Премьера «Белого Дьявола» была очень похожа на премьеру «Тайного брака»: на мне было то же платье, темно-серого цвета, Майк Папини приехал тем же поездом, так же жалуясь на путешествие, мы даже сидели в зале на тех же местах. Единственным отличием было то, что шла другая пьеса, а факт смерти миссис фон Блерке был к этому времени официально объявлен. Учитывая, что пьеса по своему жанру была кровавой трагедией, решили, что она никак не выбьется из общей атмосферы. Кроме того, на этот раз Виндхэм не сидел впереди меня, хотя его сестра с мужем были на месте. Он, вероятно, был чем-то занят.

Пьеса потрясла меня: такая ярость, разрушительная сила и страсть. Все играли хорошо, потому что, как сказал Виндхэм, считали, что каждому досталась лучшая роль. Но по-настоящему яркая роль была лишь у Дэвида. Следя за его игрой, я поняла, наконец, почему Дэвид привез меня сюда: чтобы сыграть лучшую роль в этой ослепительной пьесе. Он подверг меня беспредельной скуке на свежем воздухе и, как он, наверное, предвидел, супружеской неверности. Он нашел себе оправдание: я чувствовала, что все это стоило того. В заключительной сцене, в своей последней речи умирающего, у него были строки, которые были ему ближе, чем все сказанное до этого; прижимая руку к «смертельной ране», он произнес:

«Вам не сорвать алмазный мой венец, Я сам себе начало и конец».

И то, как это было сказано, и вся финальная сцена были совершенно потрясающими. Он вложил в свою игру ликующее удовлетворение, которое и было причиной, почему он стал актером. Все, чего ему хотелось от жизни, это способность и возможность выражать вот так, перед публикой, для большого количества затихших людей то, что он сам чувствовал. Он не просто радовался тому, что стоит на сцене: это было ощущение чистоты, ощущение бытия, созданные не им придуманными словами или ситуациями, определенными и ограниченными так, что его сила и энергия могли соединиться в едином, все объясняющем порыве. Дэвиду было недостаточно того, что я, его друзья и работодатели пытаемся понять его, потому что мы отягощали его своими заботами, требованиями и собственными мнениями. Ему была нужна лишь абсолютная зрительская восприимчивость.

И на этот раз он добился ее. Все согласились, что его игра была замечательной, спектакль был принят с восторгом. После, на приеме, который состоялся на квартире у Виндхэма, люди называли Виндхэма гением, а Дэвида величайшим актером со времени не знаю кого, и Дэвид напился в стельку, как и я. Это была намного менее официальная вечеринка, чем та, после «Тайного брака», на ней присутствовало гораздо меньше местных, и все много пили. Я едва перекинулась словом с Виндхэмом, только сказала, что на меня произвела впечатление постановка. На мои слова он отреагировал так:

– Какая ты недобрая, Эмма. Конечно, она была великолепна и, конечно, произвела на тебя впечатление. За кого ты меня принимаешь? Я взялся за эту постановку только потому, что я – единственный человек в Англии, способный осуществить ее.

Все остальные, кажется, пребывали в том же веселом заблуждении, преувеличивая собственную значимость. Все, кроме Майкла Фенвика, который был на грани истерики. Около двух ночи Дэвид стал со всеми задираться и, когда он привязался к Джулиану с бестактным вопросом: «Почему бы тебе не взглянуть в зеркало и не сбросить раз и навсегда личину школьника?» – я решила уйти.

Я шла домой одна, снова одна. Я всегда возвращаюсь домой одна, я предвидела это и думала, что полюблю. В душе я ощущала раздражение. Подойдя к мосту, я увидела лебедя, плывущего вниз по широкой реке, и спокойствие этой картины в сравнении с тем, что я оставила позади, наполнило меня чувством безнадежности.

Я буквально вскарабкалась по лестнице на четвереньках, так я устала от выпитого и от долгого недосыпания. В спальне я уставилась в зеркало и сказала вслух: «Виндхэм». Его имя звучало крайне глупо. Я принялась с яростью срывать с себя одежду, бормоча: ну что за смешные у них имена – Виндхэм, Виндхэм, Дэвид Эванс, какая парочка чванливых жалких заблуждающихся глупцов, какие folie de grandeur, кажется, они не понимают, что театр – это тупик, искусство для меньшинства, что никто туда не ходит, кроме актеров и их жен; они думают, что сделали что-то грандиозное, эти двое, считают себя знаменитыми только потому, что в местной газетенке им уделили пару колонок. «Какая ты недобрая, Эмма, – как бы отозвались они оба, – какая ты недобрая, разве ты не знаешь, какой я великий человек?». Да, да, совершенно бессмысленно все их «искусство», и почему оно должно меня вдохновлять? Я знаю, что это нереально, знаю, что эта слава – лишь верхушка айсберга, а остальная жизнь, настоящая слава, настоящая сила не имеют с ней ничего общего. Я знаю, что они так не считают, эти поп-звезды, кинозвезды, рыцари и дамы, герцогини и Перси Эдвард Фаррар, член Королевского общества науки, и Лаура Монтефиоре, – я все это знаю, и почему я вообще должна их слушать? Но я слушаю, я отличный слушатель, я не только слушаю, я рассчитываю. На любовь, на хлеб с маслом, на компанию. И завишу от дешевой, безвкусной, мишурной, никчемной, продажной строчки о них в разделе театральной критики…

Утром мы с Дэвидом лежали в кровати, покрытые хрустящей массой газет: у нас были все ежедневные выпуски, а Флора ползала по ним, мешая читать. В каждой газете был положительный отклик о Дэвиде, никто не обошел его вниманием. Он лежал, откинувшись на подушки, полный осознания собственной важности, и подзадоривал Флору рвать все подряд, и обозрения, и фотографии. Он не собирался читать критические заметки и был рад видеть, что она с таким азартом уничтожает свидетельства его славы. Флора с энтузиазмом откликнулась на его хорошее настроение и принялась скакать по нему, вырывая волоски на его груди, и совать бумагу в уши. А я лежала и смотрела на них спросонья и не ощущала особого желания простить его и никакой надежды на прощение с его стороны; ничего подобного, лишь какое-то смутное понимание того, что я слишком хорошо его знаю, чтобы симпатизировать его чувствам.

Как только волнение от премьер улеглось и мое меняющееся от обожания до неприязни настроение прошло, я обнаружила, что дошла до предела, чему причиной был, несомненно, Виндхэм Фаррар. Я принялась отсчитывать часы до нашей следующей встречи, как в свое время считала часы до окончания занятий в школе. События вокруг меня происходили в странной бессмысленной последовательности: мы ели, спали, я ходила за покупками, кормила детей и ощущала себя постоянно словно пьяной. В шестнадцать лет ощущение, когда тебя никто и ничто не волнует, было приятным; ничтожность моей теперешней жизни в сравнении с огромными масштабами ожиданий превращала меня в ходячую сомнамбулу. И теперь Дэвид казался мне таким же нереальным, похожим на тень, какой когда-то казалась моя мать; мне едва верилось, что у меня есть дети. Они улыбались мне и я отвечала им улыбкой, как любым детям в парке, чужим детям, и это было по-настоящему больно.

Не знаю, как мне удалось дожить до нашей следующей встречи с Виндхэмом. Время точно пошло вспять: нет, оно не остановилось полностью, но стало вязким, словно глина, поэтому преодолевалось с трудом. Когда же наконец наступили день и час, признаюсь, несмотря на жалость к себе и домашние заботы, моя готовность на связь была намного больше, чем у большинства женщин. Все было очень просто. Дэвид ушел в театр в полседьмого. У меня было время выкупать Флору, дать Джо его бутылочку и переодеться, прежде чем встретиться с Виндхэмом на углу улицы. Паскаль думала, что я иду в кино. Проще и быть не могло и мне казалось, что я была свободна идти куда угодно.

Однако вечер начался просто ужасно. После стольких ожиданий меня охватило сомнение, как только я его увидела. Он же, казалось, решил, что мы достигли определенных подвижек в своих отношениях и повел себя слишком напористо. Когда наступило время ужина, я чувствовала себя нервной и озлобленной. Все же я не пришла ни к какому выводу в тот момент: настолько сильно страсть искажает чувство реальности. И действительно, нельзя было ошибиться, страсть витала где-то поблизости. Я впитывала каждое его слово, каждый жест: его комплименты очаровывали, взгляды пронизывали насквозь, но я знала, что мне нравился именно он, со всеми недостатками. Во-первых, он был ужасный хвастун: испортил большую часть своих рассказов негалантным упоминанием широко известных во всем мире имен. Конечно, он был знаком с этими людьми: я и не сомневалась, но какая необходимость была рассказывать мне об этом? Это развенчивало его, принижало его собственную значимость. Я сидела и слушала, ощущая то восторг, то раздражение, и мечтая временами, чтобы он просто заткнулся.

Когда мы вышли после ужина на улицу, еще не стемнело. Ему не хотелось пить кофе, и у меня появилось дурное предчувствие, но когда мы сели в машину, он сказал:

– Мы могли бы теперь немного прокатиться. Здесь есть неподалеку одно местечко, которое мне хотелось бы тебе показать. Тебе ведь еще не пора домой?

– Я должна быть дома к половине двенадцатого, – ответила я, но сейчас было всего начало десятого. Мысль о том, чтобы поехать прокатиться, показалась мне привлекательной: вечер был прекрасный, по небу быстро бежали облачка. Но ехать далеко не пришлось. Через несколько миль по дороге, казавшейся слишком узкой для автомобиля Виндхэма, мы подъехали к какой-то маленькой деревушке. Из окна машины я увидела церковь наверху крутого холма, и мы остановились возле высокой кирпичной стены.

– Где мы? – спросила я, осмотревшись: я чувствовала, что он приехал сюда неспроста.

– В деревне, – ответил он. – Дом за этой стеной принадлежит моей тетке. Я подумал, что мы могли бы приехать и взглянуть на него.

– Она дома? – поинтересовалась я.

– Она умерла. Думаю, дом выставлен на продажу, и мне захотелось хотелось посмотреть на него, прежде чем его разрушат. Хочешь пойти со мной?

– Конечно, – сказала я, внутренне удивляясь, как это он так точно выбрал экскурсию, которая для меня представляла огромный интерес.

Даже стена выглядела прелестно: кирпич был старым, светло-красным, и поблескивал в угасающем свете. Мы вылезли из машины и пошли к воротам. На ногах у меня были туфли на высоком каблуке, они утопали в траве и грязи на каждом шагу. Возле самых ворот висело объявление о продаже: «Резиденция, известная под названием Биннефорд-хауз, расположена в Биннефорде, бывшая собственность мисс Марджори Фаррар. Будет выставлена на аукцион 16 июня вместе с домиком садовника и двенадцатью акрами земли». Я остановилась и прочитала подробное описание системы центрального отопления и расположения комнат, а Виндхэм пошел дальше один. Когда я наконец последовала за ним и завернула за поворот подъездной дорожки, я увидела его, а за его спиной – этот необычный дом. Он был огромен и так прекрасен, что я поразилась: большое строение XVIII века, массивное, но удивительно элегантное, из серого и розового камня, с окрашенными белой краской дверьми и многочисленными пропорциональными окнами, утопающее во вьющихся растениях. Мы находились от него на расстояние примерно двухсот ярдов и могли полностью охватить его взглядом.

Я взяла Виндхэма за руку, и мы медленно направились к дому по каменной дорожке. По одну сторону от нас была лужайка, а по другую – аллея, обсаженная деревьями и цветами: нарциссами и маргаритками, белеющими в быстро подступающей темноте. Когда мы подошли к парадной двери, Виндхэм сказал:

– У меня нет ключа, здесь никто не живет. Ты не расстроишься? Мы не можем войти туда.

– Нет, нет.

Мне хотелось, чтобы он рассказал мне об этом доме, но я боялась спрашивать его: он казался задумчивым и отчужденным. Мы обошли дом кругом. Сад простирался вниз по холму в дальнем конце, за аллеями и кустарниками. Виндхэм махнул рукой в том направлении и сказал:

– Там дальше река.

– Какая река?

– А ты как думаешь? Вай. Река Вай. Хочешь, спустимся к ней? Наверняка, там очень грязно, все поросло крапивой. Ты испортишь свои чулки.

– Наплевать на чулки.

– Действительно? Тогда пошли.

И я стала спускаться вслед за ним к речному берегу. Не доходя до реки, сад резко обрывался. Когда мы спустились до самого берега, то оказались в густой мокрой траве. Мы стояли и смотрели на бурный поток.

Уровень воды поднялся из-за постоянных весенних ливней, и она неслась по корням деревьев плотной крутящейся массой. Пока мы там стояли, я замерзла и почувствовала страх: было уже совсем темно, хотя наши глаза уже привыкли к темноте, и тишина вечера была для меня непривычной. Я ничего не могла понять. Я здесь, среди всей этой зелени, над которой так смеялась со своими лондонскими друзьями… Здесь все казалось более реальным, чем в Лондоне: река, и деревья, и трава; и ни единой души в округе. Я вздрогнула, Виндхэм заметил это:

– Пойдем, становится холодно, – и он повел меня в сад. По дороге я споткнулась обо что-то мягкое и пугающее, похожее на дохлую мышь, но когда я наклонилась, то увидела сгнившее яблоко, лежавшее здесь с прошлой осени. Мне пришло в голову, что в этом и заключается жизненный путь для яблок-падунцов: лежать и гнить в траве, а та часть их «жизни», с которой я была более знакома – сбор урожая на продажу и для еды – сформировалась намного позже. Когда мы вернулись к машине, Виндхэм сказал:

– Видимо, я был здесь в последний раз. Я часто приезжал сюда мальчиком и жил с теткой.

– Я замерзла, – сказала я. – Дай мне сигарету.

– Тебе здесь не понравилось, Эмма?

– Конечно, понравилось. Просто так странно думать об этих простирающихся землях без единой души вокруг, в то время как в Лондоне каждой травинке приходится бороться за свое существование. Каждому дереву необходимо выиграть битву в Совете графства.

– А где тебе приятнее находиться?

– Лондон нравится мне больше. Здесь я чувствую себя чужой.

– Когда я был ребенком, мне было здесь очень хорошо.

– Теперь, должно быть, все по-другому.

– Нет, не так уж все изменилось. Просто на определенной стадии место как бы становится меньше. Когда мне было семнадцать или около того, я приезжал сюда и думал, что все как-то сжалось. Но потом все стало прежним. После войны все снова выросло.

– Это сжались твои ожидания.

– Как хорошо ты сказала! Да, думаю, именно это и произошло. В семнадцать мне хотелось всего. Но после войны я был рад просто тому, что дом сохранился.

– Когда ты говоришь о войне, я чувствую себя ребенком.

– Ты и есть ребенок.

– Нет. У меня самой есть дети.

– Эмма…

– Да?

– Говоря о сжатии… Когда я впервые увидел тебя, подумал: вот самая невероятная девушка, она тоненькая, как тростинка, и у нее самая потрясающая грудь. А теперь твоя грудь не кажется мне такой потрясающей. В смысле размера.

Я засмеялась.

– Ты хочешь сказать, что пригласил меня на это свидание только потому, что я была прекрасна?

– Ты и сейчас прекрасна, но почему твоя грудь уменьшилась…«сжалась»?

– Все очень просто. Я перестала кормить Джозефа.

Когда-нибудь слышал о грудном вскармливании? Грудь уменьшается, когда прекращаешь кормить, и довольно быстро. Разве ты этого не знал?

– Знал, наверное. Просто как-то не задумывался. Я никогда не видел, как кормят грудью. За исключением моей сестры, а она отказалась от этого через неделю, ей не понравилось. Значит, просто опали враз?

– В какой-то мере. Вообще-то они не опали, просто вернулись к своему прежнему размеру. Теперь они тебе не нравятся?

– Нравятся, конечно. Ты мне вся нравишься. Просто я говорил себе: вот девушка, с самой большой грудью, тоненькая, как тростинка, и выше меня ростом. Звучит провоцирующе?

– Дэйв говорил, что у меня в жилах не течет кровь. Однажды он даже выхватил бритву и порезал мне запястье, чтобы посмотреть.

– Что же случилось?

– Пошла кровь. Это было еще до свадьбы.

– Эмма…

– Да?

– Расстегни пальто и платье. Я не прикоснусь к тебе, просто хочу взглянуть.

Я расстегнула пальто и блузку и осталась в своем черном кружевном бюстгальтере, освещенная лунным светом, бросающим блики на мою бледную кожу. Он смотрел на меня, и я смотрела на себя некоторое время, потом подняла глаза к небу, где, подобно бурному речному потоку, бежали облака. Через некоторое время Виндхэм сказал:

– Эмма, мне они нравятся даже маленькие. Правда.

– Я рада.

– Ты всегда выглядишь усталой. Сын не дает тебе спать?

– Никто из детей не дает мне спать.

– Бедная Эмма. Это несправедливо.

– Виндхэм, надо идти, иначе я опоздаю. Особенно теперь, когда ты мне напомнил о них.

И мы уехали оттуда… На обратном пути он неожиданно сказал:

– Я никогда не верил, что однажды встречу такую девушку, как ты. Я не хотела отвечать, но после пяти минут молчания сказала:

– Разве ты мог знать, что произойдет в будущем?

И он ответил:

– О, у меня были большие планы… Раньше.

Мы опоздали – Дэвид наверняка уже вернулся. Виндхэм высадил меня в конце улицы, пообещав позвонить, и я побежала домой, придумывая оправдания. Однако они не понадобились: в тот момент, когда я распахнула дверь, я ощутила сильный запах газа. Я взлетела наверх по ступенькам прямо в кухню. Воздух был плотным от газа, и по доносившемуся шипению я догадалась, что это работает духовка. Свет в гостиной горел, поэтому я вбежала туда и увидела Дэвида. Он поднял голову от театрального журнала и спросил:

– Привет, Эмма, в чем дело?

– Ты что, обалдел? – закричала я. – Пытаешься покончить жизнь самоубийством? Весь дом пропитался газом, разве ты не чувствуешь?

– Газ? – с тупым видом повторил он. Вот, значит, что это. А я-то думаю, что за странный запах. У меня немного разболелась голова. Ты уверена, что дело в газе?

– Ты сошел с ума, – сказала я. – Ты сошел с ума. Как долго ты здесь сидишь?

– Минут десять…

– Тебе повезло, что ты еще не умер, – я развернулась, направилась в комнату Паскаль и впервые за время нашего знакомства грубо заколотила в ее дверь. Мне хотелось разбудить это сонное царство. Слабый голос ответил мне, и я открыла дверь. Она еще не умерла, но лежала на кровати с восковым лицом, усеянном бисеринками пота.

– Что произошло? – спросила я, и она простонала:

– О, мой Бог, я чувствую себя ужасно… у меня раскалывается голова… – сказала она по-французски.

– Я и не сомневаюсь, – ответила я, забыв в этот момент о добром отношении к иностранцам и с ужасом видя, во что превратилась ее обычно приятная внешность. – В доме полно газа, что вы наделали?

– Я ничего не сделала, – слабо проговорила она, – Абсолютно ничего.

– Тогда кто? – Я попыталась распахнуть ее окно. Она с ужасом смотрела на меня, для нее свежий воздух был губительнее запаха газа. – Вы могли умереть, – разгневанно продолжала я, – духовка была включена на полную мощность. О, Боже, это, наверное, Флора! Она играла на кухне, пока я кормила Джозефа из бутылочки?

– Да, да, это, наверное, она, – неожиданно захихикала Паскаль. – Что за непослушная девочка. Непослушная девочка пыталась нас всех убить.

– Вы хотите сказать, что даже не заметили? Что с семи часов вы ничего не почувствовали?

– Нет, ничего. Я сидеть в гостиной, и около восьми часов у меня начать болеть голова. Я идти на кухню и пить виски, потом мне хуже, поэтому я пить еще один или два, а потом идти в кровать.

– О, Иисусе! – я была слишком рассержена, чтобы смеяться, хотя, казалось, она была готова усмотреть в этом смешную сторону, если бы я только поддержала ее. – Вы идиотка. А если бы я не пришла ночевать? Тогда к утру вы бы все умерли. Могу поспорить, что чувствуете вы себя препогано от этой смеси виски и газа. Пойду взгляну на детей.

– О, с ними все о'кей, – сказала она, откидываясь на подушку, с бледной невинной улыбкой.

Перед дверью Флоры я замешкалась, размышляя, будить ли ее, чтобы проверить, не отравилась ли она газом. Когда я тихонько прокралась внутрь, то увидела, что она спит вполне мирно и дышит нормально, поэтому я открыла окно и вышла из ее комнаты. Я пошла спать, ощущая страшное раздражение и вспоминая изречения миссис Скотт: «Вы забудете дышать, если я вам не напомню», и «Если я не поставлю перед вами тарелку, вы все умрете с голоду». Наконец-то эти замечания обрели для меня какой-то смысл. Никогда не поверила бы, что двое взрослых людей могут вести себя, как ненормальные, я не допустила бы подобной оплошности. Мне следовало бы перекрыть газовую заслонку. Я пыталась объяснить Дэвиду, прежде чем мы уснули, что если бы не я, дети могли бы умереть. Кстати, он так и не спросил, где я была весь вечер.