Когда вы въезжаете в Аррас по западной дороге, минуя красные валы и Испанские ворота, город выглядит царственно. Он цепляется за древние ворота с таким достоинством, с каким правитель мог бы удерживать корону; с такой чистотой унылого красного цвета, какую демонстрируют старые валы, он мог быть облачен в мантию; но это мертвый король с коронованным черепом. Ибо дороги Арраса пустынны, по ним бродят только солдаты, а здания голы, как кости.

Аррас спит глубоко, без крыш, без окон, без ковров; Аррас спит, как спят скелеты, все достоинство прежних дней окружает город, но жизнь, которая видна на улицах – это не жизнь старого города, старый город убит. Я прибыл в Аррас и спустился по улице, я видел, как сады во дворах вспыхивают за голыми ребрами зданий. Сад за садом сияли вокруг меня, насколько хватало глаз, хотя стоял октябрь и уже миновали четыре года войны; но все, что осталось от тех садов, сиявших в солнечных лучах, было подобно грустным лицам, пробующим улыбнуться после многих перенесенных бедствий.

Я пришел к великой стене, которую не разрушили снаряды. Каскад алых побегов вился по ней, как если бы по другую сторону был некий безмятежный сад, которого не коснулись никакие бедствия, в котором по заброшенным дорожкам бродили девушки, никогда не слышавшие о войне. Но все было не так. Однако воображение, утомленное разрухой, с готовностью обращается к таким сценам везде, где факты скрыты хотя бы шаткой стеной, украшенной несколькими яркими листьями или проблесками цветов.

Но по моей прихоти вы не должны представлять руины как нечто увенчанное блеском, или как некий корабль, достигший наших берегов, сохранив груз великолепия и достоинства за пределами древности.

Руины сегодня не скрыты плющом, они не таят никакой любопытной архитектуры или странных тайн истории, они вовсе не красивы и не романтичны. Они не могут поведать историй о древних цивилизациях, известных не иначе, как только из рассказов немногих серых камней. Руины сегодня – разрушение, и горе, и долг, и потери, неаккуратно обрушившиеся на современные дома и прервавшие обычную смену поколений, разрушившие орудия знакомых промыслов и сделавшие обычные профессии устаревшими. Это больше не хранители и хроникеры эпох, которые мы в противном случае можем забыть: руины сегодня – век, нагроможденный вокруг нас горами щебенки задолго до того, как он утратил зелень в нашей памяти. Самые обычные платяные шкафы в непристойных положениях выглядывают из спален, передние стены которых исчезли, в зданиях, самые укромные уголки которых открыты холодному пристальному взгляду улицы. Комнаты не сохранили ни тайн, ни украшений. Разорванные матрацы сброшены с потрепанных кроватей. Никто не приводил их в порядок многие годы. И крыши склонились вниз до уровня первого этажа.

Я видел зеленую дверь, приоткрытую в верхней комнате; вся передняя стена дома исчезла: дверь странным образом частично открывалась на небольшую лестницу, ступени которой можно было различить, при этом задаваясь вопросом, куда же они ведут. Дверь, казалось бы, призывала и призывала некую утраченную комнату, но если бы кто-нибудь когда-нибудь смог пройти через тот разрушенный дом, если бы он поднялся по ступеням этой маленькой лестницы, если бы он оказался в комнате, скрытой далеко наверху, – все равно там он нашел бы только тишину, и пауков, и куски штукатурки, и пыль катастрофы. Это единственные воспоминания, которые пробуждает зеленая дверь; больше ничего не осталось.

И когда-нибудь люди придут в Аррас, чтобы увидеть романтику войны, увидеть, куда ударили снаряды, и подобрать осколки железа. Это совсем не романтичный Марс, а бедный, увечный Мир. То, что осталось, обращается к вам с пафосом и бесконечным обаянием; немного пустынных садов, за которыми никто не ухаживал в течение долгих лет, обои, оставшиеся в несчастных комнатах, где все прочее рассеяно, старые игрушки, зарытые в кучах мусора, старые ступени, уцелевшие на недоступных пролетах; осталось то, что влечет вас, то, что уцелело от старых мирных вещей. Огромные орудия, палящие вокруг, – это защита войны, если «защита» будет подходящим словом для этого обширного бедствия, которое известно Аррасу как неисчислимые отдельные горести. Но вовсе не к этим значительным событиям обращены симпатии в Аррасе, не к грому и эффектам войны, не к ее атрибутам, грузовикам с оружием и осколкам снарядов. Симпатию вызывают безмолвные, пустые неодушевленные вещи, до того сильно пострадавшие, что разрывается сердце: полы, рухнувшие в подвалы, окна, которые кажутся рыдающими, крыши, как будто обезумевшие от горя и затем оцепеневшие в своем безумии; рельсы, фонарные столбы, сваи – все пало, ничто не спаслось от этого взбешенного железа: самая земля истерзана и изодрана: вот что притягивает вас.

Входя в Аррас, я миновал серую, истерзанную тень, призрак железнодорожной станции, стоящей в дикой местности. Здесь таятся только заросли сорняков; кажется, траур распростерся над ржавеющими железнодорожными путями, лежащими праздно, без цели, словно бы никуда не ведущими, как будто все дороги прекратились, и все страны опустели, и все путешественники умерли: печально и одиноко стоял этот призрачный силуэт посреди разрухи, среди зданий, двери которых были закрыты, а окна – выбиты. И во всем этом поразительном сборище не раздавалось ни единого голоса, кроме звука железа, бьющегося о разбитые вещи; этот звук становился глуше, когда стихал ветер. Но ветер усилился, и звук раздался снова.