудо-селедка идет, так этот черный принц ни за что не будет. Горбушу с горем пополам скармливала, свежую, а стоит чуть жирком припахнуть, носик свой черненький издалека воротит.

Хорошо, что минтай нового улова появился. Много его, на улицах торгуют. Говорят, рыбакам зарплату мороженым минтаем выдали, вот они и толкают его наперегонки на каждом углу, цену друг другу сбивают. Шварц ест, облизывается от удовольствия, потом спит, как сурок, на окошке.

Кстати, про горбушу. Однажды устроил форменную забастовку, отказался ее есть. Хозяйка настояла. Пожевал и вытошнил. Рассердилась тетя Шура, кота в сердцах Чомбой назвала. Был такой диктатор в черной Африке. Плохо кончил. Давно, мало уж кто помнит. Не актуально. Потом одумалась, помирилась со зверем. Ну, что поделаешь, если он такой чувствительный и принципиальный, как доктор из санэпидстанции! Люди подсказали, что кошки бракуют свежую рыбу, зараженную глистами. А если проморозить хорошенько, червячков всех убить, может своего желудочного червячка заморить. Вот, какая это умница! Хорошо бы ему другие продукты проверять! Тетя Шура нет-нет, да и даст сыру кусочек — ест, сосиску в яркой упаковке — нюхает и землю роет, будто прячет свой грех, с куриного окорочка шкурку снимет — не ест, зато ночью в помойное ведро лапой залезет, косточку достанет и схрумкает или по квартире гоняет, играет в нашествие мышей.

Ради корюшки готов на потолок залезть, а, поскольку запах ее огуречный, он и огурец весь изнюхает, на лету огуречную попку ловит, как вратарь. Июнь на дворе, все камбалу тащат. Отправилась тетя Шура на один базарчик, на другой, нет камбалы, приходите завтра. Селедки навалом, но сердцу не прикажешь. Двинула в фирменный магазин. Идет, мечтает, когда придет в город настоящее тепло. Немного лета не помешает. Деревья уже листочки выбрасывают. Надо бы кота вывести, чтобы когти поточил, на птичек помявкал.

Замечталась, ой! — попала. Острая боль пронзила ступню. Вот несчастье. А дома с этим безденежьем не то, что бинта, йода нет. Сколько раз зарекалась внимательнее под ноги смотреть, а не получается. На одном и том же, считай, месте. Будто шило торчит из тротуара. Из железобетонных плит, знаменитых шестигранничков, говорят, их великий человек придумал, когда еще не был академиком. Но Шило был! Да он не виноват, конечно, что фамилия его сработала, это бетонщики навели слабый бетон, вот и повылазила арматура. Чтоб у них глаза повылазили! Запросто подошву проткнуть и ступню до кости. И ведь отшлифованы эти шильца до блеска, видно, не она первая, не она последняя оступилась, не затупилась.

А не свернуть ли в парк? Путь до «Океана» на охромелой ноге короче окажется и дорога там асфальтовая. Подумала и тот же миг перешла, хромая, дорогу, на аллейку и убедилась в правильности своего шага. Народ под зеленеющими деревьями как бы добрее. Музыка играет хоть и противная, как железом по стеклу, но хоть какая-то живизна. Собак, правда, много, и все дружно гадят прямо под ноги. Будто находишься в большом собачьем туалете. Увлекшись разглядыванием экскрементов, тетя Шура увидела нечто похожее на каштаны. Ничего себе! Удивилась, да не очень: в последнее время в Магадане появились столь огромные страшилища, вылитые собаковидные кони. Мутанты.

А ведь лошадь убивает даже капля никотина, подсказал внутренний голос. Должно быть, потому, что ее обогнала какая-то необычная парочка, дымящая отвратительным табачным дымом, уж не собачьи ли экскременты зарядили он в свои сигареты? Может быть, это наркотики так отвратительно воняют? Да что же это с головой-то у него — обжег, что ли? Негр — догадалась тетя Шура. Прохожий оглянулся, — уж не вслух ли она произнесла свою догадку? Нет! Это китаец! А девчоночка наша, кажется, где-то уже ее видела, уж не в соседнем ли подъезде? Хинди — руси бхай, бхай, некстати вспомнилось ей. Сталин и Мао слушают нас, слушают нас!

Интересно, а как никотин на котиков действует? Если по созвучию слов ни-котин, то пагубно. Правда, котовы усы иногда вполне отчетливо пахнут табаком, если сосед дядя Вася берет Черныша на руки и целует по пьяни взасос. После чего кот свирепеет и пытается язычком удалить следы агрессивного вторжения в частную жизнь. А иногда с головы до хвоста пахнет одеколоном «Шипр», трет лапами нос и утробно рычит, методично ударяя хвостом по комоду.

Не успев довообразить картину, тетя Шура получает столь сильный толчок в спину, что бедняжка не просто падает, но и отлетает на газон, по счастью, не очень просохший от зимнего снега и потому мягкий. Раздается обидное ржание. Толкнул и еще смеется! Кто же так напал на бедную женщину? Готовая увидеть наглую хулиганскую морду, она оглянулась и с недоумением разглядела вытянутую рыжую, прямо-таки лошадиную, физиономию. Господи, да это и есть лошадь, дрогнувшим голосом пробормотала женщина, еще более недоумевая, будто материализовалась ее собственная мысль о копытном создании. Вот значит, ты ей сочувствуешь, а она тебя обижает. Тем более обидно, что лошади, как она недавно узнала из телевизионной передачи, обладают целебными свойствами.

Ну да, умеют у нас создать светлый образ. У лошадей, мол, температура тела выше человеческой, и надо катать на них больных детей. Очень больных, кому не помогают практически никакие лекарства, а только любовь и ласка. Покатаются, прогреются и оживают, могут начать ходить, и к ним возвращается речь. В это трудно поверить сходу. Потому что в личной жизни тети Шуры главной лаской был и остается черный кот, если ляжет на грудь и обнимет лапками за шею, тепло его шерстяного животика вскоре набирает такой градус, так растекается по жилам, что хочется плакать. Ничего, ничего, немного еще продержаться, а там наши подойдут, шепчет она любимую фразу, доставшуюся от деда, он у нее партизанил в Брянских лесах. А может быть, это она сама служит котику большой согревающей лошадью, врачующей от всех его кошачьих болезней?

К распластанной тете Шуре подскочили незнакомые люди, помогли подняться, подсуетились, не надо ли вызвать «Скорую помощь», успокаивая и объясняя, что лошади появились из совхоза, где давно забыли, что такое зарплата. А здесь катают детей, хоть какая-то живая копейка.

Не суетитесь, как на кошке заживет, пытается отшутиться женщина. А что такое сидеть без зарплаты, она знает. Детишек нужно катать, лечить от этой непонятной жизни. А если на слоне катать — еще выше эффект будет, небось. Только по этим аллеям сложновато будет пройти. Подумала и прикусила язык. Вдруг, как и в первый раз, появится, будто из облака и толкнет в спину хоботом? Не то, что лошадь, хуже грузовика! На кого только кота оставишь?

Не умея брать от жизни все, она умела брать себя в руки. Поправив прическу, двинулась по заранее намеченному маршруту. Пели воробьи — экзотика последних лет, чайки — птицы большого полета — проносились в вышине. Собаки уже не казались ей чудовищами. Они проносились, дыша ей в ноги жаром своих утроб. Наверное, ощущают кошачий запах и бесятся. Нет, не буду, не буду оглядываться, ни за что!

Вдруг что-то железное — шарк — потерло ей бок. К счастью, она не успела испугаться и отшатнуться. Могла бы дернуться не в ту сторону. И тогда бы уж точно не уцелела в столкновении с белой японской машиной и восседающим в ней юнцом. Чтоб тебе! Жар стал заливать ей тело — с головы до ног, из глаз выступила влага. Запросто мог сбить! Это тебе не лошадь. Двести лошадей! Запоздалый испуг самый сильный. Она с удивлением ощущала, как дрожат руки и ноги, а потом и челюсть затряслась. Если начать говорить, ничего путного не выйдет. Лучше уж сидеть дома и пить чай с брусникой и сухариком.

Как же они ездят! Здесь же, считай, тротуар! Куда только милиция смотрит! Ей вспомнилось, как зимой переходила дорогу в центре, строго на зеленый, и такая же белая японская машина, возможно, за рулем восседал тот же самонадеянный молодой человек, чуть не сбила ее. Много их развелось, до ужаса похожих. Машины одинаково белые и водители на одно лицо, со смешной не аккуратной стрижкой, отдаленно похожей на полубокс. Наверное, полукарате. Им человека сбить — все равно, что плюнуть.

Пройдя парк, тетя Шура попала ногой на очередное «шило», опять возмутилась, но и неожиданно для себя обрадовалась. Если тот обалдуй поедет на своей таратайке по тротуару, то, быть может, пропорет шину. Будет знать. Ох, как бы она хотела этой небольшой мести!

Придя домой и в себя, тетя Шура рассказала о случившемся коту и, не утерпела, соседу. Кот принял свои меры, прыгнул ей на плечи и расположился на шее наподобие живого воротника, затянул свою бесконечную песенку, похожую на знахарский заговор от остеохондроза, будто бы убеждая, что все, в конце концов, успокоится и образуется.

А дядя Вася, шофер по профессии, сказал, что парень, конечно, не прав, но и его понять можно. Самого, когда учился водить, тянуло вырулить на тротуар. Всю жизнь вдалбливали, что надо по тротуару — ходить. Трудно привыкнуть, что если ты за рулем, передвигаться по проезжей части. Машины на тебя мчатся, так и хочется свернуть на тротуар. Правда, дядя Вася на самосвале работал, тот на тротуаре бы не поместился. Да эти молодые понаглее, понахрапистее, легко, без внутренних борений, выезжают на тротуары и газоны, и лишь счастливая случайность помогает избегать несчастия: столкновения, наезда. Особенно если рулит на угол магазина «Полярный», из-за которого вылетают ничего не подозревающие прохожие. Но дело не безнадежное. Если долго и тщательно учиться водить автомобиль, в конце концов, становишься хорошим пешеходом. Сама начни учиться, небось, тоже на тротуар потянет. Лет десять учись стихосложению, станешь неплохим читателем стихов.

Тетя Шура покраснела, совсем, как девочка-школьница и подумала вслух, что сама во всем виновата, хоть и вступила в строй в стране демократия, а бдительности никто не отменял. Жаль только, что не удержала курс, не дошла до рыбного магазина, да и не очень хочется, если откровенно. А парнишек с «японок» надо периодически пересаживать на лошадей, для незаметного душевного лечения. Чтобы через заднее место до головы доходила живительная лошадиная энергия. А может быть, покраснела она еще больше, им надо к настоящему человеческому теплу прикоснуться…

— Ты меня всегда удивляешь, — сказал сосед. — А я на что? Два ведра, считай, окуней натягал. На весь подъезд хватило. И кот уже пробу снял, одобрил. Подфартило на рыбалку выбраться, открыл личный сезон.

Тетя Шура намек поняла и достала из неприкосновенного запаса бутылочку фирменной рябиновой настоечки, завалявшуюся с осени. У нее было ощущение путешественника, вернувшегося целым и невредимым из дальнего и опасного похода.

Выпив рюмочку-другую, дядя Вася повеселел и сказал, что эти ребята шустрые. Они думают, что парковаться — это все равно что в парке кататься. Тогда и можно сквериться в сквере и аллеиться на аллеях. Им закон не писан, а в горячие точки, нужно вместо ОМОНа заслать ГИБДД, всех экстремистов и террористов живо бы скрутили.

Тетя Шура слушала его вполуха, размышляла о своем. Прожит день, и это хорошо, о том, что будет завтра, она приказывает себе не думать, но не всегда это удается. Белой ночью не разоспишься, мысли, как тараканы, шастают. Завтра, быть может, она отважится на большее.

Не буду больше в пикете стоять, скажет она кандидату. Раз такой добрый, лучше в валютный банк на работу устрой — уборщицей! Не для богатства, хоть сына бы из инвалидного дома забрала, а то на двух работах тянешь, и хватает разве что кота досыта кормить.

Знать бы, что эта повальная свобода не для всех, не стала бы квартиру продавать и на шальные деньги зариться. А кто-то ведь и впрямь вклад удвоил, ушлые люди, не нам чета.

— Не грррррустии, — протянул свою тягучую, похожую на журчание тети Шуриной прялки, шерстяную песенку котик, умостившись ей на груди. — Пррррррррррорррррррвемся! — И убаюкал ведь. Уснула с мокрыми глазами. И приснилось ей, что мальчика своего, кровинушку, на лошади катает.

 

Роковой фотограф

В последний день медового месяца Ивановы устроили генеральную уборку жилища — трехкомнатной квартиры, доставшейся от его родителей, уехавших на материк. Людмила с ног валилась, когда руки дошли до шкафа. Стирая пыль, заметила в паутине толстый черный пакет, из которого сразу же, будто намыленные, посыпались фотографии, сплошь женские портреты. Молодые милые мордашки, неотвратимые, как уголовное наказание, и в таких количествах, что ни встать, ни сесть, ни выпить, ни съесть.

— Иванов, — вскрикнула юная особа испуганным жестяным голосом, опускаясь рядом с тазиком с водой. — Что это значит? Да выключи же ты этот дурацкий пылесос! Что это за цветник? — Она поднесла к самому носу мужа, будто он был близорукий и без очков, одну из фотографий.

— Пленка 65 единиц, диафрагма 8, яркий июльский день, объектив «Таир-3».

— Что ты мне голову морочишь?

— Рассказываю, Люля. Стою с «Зенитом» возле почтамта, в телефонной будке. Смотрю на прохожих. Я раньше такой оптикой белок снимал, глухарей. Бескровная охота. Потом надоело. Дай, думаю, гляну в человеческие глаза. Как видишь, получилось.

— Что получилось, что? — Пугаясь называть вещи своими именами, пролепетала Людмила. — Вот где еще стрелок выискался! Что у тебя с ней было?

— Диплом.

— Теперь это так называется?

— На другой выставке тоже диплом.

— Ну, олух! Ты с ней встречался, спрашиваю.

— Ну да. Она меня подкараулила. Гони, говорит, портрет. С ножом к горлу пристала.

— А ты ей: раздевайся, будем сниматься? Что, покраснел? Ишь заморгал как! Меня не проведешь! Я тебя насквозь вижу! Ты ее обнажал! Да?

— Все не так, не упрощай. Понимаешь, неуклюжая особа. Проявитель на себя опрокинула. Хорошо еще, стиральный порошок был. Застирали и на глянцевателе высушили.

— Да? А что у нее под платьем было? Только правду! Голую правду! Как она без платья — хороша?

— Скажешь тоже! На что намекаешь? Я отвернулся. И все. Инцидент исчерпан. Правда, пришла потом зареванная. Выхожу замуж. Ну, в добрый час. За кого, поинтересовался из вежливости. Ни за кого конкретно. После выставки, видите ли, обуяли преследованиями, раньше будто бы не замечали ее прелестей. Самой диво. Стало быть, я раскрыл всем на нее глаза. Ну и ладно, говорю, давай провожу до такси.

Людмила загадочно повеселела, выбрала из пачки очередной портрет. Сложные условия съемки — в театре. Света практически никакого. Как в конце туннеля. Пришлось финидоном негатив вытягивать. Принес в фотоклуб. Ребята рекомендовали на выставку. Ну, и серебряная медаль. Как на собачьей выставке любимому пуделю. Потом серебрянка подкатила, как тошнота к горлу: научите вашему искусству. Такая коню голову отвинтит, море зажжет с одной спички. Не отвяжешься. Зачастила, научилась пленку заряжать в кассету, правда она всякий раз оказывалась засвеченной. Как-то раз приходит с красными глазами: давно хочу сказать, что выхожу замуж. Слезки на колесики. Дал воды. В рев. Пришлось врача вызывать. Увезли на «Скорой». Под утро звонят, с вашей женой все в порядке. Небольшое отравление. Жить будет. И ребенок тоже. Прибежал в больницу разбираться, так не пустили. Не муж — проваливай прочь. Вернулся, засел работать, думал, теперь-то никто не станет дергать. А проявителя нет. Что хочешь, то и думай.

Людмила печально улыбнулась, явно не веря россказням мужа, выбрала еще одну фотографию, желая поймать на обмолвке или нестыковке деталей, вела свое расследование по законам женской дедукции.

— Эту девушку сфотал на заводе. Света много, условия съемки прекрасные. Редактор попросил сделать несколько портретов передовиков. Пришел я в сборочный, а там одни девчата. Заснял всех, кого нужно. Напечатали в заводской многотиражке. Через месяц зовут в клуб на свадьбу. Комсомольско-молодежную. Навожу объектив на невесту, а она сияет: вы моя судьба. Только ее личико появилось в газете, ребята стали табуном бегать. Вот и свадьба. Потом их стали играть по две в неделю. Девчата по две нормы на конвейере дают, чтобы в газету попасть. Не фотограф, а маклер из брачной конторы. И каждая готова утопить в слезах благодарности.

— Ну, ну… Ты их обнажал? Сознайся, иначе хуже будет.

— О чем ты говоришь, Людмила! В мыслях не было. За кого ты меня принимаешь? — Возмущение Иванова было столь сильным, что молодая жена почти ему поверила. Ей даже подумалось, что она обидела его. И она отработала обратный ход.

— Иванов, а почему я позже всех узнаю, что ты такой мастер? Сделай мой портрет! И научи фотки делать!

— Я, значит, портрет, а ты… нет уж, спасибо. Если уж быть честным, я тоже из-за фотографии на тебе женился. Шумков тебя скрытой камерой достал.

— Господи, странные вы ребята. Пока, значит, птичка не вылетит, слепые ходите. Душа ваша — лес дремучий!

Слово за слово, конфликт назревал. Но тут молодожену внезапно пришло озарение. Вспышка отваги осветила его личный «дом советов». Как бы резвяся и играя, стал он снимать жену и сверху, и снизу, и в кофточке, и без, будто фотомодель какую-то с резиновым мотором. Небрежно, как фараон рабынею, вертя и помыкая. Покрикивая на предмет обожания, как на паршивую собачонку.

Людмила присмирела, посерьезнела, хоть и сдержалась, но из последних сил. Разве не любопытство — главная черта женщины? Скоро они засели в полумраке лаборатории, освещенной красной лампой, какой-то особенной, потрескивающей наподобие головешки костра, заставляющей быстрее бежать кровь по жилам. Ссора ушла бесследно. Он любил ее так, будто эта любовь была многократно усилена финидоном.

Не оправдались его опасения, что фотография может послужить причиной разрыва. Ни фига, как говорят в народе. Людмила проявилась совсем в ином свете. Дело в том, что вскоре случилось важное событие: у молодоженов, сведенных в семью фотообъективом, родился ребенок, и Иванова уговорили присутствовать на семейном торжестве. Конечно же, он не забыл фотокамеру.

Началась новая струя — запечатление младенцев. А в этом деле родители ненасытны, готовы каждый час фиксировать фазы «нашего» роста. И детишки, надо сказать, здоровые и упитанные произрастают. Как с плаката. Отличаются фотогеничностью и милой улыбкой.

Людмила в загс устроилась работать. Любила она и умела радоваться чужому счастью, а без этого никак. Ну, и муж у ноги, под присмотром. Ей даже нравилось внимание слабого пола к Иванову. Любила с огнем поиграть, что ли? Сама не поймет. Интуиция изнутри ею командует, а в мысли не облекается. Может быть, к лучшему. Именно интуиция подсказала новую головную боль.

Натравила мужа на одну разводящуюся парочку. Прощальное танго. Черти что! Дабы не огорчаться, он не перечил, снял двойной портрет, и столько там оказалось подтекста, раздумчивых вздохов и не расплесканных слез, а также щемящей нежности, что через несколько дней распадающаяся парочка забрала заявление. То-то же! Людмила не удивилась, будто так и надо. И облегчение ей моральное настало. Очень уж не нравилось расторжение брака регистрировать.

Но больше всего она ненавидит выписывать свидетельства о смерти. Рвать в тоске и печали личное сердце. Очень уж ей хочется порой призвать Иванова вмешаться. Если вдруг отважится и… Ну, вы об этом первые узнаете.

 

Подземное озеро

Задержишься на работе, бредешь себе по улице, и что-то в тебе непонятное творится, неудовлетворенность какая-то обуревает, хотя усталости нет. Будто день провел вполсилы. Не насытился радостью бытия. Почему? И вдруг осеняет: а ведь светлынь на улице, солнце бежит по сопке по-мальчишески неутомимо, и совсем еще не скоро ночь.

Весна, что и говорить! Ручьи — как ошалелые. Бурлят, переливаются через бутылочные стекла и отходы стройматериалов. И все под наш дом. Втекают, и никакого стока. Куда только деваются? Третий год собираюсь выяснить. Но недосуг. И вообще как это сделать? Неловко людей дергать. Может быть, в Академию анонимно позвонить? Вдруг какое-нибудь подземное озеро найдут с подводной лодкой капитана Глухо-Немо? А если не найдут? В паникеры запишут. А могут и так: подземного озера, конечно, нет, скажут, но почему ты государственную тайну выдаешь?

И еще одна загадка неразгаданная, может быть, связанная с первой: торцевая стена нашего дома облупилась, да так, что проступил огромный нерукотворный портрет Карла Маркса. Страшно неудобно это сознавать и неловко об этом говорить. И еще мне думается, не влетит ли кому-то за такое идеологически невыдержанное облупление. Конечно, не сталинские времена, но кто его знает! Ой, как непредсказуема наша действительность.

— Любуетесь? — Уверенный женский голос заставляет вздрогнуть, а уж честнее сказать, подпрыгнуть от неожиданности и залиться багровой краской. Я знаю, что никто не может подслушать мои мысли о портрете отца-основателя, но я ничто с собой поделать не могу. Я готов сам себя расстрелять перед строем за трусость и моральную несвободу…

— Природой, говорю, любуетесь? — Лицо этой женщины явно знакомое, вернее, примелькавшееся. — Небось, у телевизора все вечера просиживаете, а на люди вас не вытянешь. Игнорируете? А, между прочим, у нас БХЧ действует — клуб замечательных встреч. По последним буквам сокращение. Оригинально?

— Да, но… — Кажется, я начинаю приходить в себя и обретать самообладание. Конечно же, она ничего не знает. Отлично. Может быть, комплимент ей сказать для отвода глаз и зондажа остроты момента? Но для этого необходимо дослушать ее словесный фонтан. Спокойно и не дергаясь.

— А народ у нас собирается замечательный. Василия Ильича взять, к примеру. Амбалова, то есть. Докер он, столько тяжестей перебросал, цемента одного — город на десять тысяч жителей можно построить. А в свободное время… Покер? Нет, считать любит. Кубический корень в уме извлекает. Бухгалтер однажды на три копейки ошиблась, так он обнаружил. Доплатили. Он финансово-экономический институт окончил.

Или вот Колбаскина Антонина Платоновна — в сосисочном отделе торгует. Недавно мы подсчитали, и оказалось, что проданными ею сосисками можно два раза земной шар по экватору обернуть. Почему, говорит, пустыня Сахара образовалась — от усушки, а этруски погибли от утруски. Такая она остроумная и веселая, славная труженица советского прилавка.

Или вот Жарких Клавдия Семеновна — кочегаром работает и дворником по совместительству. Мусором, который она убрала, можно было бы Колыму перекрыть, а тем, что в топке сгорело, растопить арктические льды острова Колгуева. Плюс скульптор. Портрет нашего начальника вырезала из дуба. Как живой. Приходите, и вас в клуб примем. Я талантливого человека кожей чую.

— Ну что вы, мне земной шар оборачивать нечем.

— Не скромничайте. Наверняка у вас есть скрытый талант. Йогой случайно не занимаетесь? Давно хотим йогу или кощея пригласить.

— На гвоздях спать, что ли?

— А чем плохо? Приличной мебели все равно не купишь.

Мы спустились в подвал, там было неожиданно сухо и довольно уютно.

— Клавуня, смотри, кого я привела. Этот товарищ настоящий йога.

Клавуня колотила деревянным молотком по деревянной мужской голове, странно мне знакомой.

— Финскую сантехнику обещал достать, — пояснила скульпторша, — да резину тянет. Дверь у меня, правда, появилась хорошая. Дубовая. Хочу ее чеканкой украсить. Вы не очень спешите?

Она показала эту дверь, утыканную серпами, вбитыми по самую рукоять.

— Это Амбалов учудил. Он из серпов пытался бумеранги делать. А вытаскивать не хочет. Дорого, говорит, как память сердца. Вы не спешите?

Взорваться бы и уйти, но где моя решительность? Часа полтора возился, пока вытащил последний серп. И услышал аплодисменты. Несколько человек глазело на меня с добрыми улыбками.

— Все видели? — С подъемом спросила Клавуня. — На пять минут улучшил рекорд для закрытых помещений. У меня еще одна дверь есть, кинжалами утыканная. Да вы отдохните пока.

И тут, почувствовав себя центром внимания, я вспомнил о ручьях, текущих под дом. Нет ли здесь подземного водоема, где можно было бы понырять с аквалангом?

— Ага! — Взревели присутствующие. — Подумать только! Пытливый какой! Сохранил в себе любознательность ребенка!

Я отдавал себе отчет в том, какой они мелят вздор, однако неподдельная гордость заполнила мне сердце, сделав его большим и теплым. Надо же, какие придурки, а? Приколисты! Скажи кому, не поверит. Сам бы не поверил, если бы не видел своими глазами. Захотелось как-то отблагодарить этих людей за хорошее настроение после трудового дня. Может быть, о сыне рассказать, о записях, которые я делаю в заветной тетради, чтобы показать ему, когда вырастет? Наверное, им можно, не сглазят. И я сказал, что общение с мальчиком обостряет мое видение мира. Каждый день с волнением слушаю, что он скажет, и сам ход его мысли мне интересен.

Я пытаюсь стать на его место, подражать мальчику, но это не получается. Вот он видит по телевизору балет. Балерина проделывает немыслимые па и опускается на шпагат. Ребенок возмущается, грозит пальчиком: мама пол вымыла, нельзя, пока не высохнет, на нем скакать. Или вот спрашиваем, кто у нас хороший мальчик, а он понимает шутку: мама, говорит и смеется. У мамы, говорит, травушка-муравушка и гладит пух на ее ноге. Однажды расплескал стакан газировки. Мать ему: пить больше нечего, сиди теперь кукарекай. И он на полном серьезе: ку-ка-ре-ку!

— А вы к нам с сыном приходите, — предложила Клавуня. — Мы детское отделение организуем. У нас в Магадане повышенный процент вундеркиндов. Это от климата.

Еле вырвался от них. Домой пришел усталый, как выжатый мильон.

— Ну что, — сказала жена, — с выговором пронесло? — И принялась за прерванное вязание.

— Не в этом дело, — поморщился я. — Кстати, ты все вяжешь? На работе вяжешь, дома. Завязывай с этим делом.

— Да, вяжу, — сказала она с вызовом. — Я времени даром не теряю. Кто чаи гоняет, кто лясы точит, а я вяжу. И не тебе мне нотации читать. Я, быть может, ужин два раза разогревала. Шляешься, где попало.

— Не в этом дело, — сказал я. — Ты феноменальная особа. Сколько раз земной шар по экватору обвязала, а?

 

Няня

В полночь Ерофей Ямогло решился: вынул из футляра пишущую машинку, заложил четыре листка бумаги и напечатал: «Возьму нянчить ребенка. Любого возраста», приписал свой адрес и телефон. Густо выдохнул и отер холодный пот со лба.

На улице стояла, лежала, бродила тишина, перетекал жидкой ртутью свет фонарей. Он расклеил десятка два объявлений — на столбах, заборах и стенах домов, но не был уверен в успехе, поскольку клей на морозе загустел, и буквы запрыгали, как блохи. Пусть. Отправился домой, хотя спать ничуть не хотелось.

Вставляя ключ в замочную скважину, он услышал приглушенный истошный телефонный звонок. Медленно открыл дверь. Разделся. Побрился и положил горячий компресс на лицо.

Телефон трезвонил, не переставая. Он снял трубку.

— Але, але, але! Это вы детей берете! Через двадцать минут ждите…

— Да, но…

— Только не говорите, что прием уже закончен!

— Да, но у вас кто?

— В смысле… Мальчик!

— А я беру только девочек.

— Мальчики не люди, что ли? Да я на вас анонимку напишу!

— Ладно, в порядке особого исключения возьму мальчика. За особую плату. Кроме того, тридцать процентов за знание языка. У меня оксфордское произношение.

— Вообще-то малышу годик и он не говорит, да ладно!

— Питание ваше.

— Что вы говорите? Ладно, годится.

— Раз в году оплачиваемый отпуск. Как педагогу — шестьдесят шесть дней.

— Что ты мочало жуешь! Давай ближе к делу. Может, к морю свозишь парня, так организуем путевочку в пансионат «Мать и дитя».

— Я вам не мать, мать! Я вроде не подхожу по вторичным признакам.

— Начитался книжек! Долго ли умеючи загримироваться! Побреем лучом лазера в лазарете.

— Ладно, справку с места работы принесите. А то вдруг вы мне этого ребенка подбросить хотите! Заявление, копию трудовой книжки, медкарту и водительские права.

— Хорошо, ну, а права зачем?

— А вот вопросы здесь задаю я.

Отец сердито засопел в трубку, но сдержался. Согласился на все условия. Едва Ерофей положил трубку, раздался новый звонок. Приятно чувствовать себя нужным, хотя и обременительно. После седьмой трели он отключил телефон. И тогда позвонили в дверь. Должно быть, тот явился, который первый разыскал.

— Вас не смущает, товарищ папа, что с ребенком будет сидеть не женщина?

— Ничуть. Женщинам нельзя детей доверять. С пеленок портят. У вас ведь коллектив будет? Сколько человечков? Семь? Отлично! Вот вам полторы сотни, и я пошел. Дима, будешь до вечера с дядей играть. Потом домой пойдем. Пора покончить с этой феминизацией нафиг и навсегда. Вы мне настоящего мужика воспитайте. Бойца. Не мямлю.

Справку с места работы оставил и ушел. Ерофей эту справку развернул и обомлел. Из прокуратуры товарищ.

Не успел Дима разбросать по полу игрушки, пришел новый папаша с ребенком. Это была девочка Виктория с большой такой, тяжелой куклой, которая поминутно падала и негромко, сдавленно рыдала. Девочка принималась ее утешать, но не настолько, чтобы окончательно прекратить всякие капризы и лишить себя удовольствия порычать на нее.

— Не удивляетесь, она у нас сегодня доберман, укусить может. Завтра по расписанию болонка, а потом кошка, больно любит царапаться, — пояснил на прощанье папаша.

— Виктория — это победа, — сказал Ерофей.

— А вы откуда знаете?

— Маленький секрет. А еще так клубника называется. Давай играть. Я буду твоим папой.

Она приняла это без особого восторга, но скоро втянулась. Другие дети тоже называли няню папой. Возиться с такой оравой — занятие хлопотное, зато, когда усадил всех за обеденный стол, раздался звонок и вошла она, открыв своим ключом.

— Боже мой! Что это? — Вскрикнула она так громко, что напугала детей.

— Папа, папа! — Вразнобой закричали они.

Женщина опешила, но скоро пришла в себя.

— У тебя такие милые детки! И ты их от меня скрывал! У нас будет столько внуков!

Что тут только поднялось!

— Бабушка! Бабушка! Папа! Папа!

— Да, дети, я ваша бабушка! Они все от разных матерей? Не горюй, отец-одиночка! Мы воспитаем всех крошек.

Она стала тещей Ерофея, когда не удалась его уловка избежать семейных цепей и наручников с ее дочерью, но дала клятву больше никогда не вмешиваться в его личную жизнь.

Правда, от роли няньки ему уже не удалось отвертеться до конца дней.

Примечание внутреннего редактора. Дорогая читательница, если поверила автору, то он должен, в конце концов, на тебе жениться. Для начала извиниться. Дело в том, что фамилию для этого рассказа отыскала в списках студентка юридического Наталья. Сам рассказец провалялся безлично двадцать лет. И вот, казалось бы, все заиграло и запело. Состоялось коллективное обливание слезами над вымыслом.

Но стоило выпасть первому снегу зимы-99, в местной телевизионной криминальной программе прошел репортаж о разбойном нападении. Трое изуродовали потерпевшего до полусмерти и отняли крупную сумму денег. Двоих задержали. Третий ушел. Однофамилец литературного персонажа. Конечно, между ними нет никакой связи, и автор может спать спокойно и даже веселиться. Однако никакого желания. Как-то за детей из рассказа боязно. Нелепость, да? Тем более, вся история выдуманная. А если и были дети, то уже выросли и получили аттестат зрелости. Или автору за себя боязно, может, реальному злодею не понравится, что его фамилию использовали для шутки и потребует возмещения морального вреда? У следователя свой интерес. Мол, нет дыма без огня, и надо пойти по следу. Может, разбойник спрятался между строк!

Что делать — голову сломаешь. Можно фамилию героя сменить, да жаль чужого труда. Все-таки Наталья старалась! Тем более что она тоже любила играть в детстве поочередно в кошку и собаку, как и ее знакомый парень, за кого собирается замуж. Помню, говорит, ветрянку подхватила, и все болячки намазали зеленкой. По всему телу. Голенькая бесилась по квартире и на всех бросалась гав, гав — пятнистый дог! Тьфу, на тебя, Наташка, век ты не болей! Ладно, будем думать. Может, как-нибудь само рассосется. Лет через двадцать заходите, милости просим!

 

Чужая собака

Непостижимая магаданская весна покрасовалась несколькими яркими днями в конце апреля. Почернел и съежился снег, вознесся тут и там грязными тучками. Наладились с полудня ручейки, обнажились плиты тротуаров. Зимний мусор вытаял и умилял, как цветок подснежника. Лялин знал, что еще весь май будет наползать с бухты Нагаева серый туман, а листья станут распускаться в середине июня, но больно уж хотелось верить в аномалию и чудо. Вдруг через пару недель лето!

И вот, словно испугавшись чего-то, весна остановила свое шествие, поскользнувшись на корочке гололеда, упала на землю обильным рыхлым снегом, белым, с еле заметным бирюзовым отливом. Лялин порадовался ему, как радовался до сих пор грязным проталинам, это лучше, чем грустить о чудесах. Они если бывают, то, как правило, оканчиваются чем-то ужасным. Подарив на копейку, судьба отбирает на рубль.

Он вышел во двор раньше всех, кто проживал в подъезде — прогуливать собаку — маленькую, лопоухую, с серо-седыми космами, скрывавшими ее глаза. Уже полчаса она бегала по нетронутому снегу и нюхала его с истовостью старого наркомана.

Снег лежал свежий, рыхлый, он походил на морскую пену во время трехбалльного шторма. Собственно сравнение снега с пеной пришло в кудрявую голову двухлетнего мальчика с первого этажа, гулявшего в сопровождении няньки, именно он произнес в восторге:

— Собачка! Иди купаться в пене!

Опекавшая мальчика женщина — старуха не возрастом, а своей не симпатичностью, мгновенно возразила:

— Не смей! Собака — это зараза!

«Моя собака чище вашего ребенка», — промелькнула в потерянном сознании Лялина базарно-бабская фраза, смутившая его грубостью. Он мысленно извинился перед мальчиком и надзирательницей.

Собака же охотно приняла приглашение, подбежала к мальчику вплотную, отскочила всеми лапами и снова подбежала, демонстрируя доброжелательность и приязнь каждым волоском своего мочаловидного хвоста.

— Укусит! — Раздался крик бабки.

Лялину ничего не оставалось делать, как позвать собаку, натолкнуться на её невнимание, позвать еще раз, строже и злее и тогда уж броситься ловить. Собака и прежде не была паинькой, какое-то время Лялин выводил ее на прогулку в сбруйке с длинным поводком, который волочился по земле и мог стать идеальным тормозом, если его придавить ногой.

Но сегодня собака была без поводка — в качестве награды за послушание и, наверное, по случаю снегопада, потому что нельзя же быть свиньей в такое прекрасное благоухающее утро. Но она не была свиньей, она была за какие-то неведомые заслуги приглашенной мальчиком, с ним, конечно же, самое то.

Лялин подбежал к мальчику, чтобы перехватить собаку, если она повторит маневр с отскакиванием. Но собака проскользнула сквозь пальцы, как теплый песок, завиляла мочаловидным хвостом, тонко заливисто залаяла и принялась пахать носом снег, положив голову набок и толкая себя усилиями задних лап. Шерсть собаки намокла от рыхлого снега, она все больше походила на большую крысу, чем, видимо, усиливала отвращение няньки.

— Ко мне! — Скомандовала она мальчику. Загипнотизированный ее воплем, он двинулся боковыми шажками, вслед за ним стал подвигаться Лялин и, конечно же, собака. Темп сближения казался няньке недостаточно быстрым, она рванулась навстречу, и через секунду оказалась вовлеченной в орбиту сложного коловращения живых физических тел.

Вдруг собака подбежала к няньке, заглянула под юбку и отпрянула, как чертик на пружинке, успев сделать нюхательное движение.

— Ай, — с брезгливым ужасом воскликнула женщина, затаила дыхание, закашлялась от недостатка воздуха и сплюнула. — У-ку-си-и-ила!

Лялин, расставив руки, как футбольный вратарь, попытался поймать собаку в падении, лохматый живой мячик чиркнул его по кончикам пальцев. Войдя в охотничий азарт, Лялин с удивлением и отвагой ощутил в себе садиста. Он смял плотный ком снега и метнул его в мохнатую цель, а та попыталась поймать снежок ртом. Второй снежок больно ударил собаку в заднюю лапку, заставив ее взвизгнуть и замереть, будто в шоке. Мочаловидный хвост свой, как у воздушного змея, она прижала к животу.

— Вот хорошо, вот хорошо, — просветлела старуха, взяла внука за руку и резко ограничила свободу его действий.

Лялин крадучись подошел и взял собаку голыми руками. Она продолжала скулить на невыносимо высокой ноте. Визг этот гвоздем царапал светлое стеклышко души Лялина. Он принялся извинительно, преувеличенно нежно гладить дрожащего крупной дрожью зверя за ушами и расправлять мокрые пряди над глазами.

— Собачке больно? — Спросил мальчик.

— Больно, — ответила нянька. — Дядя ее ударил. Нельзя мучить животных.

Лялин покраснел и опустил голову, стремясь стать ниже ростом, прижал собаку к груди, чтобы прекратить ее вопли, расстегнул пальто и укрыл ее. Визг стал стихать. Лялин почувствовал прилив злости — на себя и на эту выжившую из ума старушенцию, которая была лишь на десяток лет его старше. И, хотя собака сидела смирно, он многозначительно притиснул ее и потрепал, сильно стиснув зубы.

Дома он включил фен, посадил под него покорную смешную собаку и наполнил свежим порошком кофеварку. Он представил, как проснется жена и будет пить кофе в постели, а просохшая собака станет кататься у нее в ногах, чтобы заслужить ласку. Вредина. Машка-петеушница! Через две недели вернется из отпуска хозяйка и заберет ее. Лялину будет жаль расставаться с этим своенравным и милым существом. А ведь скоро можно было бы ходить с ней на сопку. Один-то не потащишься, а с собакой как-то пристойнее.

Он провел себе ладонями по холодным щекам, словно стирая родниковый отсвет последнего снега.

 

Один вечер с сыном

Однажды зимним вечером, когда Пыжиков с пятилетним сыном уселся смотреть очередную передачу «Спокойной ночи, малыши», в квартире погас свет.

— Что за фокусы? — Возмутился отец. Сын захныкал. — Не плачь. Это я не тебе. Нашли, когда свет гасить. Что теперь делать?

— Папа, я сказку хочу.

— Надеюсь, ты понимаешь, что не я выключил телевизор?

— Дядя Ток, — сказал мальчик.

— Дядя Толя? — Не понял Пыжиков — Сосед, что ли? Ромин папа?

— Нет, дядя Ток. Он в проводах живет. Нельзя трогать — больно будет…

— Точно ведь, электрический ток, как это я сразу не догадался?

— Папа, сказку расскажи, пожалуйста.

— Тебе лишь бы сказку. Так в темноте и будем сидеть? Свечку хотя бы зажечь… — Пыжиков стал припоминать, где у них может лежать свеча, но в темноте ему думалось и вспоминалось плохо. Ничего, вернется от сестры жена, отыщет.

— Папа, — мальчик настойчиво теребит отца за рукав.

— Ладно, слушай. Не вертись только. Жила была девочка с бабушкой…

— Знаю-знаю, — перебил мальчик. — Бабушка задремала, девочка нашла бутылочку с уксусом и нечаянно выпила. Привезли ее на «Скорой помощи» в реанимацию, стали капельницу ставить…

— Ты думаешь? Разве я это хотел рассказать? По-моему, я хотел рассказать волшебную сказку. Жила-была девочка. Она очень любила лепить из пластилина.

— Знаю-знаю, — подхватил сын — Она слепила из пластилина бублики и нечаянно их съела, а в желудке пластилин превратился в камень. Нельзя есть пластилин.

— Серьезно? Откуда ты это взял?

— Мне Игорь рассказывал.

— В садике? Ну и дети пошли — все знают. Так значит. Девочка. Была-жила, лепить любила. И вылепила она собачку, взмахнула волшебной палочкой, и собака ожила. Пошла девочка собачку выгуливать. Красивая такая…

— С намордником?

— Ну да, с намордником, в ошейнике. Соблюдая правила уличного движения. И прививка у собачки была сделана. И гулять они пошли в специально отведенное место…

— А дальше?

— Дальше? По газонам не ходили. Плевали в урну. Потом пришли домой и легли спать. Кстати, давай-ка на часы глянем. Видишь, стрелки светятся. Который час? Возьми часики.

— Нельзя часики брать, — робко возразил мальчик.

— Почему же? — шепнул Пыжиков.

— В ротик, — докончил фразу сын — Один мальчик проглотил часики. Монетку тоже нельзя брать. Нельзя глотать. Укольчик будут ставить.

Пыжиков сердито засопел, мучительно соображая, как поддержать этот странный разговор с сыном. К счастью, зажегся свет, и они успели посмотреть кусочек фильма про Винни-Пуха.

— В ванной нужно вести себя осторожно, — сказал сын, когда они умывались перед сном — Здесь трам… вай-вай бывает.

— Травматизм, — догадался Пыжиков — Тоже Игорек сказал?

Пришла наконец-то жена, Пыжиков сказал ей с упреком:

— Вон, какие дети развитые, Игорек этот. Такой в жизни не пропадет.

— Еще бы! Отец у него — инженер по технике безопасности, вот и учит уму-разуму.

— Отец? — Пыжиков озабоченно пожевал губами и вдруг просиял. — Я своему тоже нарукавники подарю. А то понаделали наборов всяких «Юный химик», «Юный биолог». А «Юный бухгалтер» где? «Юный кассир»? Где пресс-папье, счеты, чернильница из мрамора? Где страшная сказочка про ревизию в конторе? — И он стал напевать, даже с некоторым эмоциональным с подъемом: «Кру-кру, кру-кру», имея в виду свое контрольно-ревизионное управление.

 

Колерный

Поехали в командировку на уазике два журналиста — Саша Ч. и Валентин, да фотограф Колерный — по Колымской трассе. За рулем, конечно, Борис Дмитриевич, БД. Но о нем отдельный разговор.

Что за прелесть, скажу я вам, командировка группой: никогда не будет одиноко, есть с кем перемолвиться тостом и, что важно, от кого подпитаться психоэнергией — в какой угодно дозе и форме. Можно и комплексно заряжаться — жидкое топливо плюс подшучивания и подначивания, главным объектом которого обычно был Колерный — как экзотический фрукт среди вареной картошки. Каждый норовит куснуть. И каждый набирается под завязку. Нигде в ином месте земли нет такого смеха с такими врачующими последствиями, как в Магадане.

Колерный получил свою кликуху из-за непомерного употребления этого слова. В юности он был красильщиком, и это наложило на него отпечаток. Ему все хотелось перекрасить и переделать. И уж во всяком случае, приукрасить и отлакировать.

Он любил рассказывать, как снимал на рассвете бухту Нагаева. Встал над обрывом, вытянул шею в поисках кадра, нажал на спуск, и будто бы небольшая противопехотная мина разорвалась внутри. Боль захлестнула сознание. Он был бы рад отшатнуться от обрыва или перенести центр тяжести на другую ногу, — увы, боль не давала это сделать. Если бы Колерный был более начитанным, он сравнил бы себя с соляным столбом. Потянулись томительные секунды, боль удлиняет их до бесконечности. Вот и она ушла, закрепив позу фотографа, как гипсом. Любое шевеление противопоказано. Моргать и то больно.

Вдруг позади прошуршал шинами и остановился автомобиль. Колерный с тоской догадался: за мной. Кто-то вышел из машины, мягко хлопнув дверцей. По голосу понял: Сам. Попал, как курва, подумал о себе Колерный. Это означало: попал, как кур в ощип. Первый секретарь обкома подошел к фотографу, убедился, что меры нужны энергичные, налил полнющий стакан коньяку и приказал выпить. Колерного не нужно было долго упрашивать. Превозмогая себя, он выхлебал солнечную жидкость, и поднявшаяся от ступней волна тепла сняла боль и заменила ее тихой радостью. Колерный разогнулся и принялся смеяться над собой, приглашая сделать это и избавителя.

Он не то чтобы близко был знаком с Первым, на таком уровне с ним был знаком почти весь город, но только он мог в силу своей непосредственности заглянуть на заседание бюро, когда там снимали стружку с какого-нибудь начальника, и стояла атмосфера смертного пота. Он никогда не состоял в рядах партии, но милиционерам не пришло бы в голову задерживать Колерного из-за отсутствия партбилета. Заглянув на это заседание, которое другим было как клетка с тиграми, он небрежно отдавал пакет с фотографиями, сделанными накануне в Семье.

Эту историю я слышал как от коллег, так и от самого Колерного. Мы тогда еще переехали редакцией на Пролетарскую. Он собственноручно оборудовал фотолабораторию в роскошной двойной комнате, первоначально предназначенной под туалетную. Настеленный фотографом пол покоробился и покрошился из-за протечки системы.

— Да, — сказал Колерный, линоль нужон, а то драматизм будет.

То есть ревматизм, понял я. Хозяйственная и житейская сметка этого человека всякий раз восхищает меня. Он и на съемках такой же обстоятельный, как группа захвата элитного ОМОНа. У него в кофре всегда найдется гаечный ключ, букет из клеенки, галстук, носовой платок и телефонная трубка. На заре туманной юности кто-то подучил его, что человека нужно снимать не как попало, а с предметом в руке. Поэтому заводские рабочие у него обязательно с гаечными ключами, инженеры с телефонной трубкой или в последнее время с калькуляторами.

Женщин, особенно в их праздник, он снимал с букетом, а пропагандиста при галстуке, в том числе и из собственного припаса. В особых случаях шел в ход пиджак фотографа, только приходилось в этом случае художнику замазывать на готовом отпечатке значок Союза журналистов.

Кстати, художник мог пририсовать галстук, а в летнюю пору и одеть сенокосчиков в тельняшки, поскольку те работали на окружающих Магадан болотцах, как правило, обнаженными по пояс и не соглашались даже ради удовольствия покрасоваться в газете надевать рубашку. Несколько движений пера, обмокнутого в тушь делали их если не фотомоделями от Версаче, то уж во всяком случае, секс символами эпохи слияния граней между городом и деревней.

На обороте фотографий Колерный писал фамилии персонажей и их трудовые заслуги. И если, допустим, там было написано, что «заревники» Иванов и Петров дали 120 процентов «зверь плана», то это все прекрасно понимали, что речь шла о взрывах на горных полигонах. Отдельно подавалась во весь свой рост повариха «Титяна». Снимать женщин из общепита было маленькой слабостью Колерного. Уж он не пропустит открытия такого заведения, как «нова столова».

Так вот, прерывая это лирическое отступление, возвращаюсь к началу рассказа. Сидели все четверо за столом. Саша говорит, что ему очень нравится Гойя, имея в виду только что прошедший фильм о художнике.

— Гоя? И я его знал, — подхватывает Колерный, но, оглядев деформировавшиеся физиономии Саши и Вали, смекает и поправляется: — Знал Гою. С «Буркандьи». Только у него другая фамилия.

Саша заливисто и счастливо смеется, как от встречи с инопланетянами. Общение с Колерным дает ему сильную чувственную радость. Он вспоминает про Нексикан, который Колерный называет Мексиканом, где у него много хороших друзей и знакомых.

— А как ты думаешь, — говорит Саша вдруг, обращаясь к Валентину, — Бангладеш в Билибинском или в Шмидтовском районе? — И многозначительно останавливает взор своих больших навыкате глаз.

— В Шмидтовском, — спешит высказаться бывалый путешественник Колерный. — В Билибинском я все облазил.

Саша и Валентин извергают из себя фонтаны смеха. Мне это тоже нравится — ездить с Колерным в командировки и вообще что-нибудь делать. От него тепло и уютно, с ним улыбаешься весь день и чувствуешь, что день прошел не серой тенью, а большим оранжевым слоном. Это уж не я, это практикантка одна — про слона. Хорошая девчонка, только отмороженная слегка.

С той командировки много лет прошло. Это, когда у нас Бангладеш от Индии отделился? Валентин окончил земной путь, а Саша живет в другом государстве — в Риге. Хотя и принят в почетные эскимосы..

Давно уехал на запад конкурент Колерного Сергей — классный фотомастер, отличающийся повышенной неразговорчивостью. Случилось, что они поехали до Ягодного на одной машине. Сергей за рулем. Вызвал Колерного на спор: слабо посчитать, сколько столбов до райцентра. Молчание в салоне было обеспечено, а Колерный всерьез выдал результат подсчета на всем трехсоткилометровом пути.

Вдохновленный успехом, Сергей подвигнул коллегу на обратном пути учесть все встречные машины. Поскольку Колерный в слове «еще» делал четыре ошибки, не прибегая к записям, он отчитался, сколько было автомобилей на оживленной трассе с разбивкой по маркам, указал также их регистрационные номера и фамилии водителей, поскольку всех знал в лицо. Однако с той поры не садился с Сергеем в одну машину, даже когда тот обзавелся «Жигуленком».

Некоторые не местные спрашивают о Первом. Его вскоре за неправильное поведение и размах в Москву сослали, а в энциклопедическом словаре есть о нем три строки.

Колерный же оставался верен Магадану, внуков воспитывал. Иногда появляются его снимки. Правда, герои теперь не очень снимабельные. Ну не дашь же портрет рэкетира с утюгом. Или челночника с сумками, в которых умещается «Запорожец»?

Более того, стала его прежде видная профессия падать, проваливаться в небытие, поскольку все понакупили «Кодаков», проявка на каждом углу, только успевай кнопку нажимать, а теперь еще видеокамеры — эхх!

…Прошло еще несколько лет. В один прекрасный летний день в районе тринадцатого километра основной трассы был остановлен «Запорожец» оранжевого цвета. Молодой автоинспектор попросил водителя предъявить документы. Колерный, а это был именно он, странно было бы, если бы это был иной человек, протянул в открытое окошко свои права.

Взяв водительское удостоверение, гаишник обратил внимание на забинтованные руки водителя.

— Что это с вами?

— Папараци замучили, — сказал Колерный, имея в виду, как, возможно, уже догадался читатель, панариций — наколол палец, не обработал йодом, вот и нагноилось.

— И вам они не дают покоя, — сказал инспектор. — Принцесса Диана погибла, слыхали? Из-за них — фотографов диких, папараци, ни стыда, ни совести. Правда, я думаю, что разбились они все-таки из-за превышения скорости. Двести километров в час в туннеле — многовато. Да еще пьяный за рулем. Две бутылки виски употребить — надо же! Это и по магаданским меркам круто.

Инспектор не мог скрыть профессионального волнения. Видимо, вообразил, как бы остановил нарушителя и штрафанул бы на полную катушку для его же блага. За превышение, за алкоголь. Сколько там получается штрафа? Да еще в валюте! Как поется в одной неофициальной песенке: «Там были деньги франки и жемчуга стакан». Возможно, если бы задержали, то и принцесса была бы жива…

— Дианка? — Общительно отозвался Колерный. — Я ее знал. В столовой на «Буркандье» работала. — Такая принцеска, жуть. Циркачка.

Автоинспектор закаменел лицом от недоумения, но уже через секунду разулыбался широкой улыбкой узнавания.

— Вы меня не помните, дядя Слава? Я тоже с «Буркандьи». Вы еще к нам приезжали… Ой, вы же тоже фотограф… Вы ж мою маму снимали… То есть портрет до сих пор хранится.

Нет, не вспомнил Колерный, не мог он помнить всех, кого когда-либо фотографировал, тем более их сыновей, но вдруг ответил откровенностью на невинное движение молодой души:

— Уезжаю вот. Насовсем… С природой прощаюсь.

Примерно через месяц, когда еще наш президент наградил французского премьер-министра орденом и запретил в России шампанское называть шампанским, а коньяк коньяком, Колерного провожала на родную Западенцию общественность. Наговорили много громких и искренних слов, винпром спонсировал несколько коробок качественной водки, а я вспомнил, что Колерный был одним из первых, с кем я познакомился на Колыме.

Я его снимок помню — лиственницу с раздвоенной вершинкой, похожую на лиру.

Потом, находя на сопках такие деревца, я всякий раз вспоминал фотографа — как обладателя какого-то неведомого авторского права на этот природный феномен.

Только перед расставанием я узнал, что Колерный приехал на Колыму не по своей воле, а, срок у него был обычный для «шпиона» с почти французской фамилией созвучной слову «коньяк» — 25 лет.

Почти столько мы и знакомы. И ни разу мне не пришло в голову, что Колерный никогда никому не рассказывал о себе ничего. Он был очень скрытным человеком — при всей его феноменальной общительности, хлебосольстве и жизнелюбии. И тут мне примерещилось на секунду, что его своеобразная лексика — не более чем изощренная маскировка разведчика.

Этакого Джеймса Бонда из Мексикана. Наискосок от Сант-Ягодного.

 

Живая вода

— В аллее старого тропического парка заприметил я в киоске книгу с золотым тиснением на обложке: «На память о Кисловодске». Назывался сей труд «Живая вода» и посвящен был любимой жене и подруге. Думаю, куда бы моя суженая послала меня от такого посвящения!

Вы еще ничего не знаете. Думаете, речь о нарзане. Я тоже так подумал. Ничего подобного, книга о жидком кристалле, жидкости, ее трудно назвать водой, из другого источника, который, как тот праздник, всегда под рукой, круглые сутки, в любой географической зоне. О нем еще упоминалось в Библии, излечись мол, сам из своего крантика. Но я с этой священной книгой начал знакомиться лишь недавно. А другие, видать, преуспели.

Один мой знакомый зарастил таким образом лысину «размером с телефонный диск» и опубликовал об этом ликующую статью, разумеется, под псевдонимом. Не хотел, видно, чтобы на него пальцем как на бывшего лысого показывали.

У меня с волосенками тоже неважнецки, даже жванецки, но хватает сил относиться к проблеме с юмором и припомнить этот случай для поддержания вяло текущего разговора с другим приятелем, свирепствующем на ниве малого бизнеса в небольшом колымском поселке Талая. Он не принял кощунственно шутливого тона и рассказал, что благодаря уринотерапии буквально получил второе дыхание, обновив легкие. За несколько лет работы в фотолаборатории они покрылись пленкой химикатов, которую врачи безуспешно пытались стравить разнообразными медикаментами. Лекарства осаждались на легких вторым слоем, и ничто не в силах было пробить эту ядовитую гадость.

Он пил «живую воду» три дня, на четвертый вся химия сошла темной слизью с таким букетом запахов, в котором можно было различить не только проявители, закрепители, но и весь список примененных ранее лекарств.

Второй случай был с ним же. При ремонте его личной «Тойоты» воспламенился резиновый клей, которым он собирался промазать днище. Разведенный на бензине, он горит на теле, как напалм. Пламя приятель сбил, повозив рукой по земле, а надо было опустить в бочку с водой. Засоренную рану в медпункте ему промывали перекисью, и это жаль, потому что остались рубцы. «Живая вода» лечила ожоги без следа.

Дело было, как уже говорил, на курорте, на Талой. А вернулся я домой, пошел к своей знакомой в гости. Ну и рассказал ей о феноменальном лечении. Высмеяв мою неосведомленность, она поведала свою историю.

В молодости, говорит, не одно лето провела в геологических экспедициях. Обычно в маршруте устраивали теплую ночевку: жгли костер, затем убирали все головешки и ставили на этом месте палатку. Тепло от нагретой костром земли шло всю ночь. Однажды прожгли костер, сгрудили жар, и на это место тотчас легла уставшая лошадь. Геологи возмутились, стали сгонять животину с теплого местечка, а она, как говорится, рогом уперлась. Ну и наказала себя. Попался один неприметный уголек, шерсть воспламенилась, и у труженицы гужевого транспорта обгорело полбока. Вскочила она на ноги и заорала от боли, поражаясь коварству людей. Тут весь день упирайся, тащи воз с их камнями, а захочешь передохнуть — огнем жгут.

Пламя геологи сбили, а затем по настоянию моей знакомой для дезинфекции и на всякий случай облили пораженное место из живых источников. Оклемалась лошадка. Более того, на обгоревшем месте у нее выросла густая шелковистая шерсть, гораздо более приятная на вид и ощупь, чем прежняя.

Подивился я сказанному, и вдруг разрозненные прежде факты собрались в единое целое и возопили. Было: прихожу в гости, а хозяйкина лопоухая собачка садится мне на ступню и мочит. Раньше-то я страшенно возмущался, а теперь думаю, не стремилась ли она вылечить какой-то мой страшенный недуг, какой-нибудь грызущий ревматизм? Если откровенно, у меня похрустывает в коленях, но они из-за малого роста собачки недоступны ее животворящему источнику. Разве что слюной обрызгать.

Или вот, задержавшись в гостях, открываю дверь собственной квартиры и слышу угрожающий рык кошки. Кое-как успокаиваю родную зверушку, бреду к холодильнику в поисках минтая насущного. И вдруг резкий запах заставляет меня внимательнее приглядеться к туфлям. Так и есть: кошка щедро оросила их живой водичкой.

Пожурил я кошку и пошел от расстройства варить кофе. Не успел отпить от чашки, разгневанная маленькая пантера прыгает на стол, нюхает питье и роет землю. Я понимаю, что кофе не высшего качества, но не в той же степени! Ты, говорю, Муська, может быть, предлагаешь мне перейти на употребление «живой воды» внутрь!

А все-таки такая двойная опека четвероногих друзей наводит на грустные мысли. Что же у меня с ногами? Записался я к хирургу и узнал с огорчением: тромбофлебит. Очень даже запросто можно лишиться ног, если не бросить курить. Бывали такие случаи, я знаю. У одного знакомого началась гангрена, ногу пришлось ампутировать, и едва это сделали, вторая нога загнила. Но курить не бросил. Не даром, говорит, даже приговоренному к смерти перед казнью разрешают последней сигареткой насладиться.

Ладно, решаю сгоряча, режьте, посмотрим тогда, как эти четвероногие запляшут. Бросать-то я уже пробовал, но уши от этого сильно болят. С другой стороны, уши — все-таки — не ноги. Можно и на ушах передвигаться, так где столько спиртного взять каждый раз. Подумал я секунду и сгоряча дал обратный ход: «Брошу курить».

Пришел с этой мыслью в гости. Ну, знаете, к своей знакомой, у какой собачка. Сижу час, другой. Она за это время десять сигареток выкурила. Проявлю-ка, думаю, твердость, и все никотиновые импульсы проигнорирую.

И в это время с легким характерным хрящевым хрустом у меня отваливаются уши. А хозяйская собачка тут же их хватает и глотает, не жуя. Ничего, успокаивает моя знакомая. Это женщины любят ушами. Мужчина любит усами. Ну, нет, то есть глазами, и делает несколько грациозных движений мизинцем. Слава Богу, глаза не лопнули. Вижу. Но если честно, расстроился.

Пошел из гостей домой. Иду себе, шляпу в руках несу. Она у меня раньше на ушах держалась, а теперь их нет. И очкам, кстати, тоже не на чем сидеть. Так что и вижу плоховато. А иду из Нагаева, и чаек — видимо-невидимо. Как нерезаных собак. Над головой кружат. И вдруг одна пикирует прямо на меня. Думал, в глаза вцепится, прикрыл их шляпой. А она шлеп — живой водой на голову брызнула. Как задымится! У них там, в желудке плавиковая кислота! Через минуту половина скальпа выгорела.

И запала мне тогда печальная мысль, что не ноги ампутировать мне придется, а голову. Впрочем, через секунду справился с собой. Пусть, думаю, будет, как будет. И правильно. Через две недели заросло обожженное место. Как новенькое. Только не волосами, а перьями. Такая я теперь важная птица, что думаю себя за деньги показывать. Или податься в депутаты.

Поделился я этим соображением со своей знакомой, а она медичка, напрямую привыкла правду-матку резать. Долго, говорит, индюк думу думал в Госдуму пролезть, а как кур в ощип попал. Если говорит, с птицей искать сходства, то ты на больничную утку похож — сосуд с «живой» водой.

Хотел я возразить, что в данной ситуации лучше с жареным петухом сравнение применить, да разве женщину переспоришь?

А уши у меня отросли. Белые, пушистые, как у кролика. Многим они нравятся. Так что без лапши теперь не живу. А зимой хорошо, они на морозе не стынут.

 

Чурбанчик с адресом

Знал я на своем веку немало женщин. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Двух артисток, трех поэтесс, но самая неизгладимая — ни утюгом, ни дорожным катком — скульпторша одна. Редкое дарование, должен заметить. Работ ее не помню, а что врезалось — так это аккуратный обрубок дерева размером с почтовую посылку.

Этот чурбан имел на своем боку адрес, написанный твердой, насколько возможно это у женщины, рукой. Оказалось, она сама себе послала из другого города такую необычную посылку, чтобы дома, когда накатит вдохновение, изваять нечто художественное. Может быть, прославить в веках свое имя или, на крайний случай, заработать на хлеб с икрой.

Путешествовала, говорит, на юге, там и присмотрела. А дерево не простое, не какая-нибудь береза, а ценной породы. От него запах идет — как от дорогих восточных духов. Может быть, сандал или ливанский кедр. Отправила почтой, чтобы не таскаться, причем без упаковки. Почта даже придираться не стала. Такую посылку не вскроешь.

Находчивость человека творческого труда, да еще женщины, удивила и восхитила меня, запала в душу. С тех пор, когда я заходил к художнице, я интересовался судьбой чурбачка. Может быть, шедевр готов и можно на него взглянуть. Вообще-то раз всего и был, но и он дорогого стоит.

Собственно говоря, я не очень-то любопытный человек и уж во всяком случае, не назойливый. И никогда бы не пошел в дом занятой дамы, обуреваемой творческим трудом. Но обстоятельства вынуждали. Заделался я агитатором по этому самому дому. То есть, кто меня спрашивал, хочу я или нет — надо обеспечить явку и процент близкий к ста. Тогда голосование было всенародным праздником, а к тому, кто отказывался в нем участвовать, отношение было, сами знаете, какое. Впрочем, об этом мне было тогда лучше не знать. Целее будешь.

Скульпторша отказывалась голосовать — заранее, громко, делая из этого небольшой скандал. Ей никак не могли дать подобающую квартиру. Не дали и на этот раз. Но почему-то считалось, что она откажется от своей позиции. Может быть, встала с другой ноги, и вообще женщина же. Наверняка, несмотря на свое высокое творческое парение, боится мышей. Может быть, если ей заострить внимание на неуклонный рост благосостояния и международную обстановку, она и захочет проявить гражданскую зрелость. Или солидарность с борющейся Анголой. Перед лицом мирового капитализма сплотить ряды.

Всех нюансов я не знаю, врать не буду. Тут еще спортивный интерес. У агитаторов номера всех избирателей переписаны. Кто пришел, крыжим. И чувства такие сложные, ну вроде как в лотерее — утюг выиграл или мотоцикл. Один со своим списком отстрелялся, другой. А я никак. Держит меня творческая дама. И вот дают мне поручение сходить и персонально пригласить избирательницу на участок. Лучше б меня в кипятке сварили, чем привязывали к идеологической дурмашине. Однако иду. Куда я денусь!

Вот знакомая дверь. Звоню — незваным гостем. Не знаю, с чего разговор начать. Про обрубок спросить, что ли, и связанные с ним творческие планы?

Женщина поначалу размякла, повторила романтическую эпопею о путешествии в край не пуганых чурок. Стало быть, не помнишь, голубушка, что я это знаю. И меня не помнишь. Ладно. По сторонам озираюсь, вижу знакомый чурбан, радуюсь ему, какая-то теплинка появляется в сердце. И на этой волне эфиопской эйфории осторожно спрашиваю, не пойдет ли она на выборы, люди ведь ждут. Что тут было! Какая перемена! Думаю, в этот момент вся ненависть за все обиды, нанесенные ей тоталитаризмом, выплеснулась мне в лицо. Будто я этот тоталитаризм придумал.

И все это молча. Сдержанность необыкновенная. Помогите, говорит, раз вы мужчина и искусством интересуетесь, шкаф передвинуть, тогда пойду голосовать. А шкаф тяжеленный. В нем, наверное, шедевры, изваянные из камня, лежат. А может гранитные глыбы, присланные по почте. Можно, спрашиваю скульпторшу, тяжести вынуть. Нет, говорит, толкайте так.

Ладно, сдвинул я шкаф, задняя стенка показалась, вся в шурупах. Штук пятьсот. Наверное, творческий замысел был. Из шурупных шляпок узор какой-то просматривается. Выньте, говорит, все до единого. Тогда пойду на выборы. Давайте отвертку, вывинчу.

Нет, с отверткой любой дурак сумеет. Попытался пассатижами шуруп зажимать и выкручивать. Потом нашел на окне отвертку и часа за два вынул шурупы. Руки в мозолях, спина в поту, глаза багрянцем налились. И изо рта у меня как-то странно пахнет, будто падали наелся.

Вы, говорю, не стесняйтесь, может быть, вам унитаз почистить или дровишки поколоть для успешного голосования — и на чурбачок показываю. Молчит, щеки надувает, ноздри побелели. Плюнул я и пошел. Вверните обратно, говорит. Но никакой энергии и злости.

Думал, уломал я ее. Однако не явилась на избирательный участок. Настроение у меня наждаком по стеклу тащится, будто любимая команда проиграла. Главное, все агитаторы уже по домам разбежались с открыженными списками избирателей, я один непутевый получаюсь. Ну что поделать, отпустили меня домой. Я еще успел жену с дочерьми ужином накормить и собаку выгулять.

Чем, говорите, дело кончилось? А вот чем. Когда я в семейное гнездо топал, то мимо дома скульпторши почему-то пошел, в аккурат у помойных баков. И увидел знакомый чурбачок с адресом на боку.

Вот, думаю, Гоголь рукопись сжег. Некоторые разбивают неудачные портреты. Ван-Гог ухо себе отчекрыжил. А здесь женщина — существо эфемерное, непостижимое. У нее отторжение на фазе замысла произошло. И почему-то мне выпало этому стать свидетелем. Так мне стало вдруг жалко чурбачка, будто родную душу в нем почувствовал. Все мы немного чурбачки и чурки, как сказал бы поэт. Не утерпел я, взял под мышку деревянненького и домой приволок. Будь талант, изваял бы портрет необыкновенной дамы. Ну, на худой конец буратинку выстругал. Нет, у меня другая стезя. Я на чурбачке мясо рублю: на азу, отбивные котлеты. Бывает такая необходимость в семье.

И что я при этом себе воображаю — мое дело!

 

Хочу женщину — голую!

Коллега пригласил меня в гости. Целый год мы работали вместе в одном кабинете, а достигли лишь частичного взаимопонимания, порой спорили по пустякам и горячились до безобразия.

Я пошел после работы в книжный магазин, поскольку мне сказали, что вроде как бы поступила в продажу моя московская книжка. А он в том доме, где расположен книжный, на тридцать первом квартале, жил. И нас как бы состоялось такое негласное соглашение: я ему дарю книжку, а он демонстрирует свое житие. Зашел, познакомился с его милой женой, очень любящей его, так, что мне сравнить не с чем. Разве что с мамой. Мне было очень неловко, что часть этой теплоты излилась на меня, и я почувствовал себя как сирота, которого усыновляют.

И еще что увидел — дочурку его, дошкольницу, она на шее у него повисла, карабкается, как по телеграфному столбу, норовя забраться на шею.

После ужина и легкого возлияния он решил показать свои слайды, снятые в том благодатном краю, где я никогда не бывал и откуда он никогда бы не уехал, если бы не аллергия на цветочную пыльцу и охота к перемене жен.

— Тебе что больше нравится — растения или насекомые? — Спросил приятель, а он был по образованию естественником и разбирался в природе профессионально.

— А голых женщин у тебя нет? — Пошутил я и стал смотреть все подряд в проекции на белой простыне, восхищаясь и восторгаясь южными теплыми тонами, золотом, разлитом в синеве небес и зелени дерев.

Минут через пятнадцать раздался рев. Дочурка расплакалась в голос.

— Что ты, милая?

— Зенжину хочу!

— Какую еще женщину, — не понял он.

— Женсину! Го-лю-ю!

Прошло уже десять лет, и малышка стала, наверное, невестой. Вряд ли она помнит о том забавном случае, невольно спровоцированном мной. И мне было бы страшно неловко напомнить ей о нем, как неудобно, но заманчиво было бы рассказать взрослой, 33-летней женщине, бывшей моей соседке в другом, далеком городе, как я, семнадцатилетний парень, любил ее, годовалую девчонку, подбрасывать вверх ногами к потолку под ее дикие крики и заливистый до слез смех.

Воспоминания и о первом, и втором случае повергают меня в сильнейшее волнение и смущение. Почему, — наверное, из-за робости сердца. Вообще-то у меня не было в жизни ни младшей сестренки, ни дочурки, и многое в женской природе до старости лет остается темным лесом за семью печатями. В присутствии маленьких девочек я краснею и теряюсь, и стыжусь этого и сержусь на себя за это полыхающее пожаром беспомощное чувство.

То ли опасаюсь их сглазить и напустить нечаянно какой-нибудь непонятный недуг, то ли боюсь, что мой интерес к девочкам может быть истолкован превратно. Однажды я работал педагогом в пионерском лагере. Построить в столовую, уложить спать — такая работа. Случались и казусы. Одна девчоночка закатала себе в волосы жвачку. Что же делать? Неужели придется выстригать ее нежные светлые волосики, нарушить нежную прелесть никогда не стриженных за ее восьмилетнюю жизнь локонов?

А что если попробовать теплую воду с шампунем? Я так и сделал. Набрал ведро из горячего крана, наклонил головушку и ладонью и расческой принялся омывать запутавшиеся волосы. Доверчиво и невинно девочка прижалась спинкой и попкой к моей груди. Волосы ее пахли молодым лесом, а от маленького тельца шло ровное и спокойное тепло, от которого у меня сразу перехватило дыхание, как бывает, когда собираешься жахнуть стакан неразбавленного спирта.

Жевательная резинка растворилась теплой водой без следа и освободила волосы девочки. Сердце мое замерло от счастья. Я понял тогда, что это в мальчике появляется мужчина лишь с годами, а в девочке женщина всегда, с самого младшего, самого нежного возраста. Едва ли не с рождения она призвана околдовывать и сводить с ума. Таково ее предназначение. Такой ее создал Господь. А иначе что — хоть вымри.

Когда-то сто лет назад я окончил первый класс и отдыхал два месяца в пионерском лагере, в сосновом лесу. Я помню, какая неведомая неодолимая сила привела меня к ней, обладательнице больших синих глаз и светлых кудряшек и крохотных рук, которыми она срывала такие же синие, как ее глаза, цветы.

Из цветка полосатой стрелкой выскочила оса и стала описывать большие желтые круги вокруг ее головы. Она через мгновение испугалась, закричала и замахала цветком, сделала движение убежать, но запнулась, платьишко ее зацепилось, задралось, и мелькнули синей молнией ее трусики.

Помню свое смущение, окаменение, переходящее в горячий обморок. Я впервые в жизни видел девочку в столь необычной ситуации и она, как я понимаю, чувствовала это.

После обеда наступил тихий час, и она приснилась мне днем. Во сне мы летали с ней над лесом, рекой, и ощущение полета хранилось в моем теле много дней. Я ходил по лесу, как по облаку, описывая спирали, в центре которых была она. Мне было нужно видеть ее издалека, как дышать, меня затягивало, как магнитом, как в воронку водоворота.

И это, казалось мне, могло быть только со мной, на мне закончилась чистая, бескорыстная, бесконтактная глазная любовь. Поэтому, когда одна магаданская кокетка сказала мне: не люблю цветы, они красивее меня, я злорадно промолчал, поскольку она, казалось мне, разбила сердце моему сыну.

А он ее два года забыть не может, и признался, что думал, что она и меня попутно околдовала. И я запрещаю себе думать об этом, покрываю эти мысли черной непроницаемой пеленой.

 

Незнакомка

Магадан, конечно, не деревня, знакомы не все. Но сколько таких, что примелькались и вертятся в подсознании — как навязчивая идея! Шагает тебе навстречу в центре возле гастронома некто, и на лице такое располагающее приятное внимание, что тоже начинаешь улыбаться в ответ, распрямляешь спину и прямо-таки печатаешь шаг по шестигранничкам тротуара, поравняешься, поедая глазами, замрешь на месте, — молча, а затем обернешься и приязненно посмотришь во след. Прямо-таки ритуал.

Раньше я немало терзался, пытаясь припомнить, где состоялся акт знакомства с ним или с ней, либо где я видел этого человека ранее — в гостях, в отпуске на материке, на переборке картошки или на приеме врача в поликлинике. Не исключая, разумеется, похорон.

Маленькие города — большие печали, почти все покойники — твои знакомые. Не раз я устремлялся к одиноко стоящему на автобусной остановке прохожему, чтобы хлопнуть его по плечу: «Валера!» Но Валеры давным-давно нет, от Васи осталась только его песенка «Солнышко смеется», от Любы вкус кофе «Пеле» на губах.

И эти обознатки словно лазерным серпом пробегают по чакрам, точкам акупунктуры и эрогенным зонам, выводя из строя, по крайней мере, до будущего утра, пока не заспишь всплеск затаенный навязчивых страстей.

Однажды до меня дошло, что вовсе не надо напрягать до менингита свою память. Проще сказать «здравствуйте» любому, даже под угрозой прослыть чудаком.

И если слово брошено, оно, как семечко, прорастает и тянется вверх виртуальным деревцем, через некоторое время мы становимся как родня. Выросла уверенность, что где-то встречались, ходили друг к другу в гости и знаем такое, каждый о каждом! Если существует процесс забывания, то почему не обратить его вспять, наращивая на песчинку слои перламутра, как жемчужница? И катитесь вы прочь со своим бухгалтерским реализмом!

Конечно, все это присказка, предынфарктный совокобылий бред. А сказка такова.

Одна мнимая знакомая, не очень молодая женщина со следами не ушедшей красоты, отвечая на мой почтительнейший поклон очаровательной золотой улыбкой, раз за разом спрашивает о здоровье жены, имея в виду, должно быть, перенесенный ею семь лет назад жестокий насморк. Я благодарю за заботу эту мать Терезу местного масштаба и успокаиваю: уже выздоровела. После недолгого внутреннего колебания, не разыгрывают ли ее, дама интересуется нашим малышом, которого видела еще в пеленках. Ходит ли он? Ходит, отвечаю.

— Сколько же ему месяцев? — Гримаска девочки-шалуньи слегка пугает меня.

— Семь лет, — отвечаю осторожно.

— Боже мой! — Она бледнеет и на несколько секунд застывает в столбняке. — Так быстро летит время, аведь мне в парикмахерскую надо, на завивку очередь взяла, маникюр второй день не сделан. Убегаю. Привет малышу и супруге.

Привет, естественно, я передаю, но так и не могу объяснить, от кого, хотя и углубляюсь в псевдовоспоминания, как в лес, кишащий ядовитыми гадами и вонючими мерзозаврами.

— Чудак, — журит жена. — Надо было пригласить ее в гости. Ты забыл, как я умею незаметно все вызнать?

— Ты же в командировку собралась.

— Ну и что? Не вечно же я там буду. После командировки позови. Мол, по случаю успешного возвращения любимой женщины — я правильно трактую?

— Любимой! Приглашу!

И вот милая дама, чем-то похожая на тещу и первую учительницу одновременно, навещает нас через год. Она приносит банку компота, видимо так и не поверив, что моя жена выздоровела и какую-то замысловатую импортную погремушку.

— Где же он? — Дама расставила руки, будто баюкая младенца.

— Ушел, — отвечает, ни о чем не подозревая, жена.

— Как? — изумляется гостья, расплываясь в золотой улыбке, и на коронках у нее пятнышки губной помады. — Уже ходит, шалун?

— В библиотеку, — не подумав, произносит жена, и слово ее глубоко ранит гостью, поскольку жизнь стремительна, и так много воды утекло с гуся.

— Жена шутит, — вмешиваюсь я, чтобы не дать ей перегреться. — Сын у няни.

— Вы меня не разыгрываете?

— Ничуть.

Она задумывается и опять рассеянно улыбается.

— Я вас спутала. Забавно. Думала, вы Арский.

— Да, забавно… Если вы не возражаете, я вставлю этот эпизод в рассказ. Фамилию, конечно, изменю.

— Валяйте, — разрешает она и назавтра звонит, загадочно растягивая паузы. Мол, фамилию можете не менять. Пусть. Люблю, когда людям весело. Искусство требует жертв.

Думаю, смена фамилии ассоциировалась у ней с замужеством, и я задел какую-то запретную струнку.

— Спасибо, — говорю ей в трубку и вдруг понимаю, что никогда не вспомню, поскольку не знаю, ее фамилию, жена тоже.

…Где ж она теперь-то, бедолажка? Может быть, лается с малайцем, или же надеется с индейцем? Или с Ваней на Тайване? В страшной гонке в Гонконге? На Макао пьет какао? А то скитается с китайцем? Или же милуется с милуйцем? А может на Таити, где все напоказ, что вы таите, Судан-тудан?

 

Часы с кукушкой

А я часы с кукушкой купил. Думал, живым не выйду. Самое интересное, очередь сплошь женская была, один я в нее затесался, — чудак. Подошел, улыбнулся, стою. Сразу не ушел, а потом вроде как неловко. Хотя стоять среди женщин, обливаясь потом, тоже не розовый сад. Как в женской бане.

Часы — не пирожное — проверять надо при продаже. Продавщица крепеж снимает, просит покупателя часы на вису подержать. Гирьки навесит и подтянет, маятник прицепит, качнет — тик-так. Но главное — стрелки установить на каком-то часе, чтобы птичка продемонстрировала свою нехитрую песенку, всякий раз вызывая сочувственные улыбки женщин.

За что такая честь птице, не вьющей своего гнезда — чужой век отмерять и час за часом обозначать? Есть в этом свой подспудный смысл и резон, до которого я, наверное, стоя в жаркой очереди, не дойду. Кстати, кукушкой называют женщину, которая бросает своих детей. Наверное, ее осуждают.

А все-таки долгонько стоим. Но не обременительно. Не на улице же, не на морозе. Вроде как развлечение. В соседнем отделе телевизор покупают, можно одним глазком глянуть. Разговоры разные — тоже забава.

— Повадилась Надька, — рассказывает одна дама, чем-то похожая на Чапаева. — Повадилась, чтобы к телефону ее звала. А с какой стати? Служебных разговоров у нее нет. А личные — пусть домой звонят. Да кто бы звонил — мужики. Конечно, домой не станут. Черт с ней, конечно, что звонят. Но я же просила ее как-то раз услугу оказать — баночку медвежьей желчи достать. У нее муж в аптеке работает. Так не достала же. Я ей тогда прямо сказала, не буду к телефону звать. Вот и не зову. Навязалась на мою голову. Корова!

Голос женщины, которая произносит этот монолог, кажется мне знакомым. Может быть, это старший экономист Нина? Хорошо бы не попасться ей на глаза!

— Ладно, говорю, гадина, Валька, я пострадаю, но и тебе не поздоровится, — продолжает Нина. — Пусть мою ставку сократят, а ты работай за двоих — за себя и за меня!

Я слушаю это и знаю, о ком речь, о старшем бухгалтере, и краснею. С опаской жду, не сказанет ли Нина что-нибудь и обо мне. Язычок у нее острый, как бритва системы «Шик». Директора так затретировала, что он ее раз за разом в Москву посылает в командировку — для собственной передышки.

А все-таки долго стоим. Чем это кончится, неизвестно. Выходит заведующая. Семь штуков осталось, говорит. Что тут поднялось! Начали выяснять, кто за кем стоит. Двое, и среди них Нина, бегали домой за деньгами и теперь требуют восстановления своих гражданских свобод и прав. Несколько женщин в галантерейный отдел отлучались, но создать убедительный образ стоявших впереди им не удается. А вот одна миниатюрненькая, получившая тут же прозвище Штирлиц, моментально сориентировалась, использовав единственного мужчину, то есть меня, как особую примету и устояла. Из-за слабосильности женщин давка была легкая, похожая на дрожь отчаяния.

Дома у меня жена, две дочери, кошка и теща. На работе — начальница, сотрудницы. Своеобразная обстановочка. Говорят, женщина за рулем — все равно что обезьяна с гранатой. А если женщина — начальник? Тут дело не в том, что когда рванет, а в том, насколько она вдобавок секс-бомба. Так что лимит деликатности я израсходовал до 2000-ного года. Чувствую, вот-вот сорвусь. Голоса женщин натянуты, как струны. Глаз у меня дергается — как поплавок мелкой удочки, когда на крючке гольян.

— Какой вам порядок, — вразумляет заведующая. — Разбирайтесь сами. Эжли б я знала, что такой животаж начнется! Тут и премии амбец полный.

— Что вы толкаетесь?

— А вы, почему за локоть?

— Не надо меня в ребра сумкой пихать!

— А вы зачем сеткой по ногам!

— Хоть бы постеснялись, бабы, ведь мужик стоит!

Наступила зловещая пауза, а в ней веселое «ку-ку!» И глаз у меня задергался в такт, того и гляди, выскочит и запрыгает по прилавку. Пошел я, на всякий случай чек отбил, а женщина, за которой занимал, уже ушла с часами. Подаю чек, а в глазах тоска. Боюсь сглазить.

Что говорить, купил все-таки часы. Еле живым ушел. Кукушка поначалу до тридцати раз орала. Видно ей тоже морально досталось. Теперь остепенилась. Хорошо. Даже жене понравилось. Впопыхах мне две стрелки дали. Надо бы одну вернуть.

А все-таки следовало эти часы на 8 марта подарить всей моей женской ораве. Но теперь-то что уж кулаками после драки махать! Раньше надо было думать. А как думать, если Нина все чакры забила? Хорошо хоть, не заметила меня в толпе. Слился с окружающей местностью. В экстазе. У нее муж был, она его трупом называла. Да не со злобы. Фамилия такая Трупп. Ревнивый был, говорят. Я тебя, говорил он ей, если будешь шляться, как Гастелло, задушу.

От водки, бедолага, сгорел.

 

Что вы имеете в виду?

Эвелина любила поговорить ни о чем, периодически допытываясь, что имел в виду собеседник, произнося ту или иную фразу. Довольно часто непостижимым оказывался собственный муж.

Однажды после небольшого междусобойчика в честь 8 марта она направилась домой с отчетливым желанием устроить мужу головомойку, а себе тем самым праздник. Приходит домой и находит любимого мужчину жарящим рыбные котлеты. Он был капитаном рыболовного судна и рыбу любил во всех видах и состояниях. Что он имеет в виду, жаря рыбу, подумала Эвелина, но решила не отвлекать мужика от дела, а то еще испортит продукт. Пусть дожарит, а уж потом она намылит ему шею.

Прилегла на минутку Эвелина на козетку, предвкушая остренькое развлечение скандала, да так и уснула до утра, а назавтра пыл ее пропал. Кто же буянит с утра? Лучше почитать журнальчик — в выходной-то день.

Эвелина читала все подряд, без разбора, приоткрывая порой такие бездны, которые замыленному глазу систематического сноба уже не открывались. Зачастую прочитанное смешивалось в ее голове с услышанным и домысленным, с причудливостью Сальвадора Дали. Из Гегеля и Геббельса, например, у нее синтезировался Гебель. Страны СЭВ причудливо трансформировались в страны сейфа, а французское слово тет-а-тет преобразилось в ТТ, означая одновременно марку пистолета.

А однажды она с ужасом узнала, что есть какие-то барды, и один из них до боли знакомый — Высоцкий, а другой — Булат Окуджава. Слово «бард» казалось ей неприличным, как, например, «маркитантка», и она лишь с третьей попытки произнесла «бард Высоцкий». И при этом невротически рассмеялась.

Вообще-то Эвелина любила порассуждать вслух. Если человеку пересадить желудок коровы, бормотала она вполголоса, то он будет питаться сеном. Сомнительно. Но у коровы голова большая, и она должна быть умной. Зато я стала лучше разбираться в поэзии Александра Блока. Я послал тебе розу в бокале золотого, как небо, аи. А что такое аи? Вино? Что вы имеете в виду?

Однажды в контору пришел Леша — известный магаданский плейбой. Уселся чаевничать и, рисуясь, пожаловался присутствующим на ухудшение самочувствия. Мол, доктор как с ножом к горлу подступает: бросайте пить и курить, а то допрыгаетесь до инфаркта. В ответ Леша якобы заявил: пить брошу, курить брошу, а мысли куда дену, эмоции, чувства и переживания?

Эвелина, проникшись ужасом положения, размышляет вслух о нелегкой судьбе плейбоя. Может быть, вам отдохнуть, на курорт съездить?

Пауза повисает в воздухе, как полоса больничной марли.

— Если честно, не очень-то я загружен, — говорит Леша, неожиданно для Эвелины, да и для самого себя. Возможно, он сражен глубиной сочувствия женщины. — Честно сказать, бывает, я весь день палец о палец не ударю. Синекура, одним словом.

— Да-а? — Оживляется Эвелина, и непонятно, что именно ее задело. Но, терпение, завеса тайны развеивается через несколько мгновений. — Скажите, Алексей, а чтобы попасть в синекуру, какое образование надо иметь? В высшей партийной школе учиться? Или в академии общественных наук?

Новая пауза повисает в воздухе, не охнуть, не вздохнуть. Удар в сплетение. Понемногу, слово за словом, разгадываем и этот ребус.

Выясняется, что Эвелина спутала синекуру с Канибердой. А этот малый и впрямь окончил партийную академию и должен был стать большим начальником, но получил хотя и неплохо оплачиваемую, но ничего не значащую должность, называемую, естественно, синекурой. Поэтому в голове Эвелины произошло наложение понятий и небольшой их взаимосдвиг.

Тут же вспомнили анекдотическую историю про Каниберду. Будто бы он сидел в конторе лет десять назад, снимал трубку на каждый телефонный разговор и важно произносил:

— Каниберда слушает.

Полдня в конторе сидел мальчик Денис, сын сослуживицы, который оказался на работе с мамой из-за ремонта в садике. Слушал он, слушал и вдруг вспомнил стихи про рассеянного:

— Вместо шапки на ходу он надел Каниберду.

Все рассмеялись, а Эвелина, выслушавшая весь этот треп, обиженно поджала губы и спросила:

— Что вы имеете в виду?

 

Как по салу

Полноватый мужчина лет шестидесяти вез нас в личном «Запорожце» без переднего пассажирского сидения. Внешне он походил на борова. Такому нужна машина попросторнее. А вот на Востоке, откуда я только что вернулся из отпуска, наверняка никому не придет в голову сравнивать тучного человека со свиньей — нечистым, согласно Корану, животным. Глухи они к нашей поговорке: «Чует кошка, чье сало съела» и к ее новейшей модификации: «Чует котик, чей наркотик».

На Востоке полных, должно быть, называют баранами. Но тогда такой человек должен быть и тупым, и упрямым одновременно. А этот за рулем совсем не глуп, просто брюхо его выпирает, как надувная подушка безопасности. Но я сам не принадлежу к тощим и отношусь к толстякам с симпатией. Что же тогда натолкнуло меня на свинскую тему? Стоп! Я понял! Запах. Слабый запах комбикорма в салоне. (От слова «сало»). Затем и выломал водило первое сиденье: удобнее мешки и баки с объедками накладывать.

Я ни о чем не расспрашиваю запорожевладельца, сам расскажет, вон, как он складно рассказывает, радуется, что заполучил свежие уши, да еще двух журналистов. Мы едем в Армань, где намерены понаблюдать, как героические рыбинспекторы ловят «плохих». Водило тоже инспектор, только нештатный.

Должно быть, всякое касание с рыбалкой и рыбой развивает у человека страсть к преувеличениям, и немалым. Наш новый знакомец гарцует, как маршал на белом коне. Подает самые лучшие свои истории, блистая исполнительским мастерством. Он рассказывает, как водитель КАМАЗа остановился на выезде из города, затянул ручник и пошел глянуть, что постукивает, то ли в двигателе, то ли еще где. Головой к земле приник, словно Илья Муромец, выслеживающий Соловья Разбойника.

В какой-то момент эта водительская голова, крохотная по сравнению с колесом, оказалась под резино-стальным кругом, а машина, несмотря на принятые меры, покатилась. Уклон крутой. Это мы, люди, привыкли, а машины, созданные на равнинном просторе у Волги, привыкнуть не могут. Голова под колесом как арбуз хрясть, мякоть из нее горячими брызгами — дрись!

Рассказчик не сдерживает восторга и ликования: он видел это, единственный из миллионов. Запуск космического аппарата, людей на Луне, пусть по телевизору, лицезрели миллиарды, а такое досталось только ему. Он не извиняется, не делает реверансов, не рвет по погибшему остатков волос, тому, кто умер, не стало больнее оттого, что это кто-то видел.

Не переводя духа, рассказчик угощает нас еще одной историей. В морском порту при такелажных работах одному зазевавшемуся работяге голову как бритвой срезало тросом, и она покатилась, матерясь и плюясь.

Мы вцепились в кресла, чтобы унять игру взбесившегося воображения. Он понял, остановил машину. Тем более что мы уже подъехали к перевалу, а здесь положено остановиться, пообмяться, а дальше дорога тяжелая — по-над обрывом. Когда бы ни ехал, одна-две машины внизу лежат, как игрушечные, а игра в смерть.

Я тогда еще ни разу не сидел за рулем и не знал, что жизнь водителя разбита на короткие, метров по двести, а то и меньше, отрезки, и надо всякий раз отыскать оптимальный режим и стиль: где-то газку поддать, глянуть вперед и назад, руль почувствовать и держать крепче, но нежнее, поддерживая постоянный контакт со Всевышним.

Он снова сел за руль, мы тронулись. Он знал, что произвел ошеломляющее впечатление своими рассказами, и теперь все произнесенное им будет восприниматься на фоне двух его кровавых ужасов, и белое станет белей, а серое черней. Он нравился сам себе и хотел показать этим писакам, что в жизни почем. Долго искал себя, на шестьсот, на семьсот в месяц. Надбавки наработал. А денег нет, как нет. Потом окунулся в свинство. Мы закивали головами, такие до ужаса проницательные и вездесущие.

— Сколько, думаете, за год зашибаю? — Он обернулся на нас торжествующим взглядом, не снижая скорости, зависая над пропастью, угрожая навеки законсервировать в своей консервной банке на колесиках.

— Ну-у, — сказал мой товарищ, красноречиво обняв взглядом объем салона микролитражки. То есть, пять тысяч положил Юра, стоимость «Запорожца». Недавно на досуге вслух он подсчитывал: для полнейшего личного счастья потребовалось бы двести кусков, чтобы уж машина, дача, аппаратура и барахло для себя, жены и двух дочек форма содержания.

Водило сделал паузу с полкилометра. Мы думали, он закончил разговор, и сумма угадана верно.

— Двадцать, — тихо произнес свинопас, и это уже не воспринималось в связи с ранее сказанным. Может быть, двадцать километров осталось. Или обрыв такой высоты. Правда, здесь все сто наберутся. — Двадцать тыщ в год неплохо? — Казалось, он захрюкает от удовольствия.

— Это ж день и ночь вертеться, — смятенно говорит Юра, арифметика ударяет ему в голову, как стакан водки. — Корм запаривать надо, мороки…

Нет, он себя не убедил и завидует по-черному.

— А на кой его парить? Сухой-то лучше. Дольше в желудке держится. Когда свинью колешь, видно по кишкам. Пареный-то вмиг пролетает, а сухой дольше держится.

— Каждый день? — Спрашивает Юра с надеждой в голосе, что есть еще какие-то непреодолимые трудности в свинском деле, которые в принципе не преодолимы для журналиста, частично меняющего профессию.

— Естественно. А ежели не кормить, так на кой оно нужно — скотину мучить? Да я не каждый день приезжаю. Там у нас один мусульманин большое хозяйство держит, у него бичи нанятые. Они иной раз и моим корм задают, как договорюсь.

— Понятно, а я зачем спросил. Все говорят за прослойки. Надо, мол, через день кормить, чтобы слой сала, слой мяса. Правда, я их не видел никогда. Наверное, единственная прослойка — это мы, интеллигенция, — сказал Юра и хохотнул.

— Чтобы были прослойки, другие свиньи нужны. Беконные. Технология другая. Можно и в Магадане мясную свинью откормить, но мясо будет дороже. А кому это надо?

Он принялся излагать технологию, а мы с Юрой почти не слушали. Как-то охладели к теме. И еще у меня от комбикорма стало першить в горле. А ведь свиной навоз пахнет похоже, только гораздо гуще, и это совершенно невыносимая вонь. Может быть, Юра этого не знает? Может, это ослабило бы его зависть?

Приехали в Армань, и прямо к крылечку столовой. А еда в рот не лезет. Так мы с Юрой впечатлились. Наверное, от воздержания у нас в этот день прослойка образовалась.

Несколько лет спустя я видел, как в центре Магадана взорвался человек. Бывший фермер, как он себя называл. У него было свинохозяйство, и его снесли бульдозером — как незаконный самострой. Он делал усилия восстановить свое хозяйство в пору перестройки и, когда она бесславно завершилась, хотел произвести самосожжение, а потом применил взрывчатку, поскольку был знаком с горными работами.

Мы не встречались и не говорили, хотя я собирался как журналист выступить в поддержку этого человека. Однако все закончилось так нелепо и трагично. И много раз потом я вспоминал все, что хоть отдаленно относилось к теме моего не состоявшегося разговора с ним, а эту поездку — в первую очередь. Каким-то пронзительным особым светом высвечивалась мне наша жизнь в Магадане, и красными кровавыми слезами рыдала моя душа.

А классик, между прочим, учил расставаться с прошлым, смеясь. Возможно, этот завет не для нас.

 

Гололед

Случилось так, что в один прекрасный день ноября приехал в Магадан из Москвы корреспондент. И звонит мне, приду, мол, утром, на хорошую тему наведите. И как бы невзначай, вскользь про гололед упомянул. Прошелся, говорит, по городу. Очень красиво, но устоять перед такой прелестью трудновато.

Положил я трубку и забыл о разговоре. Но не тут-то было. Как говорится, все мое существо через некоторое время возопило в несогласии. Возможно, это местный магаданский патриотизм взыграл. Что-то я разволновался, раскипятился, остановиться не могу. Жаль, не взял телефона этого корреспондента, я бы ему все высказал, не сходя с места. Но ничего, завтра все по косточкам разложу. По пунктикам.

Лед, видите ли, на тротуарах. Ну и что. А мы не падаем. Скользим, ногами сучим, чуть ли не взлетаем, но выпрямляемся. Один так научился руками балансировать, что его издали за Марселя Марсо принимают.

Другой из Дагестана — канатоходец. Через пропасть по канату запросто. Органы равновесия чрезвычайно развиты. Как у кошки. И вообще никогда из себя не выходит. Ему в застойные времена даже в магазине никогда не хамили. И не потому, что кинжал на поясе. Выражение на лице. Теперь у него «Калашников» в сочетании с камуфляжем, если быть уж совсем точным. Таким гололед не помеха.

А моряки! На обледеневшей палубе так наловчились передвигаться, что магаданские улицы им бархатным ковром кажутся.

Ну а если упадешь, так что? У нас кости крепкие. Закаленные люди.

Многие кирпич ладонью ломают, так почему мы должны ломать руку об лед? Хоккеисты со всего маху ко льду прикладываются — и хоть бы что!

Так вроде убедительный монолог получается. Но не мешало бы какую-то яркую деталь привести. И только я пошел мозговой атакой на эту проблему, заглянул ко мне посетитель. Поясните, говорит, я неграмотный, как мне получить ордер на мою квартиру, в которой я сорок лет прожил без ордера.

Напишите, говорю, заявление и сам себя корректирую: неграмотный же, первый раз в жизни вижу взрослого человека, который не умеет писать и читать. А он довольный такой, гордый, как кандидат в книгу рекордов Гиннеса. Чувствую, хочется мужику посудачить, пококетничать, побыть этаким интересантом. Заявление, говорит, не проблема, сына взял с собой, напишет. И правда, зашел его взрослый, за сорок, сын, упрекнул отца, что мешает людям работать. Но тут уже узелок завязался, нельзя человеку рот затыкать, а то тяжелые могут быть последствия.

Некогда, говорит, учиться было. В войну приехал в Магадан, на стройке работал. Зато Михайлов, бывший их десятник, губернатором стал. Надо было к нему на прием записаться, проверить, помнит ли старых друзей, да неудобно как-то пользоваться своим положением не умеющего писать.

Честно говоря, я уже отвык чему-либо удивляться и научился не комментировать. И не уточнять. Ну, был десятником Михайлов на Чукотке, ну и что? И не стал спрашивать, почему старик с тросточкой. Что у него с ногами. Сам рассказал. Когда вышел на пенсию, дворником работал. В центре, где книжный магазин. Там труба на чердаке — теплоснабжение, изоляция плохая, оттого на крыше образуется много льда, сосульки повисают, величиной со взрослого человека. Вот такая сосулька сорвалась и ноги перебила. Почему ноги, а голову не задела? У меня в сознании, будто бы лампочка ярчайшая зажглась. Но сдержался, промолчал. Человека обидеть и меньшим можно, чем таким вопросом.

Иной раз идешь по улице в хорошем настроении, жизнь накатывает вполне сносная и интересная, в виде хорошо одетых молодых людей, ухоженных собак и детей, мимолетных сценок и чужих разговоров, и в тебе теснится, в груди, приятие и тепло, что, казалось бы, примкнул к какому-нибудь разговору или сострил, и в голове прокатывается эхо не произнесенных слов, смех от несказанных шуток и сверкание глаз! А потом отчего-то другая волна: господи, хорошо-то как, что промолчал и не заговорил, а то бы мог глупостей нагородить, хорошо, что руками не размахивал и не задел никого, и сам, слава Богу, не поранился, хорошо, что смотрел под ноги и не запнулся на шестиграннике тротуара, не грохнулся и не рассыпался на мелкие детали, подобно фарфоровому болванчику.

Отчего это я так шизую? От незнакомого взгляда и сглаза, что ли? Или это какой-то причудливый двигательный невроз неуверенности в себе? Кстати, я и сыну почти привил перестраховочное поведение: не ставь чашку на край стола, а то можешь смахнуть, не купайся в водонепроницаемых часах и не обгоняй на отцовской машине автобус, держа борт от борта в пяти сантиметрах.

Но все это доходит медленно, и в прошлом году нас дважды крутило вокруг оси на ледяном зеркальце на въезде в город, когда он влетел в поворот на девяносто километров в час. Хорошо, что за нами никто не ехал, и не с кем было столкнуться.

Мне недавно один ляпнул: дед, дай спичку. Не куришь, что ли? Стало быть, состарился молодой поэт и охмырел. И нечего гарцевать. Или же я всегда был такой …осторожный?

Как-то расхотелось мне полемизировать с московским журналистом на тему гололеда. А вообще-то если уж об этом писать, так лучше о бывшем моем соседе. Он на льду возле службы погоды упал и серьезно травмировал позвоночник. Но не сдался судьбе-индейке. Он на инвалидной коляске вокруг света объехал. Орден получил из рук президента. А так бы всю жизнь штаны просиживал в своем музыкальном училище! Прости Господи, за такие мысли!

Наутро пришел корреспондент. Молодой, хорошо сложенный, глаза свежие, без красных прожилок. А писать он будет о кражах золотых самородков. Да-а! Недостатка материала здесь не будет! Столько крадут и везут в Чечню! Банды. Оргпреступность! Мафия! Ингушзолото! Я же знаю людей из управления, которые ведут эти золотые дела. И однажды участвовал в суде, когда женщину, перевозчицу судили. Ей бандиты угрожали — расправиться с дочуркой. А подсудимый — до того уж колоритный малый. Не было, говорит, такого, чтобы ингуш кого-то предал! Они там у них, как камикадзе, попадаются, так сидят. Выйдут — снова в дело, получают свое сполна, когда в отставку выходят.

Во мне вскипала, переполняла и хлынула наружу, подобно молоку в кастрюле, огромная гордость за край, в котором я прожил больше двадцати лет, где знаю каждую собаку, за природу, Колымскую трассу, людей, здесь живущих и немного себя самого, не знаю, какого. И за милиционеров, за бандитов тоже. А какие у нас форточники! На канатах спускаются с крыши, как альпинисты! Оставайся, парень, умом Колыму не понять. Тут тронуться слегка надо. Голимая гололедная правда!

 

Кому это надо?

Есть у меня приятель, которого я не могу представить иначе, как с ушатом ледяной воды в руках. Зовешь его, допустим, крабов на Оксу половить, а он: «Кому это надо?» С головы до пяток окатит. Пока отдышишься, душевно отогреешься, полчаса пролетит. Как это, кому нужны крабы? Семье! Сварить, съесть! Устроить дома праздник с пивом. Жене, дочке и кошке. Знаешь, как она ошалеет, когда краб шевельнет лапой. Она подпрыгнет до потолка, а Юлька будет хохотать так, что цирка не надо!

Весь день провозишься, поясняет свой отказ приятель, и ничего не поймаешь. Только гастрит обостришь. И невротически зевает.

Почему не поймаешь? У меня местечко есть прикормленное. В смысле у друзей, рыбинспекторов. Только успевай, забрасывай. Когда тянешь краболовку, интересный оптический эффект возникает. На глубине метров пяти краб на мгновение виден, как сквозь увеличительное стекло. Феноменально. За одно это можно все забыть и на море устремится.

А он будто не слышит. Поймать-то, может быть, поймаешь, так мелочь. Еще оштрафуют. А не оштрафуют, так льдину оторвет. Или в полынью угодишь. Или поскользнешься и нос на льду расквасишь, руки-ноги поломаешь. А не расквасишь, так жена все равно скалкой огреет. Где, мол, пропадал, хрен маринованный. Приревнует к уборщице.

Ладно, говорю. Давай тогда в кино сходим. За компанию. Американский фильм. Там одна артистка на нашу Фатееву похожа, только негритянка. Умора!

А кому это надо? Ты пойдешь, уши вымыв, а там свет отключат или впереди какой-нибудь хмырь сядет, загородит экран. Или какой-нибудь пахарюга будет чесноком в затылок дышать. И лузгать тебе за шиворот семечки. Нет уж, лучше дома в телевизор уткнуться, хотя передачи Москва гонит отвратительные.

После второго ушата холодной воды как-то особенно долго приходишь в себя. Тут и рабочему дню конец. Приходят какие-то женщины городскую лотерею распространять. Наши, конечно же, набросились, расхватали. Два билетика осталось — на смех. Ну и предлагают моему приятелю. Я обомлел, думал со стыда сгорю. Но он промолчал, купил. Жди дождя из лягушек.

Через пару недель выиграл ворчун дубленку. Давай, говорю, получай выигрыш, обмоем. И не могу скрыть накатившей на меня зависти. Но убеждаю себя, что радуюсь за товарища и пытаюсь выдавить как из засохшего тюбика хоть тень улыбки.

А он привычно насуплен, глаза не то чтобы кровью, а гноем налились. Чувствую, замахнулся ушатом.

Я, говорит, в дубленке не смотрюсь. Она на мне как коровье седло на баране. Значит, кобре отдать? У-у! И как лупанет кулаком в стену! У меня от его боли искры из глаз брызнули.

Так бы и говорил, кореш! А то не понимал я тебя. А давай бутылочку раздавим, побалдеем душевно! Ой! Господи, да ты ж завязал и зашился! Как же я забыл-то? Все время помнил, да в голову не брал. Смотрел, а не видел.

И ведь женка твоя — медсестра из наркодиспансера! Вспоминаю, как же! Она и зашила. Знаю, знаю. Тогда, брат, извиняй! Против такой кобры у меня противоядия нет.

 

Шурочка

Шурочка отработала всю жизнь на одном месте. Даже стул ей не меняли, кажется. Подошел последний день — рубеж стресса, за ним новая жизнь — пенсия называется. Женщина пришла пораньше и ждала чего-то необычного, ощущая ход каждой минуты. Цветов, может быть, шампанского, слов.

Рабочий день догорел, все стали расходиться. Она встала, накрыла чехлом «Оптиму», а работала Шурочка машинисткой в обкоме партии, оглядела каждый квадратный сантиметр стен и потолка, все еще ожидая чуда и, растерянная, разрыдалась.

Я бы никогда не узнал об этой, в общем-то, незначительной истории, если бы не последовавшие через некоторое время катаклизмы и распад КПСС. Атмосфера секретности, свойственная компартии, называвшейся честью, совестью и умом эпохи, развеялась, и многое тайное стало явным. Да ничего особенного не открылось. Порой, даже грустно, что за грифом секретности были жухлые и не очень проработанные документы. Даже странно, как они делали тайну из каждого пустяка, а из себя самих строили загадочных сфинксов.

Один бывший обкомовский генерал переквалифицировался в простого директора. И однажды, что уж совсем меня поразило, публично прочел свои стихи. Отважно вышел на сцену перед молодежью. Сорвал так сказать, овацию. В Магадане открылось специальное гуманитарное учебное заведение в здании, где политпросо сеяли, а мы просо вытопчем, в те времена он это дело возглавлял и был ортодоксом, любившем «пробежать по хребту проблем». Дебют не удался, он понял это, несмотря на вежливые хлопки, и, самое замечательное, это мучило его. На одном из нечастых праздников пишущей братии он расплакался над салатом и спросил меня, случайно оказавшегося рядом за столом: «Ну, скажите, я вам хоть немножечко нужен?»

Не могу видеть женских слез, а мужские вызывают безудержную глазную чесотку и влагу в носу. Поэтому я поспешил произнести первое попавшееся утешение, мол, Россия неласкова к своим сынам. Нет пророка в своем Отечестве, утечка мозгов и все такое. А если ты не пророк, так от тебя и пылинки не остается.

Вон Шаламов был, какой великомученик и талант, а разве есть у нас хотя бы улица Шаламова? Даже книги не все еще его изданы, и это после смерти, при всей нашей любви к покойникам, а при жизни ему ведь в психбольнице пришлось завершать земной путь.

А Козин, Орфей наш опальный, так и не дождался почетного звания, хотя оно ему было бы как сержантские лычки генералу. Правда, в последние годы городская управа заботилась о нем как о самой большой знаменитости, открыла салон его имени с хорошей мебелью и красным роялем, а рыбаки выпустили две пластинки и поставили артиста на матросский кошт.

— Да, и Моцарта похоронили в общем гробу, — пробормотал не то чтобы повеселевший, но просветлевший партократ.

 

Асир

Асира похоронили у самого входа на старое, Марчеканское кладбище. Как бы если он вскочил на подножку переполненного трамвая. Что творится в последние годы в Магадане! Раньше-то уезжали отсюда умирать в родные места, а теперь это почти невозможно — переехать, да еще старику. Новое кладбище на тринадцатом километре растет, опережая прогнозы, а это старое, на нем хоронят вроде как в признание заслуг и назидание потомкам.

Надгробие, принадлежащее Асиру, как и многие, сварено из листового железа и отдаленно похоже на печурку с трубой, если бы только еще прорезать дверцу. На том месте, где бы она могла быть, фотография. Автопортрет, сделанный для книжки. Лицо человека, добившегося торжества справедливости.

Среди тех, кто там, под плитами, он прожил долее других. Будто бы дожидался этой гласности и перестройки, дабы поведать то, что хотел, не кануть вместе со своим секретом в мерзлоту. Жизнь возвысила его ненадолго, дала возможность покрасоваться в лучах славы, съездить в Сорбонну, издать книжку, поучаствовать в издании воспоминаний о поэте-классике, которого он видел в арестантском вагоне и который рекомендовал Асиру не писать стихов, а налечь на фотодело.

Сенсация живет недолго, пресса употребляла все большие и большие дозы наркотика разоблачений, а у Асира жареное быстро иссякло, жажда утоляется глотком, а ведро за раз не выпьешь. Разочарование сбывшихся надежд!

И вот уже другие, молодые, энергичные, но не пережившие ужасов и страданий, оттеснили, принялись вынимать из лагерной пыли, из секретных архивов имена и судьбы со всем ужасом бухгалтерского реализма. Поднялся стон безмолвный безымянных душ. Ему было дано слышать этот вопль протеста: не тревожьте, не вынимайте из бумажной пыли! Нас нет, кто знает, что мы были?

Сейчас электроника дошла до таких высот и глубин, что появилась так называемая умная пыль — средство такое шпионское для сбора информации. Я услышал, и обомлел от такой возможности поиграть словами. Умная лагерная пыль! Кстати, обвинялся Асир в шпионаже!

Он рассказал все и уже ничего не мог добавить и, похоже, жалел, что так быстро расстался со своими тайнами. Он снова стал курить, а до этого воздерживался лет восемь, потому что обнаружил однажды на десне, похожую на жемчужину, опухоль, вскоре рассосавшуюся благодаря воздержанию от табака.

Он удостоился внимания властей и для выступлений перед общественностью по поводу побежденного тоталитаризма вытребовал себе новые челюсти, поскольку старые у него хлябали и по-птичьи щелкали в разговоре. Но и новые также клекали, будто клюв большой пожившей седой птицы.

Произнося свои монологи, он особым образом напрягал голос, будто записывался на диктофон. А он и впрямь записывал свои рассказы, а потом расшифровывал записи и не правил, поскольку речевая ткань Асира была эфемерней мотылька, от прикосновения теряющего способность летать. Он это знал и не углублялся в дебри. Он был фотограф, и работал над своими произведениями сотые доли секунды. А чуть больше — передер, и чернота. Нечто подобное и с его писаниной. Только слету, как попало и коряво, порой лысо, а порой кудряво. К его рассказам не следовало прикасаться взглядом, их можно было по-женски любить ушами.

Он прокручивал свои экспромты разным людям, чтобы понять, что же, в конце концов, получилось, и хотел издать книгу. Наша газета уже начала тогда публикацию горячих материалов на запретные прежде темы, нас трясла лихорадка гласности.

Возможно, он потому и позвал меня слушать его устную эпопею, чтобы получить одобрение и поддержку и технологию выхода на тайные пружины, с которыми, возможно, я соприкасался. Но портфель мой, с которым я никогда не расставался, чтобы не упустить момент, если попадется в магазине колбаса или что-то вкусненькое, он, как ядовитую змею, взял двумя пальцами и отнес на кухню, демонстративно, не пугаясь оскорбить подозрением. За кого он, интересно, меня принимает?

Кстати, я уже тогда знал, что обком партии передавал со специальным вооруженным офицером связи секретные пакеты в редакцию. Причем эти под пятью сургучными печатями документы предназначены для немедленного опубликования! Так что Асир действовал в духе времени: сначала сильно засекретить, а потом отдать на всеобщее обозрение.

Наговор на пленку был своеобразным замещением, как говорят психологи. Умерла жена, и образовалась в жизни черная дыра. Странное сочетание полной свободы и тягучей сладкой боли. Я думал, что понимал его, хотя переживаемые мною потери не давали никакого вдохновения.

Он любил подшучивать над собой и рассказывал забавные и нелепые случаи из жизни от желания повеселить друзей, и эти хохмочки и словечки, и манера глубокой жестикуляции мне очень нравились, поскольку он почти никогда не рассказывал одному и тому же человеку что-нибудь дважды.

Якобы повадился к больнице, в которой он работал, обучившись этому в лагерные времена, один психопат-извращенец. Ему нужно было видеть женщин и обнажаться у них на глазах. Это их пугало. Они попросили защиты.

Отважный Асир пошел на схватку с психопатом. Сфотографировал его вблизи со вспышкой. Извращенец бросился бежать, и был еще раз снят вдогонку — навскидку. Довольный собой защитник женщин отправился домой, чтобы напечатать фотокарточку и отдать в милицию для принятия соответствующих мер. Но едва вошел в квартиру, позвонил телефон, и какой-то ужасный голос сказал, что если он не засветит пленку, то ему будет худо. Фиг тебе, руки коротки. Извращенец больше не появлялся возле больницы.

Фотографировать Асир любил больше всего на свете и с помощью своих фотографий протокольно доказывал всем, что Магадан похож на Ленинград — архитектурой и белыми ночами. А еще, хотелось бы мне добавить, на Ленинград блокадный, поскольку здесь столько блокадников, и все они достойные, душевные, сильные духом и деятельные люди.

Потом молодые ребята оттеснили его, и с помощью фотосъемок доказали, что колымский лагерь Бутугычаг ничем не уступает лагерям Третьего Рейха.

Осталась фотокнига Асира о городе, сплошь снятая навскидку с той степенью нерезкости, которая говорит о несовершенстве аппаратуры, с одной стороны, но и о накате той особой слезной дымки, которая характеризует крайнюю эмоциональность и постоянную эйфорию самовозбуждения от вихревых его биотоков. У меня эти фотографии вызывают ответный глазной рефлекс.

Иногда в белые ночи мне кажется, будто я вижу боковым зрением, ощущаю шестым чувством и понимаю задним умом его ковыляющую сутулую тень. Легкую, как дрожь ресниц, как щелчок затвора фотоаппарата в сотую долю секунды. На арке дома в центре, где я живу, неподалеку от того барака, где жил и умер он.

 

Капитан

Никогда не видел его без костылей. История с его травмой случилась гораздо ранее, чем мы съехались в этом новом доме на краю антенного поля. Он был большим человеком, имел заслуги перед городом, а вовсе не каким-то несчастным, которому по нелепой случайности переехало ноги трамваем.

Спустя несколько лет другой мой сосед по подъезду получил травму и тоже не сдался перед лицом обстоятельств, сделался знаменитым, организовав несколько пробегов на инвалидных колясках вокруг земного шара.

Еще мне рассказывали о геологе, который, лишившись одной руки и одной ноги, продолжал работать, выходил в поле и не позволял никому помогать себе, даже на лошадь исхитрялся садиться без постороннего участия. Возможно, эти истории еще ждут своих летописцев, а тот, кого все за глаза звали капитаном, имел широкую известность в узких кругах, и этого ему было достаточно для стойкого морального превосходства над окружающими.

Я хорошо помню его сосредоточенное мужественное лицо, отчетливо, так же, как и постукивание костылей, на этот момент слух словно обострялся и улавливал нечто большее, чем механику прикосновений обрезиненного набалдашника к железобетону ступеней. Он тратил очень много усилий, чтобы подтянуться на руках, опираясь на ограждения лестницы, спуститься вниз, отворить три двери, выйти и постоять у крыльца.

Я бы, наверное, сдался и умер сразу, я не был капитаном. Я бы превратился в тюленя с его безобразной малоподвижностью вне воды. Хорошо, что я относительно цел и хожу, куда хочу, но не очень-то хочу.

А он шел по лестнице чаще кого-либо, всякий раз уступая дорогу тем, кто спускался, либо поднимался. Может быть, он не хотел шагать при свидетелях, посвящая в этот достаточно интимный для него процесс посторонних. Если кто-то открывал ему входную дверь, он спокойно возражал: я сам. То есть не ломайте планы. В конце концов, я думаю, его снесли бы на руках, охотников нашлось бы достаточно.

Ему было интересно пройти дистанцию по своему плану, выйти во двор, постоять у заборчика, которым был обнесен палисадник, его задолго до всякой приватизации без смущения захватила энергичная дама с первого этажа и растила на нем зелень и даже картошку.

Прислониться к забору и окунуться в жизнь — в этом есть своя прелесть, свой аромат и шарм, это легко понимаемо и разумом, и чувством. Можно из окна второго этажа видеть то же самое. Но не тот ракурс, да и стекло мешает обонять воздух, поднимающийся с земли. И что важно — глядеть с уровня глаз.

Жизнь идет, хоть и много в ней рутинного, но есть и внезапное, озарения, импровизия. Вот вышел из соседнего подъезда сверстник капитана. Такой же инвалид, чуть менее покалеченный и побитый, но зато больше согнут годами, поскольку не был капитаном. Но без костылей, большое дело.

На его попечении собака невероятной величины — тоже ходячая, но еле-еле. Закормлена так, что почти никогда не подает голос. Овчарка. Иногда она бегает по двору за инвалидным «Запорожцем» с ручным управлением. Хозяин специально дает ей промяться. Зверюга быстро запалятся, язык вываливается у нее на полметра, а с языка пена, как с ведра пива.

Короче говоря, не спортсменка. Но добытчица: столько щенков нарожает славных, что семейному бюджету прибавка. Я бы показывал ее за деньги. Думаю, китайцы бы слюной истекли при виде такой горы мяса. Даже тетка огородница, которая недолюбливает всех хвостатиков, уважает Дану. Детская песочница облюбована зверьем как лучший бесплатный клозет, и ребеночек с совочком скорее напоминает юного ассенизатора, чем строителя воздушных замков на песке.

Тетка подращивает уже третьего внука, дрючит их всех как прусский фельдфебель. Мальчишки подрастают бравые, с румянцем по всю щеку, правда, с легким фиолетовым отливом. И очень этим походят на папу — военно-морского волка, он у них служит на подводной лодке и иногда шагает по двору в парадном мундире с кортиком, в чем есть нечто кукольное. Он человек восточный, и ему было бы приличнее носить кинжал и иногда, шутя, говорить в близком кругу: «Зарэжю!»

Мальчики эти — явление в данном дворе незаурядное, много и раскованно двигаются, и смотреть на них капитану, прислонясь к забору, приятно. Им можно сопереживать, когда они пасуют друг другу мяч. Неизменным тренером и участником многовариантной команды остается бабушка, прессует их постоянно и жестоко. Но эта жестокость от необходимости, а не от злости. Знает ли она, что каждое движение мальчишек ловит капитан, что они — источник свежести восприятия для него?

У капитана сын с розовой тонкой кожей лица, отчего он постоянно выглядит смущенным. Он вырос хорошим деликатным парнем, сохранил мягкость души в бригаде монтажников, работая и одновременно учась в институте, который через дорогу от дома.

Он женился, жена работает в поликлинике, я лечил у нее нервы каплями Гофмана, она теперь их однофамилица. Капитан уехал на. «материк», убедившись, что у сына все сложилось. Мы вскоре тоже уехали из этого дома, поменяв квартиру, а на время переезда оставляли в этой милой семье на хранение кое-какие вещи, чтобы не забыть их в суматохе. Так я впервые зашел в квартиру капитана, обволакивающую своим уютом и вежливостью. В ней было тепло и намоленно, отсутствие чертей здесь замечалось на первых же минутах, а в нашем городе, построенном на костях заключенных, присутствие неприкаянных душ — не редкость.

Прошло еще пять лет, и когда я прихожу в эту часть города, расстраиваюсь в чувствах, как если бы приехал в город юности за тысячи километров. Мне странно и тяжело, я изнываю и устаю от ностальгии. И тем это тяжелее, что уже трое из нашего подъезда умерло, в том числе мама тех троих румяных парней. Это всякий раз переживается так, будто умер и ты. Но потом частично ожил.

 

Горечь

Анастасия почти всегда испытывает стыд от своей будто бы неловкости. Из нас троих набрала больше всех грибов, и бредет, красная от смущения. Долго извиняется и рассказывает, какая она ужасная во всем, за что ни возьмется: неловкая, неудачливая. И это ее очень гнетет. Иногда у нее получается неплохо, и это гнетет еще больше, поскольку она как бы свинью ближнему подкладывает.

В неурожайный год все собрали по четыре мешка картошки с участка, а она восемь. И ей было страшно неудобно от такого двойного превосходства. А соседи — народ неделикатный и, вместо того, чтобы смолчать, потешаются над ее стремлением к абсолютному равенству. Типичный, говорят, совок. Никакой, стало быть, внутренней свободы, а только чужому мнению кланяется и заглядывает в чужие кастрюли и кошельки.

Она от этих подшучиваний еще больше смущается, вспоминая, что и годом раньше те же соседи по огородному участку вгоняли ее в краску, когда она отдала сто тысяч рублей за машину навоза для своих шести соток.

Я, похвалялся один, за бутылку водки навоз привез. Я за бутылку спирта, говорил другой. Сейчас-то видно, как было на самом деле, и она далека от того, чтобы злорадствовать или даже улыбнуться над мужиками. Она переживает всю гамму стыда — оттого, что у них не сошлось. То ли навоз был некачественный, то ли водка не в то горло пошла.

Анастасия рассказывает это на вершине сопки, куда забрались мы втроем, собирая грибы. Другая моя спутница по курортным прогулкам — Вера очень любила отца, о нем только и разговоров. Он ее с малых лет брал в лес. Так любил грибы, что просил их у себя на могиле посадить. Думал, что это случиться нескоро, и это была у него как бы шутка. Однако умер рано, и на могильном кресте сам собой вырос подосиновик. Наверное, он бы улыбнулся такой невинной шутке природы.

Однажды отец на машине привез ее в поле, белое от шампиньонов. Это было в Амурской области, в теплом благодатном краю. Он поставил ЛУАЗ на малую скорость, и они вдвоем шли за машиной, собирали грибы и кидали их в кузов. Нашлось одно кольцо из 187 грибов. Это поле было паровое, богато унавоженное, как бы отдыхало, а на самом деле трудилось, поскольку если земля не рожает, то она умирает, объяснил отец. Вера помнит все, что когда-либо он ей говорил.

Мне бы тоже рассказать историю, удивить этих милых женщин и насмешить, но ничего подобного и конгениального я не нахожу в памяти. Может быть, о магаданке, которая за американца чуть замуж не вышла? Распродалась, уехала, а он безработный. Думал за ее счет свои дела поправить. Думал, все наши бабы — дуры, носки ему станет штопать. Да у нас своих безработных хватает. Потихоньку на самолет и в Магадан. Вроде как помогли ей американские женщины, тоже есть сердобольные. Сидит теперь совершенно счастливая. Наши мужики, говорит, тоже сволочи, но родные. Но я не рассказываю эту историю. Моим спутницам достаточно и моего молчания, это ведь тоже непростой труд.

Мы бродили втроем, ходили ко всем пяти тальским озерам, к реке, на пять сторон, забирались на крутую сопку возле главного корпуса. Это легко, есть дорога — серпантин, чтобы добираться до сооруженной на вершине станции для приема и ретрансляции телевизионного сигнала из космоса. Наверху дует свежий особый ветер, от которого дрожит и кружится голова, будто через секунду взлетишь и пронесешься над этими миниатюрными сопочками, вдоль разлившейся после дождей речки, с высоты птичьего полета местность имеет особую прелесть, а птицы взлетают из-под ног. Ноги выделывают нечто невообразимое, будто намазанные шейной мазью. Мутные воды разлива заставляют думать о весне, а солнце, прорезавшееся к вечеру после нескольких дней сквозь густоту облаков, — о рассвете на закате, поскольку контраст светлого вечера и темного дня подвигает на безумства. Все так смешалось в неадекватности, что начинаешь с опаской двигаться по земле, будто пить незнакомый спиртной напиток с непредсказуемыми последствиями, впрочем, все уже перепробовал, а вот женскую привязанность на километровой высоте над уровнем моря — впервые.

Если на этой сопочке, возле запертого на засов зданьица станции с надписью «С нами Бог» и пониже «Здесь был Митрофан» поговорить погромче, будет слышно в поселке. И некоторые будут недоумевать от этих голосов, доносящихся откуда-то сверху. Тогда еще не болели колени, и я легко спускался по осыпям, вдохнув ветерок — как глоток холодного нарзана.

Мы с Верой на грязевом озере были вдвоем, когда Анастасия простыла. Колдовское место, сердце заходится в немой печали от близости космоса. Разговора не получилось, будто кто-то все время мешал. И ворон каркал на бреющем полете, на что Вера всякий раз приговаривала: «На свою голову!» На зеркале воды сидели неподвижные три белых уточки, будто из поролона. А потом в мгновение ока пропали. То ли нырнули, то ли улетели, не понятно, как НЛО.

Когда возвращались к ужину, пособирав голубику, Вера снова рассказывала об отце. Он вербу пожалел, что пустила корни с вербного воскресенья, посадил прутик, а когда разрослась, и ствол стал толщиной с черенок лопаты, умер. Есть такое поверье, и оно сбылось один к одному. Мама эту вербу выкорчевала под корешок, на куски порубила, полив горючими слезами. А отца не вернешь.

Мне тоже было жаль ее отца, и своих родителей, и саму Веру нестерпимо. Мгновение пройдет, состаримся, уйдем, никто о нас не вспомнит. Я впервые понял, что такое щемящая нестерпимая вселенская жалость, которую мой народ ставит выше телесной любви.

Не все понимаешь в жизни сразу. В молодости сладкое любишь. А я недавно горечь полюбил. Пиво черное, где жженый ячмень, таблетки жую горькие. Нравится мне полынь чернобыльник горечью немой, так похожий на горькую правду и свадьбу, когда твоя невеста выходит за другого. Горечь! С горчицей ложишься, встаешь с медом. Жизнь промчится, не успеешь помочиться, зубы почистить блендамедом!

На курорте, на Талой, нас всего два мужика было. А женщин тоже немного. И молодые, и старые. Одна двухголовая. Так мне издалека показалось. А вблизи — это портрет певца на майке напечатан в натуральную величину пугающе искусно. Издалека как живой. Хорошо еще, хоть на майке, а раньше на собственной коже выкалывали, правда, не певцов, а вождей, и это искусство не угасло. Хотя портрета президента нататуированного не видел ни разу.

Женщины с косметикой как-то наловчились обращаться, а зубы черные, не отчищаются. Это из-за больной печени. Иная сидит в задумчивости, открыв рот, напоминая героиню триллера. Улыбнется — нормальное лицо. Только улыбка молодит женщину — это я заметил несколько лет назад, а сейчас мне большее открылось: только с улыбкой лицо становится человечьим, а иначе проступает в нем пугающий неосмысленный зверь. Но все-то время не наулыбаешься. Надо хранить и собирать улыбки, заготовлять их — как грибы на зиму.

Я диктофон с собой брал, пленки часов на двадцать, думал, запишу смешных рассказов разных уйму. Куда там! Нет рассказчиков-весельчаков. Перевелись, что ли? Или не там искал?

 

Пожар, или вся жизнь

Красная машина обогнала мой автобус у светофора. Погруженный в свои мысли, я заметил ее лишь вместе с коротким и сильным ревом, от которого лопнули бы уши, продлись он хоть секундой дольше. Совсем как от гудка маневрового паровоза, памятного с детства памятью дрожи поджилок.

Благодаря этому душе-ушераздирающему звуку, на мгновенье включается внутренний телевизор на жидких кристаллах невидимых миру слез, и я вижу наш теплый двухэтажный дом, отделенный от железной дороги полосой кустарника и густой травы. Сюда, на небольшую станцию в Кузбассе, в одну из «Швейцарий», уехали мои родители, чтобы в очередной раз попробовать начать с нуля и прожили целый год, прежде чем расстаться навсегда.

От всех проходящих поездов земля дрожала, как большая продрогшая лошадь, и наш, как и все соседние, двухэтажный шлакоблочный дом с крохотными рыжими муравьями в щелях пола и потолка, банках варенья, мелко подрагивал, и я с ним на панцирной сетке, паровозы своим рявканьем будят меня, перебивают сон, после чего он делается еще слаще.

Почва в тех местах мягкая, болотистая, возле дома никогда не просыхало три большие лужи или, если угодно, небольших озерца, в солнечные дни они наполнялись синевой, не виданной мною никогда ранее, должно быть, потому, что я до того жил в странном городке без реки, озера и даже пруда.

В одно из озерец я выпустил живую рыбку, которую донес в банке с водой, поймав в реке на закидушку. Все равно не выживет, так хоть поплавает напоследок. А может быть, там подземный канал до реки?

Если уж честно, поймал пескаря не я, а мой старший друг. Я хотел сразу его отпустить, но не решился. Я все это время, пока мы с ребятами из двора рыбачили, жгли костер и обедали, думал лишь об одном: как мы вернемся по гулкому железнодорожному мосту, угадав паузу между поездами.

На низеньких бережках озерец рос камыш, про который пелось в песне и из которого получались хорошие стрелы — с наконечниками из полосочки жести. В полдень, когда воздух накалялся и парил, над озерцами собирались тучи стрекоз. Парение их в воздухе и спаривание на лету завораживали меня, лет через семь став поэтической метафорой любви.

Непостижимые насекомые садились, случалось, и на плечи, и на руки, а если замереть, не шевелиться и, по возможности, не дышать, то и на лоб.

И вот болотистая земля подрагивает, трясется, как живот смеющегося толстячка, напротив болотца останавливается черный горячий паровоз, резко и хрипло свистит и выпускает огромное, величиной с дом, облако охлажденного, пахнущего уставшим железом, пара.

Если вбежать в него, встать против солнца, увидишь в густом тумане радугу, — пронзительно яркие цвета. Удивлял меня не красный, не оранжевый, не синий, не зеленый — эти как-то получались у меня на бумаге. Удивлял желтый. Такой краски у меня не было, да я и не ощущал в ней особой нужды, пока не увидел на холмах, поодаль от дороги, поляны медово желтых цветов, которые увядали сразу же, как их сорвешь, и хотелось просить у них за это прощение.

Облако с его прохладой таяло, становилось очень жарко, я уходил на чердак, чтобы там, спрятавшись от маленького брата, читать фантастический роман о полетах без крыл и каких-либо приспособлений. Мне хотелось верить, что такое возможно, оставалась тонкая пленочка неверия, которая, наверное, и мешала мне самому взлететь. Затекшие от неудобной позы руки и ноги вдруг переставали ощущаться, и тогда эта пленочка становилась еще тоньше. Вот-вот я поверю и взлечу, душа тонко ноет, как струна балалайки.

Впервые в жизни я поднялся на ТУ-104 с однокурсницей, она еще потом обрезала косы и вышла за альпиниста. Это все из-за Марины из атомного Челябинска-40. У той были самые ядерные колени, фосфоресцирующие в темноте и любовь к цветомузыке Скрябина, в которую вписывался я, быть может, паузой.

Вторая пожарная машина с ревом обогнала наш автобус. Неужели пожар? Сильнейший из тех, что я видел, произошел в городе без реки. Горел районный универмаг. Еще утром я покупал в нем пилочки для лобзика, а после обеда он запылал. Пацанва со всей округи слетелась на велосипедах и галдела в неестественном возбуждении, пытаясь угадать, куда в данную минуту проник огонь. Тушили все пожарные города. Бумажных денег будто бы сгорело несколько мешков, и каждый из нас пытался вообразить, что можно было бы купить на такие деньжищи.

Пожарище стало местом наших игр. Раскопки велись до глубокого снега. Что мы там искали? Трудно сказать. Кажется, свинец для грузил, хотя в окрестностях не было водоема, где можно было забросить удочку. Или обгорелые металлические детали, чтобы сдать их в утиль? И еще было интересно, что устояло против огня. Горело железо, плавилось стекло. В этом можно было убедиться. А ящик с ложками спекся в бесформенный алюминиевый ком.

Однажды нас заметил директор школы, молча смерил синим взглядом вдоль и поперек и назвал каким-то непонятным, наверное, обидным словом. Спустя пять лет, я вспомнил этот случай и приехал в городок на электричке, желая узнать, что имел в виду Николай Иванович, и с надсадной горечью узнал, что директор уже умер.

Третья пожарная машина обогнала наш автобус. Я увидел напряженное лицо в кабине и подумал, что вот так же, наверное, несутся жаркие громогласные автомобили, когда загораются, расшибаясь, автогонщики на треке, не в силах погасить накопленную скорость. Я возвращался с фильма, где было много риска, и красивый герой умирал как настоящий мужчина, которого любит красивая женщина, которая долго колебалась, прежде чем отдаться чувству, и лишь когда смерть отняла его, кусала локти и рвала волосики сожаления.

Вот вы, какие — в лепешку расшибись, тогда снизойдете, не раньше. Пока дойдет по вашей длинной точеной шее. Мне было жаль героиню, но и нравилось, что судьба наказала эту вздорную особу, и я не стал из мужской солидарности провожать женщину, которая сидела рядом со мной в кинотеатре и у которой я перед сеансом купил лишний билетик. Была в ту пору такая ненавязчивая манера знакомиться в пору аншлага. Весь киносеанс я поглядывал на нее, особенно когда шли мучительно длинные любовные сцены.

Она тоже на меня поглядывала, с таким видом, словно была и сценаристом, и режиссером, и оператором этого фильма и снялась в роли героини, являясь героиней в жизни, непонимающей, что любит этого красивого гонщика, прикуривающего от газовой зажигалки дорогую сигарету с длинным фильтром. Зажигалку такую — с высоким пламенем — я купил следующим летом в Ленинграде и опалил ею бровь и ресницы. Стать автогонщиком пришло в голову гораздо позже, когда уже поезд ушел.

Теперь вот додумались до секса по телефону. И по телеграфу, по факсу и модему, и видео, и книжонки. Великая эротическая революция.

А тогда впервые в жизни я видел в кино не братский поцелуй, а что-то такое, что мог сравнить по произведенному на меня впечатлению с операцией профессора Мешалкина на открытом сердце, которую показывали на лекциях в обществе «Знание» в тот же год.

Любовь показана крупно, под микроскопом, и все во мне пылало от азарта и стыда. Многое в жизни бывает впервые. Например, расстрел. Мне казалось, что после этого фильма, как после казни, уже ничего не останется, чем любить.

Французское кино — это всегда красиво — и смерть, и постель, и природа, отретушированная ножницами, лопатой и кистью, и смерть. По яркости картинки на экране напоминали впечатления детства, и оно ответно возопило во мне, чтобы усиленным током крови вытеснить инородное тело иллюзорного мира, который своей яркостью и мощью затмевает и стирает реальную жизнь бедного студента.

Когда мы вышли из зала, как из бани, я никак не мог очнуться от дурмана. Настоящие дома, деревья, лица я находил болезненно, даже загробно бледными после тех, экранных. В носу щекотало, как от зарождающейся простуды.

Много лет спустя я уловил похожую способность меркнуть у реальной жизни, когда спускаешься на лыжах с вершины сопки к подножию. Только что на ледяном ветру под лучами солнца видел обе магаданские бухты, весь город — как на макете и облака, ошарашивающие эффектом твоего присутствия на них, снова морскую воду и льды, острова, похожие на кораблики, сопки, своей заснеженностью и деревьями похожие на небритый куриный бок, опять струи света, пронизывающие насквозь все тело, и странное пульсирующее ощущение у подножия горы, будто бы у тебя что-то высокое безвозвратно отняли…

Не глядя на соседку, чтобы не разочароваться, я нырнул в толпу, и вот еду в автобусе домой, обгоняемый ватагой пожарных машин, и никак не могу отделаться от предчувствия, что еще встречу эту женщину с билетиком, вот только приведу в порядок расстроенные чувства, ведь нас связывает нечто большее, чем простое лицезрение нашумевшего шедевра.

У меня такое неотвязное ощущение, что после всего, что перечувствовал рядом с ней, после колокола сердца и кипения крови я должен, как честный человек, просто обязан на ней жениться. Мысль забавная и нелепая, но, между тем, неотвязная, как банный лист.

Первый и единственный раз в жизни это необычайно сильное и долгое ощущение, что нас повенчало искусство. Потом каждый кадр долго и ярко вспоминался, и песенка из фильма с этим рефреном, который спародировали как пулеметную очередь, тоже вспоминается, и волнует до сих пор.

Мы встретились поздней осенью, когда по ночам замерзали лужи, а в кинотеатре каждый сеанс шел с аншлагом. Я проводил ее в маленький домик у железной дороги, и нам было тепло вдвоем под беспрерывный стук колес, от которого ходили ходуном пол, стены и потолок. Обвал той киношной страсти догнал нас, накатил и накрыл.

Лет двадцать спустя я обзавелся собственным автомобилем и, пока накручивал на колеса первые колымские версты, скорость в сотню километров вызывала у меня ощущение полного освобождения от тела, долгого, минута за минутой, счастья, что жив и что жизнь тонка, и я ее делаю еще тоньше, до снятия кожи, холодок счастья пробегал по спине мелкими муравьями, чего не удавалось испытать с женщиной и лишь немного с алкоголем. Я вновь вспоминал того гонщика из фильма и жалел, что в свое время не стал таким же пожирателем километров, и история вдруг повернулась вниз головой и запахла готовым вспыхнуть бензином.

Четвертая пожарная машина просигналила, перегоняя автобус. Звук показался особенно резким, растревожил, и сердце от режущих нот заболело, как от ржавого зазубренного ножа. Где-то пожар, если так много машин. Где это горит? Там, куда спешат, как на пожар машины, мой дом. Не допустил ли я какую-нибудь оплошность? А дома никого. Плитка! Я оставил дома горящую плитку!

Конечно. Я поставил вариться перловую кашу. Я всегда ее варю, когда мама с братом уезжает к родственникам в городок, где нет реки. Я не нашел на кухне соли и спустился на первый этаж в гастроном. Поскольку он был закрыт, направился в другой, рядом с автобусной остановкой, увидел афишу французского фильма, о котором столько шло разговоров. В этот момент подошел автобус, и я вскочил в него, чтобы согласно выработавшемуся рефлексу, ехать, тем более что есть свободные кресла.

В автобусе я как обычно отключился, перешел на внутреннее созерцание, способствующее самосовершенствованию. Почему же я тогда не пересел в центре на шестерку до редакции? Почему я прошел до кинотеатра «Победа»? И как это случилось, что о включенной плитке забыл, а о каком-то фильме помнил. Видимо, перловая каша не вызвала у меня ярких положительных эмоций и вытеснилась из подсознания, заменилась радостными предчувствиями, затмившими заодно и легкий молодой голод.

Еще две пожарные машины. Почему так медлит автобус? Что делать? Как я должен вести себя, не дай Бог, на пожаре? Наверное, я буду суетиться и хвататься то за одно, то за другое. Пока не поздно, нужно все обдумать. Тогда появится быстрота и решимость. Что же я должен в первую очередь спасти?

Почему так быстро несется автобус? Вернее, это даже хорошо. Значит, я скоро буду дома и, может быть, успею хотя бы открыть дверь, чтобы ее не взламывали. Интересно, кто же вызвал пожарную команду? Видимо, сначала загорелись шторы и… Вот что бывает, когда не купишь соли. Надо было взять с собой хозяйственную сумку. Наверняка бы не вскочил с ней в автобус. Зачем только встретилась эта женщина с лишним билетиком!

Нет, я, конечно, всерьез не думаю о пожаре. Это лишь умствования, поддавки с самим собой. И в этой игре, как в любой другой, есть незримая грань, которую мне никак нельзя переступать. В сущности одного слова бывает достаточно, чтобы накликать беду, и не только на самого себя, но и на близких, любимых людей! Через много лет я встречу такого человека, который понесет наказание за многолетнее вранье потерей дара речи. И я узнаю несколько других людей, которые за свою неправедную жизнь лишатся детей — в автокатастрофах, страшных болезнях и от рук убийц.

Только не это, Господь! Убереги меня и моих близких от пожаров, наводнений и трясения земли! Не дай мне послужить причиной несчастья близких!

Но вот, наконец, моя остановка. Расталкиваю всех, выпрыгиваю первым. Дыма не видно. Бегу к дому, что есть сил, и навстречу спокойствие и тишина. И в подъезде тоже. На лестнице тишь. Не слышно шума огня и раздирающих криков задыхающихся в пламени соседей.

Первый этаж, третий, пятый! Открываю дверь. Тихо. На кухне все спокойно. Плитка включена на самый слабый огонь. Раскрываю кастрюлю. Вода как раз выкипела, крупа разбухла. Каша готова, кушать подано. Но ведь нет соли! Надо спуститься на первый этаж в гастроном.

Меня не душат слезы. Это сейчас я стал сентиментальный старик, легко выхожу из равновесия от малейшей, микроскопической причины, даже тридцатилетней давности, поэтому придерживаюсь занудного образа жизни. Я распростился со многими радостями и привычками. Мне давно уже не снятся полеты без летательных аппаратов и женщины неземной красоты. Мне не снится ничего, самое большое, но нечастое удовольствие, которое мне посылает судьба — это проснуться чуть свет в намерении расходиться, взбодриться, выпив несколько чашек кофе.

И в Магадане, бывает, звучит сирена, и тогда мне кажется, что должна кончиться, быть может, через секунду эта дурацкая шутка, и я вскочу и понесусь по улице, как молодой олень. Пожарная звучит редко, чаще сирена «Скорой помощи», резкий звук заставляет екнуть и заныть сердце — уж не ко мне ли! Если это случается ночью, делаю огромное усилие, отрываю голову от подушки. В ней с шорохом и стуком, как в пустом ящике гайка, прокатывается бессловесная мысль.

И вдруг распускается ярким цветком кактуса: а ведь сегодня суббота и я могу еще немного поспать!

 

Кошка по имени кошка

Она не знала, любила хозяина или нет. Иногда ей хотелось облизать его, не всего, конечно, — такую необъятную массу за неделю не обиходишь, так хоть руку, хотя бы кисть, два пальца пошлифовать наждачным своим язычком. Иногда ей хотелось потереться головой о щетину его подбородка или об ногу, и желание это было столь внезапно, что ласка могла достаться стене в прихожей, ножке кресла или телефонной трубке.

Кошка так часто забывала о своей лени и вальяжности, что становилась похожей на собаку, к тому же, эта ее манера сопровождать хозяина по квартире, куда бы он ни направился — чисто собачья. Она брилась с ним и мыла посуду, сидя на подлокотнике придвинутого к раковине кресла, чистила ботинки, только пылесосить не любила и не раз пыталась запустить когти в рычащее чудовище, но чаще ударялась в бегство.

Она сделала несколько попыток справиться со своей паникой, и ей удавалось оставаться невозмутимой — до известных пределов, когда вдруг в ее тонком организме срывалась какая-то пружинка, и она предавалась бегу очертя голову, куда глаза глядят по вертикальной стене, по ковру до потолка и по шкафам.

Нет, до собаки ей все же далеко. Она вовсе не глядит человеку в глаза и не виляет хвостом в знак преданности, но ее удивленная мордашка, ее серые выпуклые глазки полны таинственной жизни.

И хозяина она любит не как собака, но уважает, а взамен получает уважение к своим занятиям. Едва проснувшись на рассвете, она начинает играть теннисным шариком. Он как бы вырывается из крючков-когтей, бежит по полу и прячется в тапочке, затаивается там, но, улучив момент, вырывается, бежит, оказывается в когтях, вновь как бы вырывается, чтобы найти спасение в тапочке.

Наигравшись, кошка прыгает на телевизор, где ваза с цветами, осторожно пьет из нее. Наверное, там особая вода. То ли от облучения, то ли от корешков растений. Хозяйка тем временем ест сало, сидя перед телевизором. Киса ошивается рядом, благодарно съедает парочку хлебных шариков из нежных пальчиков, затем приносит с кухни рыбу, забирается на диван и ест. На замечание хозяйки переносит рыбу с дивана на стол и, привстав на стуле, продолжает трапезу.

Телевизор кошка осмысленно смотрела лишь раз в жизни, подбегала к экрану, когда там показывали воробья, в полуметре от стеклянной плоскости поняла обман и навсегда утратила интерес к этой заразе.

Засуетились во дворе голуби, топчутся на жести окна, задевают стекла крыльями. Кошка замирает, прыгает с телевизора на пол, крадется к окну, и вот уже взлетела на подоконник. Каждая ее жилочка изготовилась к решающему прыжку, когти насторожены, как рыболовные крючки, недаром они называются кошками.

Еще мгновение, и черная живая пружина распрямится, и станет сизарь добычей. Вот-вот. Сейчас. Секундочку. Но ситуация плывет и уходит из-под контроля. Стекло мешает, как ни крути. Жаль. Так хотелось о нем забыть.

Вообще-то можно не обращать внимание на эту мелочь. Добыча тоже не важна. С голоду пока не умираем, минтая вдоволь. Но процесс! Азарт, знаете ли! Люди тоже фотоохоту придумали.

Проводив хозяина на работу, кошка спит с чувством исполненного долга, скучает, снова спит. И вот просыпается, стремглав бежит на шаги встречать. Сидит у двери, пока он подымается на пятый этаж, а когда дверь приоткрывается, выглядывает из нее и жалобно пищит, жалуясь на тщету жизни. А если хозяин не погладит ее и не поговорит с ней, может в досаде куснуть его за щиколотку.

Любит кошка те часы, когда вся семья в сборе, тогда и кусок рыбы, завалявшийся за креслом, доест за компанию, если все за стол сели. Подкрепившись, занимает наблюдательный пункт на стуле: привстав на задних лапах, цепляется передними в его спинку и походит на черного монаха за кафедрой. Надо только стул развернуть спинкой к столу.

Стоит хозяину сесть в кресло, располагается на его коленях, обнимает лапами за шею и дышит в лицо рыбным перегарцем. Конечно же, пора ее погладить, она не будет долго ждать, и может через мгновение не обласканная скользнуть на пол и носиться по квартире, сломя голову. Забегает на кресло, едва не свалив, прыгает на телевизор, карабкается на когтях по ковру до потолка и выстреливает собой оттуда, приземляясь на диван. Мелкое мохнатое хулиганство переполняет ее.

Остановить в эти минуты кошку невозможно, разве что переключить внимание, например, зашуршав фольгой. Она несется на звук без надежды увидеть мышку, просто из благодарности, что с ней играют. В этом добром бескорыстном намерении она подозревает всех и вся, в конце концов, ей удается вовлечь в игру даже настенный календарь с тигриной мордой. Прыгая с кресла, она всякий раз запускает когти в это морду, календарь послушно падает, пока не размочаливается вконец, сделан он не из обычной бумаги, а из какой-то довольно прочной вискозы и выдерживает нападки кошки весь год Тигра.

Вот так она хотела поиграть с бурундуком прошлой осенью, когда ей было два месяца от роду. Хозяин собирал бруснику, а кошка подкрадывалась к каждой травинке, когда, наконец, заметила маленького зверька, подходила к нему с особым тщанием, а он убежал и наблюдал за ее стараниями с вершинки лиственницы.

Кошка бежала за хозяином, как по ниточке, высунув по-собачьи язычок, перескакивала с камня на камень, форсировала ручей, попадая лапкой в воду, даже не отряхивалась, не лопалась от брезгливости. В морскую лужицу, образовавшуюся после отлива, как-то сунулась, отпрянула, вода была неправильная. Зато удивился хозяин, не совсем понимая это черное, как из суеверия, существо.

Строго говоря, настоящим хозяином был двенадцатилетний мальчик, принесший крохотного котенка из спортивной секции. Другой мальчик раздавал там котят с одним условием — в надежные руки. Мальчик захотел стать таким человеком с надежными руками. Но это только половина картины. Предыдущей зимой мальчик жил в большом городе у бабушки, а она служила в цирке и водила внука с собой, чтобы познакомить со зверями и людьми. Всю зиму работал в этом цирке Юрий Куклачев — главный кошатник страны.

Мальчик с двух лет дрессировал муравьев и мух, потом аквариумных рыбок. Про кошку он понял сразу, что ее дрессировать не надо. Ее надо любить и не обижать, и тогда с ней не заскучаешь. Она прекрасно ловит теннисный шарик, как футбольный вратарь, растопыривая лапы, подпрыгивает на метр, а то и больше. А если проголодается, запрыгивает на холодильник «Юрюзань» — ждет за это кусочек рыбы. Куклачевские кошки такое не показывают.

Однажды, сидя ванной комнате, кошка стала играть задвижкой и закрылась, добавив людям хлопот, но ничуть не испугавшись. В другой раз она принялась играть ниткой, не обращая внимания на иголку, в которую была вдета. И проглотила ее. Хорошо хоть, изо рта торчал небольшой нитяной кончик, иголку удалось вынуть из желудка.

Два раза кошка убегала на прогулке и обморозила свои черные ушки, на них выросла белая окантовка. Кошка была недотрогой и не обзавелась котятами. После того, как ей пришлось на сопке спасаться бегством от дурной овчарки, взлетев на вершинку небольшой лиственницы и, лишившись части хвоста, она стала пугливой, и опасалась не хозяина, а его руки.

Однажды она ушла от старших во время выла