Записки майора Томпсона

Данинос Пьер

Некий господин Бло

 

 

Глава I

Прозрачность

КОНКУРС ВЕКА НА СРЕДНЕГО ФРАНЦУЗА

УСЛОВИЯ КОНКУРСА

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ

Сегодня начинается Величайший Конкурс на Среднего Француза.

Ежедневно в нашей газете будут публиковаться вопросы, на которые...

ВОПРОС ПЕРВЫЙ

Кто вы?

Фамилия

Имя

Профессия

Возраст

Снова конкурс... Понятно, Величайший, поскольку в этой стране Величия ни одна уважающая себя газета или радиокомпания не взялась бы за проведение конкурса, не объявив его заранее Великим. И каких только вопросов не будет задано! «Кто вы?» Если бы я ответил: «Бло, Поль, 45 лет, женат, двое детей, актуарий», удовлетворило бы это организаторов? Возможно. Меня не удовлетворяет.

Взять хотя бы мою фамилию, пусть она состоит всего из одного слога, но о ней в двух словах не расскажешь. Многое можно было бы сказать о ней… Эта фамилия даже не произносится, а скорее выплевывается. Три буквы, которые выговариваешь одним духом и которые тут же затухают, как слабый огонек, прибитый ветром. «Бло» — «ло», этот отзвук находишь в словаре Ларусса в виде партии уцененных товаров.

Конечно, есть Бло могущественные и почитаемые, Бло процветающие, Бло — кавалеры ордена Почетного легиона II степени, генеральные президент-директора, управляющие трестами, владельцы металлургических заводов, словом Бло, пробившие себе дорогу в жизни… Пусть они не сердятся на меня. Пусть простят меня все живущие на свете Бло, Бло из справочника Боттена и Бло из бедных предместий, Бло — члены Жокей-клуба и Бло — провинциалы, но я должен признаться, что неосязаемость, бесцветность, эфемерность этой как бы соскальзывающей с языка фамилии всю жизнь преследовала меня и преследует еще и сейчас.

Родись Наполеон с такой фамилией, ему никогда не основать бы Империи. С фамилией Бло не завоевывают Пруссию и не оккупируют Европу. Можно разделить Францию на бонапартистов и антибонапартистов, деголлевцев и антидеголлевцев… Но мыслимо ли себе представить блотистов и антиблотистов? Я уж не говорю о таких именах, как Наполеон и Верцингеторикс, где каждый слог поражает монументальностью, таит в себе бессмертие и трагедию, но у меня вызывают зависть самые простые фамилии, вроде Бюффе, Лафонтен, Шевалье, Ламуре, которые сумели вырваться из толпы, и поэтому первоначальное значение этих имен давно забыто, в памяти остались лишь те, кому они принадлежат. Но подумать только, какой урон нанесен многим именам! Телефон — конечно, лучший барометр бессмертия. Если некоторые фамилии еще сопротивляются натиску ведомства связи и, превратившись автоматически в составную часть телефонных номеров, все-таки не утратили своего значения — как РИШелье, ВОЛьтер, БАЛьзак, ГУТтенберг, — то всякие там МОЛиторы, ЛЕКурбы, ТРЮдены и прочие БОТзари воспринимаются всеми, кроме родных и близких просто, как три первые буквы телефонных индексов.

* * *

Может быть, мое имя каким-то образом отразилось и на моей внешности? Порой я задаюсь этим вопросом, когда вижу, как взгляды, равнодушно скользнув по моему лицу, останавливаются на чем-то, видимо более достойном. Ничего рельефного, ничего выпуклого, за что мог бы зацепиться взгляд. Я вылеплен из такого ординарного материала, так невыразительны и заурядны мои черты, что в паспорте их определяют словом: обыкновенный. Лоб: обыкновенный, нос: обыкновенный, рот: обыкновенный. Особых примет нет. Говорят, что, когда я родился, у меня были красивые голубые глаза. У кого их не было? У некоторых они остались. Мои глаза превратились в серые. Как и все остальное. Мне кажется, что я насквозь пропитан серостью. Я иду по жизни не как живой человек из плоти и крови, а как некая радиограмма, состоящая из точек и тире, напоминающая фигуры на рекламах, где лица, обозначенные пунктиром и штриховкой, могут принадлежать всем и никому.

Сколько раз во время званых обедов и ужинов мне казалось, что я выполняю функцию окошечка, через которое переговариваются сидящие от меня справа и слева соседи. Если же вдруг они переставали использовать меня как ретрансляционную установку, то по воле каких-то таинственных сил, поколебавшись мгновение, обращались к кому-нибудь из ближайших гостей, но никогда ко мне. Можно подумать, что я просто не существую или меня не воспринимает сетчатка глаз.

Меня уже перестало удивлять, что при одном моем появлении в магазине единственная свободная продавщица тут же исчезает в подсобном помещении или начинает звонить по телефону своей лучшей подруге. Точно так же я давно привык к тому, что в ресторане стоит мне жестом подозвать официанта, как он тут же устремляется на кухню. Может быть, голод делает меня настолько бесплотным, что гарсон не различает, где я, а где пустой стул? Как знать… Но ведь и после сытного обеда я не становлюсь более материальным в глазах некоторых людей, в частности почтовых барышень. Стоит моему лицу возникнуть перед окошечком кассы, как вышеуказанная барышня с папкой под мышкой направляется к своему начальнику в вступает с ним в длительные переговоры. Почему так происходит? И почему, если я хочу сдать пальто гардеробщице, из десятка протянутых к ней абсолютно одинаковых рук она в последнюю очередь замечает именно мою?

Есть ли еще на свете люди, так же как и я, страдающие от своей прозрачности, которым врачи должны были бы прописать специальный курс особого лечения, уплотняющего ткани? Надеюсь, что есть… Сознание же, что есть и другие, которым повезло не больше твоего в жизни, так утешает! Если эта книга выйдет в свет, я хотел бы посвятить ее всем тем, кто, подобно водяным знакам, невидим на первый взгляд, тем, кто может хоть тридцать лет просидеть под яблоней и не открыть закона всемирного тяготения, всем неприметным, маленьким людям, которые, дожив до 65 лет, на цыпочках уходят из этого мира, не без любезной помощи авторитетных врачей.

С этим явлением прозрачности, о котором я говорю, я столкнулся еще в лицее. Чуть ли не каждый месяц появляется новая биография какого-нибудь выдающегося человека. В какой бы области он ни прославился, первые строки этих творений звучат всегда одинаково: уже в раннем детстве герой был отмечен печатью гениальности. Когда речь идет о хирурге (великом): «С самого детства он проявлял страсть к препарированию. Он использовал каждую возможность и вскрывал тела насекомых и пресмыкающихся». Или о генерале (великом): «С самой юности стратегическое искусство захватило его так, что каждый вечер при помощи шахматных фигур в флажков он разыгрывал одну из великих исторических битв».

Я же с самого раннего детства никакими особыми способностями не отличался. Я даже не был, подобно множеству знаменитых людей, сорванцом и зачинщиком всех беспорядков, которым учителя предсказывали, что из них никогда толку не выйдет. Нет. Мои учителя не говорили мне ничего такого. Но не предсказывали они мне и яркого будущего. Правда, у меня никогда не было очень хороших отметок. Как, впрочем, никогда и очень плохих. Оказавшись где-то на полпути между головным отрядом и отставшими солдатами, я застрял в той нейтральной, бесцветной и безликой зоне — уже тогда сказывалась моя серость, — в той no man's land взявших абонемент на посредственность, о которых учителя обычно мало заботились. Подобно тому как газеты интересуются лишь звездами или преступниками, педагоги испытывают нежные или бурные чувства только к блестящим ученикам или отпетым лодырям.

Моя бесцветная внешность не привлекала их внимания. Сколько раз, особенно на уроках истории, я видел, как господин Низар, объясняя новую тему, обращался к двум или трем ученикам. Слушал его, конечно, весь класс, но рассказывал он о знаменитой встрече Франциска I с Генрихом IV или об интригах Ришелье только Дельпику, Гуровичу или Клотцу. В течение всего урока он неуклонно обращался к одному из этих трех учеников, начисто забыв о том, что есть и другие. Я не раз пытался, как и некоторые мои товарищи, подобно мне не снискавшие благосклонности господина Низара, привлечь к себе его внимание каким-нибудь жестом: я скрещивал на груди руки, а потом разводил их, иногда пускал зайчиков. Но взгляд учителя перепрыгивал через мою голову, словно меня вообще не существовало; он, словно во сне, обводил глазами класс и снова нацеливался на Клотца, Гуровича или Дельпика. Я его не интересовал. Впрочем, не только его. Некоторые учителя, которые так быстро умели находить себе жертвы или выбирать любимчиков, иногда по нескольку недель не усваивали моей фамилии. Так, в шестом классе к концу первой четверти господин Шабаль вдруг обнаружил, что он ни разу не спросил меня. Когда, глядя на учеников, тянущих руки, он говорил: «Скажите вот вы!», его указующий перст тыкал направо, налево, но никогда не попадал в меня. Как-то в декабре, на одном из последних уроков, просматривая список учеников в своей записной книжке, он вдруг заметил, что меня в нем нет.

— Напомните-ка мне вашу фамилию. Вот вы…

— Бло, господин учитель…

— Странно, — заметил он, — она так легко запоминается!

Видимо, слишком легко. Он ее просто проглотил.

* * *

«Учится посредственно. Ему не хватает непосредственности». Подобное заключение, окрашенное второсортным юмором, перед которым не в силах устоять педагоги, из года в год украшало мой табель.

В дальнейшем мало что изменилось. Абонемент на посредственность остался со мной на всю жизнь. У меня все среднее: рост, способности, квартирная плата, общественное положение… На первый взгляд может показаться, что я специально создан для этого конкурса. Но если я и решусь принять в нем участие, то без всякой надежды на успех. Почему мне не признаться в этом? Удача меня никогда не баловала. Я никогда не выигрывал в лотерее, мне никогда не везло при жеребьевке, я никогда не оказывался среди тех 38 750 человек, которых удалось опросить сотрудникам Института общественного мнения по вопросам международной обстановки. Я часто рассматриваю в газетах фотографии людей, к которым обращаются на улицах репортеры, называя их «прохожими», и выясняют у них, что они думают о правительстве, о ценах, телепередачах или избирательном праве для женщин. Случайно выхваченные из толпы, они ничем не отличаются от меня и говорят то же самое, что мог бы сказать я. Они — это я. Но я никогда не попадаю в их число.

В чем же, собственно, заключается конкурс? Разумеется, не только в том, чтобы перечислить десять основных добродетелей и десять основных недостатков француза.

(Почему именно десять? Конечно, только потому, что девять и одиннадцать — это не круглые цифры, звучащие более убедительно. Географический атлас выделяет десять крупнейших городов земного шара. Теннисные эксперты — десять лучших игроков мира. Пять, десять, пятнадцать, двадцать — звучит. Четыре, восемь, одиннадцать, шестнадцать — нет. Забавно.) Придется рассказывать о себе, описать черты своего характера, образ жизни, назвать сумму расходов и предоставить судьбе и статистическим данным решать, являешься ты или нет «средним французом».

У меня не раз возникало желание узнать, действительно ли существует во Франции (подобно метру, хранящемуся в Севрском павильоне) некий гражданин, который собрал бы в себе все типические черты так называемого «среднего француза». Или же этот идеальный Дюпон, на которого без конца ссылаются, измеряя с математической точностью как его способности к поглощению божоле, так и силу его веры в демократию, — чисто мифическая фигура, на которую газеты нацепляют рыцарские доспехи из цифр и надувают взглядами.

Я был бы весьма удивлен, если бы этот конкурс разрешил мои сомнения. И хотя мне далеко до огромного числа моих соотечественников, которые так понаторели на всякого рода конкурсах, что не моргнув глазом смогут назвать под слепящим светом телевизионных юпитеров имя третьего пуделя Жорж Санд или точную дату предпоследнего спектакля «Мнимого больного», — эта игра мне нравится; меня всегда влекли к себе цифры и статистические данные. За долгие годы службы в страховой компании я достаточно освоился с теорией вероятности и привык разбираться во всякого рода диаграммах. Почему бы хоть раз мне не испытать своих способностей в области куда более легкомысленной, чем статистика продолжительности жизни. Рискнем, пожалуй!

Кроме того, этот конкурс открывает для меня еще одну возможность: сама направленность его вопросов, подчас очень интимных, касающихся вашего характера, супружеской жизни, ваших детей, невольно заставляет задуматься над самим собой и внимательнее приглядеться к окружающим. Может быть, мой возраст заставляет меня, как и многих моих сверстников, разъедаемых желанием исповедаться и «что-то оставить после себя», взяться за перо? Думаю, что дело не в этом. Числа и статистика — два источника, питающие актуариев, — не предрасполагают к сочинительству; если я и решусь осуществить свой замысел и начну писать, читатель очень скоро убедится, насколько укоренилась во мне потребность все классифицировать и соизмерять. И хотя я готов доказать, что любовь столь же непреложно подчиняется законам, как и неизвестные величины второй степени, я тем не менее должен признать, что анализ страстей не всегда укладывается в графики и абсциссы. Ну, а честно говоря, поскольку наступило время отпусков, я хочу использовать эту передышку, чтобы поразмыслить на свободе и, отвечая на вопросы конкурса, попробовать разобраться в мире, где мне приходится жить. Таким образом появились эти заметки, написанные случайно, как комментарии к конкурсным ответам.

 

Глава II

Повседневная жизнь

1) Какое место в вашей жизни занимает ваша профессия? 2) Любите ли вы свою работу? 3) Удовлетворяют ли вас отношения с патроном? 4) Часто ли вам приходится с ним общаться? (Постоянно? Изредка? Никогда?) 5) Довольны ли вы своей судьбой? 6) Надеетесь ли вы найти на другой службе...

Доволен ли я своей судьбой?..

В нашем мире судьба благосклонна лишь к тем, кто удостоился титула «генеральный», «главный». У нас в компании звание «генеральный» и мягкий ковер в кабинете (отличительный признак шестой категории и двадцать пятой — высшей — ступени иерархической лестницы) являются символом всемогущества. Итак, у нас один генеральный президент-директор, два генеральных директора, один генеральный вице-директор, четыре заместителя генерального директора, один главный секретарь, два главных заместителя главного секретаря и т. д.

«Главный» — слово магическое, в этом нетрудно убедиться, присоединив его даже к такой скромной должности, как секретарь. Просто диву даешься, как начинает сверкать эта подначальная единица в ореоле его невидимых лучей. «Генеральный», «главный» заключают в себе могущество и блеск, власть и превосходство, в них чувствуется размах, широкий охват, они придают всем словам, к которым относятся, оттенок особой значительности: генеральные директора, генеральные инструкции, главные служебные записки, главное управление, генеральное совещание дирекции (не путать с совещанием на более высоком уровне — совещанием генеральных директоров).

Лично мне приходится иметь дело с генеральным президент-директором лишь в исключительных случаях. Но меня это вполне устраивает. Главным (если я разрешу себе употребить это слово) образом потому, что мне не слишком везет в отношениях с начальством. Я убеждаюсь в этом всякий раз, когда по долгу службы мне приходится давать ту или иную справку одному из наших высокопоставленных клиентов в связи с пересмотром или установлением новой системы пенсий и страхования жизни. Когда я им звоню, у них обычно идет совещание или они кого-то принимают. Когда же наконец они удостаивают меня приема, они без конца разговаривают по телефону. Единственный верный способ, на мой взгляд, переговорить с ними — это позвонить из Пасси или Отейя, предварительно уведомив, что их вызывает Буэнос-Айрес или Нью-Йорк. Даже во время самых ответственных совещаний они не могут устоять перед искушением снять трубку, когда голос секретарши произносит: «Мехико на второй…» или же «Нью-Йорк вас ждет на первой…» Когда выпадает такое счастье, что Нью-Йорк ждет тебя на первой, — кажется, что сами небоскребы кланяются тебе, — упустить его невозможно.

Мне много раз за мою довольно долгую службу приходилось быть свидетелем подобных разговоров, где минута стоила от тысячи до полутора тысяч франков. И меня всегда особенно поражала глубочайшая содержательность этих разговоров.

«Ну, как там у Бетти? А что поделывает малышка? Вы видели таких-то? Обязательно, обязательно побываю в ваших краях, только не раньше октября. (Сильные мира сего всегда либо собираются в Нью-Йорк, либо только что вернулись оттуда…) Послушайте-ка, попросите, пожалуйста, Филиппа, ведь он возвращается на следующей неделе, зайти к «Брет энд Брет», только не на 42-й авеню, а на углу 5-й и 57-й авеню, да-да, и купить мне две жесткие щеточки. Здесь делают такую дрянь… Если его это затруднит, пусть перешлет их с багажом. Какая там у вас погода?.. Мы просто подыхаем от жары»… и т. д.

Меня, вероятно, так восхищает невозмутимость, с которой могущественные люди могут попросить, разговаривая по телефону с Нью-Йорком, привезти им пару щеточек (словно речь идет о важнейшем поручении, достойном телефонного кабеля, проложенного по дну океана), потому что сам я никогда не решился бы сделать подобное, да еще в присутствии шести-восьми сотрудников. И это ясно доказывает, что мне не хватает размаха, свойственного большому начальству, так же как и той высшей отрешенности, которая позволяет им через час после подобного разговора продиктовать приказ о недопустимости частных бесед в служебное время.

* * *

Что же касается моего нынешнего генерального президент-директора господина Штумпф-Кишелье, то, не считая исключительных случаев, я встречаюсь с ним только в коридоре. Мы всегда обмениваемся одними и теми же фразами. Я говорю: «Добрый день, господин президент», а он бросает мне на ходу полупокровительственно, полувысокомерно: «Добрый день, Бло (иногда он забывает мою фамилию). Все в порядке?.. Я полагаюсь на вас!» Это «Я полагаюсь на вас» так же, как и «Надо сделать невозможное», — коронные фразы патрона. Он всякий раз произносит эту фразу, встречаясь с начальником отдела или отделения в коридоре — единственном месте, где они имеют честь его видеть. Его известные всем сотрудникам: «Все в порядке? Я полагаюсь на вас!» — говорится в два приема, с двумя различными, навеки застывшими интонациями. «Все в порядке?» — произносится тоном резким и гнусавым, исключающим всякий ответ, и звучит так же, как знаменитая генеральская фраза: «Так, значит, суп хорош?» Само собой разумеется, у генерального президент-директора, несмотря на его: «Все в порядке?», нет ни времени, ни малейшей охоты знать, как в действительности идут ваши дела. Произнося эту ритуальную фразу, он выставляет вперед подбородок и вздергивает губу так, что она почти касается носа, давая тем самым понять начальникам отделов, что шефу известно о всех неприятностях его подчиненных: «Да, да, я знаю, у вас куча всяких забот, но, поверьте, у меня их побольше вашего. Но я в курсе…» Следует короткая пауза, потом, бодро тряхнув головой, господин Штумпф-Кишелье важно произносит свое: «Я полагаюсь на вас» — и при этом подмигивает вам с видом сообщника — он, мол, знает, что не зря на вас полагается. Слова: «Я полагаюсь на вас!» доносятся уже с другого конца коридора.

Среди наших сотрудников есть такие (обычно только что получившие повышение или просто не привыкшие к встречам с патроном), которых неизменное: «Я полагаюсь на вас», хотя известно, что произносится это совершенно машинально — патрон с таким же успехом мог бы сказать: «Жму вашу руку» или «Примите мои самые искренние поздравления». — так впечатляет, что они возвращаются в свои отделы окрыленные, словно Ш. К. вручил им свои полномочия. Но есть и такие, на кого эта традиционная формула не производит ровно никакого впечатления, а у некоторых даже вызывает странную реакцию. Эти скептики любят вспоминать историю с Паррише, превратившуюся в легенду. Можно себе представить, как был ошеломлен этот самый Паррише, услышав от патрона обычное: «Все в порядке? Полагаюсь на вас», в то самое утро, когда получил заказное письмо, в котором сообщалось, что он уволен со службы. Но что тут особенного? Разве можно упрекать шефа такого огромного учреждения, как наше, в том, что он не помнит содержания всех писем, которые ему дают на подпись?

* * *

«Ваш патрон…»

Мой непосредственный начальник Барнаж — генеральный вице-директор, восседающий в кабинете с двойным ковром на полу, с двойными стеклами в окнах, с двойными шторами на них и охраняемый двумя секретаршами… Но пора мне уже рассказать о своеобразной мебелировочной иерархии, которая существует в нашей компании: у нас значительность того или иного служащего измеряется комфортом его кабинета. Прежде всего есть те, которые работают целыми отделами в огромных стеклянных клетках, где ни одно движение не ускользает от бдительного ока начальника отдела, сидящего отдельно в своем прозрачном отсеке. Полная невозможность укрыться от посторонних взоров, при которой сотрудники уподобляются рыбам в аквариуме или тем молоденьким девушкам, которые под взглядами прохожих поднимают петли на чулках прямо в витринах магазинов (спрашивается, какому безжалостному фараону торговли могла прийти в голову подобная идея?), — одно из изобретений современной цивилизации. Прозрачный улей обрекает на пытки мелких служащих, которые не могут почесать себе носа или вытащить из письменного стола кусочек шоколадки, не испытав при этом мерзкого чувства, что за ними следят. В нашей компании лишь тот приобретает вес, кому удается вырваться из этой стеклянной клетки, пройти через самые разнообразные типы кабинетов (без кресла, без собственном лампы, без окна, без секретарши, без мягкого ковра на полу) и, наконец, воцариться в собственном кабинете с панелями из красного дерева, с креслами, обитыми красной кожей, куда даже секретарша входит только по вызову.

Не буду говорить о генеральном президент-директоре, у которого рядом с его командным постом устроено нечто вроде будуара в стиле ампир, где через день меняют цветы. В наше время верхом изысканности считается иметь кабинет, который меньше всего похож на кабинет. Конечно, цветы не являются исключительной привилегией Штумпф-Кишелье. Но завести цветы в своем кабинете вы можете только по его разрешению. Люшар прождал этого разрешения два года, Пиньятель — три. В один прекрасный день патрон говорит: «Ах, вы любуетесь моим букетом… Но ведь у вас тоже бывает столько посетителей. Почему бы вам не ставить цветы у себя в кабинете?» Теперь, когда разрешение получено, появляются цветы, правда не такие роскошные, как у патрона, и меняют их всего раз в неделю. Как мне известно, в компании лишь четверо имеют право на цветы, «как и патрон».

На что не пойдешь, лишь бы походить на Ш. К.? У нас существует довольно странный вид мимикрии. Тому, что у мадемуазель Фаржо, личной секретарши президента, верой и правдой прослужившей ему восемнадцать лет, появилось что-то общее с ее хозяином, делающее ее похожей на старого, обрюзгшего бульдога, удивляться не приходится (явление подобного осмоса наблюдается также у многих супругов, проживших долгую жизнь вместе). Меня гораздо больше удивляет то, до какой степени сумели ближайшие сотрудники господина Штумпф-Кишелье, конечно, в силу своей от него зависимости и постоянного с ним общения, перенять его тон, привычки и манеры: будь то привычка, откинувшись в кресле, покусывать дужку очков, или поднимать очки на лоб, словно автогонщик во время короткой остановки, или его манера заканчивать свои фразы вопросом: «Ведь так?», — и даже его шепелявость, вызванная прижиманием языка к твердому небу. Не поручусь, что поначалу эта мимикрия носила бессознательный характер. Она и сейчас еще в некоторых случаях может контролироваться рассудком. Например, немыслимо представить, чтобы Барнаж поднял очки на лоб, сидя напротив Ш. К., или Люко в его присутствии начал бы шепелявить. Но факт остается фактом — когда после совещания в дирекции пять-шесть сотрудников расходятся по своим отделам, они тут же воспроизводят перед десятком своих подчиненных жесты, слова, мимику и манипуляции патрона с очками. Хотят они того или нет, но они подражают ему, сами того не замечая.

* * *

Наряду с мягким двойным ковром на полу и двойными шторами на окнах у Барнажа можно легко обнаружить и другие отличительные знаки могущества: фотография мадам Барнаж на его письменном столе (привилегия высоких должностей; чаще всего в рамке под стеклом выставляются дети — большим форматом, если дети малы, малым форматом, если они большие. Жена, поскольку она вышла из нежного возраста, обычно не экспонируется или в крайнем случае имеет право на уменьшенный формат; но мадам Барнаж, женщина редкой красоты, фигурирует крупным планом), селектор, радиоприемник и особый прибор — эвфориметр, со стрелками, сверхчувствительными к изменению температуры и влажности воздуха, точка пересечения этих стрелок указывает температуру, наиболее благоприятную для организма человека. Барнаж часто вызывает меня к себе в кабинет. Или прямо: «Алло, Бло? Зайдите-ка ко мне на минутку!», или через секретаршу: «Мсье Бло, на совещание к мсье Барнажу».

Он широко пользуется этим оружием власти: правом в любую минуту вызвать к себе сотрудника. Собственно, в этом и заключается всемогущество власти: ты можешь вызвать к себе любого, но никто не может вызвать тебя. Это роднит господина Штумпф-Кишелье с президентом республики. Сильные мира сего в своей изощренной борьбе за сохранение престижа имеют обыкновение использовать посредников. В прежние времена важные персоны отстаивали свои права, восседая в каретах или портшезах и приказывая армии лакеев расчищать им путь. Теперь они ведут эту борьбу при помощи телефона. Или, вернее, поручают ее вести своим секретарям. Главное — не брать первому трубки.

— Соедините меня с господином Штумпф-Кишелье, — говорит господин Рагондо, не привыкший ждать.

А поскольку господин Штумпф-Кишелье, который также считает ниже своего достоинства ждать хоть секунду, отдал те же самые указания своей секретарше, в конце концов секретарши и ведут переговоры:

— Соедините меня с господином Штумпф-Кишелье…

— Я соединяю вас с господином Рагондо…

Теперь, когда их самолюбию ничто не угрожает, господин Штумпф-Кишелье и господин Рагондо могут спокойно поговорить.

Как-то Барнаж вызвал меня с Мишо и Гогэ в свой кабинет. Никакого комитета или совещания в этот день не предполагалось. И видимо, не предполагалось вообще ничего такого, что могло бы объяснить наш вызов. Барнажу просто нужна была аудитория, одобряющая каждое его слово, перед которой он мог бы продиктовать очередной приказ своей секретарше. Ему доставляет огромное удовольствие лишний раз продемонстрировать свою власть, диктуя эти приказы: это своего рода проявление комплекса неполноценности. Он чувствует себя на верху блаженства, если его слушают пять-шесть человек. (Случается даже, что Барнаж вызывает меня, принимая какого-нибудь посетителя. Я извиняюсь и делаю вид, что хочу уйти.

— Нет, нет, не уходите, Бло! Вы можете остаться. Господин N, разрешите вам представить господина Бло, моего актуария. Он сейчас назовет вам те цифры, которые я не могу припомнить.

Мое присутствие явно вдохновляет Барнажа. Под его опытной рукой я кручусь как колесо. Я становлюсь его вещью.) Он, видимо, все-таки прирожденный актер: вся его жизнь состоит из номеров, которые он исполняет, чтобы ослепить других и самого себя. Он постоянно играет какую-нибудь роль. Естественным он, вероятно, бывает лишь несколько секунд утром, при пробуждении… И тотчас спасается бегством от самого себя. Свой первый номер — «у телефона» (поскольку телефон и секретари — главные аксессуары этого актера) — он исполняет для своей супруги, прекрасной мадам Барнаж: деловой человек международного класса, который, прежде чем принять ответственное решение, проверяет биение пульса столиц мира. Он вызывает финансовый отдел:

— Какие новости из Лондона?.. В Нью-Йорке все спокойно?.. Не упускайте из вида Ирак… Это может оказаться очень важным… Кто у нас там? (Он все прекрасно знает, но предпочитает делать вид, что это ему неизвестно)… Но это же круглый дурак… (Послушать Барнажа: кругом одни дураки). Держите меня в курсе. Если атмосфера накалится, пусть посылают Рамейя или Вальге… Дайте мне Бло!

Я легко могу представить себе, как Барнаж затем переходит к своему следующему номеру — «с детьми»: сверхзанятый человек находит время исправить игрушечный электропоезд своему сыну. Ему было бы очень приятно, если бы именно в это время позвонили из компании и он бы ответил, что для него дети важнее Ирака. Исполнив третий номер «с шофером» (добродушие и покровительственная фамильярность), Барнаж, уже хорошо обкатанный, появляется на основной сцене — в компании.

В тот день, вызвав нас к себе, Барнаж начал так:

— Как стало мне известно (одно из его любимых выражений), сотрудники некоторых отделов не отвечают вообще или отвечают с большим опозданием на письма клиентов. С этим пора наконец покончить. — В микрофон: — Жанина!

— Жанина, прошу вас, сейчас я вам продиктую приказ всем начальникам отделений. Вы хорошо меня поняли: «Всем». Копию генеральным директорам.

(Пересылать нам приказ нет никакой необходимости, поскольку мы находимся в его кабинете, но он хочет подчеркнуть свою корректность по отношению к младшим сотрудникам.)

— Как мне стало известно из ряда источников, нет, зачеркните это, хотя, впрочем, лучше оставьте… Как мне стало известно из ряда источников (здесь следует легкое постукивание серебряного карандашика), в некоторых отделах отмечается небрежное отношение к ответам на письма наших клиентов, занятая, или тех, занятая, кто могли бы стать нашими клиентами, двоеточие, отвечают либо недостаточно быстро, запятая, либо недостаточно точно, точка. С новой строки. Я считаю недопустимым подобное пренебрежение своими обязанностями, точка с запятой, даже не будучи злонамеренным, оно наносит значительный ущерб нашей компании, точка. Я требую, запятая, чтобы с сегодняшнего дня ответ на любое письмо отправлялся в течение 48 часов с момента его получения и чтобы всем посетителям, запятая, будь то, подчеркните «будь то», нет, зачеркните «будь то», чтобы не повторять глагола «быть», и чтобы всем посетителям был оказан максимально внимательный прием, точка. Начальники отделений будут нести персональную ответственность за каждое нарушение этих элементарных правил вежливости.

Закончив диктовать, Барнаж повернулся к нам с улыбкой:

— Ну как вы думаете, это звучит достаточно убедительно?

Гогэ тут же поспешил подобострастно воскликнуть:

— Да, все изложено великолепно, мсье Барнаж!

— Ведь приходится твердить прописные истины…

— Что поделаешь!

— А я не слишком резок?

— Нет, это только пойдет им на пользу!

Барнаж, чувствуя себя на седьмом небе, бросает секретарше:

— Напечатайте специальный экземпляр для президент-директора. Ну что ж, вы свободны, господа… Да, Шанина! Пожалуйста, напомните мне, что сегодня вечером я обедаю у Ламорисьера. Какая тоска! Впрочем… Это может оказаться нам полезным. Соедините-ка меня с Лондоном. Мне нужно сказать Уиплеру пару слов до летучки.

Барнаж не в силах был устоять перед искушением сообщить нам, что обедает у министра финансов. Он запросто называл его Ламорисьером, можно было подумать, что они близкие друзья, тогда как на самом деле он впервые отправлялся к нему на обед. Да еще просит секретаршу напомнить ему об этом беспрецедентном событии, словно среди своих многочисленных дел может забыть о нем. Барнажу приятно, если ему лишний раз напомнят о том, что льстит его самолюбию, хоть сам он затвердил это наизусть. На его письменном столе, содержащемся в идеальном порядке, на самом видном месте красуется несколько визитных карточек высокопоставленных лиц: «Посол Великобритании и леди Хэттингтон имеют честь просить Вас присутствовать на приеме по случаю визита Ее Величества Королевы (фрак, ордена)». Если текущий месяц не богат визитными карточками такого рода, на столе сохраняются карточки прошлого месяца.

* * *

После этой классической интермедии мы оставляем Барнажа наедине с его секретаршей. Он и тут продолжает диктовать; обычно именно в эти минуты (моя разведывательная служба работает точно) Барнаж, стараясь убедить себя в собственном могуществе, диктует проекты писем, обращенных к гораздо более высокопоставленным лицам, чем он, писем, которые если и дойдут до своих адресатов, то разве что в сильно подслащенном виде. Составленные в форме ультиматума, они дают Барнажу пусть мимолетное, но столь сладостное ощущение всемогущества. Сколько побед одерживает он таким вот способом ежедневно над своей секретаршей, на которую он обрушивает громокипящий огонь своих эпистол (словно она генеральный директор или министр иностранных дел) и которая покорной рукой записывает диктаторские мысли. Одному богу известно! Зато всем нам хорошо известен повелительный тон его приказов, насыщенных причастными и деепричастными оборотами. Он не упускает случая употребить один из этих оборотов и, как всякий, кто слишком часто к ним обращается, теряет чувство меры:

— Твердо решив ни грана не менять, нет, зачеркните, ни на йоту не менять линии своего поведения, запятая, так же как и линии поведения компании, запятая, я хотел бы, запятая, чтобы в будущем было принято к сведению, запятая, что любое давление на наших сотрудников, запятая, откуда бы оно ни исходило, запятая, войдите… Входите же!.. Нет, нет, останьтесь!.. Останьтесь же!.. Будет решительно игнорироваться, точка. Я полагаю, запятая, что в дальнейшем наши отношения смогут развиваться на этой основе, запятая, и только на этой основе, точка, с красной строки. Нужно ли уточнять, запятая, что если в течение ближайшей недели я не получу удовлетворяющего нас ответа, запятая, то буду поставлен перед неприятной, запятая, но неизбежной необходимостью пересмотреть вопрос, тире, и вся ответственность, да-да, именно так — вся ответственность, запятая, ляжет на вашу фирму (заговорщический взгляд в сторону Жанины). Надеюсь, теперь они сделают выводы… Прочитайте мне вслух.

* * *

Застряв где-то на полпути между мягкими коврами сильных мира сего и стеклянной клеткой мелких служащих, вдали от цветов, но довольно близко от люминесцентного освещения, я держусь на том среднем уровне, который уготовила мне судьба с самого рождения. Мне часто приходит на ум притча о зажиточном буржуа, который мечтал стать либо очень богатым, либо очень бедным, чтобы он мог поступать так, как было непозволительно в его положении человека среднего достатка… О моей профессии статистика можно сказать то же, что говорят журналисты о своей профессии: с ней не пропадешь, если сумеешь вовремя расстаться. Действительно, существуют два вида статистиков — те, кто остается ими навсегда, и те, кто расстается с этой профессией, так как, видимо, стоит большего. Я принадлежу к первой категории. Меня порой осеняют идеи, идеи, превышающие мое скромное положение, но у меня их тут же кто-нибудь похищает. Чаще всего этот «кто-нибудь» — один из моих начальников — Гаслен, заместитель генерального директора, который то и дело встает между мной и Барнажем. Гаслен — ненасытный пожиратель чужих идей.

Я отнюдь не хочу сказать, что ему в голову не приходят собственные мысли, но своим процветанием он в значительной степени обязан особому умению пережевывать чужие.

Когда я что-нибудь предлагаю Гаслену, мои предложения ему обычно не нравятся. Во всяком случае, в эту минуту. Он находит их малоинтересными, совершенно излишними; кажется, что он вообще пропускает мои слова мимо ушей. Он тут же заговаривает о другом. Можно считать, что моя идея умерла, что с нею навсегда покончено. Но проходит несколько дней, и вот во время совещания Гаслен берет слово: «Я думаю, что было бы неплохо…» (следует понимать: я считаю, было бы прекрасно…) И что же, Гаслен вытаскивает на свет божий облаченную в его собственные одежды мою идею: 808 — новый вариант смешанного страхования жизни, предусматривающий возврат страховых взносов.

Эта манера присваивать чужие мысли, переваривать их в течение недели и потом выдавать за свои собственные настолько укоренилась у Гаслена, что он уже, видимо, не отдает себе в этом отчета. Он искренне верит, что предлагает на обсуждение «свою» идею: он начисто забывает, у кого он ее позаимствовал. Это доказывает, что он приобрел одну из привилегий, свойственных высокопоставленным лицам: бестактность.

Мне же ничего не остается, как вернуться к статистике смертных случаев, я топчусь на месте, время от времени делая слабые попытки сбросить с себя иго закона Макхейма и осточертевших мне диаграмм. Сколько на моем веку приходило в нашу компанию молодых энтузиастов, горящих новыми идеями, жаждущих все изменить. Это длилось год, два года… одним словом, время, за которое они менялись сами. Цветущая молодость, скошенная на полях битв всех этих компаний, которые уничтожают сердца борцов и оставляют лишь тела служащих. Когда-то сюда пришел и я, полный пыла и вдохновения. Меня обломали. Теперь без десяти двенадцать, и без четверти шесть я уже поглядываю на часы. Уж я-то знаю, если человек начинает на службе поглядывать на часы, он уподобляется тем супругам, которые, ложась в постель, мечтают лишь о том, чтобы почитать газету.

* * *

«Любите ли вы свою работу?..»

Признаться откровенно? Иногда по утрам мне даже тошно думать о ней, нет ни малейшего желания повторять день, прожитый накануне. (Впрочем, миллионы людей ведут подобное существование: шесть дней недели с тоской думают о начинающемся дне и затем даже не проживают, а убивают седьмой, наихудший день недели: воскресенье.)

Просыпаясь в будние дни, я с особым раздражением думаю о словечке «мне». До чего же мне оно осточертело. Многое бы я отдал, лишь бы никогда больше не слышать этих приказов Барнажа: «Пересмотрите-ка мне эти тарифы!» Когда Барнаж, вызывая меня в свой кабинет («Позовите мне Бло!»), говорит: «Надо будет это подготовить мне к вечеру!» или: «Какой убыток вы мне планируете на следующий год?» — у меня возникает ощущение — весьма тягостное, — что я уже не принадлежу самому себе и не являюсь частью человечества, но становлюсь полной собственностью господина Барнажа. Фраза: «Напишите мне это к завтрашнему дню без ошибок», — как-то особенно подчеркивает твою полную подчиненность и воскрешает в памяти учительское: «Перепишите мне это начисто!» или унтер-офицерское: «А ну вычистите мне это быстро!» Пожизненная казарма — вероятно, таков удел подавляющего большинства граждан. Это сходство с казармой тем более ощутимо в нашей компании, где, уж не говоря о генерал-директорах, существует, как и в армии, сложнейшая система служебной иерархии от младшего заместителя начальника отделения до начальника крупного подразделения — отдела.

Впрочем, словечко «мне» отнюдь не является исключительной привилегией нашего патрона или начальника отдела. Это слово чрезвычайно заразительно. Оно распространяется, как вирус, по всему нашему учреждению сверху донизу, им больны все, начиная от генерального президент-директора: «Мы топчемся на месте, господа… Вы должны продемонстрировать мне чудеса!..» до экспедитора, который приказывает курьеру:

— Отвези мне этот пакет в Национальный банк… Это очень срочно. Понял? Так что смотри, не вздумай мне шататься по бистро!

В этом ефрейторском «мне» — та же самая жажда власти, что во «мнеканье» начальства. И те и другие пропитались духом компании. Финансовый инспектор Сараль заявляет: «Я только что получил 12 миллионов прибыли», как будто речь идет о его собственных деньгах; я своими ушами слышал, как Жийе, начальник экспедиции, отвечал посетителю:

— Управление недвижимого имущества? Но оно теперь находится не здесь. Как, вы не слышали? Вы, вероятно, знаете огромное здание на бульваре Османа, где раньше помещалось американское отделение НАТО? Так вот, мы купили его за 450 миллионов… И теперь Управление недвижимого имущества находится там!

Жийе выкладывает все это самым непринужденным тоном. Этому человеку приятно произнести: «Мы заплатили за него 450 миллионов». (Он не переводит их в новые франки, чтобы звучало более внушительно.) Каждый тешится чем умеет: можно получить удовольствие, даже заставляя ждать посетителей, единственных или почти единственных свидетелей твоего призрачного могущества.

— Отнеси-ка это мне побыстрее господину Лебрену!..

А как надоели все эти дружеские вечера, где «наша большая семья» прославляет свою нерушимую солидарность, — все эти приемы и банкеты и особенно рождественская елка с полным набором ритуальных фраз:

— С Новым годом, мсье Бло!.. Доброго вам здоровья! Здоровье — прежде всего! А как ваша мелюзга? Все растет? Да…

«Ваша мелюзга», «ваши карапузы», «ваши клопы». Честное слово, по-моему, выискиваются самые мерзкие слова для того, что принято считать самым прекрасным на свете. Особенно меня мутит от слова «клопы». От него так и несет дезинсекталем и карболкой. Если в начале века был обезображен камень, нам в наше время удалось опошлить язык. «Раздавить бутылку»… «махнуть на поезде»… «идти ухо в ухо»… Так стали говорить в стране Паскаля и Вольтера, казалось столь щепетильной в вопросах языка. «Клопы»… подумать только… «клопы». Какой же надо было проделать путь с сотворения мира, чтобы в один прекрасный день окрестить «клопом» столь божественное создание, как дитя. Ничего не скажешь — докатились!

И как не вспомнить военную службу, если к концу рабочего дня в туалете то и дело слышишь мрачное: «Ну вот, еще один день убили!» Когда при мне кто-нибудь произносит: «Моя супруга…», я невольно вспоминаю старшину, в чьих руках так долго была моя судьба и расположения которого я изо всех сил добивался в расчете на лишнюю увольнительную. Узнав, что его жена заболела тяжелой формой гриппа, я дал ему несколько порошков сильнодействующего лекарства.

— Вот увидите, господин старшина, — пообещал я, — через двое суток ваша жена будет совершенно здорова!

Старшина буркнул: «Спасибо». Прошло два, три, шесть дней. Он ничего не сообщал о ее здоровье. Через неделю, набравшись храбрости, я подошел к нему на положенную дистанцию и спросил:

— Ваша жена поправляется, господин старшина?

— Да… да… — проворчал он сквозь зубы. — Но у вас что, язык отсохнет сказать «ваша супруга»?..

Ничего вроде и не изменилось: в некоторых кругах нашего общества не раз хорошенько подумаешь, прежде чем вымолвишь принятое среди культурных людей слово «жена», а то, чего доброго, оно еще кого-нибудь обидит.

* * *

Одним словом, иногда по утрам я готов отдать что угодно, лишь бы не повторять вчерашний день, не делать тех же движений, не слышать тех же фраз, не чувствовать тех же запахов и главное, главное — не видеть все те же лица! Проблема лиц всегда терзала меня. Лица отравляют мне жизнь даже во время отпуска. Летом в гостиницах меня больше всего раздражает то, что ежедневно в течение целого месяца я вынужден видеть одни и те же физиономии за одними и теми же столиками в ресторане (нисколько не сомневаюсь в том, что другие испытывают те же чувства, созерцая изо дня в день мою физиономию). Бывают дни, когда мне не хочется даже слышать звук человеческого голоса, не хочется видеть никого из своих соседей. И тогда я замедляю или ускоряю шаг, лишь бы не подниматься с ними вместе в лифте. Наш лифт движется так медленно, что невольно приходится отыскивать какую-то тему для разговора. Погода, отопление, состояние лестничных клеток, квартплата — как это все надоело! И чего ради? Просто что-то подсказывает мне, что следует заговорить с человеком, который поднимается с тобой в кабине. Мало сказать, что я чувствую себя пренеприятно, если я сам молчу, но мне бывает страшно неловко и за соседа, если он не вступает со мной в разговор.

В лифтах, как и в гостиных, я чувствую себя неловко и за себя и за других. К счастью, летом нас спасают разговоры о жаре, зимой на выручку приходят холода и грипп. Когда же погода не дает повода к каким-либо замечаниям, в запасе всегда остается капуста. Наш дом пропах капустой. В семействе Бутаров, на третьем этаже, в квартире налево, уже в течение пятнадцати лет трижды в неделю готовят капусту: ее запах, который по понедельникам, средам и пятницам становится буквально угрожающим, пропитал весь наш дом. Я искренне верю в то, что я возвращался бы домой в гораздо лучшем настроении, если бы в нашем подъезде не разило так капустой. Но прямо с порога в нос ударяет тошнотворный запах, и все мои душевные силы тут же растворяются в зловонных парах Бутаровой капусты. Возможные темы разговора в лифте: нам следовало бы написать жалобу; «они» могли бы поставить дезодораторы; с этим надо бороться; немыслимо приговорить целый дом к пожизненному вдыханию капустных миазмов только потому, что капуста — любимое блюдо одного из жильцов и т. д. и т. п. Это при условии, что вы не угодите в лифт с самим Бутаром, а окажетесь с понимающим вас собеседником (у некоторых жильцов, видимо, отсутствует обоняние, другие начисто лишены слуха, раз их не беспокоят шумы, которые так докучают вам). Однажды у меня хватило мужества сказать Бутару: «У вас, мсье Бутар, по крайней мере есть любимое блюдо — капуста!» Я надеялся окольным путем прийти к полюбовному соглашению. «У каждого свой вкус: кто любит капусту, а кто арбуз…» — ответил он мне и, двусмысленно улыбнувшись, оставил меня в лифте, пропитанном капустными испарениями.

Когда же бывает совсем нечего сказать ни о погоде, ни о доме, ни о капусте, я начинаю позвякивать ключами, что-то насвистывая, пыхчу, делаю что угодно, лишь бы не казаться пассивным, словно иначе мой спутник может подумать, что я затаил что-то против него или что я круглый болван. А ведь подниматься молча было бы куда естественней, но уж так устроен человек: он по-разному ведет себя в лифте в зависимости от того, поднимается он один или с кем-нибудь еще. Так же как по-разному входит он в пустой или в переполненный зал ресторана.

Но это еще не самое страшное. Физиономии соседей или консьержки, промелькнув, исчезают. Остаются на первом или четвертом этаже. Но есть лица, на которые ты обречен смотреть всю жизнь.

Вступить в брак и созерцать в течение пятидесяти или шестидесяти лет, каждое утро и каждый вечер, лицо собственной жены — это уже что-нибудь да значит. Но вступить в брак еще с тремя сотнями лиц, которые ты приговорен видеть восемь часов в день, в течение полувека не под силу человеческой натуре. Ведь учреждение — это чудовищное супружество с двумя-тремя сотнями лиц. Знать заранее, что скажет ваша жена, как воспримет она то или иное событие, что рассмешит ее, что выведет из себя, на что она надуется, — уже своего рода испытание. Но знать заранее, как поступит каждый из трехсот человек, знать наперед каждое их слово, каждый жест, знать, чем от каждого пахнет, — иногда мне кажется, это выше моих сил.

У начальства, чтобы защитить себя от ужасающего натиска лиц, имеется особое оружие — руки, я имею в виду их «правые руки». Эти мужчины-фаворитки, которых меняют каждые три-четыре года и которых принимают на службу под этикеткой технических консультантов или заместителей директора, эти блуждающие звезды, перехваченные за бешеные деньги у конкурирующей фирмы или «спущенные» к нам из высших политических сфер, эти дилетанты высокого полета, защищенные броней светских связей, великие краснобаи, ловкие пловцы, разрушители заведенных порядков, пожиратели бюджета, специалисты по пусканию пыли в глаза, неутомимые изобретатели новых идей и баснословных расходов, играют роль шутов, очаровательных принцев или хитроумных Макиавелли при современных королях.

— Разрешите вам представить Юбера де Фитц-Арнольда — мою правую руку.

Юбер де Фитц-Арнольд, с появлением которого у нас началась эра автоматизации и которому компания обязана приобретением электронного робота, обошедшегося ей в миллиард франков, робота, который был способен исполнять шестьсот тысяч вычислительных операций за шестьдесят секунд и прочитывал Библию за восемь с половиной минут, — четвертая на моем веку «правая рука» Штумпф-Кишелье. Великое новаторство Юбера заключалось в сугубо индивидуализированном, или, употребляя термин, который сейчас на языке у всех, функциональном страховании. Было навсегда покончено с безликими, типовыми полисами, не учитывающими индивидуальности каждого клиента, по которым можно было застраховать как владельца гаража из Дюнкерка, так и виноградаря из Перпиньяна. Прежде всего мы сейчас уже не говорим «полис», но «проспект»: гарантийный проспект, который позволяет застрахованному выкроить соответственно его потребностям и его материальным возможностям ту защитную одежду, которая ему больше всего подходит.

Влияние Фитц-Арнольда сказалось не только во введении новой терминологии, но и в самой практике страховых агентов. Теперь «подступ к проспекту» (следует понимать: осада возможного клиента) производится по строго установленным правилам, записанным в инструкции, об «установлении телефонного контакта». Надо уметь сбыть страховой полис, как мех или духи, и умудриться говорить о смерти, не вызывая мрачных мыслей. Первейшее правило: категорически запрещается говорить страхующемуся: «Если вы умрете завтра…», так как в этом, пусть даже совершенно необоснованном предположении есть что-то неприятное. Говоря ему: «Если бы вы умерли вчера», вы высказываете гипотезу, которую уже опровергла сама жизнь, и это вызывает у страхующегося радостное ощущение безопасности.

Нюансы такого рода (о которых сам Штумпф-Кишелье говорит: «Казалось бы, пустяк… но в этом все!») немало способствовали тому, что Юбер Фитц-Арнольд снискал расположение патрона. В настоящее время они переживают медовый месяц. Ничего не предпринимается и ничто не отменяется без согласования с Юбером. Патрон не может без него обойтись. Чтобы узнать мнение Юбера, он даже будит его но ночам. Ото его собственность, его эхо, его совесть. Когда надо принять какое-нибудь решение, а Юбера нет рядом:

— Где же Юбер? Позовите Юбера, — восклицает господин Штумпф-Кишелье, словно у него отняли любимую игрушку. — А вот и Юбер! Скажите, дорогой Юбер…

— Я слушаю вас, патрон.

— Что вы думаете, Фитцу (этим уменьшительным именем называет его патрон, когда бывает в хорошем настроении), о проекте загородного семинара для наших агентов?

Фитцу кривит губы.

— Так, так… гм… понятно… — бормочет патрон.

Этого достаточно: проект отменяется. На этом этапе их отношений любая недомолвка Фитцу значит больше обстоятельного доклада старейшего сотрудника компании. Одно слово фаворита — и всесторонне обдуманный финансовый план, любая искусно составленная рекламная программа тут же отвергаются, высмеиваются, летят к черту.

На чем же основана власть Юбера? Без сомнения, на власти его личного обаяния над сильными мира сего. Говорят, что именно ему в значительной степени мсье Штумпф-Кишелье обязан тем, что наконец стал командором ордена Почетного легиона. Основная сила «правых рук» — в их житейской сметке. Об их образовании бывает мало что известно. Многие из них, в том числе и наш Юбер, — выпускники Политехнической школы, которые, бросив государственную службу, перешли в страховые компании. Но эта прославленная Школа совсем не обязательна для их взлета. Они принадлежат к той привилегированной касте, которую жизнь избавляет от прозябания на задворках, от маленьких должностей и медленного продвижения по службе. Некая тайна скрыта в преуспеянии этих серых кардиналов, она окутывает любое их действие и даже личную жизнь. Это — Принцы Ветра. Ветром забрасывает их сюда («спущенные» на землю не случайное слово). Ветром новых идей сотрясают они незыблемые установления старых компаний. И ветер уносит их. Когда они исчезают, от них ничего не остается, ничего, кроме ветра, который они принесли с собой.

Как удается преуспеть с помощью ветра? Каким образом ветер делает могущественным, уважаемым, грозным? Будь то в промышленности, в банке или в страховой компании, метод, которым пользуются Принцы Ветра, почти всегда один и тот же.

Правило № 1. Ниспровергнуть существующие порядки, которые они из принципа считают неудовлетворительными...

На ленту каким-то образом повлиял свет юпитера репортера, явившегося сфотографировать это чудо техники. Переполох был сильным, но Юбер Фитц-Арнольд по-прежнему крепко стоит на ногах. В ожидании того часа, когда, развенчанный, он удалится в дальнюю вотчину, которую специально для него подыщет президент, чтобы только не видеть своей «правой руки», без которой он еще недавно не мог обходиться.

P. S. Подумать только, что все это надо вместить в короткие ответы «да», «нет», «изредка», «средне», «на 62,5 %» на почтовой открытке размером пятьдесят квадратных сантиметров! Проглотить как можно больше информации в предельно сжатой форме — одна из маний нашего времени.

 

Глава III

Повседневная жизнь

(Продолжение)

Конечно, в вашей семье царят мир и согласие, но, наверное, вы видите какие-то недостатки у женщин вообще и у вашей жены в частности… Какие из них кажутся вам наиболее характерными и особенно вас раздражают?.. Какие претензии чаще всего предъявляет к вам ваша жена?

Чаще всего жена упрекает меня в том, что я закоренелый мещанин, что, собственно, соответствует действительности. Идет ли речь о воспитании детей, о моей манере одеваться или о моем отношении к интригам на службе, я всегда слышу одно и то же:

— Бедный мой Поль, до чего же ты все-таки мещанин!

Лично я не вижу в этом слове ничего уничижительного и не могу понять, почему многие мещане холодеют от ужаса при мысли, что их могут назвать мещанами. Может быть, людей вообще оскорбляет, когда их принимают за тех, кто они есть на самом деле? Когда слышишь, как какой-нибудь отъявленный сноб говорит о своем соседе: «Уж очень в нем много снобизма», становится очевидно, что на свете все снобы, кроме него самого.

Постепенно я пришел к выводу, что многие люди просто не переносят, когда их называют настоящим именем: мещане боятся, что их назовут мещанами, капиталисты — капиталистами, крестьяне — крестьянами, евреи — евреями, чернорабочие — чернорабочими, военные — военными, рантье — рантье, зубные врачи — зубными врачами, тунеядцы — тунеядцами, экзистенциалисты — экзистенциалистами, политиканы — политиканами, эстрадные певцы — эстрадными певцами, аристократы — аристократами, привратники — привратниками. Слышали ли вы когда-нибудь, чтобы средний француз кичился тем, что он средний француз? Средними французами оказываются все, кроме него. Будь то бедный, средний или очень богатый француз, он прежде всего не хочет быть бедным, средним или богатым.

Почтальоны, которым осточертело называться почтальонами, ухитрились перекреститься в письмоносцев. Грузчики, которые были бы оскорблены в своих лучших чувствах, если бы им не дали «на чай», добились того, что оскорбительный термин «чаевые» навсегда исчез из их профессионального словаря. Для эрцгерцогини вопрос чести прослыть за женщину «совсем простую», торговец свиньями лезет из кожи вон, чтобы казаться человеком «утонченным». Стоит только какому-нибудь господину преуспеть в производстве сыра или вина, как он тут же заказывает маститому академику брошюру «Чудодейственные бутыли» или «Дворянские грамоты Рокфора» и, не останавливаясь ни перед какими расходами, издает ее у Дрегера. Когда видишь, как бакалейщик, разъедаемый зудом тщеславия в своем стремлении «облагородиться», изображает корону на своих грузовиках (Поставщик королевского двора, Король бакалейщиков), начинаешь понимать, что колбасное дело может вызывать те же комплексы, что и королевская власть.

В то время как какой-нибудь бакалейщик провозглашает себя королем, король, настоящий король, выступает на соревнованиях по теннису под псевдонимом «господин Г.»; или вдруг становится известно, что путешественник, который останавливался в отеле Санкт-Морица под именем господина Дюпена, не кто иной, как эрцгерцог Рудольф Габсбургский (еще один из способов обратить на себя внимание); можно встретить принцев в рабочем комбинезоне, монархов на велосипеде, королев в джинсах. Все идет в таком духе, что невольно задаешься вопросом, не настало ли время произвести гигантскую перетасовку в мире, поскольку никто не хочет казаться тем, кто он есть на самом деле.

Талантливый журналист из страха, что его похоронят как простого журналиста, будет стараться доказать, что он писатель (пусть даже плохой). Великий романист на склоне лет мечтает, что современники станут называть его нежным именем поэта. Комического актера так и тянет к концу творческого пути доказать, что ему по плечу трагические роли. В то время как актер, завоевавший известность в амплуа злодеев, изо всех сил тщится показать, что он великолепно может сыграть первого любовника. Историк, посвятивший свою жизнь изучению раннего средневековья, счел бы себя кровно обиженным, если бы его близкие не признали, что он одарен удивительным чувством юмора. Генерал, прославившийся в танковой атаке, мечтает о кресле в министерстве культуры. Интеллигентами считаются люди, которые так и умрут, ни разу не сказав: «Я интеллигентный человек». И есть даже французы, которые боятся, как бы за границей их не приняли за французов, заметив группу соотечественников, они восклицают: «Опять эти французы!» и предпочитают разговаривать с чехами, турками, с кем угодно, только не с французами. Да и в самом Париже достаточно сесть за столик в ресторане, и вы тут же услышите, как какой-нибудь француз говорит: «Французы это обожают» или «Французы никогда на это не пойдут», как будто сам он не имеет к ним никакого отношения. Конечно, он не станет отрицать, что он француз, и даже, если бы в этом кто-нибудь усомнился, он бы первый гордо воскликнул: «Уж я-то француз, мсье!» Но это еще не резон валить его в общую кучу со всякими французами, с этими заурядными галлами!

Вот так-то и устроен мир — каждый старается сорвать с себя нацепленный на него ярлык и пришпилить его на спину соседа.

* * *

Я же не пытаюсь избавиться от своего ярлыка. Нельзя сказать, чтобы я очень гордился им, но я и не отказываюсь от него. К тому же в Терезе, если внимательно приглядеться, мещанства куда больше, чем во мне.

В течение целого дня я нахожусь во власти математических вычислений и провожу большую часть своей жизни в единоборстве со случайностью, стремясь лишить ее всякого шанса неожиданно подстеречь нас, поэтому вечером дома мне хотелось бы чувствовать себя непринужденно, столкнуться с чем-то неожиданным, очутиться даже в несколько безалаберной обстановке. Такая перемена принесла бы мне лишь приятную разрядку. Но очень скоро я должен был распрощаться с этой надеждой. Тереза одержима манией чистоты и порядка. В нашей квартире все лежит на своих местах. Я оставляю газету на кровати. Возвращаюсь через минуту — газета на журнальном столике в гостиной. Я кладу ключи на круглый столик в передней, хочу их взять — они убраны в ящик. Я едва имею право стряхнуть пепел сигареты в пепельницу, во всяком случае, это всегда получается некстати. Если, не дай бог, пепел упадет на ковер, меня тут же обзовут дикарем и тут же появится пылесос, который вызывает у меня самое яростное отвращение. Мне казалось, что Тереза — исключение. Но однажды из песенки шансонье я узнал, что на свете есть по крайней мере еще одна такая женщина. Не помню даже, где я его слышал, но бедняга жаловался, что испытывал те же адские муки, что и я. Для него это было уже в прошлом. У него тоже была жена, которая включала пылесос из-за каждой пылинки. Если ему случалось посадить крошечное пятнышко на пиджак, она тут же являлась с бутылкой пятновыводителя, с тряпочкой и щеткой. «Встань к свету лицом, не крутись, повернись» и т. д. Он тоже никогда не мог найти газету там, где ее оставил. Но однажды, как поведал нам шансонье, она превзошла сама себя: «Часам к четырем утра у меня разболелась голова, я встал и пошел в ванную принять таблетку аспирина, когда я вернулся, моя постель была застелена!»

* * *

«Наиболее характерные недостатки вашей жены…»

Страсть к порядку овладевает Терезой, только когда дело касается нашей квартиры. По-моему, невозможно больше, чем она, путать слова и вносить такую неразбериху в воспоминания. Для доказательства возьмем хотя бы имена собственные.

Я знаю, что женщинам вообще свойственно путать некоторые наименования. Если женщина заводит разговор о Рио-де-Жанейро, можно не сомневаться, что она имеет в виду Буэнос-Айрес. Такова и Тереза. Никто так виртуозно не спутает ацтеков и инков, Олимпию с Альгамброй, Мориака с Моруа, динамо-машину с аккумулятором, Гаваи с Гаити, Римского-Корсакова с Рахманиновым, параллели с меридианами, сталактиты со сталагмитами, Кондэ с Тюренном, Отей с Лоншаном, Верлена с Рембо, Сирию с Ливаном, шотландцев с ирландцами, опал с топазом, Ренуара с Дега, конъюнктуру с адъюнктурой, Бухарест с Будапештом, дольмены с менгирами. Но хватит и этого. Бог с ней! Пусть она говорит инфракт, арэопорт, трамва, нервопатолог. Как-нибудь с грехом пополам разберусь в этом так называемом французском языке.

Но когда ей диктуют по телефону фамилию, одну-единственную и самую обыкновенную фамилию, которую она должна записать, а она умудряется создать вариантов двадцать, причем ни один из них не будет соответствовать настоящей фамилии, это приводит меня в полное недоумение. Допустим, речь идет о господине Делестрене. Мсье Делестрен звонит в мое отсутствие и просит передать, что он звонил, диктуя ей свою фамилию по буквам. По возвращении я нахожу записку, в которой говорится, что я должен позвонить Дельстрину, Делестринту, Дильстрену, но никогда — Делестрену.

Она, конечно, помнит в лицо всех наших знакомых. Единственное, что она забывает, — это их имена. Голова Терезы населена солидным количеством имен и лиц, и, если она вспоминает какое-то лицо, у нее ускользает имя, если она вспоминает имя, то забывает лицо человека, которому оно принадлежит. Ежедневно, вернее, ежевечерне (память Терезы обычно слабеет после 20 часов) моя супруга под предлогом, что я статистик, листает меня, словно телефонную книгу, ей нужно имя, имя человека, с которым мы хорошо знакомы.

— До чего глупо! Ведь я его прекрасно знаю!

Имя вертится у нее в голове, вот-вот сорвется с языка, но она никак не может ухватить его. Необходима моя помощь. За эти двадцать лет я подыскал имена для стольких лиц, что порой мечтаю очутиться на планете, населенной безымянными существами.

— Да, кстати,— говорит она мне, — знаешь, кого я встретила сегодня утром?..

— Дессера!

— Ах, Дессера? А я думал, он в Бельгии.

— Ну, конечно, ой, какая я дура, что я говорю!.. Ты знаешь… того самого типа, с которым мы были в Шамониксе… Его фамилия тоже начинается на «Д»… Вспомни, пожалуйста…

— Понятия не имею…

— Ох, до чего же ты глуп… Ты его прекрасно знаешь… Мы еще ездили с ним в машине.

— Может быть, Декло?

— Да нет же, нет, вот идиотская история, у меня так и вертится это имя в голове… Ну помоги мне, пожалуйста…

— Ты же видишь, дорогая, я пытаюсь вспомнить, но я просто ума не приложу, о ком ты говоришь…

— Он ума не может приложить! Но ведь это так просто. Тот самый тип, который возил нас в своей машине, когда мы отдыхали в Шамониксе.

— Мне все же кажется, что это был Декло…

— Уж лучше помолчи! Дай мне сосредоточиться. Это не Дессуш, не Дессэ, не Дюшен, не Дютертр… что-то вроде Диктера.

— Дельвер?

— Нет, я же говорю, что-то вроде Диктера! Подожди, ты меня совсем запутаешь. Просто неслыханно, что ты не можешь мне помочь вспомнить имя! Подожди-ка! Вот еще что… Его жена носила прическу «конский хвост», перевязанный красной лентой.

— Так бы сразу и сказала. Это Тьеглер.

— Ну конечно, Тьеглер!

— Но ты же говорила, что его фамилия начинается на «Д»… Так можно было еще долго ломать голову.

— Я? Да ты в своем уме? Я никогда не говорила, что на «Д». Я говорила на «Т»!

— Но мне кажется…

— Неужели ты думаешь, что я не помню, что говорила две минуты назад? У меня еще есть голова на плечах. Ты просто хочешь изобразить меня круглой идиоткой. Да-да, не спорь!

— Ну, знаешь, это уж слишком! Готов держать пари…

— Что за вечная мания держать пари! Пока я заметила лишь одно — стоило мне упомянуть о женщине с «конским хвостом», как мсье тут же вспомнил фамилиё ее мужа…

— Фамилию…

— А я что говорю?

— Все так, только не фамилиё, а фамилию… «Вспомнил фамилию».

— Вот еще новости! Теперь он начнет учить меня говорить по-французски. Нашел время!

— Послушай, Тереза, это все так несерьезно! Не стоит портить себе нервы из-за таких пустяков! Давай вернемся к главному. Ты мне сказала, что сегодня утром встретила Тьеглера, раз ты заговорила о нем, вероятно, ты хотела мне передать, что он тебе сказал. Так расскажи, дорогая!

— Если тебе угодно… хотя, откровенно говоря, ты этого не заслуживаешь. Так вот, он сказал: «Скажите обязательно вашему мужу, чтобы он непременно сводил вас посмотреть Ингрид Бергман в фильме…» Вот черт, забыла в каком! Я так разнервничалась из-за тебя, что даже не могу вспомнить, как называется фильм. Во всяком случае, это английский фильм и он идет на Елисейских полях.

— Да, интересно… не знаю, что бы это могло быть? Может быть, «Северная колдунья»?

— Нет!

— Ну, тогда «Свидание в полночь»?

— Вот-вот, это самое!

Я не стал, понятно, уточнять, что речь идет о шведском фильме, поставленном Ингмаром Бергманом, в котором Ингрид Бергман даже не участвует, — это могло бы вызвать новые осложнения. Лучше промолчать.

Невозможно подсчитать то время, которое ушло у меня на поиски забытых Терезой имен. Это происходит с ней чуть ли не всякий раз, когда она пытается рассказать какую-нибудь историю друзьям. Я бы мог прекрасно обойтись без всякого имени: анекдот бы от этого не пострадал. Но Тереза должна вспомнить имя во что бы то ни стало. Иначе она грозит, что не станет рассказывать свою историю. Обычно за имена цепляются те, кто их плохо запоминает. И я вынужден прийти на помощь, я вновь и вновь копаюсь в своей памяти, из вежливости наши друзья делают то же, и вот весь стол начинает охотиться за забытым именем — тщетно, имена, которые называют, совсем не те, которые ищет Тереза. После десятиминутных бесплодных поисков Тереза как ни в чем не бывало говорит:

— Ну, ничего… немного погодя я сама его вспомню…

Все успокаиваются. Заговаривают о чем-то другом.

Проходит полчаса, час. Вдруг, когда время уже близится к полночи и один из гостей начинает рассказывать жадно слушающим его соседям неизвестные подробности подписания пакта 1939 года, Тереза восклицает:

— Вспомнила, это Мерилин Монро!..

Что, конечно, доставляет всем огромное удовольствие (особенно господину, сообщающему неизвестные подробности пакта).

Но что самое удивительное, Терезу никогда не подводит память, если я начинаю рассказывать какую-нибудь историю, упоминая названия местности и даты. Если я говорю: «В 1953 году в Булони мы ели устрицы, крупнее которых я в жизни не видывал», Тереза, тут же обретая всю ясность памяти, прерывает меня: «Что ты, дорогой, это было в Кротуа в 1956 году».

* * *

Кроме имен, Терезу преследует также сходство между людьми.

Во время отпуска из года в год повторяется одна и та же сцена. Какой-то курортник, сидящий в холле гостиницы — «просто невероятно, до чего он на него похож», — напоминает ей кого-то, с кем мы встречались прошлым летом в Бретани.

— Это потрясающе… Ты же знаешь его: у него еще была рыжая жена, которая говорила с английским акцентом…

— Ватру, швейцарец?

— Да нет, француз, с рыжей женой и таксой…

— Люрье?

— Ты с ума сошел! Неужели он тебе никого не напоминает? Это же бросается в глаза!

(Еще одна вещь, которая бросается в глаза, но которой я, конечно, не замечаю.)

Перечисляются имена всех, с кем мы познакомились прошлым летом. Моя голова превращается в огромный справочник, страницы которого я перелистываю одну за другой. Но Тереза перебивает меня:

— Ах! До чего же, в самом деле, глупо… те же глаза… тот же рот… тот же голос… В жизни не видела подобного сходства! Вот только глаза… да, пожалуй, глаза не те…

В конце концов я вынужден согласиться: да, это невероятно! И впрямь сходство неслыханное! Заставив меня вспоминать целых двадцать минут, на кого же похож этот тип, Тереза вдруг делает неожиданное открытие: он похож на самого себя! Этот господин и тот, которого он ей так напоминал, — одно и то же лицо.

В самом начале супружеской жизни такие вещи даже забавляют. К концу первого года они начинают надоедать. А потом становятся невыносимыми.

P. S. Как же выразить все это в односложных ответах «да» или «нет»? Я проглядываю заметки, которые пишу для самого себя, а не для представления на конкурс, и становлюсь в тупик, не зная, как короче ответить на поставленные вопросы. По всей вероятности, я отвечу следующим образом: мое мещанство, ее страсть к порядку, полное отсутствие памяти на имена собственные, дух противоречия… Но разве эти ответы создают полную картину?

 

Глава IV

Супружеская жизнь

Считаете ли вы французов хорошими мужьями?.. Верными?.. Неверными?.. Подчиняются ли они закону пресловутого треугольника, который так часто демонстрируется в кино и спектаклях?.. Верите ли вы в «большую любовь»?.. Пришлось ли вам уже испытать такую любовь?.. Считаете ли вы, что после многих лет супружества жена должна смотреть сквозь пальцы на любовные интрижки своего мужа?.. Каков будет, по вашему мнению, процент разводов за год, оканчивающийся к моменту закрытия конкурса?.. Являются ли для вас семейные сцены исключением или, напротив…

— Надеюсь, ты не станешь терять время на этот конкурс! — сказала мне Тереза, видя, что я погрузился в чтение газеты. — Неужели тебе мало скачек? Лучше бы уж ты…

Тереза всегда находит нечто, что мне было бы лучше сделать… Я мог бы переделать в ее присутствии пятьсот тысяч разных дел, и среди них все равно не оказалось бы того, которое мне лучше было бы сделать. Я не помню, чтобы за двадцать лет нашей супружеской жизни она хоть раз сказала, что я делаю то, что надо.

Впрочем, Тереза напрасно волнуется. Во-первых, хотя вопросы этого конкурса и наводят меня на размышления, я вовсе не уверен, что приму в нем участие. К тому же в моих ответах будет содержаться лишь самая малая доля того, что бы я мог написать!

Наша семья подобна миллиону других семей — и у нас всякое бывает. Конечно, я имею в виду не те семьи, о которых в отделе происшествий пишут: «Соседи постоянно слышали, как они ссорятся». За двадцать лет нашу супружескую жизнь омрачило лишь несколько небольших бурь и одна большая. Да… и в моей жизни была женщина, и, как у всех мужчин, про которых говорят, что «в их жизни была женщина», эта женщина не была моей женой.

«Верите ли вы в «большую любовь?»

Этот конкурсный вопрос особенно волнует Терезу, потому что в ее памяти еще живы обстоятельства той драмы, которая в один прекрасный день (а длилась она отнюдь не один день) потрясла нашу супружескую жизнь. Я человек внешне такой уравновешенный, ничем не примечательный мещанин… Мне кажется, Тереза до сих пор не может опомниться от того, что еще какая-то женщина обратила на меня внимание… (Впрочем, и я сам тоже…) Правда, эта другая женщина была существом самым обыкновенным — секретаршей. Звали ее Мириам. Ей было двадцать шесть лет. И для меня, человека, которому уже перевалило за сорок, Мириам была новой весной. В этом возрасте настоящее чудо любви заключается в том, что вы можете помолодеть за одну секунду на двадцать лет. Да, достаточно было той самой секунды, когда вечером в кино ее рука легла на мою, чтобы меня затопила волна давно не изведанного счастья. Рука… одно прикосновение руки — и земля дрогнула… Мне казалось, что я заново родился, где-то в другом мире. Мир Мириам был так не похож на тот, в котором я жил раньше: Литл Тич, ресторанчик «Бык на крыше», мелиссовая вода, пневматическая почта и «колесо обозрения», боксеры Карпантье и Демпсей, Сюзанна Ланглен, авиатор Фонк, Цеппелин, гонщики Бугатти, даже Ландрю и Зографос — все то, что заполняло мое детство, для нее было пустой звук.

Я чувствовал себя молодым, как никогда, подданным вновь открытой страны, носящей имя Мириам. Может быть, это и есть настоящая любовь — чувствовать, что любимое существо стало для тебя целой страной? Вдали от нее я был словно на чужбине. Мне по-другому дышалось без нее и даже синева неба казалась не такой яркой. Ее лицо постоянно всплывало перед моими глазами, оно вклинивалось между мной и Терезой, я видел его на письменном столе Барнажа, оно возникало на табло электронной машины. И даже на улице оно не покидало меня, ее головка то и дело чудилась мне на плечах других женщин. Я жаждал вновь услышать ее голос, он был для меня живительным родником, а ее молчание — тишиной полей…

…Но хватит. Когда статистик впадает в лирику, это становится опасным. Да и к чему копаться в прошлом, с которым давно покончено? Все было так банально! Но, по правде говоря, в любви все кажется банальным, пока не полюбишь сам: тогда все становится необыкновенным. В общем, это была любовная история, каких миллионы, одна из тех вечных историй, которые можно увидеть всякий раз, когда идешь в театр. Только вот… Существует жизнь, о которой женщины читают в романах, узнают из пьес, видят в кино, и просто жизнь. Я должен признать, что в обычной жизни Тереза не примет и сотой доли того, с чем она готова примириться, — что я говорю! — чему она горячо аплодирует в театре.

Женщины оплакивают Анну Каренину; они вполне допускают, по крайней мере на сцене, что отца семейства, ослепленного прелестью юной девушки, могут пожирать смертные муки любви: они трепещут за Тристана, которого сейчас выдадут следы на полу; ничто сильнее не волнует их чувствительные души, чем преступная любовь мадам Реналь и Жюльена Сореля; еще более их потрясает кровосмесительная связь матери с сыном, особенно если под этой историей стоит подпись Софокла. Подобные драмы вызывают на глазах у них слезы.

«Такова любовь, — говорят они, — такова жизнь!»

Но если в один прекрасный день их собственного мужа будет пожирать то же пламя, томить та же любовная тоска, обуревать те же желания, что останется от этих сердечных бурь, от этого опустошительного огня, от этой любви с первого взгляда, одним словом, от всей этой Любви с большой буквы? Ничего. Или, вернее, все эти «неодолимые влечения», «нежные страсти», «безумные желания» и «неземные восторги», все эти исступленные слова, которые они с восторгом смакуют в театре и с трепетом душевным читают и слушают, теперь сводятся к одному, вернее, к трем словам: «Спать… спать с девкой». Тристан бессмертен, Тристан возрождается вновь и вновь, в мире миллионы Тристанов — но только не вы. Как бы ни были чисты ваши чувства, как бы ни была велика ваша страсть, как бы ни рвалась на части ваша душа, вы все равно не Тристан, а «подлый негодяй». Высший акт торжествующей любви, столь возвышенно воспетый поэтами, — одна «гадость». Ваш ангел — шлюха. Ее ласки? Сплошная мерзость. А Любовь с большой буквы — это попросту: седина в бороду — бес в ребро.

По-видимому, для всех мужних жен существует лишь один вид женщин, с которыми мужья могут изменить им: девка. Будь то их лучшая подруга, которую они всегда ставили в пример, наделяя ее всеми добродетелями, или невиннейшая нимфа, юная девушка, расцветающая под лучами любви, или датская принцесса, находившаяся проездом в Париже, — любая из них сразу же становится «девкой», «бабой», «тварью», попробуй она только прикоснуться к священной собственности жен — их мужьям. И кажется абсолютно невозможным в отличие от того, что происходит в книгах, на сцене или на экране, чтобы муж мог влюбиться в приличную женщину.

К тому же вопрос упрощается: вы совсем и не влюблены. Эта потаскушка «опутала» вас, вскружила вам голову. Она — само воплощение зла. И доказательство: «Разве мало на свете холостяков, зачем же приставать к женатому человеку!» Любовь?.. Тьфу… Одни козни. Видимо, эта извращенная особа получает патологическое удовольствие (хотя существует огромное блеющее стадо всяких там вдовцов и разведенных, которым только это и подавай!), разбивая чужую семью. (Замужней женщине и невдомек, что у этой «твари» было бы куда меньше осложнений, сведи ее судьба с холостяком. Нет, «она это сделала нарочно».) «И почему она поступила так именно со мной? И почему она? Почему эта самая?»

В моем случае, как я уже говорил, это была секретарша. Но будь она хоть прославленной путешественницей, хоть манекенщицей, это ничего бы не изменило. Женщина, в которую влюбляешься, никогда не будет той, с которой «в крайнем случае» можно было бы примириться. «Между нами говоря, ты мог бы выбрать что-нибудь получше!»— это говорится независимо от того, кто ваша «избранница». Меня всегда удивляет, когда люди возмущаются тем, что начальники влюбляются в секретарш, мужья — в своячениц, а жены — в лучших друзей своего мужа… Но ведь не могут же они влюбиться в человека, которого ни разу в глаза не видели!

Как бы там ни было, но при чем тут все-таки Любовь?

Любви не существует.

Это становится очевидным после типового опроса, начинающегося традиционным:

—  Сколько лет этой девице?

a) От 20 до 26 лет.

— Подумать только… еще немного, и ты начнешь совращать малолетних! Седина в бороду — бес в ребро! Так недолго докатиться до школьниц! Неужели ты не понимаешь, как это смешно выглядит? В крайнем случае я могла бы понять, если бы ты влюбился в женщину, настоящую женщину… но в девчонку? Двадцать лет — это, конечно, прелестно… Мне тоже когда-то было двадцать… Сообщи мне, пожалуйста, через десять лет, как идут твои дела… Ты только подумай, что будет через десять лет! Ей исполнится всего тридцать, а тебе-то уже стукнет пятьдесят пять! И тогда она просто бросит тебя, как ты это собираешься сделать со мной!

б)  От 27 до 33 лет.

— Она боится остаться на бобах, это ясно как божий день! Ты, словно мальчишка, попался на удочку! Всем известно, что после 28 лет женщина идет ва-банк! А ты, как дитя малое… ничего не видишь дальше собственного носа! Для нее главное — это совершенно ясно — подцепить себе мужа… А на тебя ей наплевать!..

в)  От 34 до 40 лет.

— Честное слово, я просто тебя не понимаю! В крайнем случае я могла бы допустить, если бы ты потерял голову из-за двадцатилетней девчонки… Но эта!.. Ты представляешь себе, что ты будешь делать через пять лет? И неужели весь сыр-бор разгорелся только потому, что у нее грудь повыше моей? Но ведь ей не пришлось надрываться с малышами! Через пять лет — да что там через пять лет! — посмотрим, что ты запоешь через два года… Да, знаешь, между прочим, еще вчера мне в троллейбусе сказали: «Извините, мадемуазель!»

* * *

Конечно, тут нет и намека на любовь — один только голый расчет этих «тварей», которые как пиявки присосались к чужому мужу и всеми силами стараются оторвать его от жены. Если моя откровенность и красноречие («Я полюбил… ты должна это понять… Ведь я не первый, с кем это случилось?») смогут убедить Терезу в моих чувствах к другой, она тут же воскликнет:

— Ну знаешь, черт возьми, в жизни существует не только любовь (или: «не только это», где «это» — животные инстинкты). Вы, мужчины, все на один лад! У вас одно на уме. (Заметьте, когда моя любовь была обращена к ней, она вовсе не расценивалась подобным образом.) Вам бы только переспать!.. Больше вас ничего не интересует! А то, что женщина из последних сил выбивается, создает вам домашний уют, воспитывает ваших детей, занимается домом, целыми днями торчит на кухне, мучается с прислугой — на это вам наплевать!

Таким образом, мы очутились в центре одного из самых порочных кругов. Когда вы отнимаете любовь у женщины, вы говорите ей о своей нежности, привязанности, уважении. («У меня к тебе самые нежные чувства, самое глубокое уважение», — почему-то эти слова всегда приходят вместе на язык.) Ясно, что все это ничего не стоит. Хотя в день свадьбы или накануне его она сама говорила вам (и тогда это звучало так нежно): «Ведь существует не только любовь… Любовь может пройти… Все на свете проходит… Но есть вещи, которые остаются: нежность, привязанность, забота, взаимное уважение…»

Может быть, свет перевернулся? Или эти истины обернулись ложью? Сегодня они не стоят и ломаного гроша, котируется только любовь. Ваша нежность? Кому она нужна. Что до уважения… «Тебе, наверное, кажется, что ты разговариваешь со своей матерью?»

Если у вас остается к женщине только любовь, она скоро начнет жаловаться, что для вас ничего не существует, кроме «этого самого», кроме удовлетворения своих животных потребностей, и что вы ей «не оказываете тех маленьких знаков внимания, которые так много значат».

— А ведь я так нетребовательна… Чуточку тепла, нежности (эти слова тоже почему-то слетают с языка вместе)… Но нет ничего… Ничего, кроме «этого»!

Из всего сказанного можно было бы сделать следующий общий вывод:

То, что вы даете, — пустяк.

То, что вы отнимаете, — все.

Именно те минуты, которые я выкраивал для себя ценою хитроумных комбинаций, достойных Макиавелли, были особенно дороги Терезе. «Ведь я просила такую малость: только провести вместе эту субботу». Именно эту субботу, а не прошлую и не будущую. То же происходит и с географическими пунктами. За двадцать лет нашей супружеской жизни я лишь раз побывал на Лазурном берегу без Терезы; но, как выяснилось, именно тогда ей хотелось быть там со мной.

А то, что, казалось вам, может облегчить дело, всегда оказывается неприемлемым. Возьмем, к примеру, деньги.

а)  Они у вас есть.

— Ты же прекрасно знаешь, — говорите вы, — что я тебя никогда не оставлю… Ты ни в чем не будешь нуждаться…

Произнося эти слова, вы невольно вспоминаете всех тех негодяев из числа ваших знакомых, которые, бросив своих жен с тремя детьми, выплачивают им по 350 новых франков в месяц. И вам кажется, что ваша жена должна будет все-таки оценить по заслугам ваше благородство. Вы ошибаетесь. Глубоко ошибаетесь!

— Еще бы, не хватало оставить меня без куска хлеба!

Это было бы слишком! Ах, тебе, вероятно, хотелось бы, чтобы я была благодарна тебе за то, что ты не совсем потерял человеческий облик. Тебя бы так устроило — откупиться…

— Но, дорогая, я совсем не это хотел сказать…

(Всегда как-то получается не совсем то, когда говоришь именно то, что хотел сказать.)

— Тогда что же? Твои деньги, вечно ты со своими деньгами! Мне наплевать на твои деньги! У тебя только одно слово на языке: деньги! Поступай как угодно со своими деньгами… со своими грязными деньгами… деньги… деньги… (и т. д.).

б)  Денег у вас нет.

Дело упрощается: имеют значение только деньги.

— И ты думаешь обеспечить двух женщин, когда не можешь прокормить даже одну! Мсье считает себя миллионером… (и т. д.)

* * *

Только драматургам удается вывести своих героев из этого порочного круга. Я же топчусь на месте, не находя выхода.

Честное слово, я бы отдал все, что имею, тому драматургу, который сумел бы провести мой решительный разговор с Терезой у нас дома с таким же успехом, с каким это ему удается на сцене. Я прекрасно знаю, что это невозможно. Впрочем, также было бы невозможно провести на подмостках настоящую семейную сцену: пьесу ждал бы полный провал. В жизни говорят или слишком много, или слишком мало. Точная доза известна лишь драматургам. В театре все укладывается в одно действие. Решительная фраза провоцирует резкий ответ, и это приводит к окончательному разрыву. Все свершается за пятнадцать, в крайнем случае за двадцать минут. У нас с Терезой такая сцена может длиться полтора года. Каждый раз, как она вспыхивает, я надеюсь, что она будет окончательной, и каждый раз вопрос остается открытым.

Должно быть, я просто не умею найти нужных слов. И меня всегда удивляет та легкость, с которой герои находят нужные слова в решающий момент. Возьмем для примера две-три сцены из знаменитых пьес, в которых дело кончается разрывом:

Мы сердцу воли не должны давать. Не надо слез, их вынести нет силы, И без того ты сердце мне разбила…

Или же:

«Помнишь, в день нашей свадьбы я поклялся быть чистым как кристалл… Так вот, сейчас кристалл помутнел…»

Все это, конечно, очень красиво: «чистый как кристалл». Но попробуйте-ка отыскать нечто подобное в живой жизни. Хотел бы я видеть такого супруга, который в разгар бурного объяснения со своей половиной изъясняется в подобных выражениях. В жизни ничего похожего не говорят, да к тому же с налету. По крайней мере я не говорю. Я с трудом подбираю слова. Мне явно не хватает суфлера. Впрочем, и слова, которые вы произносите, и решения, которые вы предлагаете, всегда неудачны. Вот почему, конечно, лейтмотивом супружеских сцен служит именно эта бесконечно повторяющаяся фраза: «Я не то хотел сказать!» Как бы выглядели актеры, если бы они не переставая твердили: «Я совсем не то хотел сказать, дорогая!» И потом эти крики, рыдания, истерики. На сцене из-за них ничего нельзя было бы расслышать. В театре даже рыдания подчинены воле режиссера. Между двумя всхлипываниями героиня находит возможность произнести что-то вполне осмысленное, что способствует дальнейшему развитию действия. В жизни, напротив, все идет так беспорядочно, нелепо, трагикомично. Одно невпопад сказанное слово (а они все говорятся невпопад) может с поразительной ясностью вызвать к жизни сцену, разыгравшуюся вечером 1946 года в доме вашей тещи. Подходящий случай, чтобы облить грязью всех ваших родственников, которые, если быть справедливым, недорого стоят. Я уж не говорю о том, что то и дело приходится менять тему — разговора из-за того, что другие люди постоянно приходят и уходят. В театре во время кульминационной сцены ничто не мешает героям: не появится газовщик, не вбежит в комнату ребенок, не позовут к телефону; ничто не тормозит действия, ничто не нарушает пасовки диалога. Что было бы, если в момент, когда один из героев восклицает: «Жестокие страдания терзают и разрывают мне сердце», вошла бы горничная с бельем? В жизни не только приносят белье, но даже в разгар самого бурного объяснения Тереза без колебаний начнет его пересчитывать. О разводе будет время поговорить и потом. Белье — другое дело, оно ждать не станет. Достаточно только сказать: «Дайте нам спокойно поговорить десять минут», и вас, не переставая, будут беспокоить.

Нет ничего изнурительнее этих сцен независимо от того, прерывают вас каждую минуту или нет. Только актер способен безнаказанно выдерживать подобное и до конца сохранять твердость во время сражения. Меня же это выматывает больше, чем двухдневный поход или целая трудовая неделя. Может быть, это происходит потому — опять в отличие от театра, где все должно окончиться к полуночи, — что настоящая супружеская ссора, которая обычно разгорается после ужина, часам к 10, с новой силой вспыхивает среди ночи, когда в театре уже давно опущен занавес. Видимо, особое пристрастие ко всему театральному и трагическому побуждает женщин выбирать это время суток для выяснения отношений. (Днем они предпочитают делать это в общественных местах.) Меня будят рыдания Терезы, я пытаюсь ее успокоить. «Почему ты плачешь?» — спрашиваю я ее (как будто мне это не известно). Этот столь же нелепый, сколь и бесполезный вопрос вызывает новый приступ истерики, которая вряд ли закончится раньше пяти часов утра, и главное — мы так и не придем ни к какому решению. Должно быть, театр — единственное место на свете, где с каждой сценой события приближаются к развязке. В обыденной жизни вы топчетесь на месте и кажется, что слова ни к чему не ведут: либо вы говорите больше, чем следовало, либо не находите слов, чтобы сказать то, что следовало.

Впрочем, следует ли вообще говорить? Здесь мнения расходятся. Те, для кого истина — прежде всего, говорят. Те, кто из лжи сделал себе культ, тоже говорят (все, кроме правды). Некоторые предпочитают говорить недомолвками. Другие полагают, что лучше всего молчать: «Перемелется — мука будет».

Я до сих пор не выработал окончательной линии поведения. Долго, очень долго и я считал ложь своим моральным долгом: лучше обманывать, чем причинять страдания.

Но сколько можно лгать… тем более что вам постоянно твердят:

— В любом случае я бы предпочла знать правду… Сомнения измучили меня!.. И потом я не хочу, чтобы меня дурачили («потом» следовало бы заменить словом «главное»).

Увы! Все это ложь (за исключением страха «быть одураченной», так как самолюбие и страх оказаться в глупом положении действительно стоят на первом месте), женщины хотят знать, «знать, как себя вести», хотят «все выяснить». Когда же они узнают, оказывается, что они узнали совсем не то, что бы им хотелось. Конечно, сомнения мучают Терезу, но еще больше ее мучает правда.

Я это понял в тот самый день, когда рискнул заговорить. Разговоры ни к чему не ведут, если ты окончательно не решился на разрыв. В противном случае слова бесполезны: они говорят или слишком много, или недостаточно. Во всяком случае, так происходит со мной: стоит мне заговорить, как я тут же начинаю жалеть о том, что сказал. Если же я не заговорю, то жалею, что промолчал.

* * *

Я перепробовал все. Я играл роль мужа усталого, мужа подавленного, мужа измученного, мужа терзающегося, я даже пытался изобразить из себя мужа одержимого, сексуального психопата, я просыпался по ночам с криком: «Где, где твой затылок?» Однажды я дошел до того, что сказал:

— Я давно хотел признаться тебе, Тереза… Я должен это сделать… Я — чудовище… Ты связала свою жизнь с чудовищем… Я — сексуальный маньяк. Мне нужны косы…

Поразмыслив, я решил, что косы все-таки приятнее затылка. Я надеялся, что испугаю ее и она захочет вырваться из моих когтей. Но она только рассмеялась. Все это блажь и ерунда… У каждого мужчины свои мании: одному подавай черные чулки, другому замшу, того волнует белье с оборками, а этого — шелк.

— Ты меня еще любишь? Ты сохранил уважение к семье, которую мы вместе создавали?

— Ну как ты можешь…

— Тогда… Ведь не променяешь же ты нас на какую-то девчонку с косами?

Потоки горючих слез, очередная истерика. В результате: ноль.

Месяц спустя я изменил тактику. Теперь я изображал тоскующего супруга — настолько явно изнывающего от тоски, что не спросить его, что с ним происходит, было бы просто невозможно.

Вот тогда бы я заговорил, разразилась бы ссора и волей-неволей пришлось бы принимать какое-то решение.

Не так уж трудно заново пережить все эти события, вновь окунуться в атмосферу тех дней. Все еще так живо в моей памяти. Жизнь стала одновременно чудесной и невыносимой. Я дошел до того, что начал завидовать сослуживцам, которые вечером, уходя с работы, потирают руки, предвкушая возвращение домой, и потом с радостной улыбкой поворачивают ключ в двери своей квартиры. Так бывало прежде и со мной… За дверью, которую я так нерешительно открываю теперь, ждет меня эта женщина, а ведь когда-то мы играли с ней, я изображал собаку… она пряталась в коридоре, а я нападал — большой, фыркающий пес. Да, когда-то я изображал собаку, а сейчас… Сейчас я с содроганием поворачиваю тот же самый ключ, словно открываю дверь своей темницы. Меня поддерживает только мысль, что в эту же минуту миллионы мужчин, открывая двери своих квартир, готовы, как и я, на все, лишь бы не возвращаться домой. Я думаю о них, о всех тех, кто так томится в своей семье, что от тоски начинает набирать номер телефона точного времени, о тех, кто просыпается без малейшего желания прожить наступающий день, о тех, кто живет как по инерции. «День прожил — и ладно», — как говорит Гогэ, как говорит Пактон, как все они говорят. На свете столько супругов, которые с трудом переносят друг друга, что невольно возникает вопрос: браки ли порождают взаимную антипатию или взаимная антипатия приводит к бракам. Ведь существует же закон: «Противоположности сходятся». Но стоит ли распространяться о супружеской жизни? О ней давно все сказано — и особенно тут постарались юмористы, сравнивавшие ее то с книгой, первая глава которой — поэзия, а остальные — сплошная проза; то с обедом, где первое блюдо оказалось куда вкуснее десерта.

Короче, от меня так и веет тоской, я уныло смотрю на Терезу. Я вздыхаю, глядя на детей («Боже мой, бедные малютки, что их ждет!»). Я ерзаю в кресле. Я отказываюсь от еды. А жаль, сегодня как раз мое любимое сотэ из почек. Но все равно нет аппетита. Даже на почки. У меня свой план. Сегодня днем я встретил одного приятеля, жена которого пришла к очень правильному заключению, что ее мужу необходимо встряхнуться. Он артист.

Правда, я не артист, но и служащему страховой компании иногда бывает необходимо встряхнуться. И вот начинается:

— Ну что ты повесил нос? Весело, нечего сказать! Я ведь тоже днем не развлекалась! Скажи по крайней мере, в чем дело? У тебя какие-то неприятности?.. Ничего, все обойдется…

(Я немного по-иному представлял себе начало этого разговора, но лед все-таки тронулся.)

— Неприятности… И да… и нет…

— Если тебе угодно говорить загадками…

— Послушай, Тереза… Будет лучше, если я поговорю с тобой откровенно… (Что означает: уже многие годы я не говорил откровенно). Мне тоскливо…

— Вот это мило! Тебе тоскливо. Ты, может быть, думаешь, что мне безумно весело?

— Сейчас мы говорим не о тебе.

— Ну еще бы! О тебе, всегда о тебе! Ты занят только самим собой. Ты говоришь только о своих делах. Тебя ничто не интересует, кроме собственной персоны. Подумать только, мсье тоскует!

— Да, и мне необходимо…

— Необходимо, конечно, отдохнуть? Давай поедем куда-нибудь, мой дорогой. Ведь мы никогда не путешествуем. Я только об этом и мечтаю. Послушай-ка, через неделю у детей начинаются каникулы, они уезжают в горы со своей школой. Воспользуемся этим: мне бы очень хотелось на Корсику.

— Я совсем не то хотел сказать… Мне необходимо встряхнуться, возродиться.

— Возродиться! Мсье желает возродиться! По-моему, хватит одного старого экземпляра.

— Сейчас не время шутить!..

— Скажите, пожалуйста! Это уж чересчур! Разве я начала все это?

— Нет, но я хочу сказать…

— Понять, что ты хочешь сказать и что ты не хочешь сказать…

— Я хочу сказать, что мне необходимо развеяться.

— Иначе говоря, ты хочешь уехать. Мсье хочет уехать?

(В семейных сценах муж превращается в «мсье», «мосье».)

Кажется, начинается…

— И конечно, он хочет уехать один…

— Да.

— Чудесно! Ты мне твердил всю жизнь, что ненавидишь одиночество.

— Вкусы меняются…

— Выходит, сейчас ты готов уехать с кем угодно, только не со мной?

— Я не это хотел сказать…

— Слушай, не выводи меня из терпения! Скажи мне в конце концов все, что ты хочешь сказать, и придержи про себя остальное!

— Так вот, мне надо немного встряхнуться, развеяться… Кстати, Жан уехал один, а его жена…

— Не смей мне говорить об этом типе! О ком угодно, только не о нем!

(Еще одно правило: человек, которого ты приводишь в пример, оказывается единственным, о ком не следовало бы даже упоминать.)

— У каждого мужчины рано или поздно возникает необходимость…

— Необходимость чего? Все послать к черту? Так, что ли? Договаривай, если начал! Ну, что же, бросай нас! И убирайся, если уж ты так этого хочешь! Раз уж этой девке удалось разрушить наш очаг! Я как-нибудь обойдусь… пойду в прислуги!

— Дорогая!

Почему «в прислуги»? (А впрочем, почему «дорогая»?) Тереза, как и многие другие, была бы способна выполнять работу более квалифицированную, лучше оплачиваемую и вообще более достойную ее. Но, как и другие женщины, она кричит, что «как-нибудь обойдется» без меня и «пойдет в прислуги», так как в этой перспективе, в самом слове «прислуга» есть что-то бедственное, что заставляет сжиматься сердце мужа и больно бьет по его самолюбию. В сотнях тысяч семейств, разбросанных по всему свету, от Владивостока до Ванкувера, взрываются те же самые слова, звучит та же фраза: «Ну что же, я пойду в прислуги! Раз эта девка разрушила очаг!»

Не меньшее впечатление, чем «пойду в прислуги», производят слова «разрушить очаг». Перед глазами сразу же возникают черно-красные плакаты военных лет, изображавшие беженцев («Национальный заем. Подписывайтесь!»): женщина, повязанная платком, толкает убогую тележку с плачущим ребенком, покидая охваченную пламенем деревню. Женщин, видимо, потому так притягивает к себе образ «разрушенного очага», что для них главное в любви то же, что и для мужчин в работе: желание создавать. На том огромном корабле, который будет нести нас до самой смерти, каждый из пассажиров одержим стремлением построить что-то прочное. Твердыня, воздвигнутая женщиной, — ее домашний очаг. И у какого, даже самого бесчувственною мужчины не дрогнет сердце перед скорбным образом разрушенного очага? Уж не говоря о сердце женском. Мужчина плачет надрывно и скупо, женщины заливаются слезами. Никакими разумными доводами не остановить эти потоки слез. Продолжение разговора приходится отложить на день или на неделю. Жизнь, даже по Корнелю, не допускает единства действия.

Вот почему супружеские сцены так не похожи на те, которые разыгрываются в театре. Говорят, театр — сама жизнь. Но жизнь — это отнюдь не театр. Жизнь, записанная на пленку в том виде, в котором она развертывается, полна ложного пафоса, недопустимого на сцене. Театр — это жизнь, пересмотренная и отредактированная, сконденсированная, сжатая до предела. Театр — это гигантское предприятие, компенсирующее комплекс неполноценности самого автора, который заставляет говорить своих персонажей, так как он никогда не осмелится заговорить сам; актеров, во всеуслышание играющих роль, которую у них никогда не хватит смелости взять на себя в жизни; зрителей, которые приходят послушать то, что они не хотят и не могут сказать у себя дома и которые чувствуют себя как бы облагороженными, входя в образы героев. И все покидают театр удовлетворенные, повторяя: «Такова жизнь!» Хотя это — квинтэссенция вымышленной жизни. (Разумеется, если перед нами разыгрывается наш собственный случай и для него к 23 часам 35 минутам находят радикальное решение, которое лично мне кажется превосходным, Тереза тут же восклицает: «Так бывает только в театре». Впрочем, на сцене она узнает всех, кроме самой себя.)

* * *

О! Если бы жизнь пришла мне на помощь! Как часто в период нашей драмы я надеялся, что она выручит меня. Все бесхарактерные люди мечтают, не признаваясь себе в этом, о развязке, которой они сами не могут добиться. Мне так часто говорили: «Пусть все идет как идет. Именно события и делают жизнь!» Это, конечно, верно, но из этого следует, что, когда нет событий, нет и самой жизни. Я не говорю о тех страшных несчастьях, которые так часто случаются в пьесах или о которых пишут в газетах, — таких, как инфаркт миокарда или авиационная катастрофа, но ведь Тереза могла бы просто влюбиться… Или сойти с ума… Сколько раз я слышал, как она говорила: «Я совершенно больна, еще немного — и я сойду с ума!» Но нет, не сошла. Ничего с ней не случилось. Только в театрах происходят подобные вещи, называющиеся «неожиданной развязкой», которая приближает финал: самоубийство, грудная жаба, внезапный уход жены, которая все поняла и не захотела мешать. Ничего такого в обычной жизни не происходит, она идет, преодолевая все препятствия. Непредвиденный случай не явится на помощь. Особенно когда на него надеешься. Если вдруг умирает женщина сорока лет (хотя — как желал того один американец — одну сорокалетнюю жену было бы неплохо разменять на две по двадцать), то всегда оказывается, что это именно та, которую обожал муж. У добропорядочных мещан смерть избирает свои жертвы — во всяком случае в том возрасте, когда еще возможны драмы, — только в счастливых семьях. В доказательство можно привести совершенно идентичные комментарии: «Они никогда не расставались… Их всегда видели только вместе». Что же касается несчастливых семей — пусть они не слишком рассчитывают, что судьба поможет разрубить сложный узел их отношений. Авиационная катастрофа, обрыв каната на подвесной дороге, болезнь со смертельным исходом, задний ход, который дал муж, сидя за рулем в своем гараже и который стоил жизни его супруге, кровоизлияние в ванне — вот возможные варианты, которые сам черт рождает порой в голове истерзавшегося супруга, но на деле реализует их только режиссер.

Еще правило. Жизнь никогда не приходит на помощь, когда от нее чего-нибудь ждешь. Несмотря на страшные нервные припадки, несмотря на хроническое состояние истерики и неумолкающие крики: «Мне так плохо, я вот-вот сойду с ума… Я чувствую, что скоро умру…» и неизбежную завершающую фразу: «Впрочем, так будет лучше для всех, я освобожу вас от себя», здоровью Терезы можно было бы только позавидовать.

И еще одно. Женщина никогда не сойдет с ума — во всяком случае не потеряет рассудок настолько, что ее поместят в психиатрическую лечебницу, — если она постоянно твердит: «Я вот-вот сойду с ума». Я слышал эту фразу в течение многих месяцев, но за все это время Тереза даже ни разу не обратилась к психиатру. Впрочем, люди, которые вечно плачутся на свое плохое здоровье, переживают других. От отчаяния умирают лишь в пьесах.

Итак, оставалось надеяться только на самого себя. Обычно решительный шаг делаешь после встречи с каким-нибудь приятелем, которому расскажешь о своих делах, и тот советует: «Лучше вскрыть нарыв сразу. Вы пятитесь лишь для того, чтобы лучше прыгнуть… Но к чему это приведет? Вы же не собираетесь поджаривать свою супругу на медленном огне?.. Так вот, лучше сказать ей обо всем прямо! Только не надо действовать сгоряча».

И вот, вооружившись огромным ножом мясника, вы начинаете резать, кромсать, вы пытаетесь отрубить огромный кусок своего прошлого, которое ваша жена считает безупречным, но которое в действительности все поросло ложью. Все рушится: прошлое, настоящее, будущее. Крики, рыдания, угрозы. Но вдруг… кто это? Ваш ребенок, проснувшийся, как по мановению волшебной палочки, входит в комнату в ночной рубашонке для того, чтобы напомнить вам, что у вас есть дети. Я таю… Вы таете… Мы таем… Все придется начинать сначала.

Момент был выбран неудачно.

В этом еще одно из коренных различий между вымыслом и действительностью. На сцене или на экране момент, выбранный мужем или женой для решительного объяснения, оказывается всегда весьма удачным. Вероятно, потому он и называется «психологическим моментом». В жизни эти объяснения происходят «всегда в неподходящие моменты». Доказательством этому служит хотя бы то, что в течение года я по крайней мере раз двенадцать пытался заговорить с Терезой, и всякий раз она обрывала меня:

— Неужели ты не мог найти более подходящего момента, чтобы выложить это! Как ты всегда умеешь все испортить!..

Если это случалось не «за неделю до годовщины нашей свадьбы», то обязательно «перед самыми каникулами!» пли «как это кстати — как раз перед началом учебного года!», или же: «И ты мне это говоришь за две недели до рождества! Уж скажи прямо, что ты не хочешь провести новогодний праздник с твоими детьми…» (обратите внимание на употребление слова «твои», которое в зависимости от обстоятельств может превратиться в «мои» или «наши»). К этому еще добавляются кануны всех семейных сборищ, дни первого причастия, экзамены, весь ненавистный месяц май, с его «днями матерей» и «днями отцов», со всей нескончаемой праздничной суетой, когда заговорить бывает просто невозможно.

Но отступать уже некуда: вы решаетесь. Но сразу же после этой «операции», которую вы проделали, следуя наставлениям вашего друга — сторонника хирургического лечения нарывов, — когда вы еще не успели расхлебать каши, которую напрасно заварили, не успели прийти в себя и вас еще разъедают сомнения и терзают угрызения совести, вы вдруг встречаете друга детства, с которым до этого забыли посоветоваться, верного друга, который вас не подвел ни разу в жизни и который, узнав о ваших семейных неурядицах, без колебания заявляет:

— Могу посоветовать только одно, старина: пусти все на самотек… Пусть все идет, как идет… А то как бы тебе потом не пришлось пожалеть и горько пожалеть о случившемся.

И снова, какая разница между жизнью и театром! В жизни, главным образом на улице, вы то и дело встречаете людей, которые вам советуют то или другое (я никогда еще не получал двух одинаковых советов кряду). Один полагает, что следует принять твердое решение: «Добрый развод лучше худого супружества». Другой, являясь сторонником определенного modus vivendi, утверждает: «Что бы ни случилось, помни одно: такой мягкосердечный человек, как ты — уж я-то тебя знаю, — не сумеет построить нового счастья на развалинах старого!» Третий, напротив, считает, что, с одной стороны, развод немыслим, рано или поздно в этом придется убедиться, но в то же время человек не имеет права задушить в себе столь редкостное чувство — большую любовь. Четвертый убежден, что лучший выход в подобных ситуациях — на некоторое время расстаться и с женой и с любовницей: «Надо исчезнуть, старина, исчезнуть. Я знаю, это нелегко. И тем не менее это единственный выход. Уезжайте, и уезжайте непременно один: вы сможете взглянуть на события как бы со стороны. Когда вы вернетесь, клубок распутается сам собой, вот увидите!»

Даже у такого человека, как я, не очень-то поддающегося чужим влияниям, начинает пухнуть голова от подобных головоломок.

Понятно, что в театре головоломки такого рода исключены: автор не может разрешить своим героям покинуть сцену и отправиться на улицу советоваться, не нарушив самым досадным образом хода пьесы.

Даже если бы не было советчиков, а они не будут вам досаждать, если вы не станете обсуждать с ними свои дела, остается весь окружающий тебя мир, люди, которые многое говорят тебе, даже не вступая с тобой в разговор. Просто удивительно, сколько супружеских пар, которые выглядят такими счастливыми, встречается на улице, когда ты готов порвать со своей семьей! Можно подумать, что они нарочно принимают такой счастливый вид, чтобы досадить тебе.

В самом ли деле они счастливы или только притворяются счастливыми? Когда я отправляюсь на тайное свидание, мне кажется, что каждый встречный в курсе моих гнусных намерений и смотрит на меня так, словно я собираюсь совершить преступление. А сами они точно сошли со страниц целомудренных книг для семейного чтения: родители чинно прогуливают своих малышей, лицеисты, нагруженные учебниками, спешат на занятия, мужчины с портфелями в руках шагают на работу и т. д. Я бы мог поклясться, что мне на пути попадались только примерные граждане, которые догадывались о моих нечистых помыслах. И у меня возникало ощущение, что я «калечу» свою жизнь, свою честную жизнь. Моя старая мещанская основа бунтовала помимо моей воли. То же самое чувство я испытывал, когда под взглядами своих детей, озабоченно хмурясь, с туго набитым портфелем, деловитой походкой отправлялся в бюро на улице Шатодён, что означало — на квартиру к своей секретарше на улицу Доброполь; когда я закрывал за собой дверь, бросая на ходу: «Будьте умниками!», мне казалось, что в лестничной клетке оглушительным эхом отдается хохот всех, у кого чистая совесть: «Тебе ли это говорить, проказник!»

Было ли так на самом деле или я просто это себе внушил, по я никогда не встречал стольких людей, у которых была бы ничем не осложненная жизнь, как в тот период, когда я сумел так осложнить свою собственную. И как на грех, мне без конца попадались знакомые, которые твердили о моем счастье:

— Ах, дорогой, как я вам завидую! У вас жена… дети… своя семья, и, кроме того, бог не обидел вас здоровьем. Вы даже не представляете, как вы счастливы!

Люди не представляют своего счастья, но чужое от них не укроется. И они всегда окажутся рядом, чтобы открыть вам на него глаза.

* * *

Если ко всему вышесказанному прибавить, что на сцене — после окончания тяжелого разговора — герою или героине нет ничего проще, как уйти, закрыв за собой дверь, и автору уже нет никакого дела до того, что произойдет потом; ему наплевать на те мелкие житейские проблемы, которые возникают в обыденной жизни после роковой фразы: «Можешь собирать свои вещи!» (надо уладить все материальные и финансовые дела, отобрать мелкие вещи, перевезти крупные, уложить первый чемодан, разобрать бумаги, заняться разделом имущества и т. д.) и на улаживание которых иногда уходят многие месяцы; я мог бы на этом кончить сопоставление театра с жизнью, впрочем так и не исчерпав одного из самых неисчерпаемых вопросов.

Сам я так и не дошел до стадии «собирания вещей». Но теперь я прекрасно понимаю, почему столько мужчин предпочитают поставить крест на своих чувствах, заживо схоронить душу и тело в своей семье, нежели выносить пытки двойной жизни. И хотя я не собираюсь больше сравнивать театр и жизнь, я не могу не привести здесь знаменитые строки, воспевающие сладость запретного плода: «Любовь была бы пресной, если бы тайна не придавала ей остроту. Именно запрет разжигает страсть!»

Когда-то я почти верил в это. Теперь я придерживаюсь другого мнения. Возьмите хотя бы путешествия. Я всегда недолюбливал рассказывать о них, сразу по возвращении домой. Но излагать, не успев перешагнуть порог дома, подробности путешествия, которое в действительности не совершал (это может показаться занятным только в первый раз), теперь мне просто не под силу. Мне даже страшно вспомнить, как, вернувшись из Лаванду, я должен был рассказывать, какая погода стоит в Нанси и виделся ли я там с Депла!.. И это было еще далеко не самое худшее! Ведь всякий раз приходилось:

1. При отъезде притворяться, что ты безумно устал, что тебе тяжело расставаться с семьей и ехать в Нанси, хотя в действительности ты был на седьмом небе оттого, что отправляешься в Лаванду. Вершиной ханжества было принять столь удрученный вид, чтобы тебя даже пожалели. («Ты прямо как на каторгу собираешься!» «Бедный мой котик!») И сверхнаглостью — спросить в последнюю минуту: «Так, значит, ты окончательно решила не ехать со мной?» и этой геройской фразой рассеять малейшие сомнения, что ты уезжаешь не один. Чтобы оградить себя от всякой случайности, следовало тут же, не дождавшись ее ответа, как бы вскользь заметить: «Правда, завтра вечером мне еще придется остановиться в Люневиле, надо повидаться с одним из наших страховых агентов… Какая тоска!» Перспектива провести вечер в Люневиле с одним из страховых агентов почти наверняка охладит женский энтузиазм. Бар-ле-Дюк, Валансьен, Лион, Туль, Бельфор, вообще весь Север и Восток, а за границей — Шарлеруа, Намюр и Бирмингем могут быть рекомендованы как области или города-этапы, в зародыше убивающие всякое желание поехать с вами.

2. Иметь в Нанси верного человека, который мог бы за вас отправить телеграмму: «Доехал благополучно. Мысленно с тобой.» и по мере надобности пересылал бы вам корреспонденцию.

3. Запастись еще до отъезда из Парижа шкатулкой из грушевого дерева работы нансийских мастеров, а также открытками с видами площади Станислава, которые вряд ли можно будет отыскать в Лаванду.

4. Избегать солнечных лучей, которые могли бы выдать тебя: «Что-то ты слишком загорел в Нанси!» (Загореть вполне можно и в Нанси, но если б это было и так, вам бы все равно не поверили: когда начинаешь лгать, сама истина становится неправдоподобной.)

5. Покидая гостиницу в Лаванду, предупреждать, чтобы вам не вздумали присылать новогодние поздравления на парижский адрес, записанный в вашей регистрационной карте: «Наилучшие пожелания из гостиницы «Сосны» нашему постоянному клиенту».

6. Проделывать те же упражнения, о которых говорилось в пункте 1, только в обратном порядке: изобразить радость и счастье, которые ты испытываешь, возвращаясь в мирное лоно семьи, поглубже запрятать скуку и недовольство.

Пусть попробует нормальный мужчина, не теряя выдержки, разыгрывать подобные сцены в течение некоторого времени, скажем в течение двух лет. Затянув эту игру на более долгий срок, он начнет чувствовать себя скованным не только у себя дома, но и у своей любовницы. Мое счастье не вынесло такого напряжения.

Я видел, как сквозь песочные часы уходила молодость Мириам, унося с собой ее мечты о замужестве. Я начал задыхаться в тесных рамках знаменитого треугольника, куда загнало нас отсутствие воображения европейских законоведов. Сделав полный оборот, я очутился у исходной точки. Казалось, у нас с Мириам все идет по-старому… и в то же время что-то уже переменилось. Ведь правило № 1, выведенное мною для законных жен («То, что вы даете — пустяк, то, что вы отнимаете — все»), через какой-то период становится справедливым и для любовниц.

Моя Мириам, прелестная девочка, моя нежная голубка, ты, которая обещала мне когда-то «быть выше всего», не разрушать моей семьи и довольствоваться малым, тебя вдруг тоже охватило страстное желание устроить свою жизнь, заручиться проклятыми гарантиями.

Однажды она начала жаловаться, что в ее жизни много общего с героинями «Бек-стрит». Хотелось бы мне знать, как женщины в ее положении сетовали на свою участь до появления этого фильма… Ущерб, нанесенный американским кинорежиссером такому солидному общественному институту, как адюльтер, неисчислим. Отныне на всем стояло клеймо «Бек-стрит» — этих двух слов, символизирующих бедствие. С тех пор мне стало казаться, что Мириам интересовало лишь то, что было ей недоступно: обед, если я предлагал ей позавтракать вместе, ночь, если мы проводили с ней вечер, воскресенье (Ах! Эти воскресенья…), если даже я проводил с ней субботу, ну и, конечно, каникулы, именно школьные каникулы…

И ради чего? Ради того, что притягивает к себе своим фальшивым блеском и может так все опошлить, — ради семейной жизни.

P. S. Нет, Терезе, право, нечего беспокоиться… Мне бы просто не удалось, даже пожелай я этого, втиснуть свои размышления в эти краткие ответы. Впрочем, если даже я отвечу, что французы сохраняют верность скорее не женам, а семейному очагу и что женам следовало бы быть более снисходительными к слабостям своих мужей… это вряд ли скомпрометирует меня.

 

Глава V

Дети

Сколько у вас детей?.. Сколько в среднем детей во французской семье (возраст отца от 30 до 50 лет)?.. Похожи ли на вас ваши дети?.. Причиняют ли они вам неприятности?.. Какие черты, по вашему мнению, наиболее характерны для современной молодежи?..

Вероятно, существуют дети, которые так мудро выбирают друзей, что бывают счастливы вернуться к себе домой, и которые понимают, как много делают их собственные родители, чтобы им жилось радостно и беззаботно. Во всяком случае, мне хотелось бы в это верить. Но существуют и другие дети, вроде моих, которые так умеют найти себе товарищей, что возвращаются от них всегда хмурые, недовольные своей жизнью, считая, как говорят американцы, что им «крупно не повезло».

Странно… Ведь могли бы они хоть время от времени находить друзей, «менее обеспеченных». Но «другие», о которых они прожужжали мне уши, всегда «более обеспеченные». И чем больше я им даю, тем чаще они находят друзей, у которых «всего больше». Стоит мне купить сыну велосипед, как он завтра же подружится с мальчиком, у которого есть собственный мотороллер. И если я разрешаю своей дочери раз в педелю бывать в кино, она тут же назовет мне имена трех своих подружек, которые могут ходить в кино сколько душе угодно, то есть постоянно.

Я размышлял об этом на пляже. Прошлым летом дети, не переставая, расхваливали мне надувную желто-оранжевую лодку своих приятелей, которая просто не давала им покоя.

— Ох, папа! Если бы ты купил нам такую же! Вот было бы здорово!

Казалось, получи они эту игрушку — сбудется их самая заветная мечта и больше они ничего не станут просить у меня.

— На следующий год посмотрим, — пообещал я, — если будете послушными!

Дошло до того, что я начал завидовать отцу, купившему своим детям эту желтую лодку — предмет восхищения всех отдыхающих. Мне тоже захотелось стать отцом, на которого бы поглядывали с завистью, чтобы я в свою очередь мог великодушно предлагать: «Если вашим детям хочется на ней покататься, пожалуйста… Робер и Брижит с удовольствием возьмут их с собой! Ну, конечно, можно! Я просто настаиваю». И мои дети были бы счастливы и осчастливили бы еще других детей.

И главное — я бы сам обрел покой.

И вот наконец! Я совершил это безумие: купил желтую лодку, ту самую модель, о которой мечтали мои дети. Отправившись втроем на пляж (не на тот, где мы отдыхали в прошлом году, мне было бы неловко встретиться с владельцем желтой лодки, здесь же я надеялся быть единственным ее обладателем… и я действительно стал им), мы радостно — что я говорю, — мы своей радостью надули ее. Никогда еще резиновая камера не наполнялась таким весельем. Лишь одну минуту, ту самую минуту, когда мы надували ее, я чувствовал себя идеальным отцом, щедро исполняющим все желания своих детей, удовлетворенным отцом, отцом-приятелем, pater familias спортивного образца. В момент спуска на воду мое блаженство продолжалось. Оно длилось еще два часа. До той самой минуты, когда молодые Фавр-Либеры — отпрыски весьма состоятельных родителей, владельцев консервных заводов — вихрем промчались мимо на своей «моторке» и дружески помахали нам, весьма довольные, что чужая лодка закачалась на поднятых ими волнах. Достаточно было стремительного полета этой вспенившей воду стрелы, как мои дети тут же нашли устаревшей нашу гребную лодку. Пока мы возвращались к берегу, они не могли отвести зачарованного взгляда от болида красного дерева Фавр-Либеров, которым отцовские сардины могли разрешить любую мореходную роскошь. В довершение всех бед они познакомились еще с какими-то юношами, у которых был быстроходный катер.

И я остался один на пляже с этой проклятой надувной лодкой, в то время как Робер и Брижит развлекались на борту тарахтящего метеора. Было ясно, что лодка, о которой они так мечтали, пока у них ее не было, не выдерживала конкуренции с тем, что встретилось им в этом году. Она могла бы сойти в крайнем случае, если б на нее поставить мотор, но вообще-то… Лучше бы, сказали они, загнать ее и купить «Альбатроса», или «Рива», или еще какого-то «Фантома» (они-то хорошо знали какого: «Фантом IV»…). Мне и самому было бы куда интересней… А ведь на этой далеко не уедешь, и главное — она не годится для водных лыж, а что может быть замечательней, чем мчаться на водных лыжах, как это делают Фавр-Либеры или Чернаяны.

— Увидишь, пап! Это будет колоссально!

А пока я старался изо всех сил доказать им, совершая свои длинные одинокие прогулки, спортивные достоинства гребли и преимущества надувной лодки. Несмотря на мое отчаянное сопротивление, однажды они взяли меня на буксир, привязав канатом к болиду Фавр-Либеров. Когда мою лодку сильно накренило, «рожа» у меня была преуморительная… простите… лицо у меня было ужасное… Я в этом не сомневался и потому предпочел вернуться к своим спокойным прогулкам. Действительно, как выглядел я в своем резиновом корыте на фоне золотой молодежи, которая неслась, рассекая волны, со скоростью 60 километров в час, увлекая за собой на лыжах бронзовых от загара аполлонов и нимф? Вчера они опять взялись за свое:

— Слушай, пап! Обязательно надо купить «Альбатроса». Это потрясно! Давай купим!

Как будто мне ничего не стоило выбросить миллион, пусть даже старых франков, на лодку!

— Вы же прекрасно знаете, что отец не может! — сказала Тереза.

Послушать Терезу, может показаться, что речь идет о какой-то моей физической немощи. Она, конечно, не мечтала об Онасисе, но, видимо, все же надеялась на лучшее.

А потом! Если бы даже я купил «Альбатроса», голову даю на отсечение, что через неделю мои дети подружились бы с владельцами еще более современной модели.

Я пытался сопротивляться:

— Вы ненасытны! Не умеете довольствоваться тем, что у вас есть! В мое время…

Я едва осмелился написать эти три слова. Мне так и слышится, как они насмешливо обрывают меня: «Ну что ты затвердил, пап, в мое время… в мое время!..» И тем не менее это так: в мое время дети были куда рассудительнее, родители имели больший авторитет, жизнь была легче, люди вежливее, ткани добротнее, франк стабильней, обстановка в стране более здоровой… Все это, конечно, так, но только то же самое говорил мне мой отец, и это же, верно, скажет мой сын своим детям. В нашей процветающей стране только и повторяют, что в прежние времена жизнь была лучше.

— Вашим друзьям просто повезло, у них богатые отцы, — с горечью сказал я.

Но эта прописная истина, пусть и не слишком мудрая, не всегда убедительно звучит для моего сына. Очень часто он возражает:

— Совсем нет, пап! У Ксавье есть машина, хотя у его отца ни гроша за душой. Просто они умеют жить!

Видимо, в наше время появилась целая категория людей, которые, едва зарабатывая себе на хлеб, находят средства покупать своим детям мотороллеры, магнитофоны и возить их в мягких вагонах.

Эти излишества падают к ним с неба, хотя у них часто не бывает самого необходимого. И это никого не удивляет, кроме таких людей, как я, которые с самого детства привыкли жить по букве закона и долго раздумывают, прежде чем решиться на самую ничтожную трату. Эти мещанские пережитки достались мне, конечно, по наследству от моей матери, которая, собираясь купить какую-нибудь вещь, всегда говорила: «Семь раз отмерь — один отрежь» и в конце концов не покупала ее. Она так и умерла, «отмеривая».

Времена, что ли, стали другими? Или люди пошли не те? По-моему, все изменилось. Например, мне часто приходится видеть во время летнего отпуска множество молодых людей, проводящих свой отдых на яхтах или в имениях, которые отнюдь не являются их собственностью. Просто они молоды, красивы, из довольно хороших семей. Остальное прикладывается само собой: их приглашают, постоянно приглашают. Как-то, рассматривая в бинокль белую яхту, стоящую на якоре в заливе, я обратил внимание на одного из этих белокурых эфебов, беспечно растянувшегося на голубом матраце. Он покидал свое ложе только для того, чтобы выпить виски или угостить им гостей, которые время от времени появлялись на борту. Глядя, как бесцеремонно ведет себя этот юный принц, как непринужденно он чувствует себя в своей черной шелковой рубашке и голубых полотняных брюках, как по-хозяйски разгуливает по палубе и беззастенчиво опустошает погребок, можно было поклясться, что это владелец яхты или по крайней мере его наследник.

— Что ты, папа, — разъяснил мне сын. — Это Алек Девит… Друг Фавр-Либеров… Он проводит каникулы на борту.

Я восхищаюсь хладнокровием и бесцеремонностью этих молодых людей («Мне, понимаете, все равно, здесь или там…»), которые, не истратив ни гроша, на чужих яхтах бороздят моря, полные уверенности, что они только оказывают им честь своим присутствием. На их месте я бы, вероятно, чувствовал себя несколько более скованно. Они — ничуть: невольно начинаешь думать, что и впрямь есть на свете люди, которые чувствуют себя at home только в гостях. Должно быть, эти бродячие комедианты наших дней, эти менестрели современных дворов, заклинатели скучающих набобов вносят в жизнь своих хозяев-миллионеров привкус богемы и блеск остроумия, которых тем не хватает. Начинающие писатели, лжехудожники, горе-декораторы, сюрреалисты всех мастей, чемпионы surfing и хула-хупа — вот истинные короли летнего сезона. Только они и могут беззаботно чувствовать себя на палубе, осушая бутылки «old scotch» и увиваясь вокруг корабельных наяд, в то время как хозяевам приходится сражаться с экипажем и лезть из кожи вон, чтобы выяснить, удастся ли заправиться мазутом в Пальма.

* * *

«Похожи ли на вас ваши дети?..»

На данном этапе мои дети больше всего хотят походить на Фавр-Либеров. Я напрасно им твержу, что мы и Фавр-Либеры — люди разного круга (они живут в «Карлтоне», мы в «Приморской гостинице»), что дружба с ними развивает у моих детей вкус к роскоши и комфорту, которых я никак не смогу им дать; все впустую. Я только и слышу: «Патрис Фавр-Либер сказала мне…», «Фавр-Либеры считают…»

Пора бы уж мне примириться с этим: для моих детей гораздо больше значит, что скажет любой посторонний человек, чем их родители. Правда и то, что только посторонние люди, видимо, и могут оценить их по заслугам. Едва успеешь пожаловаться на их недобросовестность, лень, развязность, как первый же встречный восклицает:

— У вас премилые дети! И такие воспитанные!

Если посторонний человек еще и знаменит, они в его власти.

Совсем недавно (а такое у нас случается каждые три-четыре месяца) я обнаружил, что комната моей дочери дала приют еще одному незнакомцу. Я говорю «незнакомцу» потому, что он проник в ее покои, не будучи представлен мне. Впрочем, как и ей самой. Но зато он знаменит так, как никогда не будет знаменит ее отец. В данном случае речь идет о сыне какого-то восточного властелина, которого моя дочка, как и все, называет просто по имени: Вадюз. «До чего ж он хорош, правда, пап?» Он пополнил собой коллекцию цветных фотографий, украшающих стены ее комнаты, составленную из знаменитостей, в которых за последние два года, следуя капризам моды, влюблялась моя дочь. Это полубоги, по сравнению с которыми я — ничто. Тут и американский киноактер, и чемпион Австрии по лыжам, и член английской королевской семьи, и знаменитый французский портной, и т. д. Теперь к ним присоединился Вадюз.

Сей молодой человек, который, так сказать, не существовал еще две недели назад и имени которого я даже не слышал, теперь стал увлечением № 1 моей дочери, так же как и сорока миллионов других французов. Они знают, где он обедал вчера, где и даже с кем он будет спать завтра, что он предпочитает есть по утрам, знают марку его лыж, количество автомобилей, имена его любимых актрис и т. д. По крайней мере моя дочь все это знает, и, чтобы не прослыть в ее глазах совсем «темным», должен знать и я.

Здесь вам на помощь приходят газеты вообще и еженедельники в частности. Надо признать, туго бы без них пришлось знаменитостям: невозможно было бы выяснить всех подробностей личной жизни этих принцев. Еженедельники, сплетни и кино — вот груди, вскормившие нашу молодежь (согласен — их оказалось целых три, но ведь и молодежь-то получилась уродливая). Появиться на обложке журналов «Пари-матч» или «Эль» значит гораздо больше в судьбе молодой девушки, чем кончить два факультета или стать кандидатом философских наук. Моя дочь и ее подруги произносят тем же тоном: «Ее портрет был на обложке «Матча», как бы я, наверное, когда-то воскликнул: «Она заняла первое место на общефранцузском конкурсе».

Что же позволяет человеку, чье лицо однажды запало в память десяти или пятнадцати миллионам французов, поддерживать свою известность? В наше время известность человека определяется лишь в незначительной степени тем, чем она была завоевана, — фильмом, романом, пьесой. Допустим, что какой-то художник прославился своими картинами. Но для того чтобы поддерживать его славу, импресарио незачем рекламировать его картины. Достаточно поведать какому-нибудь журналисту, что художник может писать свои полотна лишь с полуночи до шести часов утра, созерцая при этом человеческий череп и поглощая конфеты, — и такие подробности заставят говорить о нем больше, чем самая обстоятельная статья о его творчестве. Слава — растение, которое следует удобрять пикантными историями.

Таким образом, мои дети вырастают в атмосфере этих историй, создающих культ недолговечных богов. И в результате они гораздо больше знают о какой-нибудь кинозвезде или принце, чем о своем собственном отце, — и все благодаря сплетням и еженедельникам. Рано или поздно газеты погубят меня. Мне не хватает времени внимательно их читать. Наверное, в этом моя ошибка. Ведь очень часто именно истории, которые они рассказывают, питают воображение моих детей. Едва успела появиться новая звезда, как газеты уже сообщают, что эта молоденькая девушка из прекрасной семьи. Как и наша. И что ее отец — человек высоких нравственных правил. Как и я. И что он сделал все возможное, чтобы помешать своей дочери сниматься в кино. Как поступил бы и я. Но что она не послушалась, убежала из долгу, поссорилась с семьей. Сейчас, когда к ней пришла слава, семья, разумеется, примирилась с ней. Разве могут такие примеры не повлиять на мою дочь? Кино всемогуще, по сравнению с ним родительский авторитет так мало значит. Вы можете посвятить пятнадцать лет жизни на то, чтоб сделать из своей дочери уравновешенную, мягкосердечную, высоконравственную девушку, за какой-нибудь час популярный фильм сведет все ваши старания на нет. Один из тех фильмов, в котором, понятно, обличаются, высмеиваются, смешиваются с грязью все мещанские добродетели, а само мещанство объявляется социальным врагом № 1 и который убеждает, что создавать семью — величайшая глупость, а возвращать деньги, взятые в долг, — устаревшее правило.

Иногда я задумываюсь над тем, чем занялась бы молодежь, если бы ей не приходилось шокировать старших. Старших… впрочем, почему бы не назвать вещи их собственными именами, — шокировать мещан.

Обличаемые мещане (у которых, если не считать самих мещан, нет более яростных хулителей, чем их собственные дети)… если бы вы не существовали, вас надо было бы выдумать! Ведь если исчезнет необходимость ошеломлять мещан, как и каким образом молодежь сможет удовлетворить распирающую ее потребность постоянно кого-то шокировать? Она погибла бы с тоски, если бы в мире не стало мещан. Ведь сигарету, которую неумело курит на улице школьник, он курит не столько для собственного удовольствия, сколько для того, чтобы шокировать мещан вообще и своего отца-мещанина в частности. Я где-то недавно читал, как «командосы», молодые люди в джинсах и пуловерах, наводнили ипподром в Довиле и, к великому неудовольствию элегантных завсегдатаев этих мест, разместились на трибунах с показным равнодушием и бесцеремонностью, свойственной нынешней молодежи. Однако, если бы традиционным костюмом зрителей на трибунах ипподрома в Довиле были джинсы и пуловер, весьма вероятно, что эти юнцы явились бы туда в шляпах и галстуках. Да и та молоденькая актриса, которая прославилась тем, что босиком водит машину, узнай она, что у ее бабушки была такая же привычка, тут же решила бы, что «божественно» нажимать на педаль именно в туфлях. Как знать, если бы в этом мире грубость, хамство, неряшливая манера одеваться (грязь ли порождает хамство или хамство порождает грязь?), сверхлегкое отношение к любви были бы достоянием мещан, может быть, эти молодые волки и восстановили бы в правах хорошие манеры, целомудрие и романтику?

И как знать, если бы они жили в мире, охваченном всеобщим разочарованием, может быть, они даже перестали бы изображать скучающий вид, когда развлекаются? Иногда еще на лестничной площадке я слышу стоны и всхлипы истерической музыки, которая несется из-за нашей двери. Я вхожу в квартиру и застаю там человек двадцать гостей, которые разглядывают мою доисторическую фигуру, незаконно вторгшуюся в их компанию, с таким откровенно-насмешливым удивлением, что я почти готов извиниться за свое появление в собственном доме. Как лицо бесправное, чуть было не сказал, не имеющее прав на жительство, я стараюсь держаться ближе к порогу; с трудом различая две-три знакомые физиономии (физиономии своих детей) среди этой косматой фауны и напрасно пытаясь представить, какой была до моего ухода на службу перевернутая вверх дном квартира, я чувствую, как в меня погружаются, словно особые приборы, измеряющие расстояние между веками, взгляды этих молодых волков. Я бросаю абсолютно никому не нужное: «Пожалуйста, не беспокойтесь», никто и не думал беспокоиться, и поспешно ретируюсь в свою комнату. Я совсем забыл, что у моей дочери сегодня собираются потанцевать, простите, потвистовать друзья.

Помилуйте! Это так естественно в их возрасте! Ничего не могу возразить. Только… Мне бы очень хотелось, чтобы они действительно развлекались! Но по их виду этого не скажешь. Ча-ча-ча, би-боп и все прочие чарльстоны — это веселые, огневые, темпераментные танцы. Глядя же, с каким пресыщенным видом молодые люди вращают своих дам, как они отбрасывают их от себя, словно скидывают рубашку, напрашивается законный вопрос — развлекаются ли они, скучая, или скучают, развлекаясь? Вероятно, они точно так же выглядят на экзаменах пли похоронах; хотя подозреваю, что они с удовольствием бы воспользовались подобными обстоятельствами, чтобы немного похохотать, — поскольку они испытывают потребность делать все наоборот. Может быть, они начнут смеяться в пятьдесят лет?

А пока (я в этом не сомневаюсь) у них именно то выражение лица, которое сейчас принято иметь, кажется, что они уже все на свете испытали, хотя ничего еще в жизни не видели.

 

Глава VI

Другие люди

Какое место в вашей жизни занимают другие люди?.. Считаете ли вы себя ниже, выше или равным им? Каковы, по вашему мнению, основные достоинства и недостатки других людей…

Конечно, тут не обошлось без влияния Терезы, которая всю жизнь ставит мне кого-нибудь в пример, но должен прямо признать: мне всегда кажется, что в массе своей люди знают гораздо больше меня. Недавно в поезде я лишний раз смог убедиться в этом. В нашем купе, несущемся со скоростью, отнюдь не меньшей, чем остальной состав — приблизительно 110 километров в час, — ехал пассажир, который с завидной легкостью отличал клевер от люцерны, рожь от пшеницы, яблони от груш, воронов от ворон, лиственницы от елей. Достаточно было за окном промелькнуть какой-нибудь скале, как он тут же начинал распространяться о юрском или меловом периодах. Но хватит. Конечно, такие спутники в конце концов немного утомляют, но зато насколько их знания превосходят мои, ведь я так плохо разбираюсь во всем, что выходит за рамки моей профессии, я просто вижу поля, деревья, зелень, птиц, не умея приклеить к ним надлежащей этикетки! Когда я думаю, что прожил почти полвека на этой земле и смерть, вероятно, уже не за горами, а я даже не могу точно описать самую обыкновенную стотысячефранковую ассигнацию или простой билет метро, у меня начинается головокружение от этих пробелов. Вот почему меня приводят в такой восторг люди, которые с первого взгляда из окна скорого поезда могут отличить сороку-воровку от сороки-трещотки.

Таким именно показался мне этот господин, специалист по меловому периоду, который рассказывал сидящему у него на коленях мальчику о местах, мимо которых мчался наш поезд. И он не был единственным в своем роде. Другой пассажир, назвав с точностью до десяти число жителей Пуатье — что само по себе было неплохо, — обрисовал с большим знанием дела также положение алжирцев-чернорабочих во Франции. Третий, откусив яблоко, довел до нашего сведения, что этот фрукт, богатый витамином В и фосфором, укрепляет нервную систему и улучшает сон. Тут разговор перешел на продукты питания вообще, и я узнал, что из всех рыб мерлан содержит больше всего калия, в то время как треска занимает первое место по содержанию азота.

Я был в восторге. А ведь, заметьте, это происходило в первом попавшемся поезде, идущем в Монтобан, куда я ехал, и специально я его не выбирал.

Делая вид, что погрузился в чтение газеты, я невольно думал о том, сколько же самых элементарных вещей я не знаю. Взять хотя бы страны света. Кажется просто невероятным, когда летом на пляже встречаешь людей, которые в мгновение ока скажут вам, какой дует ветер — зюйд-зюйд-ост или норд-норд-вест. Признаться откровенно? В свои 45 лет я не способен с уверенностью ответить, если взять какую-нибудь точку земного шара, откуда там восходит и где заходит солнце. Запад? Восток? Раз в году, обычно во время летнего отпуска, мне кто-нибудь это разъясняет, но очень скоро я снова все забываю.

Пока я с тоской размышлял, как обширны пробелы в моих знаниях, поезд прибыл на станцию X. В наше купе вошла дама средних лет, как обычно принято говорить о тех, кого следовало бы скорее называть пожилыми, чем молодыми, в дорогом костюме, с маленьким саквояжем из свиной кожи. Это была одна из тех пассажирок, которых постоянно что-то беспокоит. Когда я вижу, сколько в поезде пассажиров, желающих, чтобы их то и дело успокаивали, идет ли речь о почте («как вы думаете, смогу я получить свои письма в Лиможе?»), или о багаже, или о том, успеют ли они купить бутерброд на станции, и нет ли сквозняка, и в нужном ли направлении идет поезд, и даже в свой ли вагон они попали, мне начинает казаться, что отправляются в путешествие лишь люди, страдающие патологической неуверенностью, так же как в театр ходят только люди, задыхающиеся от кашля. Взять хотя бы проблему дыма… Где, как не в поезде, встретишь людей, которые не переносят дыма? Дым в наше время пропитал все: улицы, дома, ночные кабачки, рестораны — все общественные места. Но разве вы слышали, чтобы в гостиной кто-нибудь пожаловался на дым и попросил не курить? Нет. Но зато достаточно сесть в поезд, чтобы встретить сверхчувствительных людей, которым дым одной несчастной сигареты угрожает смертью.

У нашей спутницы был свой пункт: ей не давал покоя вагон-ресторан. Встречаются такие пассажиры, которым стоит только узнать, что в поезде нет вагона-ресторана, как они сразу же с четырех часов дня начинают изнывать от желания поужинать. Трое пассажиров успокоили ее на этот счет. Но, видимо, сомнения ее не рассеялись, поскольку, когда проходил контролер, чья основная задача подтверждать беспокойным пассажирам то, что им уже известно, она, желая получить официальные гарантии, снова спросила: «В поезде, конечно, есть вагон-ресторан?» Вопрос, довольно нетактичный по отношению к тем, кто уже заверял ее в этом. Как бы в свое оправдание она добавила: «Для меня это очень важно…»

В купе стало тихо. Дама, обращаясь к одному из пассажиров, но явно рассчитывая, что ее сообщение заинтересует всех, объявила:

— Это очень важно для меня, потому что я сижу на очень строгой диете… Видите ли… у меня совсем крошечная печень. Можете себе представить, она перестала расти, когда мне было девять лет!.. Но зато кишечник… (При этих словах она неожиданно обратилась ко мне.) Вот, например, у вас, мсье, длина кишок, как и у всех, вероятно, десять метров?

Она так озадачила меня, что я не нашелся, что ответить. К счастью, она тут же ответила за меня:

— Да-да, конечно, так! А у меня их целых пятнадцать метров! Представляете себе! Поэтому через каждые три часа я должна маленькими порциями есть овощи и сухари…

После этого, продолжая свой монолог, дама сообщила нам, что она прошла в Швейцарии длительный курс лечения в одной из тех образцовых клиник, какие существуют только в Швейцарии.

— Что там ни говори, а швейцарцы молодцы! Я постоянно твержу своей дочери: если ты когда-нибудь соберешься рожать, рожай в Швейцарии, это все-таки лучше, чем в любом другом месте. Чистота! Нам не мешало бы у них поучиться!

Пятнадцатиметровый кишечник дамы потряс мое воображение и отбил у меня всякую охоту идти в вагон-ресторан. А может быть, не столько пятнадцать метров ее кишечника, сколько десять моих собственных. Тот факт, что я таскаю в себе столь длинный метраж, взволновал меня так же, как если бы мне сказали, что я ношу в себе целого удава. Вот еще одна из тех всем известных со школьной скамьи истин, о которой я почему-то забыл. Досадно.

* * *

Ах! Сколько всякой всячины знают люди! И как они умеют блеснуть своими знаниями перед первым встречным! Я тоже кое-что знаю. И даже, возможно, знаю вещи, о которых не имеют понятия эти пассажиры. Например, я бы мог рассказать им о нашем электронном роботе, который совершает 75 000 вычислительных операций в минуту... Но я не умею разглагольствовать, как другие. Не умею воспользоваться нужным моментом, чтобы заговорить. Когда я решаюсь открыть рот, бывает уже слишком поздно.

Может быть, в этом виновата моя застенчивость? В конце концов я в это поверю. Чтобы поверить во что угодно, ладо лишь начать в это верить. Я, вероятно, чувствую себя таким бесцветным, таким скованным просто потому, что я не умею, подобно другим людям, «показывать свой номер» и не испытываю насущной потребности объявлять окружающим о том, что я делаю и что умею.

Ему совершенно незачем было разглядывать эти овчины между Лиможем и Бривом. Было ясно, что он знает их до мельчайших деталей. И вряд ли может выяснить что-нибудь новое в поезде. Но зато они возбудили любопытство соседей, что позволило ему заговорить и исполнить свой оригинальный номер «с баранами».

Специалист по меловому периоду, конечно, тоже не пожелал остаться в тени и умудрился, прибегнув к трюку с табаком, поведать нам, что он недавно был на Мадагаскаре.

— Видишь, — сказал он мальчику, продолжая свою лекцию по ботанике, — это табак… ты знаешь, когда я вернулся с Мадагаскара…

Дети часто служат катализаторами в номерах, исполняемых взрослыми. Как часто отцы во время отпуска играют со своими детьми, лишь заранее удостоверившись, что на них внимательно смотрят, и рассказывают истории своим чадам, лишь убедившись, что их еще кто-то слушает!

Да и у кого нет своего собственного номера? Во время нашего последнего путешествия в Италию мы были вечером в одном из ресторанов Генуи, когда неожиданно десять французских моряков с крейсера, стоявшего в порту, уселись за соседний столик. Из всех номеров на свете номер «французские моряки за границей» — один из самых характерных.

Первая часть — период относительной стабильности: моряки дают время итальянцам, французам, американцам и всем иностранцам, находящимся в зале, рассмотреть их. Прекрасная выправка. Престиж Франции — прежде всего.

Вторая часть, собственно, начало номера. Подзывают официантку. Сначала просто, чтобы узнать ее имя. «Челерина». — «О, Челерина! — какое красивое имя…» С этой минуты начинается исполнение номера «французские моряки на берегу». Может быть, и не всем хочется работать на зрителя, всегда найдутся несколько застенчивых, но на какие жертвы не пойдешь во славу своей родины и флота; приходится хранить верность образу лубочного матроса, плавающего под трехцветным национальным флагом, который заигрывает со служанкой, крепко пьет и горланит веселые песни. В этот вечер мы имели возможность просмотреть весь номер до конца, включая неизбежный кулачный бой, разбивший французских моряков на два лагеря, сцену оплаты счета, выволакивание мертвецки пьяного матроса и вмешательство полиции.

Еще немного, и я начну верить, что человеку, хотя он уже триста или четыреста тысяч лет живет на этой земле, нет ничего труднее — будь он моряком или коммивояжером, — чем оставаться самим собой.

* * *

Поезд — это странствующий театр, где роли исполняют пассажиры. Но больше всего люди поражают меня во время обедов.

Кто не мечтал встретить в жизни идеального человека, который бы никогда не ошибался, все знал, все мог объяснить, который являлся бы воплощением простоты, скромности, проницательности, чистой совести, отваги, тонкости и благоразумия?

Я могу со всей ответственностью заявить, что такой человек существует. Я могу даже указать, где и когда его можно увидеть: между тринадцатью и пятнадцатью часами во всех ресторанах Франции (и вечером с двадцати одного часа в миллионах французских домов). Поскольку этот феномен обладает еще и даром быть вездесущим.

В часы обеда мне кажется, что мир населен идеальными людьми, чудесно сочетающими в себе высокую нравственность, непогрешимую верность суждений, светлый разум, полную бескорыстность, неистощимый творческий гений, абсолютную честность, которые живут в окружении глупцов, сумасбродов, карьеристов, честолюбцев, простофиль, одержимых манией величия, бездельников, вымогателей, гангстеров и бездарностей, а потому им без конца приходится умерять чужие аппетиты, наставлять кого-то на истинный путь, давать мудрые советы, разрушать коварные замыслы, чуть ли не предотвращать катастрофы, восстанавливать повсюду порядок и в нужную минуту всегда произносить нужное слово. Ведь эти застольные гении, появляющиеся на свет божий между двенадцатью и двумя часами дня, умеют высказать верную мысль, дать нужный отпор, найти необходимого человека. Спрашивается, что стало бы с нашей планетой, если бы они постоянно не подталкивали ее. Здравый смысл, классический продукт галльского производства — их монополия. Одним словом, они выше всех похвал.

Мне приходится по долгу службы присутствовать на так называемых деловых обедах. Если верить моим соседям по столу, а также и тем, кто сидит за другими столиками, меня окружают сплошные гении. Слыша, как они говорят: «Я сразу же указал моим инженерам…» или еще того лучше: «Я созвал своих директоров и порекомендовал им…», можно подумать, что здесь собрались всемогущие руководители крупнейших предприятий. Когда я упоминаю о своем директоре, каждому понятно, что я нахожусь у него в подчинении, когда же начинают разговаривать эти «супермены», получается, что целые сонмища директоров пресмыкаются у их ног. И право, особенно во время обедов, мне начинает казаться, что Франция населена лишь генеральными президент-директорами и всевластными магнатами. Но я предоставляю слово этим магнатам. В тот день по левую руку от меня восседала сама трезвость ума.

— Встречаю я в то утро, — говорил мой сосед, — своих начальников отделов… Вид у них явно удрученный. «Что, — говорю, — случилось, господа? У вас крупные неприятности?» Что же, оказывается, произошло… Они не могли додуматься, как заменить трубки 2–22 номером 60. Стоят беспомощные, совершенно растерянные. Я прямо не мог удержаться от смеха. «Ничего нет страшного, друзья мои! Вы готовы утонуть в стакане, вернее, даже не в стакане, а в рюмке. Давайте пораскинем мозгами. О чем же, в самом деле, идет речь? С одной стороны, у вас модель № 2–22, с другой — трубки 60. А на что вам дана реборда 16?» Вот таким-то образом! Казалось бы, чего проще! Ясно как божий день. Но не тут-то было — зашли в тупик! Обо всем подумали, кроме этого. И так каждый раз! Честное слово, прямо смешно… Ломают себе голову, копаются в мелочах… И не видят того, что так и бросается в глаза. Вы даже не представляете, сколько времени я теряю на подобную ерунду. Невероятно! И на это у меня уходит жизнь!

Как не преклоняться перед таким человеком? Но стоило ему замолчать, как еще один гений, воплощающий трезвость ума, лысый и при ордене, возник на этот раз за столиком справа.

— Послушайте… Я же предупреждал их еще полгода назад. Когда они пришли посоветоваться со мной, я был с ними откровенен. Я сказал им: «С такой себестоимостью вы никогда не выйдете из положения!» Они ответили: «Ну, это мы еще посмотрим!» Тогда я им говорю: «Лично мне все ясно! Но если вы считаете, что правы, продолжайте в том же духе. Мы вернемся к этому разговору через три месяца». Я прекрасно знал, что произойдет. Для этого не надо было быть провидцем. Но они ничего не желали слушать. И что же, они опять плачутся в мою жилетку… Снова умоляют взять дело в свои руки. Представляете! Как будто у меня нет других забот! Благодарю покорно… пусть выкручиваются сами, если уж они такие молодцы! А я не собираюсь расплачиваться за чужие грехи! Кто же должен за них отдуваться? Ваш покорный слуга? Дудки-с. За спасибо наизнанку выворачиваться… Что стоит их благодарность — нам известно… Так что нет… Но все же легкомыслие этих людей просто поразительно. Полное отсутствие здравого смысла… Эле-мен-тар-ней-ше-го здравого смысла…

Трудно даже себе представить, что есть на свете такие глупцы, которые вовремя не прислушались к разумному мнению этого специалиста. Он являл собой редкое сочетание Разума, Проницательности, Здравого Смысла, но советы его оказались гласом вопиющего в пустыне! Как можно было безнаказанно упустить такую возможность?.. При одной этой мысли я содрогаюсь.

Во всяком случае, одно было ясно: я очутился на земле гениев. Сколько же их приходится здесь на один квадратный метр? По-моему, двух было больше чем достаточно. Но вдруг слева от меня заговорил третий. На этот раз вещало само Великодушие.

— Вам каждый скажет, что это я сделал из Шалю человека. Я устроил его к Туро. Я организовал ему клиентуру. Я помог ему сдвинуться с места — дал ему деньги, когда он решил открыть собственное дело. В пятьдесят шестом году без меня он бы просто пошел ко дну. Теперь он снова просит у меня в долг пятьсот тысяч монет. Тут-то я ему говорю: нет. Заметьте, здесь дело не в деньгах. Пятьюстами тысячами (новых франков) больше, пятьюстами меньше… Это дело принципа…

И все сразу понимают: человек этот великодушен. Но в дураках оставаться не хочет. Ему не так-то легко было отказать в этих деньгах: сердце было «за». Но разум — «против». И он отказал из принципа. Он говорил, как «self made man».

— Свое дело я создал собственными руками. Я начал с нуля. Пустился в путь с двумястами двадцатью пятью тысячами франков, это вам что-нибудь говорит?.. Была у меня маленькая мастерская, фрезерный и два токарных станка… И если сегодня у меня три завода, семьсот рабочих и оборотный капитал в четыре миллиарда (старых) франков, чему, спрашивается, я всем этим обязан? Просто тому, что работал, да и здесь (он постучал пальцем по лбу) было кое-что… А теперь им бы хотелось, чтобы я слился с ними и стал бы, так сказать, «holding». Знаете, что я им ответил? «Нет, господа, так дело не пойдет!.. Лучше уж я останусь при своих!»

Было совершенно очевидно, что какие-то темные силы пытались обманом завлечь эту кристально-чистую душу в коварные сети трестов. Но его здравый смысл не дремал. Он оказался не из тех, кого можно обвести вокруг пальца, — лучше он останется «при своих».

* * *

Но где же тогда те, другие? Где те, кто тонет в стакане воды, не видит дальше собственного носа, кого любые трудности ставят в тупик, кто, как черт от ладана, бежит от ответственности? Где же те, кто ровным счетом ничего не смыслит, кого в детстве уронила нянька, у кого слишком загребущие руки и ничего не видящие глаза, у кого головы набиты мякиной и воли ни на грош? Где же те, кто постоянно попадает пальцем в небо, остается у разбитого корыта, все халтурщики, недоумки, лодыри, простофили? Если правда, что на свете столько людей, которые делают все шиворот-навыворот, являются к шапочному разбору, ни во что не верят или клюют на любую приманку, витают где-то в облаках — людей, которых видишь насквозь, — значит, где-то они все-таки существуют?

Но где?

Да просто-напросто в других ресторанах или у себя дома рассказывают своим друзьям или женам те же самые истории — только наоборот. И в них тот, кого трудности приводили в отчаяние, ставит в тупик других, а тот, кто тонул в стакане воды, становится лучшим в мире пловцом, и тот, кто не видел дальше собственного носа, оказывается почти провидцем, тот, у кого нет ничего за душой, уверяет, что только он и силен духом.

Таким образом, вы можете провести целый день в этом мире глупцов, так и не встретив ни одного дурака. Признайтесь, получается довольно глупо.

 

Глава VII

Почести и награды

Как вы относитесь к почестям?.. Есть ли у вас ордена?.. Если нет, то хотели бы вы их получить?.. И какие именно?.. Какой из орденов вы цените больше остальных?

Не могу сказать, что меня так уж привлекают всякого рода награды. Хотя мне довольно часто приходится наблюдать их вручение на официальных банкетах, во время которых патроны и служащие нашей компании — этой огромной корзины крабов — узнают, что все они, от самого скромного делопроизводителя и до генерального президент-директора, «составляют одну большую семью» (утверждение это может быть справедливым, если, конечно, рассматривать семью как типичный очаг раздоров).

В прошлый раз была очередь Тиссера. Расхваливая на все лады достоинства этого директора, известного своим бессердечием, эгоизмом, раболепством, трусостью и ненасытным властолюбием, господин де Штумпф-Кишелье использовал, традиционную для подобных церемоний формулу:

— Под суровой внешностью наш друг скрывает золотое сердце.

Вполне естественно, что обладатель золотого сердца тщательно прячет его от посторонних взглядов, но лично мне никогда не нравилась скрытность. Если у вас нормальное сердце, о нем никто никогда и не вспомнит. Но если вы целых сорок лет умело скрывали свое сердце от окружающих, то в один прекрасный день его с большой помпой обнаруживают, вешая вам на грудь орден Почетного легиона.

В который раз слушал я, как наш президент-директор превозносит преимущества «коллективного труда», «во всеуслышание» утверждая, что наша страховая компания ничем не напоминает те бесчеловечные тресты, где индивидуальность уничтожена и служащие, превращенные в порядковые номера, работают, не разгибая спины, и не видят даже плодов своего труда.

Это не только моя компания, но и ваша, наша компания.

Моя — твоя — его, наша — ваша — их. Эти трапезы всегда напоминают мне традиционные банкеты в лицее по случаю окончания учебного года, во время которых преподаватели, надзиратели и учащиеся под растроганными взглядами директора и его заместителя заключают недолгое перемирие за бокалом дешевого шампанского. Я все еще чувствую себя лицеистом, хоть и давно окончил лицей; на смену старшему надзирателю пришел старшина, старшину сменил начальник отдела, начальника отдела — генеральный директор, а вместо школьных наград теперь вручается орден Почетного легиона. Даже в пятьдесят пять лет мне все еще будут выставлять отметки.

В который раз обрушивалась на нас лавина традиционных формул и славословий: никогда еще не вручали более заслуженную награду (а как же все те, кто были награждены до него?); оставалось лишь недоумевать, почему же этот герой только сейчас получал ее; поздравления шли от самого сердца; эта награда, «которой он более чем кто-либо другой был достоин, есть награда всей нашей компании»; здесь чествовали не только неутомимого труженика, энтузиаста своего дела, но друга, верного друга, который всегда в тяжелые минуты был рядом с вами, поддержку которого вы всегда и везде ощущали. Затасканные штампы, которые кажутся такими свежими лишь для самого чествуемого, словно он слышит их впервые. Странное животное человек, если у него рак, он никогда не поверит в это, и он будет страдать, если у него нет ордена Почетного легиона.

Сладостный дождь избитых похвал изливался на пунцово-красного, прослезившегося Тиссера. В себе самом он нашел наконец человека, способного его растрогать. Теперь наступила его очередь произнести ответное слово.

И новый поток трафаретных фраз: он знает, что не заслуживает столь высокой чести; он несказанно взволнован; этот день навсегда запечатлеется в его памяти, как лучший день его жизни; он понимает, что этим орденом отмечен не он один, в его лице отмечены все те, вместе с кем он работал и будет продолжать работать рука об руку; и, наконец, эту честь, которой он едва ли считает себя достойным, должна разделить с ним та, которая вот уже более тридцати лет была ему не только женой, но другом и самым верным помощником.

Мадам Тиссер, сидя на почетном месте, смахнула тяжелую слезу кончиком изящно зажатого в руке платка. Публичное признание святости их семейных уз в присутствии мадемуазель Древиль, секретарши, затерявшейся на другом конце стола, интимная связь которой с Тиссером ни для кого не являлась тайной, пролилось целительным бальзамом на ее изболевшееся сердце. Пусть себе Тиссер от шести до восьми вечера проводит время со своей секретаршей, эта речь, подтверждающая законность супружеских прав в присутствии двухсот пятидесяти человек, навсегда отбрасывала ее в безвестность. Десять лет супружеских обид и огорчений мгновенно исчезли под лучами ордена Почетного легиона.

И вот настает самая торжественная минута.

— А теперь я предоставляю слово, — произносит патрон, — уважаемому товарищу министра торговли, который почтил наше собрание своим присутствием.

Не знаю, как это удается нашей дирекции, но всякий раз, когда предстоит нацепить на грудь одного из наших сотрудников орден Почетного легиона, она раздобывает какого-нибудь бывшего министра, или какого-нибудь товарища министра, или на худой конец начальника канцелярии министра, свободного в этот вечер, и тот произносит одну из своих дежурных речей, предназначенных для торжественных собраний акционерных обществ, речей, в которых меняются лишь названия компаний и имена награжденных. Когда я подумаю, что этим политическим деятелям приходится перецеловывать в среднем за год (два-три раза в неделю, в 23.30) добрую сотню людей, которых они до того и в глаза не видели, у меня пропадает всякое желание стать министром.

Товарищ министра торговли поднялся со своего места и заговорил. Его приветственное слово не шло ни в какое сравнение с остальными речами, которые мы выслушали в этот день. Сразу же стала ясна разница между дилетантами и профессионалом. Он был одним из тех горячих поклонников цветистой перифразы, выступления которых так и хочется просеять сквозь сито и посмотреть, что же тогда от них останется. На свете существует два типа ораторов-политиканов: автомобилисты, которые очень красочно описывают те рытвины и ухабы, куда в любую минуту рискует угодить государственная колесница, и мореплаватели. Товарищ министра был человеком-амфибией, отдающим явное предпочтение морским терминам, которыми необходимо овладеть тому, кто хочет стать заправским оратором. «Испытанный кормчий, уверенно стоящий у штурвала; опытный лоцман, ловко обходящий подводные рифы, не страшащийся ураганов и побеждающий в схватках со стихией; корабль, благополучно прибывающий в гавань», — все это было втиснуто в длинные фразы, которые неожиданно вдруг обрывались. Эти болтуны, как правило, начинают новую фразу, так и не закончив предыдущую. «Рассмотрев, таким образом, различные аспекты данного вопроса, я кончаю, но я считаю своим долгом добавить…» Обыкновенный человек закончил бы и поставил точку. Политический деятель, закончив, тут же спешит что-то добавить или, во всяком случае, собирается это сделать, но вдруг обрывает себя на полуслове — это их любимый прием. У товарища министра любовь к незаконченным фразам превратилась в манию.

Он доказал это с самого начала.

— Мы собрались здесь сегодня, чтобы, чествуя одного из сотрудников, отметить заслуги всей компании — вашей компании, которая не только всегда была в первых рядах борцов за прогресс в своей области, но и служила примером динамизма в распространении… я поясняю…

Оратору понадобилось по меньшей мере шестьдесят секунд, чтобы припомнить, что же именно он хотел пояснить, и пояснения его прозвучали весьма туманно. Затем он довольно быстро оставил в покое Тиссера, о котором, вероятно, слышал впервые, и начал распространяться о том, какую важную роль наша компания играла в том подъеме, который уже отчетливо вырисовывается на горизонте и обещает стать еще значительнее, «когда позади останутся осенние штормы, ибо я утверждаю…»

И наконец, сакраментальное: «От имени президента Республики и в силу данных мне полномочий я посвящаю вас в кавалеры ордена Почетного легиона».

Ах, этот орден Почетного легиона!

Мишо получил его два года назад, а полгода спустя — Фавар. А вчера вот — Тиссер. Правда, между Фаваром и Тиссером разрыв был довольно значительным. Поскольку господину Штумпф-Кишелье никак не удавалось, несмотря на объединенные усилия его друзей, двух товарищей министра, стать командором этого ордена, привычные сроки присуждения наград были значительно сдвинуты. Не только всем претендентам на звание командора ордена в нашей компании пришлось терпеливо ждать, когда в петлице шефа вспыхнет орденская ленточка, но под различными предлогами откладывались вообще все торжественные банкеты. Этот перерыв длился больше года, вплоть до появления Фитц-Арнольда. Но как только шеф получил свою серебряную побрякушку, празднества возобновились.

Неужели скоро только у меня одного в нашем учреждении не будет ордена? Этот факт сам по себе не слишком меня волнует, но порой, когда я вижу вокруг себя столько украшенных ленточками петлиц, мне начинает казаться, что в моем костюме чего-то не хватает. Мне бы хотелось относиться к его отсутствию с той же легкостью, как Тайоре, который после нашего ужина весело бросил гардеробщице: «Дайте мне пальто, на котором нет ленточки Почетного легиона», но у меня не получается. Вероятно, из-за Терезы, которая мне не раз говорила: «А тебе ордена так никогда и не дадут?» или же: «А ты что, не мог бы тоже его иметь?» — словно упрекая меня в физической неполноценности. Я заранее уверен, что в тот день, когда меня все-таки наградят, Тереза скажет: «Наконец-то! Не слишком же ты торопился!»

Мое имя, вероятно, значится в каком-то списке. Но обо мне, конечно, забыли. Опять эта проклятая бесплотность! Сколько на моем веку было различных списков, начиная со списков лучших учеников, рекомендованных на доску почета, и кончая списками на получение дополнительных талонов во время оккупации, где мое имя должно было бы значиться, но где его почему-то не оказывалось! Но зато оно непременно фигурировало в списках лиц, подлежащих трудовой повинности или способных к несению воинской службы.

Что касается меня, я никогда бы не стал упоминать об ордене Почетного легиона в разговорах с Терезой, если бы не эти проклятые банкеты. Должен же я как-то объяснять ей причину своего позднего возвращения. Я подсчитал, что, включая банкет Тиссера, я двадцать три раза за последние десять лет говорил жене:

— Сегодня у меня банкет, вручают орден Почетного легиона.

И клянусь, только шесть из двадцати трех были мной выдуманы…

Как и многие люди моего склада, я охотно рассуждаю:

— На мой взгляд, все эти ордена… Я признаю только один: военную медаль… (впрочем, и ее у меня нет) или же орден Почетного легиона, но за воинские заслуги! А остальные…

И все-таки… Порой, думая о смерти, я с грустью сознаю, что в сообщениях об этом печальном событии нельзя будет прочитать ту короткую фразу, которая звучит как высшая похвала и позволяет тем, кого вы покидаете, хоронить вас с гордо поднятой головой:

«Он был кавалером ордена Почетного легиона».

 

Глава VIII

Политика

Интересуетесь ли вы политикой и государственными делами? Много ли внимания вы им уделяете?.. Какова, по вашему мнению, основная черта французского гражданина?.. Если бы вас попросили охарактеризовать поведение…

Ну еще бы!

Я всегда проявлял большой интерес к международному положению, но вознагражден за это был лишь несколькими мобилизациями. И тем не менее я по-прежнему с неизменным вниманием слежу за событиями в мире. Но что бы я ни сказал о политике, вряд ли это может иметь значение. И эти строки никогда не приобретут того веса, который имеют различные «Мемуары» государственных деятелей, которых все больше появляется в последние годы. Не каждому дано написать: «Вызвал сегодня фон Маккензена и сообщил ему об объявлении войны. Элиза принесла мне липовый отвар. Прослушав отрывок из Девятой симфонии, лег спать. Завтрашний день станет решающим для судеб Европы и всего мира». Нет, я никогда бы не осмелился сравнить свои заметки с дневниками подобных сверхчеловеков. Просыпаясь по утрам, я не пытаюсь осмыслить судьбы мира. Моя жизнь вообще состоит из маленьких дел. Но если призадуматься, что серьезнее — малые дела или большие? Порой, когда я заношу в свою записную книжку:

Новые расценки.

Мириам.

Покупки к Рождеству…

я думаю, что в ту же самую минуту один из вершителей судеб двухсот пятидесяти миллионов записывает:

Новая ракета.

Германия.

Израиль.

Ну конечно… Не можем же мы требовать, чтобы глава Советского государства записал в своем блокноте: «Уладить конфликт в Сен-Гобене». Чем выше занимаемый пост, тем старательнее нужно оправдывать свой оклад. Если тебе не удается навести порядок в Пешине или на Рон-Пуленке, ты невольно обращаешь свой взор на то, что у тебя под рукой: на Иран или Северный полюс. Я, конечно, легко могу вообразить себе, как упоительно сознавать, что ты можешь отдать приказ: «Запустите-ка мне ракету на Луну к 25-му» (и твой приказ будет выполнен)… Но люди не будут чувствовать себя спокойно до тех пор, пока на нашей планете существуют деятели, которые могут, проснувшись поутру, воскликнуть: «Кого бы мне сегодня взять в оборот? Формозу или Алеутские острова?» Разве это так уж серьезно?

Иногда я мечтаю о таком человеческом обществе, где сервисом ведали бы Соединенные Штаты, межпланетными путешествиями — Советский Союз, санитарией и гигиеной — Швейцария, кулинарией — Франция, полицией — Англия. Такой мир когда-нибудь будет существовать. К сожалению, меня в это время уже не будет. А пока что мой интерес к международному положению, как и у всех, сводится к чтению газет. (Люди нередко говорят: «И вы верите тому, что пишут в газетах?» И тем не менее на следующий день снова покупают их.) За долгие годы чтения газет я накопил достаточно опыта и могу, мне кажется, поделиться некоторыми своими наблюдениями.

а) Авторитетные источники и обычно хорошо осведомленные круги. Ежедневно публикуется огромное число телеграмм, которые начинаются словами: «Как стало известно из авторитетных источников…» или же: «В обычно хорошо осведомленных кругах полагают…» Стиль телеграмм, понятно, изменился с тех пор, когда писали: «К нашему вящему изумлению, кабинет Сент-Джеймса не смог не выразить своей глубочайшей озабоченности в связи…» (с международным положением, конечно), но «авторитетные источники» и по сей день не иссякли, и без «хорошо осведомленных кругов» не обходится ни одна газета. Постоянные ссылки на «авторитетные источники» невольно наводят меня на мысль, что существуют еще и какие-то неавторитетные или просто даже смехотворные источники, на которые предпочитают не ссылаться. (Точно так же, слушая, как какой-нибудь стратег заявляет: «В случае серьезного конфликта мы не остановимся перед применением атомного оружия», начинаешь понимать, что можно запросто расстаться с жизнью во время одного из многих конфликтов, причем далеко не серьезных).

Меня давно интересует, что же из себя представляют «авторитетные круги». Хоть бы раз, только раз прочесть в газете телеграмму, составленную в нижеследующих выражениях: «Как стало известно из недостаточно авторитетных и обычно плохо информированных, но тем не менее заслуживающих особого доверия источников, министры правительства Ее Величества, отказавшись от освященного традицией уик-энда (ритуальная формула), собрались для поверхностного изучения обстановки, которую договорились считать труднообъяснимой». Но я не слишком на это рассчитываю. Обозреватели обычно предпочитают объяснять. Предположим, что глава Советского правительства завтра исчезнет где-то там в Монголии. В ту же минуту сотни комментаторов примутся объяснять, почему и как это произошло. Было бы куда лучше, если бы они предвидели событие заранее, но не следует требовать от них слишком многого. То же самое происходит и с золотом. Стоит ему упасть в цене, как нам сразу же объясняют, чем вызвано это падение. Стоит подняться — нам опять дают объяснения. А в период относительной стабильности, когда нам особенно хотелось бы знать, поднимется оно в цене или упадет, все хранят молчание. Надо ждать. И тут на помощь приходят:

б) Время (которое работает). Фактор времени чрезвычайно важен в международной жизни. На кого, собственно говоря, работает время? Не так-то легко в этом вопросе прийти к определенному выводу (серьезному). Работает оно то на одного, то на другого, словно ландскнехт. Но, как правило, время редко работает на Францию, где считается, что оно всегда работает на других.

в) Поворотный момент. Несомненно, если верить тому, что нам говорят, мы переживаем сейчас поворотный момент. Сколько времени он уже длится? Трудно сказать. Что касается меня, я бы никогда не поверил, что могу так долго находиться на повороте: а именно целых сорок пять лет. Я родился в поворотный момент, когда я сдал экзамен на бакалавра, мне объявили, что в моей жизни произошел поворот, вместе со всеми я переживал всевозможные повороты во время войны и оказался на повороте, когда улеглись бури, и по сей день я ежедневно слышу, что мы находимся на повороте (хотел бы я знать, сколько передовиц, с тех пор как вертится Земля, было озаглавлено «Решающий поворот» или же «Нельзя терять ни минуты»). Не удивительно, право, что происходит столько несчастных случаев — это понятно каждому автомобилисту, — едешь семь километров по прямой, не встретив на пути ни одной машины, но на первом же коварном повороте налетаешь сразу на две машины, которые несутся навстречу, держась левой стороны. Не знаю, создан ли я для подобной жизни на вечных поворотах; но я давно привык к мысли, что покину этот мир, несомненно, в поворотный момент.

г) Наклонная плоскость. Обычно она следует за последним поворотом, что вполне логично, но охотнее всего эти слова употребляют, когда хотят подчеркнуть угрозу финансового кризиса.

С тех пор как я пребываю на этой грешной земле, я каждые три-четыре года слышу заявление того или другого уважаемого деятеля, который утверждает, что мы катились по наклонной плоскости и только своевременно принятые им меры спасли нас от полного банкротства. Если же учесть, что французы слышат подобные заявления как от своих министров финансов, так и от многих других политических деятелей со времен Гуго Капета, то волей-неволей приходишь к мысли, что эта наклонная плоскость при всем своем роковом характере вполне безопасна для движения. А так как, насколько мне известно, нигде и никогда не объявлялось о продаже с молотка имущества Франции, то одно из двух: либо рубеж, отделяющий нас от банкротства, беспрерывно отодвигается, либо мы уже переступили через него, но от нас это тщательно скрывают.

Мало-помалу я привык безмятежно катиться по этой дороге катастроф, где бдительные стражи — министры охраняют нас от грабителей и при этом заботливо следят за тем, чтобы не слишком разбухли наши бумажники. Эти бумажники стали заметно легче с тех пор, как в них появились более весомые деньги, парадоксальность данного факта и по сей день приводит меня в изумление. Решение, откровенно говоря, гениальное, хотя и не слишком похвальное. (Глядя на падающую кривую маленьких слитков золота, с помощью которых графики изображают все уменьшающуюся ценность нашего франка, невольно задаешься вопросом, как далеко мы сможем зайти при столь далеко идущих планах.)

Какие бы страшные картины ни рисовали нам, предлагая очередную пилюлю (Франция в рубище бредет по земле с протянутой рукой — одна из наиболее впечатляющих), нас труднее разжалобить, чем заставить потуже затянуть пояс. Мы слишком хорошо знаем, что за этим «последним поворотом» возникнут другие, «решающие», «окончательные», и все-таки Земля, а вместе с ней и Франция (чуть лучше или чуть хуже одетая) будет по-прежнему вертеться. И мы наперед знаем, что спустя многие месяцы и годы мы снова услышим все то, что уже не раз слышали от своих премьер-министров. И мы восхищаемся не только тем, что они все еще находят какие-то слова, но и тем, что, обращаясь к народу, чей скептицизм общеизвестен, они способны, сохраняя полную серьезность, снова и снова говорить о сбалансировании расходов и доходов. Их высказывания столь безукоризненно разумны, полны такой незамутненной детской логики, что начинаешь недоумевать, как до этого прежде никто не додумался? Да существуют ли у нас депутаты? Продолжается ли поступательное движение? Весьма сомнительно, ибо, если не осуществлено самое элементарное, это значит, что мы уже лет сто сидим сложа руки. «Само государство, — заявляет очередной премьер-министр, — должно подавать пример, добиваясь серьезной экономии». Это означает, что до последнего времени государство в вопросах экономии вело себя крайне легкомысленно. «Необходимо произвести перераспределение постов». Нельзя яснее дать понять, что до сих пор посты были распределены из рук вон плохо и что из министра связи получился бы прекрасный товарищ министра культуры. «Мы должны провести в жизнь энергичные финансовые мероприятия». Значит, до этого за нашей спиной проводились какие-то анемичные мероприятия? Вероятно, раз необходимо «оздоровить финансы, оживить торговлю, восстановить доверие»… Можно подумать, что до сих пор наши правители обращались лишь к самым захудалым лекарям. И легко мирились с тем, что наша страна, доверившись шарлатанам, дышит тлетворным воздухом.

Что касается денежных реформ, они беспокоили бы меня не больше, чем всякого другого, если б мне не приходилось объяснять их Терезе. Не легко порой бывает объяснить женщине то, что ты сам не слишком хорошо понимаешь, делая при этом вид, что ты-то уж во всем прекрасно разбираешься, она просто не способна понимать подобные вещи. Если бы еще женщины с самого начала следили за их ходом, тогда еще можно было бы вовремя сориентироваться, внимательнее изучить факты. Но обычно пройдет немало времени, прежде чем женщина возьмется за какую-нибудь статью, где речь идет о возврате к системе обратимой валюты или о налогах, взимаемых при передаче права собственности на недвижимое имущество другому лицу. И лишь когда появляются крупные заголовки и притягивают к себе их внимание (так же, как и наше), тогда они вдруг требуют от нас тоном, не допускающим никаких возражений, чтобы мы объяснили им в двух словах, что такое снятие таможенных барьеров, «S.M.I.G.» или чем вызваны дотации на бакалейные товары, и мы попадаем впросак.

* * *

Что же касается того, интересуются ли французы вообще и жильцы нашего дома в частности политическими событиями, то сперва следует выяснить, в чем именно этот интерес проявляется. Сотрудник Института общественного мнения, вероятно, встал бы в тупик, если бы ему пришлось во время острого международного кризиса точно определить политические взгляды служащих такого учреждения, как наша компания. Само собой разумеется, мои коллеги спорят между собой. Но бывают моменты, когда каждому французу приходится спорить с самим собой. Я видел собственными глазами, как господин Калисон, вице-директор по делам «стихийных бедствий в провинциях», явился однажды утром на службу левым центристом, а обедать ушел деголлевцем.

Если бы все-таки какой-нибудь ученый-социолог задался целью изучить воздействие серьезного международного кризиса на жильцов нашего дома, он пришел бы к заключению, что усиление международной напряженности вызывает в первую очередь активное выделение желудочного сока, так как желудок действеннее других органов реагирует на угрозу войны или серьезные политические осложнения: я сам был свидетелем того, как напряженная обстановка на Ближнем Востоке спровоцировала мощный рывок у моих соседей в сторону сахара, тогда как несколько месяцев спустя Конфликт с одним из африканских государств заставил их броситься на молодой картофель. Экспертам, которые так падки на выявление причинных связей, вероятно, трудно согласиться с тем, что существует взаимосвязь между Порт-Саидом и свеклой, но факт остается фактом: как только между — народная обстановка становится «серьезной», каждая квартира нашего дома превращается в бакалейную лавочку. Все — от сахара до стеариновых свечей, включая оливковое масло и макаронные изделия, — можно в небольшом или даже очень большом количестве найти у моих соседей. Оправдываясь, они говорят: «Что поделаешь, в магазинах ничего не достать!» Еще одно объяснение, которое любого бы сбило с толку, если не знать, что гений Бютара именно в нехватке чего-либо черпает новые силы: француз, который спокойно разъезжает на машине, имея всего лишь десять литров бензина, и не проявляет никакого беспокойства, если машина стоит из-за отсутствия оного, считает для себя делом чести обзавестись солидным запасом горючего, как только начинают ощущаться перебои.

Если обстановка осложняется, мои соседи по вечерам обычно остаются дома. Они предпочитают приглашать к себе близких друзей и обсуждают с ними создавшееся положение. И вот в одно и то же время в миллионах гостиных искушенные в политике умы, следуя своей железной логике, приходят к выводу, что война неминуема — «Налить еще немного оранжада?»— или что ее удастся избежать. Я не раз бывал свидетелем подобных дебатов.

— Мне доподлинно известно, — заявляет мсье Планшон, кондитер из Нантера, с таким апломбом, словно он провел целый день, притаившись за портьерой в Кремле, — что у русских механизм начинает поскрипывать.

— Да, — откликается мсье Кюсье (пятый слева), — они сейчас ничего не станут предпринимать.

— К тому же из-за чего начинать войну? — восклицает мсье Планшон. — Из-за нефти? Зачем нам эта нефть! Лично меня ближневосточная нефть мало трогает. Я бы добыл нефть в Хасси-Мессауде и направил ее прямо в Англию. А по пути заодно оросил бы Испанию… Да, именно, господа, оросил бы, и тогда двести тысяч испанских рабочих получили бы работу! Проще простого!

Как жаль, что столь светлые умы не занимают более высокого положения! Опыты войны показывают нам со всей очевидностью, что в мире существует небольшое число специалистов, которые бывают в курсе всего, все знают, все могут, но хранят молчание и открывают свои карты лишь в книгах, появляющихся лет через десять. Но каждый вечер около миллиарда людей на земле вручают другому миллиарду ключ — единственный — к пониманию международного положения, и в их числе вы не найдете политических деятелей!

P. S. Сегодня отправил свой последний ответ. Вполне естественно, что у меня, статистика, есть определенные преимущества, когда вопрос касается математических подсчетов… но, впрочем, я не питаю особых иллюзий. И тем не менее нет-нет, да и мелькнет у меня тайная надежда на победу. Даже наиболее скептически настроенный участник конкурса хоть недолго, да льстит себя надеждой получить первую премию, думая: «А почему бы и не я?» У Терезы подобного вопроса не возникает. Она продолжает утверждать, что я просто теряю время и что лучше бы я… Она считает, что все конкурсы — сплошная глупость. А этот особенно… Само выражение «средний француз», так же как и слово «мещанин», обладает способностью выводить ее из себя.

Когда я вспоминаю свои лаконичные ответы, я понимаю, что они имеют лишь весьма условное отношение к этим написанным мною страницам.

Я должен даже признать, что не все ответы соответствуют моим убеждениям. Ну как, например, когда вас просят назвать основную положительную черту французов, не указать сразу же на то, что признает за ними весь мир: здравый смысл? Он котируется наравне с безупречным вкусом.

Не знаю, есть ли еще на свете другие народы, обладающие безупречным вкусом, но, вероятно, только мои соотечественники сумели прославиться хорошим вкусом, постоянно равняясь на чужой. В доказательство можно привести хотя бы то, как обставлено большинство наших квартир. Моя природная склонность к статистике в сочетании со спецификой моей профессии, которая в те времена, когда я еще не был актуарием, вынуждала меня весьма часто бывать в различных квартирах в поисках возможных клиентов, привела меня к выводу, что:

в 82,4 % французских гостиных имеется весьма внушительное количество китайских, японских и индонезийских изделий. Когда представители желтой расы явятся сюда, они почувствуют себя здесь как дома. Можно подумать, что у каждого квартиросъемщика какой-нибудь двоюродный дядюшка воевал в Индокитае и вывез оттуда инкрустированный перламутром столик черного дерева или две бледно-зеленые вазы, разрисованные красными мандаринами. По крайней мере в те времена еще что-то привозили с войны;

72 % гостиных сочетают Северную Африку и Китай с помощью одного-двух марокканских пуфов из светло-желтой тисненой кожи;

в 65 % экзотический элемент дополняется непременным выцветшим курдским или персидским ковром красноватых тонов и коллекцией саксонского фарфора: арлекины, маркизы, пастушки, которые расставлены в художественном беспорядке на пропитанных пылью китайских салфеточках, покрывающих пианино или рояль (в зависимости от достатка хозяев). Эти инструменты, на которых лежат в ожидании унылой учительницы музыки, чья семья испытала на себе все пресловутые превратности судьбы, этюды Черни (Польша) или Клементи (Италия), производят грустное впечатление, и совсем уже тоскливо становится от пожелтевших фотографий, где запечатлено с полдюжины предков, навеки застывших в военной форме, в костюмах первого причастия или во время свадебной церемонии;

я должен признать справедливости ради, что в некоторых более обеспеченных и мнящих себя более современными семьях Китай, Северная Африка, Саксония и Иран явно уступают место всему английскому. В 32 % квартир, в которых я побывал, имелись так называемые «корабельные» кофры, а попросту говоря, два поставленных друг на друга походных сундучка, в лучшем случае принадлежавших какому-нибудь пехотному или кавалерийскому офицеру, а чаще всего вышедших прямо из мастерской краснодеревщика с левого берега Сены, специализирующегося на стиле «английского регентства». На стенах цветные литографии, изображающие сцены охоты на лисиц в графстве Саррей и приключения мистера Пиквика;

французский же элемент представлен в 92 случаях из ста 2 (двумя) креслами стиля Людовика XV, которые среди всех этих выходцев из Китая и Марокко утверждают непреходящую ценность французской национальной мебели и свидетельствуют о тайной привязанности к королевской власти. Некоторые из них подлинные, большей же частью это подделка, бывает, что встречаются подделки, выдаваемые за оригиналы.

Я не сомневаюсь, что вся эта мешанина, как она ни пестра, несомненно, свидетельствует о хорошем вкусе моих соотечественников. Впрочем, ведь речь идет здесь лишь о нескольких гостиных среди миллиона других. К тому же я могу и ошибиться.

 

Глава Х

Метаморфозы

Трудно поверить!

Свершилось невероятное!

Я стал «Средним Французом № 1»!

И обладателем двадцати миллионов. Конечно, если считать на старые франки, что для меня гораздо приятнее…

Кроме меня, еще тридцать два человека (из сорока тысяч) справились не только с основными вопросами, натолкнувшими меня на изложенные выше размышления, которые я постарался, разумеется, предельно сжато отразить в своих ответах, но и с дополнительными, особенно ценимыми на конкурсах, как в жизни ценят все, что сверх положенного. Они касались описания внешности среднего француза и потребления им различных продуктов. Из тридцати трех уцелевших кандидатов десять человек обладали всеми типичными приметами: шатены, метр семьдесят сантиметров, глаза голубые, преждевременная лысина, склонность к полноте и т. д. Мои способности статистика, согласен, помогли мне в известной степени дойти вместе с другими тридцатью двумя участниками до последнего тура, хотя и судьба была ко мне на этот раз благосклонна, как никогда. Однако то, что я оказался в числе лидирующей десятки, было или чудом, или счастливой случайностью, а может быть, и тем и другим сразу. Если в конце концов математические выкладки позволили мне попасть в самую точку с 420 чашками кофе и 35 кусками туалетного мыла в год, то, бесспорно, только случаю не менее, чем теории вероятности, я обязан тем, что выиграл, ответив «2,3» на вопрос: «Сколько в среднем детей во французской семье (возраст родителей от 29 до 50 лет)?» Я был почти уверен — двое. И даже немного больше. Но едва ли не наугад я поставил после запятой цифру 3. Через несколько дней после того, как я отправил свои ответы, сохранив это в тайне, Тереза сообщила мне, что ждет ребенка. Должен сознаться: в первую минуту новость эта отнюдь не обрадовала меня. Смятение было первой моей реакцией. Я сразу же позабыл и о конкурсе, и о своих расчетах, и даже о своем ответе «2,3». Многое я бы отдал, лишь бы избежать этих дополнительных забот.

Однако ночью запятая всплыла в моей памяти. Я разбудил Терезу и потребовал уточнений… Я хотел знать, как давно она убедилась… Оказалось, что как раз тогда… «Ты в этом уверена?» Мысль, что ты обязан своим успехом простой запятой, подсказанной женщиной, которая никогда не могла правильно расставить знаки препинания, представлялась слишком уж нелепой.

Мое огорчение постепенно перешло в надежду. Оставалось лишь узнать, соответствует ли указанное мной число общим статистическим данным по Франции за последний период и кто среди нас — десяти претендентов, идущих по правильному следу, — оказался ближе всех к истине…

Теперь-то я это знаю.

И вся страна знает…

* * *

Какое странное чувство испытывает человек, привыкший, подобно мне, к безвестности, когда вдруг он оказывается, как принято говорить, в центре всеобщего внимания.

Мне казалось, что я во второй раз появился на свет. Случись мне где-нибудь прочесть сообщение, составленное в таких выражениях: «Доводим до сведения, что в возрасте сорока пяти лет родился господин Поль Бло», я бы не испытал особого удивления. Теперь, когда окружающие видят меня таким, какой я есть на самом деле, я начинаю подозревать, что прежде меня видели таким, каким я на самом деле не был. Совершенно очевидно, например, что лицо у меня изменилось. Теперь все стали замечать, что у меня есть рот, нос и даже появилось выражение лица. Одному из журналистов, нарисовавшему в «Пари-Франс» мой портрет, удалось даже обнаружить в моем взгляде, еще совсем недавно «тусклом», «огоньки иронии». «Господин Бло, — пишет он, — само здоровье, прямота, уравновешенность. Не является ли он со своими спокойными манерами, намечающейся полнотой и преждевременной лысиной живым воплощением среднего француза?» Подчеркивается также скупость моих жестов. Странно. Странно… Весьма странно видеть, как то, что прежде считалось заурядным, безликим, серым, оборачивается чувством меры, скромностью и, конечно же, здравым смыслом. Нужно ли говорить о том, что у меня находят здравый смысл? В моем лице поются дифирамбы сорока трем миллионам французов. Это всегда приятно.

Здравый смысл… Снова и снова здравый смысл…

Что же такое, в сущности, здравый смысл? Ларусс дает следующее определение: «Врожденная способность интуитивно отличать правду от лжи и видеть вещи в их истинном свете». Но разве когда один француз говорит о другом французе, что тот обладает здравым смыслом, он имеет в виду все вышеперечисленное? Я думаю, что, воздавая должное здравому смыслу своего соседа, он просто хочет сказать, что тот способен рассуждать так же, как и он сам, то есть здраво. Это льстит и тому, кто говорит, и тому, о ком говорят. Смело можно было бы изо дня в день хоть пять веков подряд повторять французам, что они обладают здравым смыслом, и им бы это не наскучило (точно так же приятно щекочут их самолюбие разговоры об их величии). Они свободно могут менять свои здравые взгляды два раза в год, восторгаться Республикой, хотя еще недавно обожали короля, преклоняться перед Императором после того, как восхищались Республикой, отдать сегодня предпочтение генералу-монархисту, хотя вчера еще возлагали свои надежды на социалистический парламент, все равно раз и навсегда признано, что они — нация здравого смысла так же, как и нация лучшей в мире кухни, хорошего тона, нация, понимающая толк в жизни. У них нет иных слабостей, кроме больной печени.

Вот почему, отвечая на вопросы анкеты, я без малейших колебаний поставил на первое место не только безупречный вкус, но и здравый смысл моих соотечественников, не позабыв при этом наклеить на конверт одноглазую Марианну почтово-телеграфного ведомства, которую мне всегда хочется поскорее увидеть замазанной штемпелем. В конце концов, уж я-то как-никак разбираюсь в статистических данных. Мои коллеги говорят: статистические данные — это бикини страховых компаний, наибольший интерес представляет то, что они скрывают.

И, как и следовало ожидать, победил «здравый смысл».

* * *

Время от времени я смотрю на себя в зеркало… Ведь это я — Бло, Поль Бло… Все тот же Бло, что и вчера, но достаточно было одной минуты, даже одной секунды — той самой, когда я вывел 2,3 чтобы все изменилось… Мое лицо, по которому еще вчера равнодушно скользили взгляды, моя фигура, которая тенью двигалась по жизни, сегодня стали предметом всеобщего восхищения… Мне звонят по телефону, чтобы узнать мое мнение о школьных каникулах, смертной казни, модах, берлинской проблеме. Мое мнение! Слава требует от своих избранников собственной точки зрения на любой предмет. Впрочем, журналисты не слишком требовательны: «Скажите что-нибудь, мсье Бло… Главное, чтобы это сказали вы…»

За столом я заметил, что Тереза смотрит на меня не так, как прежде. Как будто хочет сказать: «Чего только на свете не бывает! Уж я-то думала, что знаю его, и вдруг…» Я почти готов поручиться, что она испытывает сейчас некоторую досаду. Ее, конечно, отнюдь не огорчает то, что мое имя, а рядом с ним и ее собственное, постоянно встречается теперь в газетах; но она слишком долго была уверена, что мне суждено прожить свою жизнь в безвестности, чтобы не испытывать сейчас некоторого беспокойства, видя, как я заблистал, подобно кинозвезде, которую все одолевают просьбами об интервью. К счастью для всех — и для сохранения мира в семье, — она внесла свою лепту в мой триумф: и, если она признает за мной отцовство в этой победе, я не могу не признавать за ней в известной степени материнства.

Даже дети смотрят на меня другими глазами. В их взглядах можно прочесть не только радость, гордость, но и удивление, беспокойство, а может быть… и трепет, который испытываешь перед священным идолом, или же, вернее, уважение, которое внушает детям слово «миллион». Они тоже, вероятно, понимают, что заблуждались или же были введены в заблуждение на мой счет. Товарищи открыли им глаза: «Послушай, это твой отец выиграл?» И они ответили «да». И они почувствовали себя сильнее благодаря отцовскому всеведению, которого еще вчера не замечали.

Что же касается компании, то там моя победа произвела поистине революцию. На службе, так же как и дома, я чувствую себя совсем другим человеком. Если сразу же после опубликования результатов кое-кто из моих начальников счел нужным выказать свое подчеркнутое безразличие к моим легкомысленным занятиям в неслужебное время и даже некоторое презрение к этой шумихе дурного толка, то Юбер де Фитц-Арнольд очень быстро заставил их изменить свою позицию, объяснив в их присутствии патрону, какую выгоду может принести компании мой успех. Разве рядом с моим именем не упоминалось повсюду и наше акционерное общество?

— Даже истратив миллионы на рекламу, вы не добились бы большего!

С этой минуты признание стало всеобщим. На меня так и сыплются знаки внимания. И даже сам генеральный президент-директор заговорил со мной не где-нибудь в коридоре, на ходу, а на фоне просторов Индийского океана гигантской светящейся карты, висящей у него в кабинете (если не считать того, что он на минуту отклонился в сторону Атлантического океана, он все время находился между берегами Аравийского полуострова и полуострова Индостан). Он должен признаться: он уже не раз подумывал обо мне… Он давно оценил мои способности, которые, на его взгляд, до сих пор не находили настоящего применения… И его удивляет не столько мой успех, сколько то, что его ближайшие сотрудники до сих пор не постарались расширить сферу моей деятельности… Что же касается его самого («Я ведь никогда не скрывал этого от вас, дорогой Бло… Я полностью полагаюсь на вас…»), он всегда считал, что я достоин лучшего положения. Компания крайне нуждается в таких компетентных людях, как я: я вхожу в ее золотой фонд.

Начиная со следующего дня меня стали приглашать на morning tea, или на утренний чай, как называет Фитц-Арнольд комитет директоров сверхузкого состава, который заседает каждый день от 10.30 до 11 часов у патрона.

Это честь, которую можно сравнить с привилегией присутствовать при утреннем туалете короля и о которой в ту же минуту становится известно на всех этажах.

Я вхожу теперь в число тех, кого в высших сферах называют на американский манер yes-man, то есть я имею право выражать свое одобрение тому, что говорит генеральный президент-директор на заседании какого-нибудь комитета или на «цирке», произнося «да, да-да, конечно», тогда как прежде я был всего лишь nod-man и мог только молча кивать головой… Барнаж, чувствуя, откуда ветер дует, не вызывает меня больше на свои совещания через секретарш, он сам звонит по телефону, стараясь быть предупредительным. «Я знаю, у вас сейчас каждая минута на счету, дорогой друг (теперь целый день я только и слышу «дорогой друг»), но не выберете ли вы время заглянуть в мой кабинет?» «Мне» почти полностью исчезло, уже целые две недели я ни разу не слышал: «Сделайте-ка это мне к завтрашнему дню!»

Гаслен больше не решается присваивать себе мои мысли, и теперь каждое мое предложение оказывается куда более ценным, чем я сам мог предполагать. Так, моя идея вместо традиционных новогодних поздравлений посылать клиенту ко дню рождения нестандартную открытку от имени компании была единодушно одобрена на «цирке»…

И наконец, как наивысший знак признания — банкет в мою честь. На сей раз я восседал в центре, на почетном месте, по правую руку от генерального президент-директора, как Тиссер в тот вечер, когда ему вручали орден Почетного легиона. И я, подобно Тиссеру и всем его предшественникам, чувствовал, как на меня изливается сладостный дождь штампов. И если на этот раз президенту не пришлось под суровой внешностью отыскивать золотое сердце, он тем не менее очень быстро обнаружил то, что я таил от других: моя чрезмерная скромность, которую можно было бы даже принять за неуверенность, скрывала «сокровища изобретательности, страсть к цифрам, гений точности». Какие только не пелись мне дифирамбы: я был «неутомимым тружеником, не щадящим своего здоровья» ради непревзойденной преданности общему делу, «дальновидным специалистом», самым преданным членом нашей «большой семьи», «честнейшим человеком», «верным другом», блестящий-успех-которого-делает-честь-всей-нашей компании… И конечно, не позабыли приобщить к моему триумфу «мою дорогую подругу» — и все из-за одной запятой…

Я сидел под сенью оратора в состоянии полного блаженства, глуповато улыбаясь, и время от времени какой-нибудь особенно лестный эпитет приятно щекотал мое самолюбие; и я бы нисколько не удивился, если бы патрон сказал в заключение: «От имени президента Республики и в силу данных мне полномочий…»

Нет. Это не входило в программу нынешнего вечера. Но когда наш дружеский ужин подходил к концу, Юбер де Фитц-Арнольд отвел меня в сторону и быстро, коснувшись петлицы моего пиджака, проговорил:

— Поверьте, дорогой друг, эта штука не заставит себя долго ждать!

В эту ночь, вернувшись домой, я снова посмотрел на себя в зеркало. И подумал о Джоконде. Не потому, конечно, что обнаружил между нами сходство, просто у меня возникла некая ассоциация. Если бы эта самая Джоконда, которой восхищается весь мир, валялась в лавке старьевщика, много ли нашлось бы у нее почитателей, уверенных, что она достойна занимать почетное место в Лувре? Не среди знатоков, конечно, а среди простых смертных? Кто бы обратил внимание на все эти полуразрушенные капители, срезанные колонны, безрукие и безногие статуи, если бы три звездочки путеводителей и голос гида не указывали на них туристам? Главное — признание.

* * *

О большем признании я не мог бы даже мечтать. Не проходит дня, чтобы меня не посетили какие-нибудь репортеры, фотографы, интервьюеры, которые всячески поддерживают мое посвящение.

К сожалению, они никогда не касаются тем, которые мне хорошо знакомы: страхование жизни, математические расчеты, вопросы статистики. Им подавай анекдоты. Я как те принцы, фотографиями которых увешаны стены комнаты моей дочери и которые еще недавно казались мне недосягаемыми, попал в водоворот «пестрой хроники».

— Не можете ли вы припомнить, — спрашивает меня репортер телевидения, — какого-нибудь пикантного случая… что-нибудь из ряда вон выходящее?

— Ну… хотя бы… Ваше самое яркое впечатление детства?

Я пытаюсь припомнить. Роюсь в памяти… Мне кажется, что я открываю целый ряд пустых ящиков, как это обычно делают перед отъездом из гостиницы, желая убедиться, что ничего не забыто в номере (там иногда еще может что-то остаться от прежнего жильца). Моя жизнь представляется мне на редкость пустой. Репортер хочет мне помочь.

— Ну, а в повседневной жизни… у вас есть какие-то привычки, причуды? Ну не знаю… например… когда вам не спится, вы не считаете баранов?

Это тоже пришло к нам из США! Все чаще и чаще люди утверждают (во всяких интервью), что они не могут уснуть, если не станут считать воображаемых баранов, которые перепрыгивают через изгородь. Я тоже пытался, но ничто так не разгоняет сон. Стоит только одному из баранов прыгнуть, как мне сразу кажется, что я должен вскочить и броситься за ним вдогонку.

По воле репортера я снова оказываюсь в лицее.

— У вас уже тогда была страсть к цифрам?

— Гм…

— Вы очень хорошо учились?..

— Нет.

— В таком случае были отъявленным лодырем?

— Тоже нет…

Именно об этом я и писал раньше: чтобы заинтересовать репортера, так же как некогда преподавателя в школе, нужно было быть или тем, или другим. Моего гостя явно огорчает то, что я был средним, ничем не примечательным учеником. Он пытается подступиться ко мне с другого конца — заговаривает о моем «коньке».

— У вас есть какое-нибудь хобби?

(Следует заметить, что журналист никогда не скажет «конек», это звучит в наши дни старомодно.)

Я начинаю рассказывать очень робко — боюсь, что это произведет плохое впечатление, — о лошадях, о скачках, о том удовольствии, которое испытываю, когда изучаю результаты или обдумываю ставку. Мне кажется, что мое пристрастие к скачкам, которое, конечно, плохо вяжется с его представлением об актуарии, должно бы его устроить... да... но... это не совсем то, что он хотел бы: лошади, вы же понимаете, их не приведешь на телестудию...

— А вы ничего не коллекционируете?.. Знаете... один из тех, кого я недавно интервьюировал, собирает коллекцию хлебных корок. У него есть хлеб времен оккупации, хлеб Освобождения, хлеб Победы, хлеб 70-го года и даже хлеб римских легионеров, найденный во время раскопок в Алезии! Вот это, понимаете, было действительно забавно!

Я не спорю, но вынужден признать, что у меня нет такого хлеба, который мог бы утолить голод репортера. Он это и сам чувствует:

— О, конечно... я и не требую от вас ничего подобного, но... может быть... вы коллекционируете бабочек, спичечные коробки, сигарные этикетки...

Нет, я определенно лишен всякой оригинальности: мысль о том, что моя персона может появиться на экране телевизоров без всяких дополнительных аксессуаров, повергает репортера в уныние. Он хочет дать мне время подумать: в конце концов, может быть, я и найду что-нибудь. Не успевает он исчезнуть, как на смену ему в сопровождении двух молодых людей, нагруженных проводами, сумками, «блитцами», появляется фоторепортер одного из еженедельников.

— Я вас недолго задержу,— заверяет меня маэстро.— Мне нужна, вы понимаете, фотография, которая была бы не слишком стандартной...

— Значит, не за письменным столом?

— О!.. это было бы сверхбанально... Нет. Но вот, например, вы один, вы устали от своих справочников, цифр, статистических данных, вам необходима разрядка... И вы снимаете галстук и — да здравствует свобода!.. — вы растягиваетесь на полу... Нам нужна абсолютно непринужденная поза... У вас, конечно, есть халат, какой-нибудь домашний вельветовый костюм?

— Главное, не напрягайтесь!.. Робер, передай мне лампу… Расслабьтесь и улыбнитесь, мсье Бло, улыбнитесь!

Как я завидую молодым людям или государственным деятелям, которые всегда сумеют улыбнуться и под дождем, и среди снегов, и после провала конференции…

— Ну, улыбнитесь же! Ведь случается же вам улыбаться!

Что правда, то правда. Всего несколько минут назад я смеялся, уж не помню по какому поводу, вероятно из-за пустяка. Но улыбка моя исчезла, и мне нелегко вернуть ее, так же невозможно иногда вспомнить имя человека, которого ты прекрасно знаешь и которого в театре вдруг ты должен кому-то представить. Я думаю об улыбке Мориса Шевалье, Хрущева, президентов Республики… «Улыбнитесь же, черт возьми!»— умоляет фотограф, но всякий раз, как мне приказывают улыбнуться, лицо мое словно окаменевает и моя вымученная гримаса — только результат насильственного сокращения мышц. Репортер теряет терпение. Он пытается заставить меня засмеяться, говорит о выпавшем на мою долю счастье, о моем успехе.

— Послушайте-ка… вы же довольны, вы счастливы… Судьба улыбнулась вам! Вы — король средних французов. Вы же выиграли двадцать миллионов, вы заработаете еще тридцать, сорок! Ха-ха!

Вид у меня, должно быть, самый зловещий.

— Вы напоминаете мне этого несчастного Л… его невозможно было рассмешить! Сколько раз я ему говорил: «Улыбнитесь же, мсье, улыбнитесь!» И все впустую. Деблер, да и только! Он отвечал: «Мсье, я никогда не улыбаюсь». Через неделю его убили, беднягу! Ну, так улыбнитесь же, пожалуйста!

Возымел ли свое действие, как ни парадоксально, этот мрачный пример? Только я улыбнулся. Улыбка вышла немного разочарованной, но его устраивала и такая. Щелк-щелк! Все в порядке. Но нет. «Блитц» не вспыхнул. Начнем сначала. Я улыбаюсь еще более натянуто. Щелк-щелк! Кнопка не сработала. Даже я пошевелился.

— Ах, если бы я взял свой «парафлекс»! Он бы…

У фотографов-профессионалов всегда что-то не ладится. Конечно, и я могу испортить снимок. Но я в таких случаях не начинаю все сначала. И мои неудачи никому не доставляют беспокойства.

К счастью, с этим покончено. Во всяком случае, с улыбкой в домашней обстановке. Но я понимаю, что это еще не все. От меня требуется что-то более оригинальное. Репортер раздумывает.

— Ну, а теперь, — говорит он, — вас не очень бы затруднило подпрыгнуть?

— …Подпрыгнуть?

— Да… вы, конечно, слышали о прыгомании? Легкий подскок на месте, как это делают Мориак и Али-Хан. Это очень важно для психиатров…

Что это, серьезно? Ба!.. Если Мориак прыгал… Я подчиняюсь и глупо подпрыгиваю на месте… впрочем, если это может пригодиться для статистики психиатров… И все-таки это еще не конец. Репортер, видимо, не решается меня о чем-то спросить. Во всяком случае, он мнется…

— Простите меня, мсье Бло, но нет ли у вас какой-нибудь причуды, я имею в виду какой-нибудь характерный жест… особую привычку… ну, например…

И вдруг, нацелив на меня свой указательный палец:

— Замрите, — восклицает он таким тоном, словно открыл Америку.

Сидя в кресле и раздумывая над тем, что бы я мог предложить корреспонденту в качестве такого рода причуды или мании, я машинально положил правую руку на затылок и кончиками пальцев стал задумчиво почесывать лысину.

— Великолепно! — воскликнул репортер. — Это как раз то, что мне нужно! Мсье Бло… простите меня… но вы часто так делаете?

— Вероятно, даже слишком часто, — ответил я. (Моя привычка почесывать затылок ужасно раздражает Терезу.)

— Чудесно, — повторяет мой гость и направляет на меня свой «блитц».

Такое легкое почесывание затылка, после чего большой и указательный пальцы медленно соскальзывают на лоб, если верить его ассистенту, — жест, свойственный многим начинающим лысеть французам.

— Благодаря вам, мсье Бло, миллионы людей, бессознательно делающих этот жест, узнают себя в вашем образе…

В конце концов эти молодые люди сумели завоевать мое доверие. Я вступил на путь признаний. Я сказал им, что нередко моя правая рука, покинув черепные высоты, медленно скользит по лицу; мне нравится поглаживать себе веки, иногда у меня от этого даже выступают слезы, затем, пощипав щеки, мои ладони направляются к подбородку, и под конец я чуть дотрагиваюсь пальцами до крыльев носа и с удовольствием вдыхаю запах табака, которым они пропитаны. Я испытываю при этом мимолетное неповторимое блаженство, мысль моя работает яснее, я готов выиграть битву жизни.

Они пресекли мой порыв, спасибо, вполне достаточно.

* * *

Тереза, бесспорно, простит мне эту привычку поглаживать лысину, как только два миллиона фотоснимков узаконят этот жест. Все мои безобидные причуды, на которые она прежде ополчалась, теперь мне прощаются, а иногда даже заслуживают похвалу.

Даже чтение «Спор-компле» и «Пари-тюрф», которому обычно я предавался, лишь уединившись в туалете (под прикрытием «Монда»). Теперь мне разрешается читать их на виду у всех. Вчерашний мелкий служащий, верхом смелости для которого было рискнуть на скачках квартирными деньгами, сегодня стал, как это отметил один репортер, «прозорливым калькулятором, который не прочь после работы внимательно взвесить шансы милых его сердцу четвероногих и, предугадав победителей в тройном заезде, приумножить свой скромный доход, не ставя при этом под угрозу бюджет своей семьи».

* * *

Что же касается жильцов нашего дома, я бы мог разделить их на три категории: симпатизирующих мне, безразличных и завистников. Я не стану распространяться о первых, и в их числе о консьержке, для которой наступила пора сплошной фиесты, — ее имя уже четырежды появлялось в прессе. И меня, конечно, не удивляет то, что мсье Буазрон, который живет на третьем этаже в соседнем подъезде, не в силах скрыть своей досады. Он тоже принимал участие в конкурсе, но не вошел даже в первую десятку, а теперь репортеры телевидения просят у него разрешения протянуть через его окна провода, которые дадут возможность миллионам телезрителей познакомиться с моей физиономией! Вполне понятно, что эти бесконечные вереницы операторов, фотографов, журналистов, машины радиовещания, постоянно торчащие перед нашими дверями и собирающие толпы любопытных, упоминание моего имени в газетах не могут расположить его ко мне, так же как не могут вызвать симпатии и у многих других, которым трудно привыкнуть к мысли о том, что они заблуждались на мой счет и что слава избрала самого непримечательного жильца нашего дома. Возмущенная этой неприличной возней, мадам де ла Люсардьер послала управляющему письмо, преисполненное негодования: «Нельзя же нарушать нормальную жизнь целого дома только потому, что некий Бло — можно ли было яснее выразить свое пренебрежение! — занял первое место в каком-то там конкурсе». Она говорит чуть ли не о посягательстве на права квартиросъемщиков (от этих слов так и веет духом сутяжничества и земельных тяжб). Письмо подписали многие, в том числе двое жильцов, чьи окна выходят во двор, что свидетельствует об их нелояльности, поскольку репортеры телевидения и журналисты туда никогда не заглядывают.

 

Глава X

Первые опыты светской жизни

И вот, сам того не желая, я закружился в вихре банкетов, коктейлей, приемов. Еще вчера мы никого не интересовали, теперь же не проходит дня, чтобы почта не принесла нам очередную порцию визитных карточек и приглашений, которые Тереза закладывает — она знает, что так принято делать, — за рамку зеркала. Для памяти. Графиня де Люсси-Бланжак — обед 28-го — Black tie… Филипп и Софи Ланглад — коктейль 29-го с 6 до 9… Всем этим новоиспеченным близким друзьям хочется иметь право сказать, что у них «были господа Бло… те самые… Средний француз № 1!» Мы стали гвоздем сезона.

Я бы с удовольствием отклонил эти приглашения и посидел дома. Но Тереза заставляет меня соглашаться. «Под лежачий камень, — говорит она, — вода не течет». И она называет имена множества людей, которые преуспели «лишь благодаря своим связям». Связи — это все (во всяком случае, «это все» в данный момент). Всегда находится нечто такое, о чем Тереза говорит: «Это все». «Деньги — это все», — уверяла она, когда у нас их не было. «Работа — это все», — наставляла меня она, когда я явно не выказывал особого служебного рвения. Иногда этим «всем» становилось везение, иногда — самоуверенность, иногда — здравый смысл, а чаще всего — дети и семейный очаг. Я уже давно понял, что этим «всем» может стать все что угодно (и vice versa). Содержание меняется в зависимости от настроения, обстоятельств и того, чего, по мнению Терезы, мне не хватает. Итак, в данный момент «всем» стали для нас связи. Нельзя упускать ни единого случая.

Лично бы я дорого дал, чтобы избежать всех этих торжеств, ночных праздников, всех этих Ночей с заглавной буквы, задача-максимум которых — свести сон до минимума, во всяком случае, таково мое мнение, поскольку мои глаза закрываются сами собой, когда все эти ночные праздники только еще открываются. Рефлекс закоренелого домоседа, полагающего, что ночи созданы для того, чтобы спать. Что тут поделаешь? После всех этих роскошных бдений я только и мечтаю о том, чтобы хоть одну ночь отоспаться в своей скромной постели. Тереза же совершенно неутомима, она упрекает меня за те, что я тяжел на подъем, утверждает, что ее долг — таскать меня повсюду, и заявляет, что нет смысла жить в Париже, если сиднем сидеть дома. Тогда с таким же успехом, говорит она, можно поселиться в Ангулеме или Бар-ле-Дюке.

Я подозреваю, что и в ней начинает говорить снобизм.

Я понимаю, что покупка машины создала у нее блаженное ощущение независимости. (Но теперь ей кажутся совершенно неизбежными те самые расходы, которые еще недавно мы сочли бы абсолютно излишними, и я, право, не знаю, что бы мы стали делать без этого хлынувшего на нас золотого дождя.) Я также очень хорошо понимаю, что наличие чековой книжки придает ей тот вес, о котором она всегда мечтала, и что ее куда больше устраивает горничная, которая обращается к ней в третьем лице, чем наша прежняя скромная служанка. Но разве могла мне прийти в голову мысль, что Терезу будет мучить страстное желание войти в число тех, кого газеты называют «весь Париж» (вероятно, потому, что речь идет о ничтожно малой части населения нашей столицы)? И тем не менее это так, у нее всякий раз щемит сердце, если она читает: «Этот праздник украсили своим присутствием самые красивые женщины Парижа», а ее не было среди приглашенных. Ведь теперь она стала поговаривать о том, что я должен поддерживать определенный standing. Она мечтает о комфортабельной квартире на уровне современных требований (как говорится в объявлениях о сдаваемых внаем квартирах, где никогда не упоминается о маленьких квартирах, не отвечающих этим требованиям), с роскошным подъездом и настаивает, чтобы мы как можно скорее переехали; я подозреваю, что она была бы не прочь пококетничать индексом своего телефонного номера. «Рокетт» вызывает у нее комплекс неполноценности. Она предпочла бы иметь «Отей» или «Инвалид».

Я пытаюсь выиграть время, убеждая ее, что не следовало бы нам слишком подчеркнуто менять свой образ жизни. В социальном плане проблема не так уж проста. Не измени я ничего в своем образе жизни, все начнут высмеивать мою скаредность. Если же я куплю американскую машину, станут кричать, что я страдаю манией величия. Мы должны попробовать найти среднюю линию поведения. И тут я касаюсь самого уязвимого места. Тот факт, что своим успехом я обязан тому, что воплотил в себе типичные черты среднего француза и что об этом повсюду ежедневно кричат, в какой-то мере омрачает радость Терезы. Слово «средний» шокирует ее. Она могла бы, конечно, сказать себе в утешение, что быть первым среди средних не так уж плохо, но она, вероятно, предпочла бы более весомую славу лауреата Нобелевской премии.

Может быть, известность вскружила ей голову больше, чем мне? Даже говорить она стала иначе. Она находит у себя новые болезни, о которых я прежде никогда и не слыхивал, или, во всяком случае, они назывались иначе: nervous breakdown, аллергия и тому подобное. Это очень опасно. Тем более что ни она, ни я не созданы для того мира, двери которого еще недавно были закрыты для нас и который и сейчас отнюдь не привлекает меня.

* * *

В этом я с каждым днем все более и более убеждаюсь. Я надеялся, что во время отпуска смогу немного передохнуть. Не тут-то было. Здесь, на Лазурном берегу, приглашения со всех сторон так и сыплются на нас. Круговорот продолжается. Единственное отличие: нас принимают в открытом море.

Нам пришлось провести двадцать четыре часа в гостях у мсье Диметриадиса Папаракиса, богатого греческого судовладельца, который считает для себя делом чести во время летнего сезона приглашать к себе на яхту все, что есть знаменитого на побережье.

«И зачем только понесло меня на эту галеру!» Там я испытал одно из самых жгучих в своей жизни унижений. Друзья посоветовали нам:

— Только обязательно наденьте шорты… Ракис терпеть не может всякие церемонии!

И мы отправились туда в шортах, захватив в небольшом чемоданчике лишь кое-какие туалетные принадлежности и легкие костюмы.

И вот в таком одеянии прогуливаемся мы утром с Терезой по палубе. Еще очень рано. Почти все спят; на палубе лишь один молодой человек, на остроумные шутки которого я обратил внимание еще накануне во время коктейля. Он подходит к нам, заговаривает:

— Должно быть, завтракать мы будем у леди Керрингтон, на острове, поблизости…

— Вот как? — удивляюсь я. — А я полагал, что мы совершим небольшую прогулку по морю… Тогда, вероятно, нам следовало бы вернуться в отель переодеться.

— Не смею давать вам советов, — откликается сей молодой человек, иронически поглядывая на нас. — Но думаю, что следовало бы… Леди Керрингтон придает очень большое значение туалету. А потом там всегда кого-нибудь встретишь… Кажется, там будут супруги Годре… вы знакомы с Годре?

— Годре… Годре… — повторяю я, делая вид, что стараюсь припомнить.

И тогда Тереза, побуждаемая не то светским тщеславием, не то одним из своих новых комплексов, восклицает:

— Ну, конечно же, Поль… Помнишь… Годре… Ты всегда рассказываешь о нем после «Авто» (это одна из ее новых маний: она хочет, чтобы я вступил в клуб автомобилистов, ей кажется, что это «звучит», и она говорит так, словно я уже стал членом клуба). Ну, конечно же, дорогой мой, муж прекрасно его знает!..

Непродолжительное молчание. Затем молодой человек разражается смехом, смехом, исполненным самой язвительной насмешки.

— Странно! — замечает он, слегка растягивая слова, — это же мой консьерж!

Тереза засмеялась, следом за ней засмеялся и я, но смех получился неестественный, натянутый; от такого смеха судорогой сводит челюсти.

Никогда я не оказывался в более глупом положении. Я сразу почувствовал, что вся эта история, за которую нам наверняка придется расплачиваться, через несколько часов станет притчей во языцех всего пляжа. «Вы слышали, что еще отмочили эти Бло? Джеймс сказал им, что мсье Годре будет на завтраке у леди Керрингтон. А это его консьерж! Ха-ха-ха!»

Тереза сослалась на недомогание, и мы сошли на берег, не оборачиваясь. Это было хорошим уроком. Если бы он только мог ее исцелить! Но маловероятно. Когда вирус светской жизни проникает вам в кровь… смешное уже вас не убивает.

* * *

Пытка визитами не прекращается. И, несмотря на постоянную тренировку, я чувствую себя в гостях все более и более неуютно. Во-первых, вся эта процедура представлений:

— Мсье Саркан-Павелин… мсье Бло!.. Пойдемте, мсье Бло… я хочу вас представить Орлан де Сен-Грабан… Мсье Бло… Мадам де Сен-Грабан!

Рядом с этими громкими двойными фамилиями, которые звучат, как марки старых, всемирно известных вин, и за которыми, словно в тумане, проступают гектары наследственных владений и замки с крепостными стенами, моя односложная фамилия звучит довольно нелепо. Дешевое местное винцо, случайно попавшее на одну полку с прославленными кло-вожо и о-брион, камнем идет ко дну в океане знати.

— Я вас представлю ван Клиффам. Они просто сгорают от нетерпения познакомиться с вами!

И вот меня уже тащат в другой конец гостиной. Меня представляют, и я отхожу в сторону. Иногда до меня доносится: «Он просто чудо!» — сказанное таким тоном, каким говорят: «Ну и недотепа!», или «Ну и физиономия!» И я думаю, что завтра еще добрая сотня людей начнет перемывать мне косточки. «Знаешь, кого я встретил вчера у Бримонов?.. Бло… Ну… того самого типа, которого провозгласили Средним Французом № 1. Невероятно!.. Как тебе сказать? Можешь представить, что это такое…»

Если бы дело ограничивалось одной лишь церемонией представления! Но весь этот шум и гам, как в большом птичнике. Не знаю, какой след оставит в истории наш век, но пока он производит много шума, куда больше, чем все предыдущие. Если правда, что шум убивает, то мне уже давно бы следовало оказаться на том свете. Но он не всех убивает. Я готов поклясться, что некоторым он, напротив, помогает жить. Доказательство — вкусы всех этих господ, которые не выносят толчеи в метро, но которые обожают эту самую толчею во всяких людных заведениях, где она высоко ценится как особая атмосфера (мне нравится бывать в ночных кабачках хотя бы потому, что одно посещение на год излечивает меня от желания вновь побывать там). У меня, если можно так выразиться, застрял в ушах метод изучения моей дочерью текстов Тацита или Саллюстия, которые она не могла усвоить без музыкального аккомпанемента «калипсо» Белафонте или рок-н-ролла Джонни Рея. Это звучит приблизительно так: Majores nostri… I love you, darling… patres conscripti… you sweetheart… neque consilii… poum dgidgi, dgidgi!.. neque audaciae… oh baby!.. Сенека под соусом из рок-н-ролла не входил в школьные программы моего детства. Вероятно, это объясняется тем, что она живет в другое время и принадлежит к другому полу.

Среди всех этих громоподобных новшеств, медленно убивающих меня ударами своих децибел, коктейль — одно из наиболее губительных. Другие люди, вероятно, созданы иначе, чем я, поскольку с особым увлечением они говорят именно тогда, когда не в силах расслышать друг друга.

И наконец, моя полная непригодность к долгому стоянию. Я никогда не смогу, держа в руках стакан и сандвич, чувствовать себя непринужденно, улыбаться, острить, быстро переносить тяжесть своего тела с ноги на ногу и, завладев вниманием нескольких собеседников, разглагольствовать о Пикассо, о додекафонической музыке, летающих тарелках и лейкемии. Как ярмарочный паяц, я лишь стараюсь сохранить равновесие и уловить в этом оглушительном шуме смысл того, что мне кричит мой собеседник. Но если говорить откровенно, я в такой же степени непригоден и к длительному сидению на обедах, во время которых через определенные интервалы нужно раскачиваться справа налево. Эти раскачивания справа налево и обратно, искусное балансирование беседой между двумя дамами, перемежающейся изысканными блюдами, являются для меня изнурительной светской акробатикой. Во-первых, надо найти тему для разговора. Самое мучительное — это старт: первая фраза. Обычно я лишь с трудом могу выдавить из себя: «Вы часто выезжали последнее время?..», «Видели ли вы балетную труппу Маркиза?..», «Как нам не везет с погодой», но это представляется мне таким ненужным и бессмысленным, что я предпочитаю молчать. В этом моя ошибка. Пока я раздумываю, у меня окончательно пропадает всякое желание вступить в разговор, я начинаю жалеть, что упустил время. Мое собственное молчание парализует меня. Я впадаю в оцепенение. Моих дам тем временем уже вовлекли в беседу их ближайшие соседи, и я остаюсь наедине со своей тарелкой.

Иногда я набираюсь храбрости и через силу бормочу несколько нелепых слов, которых едва хватает, чтобы разбить лед молчания. И тогда, позабыв о законах светской эквилибристики, я всеми силами стараюсь не нарушить контакта с той из соседок, с которой я отважился заговорить, хотя и терзаюсь угрызениями совести из-за того, что приходится игнорировать другую. Мне и без того не по себе, но от сознания, что я заставляю скучать свою даму, тоска моя еще больше возрастает. Надо сказать, что позабытая мной соседка не всегда остается пассивной. Однажды меня призвала к порядку дама, которая, хоть я и видел ее впервые, действовала весьма решительно. Так как я, на ее взгляд, уделял слишком много внимания своей соседке слева, она вдруг спросила меня:

— Скажите, дорогой мсье Бло, а вам знакомы правила правостороннего движения?

Я бы дорого дал, чтобы избежать подобных сцен! Но Тереза ненасытна.

— Если бы я послушалась тебя, — не уступает она, — мы бы никогда нигде не бывали и никого бы не принимали у себя!

Не спорю. Меня это вполне устроило бы. Я в одинаковой степени не люблю званые обеды как у других, так и у себя. Но, как говорит Тереза, «надо у себя принимать». И мы приглашаем к себе скучать людей, у которых сами скучали месяц назад.

 

Глава XI

Королевство снобов

Мне и самому хотелось бы оправдать надежды Терезы. Но я глубоко убежден, что, проявив даже максимум доброй воли, я не стану своим среди этих баловней судьбы. Подобное ощущение чужеродности я испытываю в первую очередь потому, что говорю с ними на разных языках. Недавно я лишний раз убедился в этом: в гостиной разговор шел о том, кто как проводит уик-энд, и вдруг один господин, повернувшись ко мне, спросил:

— Ну, а вам, мсье Бло, случается травить?

Вопрос меня весьма озадачил, неужели я похож на отравителя? Оказалось, речь шла об охоте на зайца. Видимо, мой собеседник принял мое продолжительное молчание за отрицательный ответ и, не дав мне времени что-нибудь сказать, заключил:

— Значит, вы гольфуете!

А поскольку я не занимался ни тем ни другим, я почувствовал себя полным ничтожеством рядом с этим господином, который явно недоумевал, на что же в таком случае я убиваю свои воскресенья.

Нет… определенно, если хорошенько вдуматься, у меня нет никаких данных, чтобы войти в королевство снобов. Ни их лексикона, ни манер, ни жестов, ни этого отсутствующего вида.

Мне недостает самых существенных качеств. Мол страсть классифицировать и мой уже довольно солидный опыт позволяют мне здесь перечислить эти черты.

1) Пресыщенный вид

Больше всего меня поражает выражение скуки, написанное на физиономиях «приличных людей». Может быть, угрюмость их объясняется тем, что у них есть все, кроме птичьего молока? А может быть, это постное выражение лица — признак хорошего тона? Право, не знаю, но чаще всего вид у них недовольный. И чем фешенебельней место, где они находятся, тем мрачнее они кажутся. Если же там оказывается слишком мало людей, созданных по их образу и подобию — сидящих с вытянутыми лицами, как на поминках, — они начинают жаловаться, что общество здесь не то. Меня всегда приводят в замешательство эти господа, которые развлекаются со скучающей миной. Убежден, что я лично при всем желании не смогу казаться унылым, если мне весело, и не сумею сохранять на своем лице вечную гримасу отвращения.

В ресторанах, во всяком случае в тех роскошных ресторанах, бывать в которых считается хорошим тоном, вид у них все такой же мрачный, словно их утомляет уже сама мысль, что надо заказать себе дыню (но если она действительно сладкая!) или же форель под соусом (главное — проследите, чтобы к ней никто не притрагивался).

Мсье Фитц-Арнольд, с которым мы обедали вчера в одном из модных ресторанов, выглядел именно так. Скучающим взором скользнул он по Чарли Чаплину, астурийскому принцу, Одри Хепбёрн. Можно было подумать, что он видит их чуть ли не каждый день. Посидеть спокойно, призналась мне как-то одна кинозвезда, которую одолевали любители автографов, можно лишь в очень дорогих ресторанах: там сумеют сделать вид, что не узнают тебя. Официант терпеливо ждал. Мсье Фитц-Арнольд был не готов. Официант отошел. Фитц-Арнольд пробурчал: «Вечно здесь приходится ждать, пока у тебя примут заказ. Метрдотель!» Он принадлежит к той категории клиентов, которые чувствуют себя сносно, когда над ними склоняются, словно плакучие ивы, три официанта и дают им самые тонкие кулинарные советы, которым господа, конечно, не следуют. Но истинное блаженство испытывают они лишь тогда, когда за ними прибегает посыльный: «Рим на проводе, мсье!» Стараясь показать, как он раздосадован тем, что его беспокоит Рим, хоть в душе он и ликует, Фитц-Арнольд не слишком торопится — лишнее свидетельство, что стоимость телефонного разговора для него не имеет значения и что Рим, как и все в этом мире, опостылел ему.

У самой двери Фитц-Арнольда окликает один из его друзей, который, встав из-за своего столика, небрежно бросает через головы сидящих:

— Я сегодня отправляюсь в Нью-Йорк, — говорит он так, словно его пригласили туда на чашку чаю. — Вам ничего не нужно туда передать, ведь так?

В эту минуту я услышал, как за моей спиной посыльный насмешливо шепнул официанту:

— Я сейчас отправляюсь на Монмартр… тебе ничего не нужно туда передать, в кабак?

2) Манера одеваться

Этим летом я лишний раз убедился, что они умеют носить с шиком любой костюм. Когда в моде были черные плавки, казалось, черные плавки были созданы специально для них. В этом году все носят яркие шорты с изображениями небоскребов, пальм и рыб, они и в них великолепны. Я попробовал было купить себе такие шорты, но, если они могут спокойно разгуливать, когда на левой ягодице красуется «Эмпайр Стейт билдинг», а на правой — морской конек («Я купил их почти даром в Акапулко!»), ни у кого не вызывая улыбки, то я, вырядившись таким образом, вероятно, сразу стану посмешищем всего пляжа. Впрочем, в любых даже скромных шортах у меня самый нелепый вид. Лишь в своей куртке я становлюсь самим собой. Они же точно родились в шортах. Впрочем, вечером они чувствуют себя так же непринужденно в белых смокингах: костюм их никогда не выглядит вульгарно новым — это их вторая кожа.

И солнечные лучи так же естественно льнут к их телам, и они впитывают их. Я могу сколько угодно менять крем и масло, все равно мне не удастся загореть так, как этим избранным, которых зимой осторожно прогревает солнце Арлберга, а летом поджаривает солнце Балеарских островов; их литые тела словно покрыты позолотой.

Вот еще одно из явлений осмоса, которое вызывает у меня неприятную реакцию. Мои синевато-белые икры, усеянные редкими черными волосами, вероятно, загароустойчивы, между ремешками моих сандалий проглядывают совершенно синие пальцы.

Поэтому, надо еще учесть живот, торчащий над моими бежевыми шортами, Тереза стесняется меня на пляже. Здесь особенно бросается в глаза, что я деревенщина и серость. Я не слишком стараюсь вникнуть в смысл этих слов, которыми так охотно пользуются сливки общества, говоря о тех, кто не принадлежит к их кругу, и употребляю эти слова потому, что нахожу очень выразительными (и как нельзя лучше характеризующими меня), просто в прошлом году на другом пляже кто-то из этих людей прошептал мне вслед: «Погляди-ка на этого, ну и деревенщина!»

3) Манера выражать свои мысли, английский акцент

Разве может у меня появиться та легкость в разговоре, которая свойственна этим утонченным натурам, изъясняющимся на певучем французском языке, в котором в нужную минуту проскальзывает легкий английский акцент? Я имею в виду не только те фразы, где английские слова, видимо, напрашиваются сами собой и где они, естественно, произносятся на английский лад; например, манера, воспринятая с молоком матери просить виски марки on the rocks или сообщать, что они дали себя checker своему эскулапу, или осведомляться у хозяйки дома: «Black tie или пиджаки?», или же находить женщину очень sexy. Но этот акцент сохраняется даже тогда, когда они говорят на чистейшем французском языке, то есть в тех случаях, когда уже уплачена дань английскому, итальянскому языкам и жаргонным словечкам и хороший тон предписывает говорить по-французски: «Мы сейчас где-нибудь наскоро перехватим snack с Биллом, а затем немного покатаемся на surfing за его моторкой, если только он сразу же не утопит нас… О-кей? Чао!..» И когда Билл вдруг бросает, ни к кому, в частности, не обращаясь: «Да, вы слышали? Джеймс нокаутировал маленькую Мартине!» (выражение, заменившее вышедшее из моды «втюрилась по уши…», что придает англосаксонскому стилю оттенок спортивности), становится ясно, что такие фразы невозможно произнести без чуть заметного английского акцента.

Со всеми этими английскими словами, если только я рискну их употребить, происходит то же, что и с одеждой. Причиной ли тому моя застенчивость или же недостаточная тренировка, но они так же мало вяжутся с моей манерой говорить, как шорты — с моей фигурой. Стоит мне «блеснуть» таким англицизмом, я тут же попадаю впросак.

Однажды я отважился на «Вуе-Вуе». Но мой сын заметил, что теперь его никто не употребляет… И даже сами англичане говорят: «Чао!»

Нет, решительно все в их лексиконе ставит меня в тупик. Как бы не начала Тереза, которая часто бывает в свете, называть меня «мой парень»! Меня это не удивит, поскольку «мой парень» становится сейчас признаком хорошего тона. Я слышал не раз, как весьма респектабельные дамы говорили о своих мужьях: «Мой парень сейчас уминает свой steak» или же: «Мой парень дал себя облапошить в белот» — игры в белот и петанк, которые раньше казались мне простонародными, стали вдруг весьма fashionables. Все эти люди обладают непревзойденным искусством время от времени включать в свой обиход слова и игры, которые до этого считались дурного тона. Тут главное — знать, что в ходу, и уметь выбрать.

4) Безукоризненное знание светского круга и мира знаменитостей

Вероятно, у меня потому нет английского акцента (о чем я говорил выше), что мир англосаксов мне знаком не так хорошо, как этой элите, для которой поездка в Нью-Йорк столь же привычна, как для меня прогулка в Фонтенбло, а без этого вы не сумеете спросить с самым непринужденным видом, если речь идет о зимнем спорте:

— Вы на Скалистые не собираетесь?

Чего бы я не отдал за то, чтобы знать нашу планету, как знают ее эти снобы. Возьмем, к примеру, Америку или Англию. Есть неискушенные простаки, которые тратят свое время на изучение Дальнего Запада, Северной Дакоты или же Оркнейских островов и, исколесив десятки тысяч километров, признают, что многого еще не видели. Не так поступают те высшие существа, о которых я говорю; несколько сотен квадратных метров, где от силы разместились бы пять или шесть парижских округов, позволяют им составить себе полное представление о мире, во всяком случае о мире, достойном, с их точки зрения, внимания. Предположим, разговор заходит о Нью-Йорке или Лондоне… Они, конечно, не станут наивно разглагольствовать о голубях на Трафальгар-сквере или небоскребах Уолл-стрита, а просто скажут (и это будет звучать куда значительней), что встретили Майка на Двадцать первой, или обновили свой набор галстуков и косынок на Джермин-стрит, или же присутствовали при открытии новой галереи на углу Пятьдесят седьмой и Пятой. Знакомство с одним лишь кварталом Манхеттена, размером не больше Вандомской площади, позволяет им судить об Америке с большим апломбом, чем если бы они изучили жизнь индейцев племени «вагупи». Ничто не ускользает от их бдительного ока; шкала социальных ценностей для них открытая книга, она зиждется на совершенно безошибочных показателях, которые я не в силах постичь. В доказательство приведу недавно услышанный мной разговор, где речь шла о семье X, оказавшейся проездом в Нью-Йорке.

— Они остановились в «Уолдорф Астории»… Вам ясно, что они из себя представляют?

— Да… — заметил кто-то из присутствующих, — только в «Уолдорф Тауэре»… в башне отеля!

— Ах, вот как!

Таким образом я узнал, что жить в башне «Уолдорфа» (то есть в одном из тех кубов, которые возвышаются над главным зданием) и жить просто в «Уолдорфе» отнюдь не одно и то же. Это надо знать. Мир снобов представляется мне столь же огромным, сколь и ограниченным…

На пляжах, куда стекаются толпы из Парижа, Мехико, Лондона, Каракаса, может показаться, что здесь собрались одни друзья детства, хотя я прекрасно знаю, что многие вчера еще не были знакомы.

Стоит на горизонте появиться яхте, как сразу же раздается:

— Это Хуан (произносится Ррхуанн), он возвращается с Хиггинсами из Канн!.. Посмотрите-ка, его кливеру здорово досталось!

Другой тут же называет фамилию капитана.

— Это тот, которого они переманили у Соаресов в Пальма.

Третий сообщает фамилию инженера, строившего эту яхту — конечно, в Госпорте или Глазго (многие из этих яхтсменов, которые никогда не назовут яхту только яхтой, a cutter, sloop, yawl или же schooner, плавают под британским флагом, это служит прекрасной рекомендацией, так как корабли эти взяты напрокат у англичан, которые летом не пользуются ими).

Я был не совсем точен, говоря фамилии, так как чаще всего называются имена. Послушать этих посвященных, главное на нашей планете не пять материков, а двадцать пять имен, которые так же тщательно занесены на карту полушарий их головного мозга, как недвижимая собственность какой-нибудь сельской коммуны — в податной реестр. В какой бы точке света — разумеется, речь идет о высшем свете — они бы ни оказались, они обязательно отыщут кого-нибудь, понятно из числа знаменитостей, кого можно было бы назвать по имени.

— Вот Патрик! Подумать только, он с Дианой!

— Ты знаешь, где Джеймс? Я получил от него телеграмму сегодня утром (теперь уже никто не посылает ни писем, ни открыток), он на Балеарских островах, вместе с Анатолем и Софи.

А спросив у одного из них, что он собирается делать в сентябре, услышите в ответ:

— Я еду к Мари-Лор. Джек (ни в коем случае не Жак) заедет за нами на yawl Каркеров, а затем мы все отправимся на Корфу, где нас будет ждать Алек.

Следует понимать: сперва три недели в имении на юге Франции (Мари-Лор), затем путешествие по морю на яхте, владелец которой весьма охотно принимает у себя на борту гостей-сюрреалистов, и в завершение — охота в Солони и пребывание в маленьком замке эпохи Людовика XIII.

Знать нашу планету в том смысле, в каком знают ее они, уже само по себе дело нелегкое. Но еще труднее, даже рискованно, знать, что надо, а что не надо говорить о ней. Предположим, что речь зашла о Флоренции. Боже вас упаси признаться, что вы в восторге от «Рождения Венеры», знаменитого Флорентийского собора, площади Синьории и гробницы Медичи. В крайнем случае упомяните вскользь холм Сан-Миниато, он все-таки находится в стороне, да и то… «Об этом не говорят», иначе вы покажетесь столь же безнадежно отсталым, как человек, который, возвратившись из Нью-Йорка, рассказывает о Рокфеллеровском центре. В разговоре о Флоренции или Венеции эти ценители стараются обойти название самих городов. Признаться: «Мне очень нравится вид на Понто-Веккьо», может только невежественный провинциал. Это доказывает, что во Флоренции он только то и делал, что осматривал Флоренцию. А ведь куда более изысканно, направившись во Флоренцию или Венецию, ни разу даже не побывать в городе. Неплохо, например, сказать: «Я был во Фьезоле у Аллегра Ру споли ди Руспола… Мы носа никуда не высовывали… Было восхитительно!» В крайнем случае вам еще могут простить посещение Уффици, но лучше не заикаться о Боттичелли. Можно обронить только: «На втором этаже, в одной из комнат, которую хранитель музея открыл специально для нас, есть небольшой совершенно сногсшибательный делла Франческа!»

Надо отдать им справедливость: у этих людей настоящий талант не только находить «дивные» места за пределами города, но и создавать их, если таковых не существует. В Венеции, например, особым шиком считается пообедать в старом монастыре, переоборудованном под ресторан-barbecue (с жаровней), расположенный на острове, добраться до которого почти невозможно, но где зато вы встретите Фергюсенов, Алонзо и Дьютренов. Его отдаленность и невозможность приплыть туда в обычной гондоле определили его успех. Это сразу же смекнул ловкий хозяин: устрой он свой barbecue в самой Венеции, его вряд ли стала бы посещать вся эта привилегированная публика, сочтя это слишком банальным.

Сколько времени продержится эта мода? Трудно сказать. От трех месяцев до двух лет… Достаточно будет ухода метрдотеля, прихоти какой-нибудь кинозвезды, каприза Фергюсенов, променявших его на пицца де Сан-Франческо дель Дезерто (она расположена еще дальше), и место вчерашнего паломничества сегодня выйдет из моды. Эстеты обладают особым чутьем, во всяком случае, они мгновенно узнают, какие заведения сейчас в моде и какие окончательно устарели. В самом Париже колесо моды вертится с такой быстротой, что простым смертным вроде нас не так-то легко за всем уследить. Нередко, когда до нас наконец докатывается эхо очередной моды, бывает уже слишком поздно: «Это уже не то». Терезе захотелось побывать в Pentham Club, где принято заказывать апельсиновый торт и слушать, как гитарист (венгр) исполняет Баха. Как нам сказали, часам к одиннадцати вечера там появляется Шейла — одна из самых очаровательных парижских манекенщиц (ирландка) и оставляет в гардеробе своего укутанного в плед (шотландский) ребенка. Не правда ли, как трогательно? Да, было когда-то трогательно, потому что Шейла там больше не появляется. Теперь ее, кажется, можно увидеть в Cisterna, где едят scampi под томатным соусом и слушают, как музыкант (австриец) исполняет на клавесине Люлли.

5) Чуточку жестокости (сознательной или бессознательной)

Я ждал Терезу в одном из парикмахерских салонов на Елисейских полях. И у меня было достаточно времени (голос у нее был громкий и резкий), чтобы выслушать сетования весьма пышной особы, которую раздирали жесточайшие сомнения: она никак не могла решить, поехать ли ей в феврале в Канны или в Малагу, и поверяла свои заботы маникюрше, одной из тех всегда улыбающихся молодых женщин, которым почти каждый день приходится наблюдать подобные терзания.

— Что бы выбрали вы, Мирей? — спросила дама с тем тактом, которым отличаются люди, обласканные судьбой.

Мирей же, думая о том, что по милости госпожи Понте-Массен она опоздает на свой семичасовой поезд на Нуази-ле-Сек, ответила: «Малагу». Это название в ее представлении ассоциировалось с виноградом. Может быть, она купит его. Завтра.

— Да, пожалуй, Малагу, — согласилась дама. — Но дорога ужасно утомительна! Ох, эти испанские спальные вагоны, вы даже не представляете себе, дорогая Мирей, какие там жесткие диваны! А потом их кофе…

— Кофе? — удивилась маникюрша.

— Да, кофе, я органически не выношу испанский кофе. Когда я езжу туда, я всегда беру с собой запас «нескафе». А в последний раз позабыла. Как же я мучилась! Если бы вы только знали!

— Ну, в таком случае, Канны… Госпожа Дальсид, она была здесь утром, только что оттуда вернулась… Погода стояла чудесная.

— Так всегда говорят, когда вы собираетесь на юг. Но стоит мне туда приехать, как сразу же начинаются дожди. А потом на юге сейчас полно каменщиков, и все это итальянцы… Там слишком много строят. В общем… И при этом у меня без толку пропадает имение в Турени!

Мирей, с грустью подумав о пропадающем без толку имении в Турени, на минуту опустила пухлую руку госпожи Понте-Массен. Но тут же снова взялась за щипчики.

— Я пополнела, это просто ужасно! — сокрушенно воскликнула госпожа Понте-Массен. — Посмотрите на мои руки. (Она высвободила свои унизанные дорогими перстнями пальцы.) Смотрите… Попробуйте-ка снять это кольцо, Мирей, попробуйте! Тащите… Смелей! Тащите же! Не бойтесь! (Мирей попыталась снять перстень с изумрудом, но, конечно, безуспешно.) Вот видите! Снять его можно, только отрубив мне палец (самодовольный смех)!

Мирей с удовольствием отрубила бы этот палец и заодно прихватила бы еще парочку. Она представила себе, как возвращается домой в Нуази-ле-Сек с этим перстнем. Такого рода мысли возникают иногда в головах маникюрш, но сразу исчезают, конечно, если эти маникюрши не сошли со страниц романов Достоевского.

— Как бы там ни было, — вздохнула дама, — март, уже решено, мы проведем в Швейцарских Альпах.

— Ах, там, вероятно, очень красиво, мадам! Госпожа Ривьер ездила туда на Рождество и вернулась в полном восторге!

— Да, там неплохо. Но что поделаешь… Пройдет неделя, пока акклиматизируешься… и только привыкнешь… А как раз двадцатого гостиницы закрываются. Невероятно! Как только мы не убеждали директора: «Не закрывайте хотя бы до тридцатого!» Нет, право! А то получается такой разрыв между двадцатым и тридцатым. Не знаешь, куда себя девать. Люсьен предлагает: «Съездим на Канарские острова». Но опять эти Канарские острова!

Мирей, должно быть, и в голову не могло прийти, что на свете есть люди, которым осточертели Канарские острова.

— В этом году, уж не знаю почему, меня тянет в Ливан. Но муж считает, что время неподходящее. Хорошо, что он сказал мне об этом. Я никогда не бываю в курсе международных событий… Впрочем, и не удивительно: я никогда не читаю газет. Ужасно они грязные. От них только и остается, что следы на руках (новый взрыв смеха).

— Прошу вас, опустите пальцы в воду, мадам.

В салон вошла молодая красавица.

— Это подруга господина Л., знаете, заводы шампанских вин… — прошептала Мирей.

Госпожа Понте-Массен окинула вошедшую придирчивым взглядом.

— Сколько же ей лет? Бог мой, до чего же худа! Я бы с ней фигурой не поменялась!

Краска, лак. Все. Готово. Пожалуйста, в кассу. Сколько с госпожи Понте-Массен? До свидания, госпожа Понте-Массен. Мирей проводила клиентку до самой двери. Лил дождь. Госпожа Понте-Массен пожаловалась на ревматизм. Увидев Жозефа, ожидавшего ее с фуражкой в руке около черной с кремовым верхом «бентли», она успокоилась.

— Ах, умница Жозеф! Как удачно он поставил машину. В такую погоду да еще шлепать по лужам, отыскивать свой автомобиль… Вот так я и простудилась на днях. У вас хотя бы есть здоровье, а это главное! Ну что ж, Мирей… у каждого свои горести, но… есть люди куда несчастнее нас!

6) Врожденная склонность к абстрактному искусству

Признаю, к своему великому стыду, что среди всех моих пробелов непонимание абстрактного искусства — один из самых непростительных. Глядя на все эти разноцветные, а иногда и белые на белом же фоне прямоугольники, на эти черные мазки, на фоне которых вдруг вспыхивает красное яйцо, на это непонятное месиво, где при желании можно увидеть и залитые дождем поля, и гидравлический завод, и парижскую улицу, если по ней мчаться со скоростью 200 километров час, и берег моря — на все то, что исторгает у эстетов восхищенные возгласы: «Поразительно!», «Восхитительно!», «Какая самобытность!», я молчу, так как ровным счетом ничего не понимаю. Это серьезнейший, непоправимый изъян, тяжелый порок, от которого, очевидно, мне никогда не избавиться, и причина — в моем мещанском нутре. Читаю ли я какую-нибудь фразу, смотрю ли на картину, первое мое движение — понять их смысл. Я всегда старался понять. Может быть, это и есть мещанство? Теперь я почти в этом уверен, тем более что все знатоки, которым я каялся в своей патологической потребности, разъясняли, что это подлежит лечению.

Вот граница, которая отделяет меня от мира искусства. Я словно путешественник, не имеющий визы; иммиграционная служба абстракционизма посадила меня в карантин до тех пор, пока я не излечусь от желания понять… Я завидую бесчисленному множеству людей, которые в этом непостижимом для меня мире, куда мне, вероятно, никогда не удастся проникнуть, упиваются первородным звучанием слов, непроизвольно слетающих с языка, наслаждаются хаотичными мазками на полотне, а то и просто подтеками бездумно выплеснутой из ведра краски, не имея об этом ни малейшего понятия.

Да что я говорю! «Понимать не надо!» Только тогда и испытываешь подлинное блаженство, когда ничего не понимаешь. Свои восторги эти ценители черпают из тех же источников, которые питают мое разочарование, из того хаоса красок, по которому блуждает мой взгляд пещерного жителя, из всей этой путаницы, гризайля, неразберихи. Ну как не признавать мне их превосходства, если один вид каких-то двух кубиков, серого и зеленого, приводит их в такой же восторг, какой у меня вызывают произведения Микеланджело? Там, где я ничего не замечаю, они открывают для себя целые миры; те картины, которые ставят меня в тупик, для них не только полны стихийных наитий, но они видят там «особый почерк» автора, его «становление» и даже, как было написано в одном из пригласительных билетов на вернисаж: «Воспоминание в преломлении становления». Мне остается наблюдать, как они витают в этих возвышенных сферах, ведь сам я, вооружившись ватерпасом и угломером, делаю лишь первые робкие шаги в классе элементарного рисунка.

Недавно я еще раз убедился в своей абсолютной бездарности, когда, разглядывая какую-то странную грязную лужу (она могла бы быть и просто разлитыми чернилами), из которой высовывалась ножка кресла стиля Людовика XV, я имел неосторожность пробормотать:

— Но… что же это все-таки означает?

Ответ не заставил себя ждать:

— Но почему же вы хотите, чтобы это обязательно что-то означало? Разве это и так не звучит?

Вероятно, действительно есть вещи, которые и так звучат (например, те, о которых знатоки говорят: «Какая искренность!»). Но у меня недостаточно тонкий слух, чтобы уловить их звучание, и недостаточно зоркий глаз, чтобы разглядеть их неповторимость. Напрасно пытаюсь я проникнуться смыслом текста, украшающего пригласительные билеты на вернисаж: «Элия Казан просит вас почтить своим благосклонным присутствием рождение ясного и позитивного царства восприимчивости, которое определило у Зульмо Пиччоло художественный поиск большой экстатической взволнованности и мгновенной контактности», я невосприимчив к такого рода контактностям.

Но одному богу известно, как бы мне хотелось восчувствовать эти откровения. Как бы мне хотелось замирать от восторга перед каким-нибудь ромбом, откуда сверкает оранжевый зрак, или серым шаром, по которому плывут две черные точки! Но единственная мысль, которую это у меня вызывает: «Пожалуй, семилетний ребенок мог бы нарисовать что-нибудь в этом роде… а может быть, даже и получше…»

Заблуждение. Непростительное заблуждение, что бы вы ни увидели перед собой — квадрат, круг или кляксу, — ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не говорите: «И ребенок-мог-бы-нарисовать-нечто-в-этом-роде». Иначе вы рискуете сразу же прослыть безнадежным тупицей, провинциалом, неотесанным мужланом, человеком примитивным, одним словом (и в этом одном слове заключены все эти определения) мещанином. Обмещанившимся мещанином, он никогда ничего не поймет, особенно если речь идет о художнике, у которого «насыщенный антицвет, контрастируя с гладкой поверхностью, переходит в небытие или, быть может, в ничто».

Не так давно я обедал у Доберсонов и был свидетелем того, как моя соседка пришла буквально в экстаз при виде неправильного чугунного шестиугольника, водруженного на деревянном постаменте: в этом нагромождении металла, в этом подобии шлема, выкованного для чудища о шести носах, она усмотрела не только «отчаявшуюся чувственность», но и «ни с чем не сравнимый динамизм». Пораженная моим равнодушием, она даже спросила, что же тогда нравится мне в скульптуре. Я робко назвал ей Микеланджело, Донателло, Родена… Она посмотрела на меня, как на человека дотелефонной эры.

— А почему бы тогда не Рюд?

Я прекрасно понимаю, что одни и те же предметы вызывают различные эмоции у различных индивидуумов. Я знаю даже, что ничто так не веселило Шопенгауэра, как созерцание равностороннего треугольника (в этом, вероятно, и был его снобизм). Но я вынужден признать, что по сравнению с людьми, которые обнаруживают «отчаявшуюся чувственность» в шестиугольниках и остаются равнодушными при виде Венеры Милосской, я нахожусь на крайне низком уровне.

Впрочем, чтобы убедиться в том, что моя столь старомодная потребность понимать является неопровержимым признаком мещанства, мне даже незачем теперь обращаться к специалистам. Тереза первая клеймит меня за это позором. Может быть, на нее тоже снизошла благодать абстракции? Она страстная поклонница не только абстракционизма (впрочем, теперь заговорить об абстрактном искусстве или об экзистенциализме — значит сразу же выдать свою отсталость; слово это употребляется только подобными мне простаками), но и ташизма. Она на все готова, лишь бы только не отстать от своего времени. А главное — от современных вкусов! Она читает специальный журнал «Глаз» и буквально молится на молодого Пиччоло, начинающего ташиста, который, по ее словам, предельно высоко котируется и с которым, во всяком случае, никто не может поспорить в умении посадить на полотно горстку толченой яичной скорлупы. Я просто не в силах понять, как могла такая здравомыслящая женщина, как Тереза, потерять свой здравый смысл из-за подобной бессмыслицы! Но факт остается фактом: обе прелестные картины, в манере Буше, висевшие над нашей кроватью, уступили место черному как сажа месиву, где Тереза в зависимости от часа и настроения видит то кратер действующего вулкана, то маяк Уэссан, то Мулен-Руж под дождем, а то и внутренности морского ежа. (Конечно, подобные экстраполяции немыслимы с купальщицами Буше, которые, в каком бы настроении вы ни находились, так и остаются купальщицами.) Лично я различаю лишь язычок огня и в левом углу щепотку пресловутой яичной скорлупы — фабричная марка желторотого художника. Впитав в себя весь словарь «посвященных», Тереза дошла до того, что стала говорить о самовыражении и творческом взрыве. И всякий раз, когда, подстегиваемый этим проклятым желанием понять, я взрываюсь, она восклицает:

— Ох, и сидит же в тебе мещанин!

— Ну и что? А кто же мы, по-твоему?

— Нашел чем кичиться!

А я и не собираюсь кичиться. Но подумайте сами, что стало бы со всеми этими абстракционистами, летристами, ташистами, попартистами и прочими сюрреалистами, если бы не было добропорядочных мещан, которые с закрытыми глазами покупают их продукцию? Добропорядочные мещане привыкли возмущаться эксцентричностью Пикассо, они утверждают, что он издевается над людьми. Но кому же обязан Пикассо своей славой? В первую очередь тем же добропорядочным мещанам.

7) Их словарь

Все, что окружает вас, может быть либо великолепным, божественным, замечательным, самозначимым, потрясным, поразительным, сногсшибательным, впечатляющим, поистине сенсационным, гипопотически прекрасным, либо отвратительным, убийственным, бесцветным, немыслимо пошлым, нелепым, ничтожным, наводящим тоску, чудовищным, гнусным. Между восхвалением до небес и низвержением в пропасть ничтожества середины, видимо, нет. В наше время все эти эпитеты употребляются в таком количестве, что их запасов становится явно недостаточно и язык не в силах удовлетворить спрос. Что смогла сказать эта расфранченная дама о миллионах мучеников, отправляемых в запломбированных вагонах в газовые камеры? «Это чудовищно!» А что сказала она сегодня, когда скрежет колес помешал ей выспаться в спальном вагоне? «Это было чудовищно!» И если ей будет душно в каком-нибудь кабачке, простите, в night club, ночном клубе, она обязательно воскликнет: «Я там чуть было не умерла!»

Преступление чудовищно, женщина чудовищна, шляпа чудовищна. А всеми этими эпитетами — потрясающий, божественный, чудесный — обычно определяются вещи, в которых большинство простых смертных не углядит ничего сногсшибательного: букет анемонов, запонки, рыбацкий поселок (лишь бы он был не слишком известен). При виде какой-нибудь газовой цистерны неплохо воскликнуть: «По-моему, это прекрасно!» Но, глядя на Неаполитанский залив или Парфенон, лучше всего промолчать или обронить, что все это сильно преувеличено.

Исключение в этой галерее славословий и уничижений составляет слово «потрясно». Сказать о человеке, что он очень умен, банально: все умны; «очень» будет лишь означать, что он не глупее прочих, «он гениален» звучит куда более внушительно. Я наблюдал за тем, как один господин выражал свой восторг на вернисаже. «Это ве-ли-ко-лепно!» — произнес он перед одной картиной. «У-ди-ви-тель-но!» — перед другой. «Космически!» — остановился он перед третьей. (Следует запомнить.) Но, желая выразить максимум восхищения, он воскликнул: «Вот это… потрясно!»

Следует обратить внимание на категоричность их стиля. Книга, пьеса, художник, любой человек в мгновение ока получают ту или иную оценку, поднимающую или уничтожающую. И для этого совершенно не обязательно прочитать, увидеть или услышать. В разговоре о какой-нибудь известной актрисе, вместо того чтобы высказывать свое мнение о ее игре или дикции, лучше сообщить, что она живет одна в деревне под защитой четырех догов. Кто из искушенных рискнет заявить в разговоре о Пикассо: «Мне больше нравится его голубой период». Куда лучше рассказать, что последняя вдохновительница его полотен не ест ничего, кроме рахат-лукума. Если же разговор затянется, можно без колебаний употребить несколько фраз, явно бессмысленных, но звучащих весьма внушительно. Так, в моем присутствии об одной писательнице было сказано: «То, что она пишет, довольно сносно, но как бы вам это сказать… у нее всегда… немножко передержка… или же чуть недодержка… Ну… вы понимаете, что я хочу сказать?» И попробуйте поймите, что он хочет сказать! В большинстве случаев все это абсолютно ничего не говорит, но зато тон, и хороший тон. А этого достаточно.

8) Абракадабра высшего тона

Все эти люди разговаривают невероятно быстро: ведь им столько надо успеть сказать, — а если говорить нечего, то существует столько способов поговорить, ничего не сказав. Бывают моменты, когда слова, подобно ходкому товару, не задерживаются у них на языке, им просто не хватает времени — и это вполне простительно — связывать свои фразы и обращать внимание на какие-то мелочи. И понятно, что они выбирают кратчайшие пути вроде: «Вам ясна моя мысль? Ведь так?» Сопровождая свои слова резким, нервным движением руки, щелканьем пальцев, а иногда и гримасой, они избавляют собеседника от всех излишних объяснений — конечно, если имеют дело с человеком своего круга, — и дают ему возможность перевести дух в ожидании нового потока слов. Есть люди, как, например, господин Штумпф-Кишелье, у которых это псевдовопросительное, но не содержащее в себе вопроса «Ведь так?» (поскольку предполагается полная поддержка со стороны собеседника и отметается даже самая слабая попытка возразить) превратилось в своеобразную манию и возникает в конце любого предложения, иногда даже в сочетании с «нет». «Как это некрасиво, ведь так, нет?» — фраза выпаливается с еле заметным оттенком иронии и некоторой долей вульгарности, следует понимать: «Все и так ясно!»

Нет никакой необходимости уточнять свою мысль. Хотя выбор у них достаточно богат, в их распоряжении множество средств. Но к чему они? Можно обойтись и без них. И без того все вполне ясно. Ведь так? А те, кто не понимает, не стоят, право, того, чтобы им разъясняли.

Но среди тех, кто умеет говорить бессвязно, так же как и среди тех, кто четко выражает мысли, есть свои непревзойденные мастера. Я хотел бы здесь воздать должное графу Рьесеку, благодаря которому я как-то вечером окунулся в бурлящий словесный водоворот. От природы довольно застенчивый, он принадлежит к той категории людей, которым придает смелость звук их собственного голоса. Если за столом оказываются хоть один или два известных краснобая, он во что бы то ни стало старается первым сняться с якоря, прекрасно понимая, что упусти он момент, и весь вечер он будет чувствовать себя скованным и не сможет уже пуститься в плавание. Этот тип робких смельчаков приводит меня в восхищение. Как раз в этот вечер у него были опасные соперники, Марсель и Жан, и потому, не успев переступить порог гостиной, он сразу же залился соловьем. Уму непостижимо, чего он только не коснулся в этот вечер, начиная с англо-бурской войны и Фашоды и кончая Брижит Бардо и межконтинентальной ракетой, при этом он не забыл остановиться на порядках, существующих в Гранд-Опера, поговорить об Общем рынке, Ротшильдах, охоте, новых бистро, девальвации, последнем лауреате Гонкуровской премии, Идеи Роке, скачках — буквально обо всем на свете. Едва ли смогу я здесь восстановить хотя бы каплю того потока слов, который возник из легкого покашливания — мастерского приема, вполне уместного, когда разговариваешь с гостями, стоящими ниже вас на общественной лестнице.

— Простите, что я так хриплю... Сорвал себе голос: горланил на охоте...

«Горланил на охоте» — гениальная находка, которая сразу же показывает, с кем вы имеете дело: со страстным охотником, метким стрелком, аристократом до мозга костей, который, хоть и принадлежит к старинному роду, не гнушается плебсом, что признано весьма «модерн стиль», и умеет вставить в свою изысканную речь несколько хорошо подобранных вульгаризмов и, несмотря на всех своих предков, как никто другой, сумеет крепко выругаться. Только сноб высокого класса может позволить себе после какого-нибудь «самозначимого» словечка или цитаты из Плавта сказать: «Мы чуть было не сдохли со смеху», или же: «Я встретил Мари с ее парнем».

Перечница Картбо-Сабре, которая уже давно заговаривается, а вот после смерти брата получила в наследство Шамбурси… Семьсот гектаров леса и пять ферм, лакомый кусочек. Теперь ей сам черт не брат. Эта старая каракатица, даже глазом не моргнув, поставила более шести миллионов на yearling в Довиле. Вы знаете, что за девиз у них на гербе: «Пусть думают что хотят…» И все-таки она не Онасис… ведь так? Между прочим, грек-то наш здорово зашился со своими кораблями. Во всяком случае, так говорят Шнайдры… Конечно, теперь, когда он уже не может плавать под флагами Панамы или Либерии… Но, как бы там ни было… миллиарды свои он не растерял… Так что нашей маркизе до него еще далеко… Да, к слову… сына ее катапультировали в департамент Океании. Прекрасная находка для Кэ д'Орсэ, ведь так? Этот недотепа все-таки сумел попасть в «Джокей». Он получил лишний черный шар, его не должны были принять, но результаты подтасовали. Теперь его, чего доброго, и в Москву скоро с поручением пошлют… Да, между прочим… слышали, какую новую ракету запустили русские? Жутко подумать… Даже задним числом жутко, если правда, что за всем этим стоят немецкие инженеры… Ведь еще немного, и Гитлер бы… Да и Муссолини кое-что перепало бы!.. Невероятно!.. Ну, сейчас все уже в прошлом… Но все это может снова начаться. Фашизм, в сущности, — это римская история, ударившая в голову…

И хоть граф не остановился после этих незабвенных слов, я должен поставить точку. Я лишь добавлю, что всю тяжесть дальнейшего разговора, который не был бы «на уровне», если бы при этом не было убито наповал семь или восемь достойных уважения людей из числа отсутствующих в этот вечер, одним из пострадавших был человек заслуженный, награжденный военной медалью и потерявший руку на фронте. Граф, растерявший после своего монолога слушателей, решил отыграться на нем и презрительно процедил сквозь зубы:

— Я как-то слышал в «Джокей», но я, понятно, не ручаюсь… ради бога, не подумайте, нет, нет… Это было бы ужасно (он произнес ужа-асно). Но меня заверили… так вот, кажется, что его рука… все это не очень ясно… Но он будто бы сам отрубил себе палец, чтобы не попасть на фронт… но началась гангрена — последовала ампутация. В общем, меня в этом заверили. Некрасиво, некрасиво. Ведь так?

 

Глава XII

Искусство заставлять говорить других

Раз уж мне никогда не научиться так умело, как эти неутомимые болтуны, плести нить разговора, я хотел бы по крайней мере уподобиться тем хитрецам, которые, храня чаще всего молчание, преуспели в искусстве заставлять говорить других. Байрон утверждал, что человечество делится на две категории: на людей скучающих и людей, наводящих скуку. Наблюдение весьма остроумное, но недостаточно полное, и эта попытка, как и всякая другая, разделить общество на две части оказывается несостоятельной. Каждый раз убеждаешься, что человечество не делится на два без остатка. Кроме скучающих и наводящих скуку, на свете есть еще люди, которые, устроившись поудобнее, заводят говорунов так, как мы заводим стенные часы: едва возникает угроза, что собеседник умолкнет, они тут же подливают масла в огонь вовремя сказанным словом.

У меня было достаточно времени изучить действие различных источников энергии, которые приводят в движение подобные говорящие машины, и, следуя своей неискоренимой склонности классифицировать, я составил список основных магических формул, которые позволяют вам, не нарушая своего покоя, безбоязненно выдерживать неистощимые каскады красноречия.

А. Основные слова и выражения, позволяющие с минимальной затратой энергии выразить горячий интерес к тому, что вам сообщает собеседник, и побуждающие его продолжать свой рассказ.

«Да что вы?!»

Во время разговора лицо Рафаэля выражает постоянное удивление и явное желание узнать новые подробности, что действует как допинг на собеседников. Одно из любимых его выражений: «Да что вы?!», которое служит одновременно и восклицанием и вопросом, хотя несколько старомодно и известно еще с мольеровских времен, но и по сей день не утратило своей действенности. Под ним подразумевается: «Не может быть! Так вот оно что! Я потрясен!..» Какой-нибудь господин объявляет ему — война разразится в будущем году или в крайнем случае через два года. Одно «Да что вы?!» — и господин уже готов развернуть перед ним план мобилизации. Какой-то молодой человек только что поведал ему, что мадам X — любовница мсье Z. Одно «Да что вы?!», и все альковы заполняются. (В этом частном, хоть и весьма типичном случае «Да что вы?!» звучит игриво, в духе Рабле: «Так не томите же… рассказывайте?!» Самое интересное в данном восклицании то, что оно может звучать серьезно, насмешливо, резко, конфиденциально. Причем действует оно всегда одинаково вдохновляюще и развязывает языки.) Болезни, домашние неурядицы, международное положение, летний отдых, матримониальные планы — все это Рафаэль поглощает с хорошо наигранной жадностью, которая радует сердце собеседника.

«Ах да!»

«О да!»

«Ах!» (после которых рекомендуется повторить последнее слово, сказанное собеседником).

Например: «Если бы только наше правительство стало облагать налогом всех, невзирая на лица, налоговые поступления сразу бы возросли». «О да!» Это совершенно очевидно, все ясно без слов, мне по крайней мере вы можете об этом не рассказывать! Расплачиваются всегда одни и те же. Разумное использование «Ах» может дать блестящие результаты ценой самых незначительных усилий. Достаточно за этим «Ах» повторить последнее слово собеседника. Например: «Этим летом мы собираемся о женой съездить в Грецию». «Ах, в Грецию!..» Это «Ах, в Грецию!», произнесенное шепотом с полузакрытыми глазами, словно вы из своего кресла видите Парфенон, доказывает, что вы прекрасно понимаете, что таит в себе слово «Греция». А именно: все то, что говорит она истинному гуманисту или, во всяком случае, человеку, сдавшему экзамен на бакалавра. Забавно и неутомительно.

«Ой-ой-ой!»

Развивает мысль собеседника и показывает, что вам не безразличны его заботы. Очень удобно и применимо в любой области. Например: «Как вам нравится это новое повышение цен?» — «Ой-ой-ой!» — «А этот скандал на сцене Национального театра!» — «Ой-ой-ой!» Наша молодежь, вечные пробки на дорогах, состояние телевидения, современный жаргон — все это «Ой-ой-ой!» Совершенно ясно, что вам и так все понятно без слов.

«Ай!» или «Ай-ай-ай!»

Фамильярные звукоподражательные слова весьма употребительны и свидетельствуют о том, что вы сочувствуете несчастьям других. Например: «Он спокойно разговаривал с женой, ну вот так, как мы с вами, и вдруг выпустил из рук стакан и упал навзничь. Вызывают врача: инфаркт миокарда!» — «Ай-ай-ай!» Или же: «Вчера он проходил мимо дома Виктора и вдруг подумал: «А почему бы мне не зайти к нему?» Поднимается, звонит, ему открывают. И кого же он видит? Свою жену!» — «Ай-ай-ай!»

«Ничего не поделаешь!»

Если вы не знаете, что добавить или ответить на сообщение своего собеседника, неплохо прошептать со вздохом: «Ничего не поделаешь…» Например: «Знаете, во что нам обойдется эта новая фантазия правительства? Сущий пустяк, всего миллионов 500!» — «Ничего не поделаешь!» Это звучит, конечно, не слишком мужественно, но зато по-философски. Под этим подразумевается: ну что же, ничего не поделаешь, я, как и вы, считаю, что мир несовершенен. Может послужить переходом к разговору на любую другую тему.

«Вот оно что!»

Вот как! Вот как! Да, действительно! Подумать только! Восклицание, звучащее несколько легкомысленно, рекомендуемое при разговорах на альковные или близкие к ним темы. Например: «Говорят, у него очаровательная медсестра, которая, кажется, помогает ему не только больных принимать…» — «Вот оно что!»

«Не может быть!»

«Нет, нет, не может быть!»

Хотя этому восклицанию и положено выполнять отрицательную функцию, оно весьма положительно влияет на Ход разговора. Например: «И вы знаете, с чего он начал?.. Он был мойщиком посуды!» — «Не может быть!» Вы поражены, это просто невероятно, вы хотите узнать все подробности, для вас это буквально одна из сенсаций века.

«Нет, не может быть!» не обладает, конечно, привлекательностью «Да что вы!?» или «Ай-ай-ай!». Но это «нет», преподнесенное в форме «Нет, нет, не может быть!», приобретает другой характер, придает этому коротенькому словечку особый вес. Например: «Говорите что хотите, но за одного Гогена — 104 миллиона франков… пусть даже и старых… Это уж слишком… Нет, нет, не может быть!» Дважды повторенное «нет» в сочетании с целой фразой не в слишком большой чести у специалистов пассивной беседы, которые избегают всяких дополнительных усилий, но тем не менее заслуживает быть упомянутым, как одна из возможностей произносить с многозначительным видом ничего не говорящие фразы. Если какой-нибудь господин воскликнул: «И он надеется, что его изберут во Французскую академию? Нет, нет, не может быть!», он вправе этим ограничиться. Он укрылся в неприступной моральной крепости (чтобы достичь особой выразительности, первое «нет» надо произнести слегка приглушенно, неуверенно, что должно подчеркнуть категоричность следующего за ним «нет»).

«Вот так история!»

Никогда не поверил бы! Вот неожиданность! Просто непостижимо! Какая неприятность! Представляю, какая поднялась суматоха! Например: «Вы знакомы с Ноденами? Это поистине была самая дружная семья на свете… Так вот, они разводятся…» — «Вот так история!..»

Негромкое прищелкивание языком.

Очень удобно и избавляет от произнесения бесполезных фраз, когда вы хотите выразить свой полный восторг. Например: «Вы знаете, что он получил орден Почетного легиона за военные заслуги?..» Следует щелканье языком.

Пфыканье.

«Вы и впрямь полагаете, что есть какой-то толк от всех этих комиссий, подкомиссий, комитетов шести, четырех?» — «Пфф!..» Конечно, все это чистейшая ерунда, и в этом вопросе они так же плюют на нас, как и во всех остальных.

Присвистывание.

Продолжительный свист, с помощью которого вы даете понять собеседнику, что вся важность того, что он вам сообщил, не ускользает от вас, вы предельно удивлены. Например: «Известно ли вам, сколько мы могли бы экспортировать нефти, если бы эксплуатация Хасси-Мессауда проводилась разумно? Нет, нет, скажите хоть приблизительно…» Не вздумайте называть какое бы то ни было число. Если вы случайно попадете в точку, все пойдет прахом. Предоставьте собеседнику победоносно сообщить вам: «200 миллионов тонн в год!» Следует присвистывание.

«Вот именно!»

Одобрение, которое вы лично высказываете своему блестящему собеседнику, словно ему удался карточный фокус. Например: «В первую очередь нам следовало бы навести порядок в собственном доме, способствовать экспорту, положить конец всей этой бесхозяйственности!» — «Вот именно!»

Б. Формулы утомительные, требующие известной сообразительности, но зато куда более эффективные.

«Ну, еще бы!»

Вы всецело поддерживаете говорящего, вы прекрасно улавливаете его мысль, вы с восторгом приветствуете его идеи. Только круглый дурак может мыслить иначе. Я всей душой с вами. Например: «Давайте, дорогой мой, поговорим серьезно: а вы разве не считаете, что основная задача, которая напрашивается сама собой, — это коренная перестройка всей нашей системы социального страхования?» — «Ну, еще бы!» Другой пример: «Наконец, поставьте себя хоть на минуту на мое место… ведь вы, вероятно, реагировали бы точно так же?» — «Ну, еще бы!»

Недавно я видел, как один убежденный сторонник «Ну, еще бы!», поудобнее устроившись в кресле, откинув голову назад и сцепив пальцы над головой, приподнял ноги и трижды прокричал, с каждым разом возвышая голос: «Ну, еще бы, ну, еще бы, ну, еще бы!» Подобный прием позволяет вам, когда часы пробьют полночь, немного размяться, потянуться и даже в случае необходимости расстегнуть на себе какой-то крючок или пуговицу, не переставая при этом подпевать своему собеседнику, пока не наступит тот благословенный момент, когда вы сможете отправиться ко сну.

«Как бы не так!»

Употребляется в том же значении, что и «Ну, еще бы!», но в несколько иных ситуациях. Сказав «Как бы не так», вы не только выражаете свою полную поддержку говорящему, но и подчеркиваете обоснованность его высказываний. Например: «И вы думаете, я дам обвести себя вокруг пальца?» — «Как бы не так!» Следует понимать: с вашим-то умом! Хотел бы я видеть, как бы у них это получилось! Вы же сразу их раскусили! Ишь, чего захотели!

«В этом, все!»

Свидетельство здравого смысла и безупречной логики, которое выдается оратору, только что закончившему развивать свои взгляды на политику, социологию или экономику. Например: «Общий рынок, может быть, это и неплохо, но игра должна быть честной!» — «В этом все!» Еще один пример: «Возьмем хотя бы Китай… Представляете себе, во что это выльется лет через пятьдесят? Так вот! Надо взять быка за рога и предоставить им рынки сбыта!» — «В этом все!»

«Совершенно справедливо!»

Трудно представить себе, какой магической силой обладают эти два слова, которые иногда, впрочем, могут превратиться и в три («Совершенно, совершенно справедливо»). Они переполняют говорящего законной гордостью, побуждают его к дальнейшим разговорам и тем самым дают вам возможность передохнуть. Например: «Во Франции правит не правительство, а административный аппарат!» — «Совершенно справедливо!» Некоторые вариации на ту же тему типа «Это очень справедливо!», брошенные в нужный момент, подобно «Туше!» фехтовальщиков, производят такое же тонизирующее действие на оратора и заводят его еще минимум на десять минут. И все-таки, как ни велика ценность этого «Совершенно справедливо!», оно не идет ни в какое сравнение с

«Как это верно!», «Ох, как верно!»

Одна из самых ценных находок данного стиля. Переполняет блаженством говорящего. Выражает экстаз как перед творениями Микеланджело, так и перед новой маркой пылесоса. Уже месяца полтора мир не слышал ничего более глубокомысленного. Например: «Все жалуются на современную молодежь. Говорят, что в наше время молодежь была лучше. Но уж если быть откровенным, стоит обвинять в этом родителей!» — «Как это верно!»

«Как вы совершенно справедливо изволили только что заметить…» (Рекомендуется наиболее искушенным специалистам пассивной беседы, которые не останавливаются перед произнесением целой фразы. Данная формула, хотя и требует больших усилий, чем предыдущие, вполне себя оправдывает.)

Случается, что Рафаэль, продержавшись большую часть вечера на одних «Да что вы?!», «Ну, еще бы!» и всяких прочих «междометиях», убеждается, что его собеседник исчерпал себя и может в любую минуту перевести разговор на самого Рафаэля. Вот тут он и проявляет своего рода гениальность. Вместо того чтобы ломать себе голову в поисках новой темы, он ловко извлекает из того нагромождения фраз, которыми его собеседник заполонил гостиную, одно из его высказываний, не преминув предпослать ему: «Как вы совершенно справедливо только что изволили заметить…» Собеседник счастлив, что ему публично воздали должное. Порой даже Рафаэль, если он чувствует себя в форме, обращается к гостям, призывая их в свидетели: «Как наш друг Рошлар совершенно справедливо изволил только что заметить, абсолютно бессмысленно, чтобы слаборазвитые страны…» (или же Марокко, или же избирательные права женщин). И совсем не обязательно, чтобы Рошлар говорил о слаборазвитых странах, Марокко или избирательном праве женщин, во всяком случае в тех самых выражениях, которые употребляет сейчас Рафаэль. Это не имеет ровно никакого значения. Формула «Как вы совершенно справедливо изволили только что заметить…» действует магически: она приводит оратора в такое состояние умственного опьянения, что вы можете совершенно спокойно приписать ему мнение, противоположное тому, которое он до этого высказывал. Он не станет этого опровергать.

В. Боевые возгласы, которые дают новый толчок беседе, но могут довести говорящего до белого каления.

«Ба-ба-ба» или «Ба-а-а».

Вы настроены скептически. Вас это не убеждает. Пусть себе говорят, еще ничего не доказано. Вам нужны доказательства. Вы не так легковерны. «Я убежден, что, не растеряйся они в эту минуту — а ведь они были всего в двадцати километрах от Каира, этого не следует забывать, и дело было бы сделано!» — «Ба-а-а…». Подхлестнутый этим проявлением скептицизма, новоявленный стратег тут же бросается в бой и приводит все новые и новые аргументы.

«Тра-та-та» и «та-та-та».

Употреблять их рискованнее, чем «ба-ба-ба» или «ба-а-а», поскольку они свидетельствуют о вашем еще большем недоверии. Говорите себе на здоровье! Не на того напали. Можно использовать в разговоре с людьми, которых встречаешь в первый раз или же надеешься, что встретил в последний. Например: «Биржа, мой дорогой, те же скачки: это игра!» — «Тра-та-та!» Вставленное кстати, вкрадчивым голосом, может надолго завести говорящего.

«Так, так…»

Равнозначно «ба-ба-ба…», но звучит более сдержанно, показывает, что вы не совсем согласны, но готовы позволить себя убедить. Посмотрим…

«Ну и что?»

Из всех приемов, помогающих выстоять в разговоре, не принимая в нем участия, «Ну и что?», вне всякого сомнения, один из лучших. Как-то в гостях я был свидетелем того, как совсем неприметный человечек спокойно выдержал бой с настоящим Гераклом словесных схваток, который, вооружившись международным положением, загнал его в самый угол ринга. Как только наш человечек завел машину с помощью «А к чему все это приведет?», Геракл без промедления ворвался в Белый дом и урегулировал отношения с Соединенными Штатами. Не удовлетворившись этим, тщедушный собеседник спрашивает: «Ну и что?» Защищаясь, наш специалист по международным проблемам садится в самолет и, перелетев через Северный полюс, приземляется в Москве, устанавливает контакты, обеспечивает сосуществование. «Ну и что? — спрашивает его ненасытный партнер. — Что вы станете делать в таком случае с Китаем?» Задыхаясь, наш атлет пытается увязать весь Китай в огромный узел. И его уже шатает, когда в 23 часа 30 минут еще одно насмешливое «Ну и что?» отправляет его прямым ударом в Тихий океан. Через несколько минут жена бросает ему спасательный круг: «Нам пора домой, мой друг, мсье просто не переспоришь».

 

Глава XIII

Ключи к богатству

Я, конечно, не потеряю голову из-за лишнего гроша. Но когда надо распорядиться миллионом, я превращаюсь в круглого идиота.

В этом я убедился, когда по воле судьбы в моих руках оказались деньги.

И это нетрудно понять. Если у вас жалкие гроши, никто не полезет к вам со своими советами, на что их употребить. Сохраните ли вы свои деньги, пустите ли их на ветер — кого это может беспокоить? Но зато, если случай послал вам миллионы, вас буквально осаждают люди, которые, кажется, только тем и занимаются, что выискивают свежеиспеченных миллионеров и обрушивают на них свои советы, подсказывая, как им следует поступить со своими деньгами.

Люди куда менее эгоистичны, чем принято считать: их, видимо, гораздо больше интересуют денежные дела их ближних, чем свои собственные. И разве они действуют не из самых похвальных побуждений? В конечном счете они заботятся о моем же благе: у меня никогда не было денег, один я, чего доброго, наделал бы глупостей, Тем более что случай мой не совсем обычный. Счастливчик, на долю которого выпал главный выигрыш в Национальной лотерее, отправляясь тайком за ним в Павильон Флоры, ни перед кем не обязан отчитываться. Я же каждое утро чувствую на себе настороженные взгляды. Окружающие, стараясь быть не слишком навязчивыми, все-таки хотят знать, что я буду делать со всеми этими деньгами.

Теперь, когда я на это могу смотреть уже со стороны и на себе испытал, к чему приводят разумные советы моих многочисленных доброжелателей, я, к счастью, могу судить обо всем совершенно здраво и поделиться накопленным опытом. А этот мой опыт позволяет мне прийти к заключению, что существует пять способов разбогатеть:

1) Откладывая.

2) Покупая ценные бумаги.

3) Покупая золото.

4) Покупая картины.

5) Покупая землю.

Когда в твоих руках эти пять ключей к богатству, чувствуешь себя совсем другим человеком. Я охотно вручаю вам эти ключи, полагая, что у меня нет никаких оснований хранить их у себя. Но я не вправе скрывать и другое: тот же опыт подсказал мне нечто еще более поразительное, а именно что существует также пять способов потерять все, что у вас есть — и даже больше.

1) Откладывая.

2) Покупая ценные бумаги.

3) Покупая золото.

4) Покупая картины.

5) Покупая землю.

А. Сбережения

Первое, что приходит на ум людям наивным и даже не наивным, что лучший способ сохранить деньги — откладывать их. Но люди, более умудренные в этих делах, советуют ни в коем случае не поступать таким образом. Как же примирить эти два положения?

Воспитанный в преклонении перед такими титанами благоразумия, как Вениамин Франклин и Жак Лаффитт, о которых нам ещё в школе говорили, что на первых порах они экономили каждую копейку, я испытывал в жизни несколько приступов бережливости, во время которых я сберегал буквально все, что попадалось мне под руку, будь то обрывок бечевки или перегоревшая лампочка. Пример Жака Лаффитта, чья головокружительная карьера финансиста началась с того, что он принес в банк найденную на улице булавку, долгое время не давал мне покоя.

Однако случай, происшедший со мной еще в детстве, показал мне, что честность не всегда вознаграждается но заслугам. Мне шел тринадцатый год, когда я принес в комиссариат полиции первый найденный мной на улице кошелек и услышал вместо благодарности: бездельник, воришка, негодяй! Кошелек был пуст, и меня обвинили в том, что я утаил его содержимое. Вор через три дня попался, но я с тех пор никогда ничего не подбираю на улице.

Впрочем, жизнь очень изменилась со времен Жака Лаффитта. А может быть, деньги. Хотел бы я знать, какой прием оказали бы сегодня в «Сосьете женераль» или Лионском банке прохожему, который вздумал бы занести туда скрепку или булавку, подобранную им у входа. И потом, если раньше можно было отложить двадцать тысяч франков, не рискуя при этом вызвать всеобщее неодобрение, попробуйте поступить так сегодня с целым миллионом — да вас просто высмеют.

Я долго буду помнить полный сострадания взгляд, который бросил на меня один из «финансовых гениев», когда в ответ на его вопрос: «Ну так что же вы собираетесь делать со всеми этими деньгами?», я признался: «Не буду пока их трогать». Было совершенно очевидно, что он считает меня простаком, если не сумасшедшим. Он тут же, не сходя с места, доказал мне, что нет ничего опаснее. Это все равно, что хранить дома тонну нитроглицерина или радиоактивный элемент. Итак, от этих денег, которые так поздно провидение вложило мне в руки, от этих сокровищ, которые свалились с неба, я должен был во что бы то ни стало как можно скорее отделаться, иначе они могли растаять у меня на глазах, как глыба льда. Оставь я свои деньги дома, из-за всех этих бесконечных девальваций им бы грозила участь шагреневой кожи. Мне следовало незамедлительно найти им применение, употребить их на что-то, что-то купить — неважно что, — но обязательно купить, ну хоть ценные бумаги.

— Перспективные ценные бумаги, естественно, — сказал мне сей мудрец. — Что-нибудь посолиднее. Такие ценные бумаги существуют. Главное, чтобы вам дали хороший совет…

Б. Ценные бумаги

Уж в чем, в чем, а в советах я не испытывал недостатка. Советы я получал в таком количестве и от стольких людей, что, если бы сегодня спросили совет у меня, я посоветовал бы не слушаться ничьих советов.

Новичок, делающий первые шаги на бирже, очень скоро постигнет несколько мудрых принципов, которые являются основой основ финансовой карьеры. Принципы очень простые, и преподносятся они иногда в весьма изысканной форме, даже в стихах. И первый из них: «При звуках пушек — покупайте. При звуках скрипок — продавайте». Не правда ли так же просто, как и красиво.

И я стал ждать, когда где-нибудь в мире загрохочут пушки, чтобы начать покупать. Ждать мне пришлось недолго. И хоть пушки стреляли всерьез, ничего серьезного из этого не вышло. В наше время стрелять начинают из-за простого «да» или «нет», а иногда из-за того и другого сразу, но в отличие от того, что происходило полвека, эти залпы не влекут за собой автоматически мирового пожара. На этот раз колесо истории не завертелось быстрее, если употребить одно из наших любимых выражений. (Когда я думаю, что о событиях в Египте можно сказать не только «Они стали развертываться с угрожающей быстротой», но и «Они завертелись с угрожающей быстротой» и это означает одно и то же, мне становится жаль иностранцев.)

В этот день на бирже царило спокойствие. Недели через три пушки, на этот раз уже по-настоящему, загрохотали где-то в Африке, и мои прекрасные ценные бумаги резко упали в цене. Что же касается скрипок, то, как я ни напрягаю свой слух, я не слышу ничего утешительного. Нашей эпохе, надо признаться, не слишком импонируют скрипки.

Тем не менее однажды мне показалось, что до меня доносятся обнадеживающие звуки, и я решил продавать. Слишком рано.

В утешение я услышал одну из избитых истин: «Не забывайте, что Ротшильд разбогател только потому, что продавал слишком рано…» Мысль, что я хоть в чем-то уподобился Ротшильду, на короткое мгновение вызвала у меня приятное чувство благополучия и уверенности, но подобные чувства мимолетны и проходят бесследно. В довершение, сказав: «С волками жить, по-волчьи выть», умудренный опытом собеседник добавил:

— Вы слишком торопитесь… Слишком торопитесь купить… Слишком торопитесь продать… У вас есть ценные бумаги? Ну и сидите на них спокойно. На бирже единственное, что имеет значение, — это солидный пакет акций.

На бирже, как и повсюду, вам без конца твердят, что имеет значение только что-нибудь одно. К несчастью, у каждого на этот счет своя особая точка зрения. Впрочем, как и везде. Одному богу известно, сколько раз мне доводилось слышать: «Единственное, что имеет значение, — это дети», но так можно сказать и о здоровье, и о хорошей жене, и об удобной постели, и о вкусной кухне, и о деревенском воздухе. Для одних на бирже единственное, что имеет значение, — это солидный пакет акций, для других — спекуляция на нефти, для третьих — акции золотых копей. И поскольку завсегдатаи биржи — люди весьма искушенные, не исключено, что каждый из них по-своему прав. Короче говоря, так же как неплохо иметь хорошую жену, детей и здоровье, неплохо иметь и акции нефтяных компаний, химических концернов и золотых рудников.

— Почему бы, — спросил меня один из моих советчиков, — не купить вам немного рокфора. У вас есть рокфор?

Нет, признаюсь, я никогда не покупал рокфора на бирже. Мой дока бросил взгляд на список моих акций.

— Мне кажется, вы перебрали нефти, — сказал он мне так, словно от меня разило керосином. — И меди тоже вы могли бы немного сбросить. Вам следовало бы произвести исчисление вексельных курсов и закупить цемента. Тогда со всем этим плюс рокфор у вас бы все пошло как по маслу.

И когда в ответ я заметил, что проиграл бы при подобной операции, так как медь упала в цене, мой собеседник преподнес мне очередную прописную истину:

— Бывают минуты, когда нужно дать отрубить себе руку! Это тяжело, понимаю, но раз надо — так надо.

И я дал отрубить себе медную руку, а дела на бирже продолжали идти своим чередом. Цемент меня вполне устраивал. В этом слове есть что-то внушающее доверие. А потом, разве не здорово иметь возможность просто позвонить по телефону и обменять свою нефть и медь на цемент и рокфор? Я купил немного и того и другого. Теперь я чувствую себя во всеоружии. Таким образом, я поступил в соответствии с еще одной известной прописной истиной: «Нельзя хранить все яйца в одной корзине».

Теперь, когда я приобрел стоящие биржевые бумаги, мне следовало бы, как говорил мой знакомый, «сесть на них» и спокойно ждать. Но я, вероятно, не создан для хороших биржевых бумаг. Мне нравится, когда дела идут, и идут в нужном направлении. Через несколько недель меня вновь охватила страсть распорядиться своими бумагами. Возможно, потому, что я испытываю тайное удовольствие, когда говорю по телефону: «Продавайте!» Я часто мечтал стать одним из тех заправил, которые, доверившись своей хлопковой интуиции, еще в пижаме звонят по телефону из роскошной гостиницы где-то в Калифорнии. И, сидя в ванне, вызывают бум в Сиднее или крах на Уолл-стрите. Моя мечта осуществилась, но весьма своеобразно. Едва я решаюсь продать любые, слишком, на мой взгляд, стабильные акции и звоню своему маклеру, как биржу охватывает паника, цены падают и в этот день все идет за бесценок. Но если случайно я присмотрю бумаги, как мне кажется, весьма перспективные, и решу их купить, достаточно будет простого звонка, как акции, на которые никто не обращал внимания, вдруг подскакивают в цене и достигают самого высокого за последние полгода курса. (Случается даже, что, решив тайком испытать судьбу, я говорю себе: «Сделаю вид, что сегодня я покупаю… и никому ни слова… Посмотрим, что получится!» Так вот в этот день цены на бирже низкие, и я и впрямь мог бы купить очень выгодно. Но если на следующий день я действительно решу купить, цены на бирже моментально подскочат.) В том, что какие-то таинственные силы действуют мне во вред и подсказывают бирже: «Во что бы то ни стало помешайте ему купить», я почти не сомневаюсь, но если вначале я думал, что именно я каким-то особым образом действую на биржу, то теперь я пришел к выводу, что не являюсь исключением. Сами маклеры признают, что у каждого из них есть два-три клиента моего типа, которые появляются всегда либо слишком поздно, либо слишком рано. У этих неудачников тоже есть чутье, но чутье навыворот. Я знаю маклера, который за каких-то два года разбогател лишь потому, что играл для себя на повышение как раз тогда, когда по приказу клиента играл для него на понижение. Так продолжается и по сей день. Упрямцев такого рода ничем не обескуражишь.

В конце концов я вновь отправился за советом к одному из своих знакомых — стороннику солидного пакета акций. Я был полон решимости усесться на свои бумаги, но я хотел знать, сколько же времени я должен буду на них сидеть… Он ответил весьма уклончиво:

— Лет десять… двадцать… С этими бесконечными девальвациями в итоге всегда выигрываешь…

Просидеть двадцать лет на пакете биржевых бумаг было выше моих сил. А впрочем, даже через двадцать лет должен ли я буду их продавать? Никогда не следует продавать, если курс понижается. Но не надо торопиться с продажей, и если курс повышается. Так когда же продавать? Никогда. Так-то и богатеют. «Богат лишь тот, кто живет на проценты с процентов».

Эти акции жгли мне руки. Кончилось тем, что я их продал — с убытком. И остановился на самом разумном из всех решений.

В. Золото

По правде говоря, мысль о золоте приходила мне в голову еще до того, как у меня появились деньги. Один из моих дядюшек, дядюшка с самыми твердыми принципами, утверждал, как и множество других биржевиков: «Надо всегда иметь хоть немного золота». (Сразу же становится очевидно, что у того, кто это говорит, золота не так уж мало.) «Если у тебя когда-нибудь заведутся деньги, — поучал он меня, — купи золота… Положи его в мешок, зашей спрячь куда-нибудь подальше под белье и не трогай его.

Золото что верный пес, оно всегда должно быть при тебе. Как только начнется где-нибудь заваруха, сам увидишь… золото твое на глазах полезет вверх… И ты подумаешь: «А ведь дядюшка был прав!» Уйдя в отставку, мой дядюшка все свободное время посвящал своим биржевым операциям, испытывая особое почтение к акциям Люзенакского талька. «Я купил их в свое время за 317 франков. Теперь же они стоят 17 000. Сколько раз мне говорили: «Продавайте!» — а я не продал. Я сохраню их до самой смерти, и вот, когда отдам концы, мои наследники здорово удивятся, увидев, что хранилось у меня в кошельке». Дядюшка скончался, буквально купаясь в тальке, и дети его зажили в свое удовольствие.

И вот, вспомнив о нем, я решил в конце концов купить золота. По правде говоря, я и тут не испытывал недостатка в советах.

— Купите золота! — сказал мне один из моих советчиков. — С ним-то уж вы не пропадете. Увидите, будете еще меня благодарить!

Не так давно я зашел поблагодарить его. Он был просто в восторге.

— Ну, как, — спросил он, — довольны?

— Чем, собственно? Тем, что потерял 500 000 франков?

— Понятно, что вы потеряли… Но зато какое чувство уверенности!

— ?..

— Конечно! Если золото падает в цене, значит, все в порядке: государственные финансы не испытывают затруднений, война не угрожает нам и можно наконец с облегчением вздохнуть… Разве это не стоит ваших 500 000 франков?

— Однако, если бы я не потерял, а выиграл…

— Это бы доказывало, что все идет из рук вон плохо, что мы накануне банкротства, войны, революции… Кто знает? Вы бы могли даже оказаться в тюрьме!

На какой-то миг я почувствовал, как на меня со всех сторон надвигаются эти мрачные видения, а потому доводы моего собеседника приободрили меня. Домой я вернулся просветленный. Чудодейственная власть золота… Проиграй я эти 500 000 франков на скачках или в баккара, совесть без конца мучила бы меня, как это случается во всех назидательных историях. Но разориться, покупая золото, — это, конечно, единственно солидная возможность наделать глупостей. (Этого даже папаша Гранде не предусмотрел…) Я с улыбкой сказал Терезе:

— Ты видишь?… Золото упало в цене… Поразительно!

В ответ на ее вопрос, уж не заболел ли я, я поведал ей о той необычайной уверенности, которую я испытываю. Рассуждения мои, казалось, не слишком ее убедили.

— Не говори мне больше о своих соверенах! — воскликнула она (раньше она говорила «наших»).

Я посмотрел на красивые золотые монеты, которые еще недавно не уступали в цене норковой шубе или операции аппендицита в частной клинике, а теперь приближались к стоимости кроличьих шкурок пли удаления миндалин.

Британия, безразличная ко всяким понижениям курса, продолжала «rule the waves», а святой Георгий все так же усердно метал свое копье.

— Тебе просто надо было вовремя продать!

Действительно, куда проще. Но чтобы кто-то мог вовремя продать, кто-то вроде меня должен был не вовремя купить…

— Между прочим, на эти 500 000 франков, которые ты потерял, мы могли бы купить…

И на меня обрушился поток как совершенно необходимых, так и совершенно ненужных вещей: костюмы для детей… стиральная машина… лыжи и вся полагающаяся к ним экипировка, не говоря уж о множестве очаровательных платьев… Право, я бы мог купить весь мир на эти 500 000 франков. Ведь лучшее применение находишь тем деньгам, которых уже нет.

И так как моя история с золотом тянулась довольно долго, я решил не возвращаться больше на биржу.

Правда, тем временем разыгралась небольшая интермедия.

Интермедия: ипподром

Я заговорил об ипподроме после золота отнюдь не потому, что буква «И» в алфавите следует за буквой «З», а потому что эти два источника разорения или обогащения имеют между собой нечто общее. Я иногда даже спрашиваю себя — уж не переживаю ли я какой-то особый период в жизни, разрушая все, к чему ни прикоснусь (после моих злоключений на бирже), раз мне удалось вывести из строя такой чудесный механизм, как скаковая лошадь.

Среди различных мыслей, которые после конкурса стали приходить мне в голову и, к сожалению, надолго застревали, была и мысль купить себе чистокровного рысака. Эту мечту, взлелеянную мной еще в доконкурсный тусклый период моей жизни (только тогда и мечтается, когда влачишь жалкое существование), позволила мне осуществить свалившаяся на меня золотая манна. Следуя совету одного из моих всезнающих друзей, предупредившего меня: «На скачках, дорогой мой, надо путешествовать в первом классе!» — я купил двухлетнего рысака, который обошелся мне особенно дорого, так как незадолго до этого выиграл приз. Может быть, цена эта показалась ему недостаточной? А может быть, ему пришлась не по вкусу физиономия нового владельца, когда я навестил его в Мезон-Лаффитте? Но только с той самой минуты, как он стал носить мои цвета, он, употребляя жаргон завсегдатаев скачек, «сошел с дорожки».

Ах! Как прекрасен тот день, когда вы впервые заходите в конюшню полюбоваться своим рыжим жеребцом! Как лоснится его шерсть! Какие благородные линии! Конюх ласково разговаривает с ним…

— Ну и бегает же он! — доверительно сообщает он вам.

А разве существуют чистокровные рысаки, которые не умеют бегать?

— …Его готовят… для больших состязаний?

— Конечно, мсье, само собой разумеется…

И вам протягивают лист с волшебными названиями: приз Люпена, Эпсомские дерби, Жокей-клуб, Гран-при.

О счастливый владелец, насладись в полной мере этими прекрасными мгновениями, когда конь твой летит к победе на глазах у королевы английской и тебя уже поздравляют в «Роял инклоужур»! Все это истинная правда, его готовят для участия в этих скачках, но ведь восьми чистокровным рысакам из десяти родословная дает право принять в них участие, и в ту минуту, когда в мечтах твоих он уже приходит к финишу, еще шестьсот рысаков тренируют в надежде на успех. Но лишь двадцать из них будут допущены к соревнованиям. Лонгшан, Шантильи, Эпсом… на всех этих славных ипподромах твои цвета будут мелькать лишь на дорожках мечты.

— Завтра бега в Трамбле! — позвонил мне вдруг по телефону тренер.

Странно. Ведь меня всегда уверяли: «Главное — не надо торопиться! Надо суметь выбрать подходящий для него заезд!..» Но кажется, этому коню, спокойный нрав которого мне так расхваливали, не стоится в конюшне. Ему необходимо размяться. Пусть бежит. И он бежит. Но все-таки странно: мне не раз говорили, что этот потомок легендарного Атиса лучше всего берет дистанцию в 1600 метров. А сейчас он будет бежать на 2500 метров. В общем… Но сам факт, что имя мсье Бло появится в программе рядом с именами Али Хана и мсье Марселя Буссака, приятно щекочет мое самолюбие. И сердце мое радостно бьется, когда я впервые в жизни захожу в «круг», чтобы дать жокею последние наставления (конечно, я скопирую их слово в слово с наставлений тренера). На этот раз я среди «тузов» — среди тех, на кого еще вчера я смотрел по ту сторону барьера, затерявшись среди безымянной толпы, которая рада хотя бы подышать одним воздухом со счастливыми владельцами, пытаясь уловить на лету хоть обрывок фразы. Я с трудом сдерживаю себя, чтобы не оглянуться на этих людей, которые смотрят на меня и среди которых мне так и хочется отыскать свою собственную физиономию… такую, какой она была еще совсем недавно, и попытаться угадать, какое же впечатление я сам на себя произвожу. Я не чувствую земли под ногами от счастья, и в то же время мне как-то не по себе. В двух шагах от меня — один из Ротшильдов… Чуть подальше — барон Вальднер. И рядом с ними я — Бло… Мне хотелось бы, чтобы время остановилось, бега задержались бы и ничто не нарушало очарования этого мгновения… А вдруг мой рысак придет последним?

Жокей, когда его представили мне, снял шапочку.

— Здравствуйте, Гравло! — сказал я, стараясь произнести эти слова как можно непринужденнее, но искусственная фамильярность этой фразы вызвала в моей памяти: «Здравствуй, дружок», — так во времена моей молодости горожане обращались к крестьянам.

Гравло ответил мне, улыбнувшись:

— Здравствуйте, мсье Бло! — и стал слушать указания тренера.

— Значит, все ясно? Пусть он бежит себе совершенно спокойно. Не торопи его до последних ста метров. Береги его силы…

Увидев приведенного конюхом рысака, я заметил — чтобы хоть что-то сказать:

— Вид у него хороший!

— Да, он в форме, — откликнулся тренер. — Результаты должны быть неплохими. Только вот чертова ложбинка у него слишком заметна!

У редкой лошади нельзя отыскать хоть какого-нибудь изъяна, и потом эта вечная страсть к специальным терминам, в которых посвященным нравится топить профанов. Приходится делать вид, что понимаешь. И вот я с глубокомысленным видом соглашаюсь:

— Да, вы правы, она немного заметна…

Тренер молчит. Но скажи я ему первый: «Я нахожу, что эта чертова ложбинка слишком заметна», — он посмотрел бы на меня озадаченно, как на человека, который несет явную чепуху. Я где-то уже испытывал подобное ощущение неловкости… Вспомнил! С механиками в гараже.

Лошадей выводят на дорожку. Я занял свое место на трибуне владельцев. По дороге меня окликнул какой-то незнакомец:

— Я вас видел по телевидению, мсье Бло! Ну как, можно ставить на вашу?

Я сделал уклончивый жест. Он же, должно быть, принял его за утвердительный ответ, так как, повернувшись к своему товарищу, сказал ему:

— Все в порядке… я понял! Он не хочет ничего говорить, но все в порядке… Не морочь себе голову… Он небось знает!

Старт дан. «Я» не только не тянусь в хвосте, но, к моему явному удовольствию, мои цвета оказываются впереди. По радио даже называют моего рысака (в первый и последний раз). На повороте его догоняет основная группа. У финиша «меня» уже нет (во всяком случае, среди призеров).

— Правые повороты — его слабое место, — заключает тренер.

Через две недели снова скачки, уже на другом поле, где нужны левые повороты. Результаты те же. Может быть, этот жеребец, не желающий поворачивать ни налево, ни направо, только и умеет, что вертеться в своем стойле? Нет.

— Ему лень повторять во время скачек свой утренний урок, — объясняет тренер.

Таким образом я узнаю, что некоторые лошади не любят бегать по вечерам. И хоть сейчас входят в моду ночные скачки, утренних скачек, насколько мне известно, не существует. Одним словом, этот чувствительный индивидуум не переносит присутствия толпы.

— Он трусит, как некоторые актеры, — говорят мне.

Заметьте, что он не любит также и одиночества. Ему очень, я сказал бы, даже слишком нравится общество кобыл. Во время скачек он так и старается пристроиться к одной из них. Говорят, такое случается. Досадно. Может быть, его следует кастрировать? Тренер заявляет:

— Ваша лошадка хорошо брала бы препятствия…

«Лошадка» звучит для меня весьма странно. Теперь его почему-то не называют скаковой лошадью. А раньше и речи не было ни о лошадках, ни о препятствиях.

Следует также добавить, что моя лошадь не любит бежать по сырой дорожке, но ее тонкие ноги не устраивает и слишком сухая дорожка, ей нравится вырываться вперед, но продержаться так весь заезд она не в силах — выдыхается к финишу; и ей нужен жокей, достаточно сильный, чтобы умерить ее пыл и держать ее в узде, но и достаточно уравновешенный, чтобы не злоупотреблять хлыстом, это противопоказано для чувствительных натур.

Чего только я не узнал, но, так же как это бывает с автомобилями, купленными по случаю в «безупречном состоянии», узнал слишком поздно.

Может быть, мне следовало посоветоваться с жокеем. Он-то должен знать, что у лошади за капризы.

— Между нами… что вы о ней скажете?

…Минутное колебание и затем:

— Ну уж, если между нами… я не хотел бы вас огорчать, мсье Бло… но она не бог весть что!

Задетый за живое, я возражаю:

— Однако тренер говорит…

— Ну, если вы верите всему, что говорят вам тренеры!

Весьма осторожно я передал тренеру мнение жокея.

— Ну, если вы верите всему, что говорят вам жокеи!

В конечном счете только по одному вопросу мнение жокеев и тренеров сходится, а именно что владельцы лошадей ничего в них не понимают.

Г. Живопись

Один я, может быть, еще и устоял бы. С Терезой же это было невозможно. Итак, я начал покупать полотна художников-абстракционистов. Помимо своей воли, без малейшей убежденности, скорее даже с недоверием. Пришлось подчиниться. Теперь, когда у нас появились деньги, мы с Терезой заключили молчаливое соглашение: она ничего не говорит мне о моей лошади, а я не касаюсь ее живописи… И все-таки у меня есть свои причины относиться с недоверием не только к абстрактному искусству, но и к живописи вообще. Много лет назад состояние моих родителей развеялось как дым из-за простой кавалерийской атаки. На первый взгляд трудно было бы обнаружить между этими двумя фактами прямую причинную связь, не принадлежи эта злосчастная кавалерийская атака кисти Мейссонье. Я бы не смог совершенно точно сказать, при каких именно обстоятельствах около 1860 года сей Мейссонье в пятнадцать лошадиных сил появился в нашей семье. Я знаю только одно, что знаменитое творение, из-за которого знатоки с огромным уважением относились к моему прадеду, чуть ли не целое столетие держало в рабстве моих родных. Лошадям знаменитого художника, которых, не останавливаясь перед расходами, страховали, реставрировали, дублировали, оказывалось гораздо больше знаков внимания, чем любому двуногому члену нашей семьи. Для того чтобы солнце не повредило сей неоценимый шедевр, гостиная, в которой он занимал почетное место, была все время погружена в полумрак, от чего моя бабушка впала в черную меланхолию и предпочла переселиться в куда более веселую комнату — в бельевую. Летом мой дед самолично отвозил полотно на площадь Опера, где оно хранилось в сейфе банка.

Когда разразилась первая мировая война, Мейссонье, занимавший почетное место в Салоне 1887 года и оцененный тогда в двадцать миллионов франков, порученный заботам доверенного лица, судебного исполнителя палаты депутатов, одним из первых отправился в Бордо. Войну он кончил в Бриве, в стенном шкафу одного из моих дядюшек. И хотя семье нашей пришлось пережить немало тяжелых дней, мысль продать Мейссонье показалась бы ей святотатством.

— Французская армия не продается, — говорил мой дед.

К тому времени, когда он скончался — слишком поздно, чтобы за картину можно было получить максимальную цену, и слишком рано потому, что мы еще не расстались со своими мейссоньеровскими иллюзиями, — акции знаменитого художника уже значительно упали. Но в момент раздела имущества (наследство оспаривали две ветви Бло) полотно котировалось еще так высоко, что перевесило мебель, серебро и столовое белье, от которых моим родителям пришлось отказаться, чтобы заполучить эту семейную реликвию. Когда же проклятая картина воцарилась наконец в нашей гостиной — в это время в моде был дадаизм, — цена ее камнем полетела вниз.

— Не волнуйтесь, — успокоил отца один из антикваров, — когда-нибудь она снова будет в цене!

Во время кризиса 1929 года мой отец из какого-то непонятного атавизма все еще никак не мог решиться продать картину. Не так-то просто привыкнуть к мысли, что картина, стоившая двадцать миллионов, оценивается теперь всего лишь в один. Вот почему те ценные вещи, которые у нас еще оставались, были проданы за гроши, тогда как в столовой по-прежнему мчались галопом кони Мейссонье, единственные свидетели наших скудных обедов, на которые нередко подавалась конина.

Когда я в свою очередь предоставил кров этому несчастному полотну, оно стоило всего лишь пятьдесят тысяч франков — цена лошади на бойне.

— И еще, — сказал мне оценщик из антикварного магазина, — нужно найти охотника, который бы пошел на риск. Кавалерия сейчас не слишком ходкий товар. Это было хорошо в свое время! Теперь «это» не в моде…

От одного «это» мои предки, вероятно, перевернулись в гробу. К тому же я слишком уважал семейные традиции и французскую армию, чтобы вступать в сделку со своей совестью из-за каких-то пятидесяти тысяч франков.

И я не стал продавать Мейссонье. Но недавно Тереза, которую никогда особенно не интересовали кавалерийские атаки, хотя она и не выказывала прежде к картине откровенной враждебности, решительно заявила, что не собирается ее больше терпеть. Вероятно, потому, что какой-нибудь сноб заметил ей, что Мейссонье раз и навсегда определяет лицо его владельца.

— Посмотри-ка, что за рожи у этих вояк… — сказала она.

В конце концов я отправил Мейссонье на чердак. Так высоко он ни разу не взлетал за последние пятьдесят лет.

Иногда я захожу взглянуть на него. В общем, это не так уж плохо сделано… И потом в то время, если хотели изобразить кавалерийскую атаку, не раздумывая, рисовали лошадей. (Конечно, все это между нами… Я не хочу, чтобы надо мной смеялись.) По правде говоря, мы сейчас так далеко ушли от Мейссонье, что просто не верится, что он действительно творил на нашей планете.

Кто знает? Может быть, в один прекрасный день возникнет реакция на абстрактное искусство? Кто может поручиться, что Мейссонье не вернется так же, как и исчез, — галопом?

Теперь вам, вероятно, стало понятно, почему живопись внушает мне недоверие. Что делать, если я лишен того чутья, которым наделены буквально все. Я не оговорился: буквально все; с тех пор как я стал бывать в домах, где можно увидеть полотна Гогена, Матисса, Модильяни, я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь признался:

— Мне пришлось дорого заплатить за эту картину.

Не удивительно, что столько художников, даже тех, кто в цене, умирает в нищете. Стоит моему взгляду задержаться в гостиной на картине Больдини, как ее владелец, весь просияв, тут же восклицает:

— Ах, вы смотрите на моего Больдини. Я откопал его на барахолке. И вы не поверите, всего за 800 франков!

Мое чутье, должно быть, своего рода исключение. И раз уж оно так отличается от тонкого чутья окружающих, я не льщу себя надеждой разбогатеть, коллекционируя картины даже под руководством Терезы.

С точки зрения финансовой это для меня лишь побочная операция. К счастью, существуют ценности более надежные.

Д. Земля

И как только я не подумал об этом раньше? А ведь сколько раз мне это советовали. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из знакомых не приводил бы мне в пример друзей, разбогатевших, покупая землю.

— X купил имение в 200 гектаров в Солони… За пять миллионов в 1938 году… И знаете, сколько ему за него дали в 1958-м?.. Восемьдесят миллионов!

Земля… еще одна из тех панацей, о которых говорят: «Вот единственное, что имеет значение». Невольно спрашиваю себя, а есть ли что-нибудь такое на свете, что не имело бы значения? Земля — это нечто солидное, нечто реальное… прочное. И главное, черт побери, она ваша! Ах, ходить по земле и думать: «Все это мое!..» Вы даже не представляете себе, что это значит!

На этой планете, где мы лишь временные жильцы и где мы даже самим себе не принадлежим, нас особенно привлекают нетленные вещи, которые принадлежат нам.

Исходя из того, что было сказано выше, следовало бы предположить, что и с землей мне тоже не повезет. И тут есть немало способов разориться, особенно если ты вздумаешь выращивать редкие культуры или разводить бобров. Но получилось наоборот! Я не жалею, что купил этот маленький клочок земли, на котором мои предшественники выстроили небольшой домишко, лишив меня тем самым возможности проявить, как всегда невпопад, свою собственную инициативу. И правда, из всего того, что я купил после конкурса, только этот домик я еще не пытался продать.

 

Глава XIV

И все по-старому

Кто сейчас еще вспоминает об этом конкурсе? Я предпочел бы, чтоб о нем совсем забыли, лишь бы не слышать все то, что говорили о нем в последний раз. У некоего Грюшо, который со своими «2,5», буквально шел за мной по пятам, хватило наглости потребовать через своего адвоката первую премию, ссылаясь на то, что я, как актуарий, имел якобы возможность ознакомиться с официальными статистическими данными, недоступными для простого смертного. Процесс в конечном счете не состоялся. Но в души людей закралось сомнение. А поскольку в Соединенных Штатах в это самое время разразился скандал в связи с телевизионными викторинами, то и у нас стали поговаривать о злоупотреблениях во время конкурсов. И хотя эти клеветнические измышления не имели под собой никакой почвы, они быстро раздули ветер злословия, готовый подняться в любую минуту. Этого было достаточно, чтоб я стал получать по почте анонимные письма, авторы которых сообщали мне, что никогда не заблуждались на мои счет. Что толку доказывать свою невиновность? В глазах многих я все равно останусь ловкачом… Даже на службе до меня стали доходить неприятные разговоры. При моем приближении начинали шушукаться.

— Меня это всегда удивляло… Я сразу сказал: это но тот человек… Тут что-то нечисто.

С этой минуты Провидение стало для меня злым роком. Я знаю, что такое превратности судьбы, но до сих пор по крайней мере ее удары соответствовали моей собственной незначительности. Я давно привык подразделять свои дни на зеленые и красные. Если утром я порежусь бритвой, если первый набранный мной номер телефона окажется занятым, если консьержка остановит меня на лестнице, продавец в газетном киоске скажет: «Я только что продал последний экземпляр», — если в потоке автомобилей я пристроюсь в тот ряд, который движется медленнее остальных, я знаю заранее, что день у меня будет неудачным. Мне, актуарию, совестно в этом признаться, но, поскольку мне все время приходится основываться на теории вероятностей, я стал прибегать к ней по всякому поводу: я рассчитываю, есть ли у меня шансы проскочить через автоматическую дверцу в метро, остановится ли раньше меня у бензозаправочной станции несущийся впереди автомобиль… Вероятно, это выглядит по-детски, но иногда приносит пользу: так я пришел к выводу, что в семидесяти девяти случаях из ста велосипедист, которого вы собираетесь обогнать, вместо того чтобы съехать на обочину, выезжает на середину шоссе.

С той самой минуты, когда Грюшо заявил о своих притязаниях, я понял, что передо мной загорелся красный свет. И на всех табло. Я подсчитал, что есть только один шанс из 66 миллиардов, что придуманная мной поздравительная открытка будет доставлена адресату в день его кончины. Так вот… произошло невероятное. И семья покойного не преминула написать генеральному президент-директору и выразить свое удивление по поводу столь досадного совпадения. И сразу же посылка поздравительных открыток ко дню рождения была прекращена. Моему авторитету, и без того подорванному клеветой соперника по конкурсу, был нанесен новый удар.

— Перемелется — мука будет, — сказал мне покровительственно Барнаж. — Слишком уж много говорили о вас, дорогой Бло… Вы еще пожалеете о том времени, когда жили в безвестности… Ну, а пока, что бы вы сказали, если бы вам предложили совершить небольшую инспекторскую поездку в Овернь? Инспекторские поездки имеют свою прелесть… Вы и сами знаете, вам же приходилось заниматься этим прежде. В районе Сен-Флур один агент как раз…

«Перемелется — мука будет…»

И вот мне предлагают вновь погрузиться в тот мрак безвестности, откуда Провидению угодно было извлечь меня.

* * *

Три небольшие инспекторские поездки… а затем…

Я возвращаюсь из путешествия по чужому мне миру. То общество, которое приоткрыло мне свои двери, а теперь снова захлопнуло их передо мной — я очень скоро это понял, — не для меня. Я не создан для того, чтобы блистать, кем-то казаться, постоянно выступать на подмостках. Вот, вероятно, почему, если у меня порой и щемит сердце, когда я думаю о столь быстро промчавшейся славе, я все-таки не проиграл. Меня больше не будет преследовать мысль, Что мне надо появляться на сцене, не будет мучить страх, знакомый одним лишь актерам, мне не надо будет обдумывать предстоящие разговоры, взвешивать каждое слово, чтобы быть «на уровне». Мне не придется больше, переступая порог гостиной, увеличивать свое напряжение до предела, поскольку ток, на котором я работаю, значительно слабее того, на котором работают остальные приглашенные. Как хорошо все-таки, когда не надо «ломать комедию», как легко, когда не надо без конца подыскивать новые темы для разговора. Как чудесно, усевшись в кресле, чувствовать себя самим собой и не бояться признаться в том, что ты не сделал ничего такого, что сейчас принято делать, что не посмотрел ничего такого, что сейчас принято смотреть, и пообедал в простом ресторане, а не у Жефри или Пискателли. Просто быть самим собой и не заботиться о том, что думают другие; молчать, не страшась того, что твое желание помолчать может быть принято за неумение поддержать беседу, глупость или безразличие.

Мне кажется, что я стою один на пустынном пляже после отлива. Приглашения стали гораздо реже. Новые друзья исчезли. Когда Тереза звонит им, они или уже уехали, или уезжают, или собираются уезжать. Лошадь моя бегает очень редко. Я продал свои акции. Тереза не стала продавать свою маленькую машину, но я со своей расстался. И я скорее испытываю от этого удовольствие, чем неудобства: как приятно спокойно прогуливаться по улицам Парижа и знать, что никто из твоих соотечественников не бросит тебе вслед: «Разъездились тут всякие!» И только несколько запоздавших счетов напоминают мне о том, что я мог когда-то считать себя богатым. Дети, которых все больше и больше занимает их собственная жизнь, едва замечают происшедшие перемены. Что же до Терезы, то, обманувшись в своих ожиданиях, она находит утешение в хлопотах по дому — дом всегда был ее сильной стороной — и заботах о появившемся у нас малыше, которого мы прозвали Запятой.

Барнаж сам даже не представляет, как он прав, убеждая меня, что я был гораздо счастливее, когда жил в безвестности. Укрыв меня с самого рождения от взоров окружающих, небо, видимо, вручило мне ключи счастья, которого я тогда не мог оценить. Если прежде никто не обращал на меня внимания, то последнее время я был слишком избалован им. Особенно вниманием женщин. И то, что должно было случиться, случилось: в моей жизни снова появилась женщина… Вторая Мириам.

И снова, стараясь примирить жизнь и театр, я разыграл одну из тех сцен, которые я описал выше. Опять мне на ум приходили все те же слова. Опять я слышал все те же советы. И снова я пользовался все теми же уловками. Только изменились маршруты моих путешествий: изменились возможности. Венеция заменила Лаванду. Но трудности оставались те же или даже возросли оттого, что мое лицо, которое еще недавно никому не было знакомо, теперь стало знакомо многим. Время это прошло… Настал день, когда я почувствовал, что не так уж молод, чтобы вести еще и нелегальную двойную жизнь, что у меня не хватает сил, чтобы каждый раз, уезжая из дому, искусно плести нити обмана, организовывать сеть сообщников. Во мне проснулся пенсионер. Я вошел во вкус смирения. Мне почти нравилось, что я старею: я чувствовал себя умиротворенным.

Мой маленький загородный домик — единственное, что осталось у меня от конкурса, — благодаря конкурсу я смог его купить еще до ухода на пенсию, — помог мне полюбить новую жизнь, вероятно настоящую… не те ничтожные светские радости, которые требуют больших усилий мысли в в награду лишь слегка щекочут ваше самолюбие, а иные радости — жизнь птиц, цветов, природы. Конечно, мне приятно, как и предсказывал один из моих знакомых — специалист по капиталовложениям, ступая по своей земле, думать: «Это мое…», но больше всего наслаждаюсь я здесь величайшей роскошью нашего времени, нашим священнейшим достоянием, право на которое ежеминутно попирается, — тишиной. Во время моего путешествия в поисках земли обетованной, которое конкурс и связанные с ним блага позволили мне совершить, меня повсюду преследовал шум. Куда бы вы ни поехали и как бы дорого ни стоила ваша поездка, никто не поручится вам, что где-нибудь на Огненной Земле или же на Галапагосских островах вы не встретите туриста, который лишь тогда чувствует себя хорошо, когда с помощью восхитительного транзистора, этого нового бича человечества, терзает тишину на сто метров вокруг.

Не правда ли, приятно во время захода солнца на берегу озера Гард слушать, как вам нашептывают: «Стирайте только мылом Вакс», — и какую гордость испытываешь за пашу эпоху, когда от любования красотами Альп вас отрывает голос диктора из Пентагона: «Вашингтон вызывает мсье Дюпона!»

Полновластный хозяин своего клочка земли, я один командую здесь всеми длинными и короткими волнами. И никто не может насильно вливать мне в уши музыку или голоса, которые мне вовсе не хочется слушать. А это не так уж мало.

* * *

Мириам, мои тайные путешествия… Конкурс… мсье Папаракис и граф Рьесек… Каким далеким кажется мне все это! Дни так и летят один за другим, летят, словно листья в листопад, посыпая пеплом те далекие времена, когда конкурс возвел меня вдруг в ранг звезд. Скоро все окончательно позабудут обо всем этом.

Богиня «светской хроники», более ненасытная, чем боги ацтеков, требует все новых и новых жертв. С невиданной быстротой создает она новых королев и королей, но еще быстрее развенчивает их. Ей нужны новые имена на первой полосе газет, новые лица на обложках иллюстрированных журналов.

В гостинице «Сен-Флур», где я ненадолго остановился, на круглом столике в салоне, среди других старых журналов валяется и моя сильно потрепанная физиономия. Я — собственной персоной, в красках. И тем не менее, когда я протянул свою регистрационную карточку хозяйке, ни мое лицо, ни мое имя не вызвали у нее никаких ассоциаций. Видимо, я потускнел. На прошлое брошена еще горсть земли.

С каждым днем я все яснее чувствую, что вновь становлюсь прежним Бло, Бло, на лице которого не задерживается взгляд, Бло, который не попадает в поле зрения окружающих. Скоро все позабудут, почему на короткое мгновение я был вырван из безвестности. Так я буду жить до тех пор, пока, исполнив все то, что мне было предначертано в момент рождения, не исчезну окончательно… навсегда…

…Не оставив следа.