Странное дело — в тот год будто не родилась капуста, белая, красивая, ровная капуста, а родилась только хряпа, зеленые, твердые, огромные листы капусты, которые разрослись, распластались по земле, — их собрали, засолили, и всю блокаду была только хряпа, а капусты не было вовсе. Откуда она взялась — хряпа — в таком количестве? Не знаю, но только она, ее дивный вкус остался на зубах до сих пор, так что, увидев на базаре зеленую мелкую хряпу, я сразу покупаю ее и с восторгом варю щи из хряпы, ем и радуюсь, будто это деликатес, которого не достать нигде.

Так помнит все тяготы войны существо человеческое, хотя голова давно забыла все и не помнит никаких подробностей о тех временах.

Ну, скажем, разве кто-то может сейчас вспомнить облик человека, который много времени страдал от голода и питался клейким хлебом, дрожжевым супом и хряпой? Человек, который теперь худ или очень сухощав, совсем не похож на того человека. Бели очень хотеть представить себе того истощенного человека, то надо увеличить сухого серого богомола, которого все равно надо еще слегка помучить, — тогда можно понять, как выглядели люди в блокаду. Это были и не люди, а сухие тени, без всякой жизни, без пола, с одним только упорством — выжить, с одним только моторным рефлексом — двигаться, делать что-то, не останавливаться.

Хотелось бы теперь, подобно Бомбару, произвести эксперимент — голодать и холодать, жить на ста пятидесяти граммах хлеба — сколько? Сколько мог бы выдержать теперь человек — в спокойном, обычном виде? Уверена, что человек может жить более трех месяцев на такой диете, он мог бы выдержать и все девятьсот дней на этом пайке, но люди не выдерживали и трех-четырех месяцев, особенно те, кто был в одиночестве. Кто не хотел умирать, тот выжил, кто не мог больше сопротивляться, тот умер.

Видела старух, которые совершенно спокойно переносили голод, спокойно могли поделиться последней чечевицей, сухарем, видела таких, кто ничем не делился, ничего не отдавал, наоборот, ел довольно много — все менял, все доставал и все равно умирал.

Так отчетливо запомнила стены домов — они были удивительными, особенно гранитные шлифованные плиты облицовки и мрамор под льдом. Сначала стены покрывались искристым инеем, потом коркой льда, потом еще инеем… Вдруг все это оттаивало, и город становился стеклянным, из окон свисали сталактиты, ледяные водопады, и все это сверкало, змеилось, играло на солнце. Город становился ледяным, он мерцал, как стекла в калейдоскопе. Город был опутан белыми змеями толстых от инея проводов — кто помнит эти провода? Они с каждым днем становились все толще и толще, уже толщиной в руку — так нарастал иней. Сугробы завалили город — и узкие тропки на Невском между ледяными домами и замерзшими троллейбусами. Какое это было зрелище! Какая смертная красота!..

С каждым днем все больше и больше мороза и инея — можно было наблюдать одну стену дома, кусок неба с проводами, одну решетку, которая, казалось, шевелится от инея, будто она живая, ползет и вычерчивает на блеклом небе узор, будто мальчик Кай пишет слово вечность.

Просыпалось утро — темное, холодное, едва начинался день — в изморози, в холодном, желтом тумане, который постепенно розовел, и брезжило солнце, зеркальный шар, круглое зеркальце — оно едва выбивалось из тумана, не рассеивало его, только золотило.

Зима являла свою мощь, свою лютую красоту — она была жестока и прекрасна, она казалась мне снежной королевой в своем плаще: если отвернуть плащ, он заиграет пестрыми лучами, а сверху блестит, как накатанная лыжня.

Этим нельзя было любоваться, это все было страхом запоминания, ужасам смерти, который у меня, тринадцатилетней, должен был остаться в глазах, чтобы после, в тепле и неге роскошного летнего дня, теперь, явиться только красотой.

Весь ужас и (все счастье, смерть и надежда жить — все вместе было в этой зиме.

Апрель — ни капли тепла, ни капли с крыш, все тот же холод, ледяной, застывший туман — и только в конце апреля стена оттаяла и лед стал отваливаться вместе со штукатуркой. Не только снаряды и бомбы — зима рушила дома. Она воевала — почему?

Почему в тот год и в финскую войну зима воевала, лютовала, почему от нее люди гибли больше, чем от голода и бомбежки, почему замерзали люди?

Помню послевоенные сиротские зимы — без снега, без холодов, только дождь и слякоть, только холодная мгла. Бесцветные, серые зимы, посылавшие простуды и кашли, и — те зимы, сверкающие и жестокие.