Когда я вошел в Аррас через Испанские ворота, сады сверкали на моем пути один за другим, просвечивая сквозь здания.

Я шагнул в оконный проем одного из домов, привлеченный смутно различимым сиянием сада; и прошел через пустой дом, свободный от людей, свободный от мебели, свободный от маскировки, и вошел в сад через пустой дверной проем.

Когда я подошел поближе, это оказалось гораздо меньше похожим на сад. Сначала он, казалось, почти призывал прохожих с улицы; столь редки сады теперь в этой части Франции, что это место, казалось, окутано большей тайной, чем обычный сад, оно укрыто тишиной на заднем дворе тихого дома. Но когда человек входил туда, часть тайны исчезала, и казалось, скрывалась в удаленной части сада среди диких кустов и неисчислимых сорняков.

Британские самолеты часто ревели, тревожа в нескольких сотнях ярдов отсюда конгрегацию Собора Арраса, взлетавшую с карканием и носившуюся над садом; ибо только галки появлялись теперь в соборе, да еще несколько голубей.

Около меня дико цвел неухоженный бамбук, нисколько не нуждаясь в людях.

С другой стороны маленькой дикой тропы, которая была садовой дорожкой, высились скелеты оранжерей, окруженные крапивой; их трубы валялись повсюду, разломанные на куски.

Побеги роз пробились сквозь бесчисленную крапиву, но только для того, чтобы их окружил и задушил водосбор. Поздний мотылек искал цветы не совсем напрасно. Он порхнул, с невообразимой скоростью размахивая крылышками, над одиноким осенним цветком, а затем помчался по руинам, которые не являются руинами для мотыльков. Человек уничтожил человека; природа возвращается; это хорошо – такова должна быть краткая философия несметного числа крошечных созданий, жизненный путь которых редко замечали прежде; теперь, когда города людей исчезли, теперь, когда разрушение и нищета противостоят нам, какой бы путь мы ни избрали, следует уделять больше внимания мелочам, которые уцелели.

Одна из оранжерей почти полностью исчезла, эта беспорядочная масса могла бы показаться частью Вавилона, если б археологи прибыли ее изучать. Но это слишком грустно, чтобы изучать, слишком неопрятно, чтобы вызывать интерес, и, увы, слишком обычно: такие развалины простираются на сотни миль.

Другую оранжерею, грустный, неловкий скелет, захватили сорные травы. По центру, на возвышении, некогда аккуратно выстраивалось множество цветочных горшков: они и теперь стоят ровными рядами, но все горшки разбиты; ни в одном не осталось цветов, только трава. И стекла оранжереи валяются там, все серые. Никто здесь ничего не чистил в течение долгих лет.

Таволга вошла в оранжерею и поселилась в этом обиталище прекрасных тропических цветов, и однажды ночью явилась бузина и теперь она достигла такой же высоты, как дом, и в конце оранжереи травы накатились подобно волне; ибо перемены и бедствия зашли далеко и только отразились здесь. Этот пустынный сад и взорванный дом рядом с ним – один из сотен тысяч или миллионов таких же.

Математика не даст вам представления, как страдала Франция. Если я расскажу вам, во что превратились один сад, одна деревня, один дом, один собор после того, как пронеслась немецкая война, и если вы прочитаете мои слова, – я помогу вам, возможно, с большей легкостью вообразить страдания Франции, чем в том случае, если б я говорил о миллионах. Я говорю об одном саде в Аррасе; вы могли бы идти оттуда на юго-восток многие недели и не найти ни единого сада, который пострадал меньше.

Здесь только сорняки и бузина. Яблоня возвышается над кустами крапивы, но она давно засохла. Дикая поросль розовых кустов виднеется здесь и там; или это розы, которые стали дикими, подобно котам нейтральной полосы. Однажды я увидел розовый куст, который был посажен в горшок и до сих пор рос, как если бы он все еще помнил человека; но цветочный горшок был разрушен, подобно всем горшкам в том саду, и роза стал дикой, как любой кустарник.

Плющ один растет на могучей стене, и кажется, ни о чем не заботится. Плющ один, кажется, не носит траура, но добавляет последние четыре года к своему росту, как будто это были самые обычные годы. Тот угол стены один не шепчет о катастрофах, он только, кажется, сообщает о прошествии лет, которые сделали плющ сильным, и от которых у мира, как и у войны, нет никакого лекарства. Все остальное говорит о войне, о войне, которая приходит в сады без знамен, труб и блеска, и переворачивает все, и разворачивается, и разбивает дом, и уходит, она все опустошает, а потом забывает и исчезает. И когда будут написаны истории войны, нападений и контрнаступлений и гибели императоров, кто вспомнит тот сад?

Самым печальным из всего, что я наблюдал на дорожках сада, были паучьи сети, сплетенные поперек тропинок, такие серые, и крепкие, и толстые, протянутые от сорняка к сорняку, с пауками в середине, сидящими в положении собственников. Глядя на эти сети поперек садовых дорожек, вы понимали: все, кого вы представляете блуждающими по этим маленьким тропам, – только серые призраки, давно ушедшие отсюда, только мечты, надежды и фантазии, нечто еще более слабое, чем сети пауков.

Но старая стена сада, отделяющая его от соседа, стена из твердого камня и кирпича, высотой более пятнадцати футов, именно эта могучая старая стена сберегала романтику сада. Я не рассказываю историю этого сада в Аррасе, поскольку это всего лишь догадки, а я ограничиваюсь только тем, что видел своими глазами, чтобы кто-то, возможно, в далекой стране мог узнать, что случилось в тысячах и тысячах садов, когда Император задумался и сильно возжелал блеска войны. Рассказ – всего лишь догадка, и все же истинная романтика – именно в нем; представьте стену высотой более пятнадцати футов, построенную, как строили в давние времена, стену, разделяющую в течение всех этих веков два сада. Разве не было бы искушением взобраться наверх, чтобы заглянуть через стену, если молодой человек услышал, возможно, однажды вечером песню с той стороны? И сначала у него был бы какой-то предлог, а впоследствии вообще никакого, и предлог этот на диво мало менялся за много поколений, в то время как плющ становился все толще и толще. Могла бы зародиться и мысль о восхождении на стену и спуске вниз на другую сторону, эта мысль могла оказаться чересчур смелой и быть резко запрещена. И затем однажды, в какой-то замечательный летний вечер, когда запад весь залился красным светом, а новая луна явилась в небе, когда были ясно слышны далекие голоса, когда поднимался белый туман, в этот замечательный летний день, снова возвратилась мысль подняться на большую старую стену и спуститься по другой стороне. Почему бы не войти к соседям с улицы, можете сказать вы. Это было бы совсем другое дело, это означает визит; были бы церемонии, черные шляпы, неуклюжие новые перчатки, принужденный разговор и незначительные возможности для романтических отношений. Причиной всему была стена.

С какой застенчивостью, когда миновали многие поколения, был брошен первый взгляд через стену. Через несколько лет это повторилось с одной стороны, через несколько веков с другой. Каким барьером казалась эта старая красная стена! Каким новым казалось приключение каждый раз, в любую эпоху, тем, которые отважились на восхождение, и каким древним оно казалось стене! И во все эти годы старшие никогда не проделывали дверей, но сохраняли огромную и надменную преграду. И плющ спокойно становился все зеленее. А затем однажды с востока примчался снаряд, и через мгновение, без плана, или застенчивости, или предлога, снес несколько ярдов гордой старой стены, и два сада не были разделены больше: но не осталось никого, кто мог бы прогуляться по ним.

Через край огромной бреши в стене астра задумчиво заглядывала в сад, на тропинке которого стоял я.