В сентябре я в полной мере ощутила, что жизнь изменилась. Общество постепенно освобождалось от патриотического неистовства. Город опустел и притих. Осень пришла совсем незаметно, окутала деревья желтизной, дохнула на воду прохладой. Александр Михайлович теперь целыми днями и вечерами пропадал по делам службы, даже поздними вечерами его не было дома. Предоставленная самой себе, я чувствовала себя одинокой и опустошенной. Осень для меня стала чем-то обрывочным: какие-то картины, слова, люди, письма…

В середине сентября я съездила в госпиталь и предложила свои услуги. Сказать по чести, я и сама не знала, зачем решилась идти на курсы медсестер, вероятно, на меня подействовал пример императрицы и великих княжон. В одежде сестры милосердия, в белой косынке, которая была мне очень к лицу, я вдруг почувствовала, что так смогу кому-то помочь, и этим помогу Николке и Вадиму Александровичу. В голове у меня крутилась странная мистическая мысль: все мои действия отразятся в полной мере на судьбе двух мужчин, которые для меня одинаково дороги.

Первое время раненых было совсем мало. В мои обязанности входило разносить таблетки и воду по палатам. Приезжала я в госпиталь с удовольствием, рано утром, вместе с врачами. Александр Михайлович каждый день осведомлялся, не утомляюсь ли я, не сложна ли для меня эта работа, и я чувствовала, что его возросший интерес — ко мне.

В один из дней я неожиданно столкнулась в дверях с Вирсавией Андреевной.

— Здравствуйте, — улыбнулась она.

— Боже мой! Вы? — воскликнула я, забыв о словах приветствия. — Я была совершенно уверена, что вы сейчас живете в столице! В нашем городе вас не видно, в обществе вы не бываете, и я решила, что вы все-таки уехали!..

— О нет! Слишком сложно для меня не видеть там тех людей, к которым я привыкла! — призналась она. — Я, кажется, уже говорила вам об этом… Господа на войне, дамы — в ожиданиях. А вы, значит, тоже решились предложить свою помощь госпиталю…

Я ответила что-то невнятное: слишком велико было мое удивление. Лишь заметив, что лицо Аверинцевой без обычного для нее тщательного макияжа, я понемногу пришла в себя.

— Я слышала о вас, — невозмутимо продолжала она, будто не замечая моего волнения и молчания. — Илья Ильич говорил о вас весьма и весьма лестно. Сказал, что если вы будете учиться дальше, то будете одной из лучших медсестер в госпитале. У вас хорошие задатки.

— Минуточку, — остановила ее я. — Вы знаете Илью Ильича, хирурга?

— Конечно! Я вижу, вы в недоумении! Но я тоже приезжаю в госпиталь.

— Вы шутите!.. Я ни разу вас не видела!

Она легко пожала плеча, становясь спиной к сырому осеннему ветру.

— Я приезжаю в ночную смену. Для многих работать по ночам сложно или неудобно, а мне совершенно все равно. Мне не надо иметь на работу по ночам разрешения супруга или отца… Тем более что моя прежняя жизнь с балами до утра три — четыре раза в неделю приучила меня спать только днем!

Выглядела Аверинцева удивительно непривычно: в скромном коричневом платье, совсем без украшений, она напоминала скорее выпускницу бестужевских курсов, но никак не великосветскую даму. Весь облик Вирсавии Андреевны был нов: взгляд ее стал мягче, около глаз обозначились тонкие морщинки, которые не только не портили ее, а, наоборот, придавали ей особое очарование.

— Анна Николаевна, милая, что же вы так смотрите на меня? — спросила она наконец. — Не ожидали, что я способна на что-то иное, кроме развлечений?

— Не в том дело!.. — запротестовала я. Но Вирсавия Андреевна рассмеялась.

— А думайте, что пожелаете! Но мне пора идти. И вас, вероятно, дома уже заждались.

Так мы и распрощались.

Больничные покои сияли белизной, они успокаивали меня, отвлекали от изматывающих мыслей о брате и возлюбленном. Но вот среди раненых появился молодой мальчик, до боли напоминавший мне Николку. Сначала я держалась от него подальше. Я боялась, что мой интерес к нему будет слишком заметен.

Познакомились мы за неделю до его выписки. Я разносила воду, когда он спал — в беспокойстве и с испариной на лбу. Пришлось подойти к нему, прикоснуться к его горячей руке. Мальчик вздрогнул и сказал очень отчетливо:

— Андрей!..

Но потом открыл глаза, увидел меня, смутился.

— Простите.

— Ничего, — сказала я. — Вы метались во сне. Это я разбудила вас.

— Благодарю, — отозвался он. — Я вас вижу каждый день, но ко мне вы не подходите. Как вас зовут?

— Анна Николаевна.

— А меня — Владимир. Но вы, вероятно, знаете.

— Знаю, — ответила я. И неожиданно призналась: — Вы очень похожи на моего брата. Он сейчас на фронте… Вы звали во сне какого-то Андрея.

Владимир опустил глаза.

— Андрей мой друг. Был… Он погиб.

Не знаю почему, но я поняла, что мальчику надо высказать свою беду. Присев на стул подле него, я приготовилась слушать, почему-то мне стало важно знать, что у него на душе. И Владимир тоже не нашел в моем поведении ничего странного, словно так и должно быть — после минуты знакомства взять и потребовать исповеди.

И я с вниманием и тревогой выслушала долгий рассказ Владимира.

— С Андреем Маркиным, — начал Владимир, — мы познакомились еще в училище, учились бок о бок несколько лет, а друг друга не знали, не замечали. Юнкер как юнкер, общих интересов у нас с ним не было. Был он спокоен, набожен и прост. Над ним сначала пытались подтрунивать, но он не обижался, прощал всем, и охота дразнить его пропала даже у самых отъявленных задир.

— Вам, — не раз говорил Маркину полковой священник отец Матвей, — следовало не здесь учиться… Другого вы порядка человек… Не военный.

Маркин поднимал на него едва ли не мученический взгляд.

— Знаю, батюшка, — вздыхал он, — но отец никак меня в семинарию не хотел отпускать и не пустил.

К иконам Маркин относился благоговейно. Работа в корпусном соборе доставляла ему неизменную радость. Его пальцы вычищали закапанные воском подсвечники так, словно он всю свою жизнь был церковным служкой. За работой он пел чистым голосом на память псалмы, приводя в умиление загрубевшие сердца преподавателей.

С нами Маркин говорил мало, а больше со степенным отцом Матвеем рассуждал на богословские темы. Он и домой к нему ходил. Не имевшая детей жена священника привязалась к Маркину, звала его сыночком, кормила вкусными обедами и каждый раз совала на прощание в руки пакетик с румяными пирожками.

Маркин, не помнивший покойной матери, сначала к подобным ласкам относился настороженно, но потом растаял.

— Матушка Варвара! — придя, с порога звал ее он. — Гостей не ждете?

В комнатах его звонкий голос вызывал переполох. Шурша юбками, к нему бежала матушка Варвара, целовала его льняные волосы, тревожно заглядывала в его глаза.

— Похудел! Вытянулся! — каждый раз причитала она. — Да неужели же вас там не кормят?!

От ее рук пахло хлебом, воском, в голосе слышались забота и сочувствие. Я был как-то в доме отца Матвея, случайно зашел с Андреем. Не знай я, кто Маркин, кто отец Матвей, подумал бы, что они отец и сын.

Потом началась война. Мы с Маркиным попали в один батальон. В крохотном городке М-ске наши заняли гимназию, оттуда и отбивались. Городок маленький, а был стратегически важен. Как-то в разведку направили меня. Я собирался в город.

— Господи, а вдруг дознаются? — Глаза Маркина были расширены страхом. — Что вы будете делать, Владимир?

— Не дознаются, — проворчал я, надевая все штатское, ставшее мне за последние несколько месяцев тесным, и холодея от одной мысли о провале. — Как они поймут, что я пришел отсюда? Одежда на мне обычная…

— Выправка!.. — скулил Маркин. — Может, мне пойти? Я хоть за поповича сойду, а то и за продавца газет. Но вы же — офицер! У вас на лбу большими буквами написано!..

Остальные наблюдали сборы молча.

— Тихо! — цыкнул на Андрея я. — Ждите меня около полуночи, может, чуть позже.

Андрей не отставал от меня ни на шаг.

— Поклянитесь мне, что не будете задираться!

— Андрей, вы Писание лучше моего знаете. Там сказано, что нельзя клясться! — рассмеялся я, стараясь приободрить его и приободриться сам.

— Можно! Сейчас можно! Будьте осторожнее! Вдруг дознаются!

— Ох, Андрей, если вы так громко будете меня оплакивать, то, конечно, поймут, кто я и откуда. Так что ведите себя потише, а я уж постараюсь, чтобы все было в порядке, — покровительственно сказал я.

— Я молиться за вас буду! — горячо признался Маркин, не стесняясь своего простодушного порыва.

— Хорошо. Молитесь.

И я выбрался в раннюю ноябрьскую темноту. Знал, что Маркин смотрел мне вслед. Оказалось, что Андрей закрыл за мною дверь черного хода и пошел в корпусный собор — молиться, как и обещал. Потом он рассказывал, что молитв в его сердце было слишком много, они натыкались одна на другую, мешали сосредоточиться на сложных и красивых словах. Но в этой бесхитростной сумятице было столько прозрачной надежды на Божье чудо, что чудо свершилось.

Со мною ничего не случилось, в ресторане я кое-что узнал, пришел в два часа ночи — здоровый и невредимый. Все поднялись с кроватей, обступили меня, хлопали по плечам, говорили, что тревожились. Я знал, что от меня пахло сыростью и водкой, но я был по-настоящему счастлив. Маркин поспешно вытер глаза. Потом мы с ним проговорили остаток ночи.

Следующие дни нам пришлось отстреливаться. У каждого был свой пост. И вот пришел момент, когда Андрею суждено было выстрелить. Сначала он решил, что не попал, но человек, сделав еще один шаг, упал и больше не шевелился. Замер и Маркин. Он ждал, не веря содеянному. Казалось, сейчас человек поднимется, отряхнется, погрозит кулаком ему, Маркину, и уйдет. Но человек лежал. Потом Маркин заметил бурое пятно, расползающееся вокруг неподвижного тела.

Он подавил дрожь в пальцах. Аккуратно приставил к стене винтовку и вышел. Он шел, натыкаясь на стены и косяки, в глазах стояло красное пятно, в горле — как он сам говорил — тошнотворный шерстяной комок.

Он не понял, сколько пропало времени, когда по коридорам началась беготня и крики.

— Где Маркин?

— Маркина не видели?

— Почему он оставил пост?!

— Маркин! Отличный выстрел.

— Да где же он!!

Его нашли в корпусном соборе, стоящего на коленях перед иконой Богоматери.

— Господа! Вот он! Мы обступили его.

— Молодец, Андрей!!

— Поздравляем!

— Боевое крещение пройдено!

Мы кричали, не смущаясь присутствия икон, и тормошили Маркина, а он повернулся, осмотрел нас всех, как бы не узнавая, не вставая с колен, словно прося прощения у нас тоже, и прошептал тихо и страшно:

— Господа, я убил человека…

И шум стих. Все замерли, осознавая, что и враг — человек и что его жизнь тоже жизнь. Первым опомнился капитан Иваницкий.

— Андрей, — он положил на плечо Маркину свою руку. — Пойдем. Расступитесь, господа.

У Маркина подгибались колени, и его тошнило. Иваницкий тащил его в классную комнату, оборудованную под спальню, и страх, плескавшийся в зрачках Андрея, передался и мне.

— Это я назначил его на стрелковый пункт. Это я виноват, — потом не уставал повторять Иваницкий. — Надо было самому вставать! Надо было!..

Ночью у Маркина был бред. Он кричал во сне:

— Нет, нет! Не подходи! Нет!

Иваницкий будил его, Маркин хватал его влажной холодной рукой и спрашивал:

— Кого я убил? Мужчину? Не ребенка? Мне снилось, что я убил ребенка, маленькую девочку.

Весь следующий день Маркин ни с кем не разговаривал. Его окликали, отвлекали от навязчивых мыслей.

Он говорил:

— Все в порядке. Война есть война! — и беспомощно улыбался.

Ночью он спал тревожно и все-таки относительно спокойно. Но утром всех разбудил его чистый голос. Пение было едва слышно, однако проснулись все.

Поспешно оделись и пошли на голос. Утренняя молитва звучала так, будто ее пел ангел. С того дня Андрей только молился. Не узнавал никого из нас…

На следующий день выпал снег, днем была перестрелка, ночью была перестрелка. Мы с Иваницким держали ночную вахту. Остальные спали после тяжелого дня. Мы не заметили, как Андрей выбрался во двор. Мы увидели его только тогда, когда он пошел по направлению к воротам, босой, не переставая креститься… Раздался одиночный выстрел. Я, помнится, зажмурился. Потом еще один. Маркин упал.

Что мог я сделать?.. Я не мог даже плакать тогда… Мы с капитаном обошли здание, проверили черный ход, потом вернулись.

— Господи, да он живой, — с ужасом прошептал Иваницкий.

— Не может быть!.. — отозвался я, чувствуя, как подкашиваются ноги. — Нет, Сергей, не может быть! Я видел, ему попали в голову.

Иваницкий мрачно посмотрел на меня.

— Я только что видел, как он шевельнулся.

И приоткрыл дверь. Порыв морозного ветра замел в коридор снег. Было темно. Без слов мы с Иваницким вышли во двор. Сергей остановился на широком крыльце. Мы оглянулись, но нужно было идти, раз уж решились. Снег под ногами сухо хрустел.

Оказалось, что Андрей был еще жив. Вокруг его головы как будто сиял нимб из разбрызганной крови. Мы вернулись за самодельными носилками, уложили на них Маркина и перенесли его в едва протопленную комнату, охая от тяжести погрузневшего тела.

Сергей присел рядом с Андреем на пол перед кроватью и замер, вглядываясь в темноту окна. Я немного потоптался рядом, а потом Иваницкий сказал:

— Пойду в город.

— Не ходи, — уныло прошептал я.

— Пойду… Узнаю, что там. Может, поесть принесу.

— Не ходи, рассвет скоро. Увидят.

— Пойду… Надо.

И Иваницкий ушел, не прощаясь. Кажется, предутренний сон сморил меня, но в темноте раздалось:

— Владимир…

Я вздрогнул, не узнав голоса Маркина: голос стал хриплым, надсадным, медленным.

— Владимир, — повторил Маркин.

— Я тут, — громко зашептал я и прикоснулся к руке Андрея. — Я тут. Слышишь?

Маркин вздохнул.

— Я сначала подумал, что умер, — признался он. — Оказалось, что нет… Жаль!.. Владимир… Застрели меня! — неожиданно ясно и громко попросил он. — Господи! Мама! Мамочка!.. Больно!

— Андрей. — Мой лоб покрылся предательской испариной. — Терпи, Андрей! Будет легче! Главное, что ты живой!

Маркин дернулся, затих. Я замер, ожидая самого страшного, но тот дышал — прерывисто и редко. По подушке была размазана кровь, она сваляла волосы Маркина, окрасила их в неприятный коричневый цвет. Ночью Маркин кричал.

Я просидел рядом всю ночь, изредка забываясь короткими липкими сновидениями. Рассвет был серым, как лицо Маркина на бурой подушке. Я присмотрелся и не смог поверить, что одна только ночь, полная физической боли и забытья, способна подобным образом изменить человека. В тайне я всегда немного завидовал внешности Маркина и его успехам у барышень, но сейчас передо мной лежал незнакомец с чужим острым лицом.

Утром все занялись своими обычными делами: чистили оружие, строили планы, как выбраться из нашего невольного заточения, как отбиться, как вызвать помощь. У нас не было ни медикаментов, ни врача. Решено было оставить Маркина в покое и ждать. Я был при Андрее. Часам к десяти утра он очнулся.

— Владимир, — едва слышно позвал он.

— Андрей, что?

— Сейчас ночь? — невнятно спросил. Тогда я растерялся.

— А что? — спросил я осторожно, видя, как солнце выходило из-за туч, но вдруг понял, что солнечного света Андрей не видит.

— Нет… Ничего. Электричества не дали? Нет? Сволочи… Зажги хоть свечку, — и вновь потерял сознание.

Около полудня Андрей позвал меня еще раз.

— Я вдруг подумал, что жутко хочется вишни.

— Хочешь, я достану вишню! Я достану! — почти плача начал обещать я.

— Нет, — слабо слазал Маркин. — Забудь. Я так. Что же мы все сидим в темноте? Скорее бы день!.. Мне что-то легче стало. Это хорошо, что ты меня не застрелил, когда я просил тебя. Я вдруг понял, Володя, что я жить хочу. Я очень хочу жить. Сейчас лежал и думал — вот окончится вся эта дрянь, поеду к маме… Скажу ей…

Маркин снова запнулся, может быть, вспомнил, что его мать уже много лет как умерла.

— Что, Андрей? — наклонился к нему я.

— Ничего…

И умер, так и не поняв, что новый день уже наступил.

Владимир замолчал. Молчала и я, зная, что в подобных случаях нельзя ни сочувствовать, ни утешать — и то и другое будет неискренним, а поэтому болезненным и лишним. Мне показались знакомыми какие-то фамилии из его рассказа, но я не подала виду.

— Мне сказали, что меня скоро выпишут, — сказал он.

— Да, я слышала, — ответила я. — Илья Ильич говорил не далее, как вчера.

— А я даже не помню, как меня ранило, — признался Владимир. — Наверно, это хорошо. Как вы думаете?

— Думаю, что хорошо, — сказала я.

Мы беседовали с ним еще несколько раз, я немного рассказывала про Николку. Владимир мечтал о сражениях и подвигах. Через неделю он уехал, оставив в моей душе странную смесь переживаний и нежности.

— Анна Николаевна, — сказала мне другая медсестра, — вам сегодня велено присутствовать на перевязке.

— Как! — удивилась я. — На перевязке? Я еще и уколов делать не умею!

— Илья Ильич сказали, — отозвалась она. — Поступили сведения, что скоро привезут еще раненых, надо готовить персонал.

— Когда мне подойти?

— Через четверть часа.

Медсестры стояли полукругом вокруг больного. Доктор Илья Ильич объяснял, как накладывать бинты. У солдата было повреждено колено. Я заглянула в рану, увидела кровь, и мне стало дурно, меня начало тошнить. Темные волосы на ноге раненого привели меня в ужас.

— Анна Николаевна, подайте мне бинт, — как сквозь сон услышала я глубокий голос Ильи Ильича.

— Простите? — переспросила я.

— Вы невнимательны. Я попросил подать мне бинт.

— Простите, — сказала я, но даже не пошевелилась. Медсестры начали шептать мне что-то, просили поторопиться, даже раненый посмотрел на меня, но я никак не могла сдвинуться с места.

— Вам плохо? — спросил меня доктор.

— Нет, — ответила я одними губами.

— Анна Николаевна, — сказала Илья Ильич, — на операциях нет времени ждать.

— Я не могу, — отозвалась я.

— Берите с собой нашатырь. Екатерина Андреевна, подайте мне бинт.

Молоденькая сестра милосердия подала доктору бинт, и он начал делать перевязку. Несколько мгновений я смотрела на то, как проступает на белом кровь, глубоко вздохнула и выбежала, громко хлопнув дверью.

Дождавшись, когда выйдет доктор, я заявила:

— Илья Ильич, я ухожу.

— Да, пожалуйста, — разрешил он, — вам сегодня надо отдохнуть и набраться сил. То, что вы видели сейчас, — царапина…

— Нет, вы не поняли, — перебила его я. — Я ухожу насовсем!

— Помилуйте, голубушка! Нам нужны ваши руки, уже завтра нам обещали завести еще сотню раненых!

— Не могу! — И я сорвалась на крик: — Вы же не будете меня держать силой в этом аду! Я чуть не сошла с ума, когда все это увидела!

— Анна Николаевна!

Но я уже стягивала с себя белую косынку, нервно комкала ее в руках.

— И не упрекайте меня!.. Вы не посмеете мне приказывать!..

Дальше было беспамятство, резкие запахи медикаментов и моя спальня. Домой меня забрал Александр Михайлович.

Дома меня ожидало письмо от Любомирского, наполненное каким-то странным духом неприятия. Я прекрасно помнила, с каким восторженным настроением он уезжал, и не могла понять, что с ним там произошло.

« Жизнь моя, Анночка! Здесь безумно нудно и скверно, мне не хотелось бы жаловаться вам, но уже написаны эти строки. Проявите капельку сострадания — пишите чаще! Это единственная моя просьба к вам.

Война при ближайшем рассмотрении — порочна и страшна. Мы, выросшие на парадах и романах, не имели представления и о сотой доле того, что может быть здесь. Настроение еще держится нервно-патриотическое, но и оно скоро исчерпает себя, поверьте моему слову. Еще и еще убеждаюсь я в бессмысленности и гнусности происходящего. Уходит смысл, остается пустота и распущенность. Солдаты не понимают элементарных приказов. Офицеры трусливы и кичливы.

Я пока не у дел. Развлечений здесь нет. С утра — карты, вечером пьем водку, иногда балуемся кокаином. На днях играли в «Гусарскую рулетку». Щекочет нервы, а впрочем — бессмысленная, глупая и противная игра. Вот весь незатейливый наш досуг.

Не так давно получил ваше письмо, уловил аромат ваших пальцев, перецеловал каждую строчку. Схожу с ума без вас. Трепетно храню вашу фотографию. Вы мой ангел-хранитель!

Без вас — ваш

Вадим Любомирский».

На следующий день ко мне приехала Вирсавия Андреевна. Не снимая пальто, она прошла в зал, где находилась я. Я поднялась к ней навстречу с радостной улыбкой, надеясь на слова сочувствия, но Аверинцева была холодна.

— Извольте пояснить ваш поступок, — сказала она.

— Я все объяснила вчера, — резко ответила я. — Мой приход в госпиталь был добровольным шагом, и никто не смеет меня удерживать там. Или я не права?

Не знаю, что больше испугало меня — боль или звонкий удар, но, только прижимая руку к лицу, я поняла, что Вирсавия Андреевна ударила меня. Пощечина оказалась резкой и неожиданной, и я застыла, не веря тому, что произошло.

«И что будет сейчас? — пронеслось у меня в голове. — Что делать мне? Сказать, чтобы она убиралась вон, я не смогу. Смолчать? Но я чувствую себя правой не меньше, чем чувствует себя правой Вирсавия Андреевна!»

Пока я приходила в себя, Вирсавия Андреевна присела на диван, закрыла лицо ладонями, сквозь пальцы сочились светлые слезы, и я, забыв обо всем, бросилась к ней, встала на колени перед ней. Я гладила ей колени, плечи, руки и умоляла прекратить плакать. Аверинцева даже не всхлипывала, но слезы не прекращались. И мне оставалось только шептать несвязный и глупый лепет, который заставил меня саму расплакаться.

— Вы думаете, мне просто было вот так взять и уйти!.. — уже начинала оправдываться я, но не смогла остановить себя. — У меня брат на войне!.. Вы понимаете — брат! Еще совсем мальчик… И если бы знали, как я его люблю, как он дорог мне!.. У меня нет никого ближе… Никого…

И уже Вирсавия Андреевна обнимала меня, утешала.

— Что вы, милая моя, не надо! Прошу вас! Я сама была не своя, когда узнала, что вы ушли!.. Но и вы поймите меня! Вы — молодая женщина, полная сил, способная, вы пришли работать ради своего брата, это же каждый без труда понимает!.. И вдруг — прилюдная истерика, крики. Все бы вас поняли, если бы вы, почувствовав себя дурно, ушли тихо, незаметно, растворились без следа, но уйти со скандалом!.. Это же немыслимо!.. Хотя кто я такая, чтобы давать вам указания? Простите меня, милая Анна Николаевна!

— Вы простите меня! — в ответ твердила я. — Но я не могу быть там!.. Уже запах медикаментов приводит меня в полнейшее отчаяние!.. Нет!.. Я не смогу быть в госпитале…

— Не тревожьтесь!.. Не вы — так будет другая!.. Вы правы, не стоит мучить себя, раз душа не лежит к делу… Господи…

И мы плакали обе, пока не появился Александр Михайлович. Он сделал несколько шагов по зале, увидел нас — заплаканных, обнимающихся и уже обессилевших от слез, замер, словно ожидая услышать что-то ужасное, но я слабо махнула рукой, и прогоняя, и одновременно успокаивая его.

— Интересное дело! — наконец опомнился мой супруг. — Прихожу домой в надежде увидеть что-нибудь приятное, а нахожу неиссякаемый источник влаги! Это нехорошо, дамы! Что стало причиной рыданий?

Мы с Вирсавией Андреевной, смущаясь и оправляясь, стали приходить в себя, смеясь, перебивая друг друга, уверяя, что слезы себе выдумали только для того, чтобы поплакать: слезы ради слез.

— Милые дамы, — с улыбкой проговорил Александр Михайлович, — у вас есть четверть часа до обеда, так как за столом я хотел бы видеть вас в добром расположении духа.

Он пошел в кабинет, но остановился и заметил:

— Вирсавия Андреевна, вы можете снять пальто. К счастью, у нас дома достаточно тепло.

Аверинцева покраснела, с изумлением заметила, что она еще в верхней одежде, рассыпалась в извинениях, рассмеялась.

— Как с вами легко, Александр Михайлович, — тепло сказала она, — вы сказали всего несколько фраз, а вся неловкость исчезла… — но после разрумянилась еще больше, извинилась и пошла отдать пальто прислуге.

Во время обеда Александр Михайлович пробыл с нами совсем недолго, вернулся к своим делам в кабинет и велел принести ему туда кофе, а мы с Вирсавией Андреевной проговорили почти до темноты, пока ей не настало время ехать в госпиталь.

— Скажите мне, Анна Николаевна, сильно я поменялась за последнее время? — спросила она.

— Трудно сказать, — честно ответила Аверинцевой я. — Для многих было бы весьма неожиданно узнать, как вы переменили образ жизни. Но мне кажется, что только сейчас вы стали собой.

— Мне и самой кажется странным, что я начала работать в госпитале, — отозвалась она задумчиво. — Хотя… На все есть явные и тайные причины… Вы пришли туда ради брата… И у меня есть на душе кое-что… Да-авний грех… Возможно, я его сейчас и отмаливаю. Я понимаю, что говорю загадками, но мне непросто говорить с вами откровенно.

Она встала, подошла к окну, потерла висок. Ее стройная, словно девичья, фигура вырисовывалась в проеме окна и казалась вырезанной из бумаги.

— Ответьте мне еще на один вопрос… Только по чести! — она говорила жестко, нервно. Резко повернулась ко мне и сказала: — Может ли убийца работать в больнице? Имеет ли он право лечить или помогать в лечении, если уже убил однажды? Я вздрогнула.

— Что вы имеете в виду?

— Ничего! Просто ответьте мне!

— Если доктор убил по оплошности, то это его врачебная некомпетентность, но иногда случаются трагические ошибки, от нас не зависящие…

— Значит, оправдать можно все? — со злой усмешкой спросила она меня.

— Нет, не в оправданиях дело, а в истинных причинах, — сказала я, не совсем понимая, о чем идет речь.

Вирсавия Андреевна присела рядом со мной, прикоснулась к моей руке своими ледяными пальцами и сказала, глядя мне в глаза пытливо:

— Я убила своего супруга… Вернее, не убила, а стала причиной его смерти. Мы поехали на богомолье… В монастырской гостинице не хватило места, и мы остановились в ближайшей деревне… Был Чистый Четверг… Мы с мужем пошли в баню… Потом хозяин дома, в котором мы остановились, угощал нас ужином, за столом по обычаю была вся семья. И мальчик… Лет двадцати… Вот нам с ним двух взглядов и хватило… Поверите ли, я даже имени его не помню… Или не знала никогда?.. На следующий день я сказалась больной, на молитвы не поехала. Не знаю почему, но супруг вернулся раньше, — и тут она рассмеялась, обнажив белые зубы. — Я тогда тоже так смеялась, увидев мужа из-за плеча этого мальчика! Смеялась! Смеялась! Голая, бесстыжая… Но как же мне было сладко знать, что супруг увидел меня в постели, — она запнулась.

Пальцы ее дрожали.

— Вы понимает меня? У супруга тогда случился удар. Он умер через два часа — на Страстную Пятницу. Боже мой!.. На Пасху его, конечно же, не отпевали… Перенесли похороны на понедельник. И весна стояла теплая, нежная… Помнится, я плакала только потому, что много нервничала, принимая соболезнования. А на похоронах закрывала лицо платком и смеялась. Смеялась!.. Несколько минут мы молчали.

— Не думайте об этом, — сказала я. — Наверно, мои слова бессердечны, но — забудьте о той Страстной Пятнице.

— Я и не помню почти ничего, — сказала Аверинцева серьезно. — Но как вы думаете — могу я после всего случившегося быть сестрой милосердия?

— Да, — сказала я, пожимая ее холодные пальцы. Вирсавия Андреевна улыбнулась и опустила ресницы.

В госпиталь я больше не вернулась.